Никто не может отговариваться незнанием закона.
Неприспособленных к жизни людей на свет гораздо больше, чем думают. Это всё происходит от того, что жизнь усложнилась: «завоевания» техники, усложнение быта, совершенствование светского этикета, замысловатость существующих законов — от всего этого можно растеряться человеку, даже не страдающему привычным тупоумием.
Раньше-то хорошо было: хочется тебе есть — подстерег медведя или мамонта, треснул камнем по черепу — и сыт; обидел тебя сосед — подстерег соседа, треснул камнем по черепу — и восстановлен в юридических правах; захотел жениться — схватил суженую за волосы, треснул кулаком по черепу — и в лес! Ни свидетельства на право охоты, ни брачного свидетельства, ни залога в обеспечение иска к соседу — ничего не требовалось.
Вот почему молодые супруги Ландышевы, брошенные в Петербурге поженившими их провинциальными родителями, смотрели на Божий мир с тревогой и смятением щенков, увидевших и услышавших впервые загадочный граммофон.
Всё было сложно, непонятно.
Вся процедура венчания была проделана теми же умудренными опытом родителями жениха и невесты; о чем-то хлопотали, предъявляли какие-то странные документы, метрические, где-то расписывались, кому-то платили, кто-то держал образ, кто-то лобызал молодых, — и что было к чему — молодожены совсем не понимали.
Еще муж — тот пытался разобраться в сложной путанице русского быта, а жена, прочирикав однажды, что она «ничегошеньки ни в чем не понимает», раз навсегда махнула рукой на всякие попытки осмыслить механику жизни…
Главное затруднение для мужа заключалось в том, что в его мыслях сплелись в один запутанный клубок три различных института: церковь, полиция и медицина. От рождения и до смерти священник, доктор и околоточный царили над жизнью и смертью человека. Но кого, в каких случаях и в каких комбинациях надлежало призывать на помощь — бедный Ландышев не знал, хотя уже имел усы и даже служил корреспондентом в цементном обществе…
Смятение супругов увеличилось еще тем, что через сотню дней ожидался ребенок, и судьба этого беспомощного младенца была супругам совершенно неведома. Конечно, нужно пригласить доктора
…Ну, а священника… пригласить? А в полицию заявлять надо? Кто-то даст какое-то «свидетельство» или «удостоверение», но кто — церковь, медицина или полиция?
И выражение робости и испуга часто появлялось на лицах супругов, когда они за остывшим супом обсуждали эти вопросы.
Ах, если бы с ними были папа и мама! Те знали бы, что приглашение Ландышевыми полиции при заключение с домохозяином квартирного контракта было совершенно излишне; те отговорили бы супругов от просьбы, обращенной к священнику — выдать «удостоверение» в том, что он служил у Ландышевых молебен… Те всё знали.
Швейцар Саватей Чебурахов постучал в дверь перешагнул через порог и, держа на отлете сверкающую позументом фуражку, торжественно и веско сказал:
— Имею честь поздравить с праздником присно блаженного Светлого Христова Воскресения и пожелаю вам встретить и провести оного в хорошем расположении и приятном сознании душевных дней торжества его!
Ландышевы сидели за столом и ели ветчину с куличем, запивая сладким красным вином.
При появлении швейцара страшно сконфузились.
— Спасибо, голубчик! — стараясь быть солидным, пробасил Ландышев. — И тебе того же… Воистину… Сейчас, сейчас… Я только вот тут… распоряжусь…
И он выскочил в другую комнату, оставив подругу своей жизни на произвол судьбы.
Но подруга не терялась в таких случаях; она вылетела вслед за ним и сердито сказала, сморщив губки:
— Ты чего же это меня одну бросил?! Что я с ним там буду делать?
— А что я буду делать? — отпарировать муж.
— Как что? Я уж не знаю… Что в этих случаях полагается: ну, похристосоваться с ним, что ли, по русскому обычаю…
— Со швейцаром-то?!
— А я уж не знаю… Я в «Ниве» видела картинку, как древние русские цари с нищими по выходе из церкви христосовались… А тут, всё-таки, не нищий…
— Да постой… Значить, я с ним должен и поздороваться за руку?
— Почему же? Просто, поцелуйся.
— Постой… присядем тут, на диванчик… Но ведь это абсурд — целоваться можно, а руки пожать нельзя!
— Кто ж швейцарам руку подает? — возразила рассудительная жена. — А поцеловаться можно — это обычай. Древние государи, я в «Ниве» видела…
— Постой… А что, если я просто дам ему на чай?
— Не обидится ли он?… Человек пришел с поздравлением, а ему вдруг деньги суешь. У этих рабочих людей такое болезненное самолюбие.
— Это верно. Но просто похристоваться и сейчас его выпроводить — как-то неловко… Сухо выйдет. Может быть, предложить ему закусить?
— Пожалуй… Только как поудобнее это сделать; к столу его подвести или просто дать в стоячем положении.
— Э, чёрт с ними, этими штуками! — воскликнул муж. — Смешно, право: мы тут торгуемся, а он там стоит в самом неловком положении. Неужели я не могу быть почитателем старозаветных обычаев, для которых в такой великий день все равны?… Несть, как говорится, ни эллина, ни иудея!
Пойдем.
Ландышев решительно вышел в комнату, где дожидался швейцар, и протянул ему объятия.
А-а, дорогой гость. Христос Воскресе! Ну-ка, по христианскому обычаю.
Швейцар выронил фуражку, немного попятился, но сейчас же оправился и бросился в протянутая ему объятия.
Троекратно поцеловались.
Чувствуя какое-то умиление, Ландышев застенчиво улыбнулся и сказал гостю:
— Не выпьете ли рюмочку водки? Пожалуйста, к столу!
Швейцар Чебурахов сначала держался за столом так, как будто щедрая прачка накрахмалила его с ног до головы. Садясь за стол, с трудом сломал застывшее туловище и, повернувшись на стул, заговорил бездушным деревянным голосом, который является только в моменты величайшего внутреннего напряжения воли…
Однако радушие супругов согнало с него весь крахмал, и он постепенно обмяк и обвис от усов до конца неуклюжих ног.
Чтобы рассеять его смущение, Ландышев заговорил о тысяч разных вещей: о своей службе, о том, что полиция стала совершенно невозможной, что автомобили вытесняют извозчиков… Темы изложения он избирал с таким расчётом, чтобы дремлющий швейцаров ум мог постичь их без особого напряжения.
— Автомобили гораздо быстрее ездят, — солидно говорил он, пододвигая швейцару графин. — Пожалуйста, еще рюмочку. Вот эту — я вам налью, побольше.
— Не много ли будет? Я и так пять штучек выпил, а? Да и одному как-то неспособно пить.
Хи-хи!…
— А вот Катя с вами вином чокнется. Катя, чокнись по русскому обычаю…
— Ну-с… с праздничком. Христос Воскресе!
— Воистину!
— Представьте себе, у меня в конторе, где я служу, до полутора миллиона бочек цемента в год идет.
— Поди ж ты! Цемент, он, действительно…
— Теперь, собственно, жизнь вздорожала.
— Да уж… Не извозчик пошел, а галман какой-то… Эфиоп.
— Почему?
— Да разве его от подъезда отгонишь? Ни Боже мой. А жильцы протестуются.
— Скажите, вы довольны, вообще, жильцами?
— Да разные бывают. Вон из третьего номера жилица, которая пишет, что массажистка — та хорошая. Кто ни придет — молодой ли, старик — меньше полтинника не сунет.
Швейцар налил еще рюмку и, подмигнув, добавил:
— А то какой-нибудь ошалевший с ее человек и трешку пожертвует. Ей-Богу!
И он залился довольным хохотом.
— А с четырнадцатого номера музыкантша — прямо будем говорить — гниль. Ни шерсти, ни молока. Шляются ученики — сами такие, что гривенник рады с кого получить. Старая, шельма. Никуда. Го-го-го!..
Прикрыв рот рукой, так как им овладела икота, смешанная с веселым смехом, — швейцар подумал и сказал:
— А в девятом дамочка с мужем живет — так прямо памятник ей поставить. Как муж за дверь — так, гляди, каваргард на резинах подлетает. И уж он тебе меньше целкового никогда не сунет. Уж извините-с!
Он игриво ударил Ландышева по коленке:
— Понял?
Супруги угрюмо молчали. Такой красивый жест, как приглашение меньшого брата к своему столу, сразу потускнел.
«Меньшой брать» был человек крайне узких, аморальных взглядов на жизнь: всех окружающих он оценивал не со стороны их добродетелей, а исключительно с точки зрения «полтин и трешек», которые косвенно вызывались поведением его фаворитов. Это был, очевидно, человек, который мог ругательски изругать светлый образ леди Годива, если бы она была его жилицей, и мог бы превозносить до небес содержательницу распутного притона…
О добродетелях вообще, о добродетелях безотносительных, этот грубый человек не имел никакого понятия.
— Жилец тоже жильцу розь. К одному явишься с праздником, он тебе пятишку в лапу, — на, разговляйся! А другой, голодранец, на угощение норовить отъехать… А что мне его угощение! — вскричал неожиданно швейцар, упершись руками в бока и оглядывая критическим взглядом накрытый стол. — Если я на полтинник водки тяпнул да на полтинник закуски, так начхать мне на это? Какой ты после этого жилец! Верно? Я генерала Путляхина уважаю, потому это настоящий барин:
«Кто там пришел на кухню?» — «Швейцар с лестницы поздравляет». — «Дать ему зеленую в зубы и пусть убирается ко всем чертям!» Вот это барин!
— Позвольте, — сказал Ландышев, вставая. — Я вам тоже дам на чай…
— От вас? На чай? — презрительно сморщил нос швейцар. — Разве от таких берут? Унизил меня, а потом — на чай? Не-ет, брат, шалишь. Молода, во Саксони не была! Какая вы мне компания, а? Шарлы барлы и больше ничего!
Он опустил усталую, отяжелевшую голову на руки.
— Налей еще рюмаху. Эх, хватить, что ли, во здравие родителей!
— Вот вам два рубля, можете идти, швейцар, — сказал Ландышев, пошептавшись перед этим со своей верной подругой.
— Не надо мне ваших денег — верно? Меня господа обидели — верно? За что?!…
— Уходите отсюда!!
— Сам уходи, трясогузка!
И, облокотившись о стол, швейцар заскрипел зубами с самым хищным видом.
Жена плакала в другой комнате, как ребенок. Муж утешал:
— Ну, чёрт с ним! Напьется совсем и заснет. Проспится, гляди, и уберется.
— А мы-то куда денемся? Тоже, мужа мне Бог послал, нечего сказать… Со швейцаром связался.
— Да ты сама же сказала, что в «Ниве» видела…
— Нет, ты мне скажи, куда нам теперь деваться?!
Муж призадумался.
— Э, да очень просто… Пойдем к Шелюгиным. Посидим часика два, три, а потом справимся по телефону, ушел он или нет? Одевайся, милая!
И, одевшись потихоньку в передней, супруги, расстроенные, крадучись, уехали…