Дело Е. И. Кедрина
Господа судьи! Я должен выставить пред вами то взаимное принципиальное непонимание, которое существует между мной и моим противником. Не знаю, как это вышло, но только между нашими воззрениями на это дело образовалось такое же расстояние, как между теми временами, когда еще в миргородском поветовом суде судились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем за оскорбление словом «гусак» — и той эпохой, когда суд формальный был заменен судом совести, когда в России появились гласность, городское общественное самоуправление и прочие прогрессивные порядки, которых, должно быть, мы до сих пор не понимаем, потому что неудержимо возвращаемся к старому взгляду на вещи.
Действительно, посмотрите, как ставит это дело обвинитель? После легкой справки о думских интересах и о том, что жалобщики защищаются как общественные деятели, обвинитель, затем, весьма быстро понижает тон, переходит к личным счетам и к разбору взаимных несогласий между сторонами. Да и в самой жалобе чувствуется как бы добродушная досада, что такие хорошие люди между собой поссорились… И вот это-то именно миролюбие низводит все дело на степень мелкого, частного спора.
А между тем как только мы дотронемся до фактов дела, то открывается нечто, совершенно несообразное с такой идиллией. Оказывается, что Кедрин и его противники действительно столкнулись не как частные лица, а как служебные органы и того же общественного учреждения; что гласный Кедрин, по долгу присяги, указывал Думе на признаки служебного злоупотребления в миллионном городском подряде, но Дума в ответ на горячие доводы своего члена не сказала ни «да», ни «нет», — не опровергла заявителя и не оградила тех, кто мог быть заподозрен, т. е. не прибегла к судебной власти для разъяснения этого прискорбного и темного случая, пятнавшего всю ее коллективную деятельность, оставила всю эту загадку в неприкосновенном виде и предоставила противникам, буде они того пожелают, судиться в окружном суде… за обиду! И, конечно, все дело получило фальшивое направление
Но видано ли где-нибудь, чтобы общественный деятель, преследовавший только одно общественное злоупотребление, без всякого указания на лиц, его совершивших, судился впоследствии за окле-ветание тех людей, которые сами себя заподозрили в совершении этого злоупотребления?! И не ясно ли для вас, господа судьи, из подобного оборота настоящего дела, что нашей жизнью не усвоена еще самая азбука представительных порядков? Ведь здесь мы имеем частику самоуправления. Самоуправление может держаться лишь в том случае, если оно способно своими внутренними силами отбрасывать от себя все пороки, возможные в каждом человеческом деле. Поэтому оно неизбежно должно само критиковать себя. Для полной и откровенной критики дана гласность. Мало того, самые элементы и органы Думы названы «гласными», т. е. людьми, которые обязаны громко заявлять обо всем, что мешает делу идти, как следует. И вдруг, наша Дума, разношерстная, случайная по своему составу, поставленная в ближайшую связь с хитрым торгашеством, — наша Дума прежде всего усваивает совершенно неподходящую к ее природе презумпцию, будто она во всем своем составе непогрешима! Так, в заседании 16 июля 1895 года, чуть только гласный Кедрин заикнулся намекнуть на злоупотребление в бати-ньольском подряде, городской голова тотчас же остановил его следующими словами:
«Я просил бы вас не уклоняться к разным предположениям, которые могут быть оскорбительны и обидны для кого бы то ни было, а тем более для целого присутствия».
Я понимаю, что нельзя допускать в думских прениях личных оскорблений. Но не допускать указаний на злоупотребления… Как же это? Иное дело, например, вы, господин председатель: вы обязаны остановить защитника, позорящего непривлеченных к делу лиц. Но здесь, в суде, совсем другие отношения: вы управители, мы управляемые. А ведь там, в Думе, — самоуправление. Там все равны, все контролируют друг друга. И однако же воспрещается даже предполагать что-либо обидное для другого. Тогда какая же критика возможна? Небрежность, бездействие власти, растрата, взятки, подлоги исполнительных органов Думы — все это обидно. Значит, обо всем этом и говорить нельзя? Вот вам и самоуправление! И на поверку выходит, что и здесь водворяется та же бюрократия, то же отношение к равным, как к поданным, и под предлогом совершенно неуместной вежливости стесняется всякая свобода суждений о важнейших вопросах для городского дела.
Таким образом, в самом зачатке настоящего процесса кренится то недоразумение, что, во взаимных пререканиях по делам городского хозяйства, гласные Думы находятся в положении не частных, а должностных лиц. Поэтому заявление одного гласного Думы в ее открытом заседании о злоупотреблениях других гласных есть не обида, а законное и формальное обвинение, столь же авторитетное для маленького государства Думы, как обвинение прокурорское, заявляемое в суде, авторитетно для всего общества. Ни за тем, ни за другим из этих обвинений никогда и не предполагается узкой, личной цели, потому что первое из них всегда делается от имени интересов города, а второе — во имя всего государственного строя.
После этих необходимых разъяснений, посмотрим, как занимался Кедрин батиньольским делом.
Подряд «Батиньоля» на постройку Троицкого моста, от самого своего рождения, для многих казался подозрительным. Гласный Максимович открыто говорил в Думе, что деятельность первой мостовой комиссии можно сравнить только с «игрой в крапленые карты». Такой видный и почтенный человек, как покойный Кази отказался от председательствования во второй мостовой комиссии лишь потому, что никак не мог сломить непонятной для него вне-конкурсности батиньольского проекта. Первое же подозрение в продажной деятельности Думы по этому подряду заронил в Кедрина никто другой, как сам городской голова. В интимной беседе с Кедриным, у себя на даче, голова сказал ему, что общество «Батиньоль» умело заинтересовать некоторых из самых влиятельных лиц в мостовой комиссии, что город Петербург переплатил этому обществу не менее одного миллиона, но что он, голова, не будет в состоянии ничего сделать, кроме подачи отдельного мнения. Городской голова отказывается от такой беседы с Кедриным, и мы оставляем этот отказ на его совести. Однако же выбор между показаниями Кедрина и показаниями головы принадлежит вам. Быть может, взвесив дипломатическую роль головы в столь жгучем вопросе, вспомнив, что голова и гласному Дехтереву говорил, что «дело с „Батиньолем“ предрешено», что Кедрин передавал свой разговор с головой свидетелю Багницкому задолго до возникновения настоящего процесса, что, наконец, голова действительно остался с меньшинстве по вопросу о сдаче моста Батиньолю, быть может, говорю я, вы и поверите Кедрину, как я ему верю.
Но дело не в том. Так или иначе, Кедрин горячо заинтересовался батиньольским порядком и занялся его изучением. При ближайшем внимании, оказалось вполне достаточно материалов для подозрений даже в самой, так сказать, преступной наружности этого дела. Прежде всего, этот подряд, как я уже сказал, был неправильно поставлен вне конкурса. Затем Кедрин увидел из документов Думы, что Батиньоль уже было уступил городу постройку моста за 5 миллионов 800 тысяч и еще обещал понизить эту плату, но, несмотря на это, соединенное присутствие платит Батиньолю за мост 5 миллионов 870 тысяч, т. е. на 70 тысяч больше против его собственной цены, без всякого объяснения причин. Эти причины и здесь не были выяснены. Городской голова старался мотивировать приплату 70 тысяч тем, что Батиньоль видел, насколько его проект понравился городу и потому возвысил цену. Но это вовсе не объяснение. Город не имел никакого права поддаваться безграничному шантажу со стороны Батиньоля. В делах Думы уже хранилось его обязательство, и город имел полнейшую возможность понудить Батиньоля к его исполнению. Эта надбавка, со всевозможных точек зрения, была неправильным действием соединенного присутствия. Наконец, сравнив проект Батиньоля с проектом Minor, Кедрин открыл нечто прямо поразительное. Оказалось, что Minor, дающий городскому мосту на четыре тысячи кубов более каменной кладки против Батиньоля, просит за мост почти ту же цену, как и Батиньоль. А четыре тысячи кубов каменной кладки, по цене, принятой комиссией, составляют разницу в строительных издержках между этими двумя проектами не более и не менее как 1 миллион 800 тысяч рублей! Итак, город переплачивает Батиньолю более полутора миллионов… Каким образом? За что? — Непостижимо.
Все эти необъяснимые льготы, выпавшие на долю батиньольского проекта, уже сами по себе составляли то, что мы называем внешними признаками преступления. Это то же самое, что труп с проломанным черепом. Когда мы видим такой человеческий труп, то, конечно, мы допускаем, что покойник, быть может, и сам расшибся, или что повреждения нанесены ему после смерти, но первое и самое естественное предположение все-таки — в пользу убийства. Поэтому хоронить подобный труп без вскрытия и расследования нельзя. Так и здесь. Каждый добросовестный представитель города обязан был возбудить сомнения Думы насчет законности столь подозрительного подряда: схоронить своих подозрений под спудом он не мог.
Итак, вы видите, насколько логично складывается искреннее убеждение Кедрина в нечистоте батиньольского дела. От «нечистоты дела» прямой переход к взятке. Конечно, взятка неуловима. Впрочем, прежде она жила среди нас довольно откровенно: во времена Гоголя на крыльце присутственных мест ежедневно оставались следы приношений, растерянных по неосторожности просителей. Но с тех пор взятку пристыдили, и она спряталась. Гранитное крыльцо нашей Думы стоит у всех на виду со своими голыми, чистыми ступенями. Но взятка и в нее проникла в усовершенствованной форме, не оставляющей никаких следов. Пятнадцать лет тому назад, в наше самое либеральное время, петербургская Дума была уличена в том, что ее расположение покупается промессами. Значит, почему же — и даже тем более — нельзя было предположить этого теперь? Притом, как нарочно, соединенное присутствие Думы, отдавшее постройку моста Батиньолю, заключало в себе значительный элемент стародумской партии, которую наш популярный писатель и в то же время гласный Думы, Н. А. Лейкин, охарактеризовал здесь тем, что «она плотно группировалась путем посула и раздачи платных мест в городском самоуправлении», т. е. группировалась тоже путем взятки, но такой патриархальной, что все к ней пригляделись и уже начали смешивать ее с обычаем. Вы знаете, как успешно боролся Кедрин с этими нравами… Далее, об отдельных лицах этого присутствия Кедрин собрал справки насчет их прежней неблаговидной деятельности. Хотя эти справки не имеют, по мнению суда, прямого отношения к делу и не вполне оформлены, но содержание их не отрицается моим противником, а неблаговидность указанных Кедриным деяний не подлежит никакому сомнению. Благодаря всему этому, подозрения Кедрина возросли. Он слышал вокруг себя намеки на взятку в мостовом деле и молву о ней. Наконец, свидетель Петровский прямо сообщил Кедрину, что поверенный Батиньоля, комиссионер Вахтер, нисколько не скрываясь, говорил ему, что за батиньольский проект придется заплатить большие суммы покровителям этого дела, и даже назвал инженера Смирнова, которому обещано 2 процента вознаграждения со стоимости подряда.
Здесь укоряли Кедрина в том, что он легкомысленно положился на слова Петровского — тем более что Петровский был своего рода конкурентом Батиньоля по путиловскому и брянскому проектам моста. Но ведь Кедрин не покровительствовал этим проектам, не проводил их в Думе и не дружил с господином Петровским. Для Кедрина важнее всего было то, что господин Петровский, занимающий очень видное положение в Петербурге, независимый по своему богатству, принятый во всех слоях общества, что такой человек, за своей личной ответственностью, сообщает ему такое определенное и в высшей степени важное сведение. Для Кедрина было необходимо только удостовериться: не отопрется ли господин Петровский от своих слов, если бы Кедрин официально как гласный сослался на него? И вы знаете, что господин Петровский изъявил готовность дать Кедрину собственноручное письмо в подтверждение сказанного. Чего же больше?..
Ведь далее господина Петровского Кедрину некуда было идти. Не допрашивать же ему Вахтера. А что Кедрин не был сообщником господина Петровского в каких бы то ни было замыслах против Батиньоля — это видно уже из того, что Кедрин счел необходимым заручиться письменным документом. Если бы они были друзьями, то в письме не было бы никакой надобности. И когда Кедрин брал в руки это письмо, то он сознавал себя законным представителем города, исполняющим свою прямую обязанность. Он брал его, как следователь или судья, по долгу службы, в видах разъяснения истины. И напрасно стараются здесь уменьшить значение этого доказательства. За господином Петровским, в глазах Кедрина, скрывалось целое предварительное следствие. Да оно так и было. Ведь вот вчера открылось, что разговор Вахтера с Петровским слышал и князь Тенишев — человек, еще гораздо более крупный в Петербурге, нежели господин Петровский. Значит, у Кедрина было полное основание поверить господину Петровскому.
Такова была цепь доводов, приведшая Кедрина к убеждению в существовании подкупа по делу о сдаче моста Батиньолю. В делах с косвенными уликами, а тем более в таком, скользящем между пальцами обвинении, как взяточничество, трудно встретить программу преследования, более скрепленную внутренней логикой, чем те доводы, соображения и факты, которые сгруппировал Кедрин. Конечно, это была только программа. Но ведь и Кедрин — не правительственный прокурор, вооруженный обысками и тюрьмой, а только гласный Думы, у которого, кроме горячей ретивости к общественному делу, никакого другого авторитета не было. И неужели эту сложную и внимательную критическую работу Кедрина по исследованию батиньольского подряда возможно, хотя бы в отдаленнейшем смысле, сравнивать с работой клеветника?! Нет! Общество само себя обокрадет, если будет держаться подобной точки зрения…
Теперь посмотрим, как Кедрин обращается со своим обвинительным материалом?
Несмотря на свою репутацию увлекающегося человека, Кедрин поступал в деле Батиньоля очень сдержанно. Он еще помнит упреки за то, что он пересолил в деле Пухерта. Но ведь тогда увлекся не один Кедрин, увлеклись и прокурор, и следователь; Пухерт даже в тюрьме посидел, и, все-таки, дело окончилось «отсутствием состава преступления». Поэтому в деле Батиньоля Кедрин ограничился только ближайшими целями городского общественного управления, т. е. хозяйственными; он решил во что бы то ни стало вырвать подряд у Батиньоля и тем спасти город от миллионного убытка. С этой целью партия Кедрина подала в Думу требование об отобрании постройки моста от Батиньоля, вопреки состоявшемуся постановлению соединенного присутствия, т. е. об отмене этого постановления. Соображения же и доказательства насчет взятки Кедрин держал про запас, на случай, если бы защитники Батиньоля слишком укрепились в своей позиции.
И вот, противники по этому знаменитому подряду начали сражаться в думском заседании 13 июля 1895 года. Заседание это затянулось до позднего времени. Соединенное присутствие защищалось такими юридическими доводами и так упорно отстаивало бесповоротность своего решения, что дело еще находилось в опасности. Но Кедрин, во все это заседание, ни одним словом не заикнулся о взятке, хотя письмо Петровского уже хрустело у него в кармане. Только в самый последний момент прений Кедрин, по-видимому, решился сделать смелый шаг в следующем субботнем заседании Думы. Он заявил, что представит в субботу «новые доказательства, которые могут осветить дело с новой стороны». Эти слова произвели сенсацию. Поднялся неистовый крик. Среди этого крика Кедрин сказал сидевшему рядом гласному Александрову, что новые данные, о которых он намерен говорить, состоят в подкупе соединенного присутствия обществом «Батиньоль». Гласный Александров пессимистически ответил Кедрину: «Бросьте это дело!» В это время гласный Христиан Христианович Крюгер, заметив разговаривающих, подошел к ним, чтобы узнать, о чем они толкуют, и когда узнал, то посоветовал Кедрину: «Заявите, заявите, а я вас поддержу…» Тогда только, посмотрев на Крюгера, Кедрин призадумался… Да так и в следующем заседании не сделал своего заявления.
Теперь спрашивается: как следует нам квалифицировать этот разговор Кедрина с Александровым? Гласный Лермонтов прекрасно определил его значение в следующих словах: «Что говорит один гласный другому конфиденциально, то не может быть предметом публичного обсуждения. Иначе в наших беседах нужна будет такая осторожность, как будто в Думе присутствует сыскная полиция». Это совершенно справедливо. Прибавлю от себя, что это был разговор по службе, — все равно, как если бы один следователь сообщил другому о своем намерении привлечь кого-нибудь в качестве обвиняемого. Но частный обвинитель считает этот разговор именно началом клеветы и делает от него громадный скачок прямо к 10 августа, на месяц вперед, когда беседа Кедрина с Александровым о подкупе появилась в «Биржевых ведомостях». Таким образом получается впечатление, будто Кедрин не только первый заговорил о подкупе в интимной беседе с товарищем, но и первый огласил свое мнение о взятке в печати. Но это — военная хитрость нашего противника, которую мы сейчас разрушим. Дело происходило как раз наоборот. В следующем заседании Думы, через три дня после своего разговора, Кедрин ни слова не сказал о подкупе; но зато Христиан Христианович Крюгер, при самом открытии заседания, в присутствии стенографов и репортеров, обратился к Кедрину с публичным запросом насчет этого разговора, и, таким образом, несомненно, первый огласил и пустил в печать то позорящее для него обстоятельство, на которое он теперь жалуется. Он первый пропечатал о подкупе в Думе. И так как клевета в печати состоит из двух неразрывных элементов, во-первых, из позорящего вымысла, а во-вторых, из его распространения в печати, то мы имеем в настоящем деле тот небывалый случай, когда одну половину преступления совершает подсудимый, а другую — сам потерпевший.
В заседании 16 июля, о котором мы сейчас говорили, партия Кедрина одержала полную победу: отдача Троицкого моста Батиньолю была кассирована со всеми последствиями. Город был избавлен от полуторамиллионного убытка. Победа отрадная. И если кто-нибудь найдет эту цифру сбережения преувеличенной, то мы можем представить суду другую цифру, уже бесспорную: вчера здесь было доложено, что Батиньоль, вместо 5 миллионов 870 тысяч, предложенных к уплате ему соединенным присутствием, теперь согласился построить мост за 5 миллионов 500 тысяч. Вот вам 370 тысяч, отвоеванных Кедриным — не себе в карман, а в карман городу. Что ж! И это недурно. За это можно и пострадать.
Итак, партия Батиньоля понесла поражение. К тому же разговор о подкупе, опубликованный господином Крюгером, не переставал волновать публику. Все допытывались у Кедрина, кто подкуплен, чем это доказано и т. д. Нигде ему не давали прохода. Газеты постоянно возвращались к этим вопросам — и, наконец, репортер «Биржевых ведомостей» господин Багницкий добился интервью с Кедриным и снял с него допрос. Помещение этого интервью в газете считают вторым моментом клеветы со стороны Кедрина. Но я никак не могу догадаться, в чем тут клевета? Быть может, эта беседа Кедрина с репортером была невоздержна с точки зрения строгой служебной корректности; быть может, она многим не понравилась ввиду нашей непривычки к широкой гласности в общественных вопросах; все это может быть. Мало того, в этой беседе можно видеть признаки диффамации. Но ведь здесь ни о бестактности Кедрина, ни о диффамации мы не говорим. Мы говорим только о клевете, а клевета есть прежде всего ложь. Но где же вы видите ложь в этой газетной заметке? В ней сказано, что Кедрин действительно разговаривал с Александровым о подкупе; что у Кедрина есть письмо о раздаче взяток; что ему даже называли лицо, получившее взятку. Но разве все это вымышленно? Все это. от начала до конца, справедливо; все это подтверждено предварительным следствием.
Но когда эта заметка Появилась, тогда-то 23 гласных и подали жалобу на Кедрина, несмотря на то, что все содержание интервью было уже известно и Думе, и публике после отчета о заседании 16 июля. Заметка «Биржевых ведомостей» не внесла в этот разговор ничего нового. И эта жалоба 23 гласных замечательна тем, что ранее, чем Кедрин кого-либо из жалобщиков назвал взяточником, все они вместе уже называют его клеветником. Они произносят против Кедрина и первое ругательство, и первую клевету. И я не знаю, какое из этих двух обвинений позорнее, ибо взяточник имеет перед судом, по крайней мере, то смягчающее вину обстоятельство, что он действовал по преданию, под влиянием окружающей среды, а клеветник, кроме своей природной низости, ничего не может предложить вниманию суда.
Кедрин встретил эту жалобу в газетах ранее, чем увидел ее в Думе. Он вскипел и в тот же день, 24 августа, произнес в Думе речь, полную резких оскорблений для обвинителей. Кедрин этого нисколько не отрицает, но он утверждает, что и в этой речи никакой клеветы не содержится. И если мы ее спокойно обсудим, то должны будем с этим согласиться.
Намерения оратора, несмотря на его разгоряченное состояние, совершенно ясны. В речи Кедрина видны три мотива: негодование на жалобщиков за то, что они называют его клеветником; недоумение, почему именно эти 23 гласных из всего состава Думы отозвались на его разговор о подкупе, и, наконец, требование, чтобы дело о подкупе было немедленно передано в руки судебной власти. К этому конечному результату клонится все предыдущее. В начале речи Кедрин спрашивает, почему на слово «подкуп» отозвались именно эти люди, и делает совершенно логическое предположение, что. вероятно, он им попал в самое сердце, потому что остальные 87 гласных молчат. Это — не клевета, а естественный вывод, который бы пришел в голову каждому. Далее он заявляет, что среди обвинителей 21 человек был дважды забаллотирован. И это не клевета, а только неприятное напоминание — грустная, но достоверная справка. Затем идет фраза, которая составляет драгоценнейшее оружие в руках моего противника: «Клеймо взяточничества на вас наложено, и вы ничем его не сотрете, потому что население вас оценило». Эти три строчки составляют вершину обвинения. Ссылаясь на них. обвинитель чувствует себя настолько удовлетворенным, как будто бы обвинительный приговор был уже у него в портфеле. Однако же, по совести говоря, эта фраза опять-таки не заключает в себе клеветы. Прежде всего, она уж никоим образом не относится к делу Батиньоля, из-за которого только противники наши и подали в Думу жалобу на Кедрина. Это ясно из того, что здесь говорится о клейме взяточничества, уже наложенном населением, а население Петербурга еще ни разу не баллотировало противников Кедрина после дела Батиньоля. Значит, здесь подразумевается прежняя деятельность стародумцев, до их столкновения с Кедриным по батиньольскому подряду. Словом, Кедрин назвал в этом случае «взяточничеством» посулы и раздачу платных мест, практиковавшиеся между всеми стародумцами. Это обвинение Кедрина подтверждено свидетелем Лейкиным, да и сами обвинители наши его не отрицают. Значит, это правда, и только самое слово будто слишком сильно для подобных фактов. Но это кажется лишь потому, что продажные выборы вкоренились в думской жизни, вошли в обычай. Нам возражали: да, места раздавались, но жалованье было такое незначительное, что из-за него никто бы не стал кривить душой. Но здесь вовсе не в том дело. Дело в том, что самым избирательным голосом немыслимо торговать ни под каким видом; ни за самую малую цену. Его нужно подавать только по убеждению совести. И кто этого не соблюдает, тот принимает подарки по службе, т. е. берет взятки. По Уложению о наказаниях тут все признаки преступления налицо. И если вместо слов «клеймо взяточничества» вы поставите «клеймо посула и раздачи платных мест», что разумел Кедрин, то и в этой опаснейшей фразе не окажется ровно никакой клеветы. Что же касается виновности кого-либо из 23 по делу Батиньоля, то Кедрин не только никого из 23 не обвинял во взятке, но прямо заявил, что до исследования дела судебной властью он даже не считает виновным то лицо, которое ему назвали другие, ибо только после решения судебного места виновник может обнаружиться. Поэтому Кедрин приглашал Думу обратиться к суду. И это называется клеветой!
Могут сказать, что без указания Кедриным лица, подозреваемого во взятке, Дума не могла обратиться к прокурору. Но это лишь мнение головы, а Дума вовсе не обсуждала жалобы 23-х. Были, однако же, и другие способы добиться откровенности от Кедрина. Он сказал, что покажет письмо только прокурору, по инициативе Думы, и он не такой человек, который бы отказался от своего слова. Городской голова мог, вместе с Кедриным, съездить к прокурору и там, в его кабинете, Кедрин, конечно бы, все высказал. Все вместе они обсудили бы доводы и доказательства, и, по крайней мере, голова и Кедрин добились бы дознания. Наконец, какие бы юридические затруднения ни существовали для того, чтобы заставить Кедрина разговориться, все-таки невозможно, ради удовлетворения любопытства, обвинять его в клевете, т. е. в том, чего он не делал.
Еще упрекают Кедрина в том, что он, скрывая подозрительное лицо, названное ему Петровским, играл в мистификацию и напрасно позорил остальных. Я думаю, что Кедрин не имел никакого права поступать иначе. В самом деле, он знал, что Вахтер назвал Петровскому Смирнова как главного, но тот же Вахтер, не называя лиц, говорил, что у него были разные сотрудники. Сам городской голова держался того мнения, что тут были многие. По какому же праву Кедрин мог опозорить одного господина Смирнова? Что бы из этого вышло? Имя господина Смирнова попало бы в стенографический отчет о заседании Думы, а дальше?.. Ведь Дума не уполномочена допрашивать господина Петровского. И мог ли Кедрин ограничивать пределы будущего процесса одной личностью господина Смирнова? А что, как Вахтер бы разговорился?.. Ведь Кедрин — не государственное правосудие.
Затем — это непонятное количество жалобщиков! Что делать с ними Кедрину? Откуда эта присущая всем им способность читать в чужой душе и знать чужие тайны? Почему они ручаются не только за себя, но и за других? Между ними есть добрые люди, всегда готовые расписываться за добросовестность своих знакомых. Когда они, вместе с прочими, обозвали Кедрина клеветником и, благодаря своей непрошеной обидчивости, выступили преследовать его, то они поставили Кедрина в безвыходное положение. Ну, что, в самом деле, мог он сделать? Как и кого мог он выгородить? Например, в ряду обвинителей находится господин Брейтфус, которого бы Кедрин желал отделить от прочих. Как же это сделать, когда сам Кедрин не знает, зачем господин Брейтфус, не имеющий ни малейшего отношения к делу Батиньоля, записался в обвинители? И потом, если бы Кедрин его вычеркнул, то сейчас все остальные сказали бы: а мы-то чем хуже? И чем большее число лиц вычеркивал бы Кедрин, тем напряженнее делалось бы озлобление остальных: «Значит уж мы — несомненные виновники?!» А Кедрин никого из них не обвинял… И так пришлось бы выпустить всех до единого. На это Кедрин не имеет никакого нравственного права.
После всего сказанного, я недоумеваю, ради чего была подана настоящая жалоба? Разве обвинители могли надеяться, что они докажут этим путем свою правоту? Ведь судят не их, а Кедрина… Или они рассчитывали, что, под угрозой суда, Кедрин извинится; возьмет свое подозрение назад? Но, во-первых, и это не помогло бы, потому что Кедрин — не суд, и снятие им подозрения еще ничего не доказывает, а во-вторых, никакие угрозы, ни даже самое наказание не отнимут у Кедрина убеждения, что батиньольское дело нечисто. Или же, наконец жалобщики впали в заблуждение, будто суд над Кедриным равносилен суду над ними? Но каждый юрист мог рассеять их непонимание. Дело в том, что процессы о клевете принадлежат к весьма неверным способам восстановления чести. Закон, правда, предлагает, кому угодно, этот способ ограждения своего имени, как он предоставляет, например, требовать денежные вознаграждения за личную обиду; но все-таки обвинения в клевете редко приводят к чему-нибудь ясному. Происходит это вследствие того, что само государство не вмешивается в преследование лиц, обвиняемых в клевете. Поэтому и судебная власть в процессах частного обвинения остается совершенно пассивной; она сама ровно ничего не ищет; она ограничивается тем, что представляют стороны; она вполне равнодушно относится к свидетелям, нисколько не интересуясь противоречиями и недомолвками в их показаниях. Поэтому, например, главные свидетели по настоящему делу господа Петровский и Вахтер показывали на предварительном следствии, как им вздумалось. Господин Петровский весьма прозрачно забывал факты, которых он никак не мог забыть; господин Вахтер бесцеремонно отказался назвать лиц, которым он платил; у господина Кедрина даже не потребовали к делу важнейшей улики, т. е. письма господина Петровского, потому что Кедрин не хотел его показывать. Но разве бы все что было возможно, если бы дело велось так, как того требовал Кедрин в Думе, т. е. прокурорской властью? Понятно, что тогда и Петровский и Вахтер очутились бы в совсем ином положении, чем теперь. Теперь господину Петровскому нет никакого смысла являться, так сказать, невольным доносчиком на лиц, не привлекаемых к суду. Ведь и в самом деле: теперь, пожалуй, свалят всю вину на него и переложат на него обузу судиться с теми же 23-мя, или хотя бы с одним из них! Точно также и Вахтер чувствует себя неуязвимым: не хочу называть, кому платил — и кончено. А ведь, будь это прокурорское расследование, так и господина Вахтера заставили бы назвать решительно всех его сотрудников, перечислить все его издержки, да еще бы, не выпуская его из камеры, внезапно, по телефону, вызвали названных лиц и проверили каждую статью его расходов. И Бог весть еще, что бы из этого вышло!..
Но некоторые могут подумать, что, если бы обвинение Кедрина против Думы было солидное, то прокурорский надзор, по своей инициативе, вмешался бы в это следствие. А почем мы знаем, что прокурорский надзор не вмешается? Ведь время далеко еще не потеряно… Прокурорский надзор весьма основательно может рассуждать так: «пускай они сперва погрызутся в частном споре, а я со стороны посмотрю, есть ли тут такие настоящие улики, с которыми можно бы было, наконец, „атаковать Думу после прежнего неудачного приступа“?» Впрочем, вероятно, и теперь прокуратура отчаивается… Но разве это опять-таки доказывает, что Кедрин виноват? Я уверен, что обвинители государственные, глядя на Кедрина, видят в нем своего убежденного собрата, проигравшего честную битву, — одну из тех, какие случалось и им проигрывать, когда они верили в свое обвинение.
В конце концов, жалоба поверенного частных обвинителей представляется мне своего рода проектом моста от скандала в Думе — к Уложению о наказаниях. Но мне кажется, что с помощью такой постройки эти два берега не могут быть соединены, а потому и самый проект должен быть отвергнут. Я не привожу известных вам, прекрасных соображений Правительствующего Сената по делу Дорна, в силу которых Сенат пришел к заключению, что устранение возможности для общественных представителей, под страхом обвинения в клевете, заявлять предположительные данные о злоупотреблениях в том деле, которому они служат, — было бы равносильно лишению их средств исполнять возложенные на них обязанности. То же — и здесь. Надо сказать правду, что в самых важных общественных вопросах мы так бесконечно молчим, так влюблены в безмолвие, что было бы жаль совсем искоренить даже слабые зачатки протеста и заглушить независимый голос таких людей, как. Кедрин. Неужели обуздание должно идти так далеко, чтобы, даже в скромном деле городского хозяйства никто не мог высказать того, в чем он убежден по совести, и что он считает своим долгом высказать?.. Сам Кедрин не отрицает, что он человек увлекающийся, кипучий, быть может, даже дерзкий, и он готов бы был перенести всевозможные дисциплинарные меры, направленные на эти свойства его характера: но мы в то же время знаем, что Кедрин человек благородный, полезный и, главное, — честный. А клевета — деяние бесчестное, и он в ней не виновен.
[Окружной суд признал Кедрина виновным в клевете в речи, произнесенной 24 августа 1895 г., и приговорил его к семидневному аресту.
Судебная палата утвердила приговор суда, но затем приговор Палаты был кассирован Правительствующим Сенатом. В этой стадии дела стороны помирились.]