М. Л. Михайлов. Сочинения в трех томах.
Том третий. Критика и библиография. <Записки>
М., ГИХЛ, 1958
Повести и романы с так называемым обличительным направлением, так обильно плодившиеся в последнее время с легкой руки Щедрина, породили в журналистике нашей множество разноречивейших толков об искусстве, хотя искусству до большей части этих произведений так же мало дела, как и до газетных фельетонов. Одни стояли за дидактизм, другие пошли так далеко в противоречии дидактикам, что требовали от литературы полного отсутствия живой мысли, прикрывая, разумеется, это требование очень ловкими, хотя и несколько темными фразами. Разумная середина между этими крайними направлениями едва давала себя чувствовать. Голосистее всех были поклонники обличительной литературы; неловкое выражение «искусство для искусства» стало общею потехой, и неразборчивая публика, увлекшись новинкой, чуть ли не была готова применять это выражение ко всякому произведению, где не являлись становые, чиновники особых поручений, городничие etc.[1] Повесть хороша была лишь тогда, если заключала в себе рассказ о каком-нибудь гражданском или уголовном следствии; стихи читались только, если в них говорилось о благодетельной силе гласности и обвинялись во взяточничестве опять те же становые, чиновники особых поручений и т. д. и т. д. Прошедшее для этого quasi-практического[2] направления наступило очень скоро. Охлаждение, или, лучше сказать, шаткое равнодушие к произведениям истинного искусства, сказавшееся одно время в публике и так огорчавшее всех, кто смотрит подальше преходящих насущных потребностей, не могло быть прочно. Общество, воспитанное на Пушкине и Гоголе, не могло забыть своих великих воспитателей. Отдавая полную справедливость честности обличительного направления, оно должно же было наконец понять, что только невозможность высказывать прямо то, что нужно, могла заставить выбрать для обличений такую несвойственную форму, как повесть, как поэма. Глава и родоначальник обличительного направления, Щедрин, один останется в истории литературы; он будет и читаться долго. Но достоинства его заключаются не в направлении собственно; оно было очень кстати после долгого молчания литературы о том, о чем хотелось говорить, и вот в чем причина его огромного успеха. Теперь обличениями взяточников никого не займешь; но мы сказали, что Щедрина все-таки будут читать. Да, он будет интересовать не только с исторической стороны как писатель, внесший на время новую струю в литературу. У него есть и достоинства более прочные. Щедрин не художник в строгом смысле; но никто не откажет его очеркам во многих художественных сторонах. Меткая наблюдательность, юмор, иногда даже искры поэзии, эти качества сделали бы его всегда писателем замечательным.
Для реакции обличительному направлению не явилось в литературе ни одного нового сильного таланта. Наши старые любимцы, продолжая неуклонно свой прямой художественный путь, явились с новыми художественными произведениями, и эти произведения разом пробудили заснувшее на время эстетическое чувство публики. Имена гг. Тургенева, Писемского, Островского и Гончарова опять стали на первом плане; имена Щедрина и Печерского, так недавно еще электризовавшие публику, отодвинулись на второй план. В настоящую минуту новое произведение автора «Губернских очерков» не возбудит ни прежнего внимания, ни прежних толков в публике. Его будут читать как очень умную, очень талантливую вещь; но той симпатии, того глубокого интереса, какой возбуждают новые произведения названных четырех писателей, оно не возбудит. Причину мы объяснили.
Дело искусства не обличать, а анализировать и воспроизводить в художественно верной картине факты действительности. Суд художника над общественными явлениями заключается в самом изображении их. С заданною себе целью изыскивать в обществе наиболее заметные в данную минуту недостатки и карать их искусство теряет свою живучесть, свое широкое влияние, не ограничиваемое кратким периодом времени. При желании действовать непосредственно и мгновенно на уродливые явления, встречаемые в известную эпоху в обществе, художнику следует оставить стеснительные в этом случае рамки романа, драмы, поэмы; пусть он превратится тогда в публициста и высказывает ясно и прямо, без всяких околичностей то, для чего в произведении фантазии ему поневоле придется насиловать факты, нарушать гармонию действия, придавать характерам лишние черты и проч. Сатиры вроде ювеналовских возможны в наше время только в такой форме. Мы знаем публицистов с могучим художественным талантом; этот талант сохранит надолго их произведения, часто по существу своему приуроченные только к известному времени. Но вздумай они, вместо чисто публицистской деятельности, избрать этот промежуточный род, называемый обличительными повестями, значение их много бы убавилось. Разумеется, художник скажется всюду, не только в обличительной повести, но даже и в фельетоне, да того целого, стройного, ясного воссоздания действительности, которое мы находим в романистах без так называемых «задач», в подобном произведении уж никак не будет. Правда, в наш век, когда каждый норовит встать под знамя какой-нибудь партии, такие цельные, непосредственные художнические натуры становятся редки. Но тем драгоценнее они для нас и тем выше наслаждение, доставляемое нам их произведениями.
К числу такого рода редких в наше время художников следует присоединить г. Писемского. Читая любое из его произведений, вы видите, что автор человек мыслящий, человек, глубоко понимающий смысл жизни и ее явлений; но нигде не проглянет его желание навязать вам свою мысль, свой взгляд на лица и события, которые проходят перед вашими глазами в его произведениях. В этом великое и важное сходство искусства и жизни. Как в том, так и в другой не моралисты нас учат, а ход и развитие событий. Как моралист, объясняя явления жизни, выводит из них законы нравственности, так дело критика уяснить смысл художественного произведения. Сам художник, взявшись за эту роль, непременно убавит жизненности в созданных им лицах; заставляя их действовать для проведения какой-нибудь заданной мысли, он, независимо от воли своей, придаст им или чересчур идеальный, или чересчур мрачный колорит, смотря по большему или меньшему сочувствию его к тем или другим лицам. Надо, чтобы мысль жила в художнике, была в нем плотью и кровью, и тогда из явлений жизни поразят его и будут им воспроизведены в художественном изображении именно те, которые совпадают с его взглядом на мир или противоречат ему. Яркость красок, определенность и жизненность типов находятся в прямой зависимости от сочувствия к правильному ходу жизни, от скорбного чувства при нарушении ее гармонии, одушевляющих художника. Глубина его мысли, глубина его сердечного понимания скажутся в образах, которые обманут вас полнотою жизни, кипящей в них, так что вы готовы будете принять их за самое жизнь. Слово «обманут» в этом случае, впрочем, непригодно. Искусство, повторим, та же жизнь; мы не поставим его выше жизни, как это делают некоторые крайние эстетики, но должны признать, что действие его на личное совершенствование человека, как и действие науки, глубже и полнее, чем действие непосредственного соприкосновения с жизнью. Жизнь оставалась бы роковым хаотическим омутом, если б ею не правили святые, присущие душе человека силы, проявлением которых служат наука и искусство. Представляя нам яркую картину наших темных и полудиких страстей, наших тупых и неразумных общественных антагонизмов, не дает ли искусство светлых упований сердцу, не раскрывает ли нам широкого горизонта на иную гармонию жизни, к которой, сбиваясь с пути, падая, ошибаясь, но все-таки подвигается человечество? Английский поэт Тениссон в одной пьесе своей, сравнивая бессознательную песню птицы с песнью человека, говорит, что песня человека оттого так бодра, что он поет о том, чем будет мир, когда над ним пройдут годы…
For he sings of what the world will be
When the years have died away!
От этих общих соображений нетрудно перейти к драме г. Писемского «Горькая судьбина». Ведь она-то и навела нас на них, как произведение того высокого, чистого искусства, которое мы ценим столь высоко, видя в нем руководящую и зиждущую силу.
Дело критики, сказали мы, уяснять смысл художественных произведений. Это определение слишком обще и вследствие этого слишком неопределенно. Скажем яснее: жизнь, воспроизведенная художником в его создании, должна стать предметом строгого суда критики. Само собою разумеется, прежде чем произнести суд, следует определить, в какой мере верно действительности воспроизведена жизнь художником. Последняя задача составляет так называемую эстетическую сторону критики; она имеет значение преимущественно для автора. Первая задача, то есть суд над художественным произведением как над явлением жизни, дает критике значение общественное. Соединение в одном лице качеств, нужных для правильного решения той и другой задачи, представляет для нас идеал критического дарования. Таких высоких критиков немного во всех литературах. В нашей только у Белинского критика вместе с эстетическим характером принимала и характер общественный. Смерть унесла его в пору зрелости и силы мысли, именно в то время, как эти две стороны начали приходить в нем в равновесие. Нечего рассказывать, какая путаница в критике нашей пошла с его смерти, хотя самые разногласные теории ведут свое начало от него же. Эстетики ухватились за эстетические теории Белинского, дидактики принялись развивать его же положения об общественном значении искусства, и те и другие развили эти стороны до безобразных и смешных крайностей.
Не для того, чтобы применить к новому произведению г. Писемского выраженные нами требования от критики, упомянули мы о них. Такая задача выше наших сил. Мы хотели только сказать, что у редкого художника найдешь такое поразительно верное воспроизведение жизни и такое глубокое понимание путающих жизнь ненормальных и темных отношений, какое представляет драма г. Писемского. Мы хотели только сделать несколько намеков на те данные, которые составят в ней предмет особого и глубокого изучения той идеальной критики, о которой сказано выше.
Содержание драмы известно всем, и пересказывать его нечего. Лица, действующие в ней, стоят перед нами живее наших старых и близких знакомых, и, сколько ни делай мелких придирок, Ананий Яковлев, помещик Чеглов-Соковин, чиновник Шпрингель стали для нас членами кипящей вкруг нас действительности.
«Есть общества и в наше время (сказал кто-то), на которых тяготеет еще древний рок». Эта мысль, может быть невольно, высказалась в самом заглавии драмы г. Писемского. Что, как не тот тупой, слепой, бессмысленный и жестокий рок, которому верили древние, не имея сил сладить с бурно клубящимся водоворотом жизни, что, как не этот рок спутывает все человеческие отношения, отуманивает и сбивает с пути ум, извращает сердце в этих людях, так близко, так неразрывно между собою связанных и так глубоко проникнутых сознательным и бессознательным взаимным антагонизмом? Что, как не рок, или, пожалуй, что, как не горькая судьбина тяготеет со всею своей бесправной и бессмысленной силой над этим обществом?
Под грубой внешностью Анания Яковлева и под изнеженной оболочкой Чеглова бьются человечные сердца; но рок поставил между ними непроницаемую стену, и они не понимают лучших сердечных движений друг в друге. И в том и в другом проглядывает сознание человеческих прав, независимо от прав, наложенных на них вековым предрассудком; но сознание это нейдет наружу или проявляется лишь ожесточением с обеих сторон, не допускающим в отношения их участия здравой, примирительной мысли. Чеглов становится жестоким врагом для Анания Яковлева не потому только, что он соперник его в любви. Нет, не только по любви Анания к жене, но даже по словам его, настолько рассудительным, насколько это возможно при вкорененных в нем предрассудках, можно заключать о возможности если не примирения, то прощения с его стороны. Но все гуманные отношения его к своему сопернику заранее убиты в нем доставшеюся ему «горькой судьбиной». В человеке, исключающем в нем возможность всякой самостоятельности, всякое право, он не верит ничему. На его ожесточенный взгляд, этот человек не может ни любить, ни вообще чувствовать. В Анании даже мелькает что-то вроде злобной радости своему собственному горю, потому что это горе дает ему возможность вступить в открытую борьбу со своим соперником. Есть же право, которого не смеет нарушить этот соперник, и Ананий хватается за это право с энергиею утопающего, у которого отнимают последнюю доску спасения. Он уже не разбирает никаких нравственных побуждений у своего врага; мало того — он и слышать их не хочет. Ему довольно, что он нашел пятку у этого Ахиллеса, и вся сила его направлена на то, чтобы врезать в эту пятку железо годы копившейся, годы бесплодно кипевшей мести.
Но рок (будем уж называть так общественные условия, в которых живут действующие лица драмы), рок не даст Ананию в руки оружия, чтобы нанести смертельный удар своему злодею. Над средою, к которой принадлежит Ананий, недаром висела нерасступающеюся черною тучей эта «горькая судьбина». Удушаемое в зародыше чувство человеческого достоинства превратилось в апатическую безразличность или в какую-то шаткость и понятий и чувств. Вечный страх, вечная гроза беззакония сковали даже порывы страсти. И вот свои выдают своего. Ананий, возмущенный бесчувствием, бессознательностию ближайших к нему по судьбе, по редким радостям и частым страданиям людей, связанный ими по рукам и по ногам и отодвинутый от предмета своей ярой ненависти, ищет уже только исхода своей страсти, и удар его падает на неповинное существо.
А что же враг его? И над ним тяготеет та же «горькая судьбина». И чувства и понятия его так же извращены, как понятия и чувства подчиненного ему мира. С колыбели пользуясь своим нечеловеческим правом, он тоже потерял инстинкт справедливости. За минутами гуманных движений сердца у него следуют животные порывы жадного, хотя и бессильного зверя. И он падает в борьбе со своею судьбой; но в то время, как соперник его, падая в изнеможении, вырывает у нас, несмотря на совершенное им преступление, слезы жалости, Чеглов возбуждает, при всех проблесках своего добросердечия, одно глубокое презрение своим бессилием. Единственное обстоятельство, облегчающее в глазах наших его пассивную виновность, это его собственное неверие в прочность его неправого права. Но и это неверие пассивно, бессознательно. Без редкого, но меткого протеста таких людей, как Ананий, и оно, может быть, заснуло бы и из-под бархатной лапы выглянул бы вострый и цепкий коготь.
Одного даже беглого разбора пружин, управляющих ходом драмы г. Писемского, хватило бы на большой том серьезных размышлений о русской жизни — так глубоко, в самом источнике зачерпнуто им содержание этого произведения. А сколько психологических задач представляет каждое лицо, начиная с двух главных героев драмы и кончая хоть бы на минуту появляющимися в избе Анания мужиками!
Мы не знаем произведения, в котором с такою глубокой жизненной правдой были бы воспроизведены существеннейшие стороны русского общественного положения. Представить такую поражающую своей наглядной действительностью картину горьких явлений нашего быта мог только художник, весь проникнутый народною силой и сознанием этой силы.
Когда взгляд художника на окружающую его сферу достигает такой ясности, такого высокого беспристрастия, какое проявил в последнем произведении своем г. Писемский, сердце невольно сильнее бьется надеждою, что недалека пора, когда эта «горькая судьбина» нашего общества сменится «сознательною разумною силой». По темным краскам картины г. Писемского как будто скользнул уже луч той зари, которая оденет наш народ…
When the years have died away!
Но кроме этих шатающихся уже роковых отношений, нет ли еще каких препятствий выйти обществу на ту светлую дорогу, которая грезится нам среди мрака «горькой судьбины»? В ответ на это сомнение является в конце драмы г. Писемского знаменательное лицо. Это член суда, производящего следствие над Ананием Яковлевым.
Кто он такой? Шпрингель. Значит, немец. Зачем же является он судьею в обществе, с которым не связан кровными узами? Но что значит имя? что значит кровь? Может быть, явления русской жизни ему столь же близки, сколько и нам? Может быть, понимание русского народа соединило его сердце с народными судьбами? Может быть, народ нашел в нем отголосок своим нуждам и скорбям и доверился ему своим сердцем?
Нет, нет и нет. Он чужой этой среде, в которую явился судьей, чужой мыслью, чужой чувством! Он не понимает даже и головой возможности нравственного общения с этим миром, в котором хочет играть роль посредника. Он как будто служит какой-то идее; но идея эта, если она и есть, не только чужда, даже враждебна интересам народа, в которые он сует свою себялюбивую, черствую личность. После внимательного взгляда окажется, пожалуй, что и все служение его ограничивается служением своей мизерной личности. Сердце у него высушено и тупым педантским воспитанием и с пеленок привитым ему презрением к сфере, по его мнению, низшей. И это бессердечное существо хочет действовать на народ, который понять, которому сказаться можно только сердцем? И в чем, зачем его действия? Не то же ли это развращающее, гнетущее влияние, которое чахнет в лице Чеглова, харкающего кровью?
Вместе с Чегловым не мешало бы нам похоронить и Шпрингеля. Впрочем, как узнать, кто Шпрингель, кто нет? Не у всех Шпрингелей немецкое имя.
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьДобролюбов, ПСС — Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений в 6 томах, М. 1934—1941.
Лемке — М. К. Лемке, Политические процессы в России 1860-х годов, М. —П. 1923.
ОЗ — журнал «Отечественные записки».
РБ — журнал «Русское богатство».
PC — журнал «Русское слово».
РСт — журнал «Русская старина».
С — журнал «Современник».
Чернышевский, ПСС — Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений в 15 томах, М. 1939—1950.
Шелгунов — Н. В. Шелгунов, Воспоминания, М. —П. 1923.
Комментарии к статьям составили: М. И. Дикман (вводная замету «Последняя книга Виктора Гюго», «Горькая судьбина». Драма А. Писемского"), Ю. Д. Левин (вводная заметка, «Шиллер в переводе русских писателей», «Фауст». Трагедия Гете. Перевод Н. Грекова", «Юмор и поэзия в Англии. Томас Гуд», «Лондонские заметки») и П. С. Рейфман («Старые книги. Путешествие по старой русской библиотеке», «Художественная выставка в Петербурге», «Кобзарь» Тараса Шевченка", «Г-н Геннади, исправляющий Пушкина», «Стихотворения А. Н. Плещеева», «Парижские письма», «Женщины, их воспитание и значение в семье и обществе», «Из Берлина»).
Печатается по PC, 1860, № 2.
Пьеса выдающегося писателя-реалиста Алексея Феофилактовича Писемского (1820—1881) «Горькая судьбина» впервые была напечатана в журнале «Библиотека для чтения» (1859, № 11). В 1860 г. Академия наук присудила автору пьесы первую Уваровскую премию (одновременно первая премия была присуждена А. Н. Островскому за драму «Гроза»).
«Горькая судьбина», драма из крестьянской жизни, сразу привлекла внимание читателей и критики и вызвала оживленную полемику, которая велась главным образом вокруг проблемы положительного народного характера. В условиях революционной ситуации 60-х гг. вопрос, каким должен быть положительный народный характер, приобретал актуальное политическое значение. Либеральная критика высоко оценила драму и образ героя, «своеобышного» зажиточного крестьянина Анания Яковлева: критики-либералы видели в нем «идеал… основанный на коренных чертах характера, свойственного русскому народу» (Г. А. Кушелев-Безбородко — PC, 1860, № 11, Русск. лит., стр. 6), «черты широкой размашистой натуры! черты чисто-русские» (С. С. Дудышкин — ОЗ, 1860, № 1, Русск. лит., стр. 49), причем особенно подчеркивали всепрощение и смирение — ими в развязке пьесы оборачивалось «бунтарство» Анания. Общественное значение драмы эти критики ограничивали обличением крепостного произвола, который, как они надеялись, устранят правительственные преобразования.
Как попытку решить задачу создания положительного народного характера рассматривал «Горькую судьбину» и Н. А. Добролюбов, и с этой точки зрения он подверг ее резкой критике (см. статью «Луч света в темном царстве», 1860). Добролюбов обнаружил в герое, который, как он полагал, должен был бы явиться носителем народного протеста против крепостного права, черты «самодурства», и указывал, что Ананий, в сущности, является одним из представителей «темного царства». В этом Добролюбов усматривал тенденцию, объективно направленную против развертывания революционной инициативы масс. На резкость оценки повлиял и уход Писемского, ставшего в 1860 г. редактором «Библиотеки для чтения», во враждебный революционной демократии лагерь.
По иным соображениям отнеслись к драме резко отрицательно критики-славянофилы (А. С. Хомяков, К. С. Аксаков). Их смущало изображение в ней резких социальных конфликтов; автор должен был, по их мнению, сосредоточиться только на нравственных вопросах.
Михайлов в своей статье не касается вопроса о положительном народном характере, останавливаясь лишь на том, что было в драме Писемского объективно ценным — изображение крепостнических отношений, непримиримого конфликта между народом, с одной стороны, и помещиками и чиновниками, с другой. Как просветитель он использовал материал драмы для борьбы с крепостным правом и его порождениями. В отличие от либеральной критики, Михайлов, насколько это было возможно в подцензурной печати, подчеркивал необходимость полного общественного переустройства.
В безоговорочно положительной оценке драмы, в игнорировании ее слабых сторон сказалась недооценка Михайловым консервативности идейной концепции Писемского, его общественной позиции, роли, которую сыграла драма в условиях политической борьбы 60-х гг.
Стр. 97. Повести и романы с так называемым обличительным направлением…-- В период общественного оживления, наступившего после смерти Николая I и окончания Крымской войны в 1856 г., появилось большое количество произведений, ставивших целью обличение темных сторон русской действительности, русской общественной жизни. Критицизм авторов большей части этих произведений не выходил за пределы либерального реформизма; вопрос о переустройстве общества подменялся ими борьбой с отдельными частными злоупотреблениями. Добролюбов и Чернышевский вели в 50-е гг. последовательную и непримиримую борьбу с обличительной литературой, критикуя поверхностность и мелочность «обличительства». Михайлов ограничился критикой обличительных произведений с эстетической точки зрения, причем эта критика переходит у него в критику внешней тенденциозности в литературе.
…с легкой руки Щедрина…-- На М. Е. Салтыкова-Щедрина как на родоначальника обличительного направления («Губернские очерки», 1856—1857) неоднократно указывал и Н. А. Добролюбов (см. статьи «Литературные мелочи прошлого года», 1859, и «Забитые люди», 1861).
…другие пошли так далеко в противоречии дидактикам…-- В критике 60-х гг. последователей теории «искусства для искусства» называли «эстетиками», а представителей гражданской тенденциозности в литературе — «дидактиками». Михайлов резко отрицательно относился ко взглядам сторонников «искусства для искусства», но в то же время в известной мере расходился с Чернышевским и Добролюбовым в воззрениях на роль и значение искусства. В их полемически заостренных утверждениях о приоритете действительности над искусством, о служебной роли литературы он видел принижение значения искусства, отрицание его огромных специфических возможностей в познании окружающего мира, недооценку эстетического содержания произведений искусства. Михайлов полагал, что искусство играет руководящую роль в жизни, является «независимой силой на земле», и в этом сказались присущие ему идеалистические заблуждения.
Стр. 98. Печерский Андрей — псевдоним русского писателя П. И. Мельникова (1819—1883); в 50-е гг. им был написан ряд повестей и рассказов, где обличались провинциальные купцы, чиновники, самодуры-помещики.
Стр. 99. Ювенал — см. прим. к стр. 19.
Стр. 100. …он поет о том, чем будет мир… — цитата из стихотворения Теннисона (см. прим. к стр. 91) «Песнь поэта» («The poet’s song»).