Вторая книга джунглей (Киплинг; Чистякова-Вэр)

Вторая книга джунглей
автор Джозеф Редьярд Киплинг, пер. Джозеф Редьярд Киплинг
Оригинал: английский, опубл.: 1895. — Источник: az.lib.ru Перевод Е. М. Чистяковой-Вэр (1916):
Как в джунгли пришел страх
Чудо Пурун Бхагата
Нашествие джунглей
Могильщики
Королевский анкас
Квикверн
Рыжие собаки
Весна

Редьярд Киплинг

Вторая книга джунглей

править

Киплинг Р. Собрание сочинений в 6 т.

М., ТЕРРА, 1996. Том 3 — 526 с.

с. 145—318.

Перевод Е. М. Чистяковой-Вэр.

Содержание

Как в джунгли пришел страх

Чудо Пурун Бхагата

Нашествие джунглей

Могильщики

Королевский анкас

Квикверн

Рыжие собаки

Весна

КАК В ДЖУНГЛИ ПРИШЕЛ СТРАХ

править

Закон Джунглей (самый древний в мире) составлялся постепенно, на каждый случай, который мог произойти в зарослях, и наконец его кодекс достиг почти полного совершенства. Если вы читали о Маугли, вы вспомните, что большую часть своей жизни он провел в сионийской волчьей стае, изучая Закон, который ему преподавал Балу, бурый медведь. Когда мальчика стали раздражать вечные приказания, именно Балу сказал ему, что Закон Джунглей походит на исполинскую лиану, потому что он обвивает каждое существо и никто не может убежать от него.

— Когда ты проживешь столько, сколько прожил я, Маленький Брат, ты, может быть, увидишь, как все живущие в джунглях повинуются одному Закону. И это будет неприятное зрелище, — прибавил медведь.

Его слова вошли в одно ухо Маугли и вылетели из другого потому, что мальчик, который думает только как бы поесть или поспать, не заботится ни о чем, пока беда действительно не заглянет ему в лицо. Но однажды наступил такой год, в который слова Балу оправдались, и Маугли увидел, что в джунглях все подчиняются общему Закону.

Началось с того, что зимой почти совсем не было дождей, и при встрече с Маугли в бамбуковой чаще дикобраз Икки сказал, что дикий ямс совсем засыхает. Всякий знает, что Икки до смешного разборчив в еде, что он ест только все самое лучшее и самое спелое. Поэтому Маугли засмеялся и сказал:

— Мне-то что за дело?

— Теперь мало дела, — сказал Икки, беспокойно побрякивая своими иглами, — а позже увидим. Скажи, хорошо ли нырять в глубоком затоне под Пчелиной Скалой, Маленький Брат?

— Нет. Глупая вода все уходит, а разбивать себе голову я не намерен, — ответил Маугли, который в те дни был вполне уверен, что он знает больше, чем пятеро любых жителей джунглей взятых вместе.

— Очень жаль. Через маленькую трещину в твою голову, может быть, проникло бы немножко ума. — И дикобраз быстро шмыгнул в чащу, чтобы Маугли не стал дергать его за щетину на носу.

Позже мальчик повторил Балу слова Икки. Балу стал серьезен и пробормотал скорее для себя, чем для него:

— Будь я один, я ушел бы охотиться в другое место раньше, чем остальные заметят… Между тем охота посреди чужих оканчивается дракой, и тогда человеческий детеныш мог бы пострадать. Надо подождать и посмотреть, как цветет мохва.

В эту весну мохва, любимое дерево Балу, совсем не зацвело. Зной убил его сливочно-желтые и как бы восковые цветы раньше, чем они родились, и когда медведь, стоя на задних лапах, тряхнул нежный ствол деревца, на землю упало несколько дурно пахнущих лепестков. После этого чрезмерная жара дюйм за дюймом поползла к самому сердцу джунглей, делая их зелень желтой, коричневой и, наконец, черной. Зеленые поросли на откосах рвов иссохли, превратились в разорванные нити и искривленные пластинки мертвого вещества; в болотистых естественных прудах высохла вода; они затянулись запекшейся грязью, и на их краях остались последние следы ног, точно отлитые из чугуна; лианы с сочными стеблями упали с деревьев, которые они обнимали, и умерли у их подножий; бамбуки завяли и звенели, когда на них налетал горячий ветер; мох осыпался с камней и толстым слоем лег на землю; наконец, все скалы так же обнажились и раскалились, как дрожащие синеватые валуны на сухом ложе реки.

Птицы и обезьяны рано переселились на север; они знали, «что» подходит; олени и кабаны убежали в погибшие деревенские нивы; некоторые из них умирали на глазах слабых людей, которые даже не думали поднимать на них руку. Чиль, ястреб, остался и пополнел, потому что было очень много падали; он каждый вечер приносил известия зверям настолько обессиленным, что они не могли уйти к новым местам охоты, говоря им, что солнце убило джунгли вокруг на три дня полета.

Маугли, еще не знавший настоящего голода, принялся уничтожать несвежий, трехлетний мед из покинутых сотов в скалах, мед черный, как вар, засахарившийся и потому как бы покрытый пылью. Он также ловил личинок под корой деревьев и ел ос из новых выводков. Вся дичь в джунглях превратилась в скелеты, обтянутые кожей, и Багира охотилась трижды в ночь, но не насыщалась. Хуже всего был недостаток воды, хотя народ Джунглей пьет редко, но ему необходимо пить досыта.

А засуха продолжалась; зной высасывал всю влагу из почвы, так что наконец русло реки Венгунги превратилось в единственный поток; это был ручеек воды в мертвых берегах. Дикий слон Хати, проживший сто лет или больше, увидел длинную узкую синюю гряду скал, обнажившуюся на самой середине реки, и понял, что перед ним вырисовывается Скала Мира. Тогда он поднял свой хобот и объявил начало Водяного Перемирия, как пятьдесят лет тому назад это сделал его отец. Олени, кабаны и буйволы хрипло повторили его слова; Чиль описал в воздухе широкий круг и со свистом громко предостерег жителей зарослей.

По Закону Джунглей, раз Водяное Перемирие объявлено, тот, кто убьет какое-либо существо на водопое, подвергается смерти. Причина этого та, что утоление жажды важнее утоления голода. Каждый в джунглях еще может как-нибудь прожить, когда дичи мало; но вода — это вода, и когда остается только один источник, тогда на время общего водопоя всякая охота прекращается. В счастливые времена, во дни изобилия воды, животные, пившие из Венгунги или в другом месте, рисковали жизнью, и сама опасность придавала особое очарование этому ночному удовольствию. Спускаться так ловко, чтобы не шелохнулся ни один листок; входить в ревущую воду, шум которой заглушает все остальные звуки; пить, оглядываясь через плечо, напрягая все мускулы для отчаянного прыжка; валяться на песчаной отмели и возвращаться с влажным носом и полным желудком к ликующему стаду — вот что казалось восхитительным каждому молодому оленю с разветвленными рогами, именно благодаря возможности нападения; ведь Багира или Шер Хан ежеминутно могли выскочить из чащи. Но теперь эта опасная игра, в которой ставками были жизнь или смерть, окончилась; жители джунглей приходили истощенные, усталые к сузившейся реке: тигр, медведь, олень, буйвол, кабан, — все вместе. Они рядом пили помутневшую воду и оставались близ Венгунги, слишком измученные, чтобы уйти в заросли.

Олени и кабаны целый день бродили, отыскивая что-нибудь получше сухой коры и увядших листьев. Буйволы не находили болот, в которых они могли освежиться, и зеленых всходов, на которых им можно было воровски пастись. Змеи покинули джунгли и спустились к реке, в надежде поймать уцелевшую лягушку; они свивались около влажных камней и не кусались, когда рыло кабана сбрасывало их с места. Багира, самая ловкая охотница, уже давно убила всех речных черепах; рыбы зарылись глубоко в сухой ил. Скала Мира тянулась вдоль отмели, точно длинная змея, и утомленные волны шипели, высыхая на ее горячих откосах.

Именно в это место каждую ночь приходил Маугли, чтобы освежиться и побыть в обществе. В это время самый голодный из врагов мальчика не обращал на него внимания. Его непокрытая мехом кожа придавала ему особенно заморенный и жалкий вид. Его волосы выгорели на солнце до цвета пакли; его ребра выдавались, точно прутья на дне корзины; мозоли на коленях и локтях, на которые мальчик опирался, когда бегал на четвереньках, делали его тонкие высохшие ноги и руки похожими на узловатые стебли трав. Однако из-под спутанных волос Маугли смотрели спокойные, хладнокровные глаза; в это тяжелое время его советницей была Багира; она велела ему держаться спокойно, охотиться не торопясь и никогда, ни по какому поводу не выходить из себя.

— Наступило дурное время, — в один раскаленный вечер сказала ему черная пантера, — но оно пройдет, только бы нам дожить до его окончания. Полон ли твой желудок, человеческий детеныш?

— Там есть кое-что, но мне от этого не лучше. Как ты думаешь, Багира, дожди забыли о нас и никогда больше не вернутся?

— Этого я не думаю. Мы еще увидим мохву в цвету и маленьких оленят, разжиревших на молодой траве. Спустимся к Скале Мира и послушаем новости. Ну, ко мне на спину, Маленький Брат!

— Теперь не время носить тяжести. Я еще могу стоять один, но… Право, мы с тобой не похожи на откормленных быков…

Багира взглянула на свой лохматый пыльный бок и шепнула:

— Прошлой ночью я убила вола под ярмом. Я до того ослабела, что, кажется, не решилась бы кинуться на него, будь он на свободе.

Маугли засмеялся.

— Да, мы теперь великие охотники, — сказал он. — Я с большой смелостью ем червей.

И они стали вместе спускаться, пробираясь через хрустящие кусты к берегу и к тем мелям, которые, как кружевной узор, разбегались повсюду от русла реки.

— Недолго проживет вода, — сказал подошедший к ним Балу. — Посмотрите на ту сторону. Вон тропинки, похожие на дороги человека.

На плоском противоположном берегу жесткая трава засохла на корню; ее стебли умерли и, стоя, превратились в мумии. Утоптанные тропинки оленей и кабанов, подходившие к реке, исчертили эту бесцветную низменность пыльными желобами, пробитыми в десятифутовой траве. Теперь, несмотря на ранний час, каждая из этих длинных аллей была заполнена животными, спешившими к водопою. Доносился звук кашля ланей и их детенышей, задыхавшихся от пыли, едкой, как нюхательный табак.

Подле излучины реки, близ заводи, окружавшей Скалу Мира, стоял Хати, дикий слон — страж Водяного Перемирия, со своими сыновьями; худыми и серыми казались слоны при лунном освещении; все они качались взад и вперед, все время качались. Немного позади Хати виднелись олени; за ними кабаны и дикие буйволы; на противоположном же берегу, где до самого края воды доходили деревья, было место плотоядных — тигров, волков, пантер, медведей и остальных.

— Всеми нами действительно управляет один Закон, — сказала Багира, входя в воду и глядя на ряды звенящих рогов и на линии широко раскрытых глаз там, где олени и кабаны, толпясь, толкали друг друга. — Хорошей охоты всем вам, кто одной крови со мной, — сказала пантера. Она вытянулась во всю свою длину, но один бок остался над водой; сквозь зубы Багира прибавила: — Не будь Закона, хорошо поохотилась бы я здесь.

Широко расставленные уши оленей уловили ее последнее замечание, и в их рядах послышался испуганный шепот:

— Перемирие! Помните — Перемирие!

— Спокойнее, спокойнее, — проворчал Хати, дикий слон. — Перемирие держится, Багира. Теперь не время говорить об охоте.

— Кто знает это лучше меня? — проговорила черная пантера, глядя своими желтыми глазами вверх по реке. — Я дошла до того, что ем черепах. Я вылавливаю лягушек! Нгаайах! Мне жаль, что я не могу насыщаться зеленью.

— Как это было бы хорошо для нас, — проблеял юный олененок, родившийся в эту весну и очень недовольный положением вещей.

Как ни было несчастно население джунглей, все засмеялись, даже Хати; Маугли же, который, опираясь на локти, лежал в теплой воде, громко захохотал, взбивая ногами пену.

— Хорошо сказано, маленький будущий рогач, — промурлыкала Багира. — Я не забуду твоих слов, и по окончании перемирия они послужат тебе на пользу. — И черная пантера внимательно вгляделась в темноту, чтобы позже узнать говорившего олененка.

Мало-помалу животные оживились. Можно было слышать, как фыркающий, беспокойный кабан требовал себе больше места; как буйволы кряхтели и разговаривали между собой, пересекая песчаные мели; как олени жалобно рассказывали о своих долгих блужданиях, о таких долгих поисках пиши, что их ноги разболелись. Время от времени они задавали вопросы плотоядным, но все новости были плохи. Ревущий горячий ветер джунглей проносился между камнями, стучал ветвями и разбрасывал мелкие веточки и пыль по поверхности воды.

— Люди тоже умирают подле своих плугов, — сказал один молодой олень. — Проходя в сумерках на пороге ночи, я видел троих. Они лежали неподвижно, и подле них были их волы. Через некоторое время мы тоже затихнем.

— Вода в реке еще понизилась с прошедшей ночи, — заметил Балу. — О Хати, видал ли ты когда-нибудь такую засуху?

— Она пройдет! Она пройдет! — ответил Хати, поливая водой свою спину и бока.

— Один из нас долго не выдержит, — сказал Балу, — и посмотрел на мальчика, которого он любил.

— Я? — с негодованием сказал Маугли и сел в воде. — У меня нет длинного меха, который прикрывал бы мои кости, но… но если бы с тебя, Балу, содрали шкуру…

При этой мысли Хати вздрогнул, а Балу строго сказал:

— Человеческий детеныш, неприлично говорить такие вещи преподавателю Закона. Меня никогда не видали без шкуры!

— Полно, я не хотел обидеть тебя, Балу; я только подразумевал, что ты походишь на кокосовый орех в оболочке, я же на тот же орех, только обнаженный. Видишь ли, твоя коричневая мохнатая оболочка… — Маугли сидел, скрестив ноги, и объяснял свои слова, по обыкновению размахивая рукой; Багира вытянула мягкую лапу и опрокинула мальчика в реку.

— Чем дальше, тем хуже, — сказала черная пантера, когда он, отдуваясь и отряхиваясь, поднялся из воды. — Сначала с Балу надо содрать кожу; потом Балу оказался орехом! Смотри, чтобы он не сделал того, что делают спелые кокосовые орехи.

— А что такое? — спросил Маугли, на мгновение забыв осторожность, хотя шутка об орехах одна из самых старых в джунглях.

— Разбивают голову, — спокойно сказала Багира и снова погрузила его в воду.

— Нехорошо делать своего учителя предметом шуток. — Заметил Балу, когда Маугли в третий раз вынырнул из воды.

— Нехорошо? А чего же вы ждали? Это обнаженное существо бегает взад и вперед и выкидывает обезьяньи шутки над прежними хорошими охотниками; лучших из нас оно, ради забавы, дергает за усы. — Это говорил Шер Хан, хромой тигр, который кое-как притащился к воде.

Шер Хан выждал несколько минут, чтобы насладиться впечатлением, которое он произвел на оленей, стоявших на противоположном берегу, потом опустил свою угловатую пушистую голову и начал пить ворча:

— Джунгли превратились в площадку для забав обнаженных детенышей. Посмотри на меня, человеческий детеныш.

Маугли посмотрел — вернее уставился — на Шер Хана, придав своим глазам как можно более дерзкое выражение; через минуту тигр тревожно отвернулся.

— Человеческий детеныш тут, человеческий детеныш там, — прорычал он, продолжая пить. — Детеныш ни человек и ни волк, не то он боялся бы. В будущем году мне придется просить у него позволения напиться. Аугрх!

— Может быть, это случится, — заметила Багира, глядя прямо в глаза тигру. — Да, может случиться, Шер Хан. Фу, какой новый позор принес ты сюда!

Лунгри погрузил в воду свой подбородок и нижнюю челюсть, и темные, маслянистые полосы поплыли от него по течению.

— Человек, — спокойно сказал Шер Хан, — час тому назад я убил человека. — И он продолжал мурлыкать и ворчать про себя.

Весь ряд животных дрогнул и заволновался; поднялся шепот и скоро перешел в крик:

— Человек! Человек! Он убил человека!

Потом все глаза посмотрели на Хати, дикого слона, но он, казалось, не слышал. Хати никогда ничего не делает до последней минуты, и это одна из причин продолжительности его жизни.

— В такое время, как теперь, убить человека! Разве поблизости не было другой дичи? — презрительно сказала Багира, выходя из замутненной воды и по-кошачьи отряхивая каждую свою лапу.

— Я убил не из-за голода; я нарочно подстерег человека.

Снова поднялся шепот ужаса, и маленькие наблюдательные глаза Хати устремились на Шер Хана.

— Подстерег, — медленно продолжал Шер Хан, — а теперь пришел пить и очиститься. Разве здесь есть кто-нибудь, кто помешает мне сделать это?

Спина Багиры начала изгибаться, как стебель бамбука при сильном ветре, но Хати поднял свой хобот и сказал спокойно:

— Ты нарочно выбрал человека? — спросил он, а когда Хати спрашивает, гораздо благоразумнее отвечать.

— Именно. Это было мое право; наступила моя ночь. Ты ведь знаешь, о Хати, — Шер Хан говорил почти вежливым тоном.

— Да, знаю, — ответил Хати и, помолчав немного, спросил: — Напился ли ты вволю?

— На сегодняшнюю ночь — да.

— Тогда уйди. Из реки нужно пить, а не осквернять ее. Только хромой тигр может хвастаться своим правом в такое время, когда… когда мы все страдаем вместе: люди и Народ Джунглей. Чистый или нечистый, уходи в свое логовище, Шер Хан.

Последние слова Хати произнес голосом, который походил на звук серебряных труб; трое его сыновей быстро двинулись вперед, хотя в этом не было никакой надобности. Шер Хан убежал, пригибаясь к земле; он не смел даже ворчать, зная (как знали и все), что, в конце концов, хозяин джунглей — Хати.

— О каком это праве говорит Шер Хан? — прошептал Маугли на ухо Багире. — Убивать человека всегда позорно. Так сказано в Законе; а между тем Хати говорит…

— Спроси его. Я не знаю, Маленький Брат. Если бы не Хати, есть у этого мясника право или нет, я проучила бы хромулю… Приходить к Скале Мира только что убив человека, да еще хвастаться этим, дело шакала. Кроме того, он запачкал хорошую воду.

Маугли выждал несколько минут, чтобы собрать все свое мужество (никто не любил прямо обращаться к Хати), наконец громко спросил:

— Что это за право Шер Хана, о Хати?

И на обоих берегах прозвучал тот же вопрос, потому что Народ Джунглей до крайности любопытен, а близ реки только что произошло нечто не понятное для всего населения зарослей, кроме Балу, который глубоко задумался.

— Это старая история, — ответил Хати, — она старше джунглей. Замолчите; тогда я расскажу ее.

Минуты две кабаны и буйволы толпились, толкались, потом вожаки стад один за другим прохрюкали: «Мы ждем». Хати сделал несколько шагов вперед и остановился, когда вода в затоне около Скалы Мира дошла ему до колен. Несмотря на худобу, морщины и желтизну бивней старого слона, он казался тем, чем все в джунглях признавали его — господином зарослей.

— Вы знаете, дети, — начал он, — что из всех живущих на свете вы больше всего должны бояться человека.

Послышался ропот согласия.

— Этот рассказ касается тебя, Маленький Брат, — шепнула Багира Маугли.

— Меня? Я принадлежу к стае; я охотник из Свободного Народа, — ответил мальчик. — Какое мне дело до человека?

— А вы не знаете, почему вы боитесь человека? — продолжал Хати. — Я объясню причину. В начале, когда джунгли только что появились (а никто не знает, когда это было), мы, все жители зарослей, паслись вместе и не боялись друг друга. В те дни засух не случалось: листья, цветы и плоды росли на одном и том же дереве, и мы ели только листья, цветы, траву, плоды и кору.

— Я рада, что не жила в те времена, — заметила Багира. — Кора годится только для оттачивания когтей.

— Господином джунглей был Та, первый слон. Своим хоботом он поднял джунгли из глубоких вод; там, где он прорывал своими бивнями борозды в почве, текли реки; где он ударял о землю своей ногой, образовались водоемы, а где он трубил в хобот, падали деревья. Вот таким-то образом Та создал джунгли, и так мне рассказывали об этом.

— В пересказе история не стала более правдоподобной, — шепнула Багира, и Маугли засмеялся, прикрыв рот рукой.

— В те дни не было ни хлеба, ни дынь, ни перца, ни сахарного тростника, ни маленьких хижин, которые вы все видали. Народ джунглей не знал ничего о человеке; и это был один народ. Но, хотя пастбищ оказывалось достаточно, жители джунглей стали спорить из-за пищи. Они были ленивы. Каждый желал есть там, где он лежал, как это случается и теперь, во время хороших весенних дождей. Та, первый из слонов, был очень занят; он устраивал новые джунгли и вводил реки в новые русла. Бывать повсюду он не мог, а потому сделал первого тигра господином и судьей джунглей, которому все население должно было излагать свои споры. Первый тигр ел плоды и траву, как все остальные звери. Он был величиной с меня и очень красив; весь желтый, как цветы желтой лианы. В те славные дни, когда джунгли были молоды, на его шкуре не виднелось ни одной полосы, ни одной черты. Мы, жители джунглей, без страха приходили к нему, и его слово служило Законом для всех. Помните, ведь все мы тогда составляли один народ.

Раз ночью между двумя оленями начался спор — ссора из-за пастбища. Вроде тех, которые теперь разрешаются рогами и ударами передних ног. Рассказывают, что, стоя перед тигром, лежавшим среди цветов, олени заговорили оба сразу, и один из них толкнул его рогом. Тогда первый тигр, забыв, что он господин и судья джунглей, кинулся на виновного и сломал ему шею.

До этой ночи в джунглях никто никогда не умирал. Первый тигр увидел, что он сделал, обезумел от запаха крови и убежал в северные болота, а население джунглей принялось драться между собой. Та услышал шум и вернулся. Тогда одни сказали ему одно, другие — другое; первый же слон увидел между цветами мертвого оленя и спросил, кто его убил, а жители джунглей отказались ответить, потому что обезумели от запаха крови. Они носились в разные стороны, описывая круги, делали прыжки, кричали, потрясая головами. Та приказал деревьям, низко опускавшим свои ветви, и свисавшим с деревьев лианам отметить убийцу, чтобы он, Та, мог его узнать; потом первый слон прибавил: «Кто же теперь будет господином Народа Джунглей?»

Выскочила живущая в ветвях серая обезьяна и сказала: «Я буду властительницей джунглей».

Та засмеялся и сказал: «Пусть так и будет», — и ушел сердитый.

Дети, вы знаете серую обезьяну. В те времена она была такая же, как теперь. Сперва она состроила серьезное лицо, но очень скоро принялась чесаться, прыгать вверх и вниз, и возвратившийся Та увидел, что серая обезьяна висит головой вниз и насмехается над зверями, а те, в свою очередь, смеются над ней. Таким образом, в джунглях не было Закона, воцарились только глупые толки и бессмысленные слова.

Та созвал к себе всех зверей и сказал:

«Первый из ваших властителей принес в джунгли смерть, второй — стыд. Теперь пора установить для вас Закон. Закон ненарушаемый. Вы узнаете страх, а узнав его, поймете, что он ваш господин; все остальное последует позже». Тогда мы, население джунглей, спросили: «Что такое страх?» А Та ответил:

«Ищите, пока не найдете».

Так мы, звери, разошлись по джунглям, отыскивая страх, и вот буйволы…

— Ух, — сказал Майза, предводитель буйволов, стоявший вместе со своим стадом на песчаной отмели.

— Да, Майза, буйволы. Они вернулись с вестью, что в пещере сидит страх; что на нем нет меха и что он двигается на задних ногах. Мы, население джунглей, пошли за стадом к пещере; подле ее входа стоял страх, и он был, как и говорили буйволы, без меха и стоял на задних ногах. Завидев Народ Джунглей, он закричал, и его голос наполнил всех ужасом, который испытываем теперь и мы, слыша этот голос. Звери кинулись бежать, тесня друг друга; они боялись. В эту ночь, как мне говорили, жители джунглей не легли, по тогдашнему обыкновению, все вместе; каждое племя поместилось отдельно: кабаны с кабанами; олени с оленями; одни рога с другими, копыта с копытами; каждый держался себе подобных; и, дрожа, они лежали в джунглях.

Только первого тигра не было с ними; он все еще скрывался в северных болотах, и когда ему сказали о том, что население джунглей видело подле пещеры, он ответил: «Я пойду к этому существу и сломаю ему шею». Целую ночь бежал он, направляясь к пещере. Деревья и лианы, помня приказание Та, опускали свои ветви и, когда тигр пробегал мимо них, налагали на него знаки. Они проводили своими пальцами по его спине, бокам, по голове и морде. И там, где ветви касались тигра, на его желтой шкуре оставались черты или полосы. До сего дня его дети носят на себе отметины. Когда он подбежал к пещере, страх Бесшерстый протянул свою руку и сказал, что он «полосатый, приходящий ночью». Первый тигр испугался Бесшерстого и с воем вернулся к болотам.

Тут Маугли тихо засмеялся, опустив подбородок в воду.

— Он так громко выл, что Та услышал его голос и сказал: «В чем твое горе?»

А первый тигр поднял морду к недавно созданному небу, которое теперь так старо, и попросил: «Возврати мне мое могущество, о Та. Я посрамлен перед всеми джунглями, я убежал от Бесшерстого, и он дал мне постыдное название». — «Почему же?» — спросил Та. «Потому что я запачкан грязью болот», — ответил первый тигр. «Поплавай же и поваляйся во влажной траве; если это грязь, она смоется», — ответил Та. Первый тигр поплавал, все валялся и валялся в траве до тех пор, пока джунгли не замелькали перед его глазами; тем не менее ни одна черточка не сошла с его шкуры и, посмотрев на него, Та засмеялся. Тогда первый тигр сказал: «Что я сделал? Почему это случилось со мной?» Та ответил: «Ты убил оленя, ты впустил в джунгли смерть, и вместе со смертью к нам пришел страх; теперь Народ Джунглей боится друг друга, как ты боишься Бесшерстого». Первый тигр сказал: «Никто не будет бояться меня; ведь я с самого начала знал всех зверей». Но Та ему ответил: «Иди и смотри сам». Первый тигр стал бегать взад и вперед, громко звал оленей, кабанов, и дикобразов, и все население джунглей. Но все бежали от него, от своего бывшего судьи; они боялись.

Первый тигр вернулся обратно; его гордость была сломлена. Он бился головой о землю и царапал ее всеми своими четырьмя лапами, говоря: «Вспомни, я был господином джунглей! Не забудь меня, о Та. Пусть мои дети узнают, что я некогда жил без стыда или страха». И Та сказал: "Это я сделаю, потому что мы с тобой вместе видели, как создавались джунгли. В течение одной ночи в каждом году все для тебя будет, как было раньше, чем погиб олень; да будет так, и для тебя, и для твоих детей. Если в эту ночь вы встретите Бесшерстого — а его имя человек, — вы не будете его бояться; зато он почувствует к вам страх, точно вы все еще судьи в джунглях и господа надо всеми и надо всем. В эту ночь имей сострадание к его страху, потому что ты сам познал, что значит страх.

Первый тигр ответил: «Этим я доволен». Но когда в следующий раз тигр пил, он увидел на своих лапах и боках черные полосы, вспомнил название, данное ему Бесшерстым, и рассердился. Целый год жил он среди болот, ожидая, чтобы Та исполнил свое обещание. Раз ночью, когда шакал луны (вечерняя звезда) остановился над джунглями, первый тигр почувствовал, что наступила его ночь, и пошел к пещере, чтобы увидать Бесшерстого. Случилось, как обещал Та. Бесшерстый упал перед тигром ниц, а первый тигр ударил его и перебил ему шею, думая, что в мире есть только одно такое существо и что он убил страх. Вдруг, обнюхивая убитого, он услышал, что Та идет из лесов севера, и голос первого слона, такой голос, какой мы слышим вот теперь…

Посреди сухих опаленных гор прокатились раскаты грома, но гром этот не принес дождя; с ним явились только зарницы, которые мигали над горными хребтами, и Хати продолжал:

— Вот какой голос услышал тигр, и голос этот сказал: «Так вот твое милосердие?» Первый тигр, облизнув губы, ответил: «В чем дело? Я убил страх». Послышался ответ Та: «О, слепец и безумец! Ты снял путы с ног смерти, и, пока ты не умрешь, она будет идти по твоему следу. Ты научил человека убивать».

Первый тигр, стоя, как каменный, подле своей добычи, ответил: «Он теперь такой, каким был олень. Больше нет страха, и я снова буду судить Народ Джунглей».

Но Та сказал: «Народ Джунглей никогда больше не придет к тебе. Никто из населения зарослей никогда больше не пересечет твоего пути, не ляжет спать близ тебя, не пойдет вслед за тобой, не вздумает щипать траву около твоего логова. Только страх будет неотступно красться вслед за тобой и, невидимыми для тебя ударами, приказывать повиноваться ему. По его слову почва будет разверзаться под твоими ногами, лианы обвивать твою шею, а стволы деревьев вырастать над тобой выше, чем ты можешь прыгнуть. Наконец, Бесшерстый снимет с тебя шкуру, чтобы завертывать в нее своих озябших детенышей. Ты не оказал ему милосердия, и он отплатит тебе тем же».

Первый тигр был очень храбр, потому что его ночь еще не окончилась, и сказал: «Обещание Та и есть обещание Та. Ведь он же не отнимет у меня моей ночи?» И Та ответил: «Одна ночь в году — твоя, как я уже сказал. Но тебе придется заплатить за это дорогой ценой. Ты научил человека убивать, а он способный ученик».

Первый тигр произнес: «Вот он у меня под ногами, и его спина сломана. Возвести в джунглях, что я убил страх».

Но Та засмеялся и сказал: «Ты убил одного из многих. И должен сам сказать об этом в джунглях, потому что твоя ночь окончилась».

Наступил день; из пещеры вышел другой Бесшерстый, на дороге увидел убитого, а над ним первого тигра и взял заостренную палку…

— Они бросают и теперь какую-то вещь, которая страшно колет, — сказал Икки, с шуршанием шедший по берегу (гонды находят мясо дикобраза очень вкусным и называют его Хо-хо-Игу). Икки знал кое-что о злобном маленьком гондском топорике, который, точно стрекоза, пролетает над прогалиной.

— Это была заостренная палка, вроде тех, которые люди ставят теперь в ловушках-ямах, — заметил Хати, — бросив ее, человек попал в первого тигра и сильно ранил его в бок.

Случилось, как сказал Та: первый тигр, завывая, стал бегать по джунглям, пока не вырвал из себя палку, и все звери узнали, что Бесшерстый в силах издали наносить удары, и стали его бояться больше прежнего. Итак, первый тигр научил Бесшерстого убивать (а вы знаете, сколько вреда это принесло нашему народу!), убивать с помощью петли, ям, скрытых ловушек, бросаемых палок, жгучих мух, вылетающих из белого дыма (Хати говорил о ружье), и Красного Цветка, который выгоняет нас на открытое пространство. Тем не менее ровно одну ночь в году Бесшерстый, по обещанию Та, страшится тигра, и тигр ни разу не заставил человека меньше бояться его. Он убивает Бесшерстого там, где его встретит, вспоминая, как был посрамлен первый тигр. Все остальное время, ночью ли, днем ли, страх расхаживает по джунглям.

— Ахи! Аоо! — сказали олени, думая о том, что это значило для них.

— Только, когда нас обнимает один великий страх, вот как теперь, мы, жители джунглей, оставляем в стороне все наши мелкие страхи и собираемся вместе.

— Человек боится тигра только одну ночь? — спросил Маугли.

— Только одну ночь, — подтвердил Хати.

— Но я… Но мы… Но все джунгли знают, что Шер Хан убивает людей два или три раза в течение одной луны.

— Именно. Но в таких случаях он нападает сзади и отворачивает голову в сторону; он полон страха. Если бы человек взглянул на него, тигр убежал бы. Зато в свою единственную ночь он открыто входит в деревню, идет между двумя рядами домов, просовывает голову в дверные проемы, а люди падают перед ним ниц, он же выбирает любого и убивает. Убивает раз, в каждую свою ночь.

— А, — сказал про себя Маугли, валяясь в воде. — Теперь я понимаю, почему Шер Хан попросил меня взглянуть на него. Из этого для него не вышло ничего хорошего; он не мог выдержать моего взгляда, а я… я, конечно, не упал к его ногам. Впрочем, ведь я же не человек; я принадлежу к Свободному Народу.

— Ум-м-м, — послышалось из глубины мягкого горла Багиры. — Тигр знает свою ночь?

— Не знает, пока шакал луны не выйдет из утреннего тумана. Иногда его ночь, единственная ночь тигра, приходится на середину сухого лета; иногда наступает во время дождей. Если бы не первый тигр, этого никогда не было бы; и мы никогда не знали бы страха.

Олени печально зафыркали; недобрая улыбка искривила губы Багиры.

— А люди знают эту… историю? — спросила она.

— Никто ее не знает, кроме тигров и нас, слонов, детей Та. Эй вы, стоящие подле затонов, теперь вы слышали ее, и я закончил.

Хати опустил свой хобот в воду в знак того, что он не желает больше говорить.

— Но… но… но… — сказал Маугли, обращаясь к Балу, — почему же первый тигр не продолжал есть траву, листья и деревья? Ведь он же только переломил шею оленя. Он не съел его. Что заставило его полюбить горячее мясо?

— Деревья и лианы заклеймили тигра, Маленький Брат, превратив его в то полосатое существо, которое мы видим теперь. Никогда больше не будет он есть их листьев и плодов. С этого дня тигр начал мстить оленям и другим травоядным, — заметил Балу.

— Так, значит, ты знал этот рассказ? А, Балу? Почему же я никогда не слышал его от тебя?

— Потому что джунгли полны подобными историями. Если я начну повторять их все, этому конца не будет. Да брось ты мое ухо, не тормоши его, Маленький Брат!

ЧУДО ПУРУН БХАГАТА

править

Однажды в Индии жил человек, был он первым министром одного из полунезависимых туземных государств, которое лежало в северо-западной части страны. Он был брамин такой высокой касты, что касты потеряли для него какое-либо значение. В свое время отец его занимал очень важное положение при том же пестрившем разноцветной мишурой, тогда еще старозаветном, индусском дворе. Однако когда Пурун Дасс вырос и развился, он начал чувствовать, что прежний порядок вещей начинает изменяться; что человек, который желает преуспевать, должен находиться в хороших отношениях с англичанами и подражать всему, что они считают необходимым. В то же самое время он знал, что туземному сановнику следует сохранять милость своего собственного господина. Это была трудная игра; тем не менее хладнокровный, молчаливый молодой брамин, получивший английское образование в бомбейском университете, вел ее умно и, шаг за шагом, поднялся до положения первого министра маленького государства. Иначе говоря, в его руках сосредоточилось больше реальной власти, нежели было у его господина махараджа.

Когда старый властитель, относившийся подозрительно к англичанам с их железными дорогами и телеграфами, умер, Пурун Дасс получил большое влияние на его молодого преемника, воспитанного англичанином; они вместе — впрочем, Пурун Дасс всегда старался, чтобы все приписывалось махарадже, — устроили школы для маленьких девочек, проложили дороги, завели государственные склады и выставки земледельческих орудий и стали издавать ежегодные синие книги о «Моральном и материальном прогрессе государства». Министерство иностранных дел и правительство Индии были в восторге. Очень немногие туземные государства принимают в полном объеме английский прогресс, не веря, как верил Пурун Дасс (и на деле доказал это), что все пригодное для англичанина вдвое пригоднее для азиата. Первый министр скоро сделался высокочтимым другом вице-короля, губернаторов, заместителей губернаторов, докторов и миссионеров, отлично ездящих верхом английских офицеров, которые приезжали, чтобы поохотиться в государственных заповедниках; он нравился также всем ордам туристов, наполнявших Индию в холодную погоду. В свободное время Пурун Дасс давал людям средства для изучения медицины и различных ремесел, строго держась английских образцов, а также писал статьи в самую распространенную в Индии газету «Пионер» и в этих статьях объяснял цели и стремления своего господина.

Наконец Пурун Дасс поехал в Англию и, по возвращении, был принужден уплатить огромную сумму жрецам, потому что даже брамин такой высокой касты, к какой он принадлежал, теряет свои права, переплыв через море. В Лондоне Пурун знакомился со всеми, с кем стоило познакомиться, с людьми, имена которых гремят по свету, подолгу беседовал с ними и видел гораздо больше, чем потом говорил. Многие университеты поднесли ему почетные ученые степени; он произносил речи и рассказывал об индусской социальной реформе английским леди в вечерних туалетах, так что в конце концов весь Лондон закричал: «С тех пор, как столы начали покрываться скатертями, с нами никогда не обедал такой очаровательный человек!»

Когда Пурун Дасс вернулся в Индию, он принес с собой сияние славы; сам вице-король специально приехал в маленькое государство с целью возложить на магараджу орден Большого Креста Звезды Индии, весь покрытый бриллиантами, рубинами и эмалью; во время этой же церемонии, под грохот пушечных выстрелов, Пурун Дасса сделали рыцарем-командором ордена Индийской империи, и с тех пор его имя стало сэр Пурун Дасс Р. К. И. И.

В этот вечер за обедом в большом парадном шатре вице-короля он поднялся во весь рост и, украшенный медалью с цепью ордена, отвечая на тост в честь своего господина, сказал такую речь, которую могли бы затмить немногие англичане.

Прошел месяц; в город вернулся обычный зной и покой, и Пурун Дасс поступил так, как никогда не вздумалось бы поступить ни одному англичанину: он отошел от мирских дел. Его осыпанный драгоценностями командорский орден вернулся к индийскому правительству, все дела перешли в руки нового первого министра, и почта принялась работать, давая дело всем своим отделениям. Жрецы знали, что случилось; народ угадывал, но Индия такое место, где человек может поступать как ему угодно и никто не станет спрашивать почему. Никто не нашел ничего необыкновенного в том, что сэр Пурун Дасс покинул высокий пост, дворец, власть, взамен взяв в руки чашу нищего и накинув на себя желтую одежду саньяси (монаха). По правилам древнего закона он пробыл двадцать лет юношей; двадцать лет воителем, хотя никогда в жизни не носил меча, и двадцать лет главой дома. Он употреблял свое богатство и свое могущество на то, что считал нужным; принимал почести, когда они встречались на его пути; на родине и на чужбине знакомился с людьми и городами, и люди и города чтили его. Теперь он сбросил с себя все это, как человек сбрасывает плащ, который ему больше не нужен.

Он вышел из городских ворот, унося под мышкой шкуру антилопы, посох с окованной медью рукояткой, держа в руке нищенскую чашу из прочного полированного коричневого морского кокоса, босоногий, одинокий, опустив глаза к земле. Между тем позади него с бастионов раздались выстрелы, салюты в честь его счастливого преемника. Пурун Дасс кивнул головой. Вся «эта» жизнь окончилась для него, но при мысли о прошлом в нем не шевелилось ни злого, ни доброго чувства, как у человека не остается никакого впечатления от бесцветного ночного сновидения. Он был теперь саньяси, бездомный бродячий нищий, и его насущный дневной хлеб зависел от милости других людей. Но пока в Индии есть кусок съестного, который один человек может разделить с другим, никакой монах или нищий не умрет с голоду. Пурун Дасс никогда в жизни не пробовал мяса, даже рыбу ел редко. Пятифунтовая кредитка покрыла бы его личный годовой расход на еду в те времена, когда он был единовластным распорядителем миллионных богатств. Уже во дни своего блестящего пребывания в Лондоне Пурун Дасс лелеял мечту о мире и спокойствии; в его уме рисовалась длинная, белая, пыльная дорога, вся покрытая следами босых ног; он мысленно видел непрерывное медленное движение по ней и чувствовал резкий запах древесного дыма, в сумраке волнующего из-под фиговых деревьев, оттуда, где путники садятся ужинать.

Когда наступила пора осуществить эту мечту, первый министр сделал все необходимые шаги, и через три дня вам было бы легче отыскать пузырек воздуха в широком водовороте Атлантики, нежели Пурун Дасса среди бродячих, встречающихся и расстающихся, миллионов индусов.

Ночью он расстилал на земле кожу антилопы там, где его заставала темнота: на обочине дороги, в монастыре саньяси, подле сделанного из глины святилища Кала Пир, где йоги, другое мистическое общество святых людей, принимали его, как делают все знающие, что обозначают касты и отделы монахов, иногда на краю какой-нибудь индусской деревушки, куда прибегали дети с пищей, приготовленной их родителями, иногда же близ пастбищ, где отсвет от его костра будил дремлющих верблюдов. Пурун Дассу, или Пурун Бхагату, как он теперь называл себя, было все равно, где отдыхать. Земля, люди и пища — все стало для него безразлично. Тем не менее ноги Пуруна бессознательно несли его к северу и востоку, с юга к Рохтаку, от Рохтака — к Курнулю, от Курнуля — к разрушенному Саманаху, потом — вверх по иссохшему руслу реки Гуггир, которое наполняется только, когда с вершин текут дождевые потоки. И вот он увидел отдаленную линию высоких Гималайских гор.

Пурун Бхагат улыбнулся; он вспомнил, что его мать была браминкой из Кулу — уроженка гор, вечно тосковавшая по снежным вершинам, и мысленно сказал себе, что несколько капель крови горцев в конце концов влекут человека к горной стране.

— Там, — сказал Пурун Бхагат, поднимаясь на нижние склоны гор, где стояли кактусы, похожие на семисвечные светильники, — там я останусь и ко мне придет знание.

Прохладный гималайский ветер свистел в его ушах, пока он шел по дороге, ведущей к Симле.

В последний раз он ехал по этой дороге с бряцающим кавалерийским эскортом, направляясь к самому кроткому и самому приветливому из вице-королей. Они целый час толковали вдвоем о лондонских общих друзьях и о настроениях простонародья Индии. Теперь же Пурун Бхагат никого не навещал. Вот он остановился и стал смотреть на красивые низины, которые раскинулись под ним; наконец, туземный полицейский-магометанин сказал ему, что он мешает движению по дороге, и Пурун Бхагат почтительно повиновался закону, так как хорошо знал его значение, и теперь сам отыскивал для себя новые собственные законы. Он двинулся дальше, и эту ночь спал в пустой хижине на Чета Симла, которая кажется границей мира. Однако его путешествие только что началось.

Пурун Бхагат пошел по гималайско-тибетскому пути, по маленькой десятифутовой дороге, взрывами проделанной в крепкой скале или поднимающейся на деревянных подпорках над пропастями глубиной в тысячу футов. Она то спускается в теплые, влажные, защищенные от ветра долины, то вьется через покрытые травой или обнаженные отроги гор, которые солнце раскаляет словно сквозь зажигательное стекло; то бежит через темные росистые леса, где стоят древесные папоротники, снизу доверху одетые листьями, а фазан призывает свою подругу. Пурун Дасс встречал тибетских пастухов с собаками и стадами овец, из которых каждая несла на спине маленький мешок с бурой; встречал он также бродячих дровосеков, идущих в Индию на богомолье тибетских лам, в плащах и пледах; посольства мелких уединенных горных государств, мчащиеся на пегих и смелых лошадках; или едущего к соседу раджу с его свитой. Иногда же в течение долгого ясного дня замечал, только далеко от себя, внизу, черного медведя, который, кряхтя, вырывал коренья из земли. Когда Бхагат двинулся в путь, в его ушах еще отдавался гул покинутого им мира; так туннель долго гудит после того, как поезд уже вышел из него. Но после горного прохода Муттианы все кончилось; путник остался наедине с собой; он шел, размышлял и думал; его глаза смотрели в землю, мысль улетала за облака.

Раз вечером Пурун Бхагат достиг такого высокого горного прохода, каких до тех пор еще не встречал; подниматься к нему пришлось два дня, и он увидел ряд снежных вершин, закрывавших весь горизонт. Это были горы от пятнадцати до двадцати тысяч футов высотой; они, казалось, стояли так близко, что в них можно было бы попасть брошенным камнем, тогда как по-настоящему находились на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль от Пуруна. Проход был увенчан густым темным лесом из деодаров, грецких орешин, диких вишен, диких маслин и диких груш; но больше всего было деодаров, то есть гималайских кедров. И в тени стояло покинутое святилище богини Кали, она же Дурга, она же Ситала, и ей иногда поклоняются, как защитнице от оспы.

Пурун Дасс подмел пол маленького храма, улыбнулся широко усмехавшейся статуе, в глубине храмика устроил из глины небольшой очаг, положил кожу антилопы на ложе из свежих сосновых игл, взял свой бераджи (посох с медной рукояткой) под мышку и сел отдохнуть.

Под ним начинался чистый горный откос, спускавшийся на тысячу пятьсот футов; маленькая деревня из домов с каменными стенами и с крышами из битой глины лепилась по склону, а кругом этого поселка лежали расположенные террасами поля, которые пестрели, точно передник, составленный из лоскутов материи, на коленях горы; коровы, казавшиеся не крупнее жуков, щипали траву между гладкими каменными кольцами молотильных площадок. Расстояние искажало размеры предметов, и человек не сразу понимал, что низкие кусты на противоположной горе, в сущности, лес из стофутовых сосен.

Пурун Бхагат видел, как над исполинской впадиной пронесся орел и как огромная птица превратилась в точку, еще не достигнув половины низины. Вот над равниной протянулось несколько отдельных облаков; одни из них зацепились за плечи гор, другие поднялись, поравнялись с верхней точкой прохода и растаяли.

— Здесь я найду покой! — прошептал Пурун Бхагат.

Надо сказать, что житель гор без труда проходит несколько сотен футов вверх и вниз; поэтому, едва в деревне завидели дым над покинутым святилищем, сельский жрец взобрался по террасам горного откоса, чтобы приветствовать пришельца.

Когда он встретил взгляд Пурун Бхагата — взгляд человека, который привык управлять тысячными толпами, — он склонился до земли, безмолвно взял его нищенскую чашу, вернулся обратно в деревню и сказал:

— Наконец-то и у нас есть свой святой. Никогда не видывал я подобного человека. Он уроженец низин, но со светлой кожей. Он брамин из браминов.

Все деревенские хозяйки в один голос спросили:

— Как ты думаешь, он останется с нами?

И каждая принялась готовить вкусное кушанье для Бхагата. Пища горцев очень проста, но из гречихи, индийской ржи, риса, красного перца и мелких рыбок, пойманных в потоке долины, из меда, взятого из сот, устроенных в каменных оградах, с прибавкой сушеных абрикосов, дикого имбиря и овсяных лепешек благочестивая женщина может приготовить отличные вещи, и жрец отнес Бхагату полную чашу.

— Останется ли он? — спросил жрец, — нужен ли ему чела (ученик), который молился бы за него? Есть ли у него байковое одеяло для защиты от холода? Вкусна ли была присланная пища?

Пурун Бхагат поел и поблагодарил. Да. Он намеревался остаться.

— Этого достаточно, — сказал жрец. — Пусть он ставит свою нищенскую чашу вне святилища, во впадине, образованной вот этими двумя извивающимися корнями, и тогда Бхагат будет ежедневно получать пищу, потому что деревня считает для себя честью, что такой человек, — жрец застенчиво посмотрел на Бхагата, — остается среди них.

С этого дня окончились странствия Пурун Бхагата. Он отыскал место, предназначенное ему; нашел тишину и широкий простор. И время остановилось. Сидя при входе в маленький храм, Бхагат не мог бы сказать, жив он или умер; человек ли он, владеющий своими руками и ногами, или часть гор, облаков, ливня и солнечного света. Он тихо повторял про себя одно имя, повторял многие сотни раз и, наконец, при каждом новом повторении ему стало казаться, что он все больше и больше отделяется от своего тела и двигается к дверям великого и страшного открытия; но как раз в то мгновение, когда двери начинали отворяться, тело увлекало его обратно, и он с печалью ощущал, что плоть и кости Пурун Бхагата держат его в своих оковах.

Каждое утро полная чаша бесшумно ставилась в переплетении корней подле стены маленького святилища. Иногда ее приносил жрец; иногда купец, живший в деревне и желавший заслужить милость неба, поднимался к святилищу Кали; чаще же всего чашу приносила женщина, приготовившая кушанье накануне вечером; опуская ее, она еле слышным шепотом просила: «Скажи обо мне богам, Бхагат. Заступись за такую-то жену такого-то!» Время от времени эту честь доверяли какому-нибудь смелому мальчику, и Пурун Бхагат слышал, как ребенок поспешно ставил чашу и убегал во всю силу своих маленьких ног. Сам же Бхагат никогда не спускался в деревню. Точно карта лежала она у его ног. Он мог видеть вечерние собрания людей на молотильных площадках, которые представляли собой единственные плоскости; видел чудесный, непередаваемый зеленый оттенок молодого риса, синеву индийской ржи, четырехугольные пятна пшеницы, а в свое время красные цветы амарантов, крошечные семена которых — не то зернышки, не то пыль — представляют собой пищу, дозволенную индусу во время постов.

Когда лето сменялось осенью, крыши хижин превращались в маленькие квадраты из чистейшего золота, потому что земледельцы сушили на них свой хлеб. Сбор меда и жатва риса, посевы и уборка полей — все происходило перед его глазами, как бы вышитое, там внизу, на многоугольных участках; он думал о происходящем и спрашивал себя:

— К чему это все приведет в конце концов?

Даже в населенной части Индии человек не может целый день просидеть неподвижно без того, чтобы к нему не прибежали дикие существа, так бесстрашно, точно он скала; а в этой глуши животные, хорошо знавшие святилище Кали, очень скоро вернулись посмотреть на незваного гостя. Прежде всех, конечно, пришли лангуры, крупные гималайские обезьяны с серыми бакенбардами. Их переполняло любопытство. Они вытащили нищенскую чашу, покатали ее по полу, попробовали силу своих зубов на медной отделке посоха, состроили гримасы антилоповой шкуре и решили, что сидевшее неподвижно человеческое существо не опасно. По вечерам они стали соскакивать с веток сосен и, протягивая руки, просить пищи, а потом грациозными прыжками бросались назад. Им также нравилась теплота огня, и они так теснились к очагу, что Пурун Бхагату приходилось расталкивать их, чтобы подбросить дрова в огонь; утром он зачастую видел, что мохнатая обезьяна спала под его теплым одеялом. Целый день то одна, то другая из племени обезьян сидела рядом с ним, глядя на далекие снега, и нежно ворковала с неописуемо мудрым и печальным видом.

После обезьян пришел баразинг, большой гималайский олень, похожий на нашего рыжего оленя, но крупнее и сильнее его. Он намеревался соскрести бархатистый покров со своих рогов о холодные камни статуи Кали и, завидев в храмике человека, сердито топнул ногой. Пурун Бхагат не пошевелился, и мало-помалу царственное создание сделало шаг вперед и обнюхало плечо отшельника. Пурун Бхагат провел одной своей прохладной рукой по горячим разветвлениям рога оленя, и это прикосновение успокоило раздраженного баразинга; он наклонил голову, и Пурун Бхагат очень нежно соскреб с его рогов бархат. Позже баразинг стал приводить к нему свою лань и детеныша, кротких созданий, жевавших одеяло святого. Иногда он вечером приходил один, чтобы получить свою долю свежих грецких орехов, и в отсвете костра его глаза казались зелеными. Наконец, пришла кабарга, самое робкое и чуть ли не самое мелкое животное из всех оленьков, и взглянула на Пурун Бхагата, насторожив свои большие, как у кролика, уши; даже молчаливый пятнистый «мушик набха» явился узнать, что обозначает свет в храме, и опустил свой нос, напоминавший нос лося, на колени Пурун Бхагата, то подступая к нему, то отступая к двери, вместе с тенями, качавшимися от пламени очага. Пурун Бхагат называл их всех «мои братья», и его тихий призыв: «бхаи, бхаи», заставлял животных в полдень выходить из леса, если только они были на таком расстоянии, что могли слышать голос отшельника. Гималайский черный медведь, капризный и подозрительный Сона, под подбородком которого виднеется белый знак в виде латинского V, не раз прокрадывался мимо святилища Кали. Бхагат не выказывал страха, поэтому и Сона не выражал гнева, но наблюдал за отшельником; наконец, он подошел к Бхагату и потребовал от него своей доли ласки, хлеба или диких ягод. Очень часто, когда на небе разливалась тихая заря, Бхагат взбирался на верхний гребень утеса горного прохода, чтобы наблюдать, как пробужденный красный свет бежит вдоль снежных вершин, и видел, что Сона, волоча свои ноги и пофыркивая, идет по его следам, просовывает любопытную переднюю лапу под лежащие стволы и с нетерпеливым «вуф» вынимает ее обратно. Иногда ранние блуждания Бхагата будили Сону, спавшего где-нибудь свернувшись клубком, и большой зверь поднимался на задние лапы, собираясь начать бой, но, слыша голос отшельника, понимал, что перед ним его лучший друг.

Почти про всех пустынников и монахов, живущих вдали от больших городов, рассказывают, что они могут совершать чудеса с дикими зверями, но для такого чуда нужно только, чтобы человек молчал, никогда не делал ни одного резкого движения и долгое время не смотрел в глаза своего дикого посетителя. Жители деревни видели смутный силуэт баразинга, который, точно тень, проходил в темном лесу подле святилища Кали; видели, что минол, гималайский фазан, в своем лучшем оперении сверкал перед статуей Кали, а внутри храмика лангуры, сидя на корточках, играли скорлупой грецких орехов. Многие дети слышали, как Сона, по обыкновению медведей, пел про себя свою песенку, где-то среди обвалившихся камней, и за Бхагатом упрочилась слава творителя чудес.

Между тем он не думал о совершении чудес. Он считал, что все в мире — одно великое чудо, и что человек, знающий это, обрел некоторую мудрость. Он твердо верил, что во всей вселенной нет ничего великого и ничего ничтожного, и день и ночь стремился постичь сущность вещей и вернуться туда, откуда явилась его душа.

Так он думал; его волосы отросли и теперь падали на плечи; в том месте каменной плиты, подле края антилоповой шкуры, где вечно стоял посох Бхагата, образовалась ямка, а то место между корнями деревьев, где день изо дня оставалась нищенская чаша, углублялось и стало почти таким же отполированным, как и сам сосуд; каждое животное знало свое определенное место подле очага. По мере изменения времен года, меняли окраску и поля внизу; молотильные площадки наполнялись, пустели и наполнялись снова; с наступлением зимы лангуры сновали между ветвями, припушенными легким снегом, а весной матери обезьяны приносили с собой из теплых долин своих маленьких детенышей с печальными глазками. В деревне произошло мало перемен. Священник постарел, многие из детей, приходивших к Бхагату с нищенской чашей, теперь посылали к нему своих собственных детей, а когда кто-либо спрашивал жителей деревни, давно ли их святой живет в святилище Кали близ горного прохода, они отвечали: «Всегда жил».

Вот наступили такие летние дожди, каких много-много лет не видали в горах. Целых три месяца долину окутывали тучи и наполненный влагой туман; постоянный неумолимый дождь прерывался ливнем с грозой, и по окончании одной грозы налетала другая. Святилище Кали по большей части оставалось над тучами, и однажды Бхагат целый месяц ни разу не видел своей деревни. Она скрывалась под белым покровом, который качался, шевелился, клубился, вздымался в виде арки, но не срывался со своих устоев — облитых потоками дождя утесов.

Все это время Бхагат слышал только шум миллиона капель воды: она лилась с деревьев, бежала под его ногами по земле, просачивалась сквозь хвою сосен, падала каплями с листочков промокших папоротников, неслась по вновь прорытым мутным руслам. Потом вышло солнце и разлился аромат деодаров и рододендронов; в воздухе чувствовался также чистый запах, который горцы зовут «благоуханием снегов». Жаркое солнце светило неделю; после этого дожди собрались для последнего ливня, и с неба хлынули потоки воды, которые, ударяясь о землю, поднимали фонтаны грязи. В этот вечер Пурун Бхагат сложил в очаге большую груду топлива; он был уверен, что его братьям понадобится теплота. Но ни одно животное не пришло в святилище, хотя он звал их, звал, пока не упал и не заснул, спрашивая себя, что же случилось в лесах?

Наступил самый темный час ночи; ливень барабанил, точно тысяча барабанов, и вот отшельник проснулся: кто-то дергал его одеяло; протянув руку, он нащупал лапу лангура.

— Ага, здесь лучше, чем среди деревьев, — сонным голосом проговорил Пурун Бхагат и расправил складку своего одеяла. — Вот тебе, согрейся.

Обезьяна сжала его руку и резко дернула ее.

— Значит, есть хочешь? — сказал Пурун Бхагат. — Подожди немного, я достану кушанье.

Когда он опустился на колени, чтобы подбросить в очаг топлива, лангур подбежал к выходу из маленького храма, промурлыкал что-то, снова подбежал к Бхагату и схватил его за колено.

— В чем дело? Что с тобой случилось, брат? — спросил Пурун, так как глаза лангура были полны мыслями, которых он не мог высказать. — Если только один из твоей касты не попал в ловушку (а здесь никто не ставит ловушек), я не выйду на воздух в такую погоду. Посмотри, брат, даже баразинг идет сюда укрыться от дождя.

Рога оленя звякнули, когда он вошел в святилище, звякнули, задев за усмехавшуюся статую Кали. Он наклонил их по направлению к Пурун Бхагату и стал тревожно бить о пол копытами, с шумом пропуская воздух через свои наполовину закрытые ноздри.

— Хаи! Хаи! Хаи! — сказал Бхагат, пощелкивая пальцами. — Так-то ты благодаришь меня за ночной приют?

Но олень теснил его к двери; вдруг Пурун Бхагат услышал какой-то звук, похожий на вздох. Он взглянул по направлению звука; две плиты пола раздвинулись, а липкая земля под ними чмокнула.

— Понимаю, — сказал Пурун Бхагат, — и не порицаю моих братьев за то, что они сегодня не пришли к моему очагу. Гора рушится. А между тем, зачем мне уходить? — Глаза Бхагата заметили пустую нищенскую чашу, и выражение его лица изменилось. — Они приносили мне пищу каждый день с тех пор… с тех пор, как я пришел сюда, и если я не потороплюсь, завтра в долине не останется ни души. Поистине, я должен спуститься и предупредить их. Отодвинься, брат! Пусти меня к очагу.

Пурун Бхагат опустил в пламя факел, вращая его, пока он не загорелся. Баразинг неохотно отступил. — Ага, вы пришли, чтобы предупредить меня, — выпрямляясь сказал Пурун Бхагат, — но мы сделаем еще больше, еще больше! Идем; дай мне твою шею, брат, потому что у меня только две ноги.

Правой рукой Пурун обнял шершавую шею баразинга, вытянул левую, взял факел и вышел из маленького храма навстречу ужасной ночи. Не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, но дождь чуть не залил пылающего факела, когда большой олень стал поспешно спускаться с откоса, скользя на задних ногах. Вот они вышли из леса; теперь и другие друзья Бхагата присоединились к ним. Он не мог видеть лангуров, но слышал, что они теснились вокруг; позади же раздавались «ух-ух» медведя Соны. Длинные белые волосы Бхагата слиплись от дождя и висели, точно веревки; вода брызгала из-под его босых ног, а желтая одежда пристала к хрупкому старому телу отшельника, но он, не останавливаясь, спускался с горы. Теперь это не был больше святой, отшельник; в нем ожил сэр Пурун Дасс, первый министр немаловажного государства, человек, привыкший повелевать; и он шел спасать жизни. По крутой скользкой тропинке они двигались все вместе, Бхагат и его братья; они шли все ниже и ниже; наконец, копыта оленя споткнулись о стенку молотильной площадки, и он фыркнул, почуяв человека. Они остановились в начале кривой деревенской улицы, и Бхагат постучал своим посохом в забранные решеткой окна дома кузнеца; его факел осветил крышу.

— Вставайте и выходите из дома, — закричал Пурун Бхагат, и сам не узнал собственного голоса, потому что прошло много лет с тех пор, как он громко разговаривал с человеком. — Гора рушится! Гора падает! Вставайте, выходите на улицу, о вы, спящие внутри!

— Это наш Бхагат, — сказала жена кузнеца. — Он стоит со своими зверями. — Возьми малюток и сзывай народ.

Весть побежала из дома в дом; дикие животные, сгрудившиеся в узком переулке, жались к Бхагату; Сона нетерпеливо отдувался.

Народ высыпал на улицу; в деревне было не более семидесяти душ. При свете факелов поселяне увидели своего Бхагата, который стоял, положив руку на спину дрожащего баразинга, в то время, как обезьяны жалобно тянули его за одежду, а Сона, осев на задние лапы, громко ревел.

— Бегите через долину и поднимитесь на первую же гору, на той стороне, — приказал Пурун Бхагат. — Никого не оставляйте здесь! Мы идем за вами.

И поселяне побежали, как умеют бегать только одни горцы. Каждый знал, что при оползании почвы необходимо взобраться как можно выше на откос горы с противоположной стороны долины. Они с плеском пробежали через маленькую реку; задыхаясь стали подниматься по террасам полей на отдаленной окраине долины. Бхагат и его братья шли за ними. Выше и выше поднимались деревенские жители на противоположную гору и звали друг друга по именам; это была перекличка; а по их пятам с трудом двигался большой баразинг, отягченный весом тела отшельника, сила которого убывала. Наконец, олень остановился под ветвями густых сосен на высоте пятисот футов от подножия горы. Инстинкт, который предупредил его о приближающемся оползании горы, теперь сказал, что в этом месте он в безопасности.

Пурун Бхагат, теряя сознание, опустился рядом с оленем; холодный дождь и трудный подъем убивали его; тем не менее он закричал по направлению рассеянных факелов:

— Остановитесь и пересчитайте, все ли здесь!

Увидав же, что огни собрались вместе, он шепнул оленю:

— Останься со мною, брат. Останься до… конца.

В воздухе пронесся вздох, превратился в ропот, ропот сделался ревом; рев усилился и стал могучим звуком, по силе превосходившим все доступное для слуха; горный откос, на котором стояли беглецы, погрузился в темноту и дрогнул. Потом низкий ровный звук, словно гул органной трубы, минут на пять поглотил остальные шумы, и каждый древесный ствол задрожал. Гул этот замер; звук дождя, падавшего на многие мили каменистой почвы и покрытое травой пространство, изменился; теперь капли глухо барабанили по рыхлой земле. Это поясняло все.

Беглецы молчали; даже жрец не осмелился заговорить с Бхагатом, который спас их. Поселяне скорчились под соснами и не двигались до рассвета; когда же наступил день — взглянули через долину и увидели, что там, где был лес, террасы полей и прорезанные тропинками луга, появилось одно красное веерообразное пятно и на краю его несколько деревьев лежало вверх корнями.

Эта краснота поднималась высоко на гору, служившую для них пристанищем; она запрудила речку, которая начала разливаться, образуя озеро кирпичного цвета. От деревни, от дороги к маленькому храму, от самого святилища и леса позади него не осталось ни следа. Часть горы шириной в милю и в две тысячи футов глубиной свалилась, как отрезанная сверху донизу.

Беглецы один за другим шли через лес помолиться перед своим Бхагатом. Над ним стоял баразинг, но когда люди приблизились, олень убежал; в ветвях жалобно выли лангуры; где-то на горе стонал Сона; Бхагат, мертвый, сидел, скрестив ноги, прислонясь спиной к дереву, с посохом под мышкой и обратив лицо к северо-востоку. Жрец сказал:

— Созерцайте чудо после чуда; потому что вот именно так должно погребать каждого саньяси. Там, где мы его видим теперь, мы выстроим храм в честь нашего святого.

Еще не окончился год, когда они возвели над телом своего саньяси маленькое святилище из камней и глины. Окрестные жители назвали эту гору — Гора Бхагата. Люди до сих пор приходят молиться в храм Бхагата и приносят с собой свечи, цветы и другие дары. Но никто из них не знает, что их святой — сэр Пурун Дасс — Р. К. И. И.; Д. Л.; Д. Ф. и так далее, бывший первый министр прогрессивного и просвещенного государства Мохинивала, бывший почетный член и член-корреспондент гораздо большего количества ученых обществ, чем это может принести пользу кому бы то ни было в нынешнем и в будущем мире.

НАШЕСТВИЕ ДЖУНГЛЕЙ

править

Если вы читали рассказы первой Книги Джунглей, вы помните, как, прикрепив шкуру Шер Хана к Скале Совета, Маугли сказал уцелевшим волкам сионийской стаи, что с этих пор будет охотиться один, и как его братья — четыре волка — объявили, что они станут охотиться вместе с ним. Но трудно в одну минуту изменить жизнь, особенно в джунглях. Стая в беспорядке рассеялась; Маугли же пошел в пещеру своих волков, лег и проспал целый день и целую ночь. Потом он рассказал Матери и Отцу Волкам все, что они могли понять из его приключений среди людей, и, когда мальчик заставил утреннее солнце поиграть на лезвии своего ножа, того самого, которым он снял шкуру с Шер Хана, — они согласились, что их сын кое-чему научился. Акеле и Серому Брату тоже пришлось объяснить двоим старым волкам, как они помогли Маугли загнать буйволов в ров. В свое время и Балу поднялся на гору, чтобы выслушать все это, а Багира почесывалась от восторга при мысли об удачном окончании борьбы Маугли с тигром.

Солнце давно встало, но никто из них не думал ложиться спать; во время разговора Волчица Мать часто вскидывала свою голову и с наслаждением втягивала в себя воздух, когда ветер приносил ей запах шкуры, повешенной на Скале Совета.

— Но без Акелы или Серого Брата, — в заключение сказал Маугли, — я ничего не сделал бы. О матушка, матушка, если бы ты видела, как черные домашние буйволы неслись по ложбине или как они теснились в воротах, когда людская стая кидала в меня камни.

— Хорошо, что я не видала последнего, — заметила Волчица Мать. — Не в моих правилах спокойно смотреть, как моих детенышей, точно шакалов, гоняют взад и вперед. Уж я то заставила бы людскую стаю поплатиться за это; но я пощадила бы женщину, которая дала тебе молока. Да, пощадила бы только ее одну.

— Полно, полно, Ракша, — ленивым тоном сказал Отец Волк. — Лягушечка снова с нами; Маугли вернулся таким мудрым, что его собственный отец должен лизать ему ступни; а что значит одним порезом на голове больше или меньше? Оставь в покое людей.

Балу и Багира в один голос повторили:

— Оставь в покое людей.

Маугли прижался головой к Матери Волчице, с удовольствием улыбнулся и сказал, что лично ему не хочется когда-либо снова видеть человека, слышать человеческий голос или чуять людей.

— А что, если люди не оставят тебя в покое, Маленький Брат? — сказал Акела, приподнимая одно ухо.

— Нас пятеро, — вставил свое слово Серый Брат, окинул взглядом все общество и при последнем слове щелкнул зубами.

— Мы тоже можем принять участие в этой охоте, — сказала Багира, слегка шевеля своим хвостом и глядя на Балу. — Но почему ты заговорил о людях, Акела?

— Вот по какой причине, — ответил Одинокий Волк, — когда шкуру желтого вора повесили на скале, я вернулся к деревне по нашему прежнему пути, наступал на отпечатки своих собственных ног, сворачивал в сторону, ложился, все для того, чтобы запутать след на случай, если кто-нибудь двинется за нами. Когда я настолько запутал его, что сам едва ли разобрал бы, где недавно бежали мои ноги, нетопырь Манг проскользнул между деревьями и повис надо мною. Он сказал: «Селение людской стаи, которая выгнала человеческого детеныша, гудит, точно осиное гнездо».

— Я бросил туда большой камень, — посмеиваясь, заметил Маугли, который, бывало, ради забавы часто кидал спелые орехи в осиные гнезда, убегал к ближайшему озерку и нырял в воду раньше, чем осы настигали его.

— Я спросил Манга, что он видел. Манг ответил, что Красный Цветок расцвел у деревенских ворот; что около него сидели люди и держали в руках ружья. Мне по собственному опыту известно, — Акела взглянул на старые засохшие рубцы на своем боку и ляжке, — что люди не берутся за ружья ради забавы. Скоро, Маленький Брат, человек пойдет по нашему следу, если уже не двигается по нему.

— Но зачем? Ведь люди выгнали меня? Чего же им еще нужно? — сердито спросил Маугли.

— Ты человек, Маленький Брат, — возразил Акела. — Не нам, Свободным Охотникам, объяснять тебе, что сделают и чего не сделают твои братья, и почему они поступят так или иначе.

Одинокий Волк едва успел поднять свою лапу; нож вонзился глубоко в землю там, где только что была она. Маугли опустил оружие так быстро, что обыкновенное человеческое зрение не уследило бы за движением этого острого лезвия, но Акела был волком; между тем даже собака (а в смысле ловкости ей далеко до волка, своего предка) может мгновенно проснуться от глубокого сна, почувствовав прикосновение наехавшего на нее колеса и отскочить в сторону раньше, чем оно придавит ее.

— В другой раз, — спокойно сказал Маугли, вкладывая нож в ножны, — говоря о человеческой стае и о Маугли, не соединяй эти слова вместе.

— Пфф! Острый зуб, — заметил Акела, обнюхивая след, оставшийся в земле от ножа, — однако, живя среди людей, ты потерял верность глаза, Маленький Брат. Пока нож опускался, я успел бы убить оленя.

Багира поднялась на ноги, вскинула голову как можно выше, понюхала воздух, и все мускулы ее тела напряглись. Примеру пантеры последовал Серый Брат, но отодвинулся влево, чтобы на него пахнул ветер, который дул с правой стороны; Акела сделал несколько прыжков навстречу ветру и, слегка присев на задние ноги, тоже напряг свои мышцы. Маугли с завистью посмотрел на них. Он обладал таким обонянием, каким одарены не многие люди, но никогда не мог развить, так сказать, тонкой, точно нежнейшая паутина, остроты чутья жителей джунглей, а три месяца, проведенные им в дымной деревне, сильно его притупили. Тем не менее он увлажнил свой палец, потер им о нос и выпрямился во весь рост, чтобы поймать запах верхних слоев воздуха, правда очень слабый, зато вполне определенный.

— Человек, — проворчал Акела и сел.

— Бульдео, — сказал Маугли и опустился на землю. — Он идет по нашему следу, и на его ружье блестит солнечный свет. Смотрите.

На медных затворах старого мушкета в течение доли секунды блеснул свет; в джунглях бывает такая вспышка света, только когда по небу несутся облака. Тогда кусочек кварца, лужица или даже очень гладкий лист вспыхивает, как гелиограф; но стоял безоблачный и тихий день.

— Я знал, что за нами пойдут люди, — торжествующим тоном сказал Акела. — Недаром водил я стаю!

Четыре брата волка ничего не сказали, только поползли на животах с горы, скрываясь в терновниках и низких кустах, как крот в траве на лугу.

— Куда вы идете, да еще не сказав ни слова? — крикнул им Маугли.

— Тсс, раньше полудня мы прикатим сюда его череп, — ответил Серый Брат.

— Назад! Назад и ждите! Человек не ест человека, — крикнул Маугли.

— Кто только что был волком? Кто ударил меня за то, что я подумал, будто он может быть человеком? — сказал Акела, когда четыре волка мрачно вернулись и легли подле ног Маугли.

— Разве я должен давать отчет во всем, что мне вздумается сделать? — с бешенством спросил Маугли.

— Это настоящий человек! Это говорит человек! — про себя промурлыкала Багира. — Именно так говаривали люди около королевских клеток в Удейпуре. Мы, жители джунглей, знаем, что человек самое мудрое изо всех созданий. А послушав его, мы решили бы, что он безумнее всех остальных. — Вслух пантера прибавила: — Человеческий детеныш в этом отношении прав. Люди охотятся стаями. Неразумно убить одного из них, не узнав раньше, что собираются сделать остальные. Пойдемте посмотрим, что замыслил против нас этот охотник.

— Мы не пойдем, — проворчал Серый Брат. — Охоться один, Маленький Брат. Мы-то знаем, чего хотим. Мы давно принесли бы сюда череп.

Маугли переводил взгляд с одного из своих друзей на другого; его грудь высоко вздымалась; к глазам подступали слезы. Он подошел к волкам и, опускаясь на одно колено, сказал:

— Разве я не знаю, чего хочу? Смотрите на меня!

Они беспокойно посмотрели на него; их глаза блуждали, а Маугли все звал и звал их, наконец их шерсть ощетинилась и они задрожали; Маугли же продолжал пристально смотреть на своих четырех братьев.

— Ну, — сказал он, — кто из нас пятерых — вожак?

— Ты, Маленький Брат, — ответил Серый Брат и стал лизать ногу Маугли.

— В таком случае, идите за мной, — приказал Маугли, и четыре волка, поджав хвосты, пошли за ним по пятам.

— Вот что значит пожить среди людей, — сказала Багира и скользнула за ними. — Теперь у нас в зарослях господствует не только Закон Джунглей, Балу.

Старый медведь ничего не сказал, но в его голове теснилось много-много мыслей.

Маугли бесшумно прошел через джунгли, под прямым углом к тропинке Бульдео; наконец, раздвинув нижние кусты, он увидел, что старик охотник, закинув за плечо мушкет, бежал собачьей рысью по следу, проложенному две ночи тому назад. Вспомните: Маугли вышел из деревни с тяжелой шкурой Шер Хана на плечах, и Акела с Серым Братом бежали позади него; следовательно, их ноги оставили ясные отпечатки. Вот Бульдео дошел до того места, где, как вам известно, Акела запутал след. Охотник сел, закашлялся, забормотал что-то, потом принялся медленно бродить вокруг в надежде разобрать направление отпечатков ног, а все это время Маугли и его друзья были так близко от старика, что он мог бы попасть в них камнем. Ни одно существо в мире не способно красться так бесшумно, как волк, не желающий, чтобы его заметили, и хотя, по мнению зверей, Маугли двигался неуклюже, он скользил, как тень. Все они окружали старого охотника, как выводок дельфинов окружает идущий на всех парах пароход, и свободно разговаривали; речь зверей начинается с такой низкой ноты, что несовершенный слух человека не может уловить ее. (Кончается же их шкала высоким писком нетопыря Манга, писком, недоступным для уха многих людей. С этой высокой ноты начинается речь птиц, летучих мышей и насекомых.)

— Это веселее, чем убивать, — сказал Серый Брат, когда Бульдео наклонился и, отдуваясь, стал разглядывать почву. — Он похож на свинью, заблудившуюся близ реки. Что он говорит? (Бульдео ожесточенно бормотал что-то.)

Маугли перевел.

— Он говорит, что здесь, вероятно, бежало несколько волчьих стай. Теперь: что никогда в жизни он не видывал такого следа и что он устал.

— Раньше, чем ему удастся распутать след, он ляжет отдыхать, — холодно заметила Багира и обогнула ствол дерева, продолжая прежнюю игру в прятки. — Ну а что будет теперь делать это тощее существо?

— Есть или выпускать изо рта дым. У людей вечно заняты рты, — сказал Маугли.

Молчаливые наблюдатели действительно увидели, как старик набил свою трубку, раскурил ее, выпустил клуб дыма, и постарались хорошенько запомнить запах его табака, чтобы в случае нужды узнать Бульдео даже в самую темную ночь.

Вскоре на тропинке показалось несколько выжигателей угля и, конечно, они остановились поговорить с Бульдео, так как он считался лучшим охотником на протяжении миль двадцати; они сели, стали курить, а Багира и ее спутники пододвинулись к ним, наблюдая за происходящим. Бульдео рассказывал о Маугли-дьяволе, с новыми прибавлениями и с новыми вымыслами. Он говорил, что собственноручно убил Шер Хана; что Маугли превратился в волка, весь день дрался с ним, снова обернулся мальчиком и заколдовал его ружье, а потому выпущенная им, Бульдео, пуля сделала поворот и, не попав в намеченную цель, убила одного из его же буйволов; что жители селения, считая его самым отважным охотником в целой области, поручили ему убить этого юного дьявола, а сами задержали Мессуа и ее мужа, родителей чертенка; что поселяне заперли их обоих в их собственной хижине и собирались в скором времени начать пытку, с целью заставить негодных людей сознаться, что они колдун и колдунья, а потом заживо сжечь.

— Когда? — спросили угольщики; им очень хотелось присутствовать при этой любопытной церемонии.

Бульдео ответил, что до его возвращения ничего не предпримут, так как в деревне желали, чтобы он прежде застрелил дикого мальчика из джунглей. По окончании первого дела они расправятся с ведьмой и ее мужем и разделят между собой их земли и буйволов. Кстати, у мужа Мессуа были прекрасные буйволы! Бульдео считал, что уничтожать ведьм и колдунов доброе дело и что люди, впускающие в свой дом волчье отродье из джунглей, несомненно, колдуны самого худшего толка.

— Но, — спросили угольщики, — что будет, если об этом услышат англичане?

Как им говорили, англичане — сумасшедшие, мешающие честным землепашцам спокойно убивать колдунов.

Бульдео сказал, что староста объявит, будто Мессуа и ее муж умерли от укуса змеи. Это было давно решено. Остается только убить волчьего сына. Не видали ли они, угольщики, дикого мальчика?

Угольщики опасливо огляделись кругом и поблагодарили милостивые звезды за то, что не встречали его; однако они не сомневались, что такой храбрый охотник, как Бульдео, отыщет страшную тварь, если только кто-нибудь в силах ее найти.

Солнце стояло очень низко, и угольщики решили пойти в селение Бульдео и посмотреть на ужасную колдунью. Бульдео заметил, что ему нужно выследить дьявольское отродье, но что он не позволит невооруженным людям идти через джунгли, в которых ежеминутно мог появиться дьявол-волк. Он отправится с ними, а если из чащи выскочит сын колдуна, что же? Он покажет им, как лучший во всей области охотник поступает в подобных случаях. По словам Бульдео, брамин дал ему амулет, отвращающий опасность.

— Что он говорит? Что он говорит? Что он говорит? — ежеминутно повторяли волки.

Маугли переводил, но когда дело дошло до волшебства, о котором он сам имел мало понятий, юноша сказал только, что мужчина и женщина, которые так хорошо обходились с ним, попали в ловушку.

— А разве человек ловит человека? — спросила Багира.

— Так говорит он. Я не понимаю. Все они сумасшедшие. Почему Мессуа и ее мужа из-за меня посадили в ловушку; и почему они так много говорят о Красном Цветке? Мне нужно это узнать. Во всяком случае, до возвращения Бульдео они не могут ничего сделать с Мессуа, а потому… — Маугли глубоко задумался; его пальцы перебирали рукоятку ножа для снимания кож с животных.

Между тем Бульдео и угольщики храбро двинулись вперед.

— Я сейчас же бегу обратно к стае людей, — наконец сказал Маугли.

— А что же делать с этими? — спросил Серый Брат, окидывая голодным взглядом коричневые спины удалявшихся угольщиков.

— Спой им песню, и пусть они идут домой, — сказал Маугли и усмехнулся. — Я не хочу, чтобы они раньше вечера пришли к воротам селения. Можете ли вы, Братья, задержать их?

Серый Брат презрительно оскалил свои белые зубы.

— Мы можем заставить их кружиться, как привязанных коз. Недаром я знаю людей.

— Этого не нужно. Спой песенку, а то им будет скучно идти и, знаешь, Серый Брат, пусть это будет не слишком-то сладкая песенка. Иди с ними, Багира, и помоги им. Когда же совсем стемнеет, дождитесь меня подле селения. Серый Брат хорошо знает все эти места.

— Нелегко работать на человеческого детеныша! Когда же я высплюсь? — сказала Багира, зевая, хотя ее глаза доказывали, что забава восхищает ее. — Это я-то буду петь для бесшерстых людей! Но — попробуем.

Пантера опустила голову так, чтобы звук полетел далеко. И вот, среди дня, раздался полночный призыв «хорошей охоты», и это послужило достаточно страшным началом. Маугли слышал, как рев Багиры перекатывался, усиливался, ослабевал и, наконец, совсем замер в жалобном стоне. И, пускаясь в путь по зарослям, мальчик усмехнулся. Он увидел, что угольщики столпились; что дуло ружья старого Бульдео дрожало, как лист банана, и вертелось во все стороны. Теперь из горла Серого Брата вырвалось: «Иа-ла-хи! Иалаха!» — призыв, который раздается, когда стая гонит нильгау (крупных антилоп); казалось, вой этот долетел с конца земли, все приближался и приближался, и внезапно окончился визгом и лязгом зубов. Серому Брату ответили три остальные волка, и даже Маугли мог бы поклясться, что воет целая волчья стая. Еще минута — и все они вместе запели великолепную утреннюю песню джунглей со всеми ее переливами, украшениями, высокими нотами, словом, со всем, что доступно голосистому волку. Вы можете себе представить, как была прекрасна эта песня, разливавшаяся среди тишины джунглей. Она начинается словами: «Давно наши тела не бросали теней на долину».

Невозможно передать впечатления, которое производила эта серенада; невозможно выразить того презрения, с которым четыре волка выговаривали каждое ее слово, слыша, как деревья трещат под тяжестью карабкавшихся на их вершины людей. Бульдео снова забормотал заклинания. Вот звери легли и заснули. Как все существа, живущие собственным трудом, они были методичны. Кроме того, никто не может хорошо работать, не выспавшись.

Между тем Маугли быстро бежал, делая по девять миль в час, и как же радовался он, чувствуя себя бодрым после долгих месяцев сидячей жизни среди людей. В его голове шевелилось только одно желание: освободить из ловушки Мессуа и ее мужа. Ведь у него было естественное недоверие к западням. Он также намеревался, со временем, отплатить деревне за себя.

Только в сумерки завидел Маугли памятные ему пастбища и дерево дхак, подле которого его ждал Серый Брат в то утро, когда он убил Шер Хана. Хотя мальчик сердился на весь род людской, что-то заставило его горло сжаться и с трудом перевести дыхание при взгляде на крыши домов. Маугли заметил, что поселяне необыкновенно рано вернулись с полей и, не занимаясь приготовлением пищи, столпились подле большого дерева, говорили и кричали.

— Люди вечно должны ставить ловушки для людей; без этого они не чувствуют себя довольными, — прошептал Маугли. — В прошедшую ночь ловили Маугли… Но мне кажется, что это случилось много-много дождей тому назад. Теперь ловят Мессуа и ее мужа. Завтра опять наступит черед Маугли.

Он пополз вдоль ограды, наконец увидел хижину Мессуа и через окно заглянул внутрь комнаты. На полу лежала Мессуа; ей завязали рот, чтобы она не кричала, а руки и ноги скрутили; она дышала тяжело и стонала. Ее мужа привязали к ярко расписанной кровати. Выходившая на улицу дверь дома была крепко заперта; три или четыре человека сторожили ее снаружи, прислонясь к ней спинами.

Маугли хорошо изучил нравы и обычаи жителей поселка. Он сказал себе, что пока они могут есть, болтать и курить, им не вздумается делать ничего иного; сытые же они, по его мнению, становились опасны. Скоро придет Бульдео и, если его спутники хорошо выполнили свою задачу, он принесет с собой много очень занимательных рассказов. Итак, Маугли через окно проскользнул в хижину, наклонился над связанными мужчиной и женщиной, перерезал ремни, которые стягивали их, освободил их рты от кляпов и взглядом поискал в комнате молока. Мессуа почти обезумела от страха и боли (ее целое утро били палками и швыряли в нее камни), и Маугли положил на ее губы свою руку, как раз вовремя, чтобы не позволить ей крикнуть. Ее муж был только смущен и рассержен; теперь он сидел, стараясь освободить свою исщипанную бороду от пыли и соринок, попавших в нее.

— Я говорила, что он придет, — наконец, всхлипывая, прошептала Мессуа — Теперь я знаю, знаю, что он мой сын, — и она прижала Маугли к своему сердцу. До этой минуты он был совершенно спокоен, но теперь задрожал всем телом и сам удивился.

— Зачем эти ремни? Зачем они тебя связали? — помолчав, спросил мальчик.

— Чтобы убить нас, за то что мы приняли тебя к себе, как сына; за что же иначе? — мрачно проговорил муж Мессуа. — Смотри, я в крови.

Мессуа молчала, но Маугли посмотрел на ее раны, и муж с женой услышали, как при виде крови мальчик скрипнул зубами.

— Чье это дело? — спросил он. — Виноватому придется заплатить за это.

— Дело всех поселян. Я был слишком богат и держал слишком много скота. Вот почему мы стали колдунами, после того как приняли тебя.

— Я не понимаю. Пусть Мессуа объяснит мне.

— Я напоила тебя молоком, Нату, помнишь? — застенчиво сказала она, — потому что ты мой сын, которого унес тигр, и потому что я горячо любила тебя. И вот они сказали, что я, твоя мать, мать дьявола и заслуживаю смерти.

— А что такое дьявол? — спросил Маугли. — Смерть я видел.

Муж Мессуа мрачно посмотрел на мальчика; а Мессуа засмеялась.

— Видишь, — сказала она, — я знала, я говорила, что он не колдун. Он мой сын, мой сын!

— Сын ли он или колдун, какая в этом польза? — ответил ей муж. — Мы все равно что умерли.

— Вот там дорога в джунгли, — Маугли указал через окно, — ваши руки и ноги свободны. Идите!

— Мы не знаем джунглей так хорошо, мой сын, как… как ты, — начала Мессуа, — и вряд ли я буду в состоянии пройти далеко.

— Толпа мужчин и женщин скоро догонит нас и притащит обратно, — прибавил ее муж.

— Гм, — протянул Маугли и пощекотал ладонь своей руки кончиком ножа. — Я не хочу причинить вред жителям деревни; не хочу «пока». Только я не думаю, что они остановят тебя. Очень скоро им придется подумать о других вещах. А! — Он поднял голову и прислушался к гулу голосов и к топоту ног на улице. — Значит, они наконец позволили Бульдео вернуться домой.

— Сегодня утром его послали с поручением убить тебя, — произнесла Мессуа. — Ты его встретил?

— Да… мы… я… встретил его. Сейчас он начнет болтать о своих приключениях, а тем временем мы успеем сделать многое. Но погодите: я узнаю, что они задумали. Подумайте, куда бы вы хотели уйти, и, когда я вернусь, скажите мне.

Он выскочил из окна и побежал опять-таки вдоль наружной стены деревни, наконец остановился там, где мог слышать, о чем рассуждает толпа около большого дерева. Бульдео лежал на земле, кашлял, стонал, и все задавали ему вопросы. Волосы старика рассыпались по его плечам; на его руках и ногах виднелись ссадины; он сорвал кожу, взбираясь на деревья. Говорил охотник с большим трудом, но наслаждался своей значительностью. Время от времени он бормотал что-то о дьяволах, дьяволах, поющих о волшебных чарах, так как хотел расшевелить любопытство толпы и подготовить слушателей к дальнейшему. Наконец старый охотник крикнул, чтобы ему принесли воды.

«Ба, — подумал Маугли, — болтовня, болтовня. Слова, слова. Люди — кровные братья Бандар-лога. Теперь ему нужно промыть рот водой. Потом понадобится выпустить из губ дым; а после этого он начнет рассказывать. Нечего сказать — мудрое племя — люди! Никто и не подумает сторожить Мессуа, пока рассказы Бульдео не наполнят их ушей. А я-то? Я становлюсь так же ленив, как они».

Маугли встряхнулся, скользнул обратно к хижине и, подбежав к ее окну, почувствовал, что кто-то прикоснулся к его ноге.

— Матушка, — сказал Маугли, так как мгновенно узнал прикосновение лизнувшего его языка. — Что ты-то делаешь здесь?

— Я слышала, как мои дети пели в лесу, и побежала за самым любимым сыночком. Лягушечка, мне хочется взглянуть на женщину, которая дала тебе молока, — сказала волчица, вся покрытая росой.

— Они ее связали и хотят убить. Я перерезал ремни, и она со своим мужем пойдет через джунгли.

— Я побегу за ними. Я стара, но еще не беззубая. — Волчица Мать стала на задние лапы и через окно заглянула в темную глубину хижины. Через минуту она бесшумно упала на все четыре лапы и сказала только: — Я дала тебе первое молоко, но правду говорит Багира: в конце концов человек уходит к человеку.

— Может быть, — ответил Маугли, и на его лицо легло очень неприятное выражение. — Но сегодня я далек от пути к людям. Жди здесь, только не показывайся ей.

— Ты никогда меня не боялся, Лягушечка, — заметила волчица, отступая в высокую траву и скрываясь в ней так хорошо, как умела скрываться только она.

— Теперь, — весело сказал Маугли, снова вскочив в дом, — они сидят около Бульдео, который рассказывает то, чего никогда не было. Позже они, по его словам, придут сюда с Красным… с огнем и сожгут вас обоих. Ну, что же вы решили?

— Я поговорила с моим мужем, — ответила Мессуа, — Кханивара в тридцати милях отсюда; там мы можем пойти к англичанам…

— А что это за племя? — спросил Маугли.

— Не знаю. Они белые; говорят, будто они управляют всей страной и не терпят, чтобы люди жгли или били друг друга без свидетелей. Если мы в эту ночь доберемся до Кханивары, то останемся живы. Нет — умрем.

— Так живите же! Сегодня вечером ни один человек не выйдет из ворот. Но что это он делает?

Муж Мессуа, стоя на четвереньках, копал в одном углу хижины земляной пол.

— Там спрятано немного денег, — ответила Мессуа. — Ничего больше мы не можем с собой взять.

— Ах, да. Деньги… вещи, которые переходят из рук в руки и не становятся теплее. А в этом новом месте тоже нужны такие же штучки? — спросил Маугли.

Муж Мессуа сердито посмотрел на мальчика.

— Это дурак, а совсем не дьявол, — пробормотал он. — На деньги я могу купить лошадь. Мы так избиты, что недалеко уйдем пешком, и через час нас нагонят жители деревни.

— Повторяю, они не выйдут, пока я им не позволю; но лошадь — дело хорошее, потому что Мессуа устала.

Муж Мессуа поднялся на ноги и завязал в свой пояс последние рупии. Маугли помог Мессуа выбраться через окошко, и свежий ночной воздух оживил ее, но при свете звезд джунгли казались такими темными, такими страшными.

— Вы знаете тропинку к Кханиваре? — шепотом спросил Маугли.

Они утвердительно кивнули головами.

— Хорошо. Помните же, не бойтесь. И незачем идти быстро. Только… только, может быть, вы услышите в джунглях пение.

— Неужели ты думаешь, что мы решились бы ночью идти через джунгли, если бы не боялись, что нас сожгут? Лучше погибнуть от зверей, чем от рук людей, — заметил муж Мессуа; она же посмотрела на Маугли и улыбнулась.

— Я вам говорю, — продолжал Маугли таким тоном, точно он был Балу и в сотый раз повторял какую-либо часть старинного Закона Джунглей глупому детенышу: — говорю, что ни один зуб в джунглях не обнажится сегодня против вас; ни одна лапа в джунглях не поднимется на вас. Ни человек, ни зверь не преградит вам путь, пока вы не увидите Кханивару. Вас будут охранять. — Он быстро повернулся к Мессуа. — Он не верит, но ты-то поверишь?

— О, да, мой сын. Человек ты, дух или волк из джунглей, я верю тебе.

— Он испугается, услышав пение моего племени. Ты же узнаешь и поймешь. Иди и не торопись. Торопиться незачем. Ворота заперты.

Мессуа, рыдая, упала к ногам Маугли, но он быстро поднял ее и весь задрожал. Тогда она кинулась ему на шею, призвала на него все благословения, которые только могла вспомнить. Ее муж окинул завистливым взглядом свои поля и сказал:

— Если мы дойдем до Кханивары и англичане выслушают меня, я подам такую жалобу на брамина, на старого Бульдео и на других, что моя тяжба с ними обглодает весь поселок до самых костей. Они заплатят мне двойную цену за мои невозделанные поля, за моих изголодавшихся буйволов.

Маугли засмеялся:

— Я не знаю, что такое справедливость, но вернись сюда к будущим дождям и посмотри, что здесь останется.

Они направились к джунглям; Волчица Мать выскочила из своего тайника и побежала за ними.

— Иди за ними, — сказал ей Маугли: — и дай знать джунглям, что этих двоих не следует трогать. Поговори немного, я хочу призвать Багиру.

Послышался продолжительный низкий вой, усилился, замер, и Маугли увидел, что муж Мессуа вздрогнул, повернулся, почти готовый бежать обратно в свой дом.

— Иди дальше, — весело сказал ему Маугли. — Я говорил, что, может быть, послышится пение. Такие голоса будут звучать до Кханивары. Это голос милости джунглей.

Мессуа уговорила своего мужа идти дальше, и тьма сомкнулась над ними и над Волчицей. В то же мгновение почти из-под самых ног Маугли поднялась Багира; она дрожала от восхищения, которое ночью наполняет безумием зверей джунглей.

— Я стыжусь твоих братьев, — промурлыкала пантера.

— Что? Разве они недостаточно сладко пели для старого Бульдео? — спросил Маугли.

— Пели слишком хорошо! Слишком хорошо! Они заставили даже меня позабыть свою гордость и, клянусь освободившим меня сломанным замком, я пробежала с пением через все джунгли, точно полная весенних радостей. Разве ты не слышал нас?

— У меня было другое дело. Спроси Бульдео, понравились ли ему ваши песни. Но где же четверо? Я не желаю, чтобы сегодня из этих ворот вышел хоть один человек.

— Зачем же в таком случае тебе четыре брата? — спросила Багира, переступая с лапы на лапу, с горящими глазами и мурлыкая громче обыкновенного. — Я могу удержать их, Маленький Брат. Можно ли, наконец, убивать? Звуки песен и вид людей, карабкающихся на деревья, вселили в меня желание охотиться. Что такое человек, чтобы мы заботились о нем? Безволосый, коричневый землепашец, бесшерстый и беззубый поедатель земли. Я целый день кралась за ними, даже в полдень, среди белого солнечного света. Я гнала их, как волки гонят оленей. Я — Багира! Багира! Багира! Как я танцую с собственной тенью, так я плясала с этими людьми. Смотри! — Большая пантера подскочила, как котенок прыгает за сухим листом, кружащимся над его головой, и стала вправо и влево бить лапами воздух, который свистел от этих ударов; она бесшумно опускалась на землю, подскакивала снова, а ее голос — не то мурлыканье, не то ворчание — рокотал, будто пар, шумящий в котле. — Я — Багира! Кругом меня джунгли, надо мной ночь и сила моя со мной. Кто остановит меня? Человеческий детеныш, одним ударом лапы я могла бы расплющить твою голову, и она сделалась бы плоской, как мертвая лягушка летом.

— Так ударь же, — сказал Маугли на наречии людей, и звук человеческих слов заставил Багиру остановиться; ее ноги задрожали; она села, и ее голова оказалась теперь на одном уровне с лицом Маугли. Он смотрел на пантеру, как недавно смотрел на своих непокорных братьев волков; его взгляд впился в зеленые, точно бериллы, глаза Багиры, и наконец красный отсвет в глубине их потух, как лучи отдаленного светящегося маяка гаснут, когда его тушат; пантера опустила веки, а также и свою большую голову; голова опускалась все ниже и ниже, и вот красный, шершавый, как терка, язык, оцарапал ступню Маугли.

— Тише, тише, — прошептал он, нежно поглаживая зверя, начиная от его шеи по изогнутой спине, — тише, тише. Не ты виновата, виновата ночь.

— Вина ночных запахов, — с раскаянием произнесла Багира. — От них я потеряла рассудок. Но почему ты узнал об этом?

Понятно, кругом индусского поселения всегда носятся всевозможные запахи, и на животных, в ощущениях которых чуть ли не главную роль играет обоняние, запахи действуют таким же опьяняющим образом, как на людей музыка, вино или наркотики. Несколько минут Маугли успокаивал пантеру, и Багира легла, точно кошка перед камином, поджав передние лапы и полузакрыв глаза.

— Ты живешь в джунглях, похож и вместе с тем не похож на нас, — сказала она наконец. — А я — простая черная пантера. Но я люблю тебя, Маленький Брат.

— Как долго они болтают под деревом, — сказал Маугли, не заметив последней фразы Багиры. — Вероятно, Бульдео рассказал много историй. Им пора вытащить из ловушки женщину и ее мужа и бросить их в Красный Цветок. А ловушка-то пуста. Хо! Хо!

— Слушай же, — сказала Багира, — теперь в моей крови нет лихорадки. Пусть они застанут там меня. После встречи со мной немногие решатся выглянуть из своих домов. Не в первый раз попаду я в клетку, и вряд ли «эти» свяжут меня веревками.

— Но поступай же благоразумно, — со смехом сказал Маугли; он теперь был так же весел, как пантера, которая скользнула в хижину.

— Фу, — проворчала Багира, — это место пропахло человеком. Но вот совершенно такая же кровать, какую устроили для меня в королевских клетках Удейпура. Я ложусь. — Маугли услышал, как кровать заскрипела под тяжестью крупного зверя. — Клянусь освободившим меня сломанным замком, им покажется, будто поймали крупную дичь. Иди сюда и сядь рядом со мной, Маленький Брат; мы вместе отлично поохотимся.

— Нет, у меня другое на уме. Люди не должны знать, что я принимал участие в этом деле. Охоться одна; я не хочу видеть их.

— Пусть так и будет, — согласилась Багира. — Ага, они идут.

Совещание под деревом в отдаленном конце деревни становилось все шумнее и закончилось дикими криками и быстрым топотом ног; мужчины и женщины двигались по улице, размахивая палками, бамбуковыми тростями, серпами и ножами. Бульдео и брамин вели эту толпу; остальные бежали следом и кричали:

— Ведьма и колдун! Посмотрим, не заставят ли их сознаться горячие монеты! Зажгите крышу! Мы научим их принимать оборотней-волков! Нет, прежде избейте их! Факелов, больше факелов! Бульдео, заряжай ружье!

Вышло маленькое затруднение с замком. Он был хорошо приделан; тем не менее толпа вырвала его из дверей, и поток света факелов влился в комнату, где во всю свою длину, скрестив лапы и слегка свешиваясь с одного края постели, лежала Багира, черная, как деготь, и страшная, как демон. Прошло несколько мгновений полной отчаяния тишины, во время которой первые ряды людей, царапаясь, прорывали себе путь к порогу. Багира же подняла голову и зевнула изысканным образом, с умышленной медлительностью; так она поступала всегда, желая оскорбить существо, равное себе. Ее зазубренные губы втянулись и поднялись; красный язык изогнулся вверх; нижняя челюсть постепенно опускалась; и, наконец, можно было увидеть начало ее гортани; исполинские зубы Багиры обнажились до самых десен, потом верхние ударились о нижние с лязгом стальных затворов несгораемого ящика. Через мгновение комната опустела. Багира выскочила из окна и остановилась рядом с Маугли. Между тем кричащий, вопящий людской поток бежал по улице; поселяне толкали друг друга в паническом желании поскорее добраться до своих домов.

— Никто из них не пошевелится до рассвета, — сказала Багира. — А что теперь?

Поселение охватила как бы тишина полуденного отдыха, но когда Маугли и пантера прислушались, они уловили скрип тяжелых ящиков для зерна о земляные полы: их приставляли к дверям. Багира была вполне права; деревня не могла бы двинуться до рассвета. Маугли сидел молча и думал, и его лицо делалось все мрачнее и мрачнее.

— Что я сделала? — наконец, ласкаясь, спросила его Багира.

— Много хорошего. Теперь сторожи их до утра. Я же засну.

Маугли убежал в джунгли, как мертвый упал на камень, заснул и проспал целый день и целую ночь.

Когда он открыл глаза, подле него стояла Багира, а у его ног лежал только что убитый олень. Багира с любопытством наблюдала, как Маугли начал работать своим ножом для снимания кож, как он ел и пил. Наконец он снова улегся, положив подбородок на руки.

— Этот человек и его жена благополучно дошли до того места, с которого можно видеть Кханивару, — сказала ему Багира. — Волчица Мать прислала это известие с коршуном Чилем. Еще до полуночи они нашли лошадь и двигались очень быстро. Разве все это не хорошо?

— Хорошо, — сказал Маугли.

— А людская стая в деревне не шевелилась, пока сегодня утром солнце не поднялось высоко. Тогда они быстро поели и побежали снова в свои дома.

— Не видели ли они тебя?

— Может быть, и видели. На заре я валялась в росе перед воротами и, кажется, спела песенку. Теперь, Маленький Брат, там больше нечего делать. Пойдем на охоту со мною и с Балу. Он хочет показать тебе новые соты, и мы все желаем, чтобы ты вернулся, и все пошло по-старому. Измени выражение своего лица; оно пугает даже меня. Их не бросят в Красный Цветок, а в джунглях все хорошо. Разве это неправда? Забудем о людях.

— Через некоторое время мы забудем о них. Где в эту ночь пасется Хати?

— Где вздумается. Разве можно отвечать за Молчаливого? Но почему ты спрашиваешь? Что может сделать Хати, чего не в силах сделать мы?

— Скажи ему, чтобы он пришел сюда ко мне и привел с собой своих трех сыновей.

— Право, Маленький Брат… уверяю тебя, совсем… совсем неприлично говорить Хати «поди сюда» или «уходи». Вспомни, он господин джунглей, и раньше, чем люди изменили твое лицо, учил тебя Великим Словам.

— Это все равно. У меня есть Великое Слово для него. Скажи ему, чтобы он пришел к Маугли-лягушке, а если он не сразу послушается, скажи, чтобы он пришел ради уничтожения полей Буртпора.

— Уничтожение полей Буртпора, — несколько раз повторила Багира, чтобы не забыть. — Я иду. Ведь в худшем случае Хати только рассердится, а я отдала бы охоту за целую луну, чтобы услышать слово, которое заставит Молчаливого сделать то или другое.

Багира ушла; Маугли яростно бил в землю своим ножом. До сих пор он еще никогда не видал человеческой крови, и (что подействовало на него очень сильно) ощутил запах крови Мессуа на ремнях, которые связывали ее. А Мессуа обращалась с ним хорошо, и, насколько Маугли мог чувствовать любовь, он любил эту женщину так же сильно, как ненавидел весь остальной человеческий род. Но, как ни глубоко презирал он людей, их язык, их жестокость, их трусость, ничто из даров джунглей не заставило бы его отнять жизнь у кого-либо из поселян и снова почувствовать ужасный запах их крови. Он составил план более простой и в то же время более действенный. Маугли улыбался при мысли, что именно одна из историй, которые Бульдео, бывало, рассказывал под деревом, породила в его голове новый замысел.

— Я сказала, действительно, Великое Слово, — шепнула ему на ухо Багира. — Они паслись подле реки и послушались сразу, точно домашние волы. Смотри, вот они.

Хати и его три сына, по обыкновению, пришли безмолвно. Речной ил еще не засох на них, и Хати задумчиво дожевывал зеленый ствол молодого деревца, которое он вырвал своими бивнями. Тем не менее каждый изгиб его огромного тела показывал Багире, умевшей читать подобные признаки, что перед нею не хозяин джунглей, говорящий с человеческим детенышем, а существо, боящееся предстать перед тем, кто не испытывал страха. Три сына Хати, покачиваясь, шли вслед за своим отцом.

Хати сказал Маугли: «Хорошей охоты», но Маугли только слегка поднял голову. Он предоставил возможность слону долго качаться, переступая с одной ноги на другую, прежде чем заговорил; разжав же губы, обратился к Багире, а не к слонам.

— Я расскажу историю, слышанную мной от охотника, за которым ты сегодня охотилась, — начал Маугли. — Речь пойдет о слоне старом и мудром: он упал в ловушку, и заостренный кол в яме прорвал ему кожу от ступни до верха его плеча; на этой коже остался белый шрам. — Маугли поднял руку; Хати повернулся, и свет упал на длинный белый рубец на его боку аспидно-серого цвета; можно было подумать, что огромное животное когда-то ударили раскаленным железом. — Пришли люди, чтобы вынуть его из ямы, — продолжал Маугли, — но он был могуч, разорвал веревки, ушел и не показывался, пока его рана не зажила. Тогда он, гневный, вернулся ночью к полям этих охотников… А, вспоминаю: у него были три сына… Это произошло много дождей тому назад и очень далеко отсюда, посреди полей Буртпора. Что случилось с этими полями во время следующей жатвы, Хати?

— Их сжали мы: я и мои три сына, — ответил слон.

— А кто их пахал, как это обыкновенно делается после жатвы? — спросил Маугли.

— Никто не пахал, — сказал Хати.

— А что сделалось с людьми, жившими подле зеленых всходов? — продолжал Маугли.

— Они ушли.

— А с домами, в которых спали люди?

— Мы разорвали их крыши на куски, джунгли же поглотили их стены, — объяснил Хати.

— Что было потом? — спросил Маугли.

— Две ночи я должен идти от востока к западу и три ночи от севера к югу, чтобы пересечь вдоль и поперек область, которой завладели джунгли; пять поселений поглотили они также; в этих деревнях, на полях, на пастбищах, среди рыхлых пашен, теперь нет ни одного человека, который извлекал бы свою пищу из земли. Вот как я и трое моих сыновей разграбили поля Буртпора. Но скажи, человеческий детеныш, как весть об этом дошла до тебя? — произнес Хати.

— Мне об этом сказал один человек, и я вижу, что даже Бульдео иногда говорит правду. Ты хорошо работал тогда, Хати с белым рубцом; но во второй раз ты выполнишь задачу еще лучше, потому что тебя будет направлять человек. Ты знаешь поселение тех людей, которые выгнали меня? Все они ленивы, безрассудны и жестоки; их рты вечно работают. Более слабых они убивают не для пищи, а ради забавы. Они охотно бросают своих же родичей в Красный Цветок. Я это видел. Нехорошо, чтобы они оставались здесь. Я ненавижу их.

— Так иди и убей, — сказал младший сын Хати; он поднял куст травы, сбил с него пыль о свои передние ноги и отбросил прочь, а его красные глазки украдкой смотрели то в одну, то в другую сторону.

— На что мне белые кости? — сердито спросил Маугли. — Разве я волчонок, чтобы играть на солнце обглоданным черепом? Я убил Шер Хана и пригвоздил его шкуру к Скале Совета, но… но я не знаю, куда девался Шер Хан, и в желудке у меня все еще пусто. Теперь я возьму то, что могу видеть и трогать. Двинь джунгли на эту деревню, Хати.

Багира задрожала и прижалась к земле. Она понимала, что в крайнем случае можно быстро пронестись по сельской улице и, раздавая в толпе удары вправо и влево, ловко убивать людей, когда они пашут в сумерках, но этот план уничтожения целой деревни, которая должна была исчезнуть, пугал ее. Теперь пантера поняла, зачем Маугли послал за Хати. Только много проживший слон мог исполнить план такой войны.

— Пусть они убегут, как убежали люди от полей Буртпора, чтобы землю пахала только дождевая вода, чтобы только шум дождя, падающего на густые листья, раздавался вместо треска их веретен; пусть мы с Багирой поселимся в доме брамина и олень приходит пить из водоема позади храма. Впусти в деревню джунгли, Хати.

— Но я… но мы не ссорились с этими людьми, а срывать крыши с тех мест, где ночуют люди, мы можем только когда нами владеет красное бешенство сильной боли, — с сомнением заметил Хати.

— Разве вы единственные поедатели травы в джунглях? Пригоните себе подобных. Пусть олени, кабаны и нильгау позаботятся об этом. Пока поля не обнажатся окончательно, вам незачем и показываться. Двинь джунгли, Хати.

— Убивать не будут? При разграблении полей Буртпора мои бивни покраснели, а мне так не хотелось бы снова почувствовать запах крови.

— Мне также. Я даже не желаю, чтобы их кости лежали на чистой земле. Пусть уходят и отыщут новые логовища. Им нельзя оставаться здесь. Я видел и нюхал кровь женщины, дававшей мне пищу. Без меня ее убили бы. Только аромат молодой травы, которая покроет их пороги, уничтожит этот запах. От него у меня во рту горит. Впусти джунгли в деревню, Хати!

— А, — произнес Хати. — Так горел шрам на моей коже, пока деревни не погибли под весенними порослями. Теперь я понимаю. Твоя война будет нашей войной. Мы впустим джунгли в поселение людей.

Маугли едва успел перевести дыхание (он весь дрожал от ненависти и злобы), как место, где стояли слоны, опустело.

Багира с ужасом смотрела на него.

— Клянусь освободившим меня сломанным замком, — наконец сказала пантера, — я не узнаю в тебе того бесшерстого существа, за которого я заступилась перед стаей, когда ты только появился в джунглях. Властитель джунглей, заступись за меня, когда я потеряю силу, заступись за Балу, заступись за всех нас! В сравнении с тобой мы — бессильные детеныши. Ветки, ломающиеся под ногой. Оленята, отставшие от своей лани.

Мысль, что Багира — заблудившийся детеныш лани, совсем расстроила Маугли. Он расхохотался, задыхаясь, замолчал, зарыдал, снова засмеялся, наконец, прыгнул в озерко, чтобы справиться с собой. Он проплыл несколько кругов, то нырял в полосы лунного света, то снова показывался на поверхности воды, точно настоящая лягушка, его тезка.

Хати и три его сына разошлись в разные стороны и молчаливо двинулись по долинам. Они не останавливались, и через двое суток очутились в шестидесяти милях от джунглей: Мант, летучая мышь, Чиль, Племя Обезьян и птицы подмечали каждый их шаг, каждое движение их хоботов и толковали обо всем. Наконец, слоны принялись пастись и паслись приблизительно около недели. Хати и его сыновья в некоторых отношениях походят на Каа, питона скал. Они не торопятся, когда дело касается еды.

К концу недели в джунглях прошел слух (кто его пустил, неизвестно), что в такой-то и такой долине изумительная трава и прекрасная чистая вода. Кабаны, которые готовы бежать хоть на край земли с целью хорошенько поесть, двинулись первые; они шли маленькими стадами, шурша ногами; их примеру последовали олени; за оленями побежали мелкие лисицы, которые питаются мертвыми или умирающими животными; в одно время с ними тронулись широкоплечие антилопы, нильгау, а за нильгау началось шествие диких буйволов, покинувших свои болота. Животные эти рассеивались по долине, бродили, паслись, бегали, пили и снова начинали щипать траву; однако малейший повод мог заставить их повернуть обратно; но едва в стадах начинал зарождаться страх, всегда являлся кто-нибудь и успокаивал их. То Сахи, дикобраз, прибегал с известием, что немного дальше есть много прекрасной травы, то Манг принимался весело кричать и носиться над лесной поляной, объявляя, что в этом месте не осталось травы, или выходил Балу, набравший в рот кореньев и, волоча ноги, шел вдоль засомневавшегося стада животных — он пугал их и неуклюжими движениями возвращал на необходимый путь. Многие животные вернулись домой или убежали прочь, но очень многие пошли вперед. В конце второго десятка дней дело обстояло так: олени, кабаны и нильгау описывали крут радиусом в десять или восемь миль, хищники же прятались близ этого кольца. В его центре стояла деревня; около деревни созревали посевы, среди посевов сидели люди на мачанах (так называются платформы, похожие на голубятни и представляющие собой помосты, поднимающиеся на четырех столбах). Они отпугивали птиц и других грабителей. Теперь друзья Маугли перестали действовать на оленей лаской. Плотоядные подкрадывались к ним и заставляли их идти вперед, внутрь этого круга. Раз в темную ночь Хати с сыновьями скользнул из джунглей в долину; своими хоботами они переломили столбы мачанов, и платформы упали, как падает переломленный ствол молодого дерева, люди, свалившиеся вместе с ними, услышали подле себя глухой рокот, который раздается в горлах слонов. Передовой отряд обезумевшей армии оленей прорвался вперед, хлынул на сельские пастбища и на вспаханные поля; вместе с ними явились и кабаны с их острыми копытами и роющими мордами; то, чего не тронули олени, испортили кабаны. Время от времени волчий вой пугал стада, и травоядные животные начинали отчаянно метаться из стороны в сторону: они топтали молодой ячмень и разрушали берега оросительных канав. Еще до наступления зари натиск извне этого кольца в одном месте прекратился. Хищники отступили, оставив открытую дорогу к югу, и олени помчались по этому пути. Остальные, более смелые, залегли в чащах, чтобы на следующий день докончить свой пир.

Но, в общем, дело было сделано. Когда жители деревни вышли утром, они увидели, что их посевы погибли, а это значило, что их ожидала смерть; год из году голодная смерть стояла так же близко к ним, как джунгли. Буйволов выпустили, голодные животные увидели, что олени совершенно очистили пастбища и, не находя травы, ушли к своим диким родичам. Спустились сумерки; три или четыре лошади, принадлежавшие поселянам, оказались мертвыми в своих стойлах, их головы были пробиты. Такие удары могла нанести только Багира, и только Багира могла так дерзко выволочь труп прямо на улицу.

В эту ночь люди не решились развести костров среди полей; поэтому Хати с сыновьями расхаживали взад и вперед, уничтожая все оставшееся, а там, где побывал Хати, незачем искать хоть одну уцелевшую былинку. Люди решили прокормиться своими запасами посевных семян до окончания следующих дождей, а потом начать работать, как рабы, чтобы пополнить потери; но пока торговец хлебным зерном с удовольствием думал о полных закромах и размышлял, какие цены назначит он за продажу товара, острые бивни Хати подрывали углы его глиняного дома. Разбив громадную плетеную корзину, слон накинулся на ее драгоценное содержимое, и буйволицы помогли ему.

Когда эта последняя проделка стала известна, наступило время действовать брамину. Он молился своим собственным богам, но напрасно. По его мнению, деревня бессознательно оскорбила богов джунглей, потому что, несомненно, джунгли обратились против них. Они послали за старостой ближайших кочующих гондов — малорослых, умных, черных охотников, живущих в глубине джунглей, праотцы которых произошли от одного из древнейших племен Индии. Они были первоначальными владельцами этой страны. Поселяне встретили гонда и в знак приветствия поднесли ему все, что имели; он же стоял на одной ноге с луком в руках, а из узла волос на его голове торчало несколько отравленных стрел. Со смешанным выражением страха и презрения смотрел он на встревоженных людей и на их погибшие поля. Жители спросили гонда, не гневаются ли на них его боги, боги старинные, и если они действительно рассержены, какой жертвой можно умилостивить их?

Гонд ничего не сказал; он только поднял длинную ветвь карелы, лозы, приносящей дикие горькие ягоды, и несколько раз ударил этой плетью по входу в храм, перед лицом красного индусского идола, который смотрел на него неподвижными глазами, потом помахал рукой по направлению дороги в Кханивару и ушел обратно в свои чащи, наблюдая за кравшимся через заросли населением джунглей. Он знал, что раз джунгли двинулись, только белые люди могут надеяться отвратить их наступление.

Нечего было и спрашивать, что означали его поступки. Дикая лоза заплетет храм, в котором люди поклонялись своему божеству, и чем скорее переселятся они в другое место, тем будет для них лучше.

Но трудно вырвать жителей из той области, к которой они привыкли. Люди оставались в своих домах, пока у них еще были летние запасы. Несколько раз они также пробовали собирать в джунглях орехи; но за ними наблюдали тени с пылающими глазами и даже в полдень мелькали перед ними, когда, полные ужаса, люди возвращались бегом, чтобы укрыться в своих жилищах, с тех деревьев, мимо которых они только что пробежали, падала кора, вся разорванная, как бы срезанная ударом огромной когтистой лапы. Чем дольше оставались люди в своих домах, тем смелее становились дикие звери, с ревом носившиеся по пастбищам. Жители не имели времени заделать и покрыть штукатуркой стены опустевших хлевов: кабаны топтали их, лианы с узловатыми корнями спешили по их следам, захватывая вновь завоеванную почву; за лианами поднималась, как щетина, жесткая трава, ее былинки походили на копья армии кобальдов. Прежде всех обратились в бегство холостые люди, разнося повсюду весть, что их деревня обречена. «Кто может бороться, — говорили они, — с джунглями или с богами джунглей, когда даже деревенская кобра уползла из своей норы в платформе под развесистым деревом?» Пробитые тропинки зарастали, их делалось меньше, и связи жителей с окружающим миром уменьшались. Наконец, ночные крики Хати и его трех сыновей перестали волновать людей: они знали, что слоны не могут похитить ничего больше. Урожай на полях, семенное зерно, все взято. Отдаленные поля уже утрачивали вид обработанной земли, и земледельцы чувствовали, что им пора обратиться к милосердию англичан в Кханиваре.

По обычаю туземцев, они все откладывали свое переселение, и, наконец, их застали первые дожди; через полуразрушенные крыши вода потоком вливалась в их дома; на пастбищах образовались озера глубиною до щиколотки ноги человека, и после летнего зноя повсюду забушевала жизнь. Наконец поселяне вышли из деревни, ступая по воде; мужчины, женщины и дети брели под ослепляющим теплым, утренним ливнем и, понятно, обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на свои дома.

Как раз в то время, когда последнее нагруженное вещами семейство вереницей проходило через ворота, послышался треск ломающихся стропил и крыш. Поселяне увидели, как на мгновение поднялся блестящий, извивающийся, как змея, черный хобот, который разбрасывал промокшую настилку крыши. Он исчез; пронесся новый грохот; вслед за тем — вопль. Хати срывал крыши с домов, как вы собираете водяные лилии, и отскочившее бревно его ударило. Нужна была только эта боль, чтобы в нем проявилась вся сила: в джунглях нет ни одного такого безумного разрушителя, как взбешенный слон. Задними ногами он ударил в глиняную стену, она рассыпалась и под дождем превратилась в желтую грязь. С визгом повернулся Хати на одном месте, помчался по узким улицам, прислонялся то к одной, то к другой хижине, справа и слева, потрясая старые двери, обращая в щепки стропила крыш, а позади него три молодые слона свирепствовали, как тогда, при разграблении полей Буртпора.

— Джунгли поглотят остатки, — произнес спокойный голос среди обломков. — Нужно разрушить внешнюю ограду.

И Маугли, весь блестящий от дождя, струившегося по его обнаженным плечам и рукам, отскочил от стены, которая начала оседать на землю, точно утомленный буйвол.

— Все в свое время, — задыхаясь, крикнул Хати. — Ах, в Буртпоре мои бивни покраснели! Ну, на внешнюю стену, дети! Головой! Все сразу! Ну!

Четыре слона, стоя рядом, наклонили головы; внешняя ограда выгнулась, треснула и упала, и люди, онемевшие от ужаса, увидели дикие, забрызганные глиной головы разрушителей, которые выглянули из зияющего пролома. Тогда люди бросились бежать по долине; у них не было ни домов, ни пищи, а их дома, разрушенные, разбросанные, истоптанные, таяли позади них.

Через месяц там, где стояла деревня, возвышался покрытый углублениями холм; мягкая молодая зеленая растительность уже одела его; когда же дожди окончились, ревущие джунгли завладели огромным пространством земли, на котором менее чем полгода назад расстилались вспаханные поля.

МОГИЛЬЩИКИ

править

— Уважайте старых! — прозвучал из тины низкий голос, который заставил бы вас вздрогнуть, голос, напоминавший что-то мягкое, распадающееся на части. В нем были дрожь, хрип и визг.

— Почтение к старшим! О, речные товарищи, почитайте старших!

На всем широком пространстве реки не виднелось ничего, кроме небольшой флотилии барэ, сколоченных деревянными гвоздями, с квадратными парусами и нагруженных строительным камнем. Они только что вышли из-под железнодорожного моста и плыли вниз по течению. Люди подняли неуклюжие деревянные рули, чтобы не засесть на песчаных мелях, образовавшихся около опор моста. Когда флотилия прошла, по три баржи рядом, снова зазвучал страшный голос:

— О, речные брамины, уважайте старого и больного!

Один из сидевших на барже обернулся, поднял руку, произнес что-то, только не благословение, и баржи заскрипели дальше, уходя в туманный сумрак. Широкая река, скорее походившая на цепь небольших озер, нежели на поток, была неподвижна, точно зеркало; в ее главном русле отражалось красное, как песок, небо; близ низких берегов и под ними виднелись желтые и мутно-лиловые пятна. В период дождей небольшие ручьи вливались в эту реку; теперь же их высохшие устья висели выше линии воды. На левом берегу, почти под самым железнодорожным мостом, приютилась деревня, вся состоявшая из глины, кирпичей и плетенок; ее главная улица, по которой домашний скот возвращался теперь в свои хлева, бежала к реке и заканчивалась кирпичной платформой, куда приходили люди, которым надо было стирать и мыться. Селение называлось Меггер Гаут.

Ночь быстро опускалась на поля, засеянные чечевицей, рисом и хлопком, расстилавшиеся в низине, ежегодно заливаемой рекой, на камыши, окаймлявшие окраину излучины, на пастбища, примыкавшие к тихим камышам. Еще недавно попугаи и вороны цокали и кричали, прилетев на вечерний водопой, но в этот час они уже удалились от реки на ночлег и встречали целые батальоны летучих мышей, которые называются летучими лисицами; одна туча за другой водяных птиц со свистом и гоготаньем стремились под прикрытие бамбуков. Тут были гуси с вытянутыми, как бочонки, головами и черными спинами, чайки; там и сям мелькали фламинго.

Неуклюжий Адъютант (марабу) держался в тылу стаи и летел так лениво, точно каждый взмах его крыльев был последним.

— Уважайте старших! Брамины реки, уважайте старших!

Марабу слегка повернул голову, несколько раз ударил крыльями, пролетел в сторону голоса и тяжело опустился на песчаную мель ниже моста. Глядя на него, можно было понять, что это за мошенник. Со спины он казался неописуемо почтенным существом; он имел почти шесть футов в вышину и походил на приличную лысую особу. Спереди же оказывалось другое. На его голове и шее не сидело ни одного перышка, а ниже клюва висел безобразный мешок из красноватой кожи — хранилище всего, что он мог схватить своим острым клювом. Птица стояла на очень длинных, тонких, морщинистых ногах, но аккуратно переступала ими и с гордостью посматривала на них через плечо, когда чистила свои пепельно-серые хвостовые перья; потом Адъютант замирал, вытягиваясь, как солдат на карауле.

Маленький худой шакал, лаявший от голода, стоя на пригорке, внезапно навострил уши, поднял хвост и пустился рысью к Адъютанту.

Это был самый ничтожный из шакалов (нельзя сказать, что и лучшие-то его родичи хороши, но этот был особенно ничтожен, так как занимал среднее место между нищим и преступником). Он очищал мусорные кучи; то бывал до отчаяния пуглив, то свирепо отважен; вечно испытывал голод и вечно же хитрил, хотя все его уловки не приносили ему никакой пользы.

— Ух, — уныло отряхиваясь, сказал он. — Пусть красная парша уничтожит всех деревенских собак. Каждая укусила меня три раза, а за что? За то, что я посмотрел — заметьте, посмотрел — на старый башмак в коровьем хлеву. Разве я могу есть грязь? — и он почесал у себя за левым ухом.

— Я слышал, — заметил Адъютант голосом, напоминавшим звук тупой пилы по толстой доске, — я слышал, что в этом самом башмаке лежал новорожденный щенок.

— Одно дело слышать, другое знать, — заметил шакал, отлично знавший пословицы, благодаря вечному подслушиванью разговоров людей.

— Правда. Поэтому я, для верности, позаботился о щенке, пока собаки были заняты в другом месте.

— Да, они были очень заняты, — сказал шакал. — Теперь я несколько времени не буду забегать в деревню за объедками. Значит, в этом башмаке действительно был слепой щенок?

— Он здесь, — ответил Адъютант, косясь через свой клюв на собственный полный зоб. — Это пустяк, но, когда милосердие умерло в мире, такими вещами не следует пренебрегать.

— Ай, ай! Да, в наши дни мир — сущее железо, — провизжал шакал. В ту же минуту его беспокойные глаза уловили крошечную рябь на поверхности воды, и он торопливо продолжал: — Тяжела жизнь для всех нас, и я не сомневаюсь, что даже наш высокий господин, гордость Гаута и зависть реки…

— Лгун, льстец и шакал вывелись из одного яйца, — сказал марабу, не обращаясь ни к кому в особенности; дело в том, что он тоже, в случае нужды, умел отлично солгать.

— Да, да, зависть реки… Даже он, — громче прежнего повторил шакал, — даже он не может не находить, что со времени постройки моста пищи стало меньше. С другой стороны, он одарен такой мудростью и такими добродетелями (которых я, к несчастью, совершенно лишен), что…

— Уж если шакал называет себя серым, он, должно быть, невыразимо черен, — пробормотал Адъютант. Птица не видала приближавшегося к берегу существа.

— …Что у него, конечно, никогда не бывает недостатка в пище и, следовательно…

Песок слегка скрипнул, точно дно лодки дотронулось до мели. Шакал быстро повернулся и обратился мордой (это всегда благоразумнее) к тому, о ком он только что говорил. Подплыл двадцатичетырехфутовый крокодил. Все его тело одевали как бы пласты котельного чугуна, а на спине стоял гребень; желтоватые кончики его верхних зубов висели над великолепно вытянутой нижней челюстью. Это был тупоносый Меггер из Меггер Гаута; он прожил дольше той деревни, которую назвали по его имени. До постройки железнодорожного моста крокодила считали демоном речного брода; он убивал входивших в воду людей; вместе с тем он же был и фетишем селения. Теперь Меггер лежал неподвижно, опустив подбородок в мелкую воду, и чуть-чуть шевелил хвостом, чтобы удержаться на месте, но шакал отлично помнил, что один удар этого могучего хвоста может перенести чудовище на берег со скоростью парохода.

— Счастливая встреча! Покровитель бедных! — льстиво приветствовал его шакал, в то же время отступая при каждом слове. — В воздухе звучал восхитительный голос, и мы… мы пришли, надеясь насладиться приятным разговором. Я ждал тебя и осмелился рассуждать о тебе. Надеюсь, ты ничего не слышал?

Между тем шакал, конечно, говорил в надежде, что крокодил услышит его слова; он знал, что лесть — лучшее средство получить от него кусок съестного. В то же время и Меггер понимал, что шакал говорил с известной целью; шакалу же было ясно, что Меггер понимает все и знает, что он, шакал, знает, что Меггер знает; таким образом, оба были довольны друг другом.

Задыхаясь и ворча, чудовище двигалось вдоль берега; оно бормотало:

— Уважайте старых и недужных.

Его маленькие глаза, сидевшие под тяжелыми роговыми веками на верхушке плоской треугольной головы, горели, как угли, пока из воды выходило его бочонкообразное тело, висевшее между искривленными ногами. Наконец, крокодил залег близ отмели, и как ни были знакомы шакалу его обычаи, трусливый зверь невольно вздрогнул, увидев, до чего Меггер сделался похож на прибитое к песку бревно. Крокодил даже постарался поместиться под тем углом, под которым лежал бы естественно остановившийся обрубок. Понятно, все это было сделано по привычке, потому что Меггер вышел на мель не ради охоты, а для удовольствия; но крокодил никогда не бывает вполне сыт, и если бы сходство с бревном обмануло шакала, трус не мог бы рассуждать об этом, так как не остался бы в живых.

— Дитя мое, я ничего не слышал, — закрывая один глаз, сказал Меггер. — Вода попала мне в уши; кроме того, я совсем ослабел от голода. Со времени постройки железнодорожного моста народ, населяющий мою деревню, разлюбил меня, и сердце мое разбивается от этого.

— Какой позор, — произнес шакал. — Такое благородное сердце! Но люди все одинаковы.

— Нет, между ними существует различие, — мягко сказал Меггер. — Одни худы и сухи, как барочные шесты. Другие жирны, как молодые шак… собаки. Я никогда не соглашусь беспричинно унижать людей. Они разнообразны, и многолетний опыт доказывает, что все они, мужчины, женщины и дети, достаточно хороши; я не вижу в них ничего дурного. Помни же, дитя, тот, кто осуждает, бывает осужден.

— Конечно, лесть хуже попавшей в желудок пустой жестянки, но мы сейчас слышали, поистине, мудрые слова, — заметил Адъютант, опуская свою поджатую ногу.

— Но подумай о людской неблагодарности, относительно такого высокого существа! — слащаво начал шакал.

— Нет, нет, это не неблагодарность, — возразил Меггер. — Они просто не думают о других, вот и все. Лежа на моем всегдашнем месте около брода, я раздумывал, как для стариков и для детей неудобны лестницы на новый мост. О стариках, понятно, нечего особенно много думать, но меня поистине печалят толстые, жирные дети. Тем не менее я полагаю, что мост скоро потеряет для них прелесть новизны, что коричневые ноги моего народа станут снова храбро переходить реку вброд, как в былое время, и старый Меггер будет получать свое.

— Но сегодня по реке плыли гирлянды ноготков, — заметил Адъютант.

В Индии гирлянды ноготков — символ почтения.

— Ошибка, большая ошибка. Это жена продавца сладкого мяса… Год от году ее зрение ослабевает, и она не в силах отличить бревна от меня, Меггера Гаута; сделай она еще шаг, я показал бы ей некоторое различие между мной и чурбаном. Все же у нее были хорошие намерения, а нам следует обращать внимание на духовную сторону приношений.

— Какой толк в гирляндах ноготков для того, кто лежит на куче мусора? — спросил шакал.

Он усердно ловил блох, в то же время поглядывая на своего «покровителя бедных».

— Правда! Но люди еще не начали устраивать мусорной ямы, в которую попаду я. На моих глазах река пять раз отступала от селения, прибавляя земли к концу улицы. Пять раз видел я, как жители возводили новые строения на берегах, и еще пять раз увижу повторение этого. Я — не потерявший веру, охотящийся за рыбами Гавиаль (порода крокодилов); я не бываю то в Кази, то в Прейаге, как говорит поговорка, я верный и постоянный страж этого брода. Недаром, дитя мое, селение носит мое имя. А как говорит пословица: «Тот, кто долго сторожит, наконец получает награду».

— Я ждал долго, очень долго, чуть не всю жизнь, а в награду меня только кусали или били, — заметил шакал.

— Ха, ха, ха! — захохотал Адъютант и затем пропел: — В августе был рожден шакал, дожди выпали в сентябре. Никогда еще не видывал я подобных ливней, сказал этот шакал.

У Адъютанта есть одна очень неприятная особенность. Через неопределенные промежутки времени у него начинаются острые припадки судорог и, хотя с виду Адъютант гораздо добродетельнее остальных своих родичей, которые все необыкновенно почтенны, во время приступов этого недуга он принимается дико выплясывать какой-то странный военный танец и, слегка распуская крылья, то поднимает, то наклоняет свою лысую голову; по причинам, хорошо известным ему самому, самые худшие припадки странной болезни всегда совпадают с его злыми замечаниями. При последнем слове пропетой песенки он снова замер, как бы вытянувшись на часах, и сделался в десять раз более похож на адъютанта, нежели прежде.

Шакал не прореагировал; ему уже минуло три года, но нельзя же сердиться на оскорбление, нанесенное особой с клювом в ярд длины и сильным, как дротик. Адъютант славился своей трусостью; шакал же был еще трусливее.

— Нужно прожить долго, чтобы получить запас знаний, — заметил Меггер. — И следует заметить: маленькие шакалы — явление обычное, дитя мое, но такой Меггер, как я, встречается нечасто. При всем том я не возгордился, потому что гордец скоро погибает; однако заметь: все дело в судьбе, и свою судьбу не может изменить никто, плавающий ли, ходящий ли, бегающий ли на четырех ногах. Я лично доволен своей судьбой. При удаче, обладая острым зрением и привычкой замечать, есть ли выход из ручья или заводи, можно сделать многое.

— А мне рассказывали, что даже «покровитель бедных» однажды поступил неосмотрительно, — язвительно заметил шакал.

— Правда; но в этом случае мне помогла судьба. Происшествие, о котором ты говоришь, случилось, когда я еще не достиг полного роста. Клянусь правым и левым берегом Ганга, чем-чем только не кишели потоки в те времена!.. Да, я был молод и неосмотрителен. Вот началось наводнение, кто же радовался тогда больше меня? В дни молодости всякий пустяк веселил мое сердце. Наводнение залило деревню. Я проплыл далеко, до самых рисовых полей; их покрывал густой слой ила. Помню я также пару браслетов (их украшало стекло, и они сильно смутили меня), которые я нашел в этот вечер. Да, браслеты и, если память мне не изменяет, там также был башмак. Мне следовало снять оба башмака, но я был голоден. Позже я научился поступать иначе. Да. Итак, я после прилег отдохнуть; когда же собрался снова вернуться в реку, вода сошла, и я двинулся по илу главной улицы. Кто решился бы на это, кроме меня? Из домов высыпал весь мой народ: жрецы, женщины, дети, и я милостиво посматривал на них. В иле биться неудобно. Вот один лодочник закричал:

— Несите топоры, убьем его; ведь это Меггер брода!

— Нет, — ответил брамин. — Смотрите, он гонит перед собой воду. Он божество нашего селения.

Тогда мой народ засыпал меня цветами, и у кого-то из них явилась счастливая мысль положить на дорогу козу.

— Как вкусна, как вкусна коза! — сказал шакал.

— На ней шерсть, слишком много шерсти; когда же ее найдешь в воде, в ней почти наверняка скрывается крестообразный крюк. Но ту козу я принял и с почестью вернулся в реку. Позже судьба послала мне лодочника, желавшего разрубить топором мой хвост. Его лодка села на старинную мель, которой вы, конечно, не помните.

— Не все мы здесь шакалы, — заметил Адъютант. — Не говоришь ли ты о той мели, которая образовалась, когда в реке потонули барки с каменьями в год великой засухи? Про ту продолговатую мель, которая уцелела в течение трех разливов?

— Их было две, — ответил Меггер, — верхняя и нижняя.

— Да, я забыл. Мели разделял проток; позже он высох, — сказал Адъютант, гордившийся своей хорошей памятью.

— Вот на нижней-то и засела лодка моего доброжелателя. Он спал, в полусне перескочил через борт и вошел в воду по пояс, — нет только по колено, — чтобы столкнуть ее с мели. Пустая лодка двинулась, но снова села на следующий перекат. Я крался за человеком, зная, что скоро придут другие люди, чтобы вытащить лодку на берег.

— И они, действительно, пришли? — с оттенком страха спросил шакал. Такая охота внушала ему уважение.

— Пришли и в это место и ниже по течению. Я получил троих в один день, всех хорошо откормленных менджисов (лодочников), и ни один из них не закричал, кроме последнего. (В этом случае я действовал небрежно!)

— Ах, что за благородная охота! Но какой ловкости, какого ума требует она! — произнес шакал.

— Требуется не ум, дитя, а только умение мыслить. Обдуманность в жизни то же, что соль, положенная в рис, как говорят лодочники, а я всегда много думал. Мой родственник, Гавиаль, поедатель рыбы, рассказывал мне, до чего ему трудно охотиться; как сильно один род его добычи отличается от другого; вследствие этого он должен узнавать обычаи каждой рыбы. Вот это мудрость. С другой стороны, Гавиаль живет среди своей дичи. Моя добыча не плавает стаями, выставляя пасти из воды, как делает его рева, не всплывает на поверхность воды и не поворачивается боком, как моху или маленькая чапта, не толпится подле мелей, как батчуа или чильва.

— Все эти рыбы очень хороши на вкус, — заметил Адъютант, щелкая клювом.

— То же говорит и мой двоюродный брат, Гавиаль; он постоянно охотится за ними; но ему хорошо; он не выходит на берег, чтобы спастись от его острого носа. Моя дичь совсем другое дело. Люди живут на земле, в домах, среди скота. Мне всегда нужно узнавать, что они делают, что собираются сделать и, как говорится, «прибавляя хвост к хоботу, я составляю целого слона». Я все наблюдаю, все примечаю. Если над дверью повесили зеленую ветвь и железное кольцо, старый Меггер понимает, что в этом доме родился мальчик и что, со временем, он прибежит играть на помост. Выходит замуж девушка, старый Меггер узнает и это, видя, как мужчины расхаживают по деревне с подарками в руках. Перед свадьбой невеста приходит купаться, и старый Меггер тут как тут. Изменила ли река свое русло, обнажив землю там, где раньше была только вода, Меггеру это тоже известно.

— Но к чему ведут такие знания? — спросил шакал. — Даже в течение моей короткой жизни река уже несколько раз изменяла русло. Реки Индии почти постоянно передвигаются в своих ложах, иногда в течение четверти года они отходят от прежнего русла на две или три мили, заливая поля на одном берегу, на другом же открывая большое пространство суши!

— Это самые полезные знания, — возразил Меггер шакалу, — появление новой земли ведет за собой ссоры. Это Меггер знает; ого, хорошо знает! Едва вода сойдет, он крадется вдоль одного из маленьких ручьев, в которых, по мнению людей, не могла бы скрыться и собака, и ждет там. Вот приходит фермер и говорит, что в этом месте он посадит огурцы, а в том — дыни, и все — на участке земли, только что подаренном ему рекой. Пальцами своих обнаженных ног он пробует ил. Приходит другой земледелец и объявляет, что посадит лук, морковь и сахарный тростник в этом месте. Они встречаются, как лодки, которые несет течение, и оба принимаются вращать глазами, сверкающими из-под их больших синих тюрбанов. А старый Меггер смотрит и слушает. Люди говорят друг другу «брат мой» и начинают делить новую землю. Меггер передвигается вместе с ними с места на место и крадется, совсем прижимаясь к илу и тине. Разгорается ссора. Слышатся запальчивые слова. Они сбрасывают со своих голов тюрбаны, поднимают лати (палки), наконец, один падает в ил, другой убегает. Когда он возвращается, дело сделано, ему об этом говорит окованный железом ствол бамбука. Все устроил Меггер, но никто ему не благодарен. Нет, люди кричат: «Убийца Меггер». Потом семьи двоих крестьян принимаются драться между собой; двадцать человек с одной стороны, двадцать с другой. Мой народ, живущий на взгорьях, народ хороший. Они дерутся не для забавы, а старый Меггер ждет ниже по течению реки, там, где его не могут видеть за кустами кикара. Загорается заря; мои широкоплечие джетсы (всего человек восемь — десять) на носилках несут мертвого; звезды светят. Идут все старики, с длинными бородами, и кричат не хуже меня. Люди разводят небольшой костер (ах, как хорошо я знаю этот костер), курят табак, покачивают головами, или указывают макушками в сторону мертвого, который лежит на берегу. Они говорят, что из-за этого к ним явится английский суд и что семья такого-то человека будет опозорена, потому что его повесят на большой тюремной площади. Друзья убитого замечают: «Пусть его повесят!» Разговор начинается сызнова. Это повторяется дважды, трижды, двадцать раз в течение долгой ночи. Наконец кто-нибудь произносит: «Этот бой был бой честный. Возьмем плату за кровь, немного больше, чем предлагает убивший, и перестанем толковать». Начинается спор из-за цены крови, потому что убитый был сильный человек и оставил после себя много сыновей. А все-таки еще до Амратвелы (восхода солнца) они слегка обжигают мертвого, как того требует обычай, и он поступает в мое распоряжение. Он молчит… Ага, дети, Меггер знает! Меггер все хорошо знает, и мои джетсы — славный народ.

— Они слишком жадны, слишком скупы, — произнес Адъютант. — Они не бросают даже верхние пленки с коровьего рога, как говорится; кто же может что-нибудь подобрать после этого племени?

— О, я подбираю… их самих, — заметил Меггер.

— Вот в старые времена на юге, в Калькутте, — продолжал Адъютант, — все выбрасывалось на улицу; мы выбирали, что подобрать. Славные были дни! Теперь же их улицы чисты, как внешняя сторона яичной скорлупы, и мои родичи улетают. Быть опрятным — одно; но вытирать пыль, мести, чистить по семи раз в день утомительно; это надоело бы самим богам.

— Один шакал с низин слышал от своего брата и сказал мне, что на юге, в Калькутте, шакалы так же толсты, как выдры во время дождей, — заметил шакал, у которого потекли слюнки при одной мысли об этом.

— Да, но там живут белолицые англичане, они приводят с собою собак, больших, толстых собак, чтобы эти самые шакалы не толстели, — возразил Адъютант.

— Значит, они такие же жестокие люди, как здешние жители? Так и следовало думать. Ни земля, ни небо, ни вода не оказывают милости шакалу. После дождей я видел палатки белолицых, утащил из них новую желтую узду и съел ее. Белолицые плохо выделывают кожу: я заболел.

— То ли еще было со мной! — заметил Адъютант. — Когда мне шел третий год, я, в те времена молодая и отважная птица, отправился вниз по реке, в то место, куда приходят большие лодки. Лодки англичан втрое больше селения Меггер Гаута.

— Он уверяет, будто был в Дели и будто там все ходят на головах, — пробормотал шакал.

Меггер открыл левый глаз и пристально взглянул на Адъютанта.

— Это правда, — убедительно произнесла большая птица. — Лгун лжет только в надежде, что ему поверят. Не видавший этих лодок не в силах поверить мне.

— Вот это вероятнее, — заметил Меггер. — Ну, а дальше?

— Из этих лодок они вынимали какие-то большие белые куски, которые скоро превращались в воду. Некоторые раскололись и упали на берег; все остальные люди спрятали в дом с очень толстыми стенами. Один лодочник засмеялся, взял белый кусок величиной с небольшую собаку и бросил его в меня. Я… все мое племя, глотаем без размышлений; по нашему обыкновению, я проглотил этот кусок и ощутил страшный холод. Он начался с желудка, проник во все мое тело до кончиков пальцев, и я даже потерял голос; а лодочники хохотали надо мной. Никогда в жизни не испытывал я такого холода, и от изумления и печали заметался и запрыгал. Наконец мне стало легче; я перевел дух, заплясал снова, жалуясь на коварство мира; лодочники же так хохотали, что попадали на землю. Не говоря уже об этом странном холоде, удивительней всего было то, что, когда я успокоился, мой желудок оказался совершенно пуст.

Адъютант постарался как можно лучше описать, что он испытал, проглотив семифунтовый кусок льда из Венгемского озера с американского корабля; это было в те дни, когда Калькутта еще не изготовляла лед искусственным образом, но марабу не знал, что такое лед, Меггер и шакал знали и того меньше, а потому его рассказ произвел мало впечатления.

— Все возможно, — заметил Меггер, снова прищурив левый глаз. — Все возможно, когда приходит лодка, которая втрое больше моего селения! Ведь Меггер Гаут — деревня не маленькая.

Послышался свист; по мосту пронесся почтовый поезд в Дели; его вагоны ярко светились; их тени бежали по реке. Поезд со звоном исчез в темноте. Меггер и шакал так привыкли к железной дороге, что даже не повернули голов.

— А разве это не так же удивительно, как лодка, которая втрое больше деревни Меггер Гаута? — спросил марабу, глядя вверх.

— Дитя мое, я видел, как строили мост. Я видел, как камень ложился на камень и как мало-помалу воздвигались опоры. Иногда в воду падали люди (они необыкновенно твердо стояли на ногах, но все-таки падали); и я всегда был тут как тут. Пока строили первую опору, рабочим не приходилось смотреть вниз по течению, отыскивая для сожжения тело упавшего. Опять-таки я избавлял их от липших хлопот. Уверяю тебя, в постройке моста не было ничего странного, — заметил Меггер.

— Но то, что бежит по этому мосту и везет за собой телеги с крышами, — странно, — повторил Адъютант.

— Без всякого сомнения, телеги возят быки новой породы. Когда-нибудь бык не удержится там наверху и упадет, как, бывало, падали люди. И старый Меггер опять будет тут как тут.

Шакал посмотрел на Адъютанта, Адъютант посмотрел на шакала. Эти двое были вполне уверены, что паровоз мог быть чем угодно, только не быком. Из-за рядов алоэ, окаймлявших железнодорожную линию, шакал часто наблюдал за проходящими поездами. Адъютант же познакомился с машинами, когда по Индии побежал первый паровоз. Но Меггер смотрел на поезда только снизу, и ему казалось, что медный купол на машине похож на горб быка (зебу).

— Н-да, это бык новой породы, — громко повторил Меггер, желая убедить самого себя, что он не ошибается.

— Конечно, — заметил шакал.

— С другой стороны, может быть… — раздражительно начал крокодил.

— Конечно, конечно, — забормотал шакал, не дожидаясь окончания фразы.

— Что? — сердито спросил Меггер, чувствуя, что его собеседники знают что-то не известное ему. — Чем же это может быть? Ведь я же не договорил. Ты сказал, что это бык…

— Это существо окажется тем, чем пожелает «покровитель бедных». Я его раб… Пойми, не раб той вещи, которая перебегает по мосту через реку, а твой…

— Что бы это ни было, «оно» — дело рук белолицых, — заметил Адъютант. — И что касается меня, я не стал бы проводить все свое время на близкой к мосту мели.

— Вы не так хорошо знаете англичан, как я, — заметил Меггер. — Когда мост строили, здесь был белолицый; по вечерам он брал лодку, шаркал ногами по ее дну и шептал: «Здесь он? Здесь он? Дайте мне мое ружье». Я услышал голос англичанина раньше, чем увидел его. До меня доносились все звуки; скрипело ружье; он его продувал и стучал им, двигаясь вверх и вниз по реке. Я подхватил одного из его рабочих и, таким образом, избавил людей от покупки дров для сожжения тела; а он прибежал на помост и громко закричал, что отыщет меня и освободит от меня реку. Это от меня-то, Меггера — Меггера Гаута! От меня! Дети, я час за часом, бывало, плыл под его лодкой, слышал, как он стреляет в бревна; раз узнав, что он утомился, я поднялся рядом с ним и лязгнул челюстями ему в лицо. Мост построили, он уехал. Поверьте — все англичане охотятся таким образом, за исключением тех раз, когда они сами превращаются в дичь.

— Кто же охотится на белолицых? — с волнением провизжал шакал.

— Теперь никто, но в свое время я поохотился за ними.

— Я смутно помню об этой охоте; но в те времена я был еще молод, — многозначительно стуча клювом, заметил Адъютант.

— Я отлично устроился здесь. В то время мою деревню только что отстроили в третий раз. Вдруг является мой двоюродный брат, Гавиаль, и начинает рассказывать о богатых водах выше Бенареса. Сначала я не хотел двигаться с места, так как мой двоюродный брат питается рыбой и не всегда может правильно сказать, что хорошо, что дурно; однако я также услышал, как мои поселяне разговаривали между собой, и их толки заставили меня решиться.

— А что они говорили? — спросил шакал.

— Их толки заставили меня, Меггера из Меггер Гаута, выйти из воды и пустить в дело свои ноги. Я двигался по ночам и пользовался маленькими ручьями, которые могли служить мне; однако начиналось жаркое время года, и потоки обмелели. Я пересекал пыльные дороги; я полз среди высокой травы; при лунном свете я поднимался на горы. Заметьте, дети, я взбирался даже на скалы! Я перешел через окраину безводного Сиргинда раньше, чем мне удалось натолкнуться на сеть речек, которые текут по направлению к Гангу. В то время я отошел на месяц пути от моих поселян и от хорошо знакомой мне реки. Это было удивительно!

— А чем же ты питался? — спросил шакал, который думал только о желудке, не интересуясь рассказом Меггера о его сухопутных странствиях.

— Всем, что находил на пути, кузен, — медленно растягивай слова, выговорил Меггер.

В Индии вы не можете никого назвать своим двоюродным братом, если не умеете ясно доказать вашего кровного родства с ним, а так как только в старинных сказках крокодилы женятся на шакалах, наш шакал понял, почему Меггер включил его в круг своих родственников. Будь они вдвоем, это не смутило бы его, но Адъютант услышал жестокую шутку, и в глазах хитрой птицы замерцал насмешливый огонек.

— Конечно, отец мой, я должен был сам понять это, — заметил шакал.

Крупный крокодил не любит, чтобы его называли отцом шакалов, и Меггер из Меггер Гаута высказал свое недовольство, прибавив кое-что, чего не стоит повторять.

— «Покровитель бедных» первый упомянул о своем родстве со мной. Мог ли я помнить точную степень этого родства? Кроме того, мы питаемся одинаковой пищей. Он сам сказал это, — послышался ответ шакала.

Его замечание еще ухудшило положение вещей; ведь шакал намекнул, что во время сухопутных странствий Меггеру приходилось ежедневно есть свежую, совершенно свежую пищу, вместо того чтобы держать ее несколько времени, пока она не станет годной для еды, как это делает каждый уважающий себя крокодил и большинство диких зверей. Сказав кому-нибудь из обитателей реки: «Ты ешь свежее мясо», вы нанесете ему оскорбление. Это почти все равно, что назвать человека людоедом.

— Пища, о которой идет речь, была съедена тридцать лет тому назад, — спокойно заметил Адъютант, — и если мы будем говорить о ней еще тридцать лет, она все-таки не вернется. Расскажи же, Меггер, что случилось, когда после твоего изумительного сухопутного путешествия ты достиг хороших вод. Если мы будем слушать вой всякого шакала, то все дела в городе остановятся, как говорят люди.

Вероятно, это замечание понравилось Меггеру: он поспешно продолжал:

— Клянусь правым и левым берегом Ганга, когда я дошел до места, передо мной открылись такие воды, каких я никогда не видывал.

— Неужели они были лучше большого наводнения в прошлом году? — спросил шакал.

— Лучше? Такие наводнения, какое случилось в прошлом году, повторяются через каждые пять лет: несколько утонувших чужестранцев, несколько цыплят, да мертвый вол, принесенный водой! Но в том году, о котором я говорю, вода стояла в реке низко; она была вся гладкая, ровная, и, как рассказывал мне Гавиаль, по течению плыло столько мертвых англичан, что они касались друг друга. От Агра до Этаваха и до широких вод близ Аллагабада…

— О, я знаю водоворот под стенами этой крепости! — произнес Адъютант. — Они неслись туда, как утки к тростникам, и кружились и вертелись вот так.

И он снова пустился в свою ужасную пляску, а шакал с завистью смотрел на него. Понятно, трусливый зверь не помнил года восстания, о котором шла речь. Меггер же продолжал:

— Да, близ Аллагабада приходилось лежать в воде тихо; и я, бывало, пропускал двадцать трупов раньше, чем выбирал то, что было по моему вкусу; главное, мне нравилось, что на англичанах не было напутано драгоценностей, браслетов на руках и щиколотках и колец, как у женщин, живущих в моем селении. Тот, кто любит драгоценности, нередко в конце концов получает вместо ожерелья веревку. В то время все крокодилы окрестных рек растолстели, но судьба пожелала, чтобы я разжирел сильнее всех остальных. До нас дошли слухи, что англичан загнали в реки и, клянусь правым и левым берегом Ганга, мы поверили этому. Я шел на юг и думал, что это правдивые вести. Двигался я вниз по течению через Монгир, где над рекой стоят гробницы…

— Знаю, — сказал Адъютант. — Только теперь Монгир — брошенный город. В нем мало жителей…

— Позже я двинулся вверх по течению, медленно, лениво и немного выше Монгира натолкнулся на лодку, полную белолицыми… живыми. Это были женщины, они лежали под натянутой на четырех шестах тканью и вдруг громко закричали. В те дни никто не стрелял в нас, стражей бродов. Все ружья были заняты в другом месте. День и ночь издали доносился их грохот; он то утихал, то усиливался вместе с порывами ветра. Я высоко высунулся из воды, так как раньше никогда не видывал живых белолицых, хотя отлично знал их в другом виде. Обнаженный белый ребенок стоял на коленях на краю лодки; наклоняясь, он проводил ручками по воде и смотрел на появлявшиеся струйки; прелестно видеть, как ребенок любуется бегущей водой. В этот день я уже хорошо поел, а все-таки в моем желудке оставалась небольшая пустота. И я кинулся на эти детские руки, скорее ради забавы, чем из-за голода. Они были так близко, что я даже не взглянул, хватая их. Челюсти мои закрылись над ними; я вполне уверен в этом; ребенок же быстро, без вреда для себя, вытащил их из моей пасти. Они, эти белые ручки, вероятно, проскользнули между зубами Меггера… Мне следовало схватить его за плечо, вкось, однако, повторяю, я только из удовольствия и любопытства вынырнул из воды. Женщины закричали; я снова поднялся, чтобы наблюдать за ними. Тяжелая лодка не могла идти быстро. В ней были только женщины, но доверять женщине, все равно, что ступать на водоросли, закрывающие поверхность пруда, как говорит пословица, и, клянусь правым и левым берегом Ганга, эта поговорка справедлива!

— Раз одна женщина дала мне сухую рыбью чешую, — вставил шакал. — Я надеялся украсть ее грудного малютку, но, как говорится: лошадиный корм лучше удара ноги лошади. А что сделала «твоя» женщина?

— Она выстрелила в меня из короткого оружия, какого я никогда не видал ни раньше, ни позже. Сделала пять выстрелов, один за другим. — Вероятно, Меггер говорил о револьвере старого образца. — Я остался с открытым ртом, а мою голову окружал дым. Никогда не видывал я ничего подобного! Пять выстрелов и так быстро один за другим, как я махаю хвостом, вот так.

Шакал, который все больше и больше увлекался рассказом крокодила, едва успел отскочить, когда огромный хвост чудовища, точно исполинский серп, пролетел мимо него.

— До пятого выстрела, — продолжал Меггер, точно он и не помышлял оглушить одного из своих слушателей, — до пятого выстрела я не погружался в воду, когда же поднялся снова, то услышал, как один из лодочников говорил белым женщинам, что я убит. Одна пуля попала под роговую пластинку на моей шее. Сидит ли она еще там, я не знаю, так как не могу повернуть головы. Подойди сюда, дитя, и взгляни. Это докажет тебе, что я говорил правду.

— Докажет мне? — произнес шакал. — Что ты говоришь! Разве бедное существо, которое поедает старую обувь да сухие кости, смеет усомниться в словах «Зависти реки»? Пусть слепые щенки обкусают мой хвост, если тень такой мысли мелькнула в моем почтительном уме! Покровитель бедных снизошел до того, что сообщил мне, своему рабу, что раз в жизни женщина ранила его! Этого достаточно; я расскажу о случившемся всем моим детям, не требуя ни малейших доказательств.

— Чрезмерная любезность порой не лучше грубости, потому что, как говорится, гостя можно задушить угощением. Я совсем не желаю, чтобы кто-либо из твоих детей знал, как единственная рана Меггера была нанесена ему женщиной. Твоим детенышам и без того будет о чем подумать, если и им придется добывать себе пропитание таким же жалким способом, как это теперь делает их отец.

— Все давно забыто! Ничего не было сказано, не было белой женщины! Не было лодки! Ничего никогда не случалось.

Шакал махнул своим пушистым хвостом, показывая этим, до чего слова Меггера всецело исчезли из его памяти, потом сел с гордым видом.

— Напротив, случилось многое, — ответил Меггер, снова побежденный при второй попытке победить своего друга. (Тем не менее ни в одном из них не осталось злопамятства. Есть и служить пищей — речной закон, и, когда Меггер кончал обед, шакал являлся, чтобы подобрать остатки его еды.) — Я бросил лодку и двинулся вверх по течению; подле Арраха и выше этого места я уже не находил мертвых англичан. В реке не было ничего. Потом появилось двое-трое мертвых в красных куртках, но это были не англичане, а индусы; скоро они поплыли по пяти и шести рядом; от Арраха же и Агры, казалось, в реке собрались целые селения. Мертвые выплывали из маленьких ручьев, как чурбаны во время дождей. Когда вода в реке начала подниматься, груды молчаливых тел сдвигались с мелей, на которых они лежали. Наводнение уносило их с собой через поля и через джунгли, вода тащила их за длинные волосы. Двигаясь к северу, я ночью слышал выстрелы, днем — стук обутых ног, переходивших реку вброд, а также шум, который производят колеса нагруженных телег по песку под водой. И каждая струя приносила новых мертвых. Наконец мне самому стало страшно. Я сказал: «Если это происходит с людьми, как спасется Меггер из Меггер Гаута?» За мной шли лодки без парусов; они постоянно горели, как иногда горят лодки с хлопчатником, но не тонули.

— А, — сказал Адъютант, — такие лодки приходят в Калькутту; большие, черные, позади них бежит вода, и они…

— Втрое больше моего селения? Нет, мои лодки были больше, чем лодки, о которых рассказывает правдивый. Я их боялся, я вышел из воды и направился обратно к моей реке; днем прятался, по ночам шел по земле, если не находил маленьких ручьев, по которым мог плыть. Я вернулся к моему селению, не питая надежды увидать мой народ. Между тем крестьяне по-прежнему пахали землю, сеяли, жали, расхаживали по своим полям так же спокойно, как пасется их скот.

— А в реке была в это время хорошая еда? — спросил шакал.

— Больше пищи, чем я мог желать. Даже я, а ведь я не ем грязи, даже я утомился и, помнится, пугался при виде постоянного появления молчаливых. Я слышал, как мой народ говорил, что все англичане умерли; тем не менее по течению плыли не англичане, и мой народ это видел. Тогда жители решили, что лучше ничего не говорить, а платить подати и обрабатывать землю. Вскоре река очистилась; мертвые исчезли. Стало не так легко получать еду, но я искренне радовался. Маленькое убийство там и сям — невредная штука, но иногда даже Меггер чувствует пресыщение.

— Изумительно! Поистине изумительно! — заметил шакал. — Я уже потолстел, только слыша о такой прекрасной еде. А можно ли спросить, что делал после этого «покровитель бедных»?

— Я сказал себе и, клянусь правым и левым берегом Ганга, крепко сомкнул челюсти при этом обете, я сказал себе, что никогда больше не отправлюсь странствовать. С тех пор я зажил близ моего народа и год от года наблюдал за ним. Крестьяне так сильно любили меня, что, едва я поднимал из воды голову, бросали мне венки ноготков. Да, судьба была ко мне милостива, река тоже добра и с уважением относится к моей бедности и слабости, только…

— В мире нет ни одного существа счастливого от кончика своего клюва до конца хвостового пера, — сочувственно произнес Адъютант. — Но чего не достает Меггеру из Меггер Гаута?

— Маленького белого ребеночка, который от меня ускользнул, — с глубоким вздохом сказал крокодил. — Он был мал, но я не забыл его. Старость пришла ко мне, а все же перед смертью я желаю попробовать новой пищи. Правда, они народ с тяжелыми ногами; люди шумные, глупые, и это была бы невеселая охота; тем не менее я помню случай выше Бенареса, и, если ребенок жив, он тоже помнит все. Может быть, он разгуливает по берегу неизвестной мне реки и рассказывает, как однажды его руки проскользнули между зубами Меггера из Меггер Гаута. Судьба была всегда милостива ко мне, но во сне меня иногда мучат воспоминания о белом ребенке в лодке. — Крокодил зевнул и сомкнул челюсти. — Теперь я немного отдохну и подумаю. Тише, дети. Уважайте старших.

Он тяжело повернулся и потащился на середину песчаной мели, а шакал и Адъютант отошли под дерево, которое росло подле железнодорожного моста.

— Он прожил приятную и поучительную жизнь, — сказал шакал, оскалил зубы и вопросительно посмотрел на птицу, возвышавшуюся над ним. — И заметь: Меггер даже не подумал сказать мне, в каком месте на берегу он бросил кусок съестного. Между тем я раз сто указывал ему на вкусную дичь, которая купалась в реке. Правду говорят: «Весь мир забывает о шакале и цирюльнике, как только узнает от них все вести». А теперь он заснет. Аррх!

— Как шакал может охотиться с крокодилом? — спокойно спросил Адъютант. — Когда вместе идут вор крупный и вор мелкий, легко предсказать, кому достанется вся добыча.

С нетерпеливым повизгиванием шакал повертелся на одном месте, собираясь свернуться под деревом, как вдруг присел на задние ноги и через низкие ветви посмотрел на мост, бывший почти над его головой.

— Что там еще? — спросил Адъютант и тревожно распустил крылья.

— Погоди, посмотрим. Ветер дует с нашей стороны к ним, но они ищут не нас… Я говорю вон о тех двоих людях.

— Ах, это люди? Меня охраняет моя должность. Вся Индия знает, что я святой. Адъютант первостатейный мусорщик, и птицам его породы позволяется расхаживать где им угодно.

Итак, наш Адъютант даже не вздрогнул.

— Я не стою удара; меня бьют только старыми башмаками, — сказал шакал и снова прислушался. — Слышишь шаги? — продолжал он, — двигаются ноги, не босые ноги, это тяжелые шаги белолицых. Слушай еще. Железо! Ружье! Слушай, это тяжелоногие глупые англичане идут, чтобы побеседовать с Меггером.

— Так предупреди же его. Совсем недавно кто-то, вроде умирающего от голода шакала, называл его «покровителем бедных».

— Пусть мой двоюродный брат сам покровительствует своей коже. Он постоянно твердит мне, что белолицых нечего бояться. А это, конечно, белолицые. Ни один житель из Меггер Гаута не осмелился бы охотиться на него. Смотри, я говорил, что это ружье! Теперь, при удаче, мы с тобой скоро попируем. Вне воды он слышит плохо, и на этот раз выстрелит не женщина.

Ружейное дуло блеснуло в лунном свете. Меггер лежал спокойно, точно своя собственная тень; его передние лапы были расставлены, голова лежала между ними, и он храпел… как храпят крокодилы его породы.

Голос на мосту прошептал:

— Странный выстрел, почти по прямой линии вниз. Но выстрел верный. Лучше всего целиться пониже шеи. Боже, что за чудовище, а между тем, если мы его застрелим, крестьяне будут вне себя. Он божок здешних мест.

— Ничего, — ответил другой голос, — когда строился мост, он унес человек пятнадцать моих лучших рабочих, и пора положить этому конец. Я несколько недель ездил в лодке, чтобы убить его. Приготовьте Мартини (ружье системы Мартини), и как только я выпущу в него два выстрела из обоих стволов, стреляйте.

— Так будьте же осторожнее. Два выстрела — не шутка.

— Будь что будет! Стреляю.

Послышался звук, походивший на грохот маленькой пушки.

Крупный тип слоновых ружей мало отличается от некоторых артиллерийских орудий: вырвались две полосы пламени; вслед за тем прозвучал резкий треск Мартини, для длинной пули которого броня крокодила непроницаема. Разрывные же пули сделали свое дело. Одна из них ударила Меггера как раз ниже шеи, влево от хребта; другая разорвалась подле основания его хвоста. В девяносто девяти случаях из ста смертельно раненный крокодил все же уходит в глубину воды, но Меггер был буквально разбит на три части. Он едва двинул головой, как жизнь уже оставила его. Он замер, как и лежащий на песке шакал.

— Гром и молния! Молния и гром! — сказал жалкий маленький зверь. — Не упала ли, наконец, та вещь, которая тянет за собой закрытые телеги?

— Это только ружье, — ответил Адъютант, хотя даже его хвостовые перья дрожали. — Это только ружье! Он, конечно, умер. Вот идут бледнолицые.

Англичане быстро сбежали с моста и, подойдя к крокодилу, остановились, разглядывая его. Скоро подошел и туземец, топором отрубил громадную голову Меггера, и четверо индусов потащили его по отмели.

— Однажды моя рука была в пасти вот такого крокодила, заметил один из англичан, тот самый, который строил мост, — тогда я, еще ребенок лет пяти, плыл в лодке к Монгиру. Я был, что называется, «ребенок возмущения»… В лодке сидела и моя бедная матушка; позже она часто рассказывала мне, как выстрелила из старого пистолета моего отца в голову чудовища.

— Ну, теперь вы отомстили главе клана, даже в том случае, если от толчка ружейного приклада у вас из носу пошла кровь. Эй вы, лодочники! Вытащите голову на берег, мы сварим ее, чтобы получить хороший череп. Кожу не стоит сохранять, она слишком испорчена. Теперь пойдемте спать. Не правда ли, ради этого стоило сторожить всю ночь?

Странная вещь: спустя три минуты после ухода людей, шакал и Адъютант повторили это замечание.

КОРОЛЕВСКИЙ АНКАС

править

Большой скалистый питон Каа переменил свою кожу в двухсотый раз, и Маугли, не забывавший, что он был обязан ему жизнью во время ночного дела там, в Холодных Логовищах (как вы, может быть, помните), пришел его поздравить. После перемены кожи, змея всегда бывает не в духе и чувствует уныние, пока ее новая одежда не станет блестящей и такой же красивой, как старая. Каа уже больше не смеялся над Маугли; он, как и все остальное население лесов, считал его господином джунглей и сообщал ему все известия. А понятно, питон такой величины слышал многое; Каа не знал только происходящего в Средних Джунглях, как выражаются звери, то есть жизни близ земли или под землей, жизни среди булыжников, в норках и в стволах деревьев — но это были такие незначительные события, что письменный рассказ о них уместился бы на самой крошечной из его чешуек.

В этот день Маугли сидел, окруженный огромными кольцами питона, и перебирал пальцами его пятнистую и прорванную старую кожу, которая лежала между камнями, образуя петли и извиваясь, словом, в таком виде, в котором питон сбросил ее. Каа очень любезно поддерживал широкие обнаженные плечи Маугли и, таким образом, юноша отдыхал в удобном живом кресле.

— Она совершенна, вполне совершенна; совершенны даже чешуйки, покрывающие глаза, — тихо произнес Маугли, играя старой кожей змеи. — Как странно, думается мне, видеть у своих ног покров со своей головы.

— Да, но у меня нет ног, — заметил Каа. — И так как сбрасывание кожи в обычаях всего моего племени, я не нахожу это странным. А разве твоя кожа никогда не делается старой и жесткой?

— В таких случаях я иду и купаюсь, Плоскоголовый; впрочем, в сильную жару я несколько раз желал без боли содрать с себя кожу и бегать по лесу без нее.

— Я и купаюсь и снимаю кожу. Ну, какой вид у моей новой одежды?

Маугли провел рукой по коричневым ромбам на спине огромной змеи.

— У черепахи спина тверже, но не такая яркая, — произнес он тоном судьи. — Лягушка, моя тезка, ярче, но не такая твердая. Твоя кожа прекрасна на взгляд; пятна на ней напоминают пятнышки на лепестках лилии.

— Ей нужна вода. Новая кожа принимает настоящие оттенки только после первого купания. Выкупаемся!

— Я отнесу тебя, — сказал Маугли, со смехом наклонился, чтобы поднять среднюю часть огромного тела Каа, и обнял питона в том месте, где он был особенно толст. С таким же успехом человек мог стараться поднять двухфутовую водопроводную магистраль. Каа лежал неподвижно, спокойно отдуваясь и забавляясь при виде усилий Маугли. И началась их обычная вечерняя игра: юноша в полном расцвете молодости, питон в своем богатом новом наряде стали друг против друга для борьбы, для испытания верности глаза и силы. Понятно, если бы Каа не сдерживался, он мог бы раздавить дюжину Маугли, но он играл осторожно, не затрачивая и десятой доли своей мощи. С тех пор как Маугли достаточно окреп, чтобы выносить неосторожное обращение, Каа научил его этой игре, которая придавала телу юноши больше гибкости, чем что-либо другое. Иногда кольца Каа обвивали Маугли почти до самой шеи, и юноша силился высвободить одну свою руку, чтобы схватить огромную змею за горло; когда Каа ослаблял свое пожатие, Маугли старался своими быстрыми ногами сдавить его огромный хвост, который откидывался, чтобы нащупать скалу или пень. Они покачивались взад и вперед, голова к голове, каждый ожидая подходящего мгновения, потом красивая, точно иссеченная резцом скульптора группа таяла, исчезала в вихре черно-желтых колец, взметавшихся ног и рук и снова поднималась.

— Вот, вот, вот, — говорил Каа, нанося «фальшивые удары» головой с такой скоростью, что даже быстрая рука Маугли не могла их отбивать. — Смотри! Я попадаю сюда, Маленький Брат! Сюда и сюда! Разве твои руки онемели? Опять сюда!

Игра всегда кончалась одним и тем же образом: прямым сильным ударом головы питона, от которого юноша, переворачиваясь, далеко отлетал. Маугли никак не мог научиться спасаться от молниеносного нападения змеи и, по словам Каа, ему не стоило даже стараться.

— Хорошей охоты, — по обыкновению коротко прошипел Каа.

Маугли, задыхаясь и смеясь, упал ярдах в двадцати от питона. Он поднялся с полными горстями травы и пошел к любимому месту купанья старой мудрой змеи. Это был глубокий, черный как смола, естественный пруд, окруженный камнями и очень живописно украшенный утонувшими в нем древесными стволами. Маугли, по обычаям джунглей, бесшумно кинулся в воду, нырнул, вынырнул; опять-таки без звука повернулся на спину, положив руки под голову; стал наблюдать, как над скалами поднималась луна, и разбивать ее отражение пальцами ног. Ромбическая голова Каа разрезала водную поверхность как бритва, вынырнула и опустилась на плечо юноши. Они оба лежали неподвижно, с наслаждением упиваясь прохладой воды.

— Это очень приятно, — наконец сонным голосом сказал Маугли. — Как я помню, в этот час люди ложатся на жесткие штуки из дерева в своих глиняных ловушках, закрываются от чистого ветра, натягивают грязные ткани на свои отяжелевшие головы и неприятно поют носами. Нет, в джунглях гораздо лучше.

С большого камня быстро сползла кобра, напилась, прошипела: «Хорошей охоты», и уползла.

— Сеш! — сказал Каа, по-видимому внезапно вспомнил о чем-то. — Итак, в джунглях есть все, что тебе нужно, Маленький Брат?

— Не все, — со смехом сказал Маугли, — в противном случае в зарослях постоянно появлялся бы Шер Хан, которого я убивал бы раз в каждую луну. Теперь я мог бы убить его собственными руками, без помощи буйволов. Кроме того, в середине дождей я иногда желал видеть солнце, а в разгар лета хотел… чтобы солнце застилалось дождями. Когда я бывал голоден, мне хотелось убить козла; иногда, убив козла, я жалел, что это не олень, а убив оленя, мне хотелось, чтобы он превратился в нильгау. Но ведь то же чувствуем все мы.

— А других желаний у тебя нет? — спросил огромный питон.

— Чего же еще я могу желать? У меня есть джунгли, и все меня любят. Что же еще может скрываться между восходом и закатом?

— А ведь кобра сказала… — начал Каа.

— Какая кобра? Та, которая пила здесь, ничего не сказала. Она охотилась.

— Нет, другая.

— А разве у тебя много дел с Ядовитым Народом? Я всегда сторонюсь их. В своих передних зубах они несут смерть, и это нехорошо, потому что змеи так малы. Но с какой же широкой шеей разговаривал ты?

Каа медленно повернулся в воде, как пароход в море.

— Три или четыре луны тому назад, — сказал он, — я охотился на Холодных Логовищах, — вероятно, ты не забыл это место? Существо, которое я преследовал, с визгом пронеслось мимо бассейнов к дому, стену которого я однажды разбил ради тебя, и убежало в подземелье.

— Да ведь население Холодных Логовищ не живет в норах, — заметил Маугли, знавший, что Каа говорит о Народе Обезьян.

— Это существо не жило под землей; оно просто хотело сохранить жизнь, — ответил Каа, высовывая свой дрожащий язык. — Оно побежало по очень длинному подземному ходу. Я пустился за ним, убил его, потом заснул. Когда же проснулся, пополз дальше.

— Под землей?

— Именно, и наконец натолкнулся на Белый Капюшон — белую кобру; он тотчас заговорил о вещах, которых я не знал, и показал мне многое, никогда не виданное мною.

— Новую дичь? Было ли тебе приятно охотиться? — сказав это, Маугли быстро повернулся на бок.

— Я увидел совсем не дичь и переломал бы все свои зубы. Белая кобра сказала мне, что человек (по-видимому, она знает это племя), что человек отдал бы свое дыхание за то, чтобы только раз взглянуть на вещи, скрытые под землей?

— Посмотрим, — заметил Маугли, — теперь я вспоминаю, что и я когда-то был человеком.

— Не спеши, не спеши. Поспешность погубила Желтую Змею, которая поглотила солнце. Мы говорили с белой коброй, и я упомянул о тебе, назвав тебя человеком. Тогда Белый Капюшон (он так же стар, как джунгли) сказал: «Давно я не видывал людей. Пусть он придет и посмотрит на все эти вещи; ведь за каждую из них многие люди готовы были бы умереть».

— Нет, это, наверно, какая-нибудь дичь. Ядовитый Народ никогда не говорит нам, когда узнает о дичи. Их племя не любезно.

— Это не дичь, это… это… я не умею объяснить тебе, что это такое.

— Так пойдем. Я никогда не видал белой кобры; мне хочется также посмотреть на все остальное. Белый Капюшон убил их?

— Все это не живые вещи, и он говорит, что охраняет их.

— Ага! Как волк стоит над мясом, которое он унес в свое логово. Идем же.

Маугли поплыл к берегу, повалялся в траве, чтобы высушиться, потом оба пустились к Холодным Логовищам, к покинутому городу, о котором вы, может быть, слышали. Маугли не боялся больше Обезьяньего Народа; зато обезьяны приходили в ужас при одном взгляде на Маугли. Но в это время все их племена странствовали по джунглям, и лунный свет заливал пустые и молчаливые Холодные Логовища. Каа прополз к развалинам беседки, которая стояла на террасе, скользнул по обломкам и спустился по сильно разрушенной лестнице, которая из середины маленького строения вела в подземелье. Маугли произнес Змеиные Слова: «Мы одной крови, вы и я», опустился на четвереньки и двинулся за питоном. Долго ползли они по слегка покатому туннелю, который несколько раз поворачивал и изгибался, наконец достигли места, где корень какого-то большого дерева, вздымавшегося на тридцать футов над землей, выдавил в стене громадный камень. Питон и Маугли пробрались через этот пролом и очутились в обширном подземелье. В него сочился слабый свет через отверстия, проломленные в крыше тоже корнями.

— Славная берлога, — сказал Маугли, поднимаясь на ноги. — Но она так далеко, что в нее нельзя приходить каждый день. Ну, чем тут любоваться?

— Разве я ничто? — прозвучал голос в середине подземелья, и Маугли увидел, что там зашевелилось что-то белое.

Мало-помалу перед ним поднялась такая огромная кобра, каких он еще никогда не видал. Это была змея почти в восемь футов длины, которая от постоянного пребывания в темноте побелела, как слоновая кость. Даже очковый знак на ее раздутой шее стал бледно-желтым. Глаза белой кобры были красны, как рубины, и вся она казалась странной и удивительной.

— Хорошей охоты, — сказал Маугли. Он говорил вежливо, но держал под рукой нож, с которым никогда не расставался.

— Что скажете о городе? — спросила белая кобра, не отвечая на приветствие. — Что делается в большом, обнесенном стенами городе, в городе с сотней слонов, с двадцатью тысячами лошадей и с бесчисленным количеством скота, в городе короля двадцати королей? Здесь, под землей, я начинаю глохнуть, и уже давно не слышала звуков их военных гонгов.

— Над нашими головами джунгли, — ответил Маугли. — Из слонов я знаком только с Хати и его сыновьями, а Багира убила всех лошадей в одной деревне и… что такое король?

— Я уже говорил тебе, — мягко сказал кобре Каа, — я четыре луны тому назад говорил тебе, что города больше не существует.

— Город, великий город в лесу, город, ворота которого охраняют королевские башни, никогда не исчезнет. Люди выстроили его раньше, чем лопнуло то яйцо, из которого вылупился отец моего отца, и он будет стоять, когда сыновья моего сына сделаются такими же белыми, как я. Саломдхи, сын Чандрабижды, сына Виейджи, сына Иегасури, выстроил его во времена Баппа Раваля. А вы чьи?

— Напрасно шли мы по этому следу, — заметил Маугли, обращаясь к Каа. — Я не понимаю, что он говорит.

— Я тоже. Белый Капюшон очень стар. Отец Кобр, кругом только джунгли, как это было в самом начале.

— Так кто же он? — сказала белая змея. — Он сидит передо мной, не боится, не знает, что такое король, и человечьими губами говорит на нашем наречии. Кто он, создание с ножом и с языком змеи?

— Меня зовут Маугли, — был ответ. — Я из джунглей. Волки — мое племя, а питон Каа — мой брат. Отец Кобр, кто ты?

— Я — страж королевского сокровища. Куррун Раджа выстроил надо мною каменный свод в те дни, когда кожа моя была темна, и я мог приносить смерть приходившим сюда для кражи. Сквозь камни опустили сокровище, и я слышал пение браминов, моих повелителей.

«Гм, — пробормотал про себя Маугли. — Там, среди людей, я имел дело с одним брамином, и знаю то, что знаю. Раз в дело замешан брамин, быть беде».

— С тех пор, как я вполз сюда, пять раз отодвигали этот камень, и сокровище все возрастало; из него не брали ничего. Нигде в мире нет таких богатств! Это сокровища ста королей. Но прошло много-много времени с тех пор, как в последний раз подняли камень, и, я думаю, мой город забыл о богатствах.

— Города больше нет. Посмотри вверх. Там только корни больших деревьев. Они раздвигают камни. А ты знаешь, деревья и люди не уживаются вместе, — настойчиво повторил Каа.

— Раза два-три люди приходили сюда, — свирепо ответила белая кобра, — но они молчали, пока я не подкрадывалась к ним в темноте; тогда они начинали кричать; впрочем, кричали недолго. А вы, человек и змея, пришли ко мне, лжете и хотите уверить меня, будто города больше нет, будто мне незачем охранять сокровище. Люди мало изменяются с годами. Я же не изменяюсь никогда. Пока камень не будет поднят, пока в подземелье не спустятся брамины с хорошо знакомой мне песней, пока они не напоят меня теплым молоком и не выведут снова на свет, я, я, я, только я, страж королевского сокровища! По вашим словам, город умер и сюда проникли корни деревьев? Наклонитесь же и возьмите все, что вам угодно. На земле нет сокровищ равных этим. Человек со змеиным языком, если ты выйдешь из подземелья живым той дорогой, по которой вошел сюда, короли будут твоими слугами.

— Опять все передо мной запуталось, — холодно сказал Маугли. — Неужели какой-нибудь взбесившийся шакал проник так глубоко под землю и укусил белую кобру? Она, конечно, сошла с ума. Белый Капюшон, Отец Кобр, я не вижу здесь ничего, что стоило бы унести.

— Клянусь богами Солнца и Луны, у него смертельное безумие, — прошипела кобра. — Прежде чем твои глаза сомкнутся, я окажу тебе милость; посмотри сюда, созерцай то, чего не видывал ни один человек.

— Тот, кто в джунглях говорит с Маугли о покровительстве или милости, — сквозь зубы сказал юноша, — поступает неумно; но мне известно, что в темноте все меняется. Если тебе угодно, я посмотрю.

Широко раскрыв глаза, он обвел взглядом подземелье, нагнулся и поднял с пола пригоршню чего-то блестящего.

— Ого, — сказал Маугли. — Это походит на те штуки, которыми люди, бывало, играли в людской стае; только эти желтые, а те были коричневые.

Он бросил деньги и сделал шаг вперед. Золотые и серебряные монеты покрывали весь пол подземелья слоем в пять-шесть футов. Первоначально деньги принесли в мешках, но с течением времени они высыпались через истлевший холст и раскатились по всей подземной комнате, как рассыпается прибрежный песок. На монетах, среди монет, выдаваясь из-под них, как корабельные обломки из-под песка, виднелись осыпанные драгоценными камнями серебряные слоновые королевские башни, покрытые пластинками кованого золота, изукрашенные рубинами и бирюзой. Там и сям стояли и лежали отделанные серебром и эмалью паланкины с яшмовыми столбиками и янтарными кольцами для занавесей; золотые подсвечники, увешанные просверленными изумрудами, которые дрожали на их разветвлениях; изображения забытых божеств, отлитые из серебра и с глазами из драгоценных камней; инкрустированные золотом стальные кольчуги, окаймленные бахромой из истлевшего, почерневшего жемчуга; шлемы с наконечниками и украшениями из рубинов, красных как кровь; лакированные щиты из панциря черепахи и кожи носорога, инкрустированные и окованные чистым золотом с изумрудами по краям. Груды мечей с осыпанными бриллиантами эфесами; драгоценные кинжалы и охотничьи ножи; золотые жертвенные чаши и ковши; переносные жертвенники, устаревшей формы; яшмовые кубки и браслеты; курильницы для ароматов; гребни; сосуды для духов, красной краски для волос и для глазной пудры — все из чеканного золота; кольца для продевания в ноздри; браслеты, которые носят выше локтей; головные обручи, кольца для пальцев и пояса — все в бесчисленном количестве; кушаки в семь пальцев ширины, покрытые четырехугольными гранеными бриллиантами и рубинами; деревянные лари с тройной железной обшивкой, в которых дерево истлело, обнажив груды нешлифованных сапфиров, опалов, кошачьего глаза, рубинов, алмазов, изумрудов и гранатов.

Белая кобра сказала правду. Невозможно было оценить сокровища, которые собирались в течение многих веков, благодаря войне, грабежу, торговле и налогам. Одним монетам цены не было, не принимая в расчет драгоценных камней, общий же вес золота и серебра, вероятно, достигал двухсот-трехсот тонн. Каждый туземный правитель наших дней, как бы ни был он беден, всегда имеет сокровища и постоянно увеличивает их. Правда, иногда через большие промежутки времени тот или другой образованный принц отправляет в Калькутту сорок или пятьдесят фургонов серебра с тем, чтобы оно было обменено на правительственные бумаги; чаще же магараджи хранят свои богатства и никому не заикаются о них. Маугли, естественно, не понимал значения всех этих вещей. Его немного заинтересовали ножи, но так как все они оказались легче его собственного, он побросал их. Наконец, юноша нашел нечто истинно привлекательное для себя, лежавшее перед слоновой палаткой и полузакрытое монетами. Это был трехфутовый анкас (палка карнака), который походил на маленький лодочный багор. Его верхушка состояла из одного круглого блестящего рубина; ниже набалдашник был сплошь усеян необработанной бирюзой, и руке было удобно сжимать его. Еще ниже виднелся яшмовый обод, по которому бежал рисунок: гирлянда с изумрудными листиками и рубиновыми цветами; те и другие были вкраплены в зеленый камень. Остальная часть рукоятки состояла из куска чистой слоновой кости; конец же анкаса, острие и крюк были сделаны из стали с золотой инкрустацией, изображавшей охоту на слонов. Вот именно эти-то рисунки и привлекли Маугли, так как он увидел, что они имеют какое-то отношение к его другу Хати Молчаливому.

Белая кобра все время следила за ним.

— Разве из-за этого не стоит умереть? — спросила змея. — Разве это не милость, оказанная тебе?

— Не понимаю, — сказал Маугли. — Все эти вещи, твердые, холодные, непригодные для еды. А вот это, — он поднял анкас, — я хотел бы унести с собой, чтобы посмотреть на солнце. По твоим словам, это все твое. Дай мне эту вещь, а я принесу тебе лягушек.

Белая кобра вздрогнула от злобного восхищения.

— Конечно, я дам тебе анкас, — сказала она. — Все это твое… твое, пока ты здесь.

— Да я сейчас ухожу. Здесь темно и холодно, и я хочу унести в джунгли вещь с шипом терновника на конце.

— Посмотри под ноги! Что это?

Маугли поднял что-то белое и гладкое.

— Это кость человеческого черепа, — спокойно заметил он. — А вот и еще две.

— Много лет тому назад они пришли сюда за сокровищем. Я поговорила с ними в темноте, и они безмолвно легли на землю.

— Но зачем мне то, что ты называешь сокровищем? Если ты дашь мне анкас, это будет хорошей охотой. Не дашь — охота все равно будет хороша. Я не дерусь с Ядовитым Народом, и меня научили Великим Словам твоего племени.

— Здесь только одно великое слово — мое!

Каа кинулся вперед; его глаза горели.

— Кто просил меня привести человека, — прошипел он.

— Конечно, я, — сказала старая кобра. — Давно мои глаза не видали человека, а этот человек говорит по-нашему.

— Но об убийстве не было речи. Могу ли я вернуться в джунгли и рассказать, что я повел его на смерть? — спросил Каа.

— Я не говорю о смерти раньше времени. Что же касается до того, уйдешь ты или не уйдешь, видишь, в стене есть отверстие? Тише ты, толстый поедатель обезьян! Стоит мне коснуться твоей шеи, и джунгли не увидят тебя. Сюда никогда не приходил человек, который уходил бы, продолжая дышать. Я страж сокровища короля города.

— Ах ты, белый червь, живущий в темноте! Повторяю: на свете нет больше ни города, ни его короля! Над нами джунгли! — закричал Каа.

— Но сокровище все еще здесь. Однако вот что можно сделать. Погоди немного, Каа, питон скал, пусть мальчишка порезвится. Здесь достаточно места. Жизнь хороша. Побегай немного взад и вперед, мальчик.

Маугли спокойно положил руку на голову Каа.

— Это белое существо всегда имело дело с людьми из людской стаи и не знает меня, — прошептал он. — Оно само просило «этого». Доставим ему удовольствие.

Маугли стоял, опустив острие анкаса, внезапно бросил его, палка упала ниже капюшона большой змеи и пригвоздила ее к полу. Каа с быстротой вспышки кинулся на извивающееся тело кобры и прижал к полу ее всю, начиная от капюшона шеи до хвоста. Красные глаза горели, и шесть свободных дюймов головы яростно двигались вправо и влево.

— Убей, — сказал Каа, когда рука Маугли взялась за нож.

— Нет, — сказал юноша, обнажая лезвие, — я буду убивать только ради еды. Но смотри, Каа. Он сжал пальцами змею ниже капюшона, лезвием ножа открыл ее рот и показал питону, что ужасные ядовитые клыки верхней челюсти кобры, совсем черные и истлевшие, торчали в десне. Белая кобра от старости потеряла ядовитые железы, как это всегда бывает с дряхлыми змеями.

— Туу! Истлевший Пень, — назвал кобру Маугли. Движением руки он посоветовал Каа отползти, поднял анкас и освободил белую змею.

— Для королевского сокровища нужен новый страж, — торжественным тоном сказал Маугли. — Ты, Иссохший Пень, поступил нехорошо. Побегай взад и вперед, Сухой Пень!

— О, как мне стыдно. Убей меня! — прошипела белая кобра.

— Здесь слишком много говорилось о смерти. Теперь мы уйдем. Я возьму с собой острую вещь, Туу, потому что я боролся и победил тебя.

— Так смотри же, чтобы эта вещь не убила тебя в конце концов. Это смерть! Помни, это смерть! Эта вещь может убить всех людей моего города. Недолго пробудет она у тебя, человек джунглей; не пробудет она долго также у того, кто ее возьмет позже. Люди будут убивать, убивать, убивать из-за нее. Моя сила иссякла, но анкас исполнит мое дело. Это смерть! Это смерть! Это смерть!

Маугли прополз в туннель через отверстие, в последний раз оглянулся и увидел белую кобру; она с бешенством кусала своими безвредными зубами застывшие золотые лица божеств, которые лежали на полу, и ожесточенно шипела: это — смерть!

Питон и Маугли с удовольствием выбрались на свет: когда они вернулись в свои джунгли, Маугли покачал анкасом в вечернем свете и при виде его блеска остался почти так же доволен, как, бывало, находя новые цветы, которые мог вплести в свои волосы.

— Это блестит ярче глаз Багиры, — с восторгом заметил он, вращая рубином, — я покажу ей странную вещь. Но что хотел сказать Туу, Сухой Пень, говоря о смерти?

— Не знаю. Ах, до самого кончика хвоста я переполнен сожалением о том, что белая кобра не почувствовала твоего ножа. В этих Холодных Логовищах всегда случается что-нибудь дурное, все равно на земле или под землей! Но теперь я проголодался. Идешь ты со мной на охоту? — спросил Каа.

— Нет, Багира должна посмотреть на эту добычу удачной охоты! — И Маугли запрыгал прочь, размахивая большим анкасом и время от времени останавливаясь, чтобы полюбоваться им. Наконец, он пришел в ту часть джунглей, где обыкновенно охотилась Багира, и застал ее подле воды; черная пантера пила после еды. Маугли рассказывал ей о всех своих приключениях; Багира внимательно слушала и временами нюхала анкас. Когда Маугли повторил ей последние слова Белого Капюшона, пантера одобрительно замурлыкала.

— Что же, в сущности, хотела сказать белая кобра? — поспешно спросил ее Маугли.

— Я родилась в клетке королевского зверинца в Удейпуре, я долго жила среди людей, и, конечно, мне известно кое-что о человеке. Очень многие люди охотно убили бы трижды в одну ночь, чтобы получить вот этот красный камень.

— Но ведь от этого камня палка гораздо тяжелее? Мой маленький блестящий нож лучше, и посмотри: красный камень не годится для еды. Почему же они стали бы убивать друг друга из-за него?

— Маугли, иди и ложись спать. Ты жил между людьми, а между тем…

— Вспоминаю! Люди убивают потому, что они не охотятся; убивают для развлечения и ради удовольствия. Не засыпай, Багира. Скажи, для чего была сделана эта вещь с острым шипом на конце?

Багира приподняла веки (ей очень хотелось спать), и ее глаза насмешливо заблистали.

— Палку сделали люди, чтобы бить ею головы сыновей Хати; эта штучка колола их до крови. Я видывала, как это случалось на улицах Удейпура перед нашими клетками. Красноглазая колючка попробовала крови многих слонов, подобных Хати.

— Зачем же люди вонзают такие шипы в головы слонов?

— Это делается, когда их учат Закону Человека. У людей нет ни когтей, ни зубов; вот они и делают такие вещи… и еще худшие.

— Как только подойдешь к людям или хотя бы к вещам, сделанным людьми, — непременно слышишь о крови, — с отвращением заметил Маугли. Тяжелый анкас немного надоел ему. — Знай я все, что ты мне сказала, я не взял бы этой колючки. Сперва я видел кровь Мессуа на веревках, а здесь кровь Хати. Мне больше этого не нужно. Смотри!

Анкас, сверкая, отлетел, описал в воздухе дугу и на расстоянии тридцати ярдов от Маугли исчез между деревьями.

— Итак, мои руки чисты от смерти, — проговорил Маугли, вытирая ладони о свежую влажную землю. — Старый Пень сказал, что смерть пойдет за мною. Он белый, старый, сумасшедший, Истлевший Пень!

— Белый он или черный, жизнь здесь или смерть, а я засну, Маленький Брат. Я не могу всю ночь охотиться и целый день выть, как делают некоторые.

Багира ушла в известное ей логовище, которое скрывалось на расстоянии миль двух от того места, где она разговаривала с Маугли. Маугли же устроил себе удобное ложе; он связал между собою несколько лиан и раньше, чем можно описать это, уже покачивался в гамаке на высоте пятидесяти футов от земли. Хотя юноша не испытывал стойкой нелюбви к сильному дневному свету, он, подражая обычаям своих друзей, пользовался им как можно меньше. Маугли проснулся, окруженный громогласным Народом Птиц, когда уже снова наступили сумерки, потянулся и окончательно очнулся от сновидения, во время которого ему виделись красные камешки, брошенные им.

— А все-таки я посмотрю снова на эту вещь, — сказал Маугли, и по лиане соскользнул на землю; Багира опередила его, и он услышал, как в полусвете пантера обнюхивала что-то.

— Где же вещь с шипом на конце? — крикнул Маугли.

— Ее унес человек. Вот его след.

— Теперь увидим, правду ли говорил Туу. Если остроконечная вещь — смерть, этот человек умрет. Пойдем по его следу.

— Прежде поохоться, — сказала Багира. — Пустой желудок лишает глаза остроты. Люди двигаются медленно, и в джунглях достаточно сыро, чтобы сохранялись малейшие следы.

Они поохотились, как можно поспешнее убили дичь, но прошло почти три часа, прежде чем Маугли и Багира поели, напились и снова двинулись по следу. Население джунглей знает, что торопливость при еде не ведет ни к чему хорошему.

— Как ты думаешь, острая вещь повернется в руке человека и убьет его? — спросил Маугли. — Сухой Пень сказал, что она — смерть.

— Найдем ее, тогда увидим, — ответила Багира, которая бежала мелкой рысью, низко опустив голову. — Вот одна нога. — Пантера хотела сказать, что шел один человек. И тяжесть остроконечной вещи заставила его пятки глубоко уходить в почву.

— Да, это ясно, как летняя молния, — ответил Маугли.

И они пустились быстрой рысью (так звери всегда бегут по следу), пересекая пятна лунного света и наблюдая за отпечатками двух босых ног.

— Тут он побежал быстро, — сказал Маугли. — Посмотри: пальцы сильно раздвинулись. — Они шли по влажной земле. — Почему же здесь он повернул?

— Погоди, — сказала Багира и сделала огромный великолепный прыжок.

Когда след становится непонятным, прежде всего нужно прыгнуть вперед, не оставляя отпечатков своих собственных ног. Багира повернулась к Маугли со словами:

— Другой след идет навстречу первому. Эти ноги меньше, их пальцы обращены внутрь.

Маугли побежал вперед и посмотрел.

— Это нога охотника-гонда, — сказал он. — Смотри! Здесь он тащил по траве свой лук. Вот почему первый след повернул так быстро. Большая Нога скрывалась от Маленькой Ноги.

— Правда, — сказала Багира — Теперь пойдем каждый по одному следу, чтобы не запутать их. Я буду Большая Нога, Маленький Брат; ты же будь гондом.

Багира прыгнула на первый след, предоставив Маугли наклоняться над узкой тропинкой, оставленной маленьким диким лесным человеком.

— Теперь, — сказала Багира, передвигаясь шаг за шагом по цепи отпечатков ступней, — я, Большая Нога, поворачиваю; прячусь за скалой; стою неподвижно, не решаясь двигаться. Объясни твой след, Маленький Брат.

— Вот я, Маленькая Нога, подхожу к скале, — сказал Маугли, — вот я сажусь под скалой; опираюсь на мою правую руку; лук ставлю между пальцами ступней. Я долго жду здесь; это видно, так как отпечатки ног очень глубоки.

— Я тоже, — ответила Багира, скрывавшаяся за скалой. — Я жду, опираясь концом остроконечной вещи о камень. Ее шип скользнул, на камне царапина. Объясняй твой след, Маленький Брат.

— Одна-две ветки и большой сук сломаны, — понизив голос ответил Маугли. — Ну, как объяснить это? Ага, ясно! Я, Маленькая Нога, отхожу с шумом, я топаю ногами, я хочу, чтобы Большая Нога слышала меня. — Маугли отходил от скалы и, по мере приближения к небольшому водопаду, повышал голос. — Я иду далеко, туда, где шум падающей воды покрывает все остальные звуки, здесь я жду. Объясни твой след, Багира, Большая Нога.

Пантера металась в разные стороны, чтобы разобрать след, удалявшийся от скалы. Наконец она заговорила:

— Я отползаю из-под скалы на руках и коленях и тащу с собой остроконечную вещь. Я никого не вижу и бегу. Я, Большая Нога, бегу быстро. След вполне понятен. Пойдем: ты по своим отпечаткам, я по своим. Я бегу.

Багира понеслась по четкому следу. Маугли пошел там, где шел гонд. В джунглях все затихло.

— Где ты, Маленькая Нога? — крикнула наконец Багира. Голос Маугли прозвучал всего в каких-нибудь пятидесяти ярдах справа от нее.

— Гм, — сказала пантера и глубоко кашлянула. — Оба бегут рядом, сближаются.

Они пробежали еще около полумили; их все еще разделяло приблизительно прежнее расстояние. Наконец Маугли, голова которого не так низко склонялась к земле, закричал:

— Они встретились, смотри! Здесь стоял гонд, опираясь коленом о камень; а вон и сам Большая Нога.

Всего в десяти ярдах перед Маугли и Багирой виднелось тело одного из местных жителей; мертвый лежал на груде каменных осколков, длинная, слегка опушенная перьями гондская стрела пронизывала его труп.

— Скажи-ка, действительно ли так стар и так безумен Сухой Пень? — нежно спросила Багира. — Мы видим одну смерть.

— Пойдем дальше. Но где же красноглазый шип, который пил кровь слонов?

— Может быть, его унес Маленькая Нога? Перед нами маленький след.

След легкого человека, который быстро бежал, унося на левом плече тяжесть, остался на сухой траве, и для острого зрения лесных разведчиков отпечатки его подошв были как бы выжжены каленым железом.

Ни Багира, ни Маугли не говорили, пока след не подвел их к золе костра во рву.

— Опять, — сказала Багира и остановилась неподвижно, точно превращенная в камень.

Тело маленького гонда лежало на земле; его ноги касались пепла, и Багира вопросительно взглянула на Маугли.

— Это было сделано бамбуковой тростью, — бросив взгляд на мертвого, ответил юноша. — Когда я служил в человеческой стае, я брал такие палки, пася буйволов. Отец Кобр (мне жаль, что я над ним насмехался) хорошо знал племя людей. Разве я не говорил, что они убивают просто так, от безделья?

— Нет, они убивали друг друга ради красного камня и других, голубых, — ответила Багира. — Помни, я жила в королевских клетках Удейпура.

— Один, два, три, четыре следа, — сказал Маугли, наклоняясь над золой, — четыре следа людей с обутыми ногами. Они идут медленнее гонда. Ну, какое зло причинил им маленький лесной человек? Вернемся, Багира. У меня тяжесть в желудке, а между тем он вздымается и опускается, точно гнездо иволги на конце ветки.

— Нехорошо бросать начатую охоту. Дальше! — сказала пантера. — Эти восемь обутых ног уйдут недалеко.

Целый час не было сказано ни слова. Багира и Маугли молча бежали по широкому следу, проложенному четырьмя людьми.

Уже наступил ясный жаркий день, когда Багира сказала:

— Я чувствую запах дыма.

— Люди всегда охотнее едят, чем двигаются, — ответил Маугли, бежавший, то скрываясь в низких кустах молодой поросли, которую они пересекали, то показываясь из них. Вдруг в горле Багиры послышался странный, неописуемый звук.

— Вот этот никогда больше не будет есть, — сказала она. Под кустом виднелись какие-то пестрые лохмотья, а кругом них — рассыпанная мука.

— Это сделано опять бамбуковой палкой, — осматривая труп сказал Маугли. — Видишь белую пыль? Люди едят ее. Он нес им пищу; у него отняли колючую палку, а самого его отдали коршуну Чилю.

— Третий, — заметила Багира.

— Я наловлю крупных лягушек и досыта накормлю ими Отца Кобр, — пробормотал Маугли. — Этот любитель крови слонов — сама смерть, а я все-таки не понимаю…

— Идем, — сказала Багира.

Не прошли они и полумили, как до них долетела погребальная песня ворона Ко: он сидел на вершине тамариндового дерева, в тени которого лежало трое людей. Костер дымился, потухая; над ним было привешено железное блюдо с куском почерневшего, обуглившегося пресного хлеба. Близ пламени, сверкая в лучах солнца, красовался анкас с большим рубином и голубой бирюзой.

— Эта вещь работает быстро; наше дело окончено здесь, — сказала Багира. — Отчего умерли эти, Маугли? Ни на одном из них нет никаких следов убийства.

Каждый живущий в джунглях по опыту знает ядовитые растения и ягоды, не хуже докторов. Маугли понюхал дым костра, отломил кусочек от почерневшего хлеба, попробовал его и тотчас же выплюнул.

— Яблоко Смерти, — сказал он и закашлялся. — Первый, убивший гонда, подмешал его к пище для этих; они же убили его.

— Хорошая охота! Одно убийство идет за другим, — сказала Багира.

Яблоком Смерти в джунглях называют датуру (дурман, datura stramonium), самый распространенный яд в Индии.

— Ну, а что теперь? — спросила пантера. — Будем мы тоже стараться убить друг друга из-за этого красноглазого убийцы?

— А как тебе кажется, он может говорить? — шепотом спросил Маугли. — Может быть, мне не следовало его бросать? Нас он не может поссорить, потому что нам никогда не хочется того, чего желают люди. Но если мы оставим его здесь, он, конечно, будет продолжать убивать людей так же быстро, как падают орехи при сильном ветре. Я не люблю этого племени, но даже мне не хотелось бы, чтобы они умирали по шести в одну ночь.

— Что за беда? Ведь это только люди! Они убивали друг друга и радовались, — сказала Багира. — Вот первый маленький лесной человек хорошо охотился.

— Как бы то ни было, я считаю их просто щенятами, детенышами, а каждый наш детеныш готов утонуть, стараясь укусить лунный свет в воде. Во всем виноват я, — сказал Маугли, говоривший таким тоном, точно он знал все в мире. — Никогда больше не буду я приносить в джунгли непонятных мне вещей, хотя бы они были красивы, как цветы. Вот это, — он осторожно поднял анкас, — вернется к Отцу Кобр. Но прежде нам нужно выспаться, только, конечно, не подле спящих непробудным сном. И мы закопаем «его»; не то этот красноглазый убежит и убьет еще шестерых. Вырой яму вот под тем деревом.

— Говорю тебе, Маленький Брат, — сказала Багира, направляясь к указанному месту. — Говорю, что вещь, которая пьет кровь слонов, не виновата. Все дело в людях.

— Все равно, — ответил Маугли. — Выкопай глубокую яму. Когда мы проснемся, я выну колючую палку и отнесу ее обратно.

Спустя две ночи Белая Кобра оплакивала в темноте потерю анкаса и свой позор. Вдруг бирюзовый жезл, вращаясь, пролетел через отверстие в стене и со звоном упал на рассыпанные золотые монеты.

— Отец Кобр, — сказал Маугли (он остался по другую сторону стены), — заведи молодого и сильного помощника из твоих же родичей; пусть он помогает тебе охранять сокровища короля, чтобы ни один человек не вышел отсюда живым.

— Ага! Он вернулся! Я говорил, что это смерть. Но как же ты-то все еще жив? — проворчала старая кобра, любовно окружая своими кольцами рукоятку анкаса.

— Клянусь выкупившим меня быком, не знаю. Эта вещь убила шестерых в одну ночь. Не выпускай же ее отсюда.

КВИКВЕРН

править

— Он открыл глаза, смотри.

— Положи его обратно в мех. Это будет сильная собака. Когда ему пойдет четвертый месяц, мы его назовем.

— В чью же честь? — спросила Аморак.

Кадлу окинул взглядом завешанную кожами комнату снежного дома, потом его глаза остановились на лице четырнадцатилетнего Котуко, который, сидя на своей скамье-кровати, вырезал из моржового бивня что-то вроде пуговицы.

— Назови его в мою честь, — сказал Котуко и улыбнулся. — Он когда-нибудь понадобится мне.

Кадлу ответил сыну усмешкой, да такой широкой, что его глаза почти совершенно скрылись за поднявшимися толстыми плоскими щеками, и он кивнул головой Аморак. Между тем ожесточенная мать щенка с визгом старалась подняться и взглянуть на своего детеныша, а он, недоступный для нее, барахтался в сумочке из тюленьей кожи, которую подогревала стоявшая под нею лампа. Котуко продолжал заниматься резьбой; Кадлу бросил свернутую кожаную собачью сбрую во вторую крошечную комнату, устроенную рядом с первой; спустил с себя тяжелое платье из оленьей кожи; положил его в сеть из китового уса, которая висела над другой лампой; сел на скамью, взяв для утоления первого голода кусок мороженого тюленьего сала в ожидании, чтобы Аморак, его жена, принесла ему настоящий обед, то есть вареное мясо и кровяной суп. На заре этого дня он вышел из дому, отправился за восемь миль к тюленьим отдушинам и вернулся с тремя убитыми крупными тюленями. На половине длинного, прорытого в снегу хода или туннеля, тянувшегося ко входу в дом, вы могли бы услышать лязг зубов и лай упряжных собак, которые после дневной работы ссорились из-за местечка потеплее.

Когда лай звучал слишком громко, Котуко лениво поднимался со скамьи, брал бич с восемнадцатидюймовой ручкой из упругого китового уса и с двадцатипятифутовым толстым плетеным ремнем. Он нырял в туннель, и оттуда доносился такой звук, точно все собаки съедали его заживо; в действительности же это был их обычный гимн перед едой. Когда мальчик выползал из другого конца туннеля, шесть пушистых голов следили, как он подходил к чему-то вроде виселиц, устроенных из китовых челюстей, с которых свешивалось мясо для собак; Котуко широким наконечником копья разделял замерзшее мясо на большие куски, потом останавливался, держа в одной руке кнут, а в другой собачий корм. Он звал каждую собаку по имени, сперва самых слабых, и горе той, которая выходила вперед раньше очереди: точно ременная молния несся кнут и, падая на животное, вырывал из его тела шерсть и кусок кожи. Получив свою долю, каждый пес, ворча и скаля зубы, убегал в туннель, а мальчик, стоя на снегу, облитый ослепительным светом северного сияния, продолжал раздачу корма. Большой черный вожак упряжных собак, который держал в повиновении стаю, получал свою долю позже всех. Ему Котуко давал двойную порцию мяса и лишний раз щелкал бичом над его головой.

— А, — сказал Котуко, свертывая кнут. — Там над лампой у меня есть маленький, который будет сильно выть. Сарпок, назад!

Он вернулся в дом; палочкой из китового уса, которую Аморак всегда вешала подле двери, стряхнув со своей меховой одежды сухой снег, поколотил рукой по крыше дома, обитой по краям кожей, чтобы сбить с нее ледяные сосульки, вероятно, свалившиеся со снежного купола вверху, и снова улегся на скамье, заменявшей ему кровать. Собаки в проходе то храпели, то визжали во сне; маленький щенок в глубоком меховом капюшоне Аморак шевелился, вздыхал и ворчал, его мать лежала подле Котуко, не отводя глаз от кулька из тюленьей кожи, висевшего в тепле и безопасности, над широким желтым пламенем лампы.

Все это происходило далеко на севере, за Лабрадором, за Гудзоновым проливом, в который огромные волны приносят груды льда, севернее полуострова Мельвиля, даже севернее узких проливов Фурии и Геклы, на северной окраине Баффиновой Земли, там где остров Байлот громоздится надо льдами Ланкастерского пролива, напоминая своей формой опрокинутую чашку для пудинга. Об области севернее Ланкастерского пролива мы знаем немногое; нам известны только: Северный Девон и Эльсмирская Земля; тем не менее даже на этом крайнем севере, так сказать, рядом с полюсом обитают люди.

Кадлу был инуит (как вы называете — эскимос), и все его племя, всего около тридцати человек, было из Тунунирмиута — «страны, лежащей позади всего». И эта суровая область действительно лежит дальше всего в мире. В течение девяти месяцев там только лед и снег; буря налетает за бурей с морозом, невообразимым для того, кто никогда не видывал, как термометр (Фаренгейта) опускается хотя бы до нуля. Шесть месяцев из этих девяти стоит темнота, и в этом заключается самый ужас. В течение трех месяцев лета морозы бывают только через день и каждую ночь, на южных откосах снег начинает таять, а редкие приземистые ивы одеваются пушистыми почками; крошечные поросли на камнях зацветают; берега, покрытые прекрасным гравием и круглыми камешками, выбегают в открытое море, а отполированные валуны и изборожденные скалы поднимаются над рыхлым снегом. Но через несколько недель это заканчивается; суровая зима снова сковывает землю. Весной лед разрывается, сталкивается, сжимается, трескается, разлетается, льдина надвигается на льдину; одна разламывает другую, наконец, все смерзается вместе слоем в десять футов толщины и тянется от земли туда, к глубоким водам.

Зимой Кадлу преследовал тюленей до окраины прибрежного льда и убивал их копьем, когда они поднимались, чтобы подышать через свои отдушины во льду. Тюленю необходимо жить в открытой воде, где он ловит рыбу, а суровой зимой лед иногда тянется на восемьдесят миль от берега без единой полыньи. Весной Кадлу и его семья отходили от воды на скалистую сушу, ставили там палатки из кож, ловили в силки морских птиц и копьями убивали молодых тюленей, гревшихся на отмелях. Позже они отправлялись южнее, на Баффинову Землю за дикими северными оленями, а также чтобы заготовить ежегодный запас лососей, пойманных в сотнях рек и протоков в глубине страны; в сентябре или октябре они возвращались обратно, на север, ради охоты на мускусного быка и настоящей охоты на тюленей. Это путешествие совершалось на санях, запряженных собаками, причем делалось по двадцати или тридцати миль в день. Иногда передвигались вдоль берега в больших кожаных «женских лодках»; в таких случаях собаки и дети лежали в ногах у гребцов, и пока эти странные суда скользили от мыса до мыса по стеклянистым, холодным водам, женщины пели свои песни. Все предметы роскоши приходили с юга: сухой лес для санных полозьев, железные крюки для гарпунов, стальные ножи, жестяные котелки, в которых готовить пищу удобнее, чем в старинной каменной посуде, кремни и огнива и даже спички, цветные ленты для украшения женских волос, маленькие дешевые зеркала и красное сукно, которым обшивались нарядные шубки из оленьих шкур. Кадлу продавал южным инуитам спиральные нарваловые рога оттенка сливок и зубы мускусного быка (они так же ценились, как жемчуг); южные же племена в свою очередь предлагали эти предметы китоловам и миссионерам с берегов проливов Эксетерт и Кумбурленд. Таким образом тянулась цепь: котелок, купленный корабельным поваром на базаре в Бхенди, мог окончить свои дни где-нибудь за Полярным кругом, над лампой с тюленьим жиром.

Хороший охотник, Кадлу, всегда держал про запас много железных гарпунов, острог, ножей, птичьих стрел и тому подобных охотничьих принадлежностей, которые помогают жить в стране великого холода. Он был глава своего племени, или, как говорилось, «человек, по опыту знавший все». Такое положение не давало ему власти; он имел только одно право: время от времени советовать своим друзьям менять охотничьи области; Котуко же старался пользоваться преимуществами отца и, до известной степени, по-инуитски, лениво распоряжался остальными мальчиками, когда они выходили по вечерам поиграть в мяч при свете месяца или петь северному сиянию «Песню Ребенка».

Но в четырнадцать лет инуит считает себя взрослым, и Котуко надоело делать силки для диких птиц, главное же — помогать женщинам жевать шкуры тюленей и оленей (ничто иное не придает кожам такой гибкости), занимаясь этим в течение долгого дня, пока мужчины охотились. Ему хотелось вместе с остальными охотниками сидеть в квагги или «доме песен» (молельне), куда взрослые собирались для совершения таинственных обрядов, где волшебник ангекок пугал их, доводя до восторженного ужаса, где в темноте, когда гасли лампы, на крыше слышался топот ног духа северного оленя, а копье, погруженное в ночную тьму, позже оказывалось окровавленным. Ему хотелось сбрасывать свои тяжелые сапоги в сетку с утомленным видом главы семьи, и вместе с зашедшими гостями-охотниками играть по вечерам во что-то вроде рулетки, сделанной из круглой жестянки и гвоздя. Множество желаний было у него, но взрослые смеялись над ним и говорили:

— Погоди, Котуко, тебе надо подготовиться да поучиться. Охота еще далеко не все.

Впрочем, теперь, когда отец подарил ему щенка, жизнь показалась Котуко веселее. Инуит никогда не отдает собаки сыну, если тот вовсе не умеет управлять ездовыми псами: Котуко же был более чем уверен, что в этом смысле он знал все, что надо знать.

Если бы щенок не обладал железным здоровьем, он, конечно, погиб бы от излишнего количества еды и от бесконечного ученья. Котуко сделал для него маленькую сбрую с постромками и гонял его по полу, крича: «Ауа! Иа! Иа ауа! (Направо!) Чойачой! Иа чойачой! (Иди направо!) Охаха! (Стой!)». Все это совсем не нравилось щенку, но такие упражнения показались ему чистой радостью в сравнении с тем, что он испытал, когда его впервые впрягли в настоящие сани. Он сел на снег и стал играть с постромкой из тюленьей кожи, которая бежала от его сбруи к питу, то есть к одной из огромных ременных петель по обеим сторонам санок. Собаки двинулись; тяжелые десятифутовые сани накатились на спину щенка и потащили его по снегу. Котуко-мальчик, смеялся так, что слезы побежали по его лицу. Потом начался ряд ужасных дней: жестокий кнут, шипящий, как ветер надо льдом, падал на щенка; товарищи кусали его за то, что он не знал своей обязанности, а сбруя ему мешала. Кроме того, ему больше не позволялось спать вместе с Котуко, и бедняге пришлось довольствоваться самым холодным местом в снежном коридоре. Грустное время наступило для Котуко-пса.

Мальчик учился так же быстро, как собака; однако управлять собачьей запряжкой такое дело, от которого можно потерять терпение. Самых слабых псов помещают как можно ближе к погонщику; от сбруи каждой собаки идет отдельная постромка, протянутая под ее левой передней ногой; она прикрепляется к главной постромке с помощью чего-то вроде пуговицы и петли; одним движением руки ее можно пристегнуть или отстегнуть, и таким образом освободить на время одну собаку. Это действительно необходимо, потому что очень часто постромка попадает между задними ногами молодой собаки и может разрезать ее тело до самой кости. Кроме того, на бегу псы стараются «повидаться» со своими друзьями и прыгают между постромками, дерутся, и в результате ремни запутываются хуже мокрой лесы, оставленной с вечера до утра. Всех этих неприятностей можно избежать, умело действуя кнутом. Каждый мальчик-инуит считает, что он отлично владеет длинным кнутом. Нелегко попадать плетеным ремнем в намеченную точку на земле, еще труднее на полном ходу наклониться и попасть взбунтовавшейся собаке по спине. Если вы позовете одну собаку по имени, когда она «беседует» с другой, и случайно ударите другую, они непременно подерутся между собой и остановят всю запряжку. Опять же: если вы путешествуете с товарищем и приметесь разговаривать с ним или наедине с собой запоете песню, собаки остановятся, повернутся и сядут, чтобы послушать, что вы хотите сказать. Несколько раз Котуко, забывший хорошенько закрепить сани при остановке, бывал сброшен в снег и погубил несколько ремней раньше, чем ему доверили полную упряжку из восьми собак и легкие сани. Получив все это, мальчик почувствовал себя важной персоной и стал отважно носиться по черному льду с быстротой стаи гончих собак. Проехав десять миль до тюленьих отдушин, он отстегивал одну постромку от питу и освобождал большого черного вожака, самого умного пса из всех. Едва собака чуяла отдушину и давала об этом знать, Котуко переворачивал сани и погружал в снег пару подпиленных оленьих рогов, которые, точно рукоятки детской колясочки, торчали сзади. Это делалось, чтобы собаки не могли уйти. Потом мальчик, дюйм за дюймом, осторожно крался вперед, выжидая, чтобы тюлень поднялся к отдушине подышать. Как только показывалась голова зверя, Котуко быстро кидал в него свое копье на привязи и притягивал его к кромке льда; черный вожак подбегал к нему и помогал протащить убитого зверя к саням. Упряжные собаки выли, и их пасти покрывались от возбуждения пеной; Котуко хлестал их по мордам, как раскаленной сталью, пока убитый тюлень не замерзал так, что становился крепким. Возвращение представляло трудную работу. Приходилось следить за санками, пересекавшими неровный лед; собаки садились и, вместо того чтобы тащить их, жадно посматривали на добычу. Наконец, выезжали на санную дорогу к деревне и двигались по звонкому льду; собаки опускали головы, поднимали хвосты, а Котуко начинал петь песню «Возвращающегося охотника», и под сумрачным, усеянным звездами небом из каждого дома до него долетали голоса.

Когда Котуко-пес вполне вырос, он стал тоже наслаждаться. Он медленно завоевывал себе почетное место среди остальных собак, подвигаясь вперед после каждого боя. И вот в один прекрасный вечер он во время еды оттрепал черного большого вожака (Котуко-мальчик видел, что это был честный бой) и после этого сделался, как называют инуиты, помощником. Наконец он занял место вожака и стал бегать на пять футов впереди всех остальных собак, получив обязанность прекращать все драки, были ли собаки в сбруе или на свободе, и стал носить очень тяжелый и толстый ошейник из медных проволок. В особых случаях его кормили в доме вареной пищей; иногда ему позволялось спать на скамье рядом с Котуко. Он был хорошей тюленьей собакой и умел останавливать мускусного быка, прыгая вокруг него и хватая его за ноги. Он даже (а для упряжной собаки это высочайшее доказательство мужества) шел один на один против тощего полярного волка, которого все северные собаки боятся больше, чем всех остальных зверей, бродящих по снегу. Он и его хозяин (они не считали своими товарищами обыкновенных упряжных собак) охотились каждый день и каждую ночь; мальчик, закутанный в мех, и лютая длинношерстая желтая собака с узкими глазами и с белыми клыками. У инуита есть только одно дело: добывать пищу и теплые шкуры для себя и своей семьи. Женщины делают из шкур платье, иногда помогают ловить в силки мелкую дичь; главный же запас еды (а едят они чудовищно много) должны добывать мужчины. Если запас пищи истощится, не у кого купить, попросить или занять съестных припасов, приходится умирать.

Инуит не думает о бедах, пока они не вырастают перед ним. Кадлу, Котуко, Аморак и новорожденный мальчик, который шевелился в меховой сумке Аморак да целый день жевал тюленье сало, составляли самую счастливую семью в мире. Они принадлежали к очень кроткой расе (инуит редко выходит из себя и почти никогда не бьет ребенка), к расе, не знавшей, что значит солгать по-настоящему, а еще меньше умевшей красть. Они довольствовались пропитанием, которое доставали среди лютого, безнадежного холода; улыбались масляными губами; по вечерам рассказывали странные истории о привидениях или сказки; ели до пресыщения и пели бесконечные «женские» песни «Амна айя, айя амна ах! Ах!» в течение целых дней при свете ламп и под эти звуки чинили свое платье и охотничьи принадлежности.

Но в одну страшную зиму все изменилось. Тунунирмиуты вернулись со своей ежегодной ловли лососей и построили жилища на раннем льду, к северу от острова Байлота, чтобы, едва море замерзнет, отправиться за тюленями. Но стояла ранняя и лютая осень. Весь сентябрь непрерывные бури ломали гладкий лед, когда он еще лежал слоем всего в четыре или пять футов толщины, выжимали его на сушу и, наконец, образовывали огромную преграду, миль в двадцать шириной, состоявшую из исковерканных, покрытых зазубринами льдин, и по этой поверхности не было возможности протащить собачьи сани. Окраина ледяного поля, на которой обыкновенно ловили тюленей, лежала приблизительно милях в двадцати от этой преграды, и тунунирмиуты не могли добраться до нее. Конечно, они все-таки прожили бы зиму, питаясь запасом мороженых лососей, тюленьего жира и дичью, попадавшейся в силки, но в декабре один из их охотников натолкнулся на «тупик» (палатку из звериных кож); в ней были три женщины и девушка-подросток, все слабые, почти умирающие. Мужчины из этой семьи пришли с севера и были раздавлены льдами, когда они в своих легких кожаных лодках преследовали нарвалов. Понятно, Кадлу осталось только разместить этих женщин по зимним хижинам своей деревни: инуит никогда не решается отказать чужестранцу в пище. Он не знает, когда настанет его очередь просить! Аморак взяла девушку, которой было лет четырнадцать, в свой дом и превратила ее в нечто вроде служанки. Судя по ее остроконечной шапке и по узору в виде ромбов на ее высоких сапогах из кожи белого оленя, предполагалось, что она уроженка Эльсмирской Земли. Девушка с севера никогда раньше не видывала жестяных котелков и саней с деревянными полозьями, но Котуко-мальчик и Котуко-собака очень полюбили ее.

Скоро все лисицы ушли на юг, и даже росомаха, этот ворчащий, тупоносый вор, не соблаговолила пройти вдоль ряда пустых силков Котуко. Племя потеряло двух своих лучших охотников, жестоко изуродованных во время боя с мускусным быком, и на плечи остальных легла лишняя работа. Котуко каждый день выходил на охоту с легкими охотничьими санками и с шестью или семью самыми сильными собаками; он смотрел до боли в глазах, отыскивая кусочек чистого льда, где тюлень мог прокопать для себя отдушину. Котуко-пес бегал взад и вперед, и среди мертвой тишины этих снежных полей Котуко-мальчик слышал его полузаглушенное повизгивание; на расстоянии трех-четырех миль оно слышалось так ясно, точно раздавалось рядом. Когда собака находила отдушину, мальчик выстраивал маленькую низкую снежную стену для защиты от невыносимого ледяного полярного ветра, садился и ждал десять, двенадцать, иногда двадцать часов, чтобы тюлень подплыл подышать; глаза охотника не отрывались от маленькой метки над полыньей, которая должна была руководить ударом его гарпуна. Он сидел на коврике из тюленьей кожи, стянув ноги тутаренгом, ремнем, о котором ему раньше толковали старые охотники. Тутаренг удерживает от дрожи ноги человека, когда он все ждет, ждет и ждет, чтобы к поверхности воды подплыл тюлень, обладающий тонким слухом. Это не волнующая охота, и вы легко поверите, что такое неподвижное ожидание со связанными ногами, в то время как термометр показывает приблизительно сорок градусов ниже нуля, самая тяжелая работа. Когда тюлень бывал убит, Котуко-пес делал прыжок вперед, волоча за собою ремень, и помогал своему хозяину тащить зверя к саням, где под защитой громад льда лежали утомленные, голодные, мрачные собаки.

Тюленьего мяса хватало не надолго; в маленькой деревне каждый рот имел право на еду, и ни одна кость, ни один кусок кожи или сухожилья не пропадали даром. Собачий корм теперь служил пищей для людей, и Аморак кормила упряжных псов кусками старой кожи летних палаток, вытащенных из-под скамеек для спанья. Бедные животные выли без конца; даже по ночам просыпались и выли от голода. Судя по каменным лампам в хижинах, становилось понятно, что голод подходит. В хорошие года, при изобилии тюленьего жира, пламя в этих лодкообразных плошках поднималось на высоту двух футов, было весело, желто, маслянисто. Теперь оно едва достигало шести дюймов. Когда пламя разгоралось сильнее, Аморак заботливо придавливала светильню из моха, и глаза всей семьи следили за ее рукой. Голод при страшном морозе не так смертельно ужасен, как страх умереть без света. Инуит боится темноты, которая без перерыва гнетет его шесть месяцев в году, и когда лампы горят тускло, мысли этих северян мешаются, делаются печальны.

Но надвигалось еще худшее.

Ненакормленные собаки лязгали зубами, ворчали в туннель, пылающими глазами смотрели на холодные звезды и по ночам нюхали свирепый ветер. Когда их вой прекращался, наступала полная тишина, такая же тяжелая, как сугробы подле дверей; люди слышали биение крови в своих ушах и удары собственных сердец, громкие, как бой барабанов колдунов. Раз ночью Котуко-пес, который был необыкновенно мрачен в этот день, вскочил, толкнул головой колено Котуко. Котуко погладил его, но собака снова, ласкаясь, толкнула его колено. Тогда проснулся Кадлу, схватил большую волчью голову пса и заглянул в его стеклянистые глаза. Собака задрожала и жалобно взвизгнула, зажатая коленями Кадлу. На ее шее поднялась шерсть; она заворчала, точно подле дверей был кто-то чужой, и вдруг весело залаяла, стала валяться по полу, как щенок, покусывая сапог Котуко.

— Что это? — спросил Котуко. Ему стало страшно.

— Это болезнь, — ответил Кадлу. — Собачья болезнь.

Котуко-собака подняла голову, завыла, замолчала и снова начала выть.

— Я прежде не видал этого. Что же с ним будет? — спросил Котуко.

Кадлу пожал одним плечом и перешел через хижину за своим коротким гарпуном. Большой пес посмотрел на него, снова завыл и, скорчившись, пошел по туннелю, другие собаки расступались перед ним, давая ему дорогу. Выбежав наружу, на снег, он ожесточенно залаял, точно напав на след мускусного быка, и с лаем, прыгая и играя, исчез из вида. Это была не водобоязнь, а простое, настоящее сумасшествие. Холод, голод, главное же, темнота подействовали на его голову. Раз одну собаку охватывает эта страшная собачья болезнь, она распространяется и на других собак с быстротой лесного пожара. Во время следующей охоты днем заболела еще собака, и Котуко убил ее, когда она кусалась и билась среди постромок. Потом черный пес, помощник, бывший вожак, внезапно кинулся по воображаемому следу северного оленя и, когда его спустили, бросился на груду льда, наконец убежал, как это сделал Котуко-пес, унося с собой и свою сбрую. Теперь никто не стал выводить собак на охоту. Они могли пригодиться для других целей, и собаки знали это, и хотя их привязали и кормили из рук, глаза бедных животных горели отчаянием и страхом. Точно для того, чтобы еще ухудшить дело, старые женщины принялись рассказывать истории о привидениях; говорить, что они видели духов охотников, погибших в эту осень, и что эти призраки предсказывали всевозможные страшные бедствия.

Котуко больше жалел о пропаже своей собаки, чем о чем-либо другом, потому что, хотя инуит ест чудовищно много, он также умеет голодать. Тем не менее голод, темнота, мороз и вечное пребывание на морозе подействовали на мозг мальчика: ему стали слышаться голоса; он начал видеть людей, которых не было поблизости. Раз после десятичасового ожидания подле «слепой» тюленьей отдушины, Котуко снял со своих ног ремень и побрел к деревне, слабый, чувствуя головокружение; вот он остановился и прислонился спиной к каменной глыбе, которая держалась на одном выступе льда. Вес мальчика нарушил равновесие камня; он покатился. Котуко прыгнул в сторону, чтобы увернуться от него, скользнул и с шипением полетел за ним по ледяному откосу. Этого было достаточно для Котуко. Его давно убедили, что в каждом утесе, в каждом камне есть жилец (его инуа). Обычно этот инуа — одноглазая женщина по имени Торнак; когда такая Торнак желает помочь человеку, она катится за ним в своем каменном доме и спрашивает его, желает ли он, чтобы она сделалась его духом покровителем. Летом ледяные опоры скал тают, и каменные глыбы катятся на каждом шагу; таким образом вы легко поймете, почему родилась мысль о живых камнях. Целый день Котуко слышал в своих ушах шум крови и думал, что это его Торнак говорит с ним. К тому времени, как он вернулся домой, мальчик вполне убедился, что он вел длинный разговор с ней и, так как Кадлу и все остальные считали это вещью возможной, никто не стал ему перечить.

— Она мне сказала: «Я качусь вниз, качусь вниз, с моего места на снегу», — говорил Котуко, с горящими глазами, наклоняясь вперед. — Она сказала: «Я буду проводницей». Она сказала: «Я буду водить тебя к хорошим тюленьим отдушинам». Завтра я пойду поохотиться, и Торнак пойдет со мной.

Пришел ангекок, местный колдун, и Котуко повторил ему то же самое. При повторении рассказ не стал хуже.

— Иди за торнайтами (духами камней), и они доставят нам еду, — произнес ангекок.

В течение нескольких последних дней девушка с севера лежала подле лампы, ела мало, говорила еще меньше; но когда на следующее утро Аморак и Кадлу приготовили маленькие ручные санки и нагрузили на них все охотничьи принадлежности и то количество тюленьего жира и мороженого мяса, которое могли выделить сыну, она взялась за постромку и зашагала рядом с Котуко.

— Твой дом — мой дом, — сказала она, когда санки с костяными полозьями, скрипя и громыхая, покатились среди ужасной полярной ночи.

— Мой дом — твой дом, — ответил Котуко. — Но мне кажется, что мы с тобой оба уйдем к Седне.

Седна — властительница подземного мира, и инуит верит, что каждый умерший должен целый год пробыть в ее ужасной стране и только после этого может попасть в квадлипармиут, счастливое место, где никогда не бывает мороза и толстые северные олени прибегают на зов людей.

Жители кричали: «Торнайт говорили с Котуко. Они покажут ему чистый лед. Он опять принесет нам тюленя!» Но холод скоро поглотил их голоса; сомкнулась густая тьма, Котуко и девушка шли рядом, натягивая постромки и направляясь к полярному морю. Котуко настойчиво повторял, что Торнак камня велела ему идти на север, и на север они шли под Туктукджунгом-Оленем, то есть под теми звездами, которые мы называем Большой Медведицей.

Ни один европеец не мог бы пройти и пяти миль в день по ледяным торосам и обледенелым высоким сугробам; но Котуко и его спутница умели так поворачивать кисти рук, чтобы заставить сани объезжать бугор, или так дернуть постромки, чтобы провести сани над трещиной; знали они также, сколько надо затратить сил, чтобы несколько раз спокойно ударить по льду наконечником копья и сделать тропинку проходимой.

Северная девушка не говорила, она только наклоняла голову, и длинная бахрома из меха росомахи, окаймлявшая ее горностаевый капюшон, падала на ее широкое темное лицо. Над ними распростерлось бездонное черное бархатное небо, на горизонте сменявшееся полосой оттенка индийской красной краски; большие звезды горели там, как уличные фонари. Время от времени зеленоватая волна северного сияния прокатывалась по высокому небу, мерцала, как флаг, потом исчезала; по временам метеор с треском пролетал из темноты в темноту, оставляя за собой целый поток искр. Тогда они видели изрезанную гребнями и рвами поверхность ледяного поля, на которой играли странные оттенки: красный, медный, синеватый; когда же светили одни звезды, все делалось одинаковым, серым, безжизненным, скованным морозом. Как вы помните, осенние бури терзали и волновали море так, что оно превратилось в какое-то замерзшее землетрясение. Виднелись рвы, ущелья и впадины, похожие на песочные ямы, — все прорезанное во льду; ледяные глыбы и отколовшиеся куски лежали, примерзшие к первоначальной ледяной поверхности; валялись обломки старого черного льда, загнанные напором ветра под ледяной пласт и снова поднявшиеся вверх; рядом были округлые ледяные валуны, зубчатые гребни, образованные снегом, который летит, гонимый ветром, наконец, глубокие ложбины площадью в тридцать — сорок акров, расположенные ниже уровня основного ледяного поля. На некотором расстоянии вы могли бы принять ледяные глыбы одну за тюленя, другую за моржа или же за опрокинутые санки, или за людей-охотников, или же за самого огромного десятиногого белого медведя-призрака; однако, несмотря на такие фантастические формы, как бы готовые ожить, не слышалось ни звука, ни даже малейшего слабого шума. И среди этой тишины, по этой пустыне, в которой внезапный свет вспыхивал и гас, санки и две фигуры, тащившие их, двигались, как фантастические образы в кошмаре светопреставления на самой окраине мира.

Когда они уставали, Котуко строил то, что охотники называют «полудомом», — очень маленькую снежную хижину; в ней они отдыхали, взяв с собою походную лампу, и старались оттаять кусок мороженого тюленьего мяса. Выспавшись, они снова пускались в путь и проходили тридцать миль в день, чтобы подвинуться на десять миль к северу. Девушка почти все время молчала; Котуко же бормотал что-то про себя или время от времени пел песни, которым научился в «доме песен», молельне: летние песни, оленьи, песни лосося, — все очень неуместные в это время года. Иногда он объявлял своей спутнице, что с ним говорит Торнак, и быстро поднимался на пригорок, вскидывая руки с громким угрожающим криком. Говоря правду, в то время Котуко был близок к помешательству, но его молчаливая спутница верила, что дух-хранитель направляет его и что все окончится хорошо. Поэтому она не удивилась, когда в конце четвертого перехода Котуко, глаза которого горели, как огненные шарики, сказал ей, что его Торнак идет за ними по снегу в форме двухголовой собаки. Девушка посмотрела в ту сторону, куда показывал Котуко: что-то действительно скользнуло в ложбину. Конечно, не человек; но ведь всякий же знает, что торнайты предпочитают являться в образе медведя, тюленя или другого зверя.

Может быть, это был сам десятиногий белый призрак-медведь или еще что-нибудь другое? Котуко и его спутница до того изголодались, что не могли полагаться на свои глаза. С того времени, как они вышли из деревни, им не удалось поймать в силки никакого зверя; они даже не видали следов дичи; запаса пищи могло им хватить только еще на одну неделю; вдобавок подходила буря. Полярная буря может бушевать десять дней без всякого перерыва, и все это время путнику грозит смерть. Котуко выстроил снежный дом, настолько просторный, чтобы в нем поместились санки (он хотел иметь под рукой запас пищи), и, когда укреплял в снегу последний кусок льда, неправильной формы, который служит замковым камнем крыши, увидал, что на небольшом ледяном утесе, на расстоянии мили от новой постройки, стоит какое-то существо и смотрит на него. В туманном, неясном воздухе существо это, казалось, имело сорок футов в длину и десять в высоту, с двадцатифутовым хвостом; все его контуры колебались и дрожали. Девушка с севера тоже увидала существо, но не закричала от ужаса, а спокойно заметила:

— Это Квикверн. Что будет дальше?

— Он заговорит со мной, — ответил Котуко, но нож для снега дрогнул в его руке: как бы ни был человек уверен в том, что он в дружбе со страшными и безобразными духами, он все же не любит быть пойманным на слове.

Квикверн — призрак исполинской беззубой и безволосой собаки; предполагается, что она живет на далеком севере и разгуливает повсюду, предвещая этим начало великих событий. Они могут быть приятны или неприятны; во всяком случае, даже колдуны не любят говорить о Квикверне. Именно он сводит собак с ума. Как и у призрачного медведя, у этого исполинского пса несколько лишних пар ног — шесть или восемь. Чудище, которое видели Котуко и его спутница, прыгало в дымке тумана, и у него оказывалось больше ног, чем нужно обыкновенной собаке. Котуко и северная девушка быстро юркнули в свою хижину. Конечно, если бы Квикверн пожелал добраться до них, он мог бы разметать крышу над их головами, тем не менее сознание, что пятифутовая снежная стена отделяла их от страшной темноты, служило для них успокоением. Ветер визгнул, напоминая крик поезда; началась буря; она продолжалась трое суток без малейшей передышки, и ветер бушевал, не утихая ни на минуту. Котуко и его спутница поочередно держали между коленями каменную лампу, подбавляя в нее тюлений жир, ели полутеплое тюленье мясо и смотрели, как черная сажа собиралась на крыше; все это в течение семидесяти двух долгих часов. Девушка измерила количество мяса в санях; его осталось всего дня на два; Котуко осмотрел железные наконечники и привязи из оленьих жил на своем гарпуне, на тюленьем копье и на птичьей стреле. Больше нечего было делать.

— Скоро мы уйдем к Седне, очень скоро, — прошептала девушка с севера. — Через три дня мы ляжем и уйдем. Неужели твоя Торнак не поможет нам? Спой ей песню апгекока, чтобы призвать ее.

Котуко запел высоким, завывающим тоном волшебных песен, и буря медленно утихла. В середине его песни северянка вздрогнула и опустила на ледяной пол хижины сначала свою руку в рукавице, а потом и голову. Котуко последовал ее примеру; скоро оба стали на колени, глядя друг другу в глаза и напрягая все свои нервы, слушали. Юноша оторвал тонкую серебристую пластинку китового уса от края птичьего силка, который лежал на санях, распрямил ее и рукавицей укрепил в маленьком углублении во льду. Эта пластинка была почти так же нежна, как игла компаса, и теперь, перестав слушать, они наблюдали. Тонкий прутик слегка задрожал; это было самое незаметное колебание в мире; потом несколько секунд он вибрировал, успокоился, снова задрожал, на этот раз указывая совсем в другую сторону.

— Слишком рано, — сказал Котуко. — Где-то далеко, далеко отсюда взломалось ледяное поле.

Девушка указала на прутик и покачала головой.

— Сильные толчки, — сказала она. — Ломается большое пространство. Послушай нижний лед. Он вздрагивает.

Когда они снова опустились на колени, на этот раз до их слуха донеслось странное заглушенное ворчание как будто из-под ног; почувствовали они также удары. Иногда казалось, будто над лампой взвизгивал слепой щенок, потом точно кто-то ворочал большой камень по льду, потом раздавались как бы удары барабана, но все звучало глухо, точно доносилось откуда-то издалека сквозь маленький рупор.

— Мы не пойдем к Седне, — сказал Котуко. — Лед ломается. Торнак нас обманула: мы умрем.

Все это может казаться нелепостью, но перед ними стояла настоящая опасность. Трехдневная буря погнала воду Баффинова залива на юг, и она залила окраину далеко выходящего материкового льда, который простирался от острова Байлота к западу. Кроме того, сильное течение, которое бежит к востоку от Ланкастерского пролива, несло с собой миля за милей то, что местные жители называют «плавучим льдом» — ледяную шугу; эти куски бомбардировали ледяную поверхность; в то же время возмущенное бурей море разрушало и взламывало ее. Котуко и его спутница слышали только отзвуки борьбы, происходившей за тридцать-сорок миль от них, А маленький, так много говорящий прутик дрожал от этих ударов.

Инуиты говорят, что раз лед становится некрепким после долгого зимнего сна, трудно предвидеть, что случится дальше, потому что твердое ледяное поле изменяет свой абрис, чуть ли не с такою же скоростью, как облако. Налетевшая буря, очевидно, была преждевременной, весенней, и было возможно решительно все.

Тем не менее Котуко и северянка чувствовали себя счастливее прежнего. Если лед сломается, им не придется больше выжидать и страдать. Духи, привидения и волшебные существа двигались по качающемуся льду, значит, девушка и ее спутник могли вступить в область Седны вместе с этими удивительными существами, продолжая чувствовать волнение и восторг. Буря улеглась, они вышли из хижины; шум на горизонте постепенно возрастал, и крепкий лед стонал и трещал вокруг них.

— Он все еще ждет, — заметил Котуко.

На вершине снежного холма, не то сидя, не то скорчившись, ждало восьминогое чудовище, которое они видели три дня тому назад, и выло страшным голосом.

— Пойдем за ним, — сказала девушка. — Может быть, Квикверн знает дорогу, которая ведет не к Седне. — Она взялась за постромку, но зашаталась от слабости. Чудовище неуклюже и медленно двинулось по снежным гребням, постоянно держась направления ж земле; они пошли за ним, а ворчащий гром на окраине ледяного поля раскатывался и становился ближе. Поверхность льда, треща, раскалывалась по всем направлениям; огромные ледяные пласты, толщиной футов в десять и от нескольких ярдов до двадцати акров в квадрате, ныряли, прыгали, находили один на другой или на еще невзломанную поверхность ледяного поля, повинуясь сильным волнам, которые сотрясали их и с пеной прокатывались между ними. Этот лед, похожий на таран, составлял, так сказать, первую армию, высланную морем против ледяных полей. Непрерывный грохот и удары огромных пластов почти поглощали треск и звон тех партий отдельных ледяных глыб, которые ветер загонял под крепкий лед, как мы прячем карты под салфетку на столе. В мелкой воде ледяные пласты громоздились друг на друга; нижние врезались в ил на глубине пятидесяти футов; а бушующее море так сильно напирало на илистый лед, что, наконец, давление воды снова двигало вперед все эти груды. Вдобавок буря и течения принесли с собой настоящие айсберги, плавающие ледяные горы, оторванные от берега Гренландии или от северного берега полуострова Мельвиля. Они торжественно ударились о лед; белые волны разбивались о них, и они шли к ледяному полю, точно древний флот на всех парусах. Гора, казалось, готовая унести весь мир раньше, чем беспомощно сесть на мель, переворачивалась, валялась среди пены, грязи и разбрасывала замерзшие брызги, тогда как гораздо меньший и не такой высокий обломок льда врезался в плоский край ледяного поля, раскидывая во все стороны целые тонны льда раньше, чем останавливался. Некоторые глыбы, точно мечи, прорубали каналы с неровными краями; некоторые рассыпались градом осколков, из которых каждый весил несколько десятков тонн, и все катились и вращались среди ледяных торосов. Иногда льдины, сев на мель, дыбом поднимались над водой, кривились, точно от боли, и тяжело падали набок, а волны их захлестывали.

По всей северной окраине ледяного поля, насколько хватало глаз, происходила сумятица: лед ломался, толкался, принимал всевозможные формы. С того места, где были Котуко и северная девушка, все это смятение, вся эта борьба казались какой-то беспокойной рябью, каким-то незначительным движением на горизонте; но оно с каждым мгновением приближалось к ним; издали, со стороны земли они слышали тяжелые удары, похожие на грохот артиллерийских выстрелов, доносящихся сквозь туман. Это значило, что ледяное поле было зажато железными утесами острова и отодвинуто к земле на юг.

— Ничего подобного никогда не бывало прежде, — тупо глядя вперед, заметил Котуко. — Еще рано. Как может теперь ломаться лед?

— Пойдем за «этим», — сказала северянка, показывая на существо, которое, хромая, бежало перед ними.

Они двинулись за ним и повезли свои ручные санки; а громовое шествие льда становилось все ближе. Наконец ледяное поле звездообразно треснуло около них, и трещины разбежались во все стороны, а потом разверзлись и лязгнули, как волчьи зубы. Но там, где остановилось существо, на холме из старых, отдельных ледяных глыб, поднимавшемся футов на пятьдесят, не было движения. Котуко опрометчиво кинулся вперед, таща за собою свою спутницу, и так добрался до подножия холма. Голос льда делался громче, но пригорок стоял неподвижно, и, когда девушка посмотрела на Котуко, он двинул своим правым локтем от себя и поднял его вверх, таким знаком инуит обозначает землю, вернее, остров. И, действительно, восьминогое, хромающее создание привело их к земле, к гранитному островку с песчаной отмелью; этот лежавший недалеко от берега остров был так одет, окутан и замаскирован льдом, что ни один человек в мире не мог бы отличить его от ледяной глыбы, тем не менее в его сердцевине была твердая земля, а совсем не хрупкий лед. Ледяное поле рушилось; куски льда отскакивали, разламывались, дробились, обозначая его границы; вот из-подо льда показалась мель; она тянулась к северу и отражала натиск самых огромных и тяжелых льдин, опрокидывая их совершенно так, как лемех плуга переворачивает землю. Конечно, опасность еще не миновала; какая-нибудь сдавленная, огромная льдина могла надвинуться на берег и смести весь островок, но это не пугало Котуко и девушку с севера; они устроили снежный дом я стали есть, слушая, как лед шипел вдоль отмели. Существо исчезло. Теперь Котуко, сжимая коленями лампу, с волнением говорил о своей власти над духами. Но в середине его сбивчивой речи девушка засмеялась, раскачиваясь вперед и назад.

Из-за ее плеча осторожно выглянули две головы, одна желтая, другая черная; это были головы двух самых опечаленных и пристыженных собак, которых вы когда-либо видели. Одна была Котуко-пес, другая — черный вожак. Обе жирные, красивые и обе совершенно здоровые; но они оказались связаны между собой. Вспомните: черный вожак убежал со своей сбруей. Он, вероятно, встретил Котуко-пса, стал играть с ним, или они подрались; во всяком случае, его наплечная петля зацепилась за ошейник из медной проволоки, обвивавший шею Котуко, и затянулась; таким образом, ни один из бедных псов не мог дотянуться до постромки, чтобы перегрызть ее, их соединяла как бы смычка; каждый пес был прижат к плечу своего соседа. Это обстоятельство вместе с возможностью охотиться только для себя, вероятно, излечило их от безумия. Теперь обе собаки совершенно выздоровели.

Северная девушка толкнула двух пристыженных псов к Котуко и, задыхаясь от смеха, сказала:

— Вот этот Квикверн отвел нас в безопасное место… Посмотри-ка, у него восемь ног и две головы!

Котуко перерезал ремень, и обе собаки, черная и желтая, кинулись к нему в объятия, стараясь по своему объяснить, как они отделались от безумия. Котуко провел рукой по их бокам, круглым и полным.

— Собаки нашли пищу, — с усмешкой сказал он. — Вряд ли мы так скоро пойдем в область Седны. Моя Торнак прислала их. Они отделались от болезни.

Покончив с приветствиями, собаки, которые несколько недель волей-неволей вместе спали, ели и охотились, бросились друг на друга, и в снежном доме произошел великолепный бой.

— Голодные собаки никогда не дерутся, — заметил Котуко. — Они отыскали тюленя. Давай заснем, у нас скоро будет пища.

Когда Котуко и девушка проснулись, с северной стороны островка появилась открытая вода, отдельные льдины были отогнаны в сторону земли. Первый звук прибоя — самая восхитительная музыка для инуита: он обозначает приближение весны. Котуко и девушка с севера взяли друг друга за руки и улыбнулись; ясный, мощный грохот прибоя среди льда напомнил им о наступлении времени ловли лососей и охоты на оленей и воскресил в их памяти запах цветущих низкорослых ив. На их глазах вода между плавающими льдинами начала затягиваться корками; так силен был холод; зато на горизонте разливалось широкое красное сияние — свет утонувшего солнца. Казалось, это больше походило на зевок светила во время его глубокого сна, чем на первые лучи восхода; блеск солнца продержался всего несколько минут, однако он обозначал поворот года. Котуко и девушка чувствовали, что ничто в мире не могло изменить этого.

Котуко застал собак во время драки над только что убитым ими тюленем, который приплыл за встревоженной бурей рыбой. Этот тюлень был первый из двадцати или тридцати, в течение дня проплывших к островку; пока море не замерзло совершенно, несколько сотен черных голов виднелось в мелкой воде или плавало посреди отдельных льдин.

До чего было приятно снова поесть тюленьей печенки, не скупясь наполнить лампы тюленьим жиром и смотреть, как в воздухе пылает пламя, поднимаясь на три фута! Однако, едва окреп новый лед, Котуко и его спутница нагрузили санки и впрягли в них двух собак, и все они тянули так, как еще никогда прежде. Котуко и девушка боялись за оставшихся в деревне. Стояла такая же безжалостная погода, как всегда; тем не менее легче везти санки, нагруженные съестными припасами, чем охотиться, умирая от голоду. Они зарыли в лед на отмели двадцать пять убитых и разделанных тюленей и поспешили домой. Котуко сказал собакам, чего он от них ждет, и псы показывали ему дорогу; таким образом, хотя нигде не было ни признака зарубок или вех, через два дня псы стояли подле дома Кадлу и лаяли. Им ответили только три собаки; остальных съели; во всех домах было темно. Но, когда Котуко закричал: «Ойо!» — вареное мясо, послышались слабые голоса, когда же он сделал перекличку жителей деревни — откликнулись решительно все.

Через час в доме Кадлу запылали лампы; снежная вода согревалась; котлы начали петь, и с крыши закапала вода. Аморак приготовила обед для своей деревни; ее малютка в меховой сетке жевал кусок жирного, маслянистого тюленьего сала; охотники же медленно и методично досыта наедались тюленьим мясом. Котуко и северная девушка рассказывали о том, что случилось. Между ними сидели две собаки; слыша свое имя, каждая из них поднимала одно ухо с крайне пристыженным видом. По словам инуитов, та собака, которая раз сходила с ума, навсегда избавлена от опасности повторения подобных припадков.

— Видите, Торнак нас не забыла, — сказал Котуко. — Налетела буря, лед сломался, тюлени поплыли за рыбой, испуганной порывами ветра. Теперь новые тюленьи отдушины всего в двух днях пути от нас, даже меньше. Пусть хорошие охотники отправятся завтра и притащат сюда тюленей, которых я убил копьем, — двадцать пять тюленей я зарыл во льду! Когда мы съедим их, мы все снова пойдем на охоту.

— Что ты делаешь? — спросил колдун тем тоном, каким он обыкновенно разговаривал с Кадлу, самым богатым человеком в Тунунирмиуте.

Кадлу посмотрел на девушку с севера и спокойно ответил:

— Мы строим дом. — И он указал к северо-западу от своего жилища, потому что именно с этой стороны дома родителей всегда селится их женатый сын или замужняя дочь.

Северная девушка подняла свои руки ладонями вверх и немного уныло покачала головкой. Она чужестранка. Ее подобрали полумертвую от голода, и она ничего не могла принести в хозяйство.

Аморак быстро поднялась со скамьи и принялась бросать на колени девушки разные разности: каменные лампы, железные скребки для кожи, жестяные котлы, оленьи шкуры, вышитые зубами мускусного быка, и настоящие парусные иглы, употребляемые моряками. Это было самое лучшее приданое, когда-либо виданное на дальней окраине полярного круга, и девушка с севера склонила голову до самого пола.

— И вот эти, — смеясь и напевая на ухо собакам сказал Котуко, и псы коснулись своими холодными носами лица девушки.

— Ах! — проговорил ангекок и кашлянул с важным видом, точно глубоко обдумывая что-то. — Как только Котуко ушел, я прошел в молельню и запел волшебные песни. В течение долгих-долгих ночей я все пел и взывал к духу оленя. Это от моих песен началась буря, которая сломала лед и пригнала двух собак на Котуко, как раз в ту минуту, когда лед мог изломать его кости. Это мои песни заставили тюленей плыть вслед за разбитым льдом. Мое тело лежало неподвижно, но дух носился по льду и направлял Котуко и собак, заставляя их делать все, что они сделали. Все совершил я.

Все уже наелись, всем хотелось спать, а потому никто не стал спорить. Тогда ангекок, в силу своего положения, взял себе еще кусок вареного мяса, съел его и лег вместе с остальными посреди этого теплого, ярко освещенного, пахнущего жиром дома.

Котуко, который, с точки зрения инуита, рисовал очень хорошо, выцарапал рисунки всех своих приключений на длинной костяной пластинке с отверстием с одного ее края. Когда он и северная девушка ушли на север в Эльсмирскую землю, в год чудесной зимы безо льда, он оставил этот рассказ в картинах Кадлу, а тот потерял пластинку, когда его санки сломались летом на берегу озера Нетилинга, в Никозиринге. Один приозерный инуит нашел ее следующей весной и продал в Имигене человеку, который был переводчиком на китоловной лодке в Кумберлендском проливе. Тот, в свою очередь, продал ее Гансу Ольсону, впоследствии занявшему место квартирмейстера на большом пароходе, который возил путешественников к Нордкапу в Норвегии. Когда закончился сезон путешествий, пароход этот стал курсировать между Лондоном и Австралией, с остановками на Цейлоне. Там Ольсон продал пластину сингельскому ювелиру за два поддельных сапфира. Я нашел ее среди разного хлама в одном доме в Коломбо и перевел всю историю от начала до конца.

РЫЖИЕ СОБАКИ

править

Именно после того, как джунгли вошли в деревню, для Маугли началась самая приятная часть его жизни. Он наслаждался спокойной совестью, как человек, только что уплативший долг; все в джунглях обращались с ним дружески и чуть-чуть боялись его. То, что он делал, то, что он видел и слышал во время своих блужданий от одного племени к другому со своими ли четырьмя товарищами или совсем один, составило бы множество рассказов, таких же длинных, как вот этот. Итак, вам никогда не скажут, как Маугли повстречался с безумным слоном из Мандлы, который, напав на обоз фур, запряженных двадцатью двумя быками и нагруженных серебряными монетами для правительственного казначейства, убил быков и разбросал в пыли блестящие рупии; как он целую ночь бился с Джекалом, крокодилом, в северных болотах и сломал свой нож о роговые пластинки на спине этого чудовища; как нашел новый и более длинный нож, который висел на шее человека, убитого диким кабаном; как выследил этого самого кабана и, в свою очередь, убил его, в уплату за нож; как однажды он чуть не погиб от голода, из-за передвижения оленей, которые едва не раздавили его, бросаясь из стороны в сторону; как он уберег Хати Молчаливого от опасности провалиться в яму с колом и как на следующий день сам попал в очень хитрую леопардовую ловушку, и Хати разломал на куски толстые деревянные перекладины над его головой; как он доил диких буйволиц в болоте и как…

Но нам следует рассказывать по порядку, по одной истории. Родители волки умерли, и Маугли загородил большим камнем вход в родную пещеру и пропел погребальную песню; Балу сильно состарился, сделался неповоротлив, и даже Багира, нервы которой были тверды, как сталь, а мускулы крепки, как железо, стала охотиться чуть-чуть медленнее прежнего. Акела уже был не серый волк; он сделался молочно-белым от старости; его ребра выдавались и он двигался точно деревянный; Маугли убивал для него дичь. Но молодые волки, дети рассеянной стаи, процветали и множились, и когда их набралось около сорока, всех безначальных, громкоголосых пятигодовиков, Акела посоветовал им собраться вместе, начать следовать Закону и бегать под предводительством одного вожака, как это подобало Свободному Народу.

Этот вопрос совершенно на касался Маугли, потому что, как он говорил, ему однажды пришлось отведать горького плода, и он знал дерево, на котором этот плод вырастает, но когда Фао, сын Фаона, главного разведчика во дни главенства Акелы, добился согласно Закону Джунглей места вожака стаи и под звездным небом снова зазвучали старинные призывы и старинные песни, Маугли ради прошлого согласился приходить к Скале Совета. Когда он говорил, стая ждала, выслушивая его до конца, и он сидел рядом с Акелой на скале немного ниже утеса Фао. Это были дни, в которые стая хорошо охотилась и крепко спала. Никто чужой не решался врываться в джунгли, принадлежавшие племени Маугли, как стая называла себя, и молодые волки толстели, набирались сил. Для осмотра приводили множество волчат. Маугли всегда присутствовал при осмотре и вспоминал ту ночь, в которую черная пантера купила бесшерстого коричневого ребенка, и протяжный возглас: «Смотрите, смотрите хорошенько, о волки», заставлял трепетать его сердце. В другое же время Маугли и его четыре брата уходили далеко в джунгли, пробовали, ощупывали новые вещи, разглядывали и обнюхивали их.

Раз в сумерки он бежал легким шагом, чтобы отдать Акеле половину убитого им оленя, а четыре волка трусили за ним, боролись между собой, опрокидывали друг друга, полные радости жизни. Вдруг Маугли услышал крик, неслыханный с недоброго времени Шер Хана. Такой крик в джунглях зовется «фиал». Это неприятный визг шакала, который охотится позади тигра, его вопль перед началом огромной грызни. Если вы способны представить себе выражение ненависти, торжества, страха, отчаяния вместе с оттенком чего-то вроде насмешки, все слившееся в одном возгласе, вы получите некоторое представление о том фиале, который то усиливался, то затихал, колебался, вздрагивая далеко за рекой. Четыре волка сразу остановились, ощетинились и заворчали. Рука Маугли взялась за нож; он тоже замер, кровь бросилась ему в лицо; он нахмурился.

— Ни один полосатый не смеет убивать здесь, — сказал он.

— Это не крик «предшественников», — ответил Серый Брат. — Идет большая охота. Слушай.

Снова зазвучал вопль, не то рыдание, не то смех; казалось, будто у шакала были мягкие человеческие губы. Переведя дух, Маугли побежал к Скале Совета и по дороге обогнал волков из сионийской стаи. Фао и Акела, оба, сидели на скале; ниже помещались остальные, насторожившиеся, внимательные. Матери с волчатами убежали к своим логовищам; когда раздается фиал, слабым существам не время быть на открытом месте.

Ничего не было слышано, только Венгунга журчала и плескалась в темноте, да легкий вечерний ветер шелестел в вершинах деревьев; вдруг из-за реки раздался призыв волка. Он не принадлежал к стае, потому что все сионийские волки были около Скалы Совета. Вой превратился в продолжительный отчаянный лай; он говорил: «Долы! Долы! Долы, долы!» По скалам зацарапали усталые лапы, и очень худой волк с окровавленными боками, со сломанной передней лапой и с пеной у рта бросился в круг и, задыхаясь, лег в ногах у Маугли.

— Хорошей охоты! Под чьим предводительством? — серьезно спросил его Фао.

— Хорошей охоты! Я — Вон-толла, — послышался ответ.

Это значило, что израненный пришелец — одинокий волк, что он сам заботится о себе, что его подруга и детеныши скрываются в уединенной пещере, по обычаю многих волков юга. Вон-толла значит отщепенец, волк, отделившийся ото всех стай. Раненый задыхался, и все видели, как от ударов сердца он качался то вперед, то назад.

— Кто идет? — спросил Фао (в джунглях всегда задают этот вопрос после того, как раздался фиал).

— Долы, долы, деканские долы! Рыжие собаки-убийцы! Они пришли с юга, говоря, что в Декане нет дичи, и по дороге убивают все и всех. Когда эта луна была молода, я имел четверых близких, подругу и трех волчат. Она хотела научить их охотиться на травянистой низине, прятаться, чтобы выгонять оленя, как делаем всегда мы, жители открытых равнин. В полночь я услышал, как все они вместе воют по следу. Когда же подул ветер рассвета, я нашел их окоченевшие трупы… Четверо! Свободный Народ, четверо было их при начале этой луны! Тогда я решил воспользоваться своим правом крови и отыскал долов.

— Сколько их? — быстро спросил Маугли. И волки стаи заворчали глубоким горловым звуком.

— Я не знаю. Три дола никогда больше не будут убивать дичи; остальные же гнали меня, как оленя; они гнали меня, а я убегал от них на трех ногах. Смотри, Свободный Народ!

Он вытянул свою переднюю изуродованную лапу, потемневшую от запекшейся крови. Его бока были жестоко искусаны; горло разорвано.

— Поешь, — сказал Акела, отстраняясь от мяса, которое ему принес Маугли, и пришелец накинулся на остатки оленя.

— Ваше дело не пропадет, — скромно сказал он, утолив свой первый голод. — Дайте мне набраться сил, и я тоже буду убивать. Ведь опустело мое логовище, которое было полно, когда с неба смотрела новая луна, и долг крови уплачен не вполне.

Фао услышал, как под зубами Вон-толла хрустнула толстая кость оленьего бедра, и одобрительно проворчал:

— Нам понадобятся эти челюсти. С долами идут детеныши?

— Нет, нет! Одни рыжие охотники, взрослые, сильные, хотя они и едят ящериц.

Вон-толла хотел сказать, что долы, рыжие собаки Декана, двигались ради охоты и убийства, а стая знала, что даже тигр уступает долам свою добычу.

Рыжие собаки несутся через джунгли, убивают все на своем пути, разрывают зверей в клочья. Хотя долы не так крупны и далеко не так хитры, как волки, они очень сильны и многочисленны. Долы, например, называют себя стаей, только когда их наберется не менее сотни; между тем сорок волков образуют уже настоящую стаю. Во время своих блужданий Маугли доходил до края высокого травянистого плоскогорья Декана: он видел, как бесстрашные долы спали, играли между собой или почесывались в маленьких впадинах, которые они считают своими логовищами. Он презирал и ненавидел их за то, что они пахли иначе, чем Свободный Народ, не жили в пещерах, главное же, за то, что между их пальцами росла шерсть, тогда как у него и у его друзей были чистые подошвы. Однако, со слов Хати, Маугли знал, как ужасна стая долов. Даже Хати сторонится их, и пока долы не бывают все перебиты, или дичи не становится мало они — идут вперед.

Вероятно, Акела тоже кое-что знал о долах, потому что, обращаясь к Маугли, спокойно сказал:

— Лучше умереть среди стаи, нежели в одиночестве, без вожака. Предстоит хорошая охота и… последняя для меня. Однако ты проживешь еще много ночей и дней, Маленький Брат; люди живут долго. Иди на север, ложись, и, если после ухода долов кто-нибудь из нашей стаи останется в живых, он расскажет тебе о битве.

— А, — очень серьезно ответил Маугли, — я должен уйти в болото, ловить мелких рыбок и спать на дереве? Или не лучше ли мне попросить помощи у Бандар-лога и, сидя в ветвях, щелкать орехи, пока стая будет биться внизу?

— Придется бороться насмерть, — произнес Акела. — Ты никогда не встречался с долами, красными убийцами. Даже полосатый…

— Ой, ой! — запальчиво ответил Маугли. — Я убил одну полосатую обезьяну и нутром чувствую, что Шер Хан отдал бы на съедение долам свою собственную тигрицу, если бы он почуял их стаю вблизи. Слушай: на свете жил Волк, мой отец, и Волчица, моя мать. Жил также старый серый Волк (не слишком-то умный; он теперь белый), который был для меня и отцом и матерью. Поэтому я, — он возвысил голос, — я говорю, что когда долы придут (если придут), Маугли и Свободный Народ будут сражаться вместе. И клянусь выкупившим меня быком, в виде платы внесенной Багирой в старое время, которого не помните вы, волки нынешней стаи (прошу деревья и реку услышать и запомнить все), в случае, если я забуду, да, клянусь, что вот этот мой нож послужит зубом стаи, и он не кажется мне слишком тупым! Вот какое слово сказал я, это мое слово.

— Ты не знаешь долов, человек с волчьим языком, — заметил Вон-толла. — Я хочу заплатить им мой долг крови раньше, чем они разорвут меня на многие части. Они двигаются медленно, убивая все по дороге; через два дня ко мне вернется немного прежней силы, и я пойду на них ради долга крови. Но тебе, Свободный Народ, я советую уйти на север и жить впроголодь, пока долы не вернутся в Декан. Эта охота не дает пищи.

— Послушай, Вон-толла, — со смехом сказал ему Маугли. — Значит мы, Свободный Народ, должны убежать на север, вырывать из-под речных берегов ящериц и крыс, чтобы как-нибудь случайно не встретить долов? Они опустошат места нашей охоты, мы же будем прятаться на севере до тех пор, пока они не соблаговолят отдать нам наши же джунгли. Долы — собаки, щенки собак, рыжие, желтобрюхие, бездомные псы с шерстью между пальцами! Дол рождает по шести и по восьми детенышей, как Чикаи, маленькая прыгающая крыса (кабарганчик). Конечно, мы должны бежать, Свободный Народ, и просить у северных племен позволения подбирать объедки и падаль. Вы знаете поговорку: на севере — черви; на юге — слизни. Мы — джунгли. Сделайте выбор, о, сделайте! Это хорошая охота! Во имя стаи, во имя полной стаи, во имя логовищ и детенышей; ради охоты дома и охоты вне дома, ради подруги, которая гонит лань, и ради маленького волчонка в пещере — вперед! Вперед! Вперед!

Стая ответила одним глубоким громовым лаем, который прозвучал в ночи, точно грохот большого упавшего дерева.

— Идем! — крикнули волки.

— Останьтесь с ними, — сказал Маугли своим четверым. — Нам понадобится каждый зуб. Фао и Акела подготовят все к бою. Я же иду сосчитать собак.

— Но это смерть! — приподнимаясь, закричал пришелец. — Что может сделать бесшерстый один с рыжими собаками? Даже полосатый, вспомните…

— Поистине ты — Вон-толла, — бросил ему Маугли через плечо, — но мы поговорим, когда долы будут убиты. Хорошей охоты вам всем.

Маугли ушел в темноту; он был охвачен сильным волнением, и он плохо смотрел себе под ноги, а потому совсем неудивительно, что юноша натолкнулся на питона Каа, который лежал на оленьей тропинке близ реки; Маугли упал и растянулся во всю свою длину.

— Кшша, — сердито сказал Каа. — Так водится в джунглях — идут, шагают и уничтожают всю ночную охоту, главное, когда дичь подходила так хорошо…

— Я виноват, — поднимаясь, сказал Маугли. — Ведь я искал тебя, Плоскоголовый, но при каждой нашей встрече ты делаешься все длиннее и толще. В джунглях нет никого, подобного тебе, Каа, мудрый, старый, сильный и прекрасный Каа.

— Куда же ведет эта тропа? — голос Каа звучал мягче. — Всего месяц тому назад человечек с ножом бросал мне в голову камни и называл меня такими дурными именами, какими можно осыпать только маленькую дикую кошку, за то что я заснул на открытой поляне.

— Да, и разогнал оленей во все четыре ветра, а в то время Маугли охотился. Плоскоголовый был так глух, что не услышал свистка и не пожелал сойти с оленьей тропинки, — спокойно ответил Маугли и уселся между пятнистыми кольцами.

— А теперь этот самый человечек приходит к тому же самому Плоскоголовому с нежными, льстивыми словами; называет его мудрым, сильным и красивым, и старый Плоскоголовый верит ему и устраивает вот такое удобное местечко для бьющего его камнями человечка и… Тебе так удобно? Скажи, разве Багира может предоставить тебе такое удобное ложе для отдыха?

Каа, по обыкновению, сделал из себя нечто вроде мягкого гамака для Маугли. Юноша в темноте съежился на упругой, похожей на канат, шее Каа; голова же огромного питона легла на его плечо. Наконец Маугли рассказал змее обо всем, что произошло в джунглях в эту ночь.

— Может быть, я умен, — заметил Каа, — а глух наверняка; в противном случае я, конечно, услышал бы фиал. Неудивительно же, что травоядные беспокоятся. Сколько долов?

— Я еще не видал их. Я прямо пришел к тебе. Ты старше Хати. Но, о Каа, — тут Маугли завозился от радостного чувства, — будет славная охота! Немногие из нас увидят новую луну!

— Разве ты тоже хочешь биться? Помни, ты человек, помни также, что стая выгнала тебя. Пусть волки встретятся с собаками. Ведь ты-то человек.

— Прошлогодние орехи теперь черная земля, — сказал Маугли. — Правда, я человек, но сегодня ночью я назвал себя волком и попросил реку и деревья помнить об этом. Пока долы не уйдут, я один из Свободного Народа.

— Свободный Народ, — проворчал Каа. — Свободные воры! И ты запутал себя в смертельный узел, в память мертвых волков? Это нехорошая охота.

— Я дал слово. Деревья знают это; река знает. Пока долы не уйдут, я не возьму назад своего слова.

— Нгшш! Ну, это тропинки другого рода! Я хотел было увести тебя с собой к северным болотам; но слово — хотя бы слово маленького обнаженного, бесшерстого человечка — всегда слово. Теперь я, Каа, скажу…

— Подумай хорошенько, Плоскоголовый, чтобы тоже не запутаться в смертельный узел. От тебя мне не нужно слова; я хорошо знаю…

— Пусть так и будет, — сказал Каа. — Я не дам слова. Но что ты будешь делать, когда придут долы?

— Они должны переплыть через реку. Я думал вместе со стаей встретить их моим ножом в мелкой воде. Ударяя лезвием и раскидывая этих собак, мы могли бы повернуть их вниз по течению или охладить им пасти.

— Долы не отступят, и пасти им не охладить, — ответил Каа. — По окончании боя не останется ни человека, ни детеныша волка, а будут валяться только голые кости.

— Алала! Если мы умрем, так умрем. Это будет отличная охота. Но мой желудок молод, и я видел немного дождей. Я не мудр и не силен. Придумал ты что-нибудь лучше, Каа?

— Я видел сотню и еще сотню дождей. Раньше, чем Хати сбросил свои молочные бивни, от меня в пыли оставался большой след. Клянусь первым яйцом, я старше многих деревьев и видел все, что делали джунгли.

— Но это новая охота, — заметил Маугли. — До сих пор долы никогда не пересекали нашего пути.

— Все, что есть — бывало и прежде. То, что будет — только новое рождение ушедших лет. Помолчи, пока я сочту мои года.

Долгий час Маугли лежал среди колец питона, а Каа, опустив голову на землю, думал обо всем, что он видел, о чем слышал с того дня, как вылупился из кожуры яйца. Свет в его глазах померк; они теперь походили на мутные опалы; время от времени питон делал легкие, резкие движения головой то вправо, то влево, точно охотясь во время сна. Маугли спокойно дремал; он знал, что выспаться перед охотой очень хорошо, и привык засыпать в любой час дня или ночи.

Вдруг Маугли почувствовал, что спина Каа, на которой он лежал, стала больше, шире; питон надулся и зашипел со звуком меча, который вынимают из стальных ножен.

— Я видел все умершие года, — наконец сказал Каа, — и большие деревья, и старых слонов, и скалы, которые были обнажены и остры, прежде чем поросли мхом. Ты еще жив, человечек?

— Луна недавно села, — ответил Маугли. — Я не понимаю…

— Хшш! Я опять Каа. Я знал, что прошло немного времени. Теперь пойдем к реке, и я покажу тебе, как защититься от долов.

Он повернулся, прямой, как стрела, двинулся к главному руслу Венгунги и погрузился в нее немного выше той заводи, которая скрывала Скалу Мира. Маугли был рядом с ним.

— Нет, не плыви. Я двигаюсь быстро. Ко мне на спину, Маленький Брат.

Маугли обнял левой рукой шею Каа, прижал правую к своему телу и вытянул ноги. Каа поплыл навстречу течению, как мог плыть только он один; рябь разрезанной воды окружила бахромой шею Маугли, а его ноги раскачивались в разные стороны под хлещущим телом питона. Мили на две выше Скалы Мира река сужается в ущелье между мраморными стенами, высотой от восьмидесяти до сотни футов. Там она несется, точно из мельничной плотины, между уродливыми камнями, иногда прыгает и переливается через них. Но перекаты и пороги не смущали Маугли; в мире было мало воды, которая могла хоть на одно мгновение испугать его. Он смотрел то на одну, то на другую стену ущелья и беспокойно нюхал воздух; ощущал кисло-сладкий запах, очень напоминавший испарение от муравейника в жаркий день. Юноша инстинктивно опустился в воду, и только время от времени поднимал голову, чтобы подышать. Вот Каа два раза захлестнул хвостом затонувшую скалу, обвив Маугли одним кольцом. А вода неслась мимо них.

— Это место смерти, — сказал Маугли. — Зачем ты принес меня сюда?

— Они спят, — ответил Каа. — Хати не уступает дороги полосатому. Между тем Хати и полосатый сторонятся долов, а, по их словам, долы не поворачивают ни перед чем. От кого поворачивает вспять Маленький Народ скал? Скажи мне, господин джунглей, кто господин джунглей?

— Вот эти, — прошептал Маугли. — Это место смерти. Уйдем.

— Нет, смотри хорошенько; они спят. Здесь все осталось в том виде, как в те времена, когда я был не длиннее твоей руки.

Расщепленные и выветрившиеся скалы ущелья с самого начала джунглей служили приютом для Маленького Народа Скал — хлопотливых, свирепых, черных диких пчел Индии, и, как Маугли отлично знал, все звериные тропинки поворачивали в сторону за милю от этого ущелья. В течение многих столетий Маленький Народ устраивал здесь свои соты, перелетал роями из одной расщелины в другую, опять выпускал рои, оставляя на белом мраморе пятна застарелого меда; строил свои большие и толстые соты в темноте глубоких пещер, где ни человек, ни зверь, ни огонь, ни вода никогда не касались их. Все протяжение ущелья с обеих сторон было увешено как бы черными, мерцающими бархатными занавесами и, глядя на них, Маугли нырял в воду, потому что занавесы эти состояли из миллионов сцепившихся между собой спящих пчел. Виднелись также какие-то обломки, фестоны; древесные стволы, державшиеся корнями за стены скал; старые соты прежних лет или новые пчелиные города, выстроенные в тени безветренного ущелья; огромные скопления губчатого, истлевшего мусора, который свалился сверху и застрял между деревьями и лианами, прижимавшимися к отвесным скалам. Прислушиваясь, Маугли не раз улавливал, как отягченные медом соты шелестели и скользили, переворачиваясь и падая, где-то в темных галереях; потом раздавалось сердитое жужжание крыльев и мрачное кап, кап, кап погибшего меда, который сочился по камням, пока не останавливался на каком-нибудь выступе на открытом воздухе и стекал медленными струйками по ветвям. С одной стороны реки была маленькая отмель шириной всего в пять футов, и на ней лежала высокая груда хлама, скопившегося за неисчислимое количество лет. Он состоял из мертвых пчел, трутней, пыли, старых сотов и крыльев ночных бабочек-грабителей, которые залетели в это место за медом; и все это превратилось в холмы из мельчайшей черной пыли. Уже один острый запах, который поднимался от этого хлама, мог испугать всякое бескрылое существо, знавшее, что такое Маленький Народ.

Каа снова поплыл против течения и наконец достиг песчаной мели в начале ущелья.

— Вот охота этого года, — сказал он. — Смотри!

На берегу лежали скелеты двух молодых оленей и буйвола, и Маугли сразу увидел, что ни волк, ни шакал не трогали этих костей, которые лежали в самом естественном положении.

— Они перешли через границу; они не знали Закона, — прошептал Маугли, — и Маленький Народ убил их. Уйдем, пока это племя не проснулось.

— Оно не проснется до зари, — сказал Каа. — Теперь слушай, я расскажу тебе одну вещь. Много-много дождей тому назад сюда с юга прибежал спасавшийся от преследования олень; он не знал джунглей, и за ним гналась волчья стая. С помутившимися от страха глазами он соскочил с утеса, так как волки уже догоняли его; разгоряченные преследованием, они ничего не замечали. Солнце стояло высоко, и многочисленный Маленький Народ чувствовал сильный гнев. Некоторые волки кинулись в реку, но умерли, еще не достигнув воды. Не соскочившие со скал тоже умерли там, вверху. Олень же остался жив.

— Почему?

— Потому что он прибежал первый, спасаясь от смерти, потому что он прыгнул раньше, чем Маленький Народ заметил его и собрался для убийства. А вся преследовавшая оленя стая совершенно исчезла под тяжестью Маленького Народа.

— Олень остался жив, — медленно повторил Маугли.

— По крайней мере, он не умер в то время; однако никто не явился, чтобы поддержать его в реке, как один старый, толстый, глухой, желтый Плоскоголовый явился бы, чтобы спасти своего человечка… Да, да, хотя бы по следу этого человечка бежали все долы из Декана. Что ты думаешь? — Голова Каа прижалась к уху Маугли, и юноша ответил.

— Смело задумано; это все равно, что дернуть смерть за усы; но, Каа, ты действительно мудрее всех в джунглях.

— Многие говорят это. Теперь подумай: если долы побегут за тобой…

— Конечно, побегут, ха, ха! У меня под языком много маленьких колючек, которые я хотел бы вколоть в их головы.

— Если они побегут за тобой, разгоряченные и ослепленные злобой, глядя только на твои плечи, те из них, которые не умрут вверху, кинутся в воду, или здесь, или ниже, потому что Маленький Народ поднимется и покроет их. А ты знаешь, эта река — река жадная, и у них не будет Каа, который бы поддержал их; значит, оставшиеся в живых помчатся вниз по течению, к мелям подле ваших логовищ, а там твоя стая может встретить их и схватить за горло.

— Ахаи! Лучше ничего не придумаешь, хоть ломай голову до той поры, когда в сухое время года польются дожди. Все дело только в том, чтобы вовремя добежать до скал и спрыгнуть. Я покажу себя долам; пусть они гонятся за мной по пятам.

— А ты осмотрел скалы? Со стороны земли?

— Нет, нет; вот это-то я и забыл.

— Поди и посмотри; там мягкий грунт, весь изрытый, в ямах. Если твоя неуклюжая нога ступит неосмотрительно — конец охоте! Я оставлю тебя здесь и, только ради тебя, отнесу известие стае, чтобы твой народ знал, где ожидать долов. Но лично я не вожусь ни с одним волком.

Когда питону Каа не нравился кто-нибудь из его знакомых, он бывал неприятнее всех остальных жителей джунглей, за исключением, впрочем, одной Багиры. Он поплыл по течению и против Скалы Совета натолкнулся на Фао и Акелу; они сидели, прислушиваясь к ночным шумам.

— Кшш! Слушайте, собаки, — весело сказал им Каа. — Долы появятся по течению. Если вы не струсите, вам представится случай перебить их среди мелей.

— Когда они явятся? — спросил Фао.

— А где мой детеныш человека? — спросил Акела.

— Явятся, когда явятся, — ответил Каа. — Смотри и жди. Что же касается твоего человеческого детеныша, с которого ты взял слово и таким образом обрек его на смерть, твой детеныш со мною, и если он еще не умер, то совсем не по твоей вине, выгоревшая собака! Жди здесь долов и радуйся, что человеческий детеныш и я на твоей стороне.

Каа понесся против течения и зацепился хвостом за камень посреди ущелья, поглядывая вверх на утесы. Вот он увидел, как на фоне звезд двигалась голова Маугли, потом что-то просвистело в воздухе и раздался резкий, ясный звук тела, падающего ногами вперед в воду. В следующую минуту юноша уже безмятежно отдыхал, обвитый петлей гибкого тела Каа.

— Клянусь ночью, что это за прыжок? — спокойно заметил Маугли. — Я, ради забавы, соскакивал с гораздо более высоких скал. Но там, вверху, скверное место — низкие кусты, очень глубокие рытвины, переполненные Маленьким Народом. Я положил друг на друга большие камни подле трех рвов и на бегу сброшу их ногами; Маленький Народ поднимется позади меня, раздраженный, гневный…

— Это человечья речь и хитрость, — сказал Каа. — Ты умен, но ведь Маленький Народ постоянно сердится.

— Нет, в сумерках все крылья отдыхают. Я заведу мою игру с долами как раз в сумерки; тем более что красные собаки лучше всего охотятся днем. Они теперь идут по кровавому следу Вон-толлы.

— Коршун Чиль не оставляет мертвого быка, а долы не бросят кровавого следа, — заметил Каа.

— В таком случае, я постараюсь сделать для них новый кровавый след из их же собственной крови и накормить их грязью. Ты останешься здесь, Каа, и дождешься, чтобы я вернулся сюда с моими долами? Да?

— Да, но что, если они убьют тебя в джунглях или если Маленький Народ покончит с тобой раньше, чем ты успеешь прыгнуть в реку?

— Когда наступит завтра, мы будем охотиться для завтрашнего дня, — ответил Маугли поговоркой джунглей и прибавил: — Когда я умру, придет время спеть погребальную песню. Хорошей охоты, Каа.

Маугли выпустил из рук шею питона и поплыл вдоль ущелья, точно чурбан в ручье, направляя руками свое тело к отдаленной мели; там он увидел стоячую воду и засмеялся от счастья. Больше всего в мире Маугли любил, как он выражался, «дергать смерть за усы» и показывать зверям джунглей, что он их главный повелитель. Юноша часто, с помощью Балу, обкрадывал пчелиные рои в отдельных деревьях и отлично знал, что Маленький Народ ненавидит запах дикого чеснока. Итак, Маугли собрал маленький пучок этих растений, связал их полоской коры и пошел по следу Вон-толлы, который бежал к югу от сионийских логовищ; так Маугли прошел пять миль; он постоянно склонял голову набок, поглядывал на деревья и посмеивался.

— Я был прежде Маугли-лягушка, — говорил он себе: — Маугли-волком назвал я себя. Теперь я должен побыть Маугли-обезьяной, прежде чем сделаюсь Маугли-оленем. В конце концов я стану Маугли-человеком. Хо! — и он провел большим пальцем вдоль восемнадцатидюймового лезвия своего ножа.

След пришельца, весь усеянный темными кровавыми пятнами, бежал через лес из могучих деревьев, которые росли близко друг от друга; он направлялся к северо-востоку, и, по мере приближения к Пчелиным Скалам, постепенно сужался. От последнего дерева леса до низких кустарников Пчелиных Скал тянулась открытая местность, где с трудом мог бы укрыться хотя бы один волк. Маугли бежал мелкой рысью; измерял на глаз расстояния между различными ветвями, время от времени поднимался на дерево, для пробы перепрыгивал с одного ствола на другой, наконец вышел на открытую местность и целый час внимательно изучал ее. Потом он вернулся к исходной точке следа Вон-толлы, поднялся на дерево и сел на его большой боковой сук, на высоте восьми футов от земли. Юноша сидел тихо, точил нож о подошву своей ноги и тихо пел про себя.

Незадолго до полудня, когда солнце особенно припекало, он услышал топот ног и почувствовал отвратительный запах стаи долов; рыжие собаки безжалостно бежали по следу Вон-толлы. Если смотреть на дола со спины, он кажется в половину меньше волка, но Маугли знал, как сильны ноги и челюсти этих животных. Юноша посмотрел на серую голову вожака, который обнюхивал след, и крикнул ему «хорошей охоты».

Зверь поднял голову; его товарищи остановились позади него; стаю составляли несколько десятков рыжих собак с поджатыми хвостами, широкими плечами, слабыми задними ногами и окровавленными пастями. В общем, долы очень молчаливое племя, и даже в собственных джунглях не отличаются вежливостью. Ниже Маугли, вероятно, собралось двести долов, и он видел, что вожаки жадно обнюхивали след Вон-толлы, стараясь увлечь вперед стаю. До этого не следовало допускать, потому что тогда долы могли бы пробежать к логовищам при ярком свете дня, а Маугли хотел задержать их под своим деревом до сумерек.

— Кто позволил вам прийти сюда? — спросил Маугли.

— Все джунгли — наши джунгли, — был ответ, и дол, который сказал это, оскалил свои белые зубы.

Маугли посмотрел вниз, улыбнулся и зацокал, как Чикаи, прыгающая деканская крыса; этим он хотел показать долам, что считает их не лучше крыс. Стая рыжих собак сгрудилась около дерева, и вожак с ожесточением залаял, называя Маугли древесной обезьяной. В ответ Маугли вытянул одну из своих обнаженных ног и стал крутить ею как раз над головой вожака. Этого было достаточно, больше чем достаточно, чтобы пробудить в стае бессмысленную ярость. Звери с шерстью между пальцами ненавидят, чтобы им напоминали об этом. Маугли поджал ногу в ту минуту, когда вожак подскочил. Юноша нежно сказал ему:

— Собака, рыжая собака! Вернись, вернись в Декан и кушай ящериц. Иди к Чикаи, твоему брату. Собака, собака! Рыжая, рыжая собака! Между твоими пальцами шерсть! — И он еще раз повертел ногой.

— Спускайся, безволосая обезьяна, не то мы заморим тебя голодом, — провыла стая, а этого-то именно и хотел Маугли.

Он прополз по ветке, прижимаясь щекой к коре, и освободил свою правую руку, потом сказал долам все, что он знал, главное же, все, что он думал о них, о их обычаях, нравах, об их подругах и детенышах. В мире нет более едких и колких слов, как те выражения, которые употребляют жители джунглей, чтобы показать свое презрение и пренебрежение. Подумав, вы сами увидите, что иначе и быть не может. Как Маугли сказал Каа, у него под языком было множество мелких колючек, и он постепенно и умышленно вывел долов из молчания, заставил их ворчать, потом превратил это ворчание в вой, а вой в хриплый, рабский, бешеный рев. Они пытались было отвечать насмешками на насмешки, но с таким же успехом маленький детеныш мог бы стараться парировать оскорбления раздраженного Каа. Все это время правая рука Маугли прижималась к его боку, готовая начать действовать; ногами же он обвивал большой сук. Крупный коричневый вожак несколько раз подскакивал в воздух, но Маугли не решался ударить его, боясь промахнуться. Наконец, гнев прибавил дополнительную силу долу, и он подскочил на семь или восемь футов от земли. Мгновенно рука Маугли опустилась, точно голова древесной змеи, схватила вожака за шиворот, и большой сук дрогнул от лишней тяжести; от этого толчка Маугли чуть было не свалился на землю. Но он не разжал руки и дюйм за дюймом стал поднимать зверя, который висел, точно удавленный шакал. Левой рукой Маугли достал нож, отрезал рыжий пушистый хвост дола и кинул дикую собаку на землю.

Только этого он и хотел. Теперь стая ни за что бы не пошла по следу Вон-толлы, пока не убила бы Маугли, или пока Маугли не убил бы всех долов. Вот они уселись в кружок, их задние лапы вздрагивали, и Маугли понял, что они собираются остаться на этом месте. Итак, юноша взобрался повыше, прислонился спиной к стволу дерева и заснул.

Часа через три или четыре он проснулся и сосчитал стаю. Все долы были налицо, молчаливые, шершавые, с сухими пастями и с глазами жесткими, как сталь. Солнце садилось. Через полчаса Маленький Народ Скал должен был окончить свои работы, а как вам известно, в сумерки долы дерутся не так-то хорошо.

— Мне не нужно было таких верных караульщиков, — вежливо сказал Маугли, становясь на ветке, — но я запомню это. Вы истинные долы, хотя на мой вкус — слишком однообразны. А потому я не отдам хвоста крупному поедателю ящериц. Разве ты не доволен, рыжий пес?

— Я сам распорю тебе живот! — проревел вожак, царапая лапами ствол дерева.

— Подумай-ка, мудрая деканская крыса. Появится много маленьких бесхвостых рыжих щенят; да, щенят с красными обрубками, которые будут зудеть, когда накалится песок. Ступай домой, красный пес, и расскажи, что с тобой сделала обезьяна. Не желаете уходить? Ну, так пожалуйте со мной, и я научу вас мудрости.

Маугли с ловкостью одного из племени Бандар-лога перепрыгнул на соседнее дерево, потом на следующее, и так далее; а стая долов бежала за ним; рыжие собаки поднимали свои голодные морды. Время от времени Маугли делал вид, будто он падает, тогда долы прыгали друг через друга, торопясь покончить с ним. Это была любопытная картина: юноша с ножом, блестевшим в косых солнечных лучах, скользил между верхними ветвями, молчаливая стая взволнованных рыжих зверей, толпясь, бежала позади него. На последнем дереве Маугли взял чеснок, старательно натер им все свое тело, и долы завыли с презрением.

— Не хочешь ли ты, обезьяна с волчьим языком, скрыть свой след? — спросили они. — Мы будем гнать тебя до смерти.

— Вот твое имущество, бери! — крикнул Маугли и швырнул отрезанный хвост назад в лес. Стая инстинктивно кинулась за хвостом. — А теперь гони меня до смерти, — прибавил юноша.

Маугли скользнул по стволу, спустился на землю, и босые ноги юноши с быстротой ветра понесли его к Пчелиным Скалам раньше, чем долы сообразили, что он собирается делать.

Стая разразилась одним коротким глухим воем, и в то же время рыжие собаки понеслись качающимися прыжками, не особенно быстрыми, но которыми долы могут в конце концов загнать до смерти любое существо. Маугли знал, что они бегают значительно медленнее волков, не то он не решился бы бежать две мили на виду у них. Долы считали, что юноша в их власти; он же был уверен, что может распоряжаться ими, как ему вздумается. Вся его забота заключалась в том, чтобы поддерживать в долах достаточное раздражение, которое не позволило бы им повернуть слишком рано. Он бежал спокойно, ровно, упруго; бесхвостый вожак был всего в пяти ярдах от него, а стая растянулась приблизительно на четверть мили. Звери были ослеплены злобой и жаждой убийства. Маугли прислушивался и старался сохранять прежнее расстояние от вожака, приберегая свои последние усилия для окончательного бега через Пчелиные Скалы.

Маленький Народ заснул среди ранних сумерек; в это время года не цвели поздние цветы; однако, когда первые шаги Маугли глухо застучали, он услышал странный звук; казалось, зажужжала вся земля. Юноша побежал так, как он еще никогда не бегал в жизни, и столкнул одну, другую, третью груду камней в темные, сладко пахнущие расщелины; послышался рев, похожий на рев моря в пещере. Мельком Маугли увидел, как позади него потемнел воздух; внизу же, далеко перед ним, блеснула река, и он разглядел в воде плоскую, ромбическую голову. Бесхвостый дол изо всех сил прыгнул вперед, и его зубы лязгнули подле самого плеча Маугли, но он упал в реку ногами вперед; он задыхался и торжествовал. В нем не засело ни одного жала; чесночный запах отогнал пчел на те несколько секунд, в течение которых он был среди тучи пчел. Когда Маугли поднялся, кольца Каа обвивали его. Что-то падало через края утесов; казалось, это были огромные груды сцепившихся между собой пчел, груды, летевшие вниз, подобно султанам из перьев; тем не менее, раньше чем такой клубок касался воды, пчелы снова поднимались, а тело дола, вертясь, уплывало по течению. Маугли и Каа слышали бешеный короткий вой, который тонул в реве, похожем на грохот прибоя — в звуке крыльев Маленького Народа Скал.

Некоторые из долов также упали в расщелины, сообщавшиеся подземными пещерами, задыхаясь там, бились, лязгали зубами, срывая с места соты, и умирали под миллионами пчел; некоторые выскакивали из какого-нибудь отверстия в скале, выходившей на реку, и падали на черный мусор; некоторые, сделав короткие прыжки, попадали в ветви деревьев, росших на стенах скал, и их тела исчезали под массами пчел; самое же большее число рыжих собак, обезумев от укусов, бросались в реку, а, как говорил Каа, Венгунга была жадная вода.

Каа держал Маугли, пока юноша не отдышался.

— Нам нельзя оставаться здесь, — сказал питон. — Маленький Народ совсем развоевался. Плывем.

Маугли плыл почти под водой, постоянно нырял, держа в руках нож.

— Спокойнее, спокойнее, — сказал Каа. — Один зуб не может убить сотни, если только это не зуб кобры; а ведь завидев, что Маленький Народ просыпается, многие живые и здоровые долы бросились в воду.

— Тем больше поработает мой нож. Фу! Как Маленький Народ мчится за нами! — Маугли снова нырнул. Над поверхностью воды расстилалась пелена из диких пчел, которые мрачно жужжали и жалили всех и все, что встречалось им.

— Молчание никогда никому не приносило вреда, — заметил Каа (ни одно жало не могло проникнуть через его чешую), и для охоты у тебя есть целая ночь. Слышишь, как они воют?

Очень многие долы видели, в какую ловушку попали их товарищи и, сделав поворот, кинулись в воду там, где ущелье окаймляли крутые берега. Их раздраженный рев, их угрозы «древесной обезьяне», которая навлекла на них позор, смешивались с воплями и ворчанием их израненных Маленьким Народом товарищей. Оставшимся на берегу грозила смерть, и каждый дол знал это. Течение влекло многих рыжих собак к Заводи Мира, но и там злобный Маленький Народ преследовал их и загонял обратно в воду. Маугли слышал голос бесхвостого вожака, который приказывал своим подчиненным убить всех волков сионийской стаи. Но юноша не терял времени на подслушивание.

— В темноте позади нас убивают! — прокричал один дол. — Здесь окровавленная вода.

Маугли несколько мгновений плыл под водой, как выдра, схватил одного дола, увлек его в глубину и ударил ножом раньше, чем тот успел открыть пасть; темные кольца поднялись на поверхность, когда всплыло тело убитого рыжего зверя. Долы попробовали было повернуть, но течение помешало им сделать это, а Маленький Народ жалил их в головы и уши, и в сгущавшейся темноте они слышали звучавший все громче вызов сионийской стаи. Маугли опять нырнул; еще один дол ушел под воду, поднялся мертвый, и снова в задних рядах стаи рыжих собак раздались взволнованные крики; одни долы выли, что лучше выйти на берег; другие просили своего вожака увести их обратно в Декан; некоторые кричали Маугли, чтоб он показался, и они могли убить его.

— Они приходят драться с двумя желудками и несколькими голосами, — заметил Каа. — Передовые псы — с твоими братьями, Маленький Народ улетает спать. Он долго преследовал нас. Теперь я тоже вернусь; ведь у меня нет общей кожи ни с одним волком. Хорошей охоты, Маленький Брат, и помни, что долы кусают сильно.

Вдоль по берегу бежал трехногий волк, который сновал то туда, то сюда, прижимаясь одной стороной головы к земле, выгибал спину и время от времени высоко подпрыгивал, точно играя с маленькими волчатами. Это был Вон-толла, пришелец; он молчал, но продолжал свою странную игру, напрягая все силы, чтобы не отставать от плывших долов. Рыжие собаки долго пробыли в воде и теперь плыли с трудом; их шерсть намокла. Тяжелые пушистые хвосты долов, как губки, тянули их вниз; звери до того устали, до того были потрясены, что не издавали ни звука и только внимательно вглядывались в два пылающие глаза, которые блестели на берегу.

— Плохая охота, — задыхаясь, сказал один из них.

— Нет, отличная, — возразил Маугли, поднимаясь на поверхность подле рыжего пса. Его нож взвился, вонзился позади плеча дола, а сам он откинулся в сторону, спасаясь от зубов умирающего врага.

— Это ты, человеческий детеныш? — крикнул с берега Вон-толла.

— Спроси об этом убитых, пришелец, — ответил Маугли. — Разве река не принесла ни одного дола? Я заткнул грязью пасти этих собак; при ярком дневном свете я обманул их; их вожак лишился хвоста, но на твою долю все-таки осталось несколько штук. Куда подогнать их?

— Я подожду, — сказал Вон-толла. — У меня целая ночь.

Вой и лай сионийской стаи приближались.

— За стаю, за всю стаю! — раздавались возгласы волков.

И вот, проплыв по излучине реки, долы очутились среди песчаных отмелей и мелкой воды против сионийских логовищ.

В эту минуту рыжие собаки поняли свою ошибку. Им следовало выйти на берег еще за милю до этого места и напасть на волков с суши. Но теперь было поздно. Берег усеивали горящие глаза; в джунглях стояла мертвая тишина; раздавался только ужасный фиал, не смолкавший со времени заката. Казалось, будто Вон-толла старался выманить долов на берег.

— Повернитесь и держитесь крепко! — сказал вожак рыжих псов.

Долы кинулись к берегу и рассеялись по мелкой воде; поверхность реки вспенилась, заволновалась, и от одного берега к другому побежала крупная рябь, похожая на след, остающийся после большой лодки. Маугли кинулся за своими врагами, он колол и резал сбившихся в кучку долов, которые одной волной неслись по отмели реки.

Начался продолжительный бой. Раздавался рев; битва то разгоралась, то ослабевала; борьба происходила повсюду, на влажном красном песке, в кустах и на травянистых полянах. На одного волка приходилось по два дола. Зато дрались все волки, составлявшие стаю; не только короткие, высокие, широкогрудые охотники с белыми клыками, но и волчицы с тревожными глазами, которые сражались ради своих детенышей; попадались и годовалые волчата, еще не сбросившие с себя первого пушка, которые бились рядом со своими матерями. Вам надо знать, что волк всегда хватает за горло или кусает за бок, дол же, по большей части, бросается на живот; поэтому, когда рыжие собаки выходили из воды, поднимая головы, преимущество было на стороне волков. На суше же волки страдали. Но и в воде, и на берегу нож Маугли мелькал без остановки. Его Четверо пробились к нему. Серый Брат сжался между коленями юноши, защищая его живот; остальные трое охраняли его спину и бока. Когда удар воющего дола сбивал с ног Маугли, его братья становились над ним. Все остальное смешалось в кучу; это была сомкнутая, метавшаяся толпа, которая двигалась вдоль берега, справа налево и слева направо, а также постоянно медленно вращалась вокруг собственной оси. То вздымался холм, точно водяной пузырь в водовороте, и рассыпался тоже, как водяной пузырь, выбрасывая четверых-пятерых искалеченных рыжих собак, которые старались снова попасть в центр; то волк вытаскивал из толпы вцепившегося в него дола; то два дола вытягивали волка и загрызали его; тут годовалый мертвый волк, сжатый со всех сторон, поднимался над толпой, а его обезумевшая от немой ярости мать, лязгая зубами, каталась и рвала врагов; там, в середине самой гущи сражающихся волк и дол, забыв обо всем остальном, старались схватить друг друга за горло, но толчки других свирепых бойцов отбрасывали их в разные стороны. Раз Маугли встретил Акелу; два дола нападали на него, а далеко не беззубые челюсти Одинокого Волка сжимали ляжку третьего; потом юноша увидел Фао, который запустил свои зубы в шею дола и тащил сопротивлявшегося зверя, чтобы предоставить однолеткам покончить с ним. Главная часть битвы представляла из себя какой-то невероятный хаос, смешение во мраке; все сливалось воедино: удары, прыжки, стоны, короткий лай, суета; все кружилось вокруг Маугли, позади него, впереди, над ним, повсюду. Ночь проходила; быстрое головокружительное движение усиливалось; долы боялись нападать на самых сильных волков, однако не решались и обратиться в бегство. Маугли чувствовал, что подходит конец, и бил долов так, чтобы только калечить их. Годовалые волки становились смелее; время от времени можно было перевести дыхание, перекинуться словом с другими, и порой одного блеска ножа бывало достаточно, чтобы дол отскочил.

— Скоро из-под мяса покажется кость! — провыл Серый Брат.

Он был весь покрыт кровью, лившейся из множества неглубоких ран.

— А все-таки еще остается разгрызть кость, — ответил ему Маугли. — Эовава! Вот как действуем мы в джунглях.

И красное лезвие, точно пламя, скользнуло вдоль дола, задние ноги которого скрывались под телом большого волка.

— Это моя добыча, — сморщив ноздри, фыркнул этот волк. — Предоставь его мне.

— Разве у тебя в желудке все еще пусто, пришелец? — спросил Маугли.

Вон-толла был страшно изранен, тем не менее его зубы парализовали дола, который не мог повернуться и дотянуться до него.

— Клянусь быком, который купил меня, — с недобрым смехом сказал Маугли, — это бесхвостый!

И действительно, Вон-толла держал крупного, темного вожака.

— Неблагоразумно убивать детенышей и волчиц, — продолжал Маугли, отирая рукой кровь со своих глаз, — в таком случае следовало убить также и пришельца, и, мне кажется, Вон-толла тебя убивает.

Один дол кинулся на помощь к своему вожаку, но раньше, чем его зубы схватили Вон-толла за бок, нож Маугли полоснул его по горлу, а Серый Брат докончил дело.

— Вот как делается у нас в джунглях, — сказал Маугли.

Вон-толла не ответил; челюсти пришельца все сильнее сжимали спинной хребет вожака, но его собственная жизнь убывала. Дол вздрогнул; его голова опустилась; он перестал двигаться; Вон-толла упал на него.

— Хо! Долг крови уплачен, — сказал Маугли. — Спой песню Вон-толла.

— Он перестал охотиться, — ответил Серый Брат. — Да и Акела что-то уж долго молчит.

— Кость перегрызена! — прогремел Фао, сын Фаона. — Они убегают, кончайте, кончайте с ними, охотники Свободного Народа!

Один за другим долы уходили с этих темных и окровавленных песков в реку, в чащи джунглей, вверх или вниз по течению, спеша туда, где был свободен путь.

— Долг! Долг! — закричал Маугли. — Уплатите долг! Они убили Одинокого Волка! Не позволяйте ускользнуть ни одной собаке.

С ножом в руке юноша мчался к окраине берега, чтобы остановить всякого дола, который решится войти в воду; в это время из-под груды девяти убитых рыжих собак показалась голова Акелы и его передние лапы. Маугли опустился на колени подле Одинокого Волка.

— Ведь я же говорил, что это будет мой последний бой, — задыхаясь, прошептал Акела. — Это отличная охота. А ты, Маленький Брат?

— Я жив и убил многих.

— Да. Я умираю, и мне хотелось бы… хотелось бы умереть подле тебя, Маленький Брат.

Маугли положил страшно израненную голову Акелы к себе на колени и обвил руками его разорванную шею.

— Давно прошли старые дни Шер Хана, когда человеческий детеныш валялся в пыли.

— Нет, нет, я волк. У меня одна кожа со Свободным Народом! — с жаром произнес Маугли. — Я не хочу быть человеком.

— Ты человек, Маленький Брат, — сказал Акела. — Ты человек, в противном случае, стая разбежалась бы перед нападением долов. Я обязан тебе жизнью, а сегодня ты спас и стаю, как я однажды спас тебя. Разве ты забыл? Теперь все долги заплачены. Иди к своему племени. Повторяю тебе, глаз моего глаза, эта охота окончена. Иди к своему племени.

— Никогда не уйду; я буду охотиться в джунглях. Ведь я же говорил это.

— После лета наступают дожди, после дождей приходит весна. Вернись к своим раньше, чем тебя прогонят.

— Кто прогонит меня?

— Маугли прогонит Маугли. Вернись к своим! Иди к людям.

— Когда Маугли прогонит Маугли, я уйду, — ответил юноша.

— Теперь все сказано, — произнес Акела. — Можешь ли ты, Маленький Брат, поднять меня на ноги? Ведь я тоже был вожаком Свободного Народа.

Очень осторожно Маугли снял с Акелы трупы и, нежно обняв обеими руками умирающего, поставил его на ноги. Одинокий Волк глубоко вздохнул и начал Песню Смерти, которую вожак стаи должен петь, умирая. Его голос крепчал, возвышался, звенел, пролетая через реку. Наконец Акела дошел до последнего возгласа: «Хорошей охоты!» Он освободился из объятий Маугли, высоко подпрыгнул и упал на свою последнюю и страшную добычу, на убитых им долов.

Последние из обратившихся в бегство долов были настигнуты и перебиты безжалостными волчицами; но Маугли ничего не замечал, ни на что не обращал внимания; он сидел, опустив голову на колени. Мало-помалу шум и вой затихли; волки, хромая, с запекшимися ранами вернулись назад, чтобы сосчитать потери. Пятнадцать охотников и шесть волчиц лежали мертвые подле реки; остальные же, все без исключения, были ранены. Маугли все сидел неподвижно, сидел до самого холодного рассвета. Вот влажная окровавленная морда Фао опустилась на его руку; Маугли отодвинулся, чтобы показать ему худое тело Акелы.

— Хорошей охоты, — сказал Фао, обращаясь к Одинокому Волку, точно тот все еще был жив, потом, взглянув через свое искусанное плечо, крикнул: — Войте, собаки, в эту ночь умер волк!

Но изо всей стаи в двести долов-бойцов, которые хвастались, что все джунгли — их джунгли, что ни одно живое существо не может противиться им, ни один не вернулся в Декан, чтобы повторить эти слова.

На второй год после великого боя с деканскими рыжими собаками и смерти Акелы, Маугли, вероятно, минуло семнадцать лет. Но он казался старше, так как делал много физических упражнений, хорошо ел и, едва почувствовав себя разгоряченным или запыленным, тотчас же купался; благодаря всему этому он стал сильнее и выше, чем обыкновенные юноши его лет. Во время осмотра древесных дорог он мог полчаса висеть на высокой ветке, держась за нее одной рукой; мог на скаку остановить молодого оленя и, схватив его за голову, откинуть прочь; мог даже сбить с ног крупного синеватого кабана из северных болот. Население джунглей, прежде боявшееся его ума, теперь боялось его силы, и когда он спокойно направлялся куда-нибудь по своим делам, шепот о том, что он приближается, очищал перед ним все лесные дороги. Между тем в его глазах всегда светился кроткий взгляд. Даже во время драк они никогда не горели огнем глаз Багиры. В них только появлялось любопытство и волнение, и это составляло одну из странных для зверей сторон его характера, непонятных даже для Багиры.

Однажды пантера задала Маугли вопрос по этому поводу, и юноша со смехом сказал:

— Когда я упущу добычу, я сержусь. Когда в течение двух дней у меня в желудке пусто, я очень сержусь. Разве мои глаза не говорят этого?

— Твой рот голоден, — ответила Багира, — но твои глаза ничего не говорят. Охотишься ли ты, ешь ли ты, плаваешь ли, им все равно; они как камни в мокрую или в сухую погоду.

Маугли лениво посмотрел на Багиру из-под своих длинных ресниц, и ее голова, по обыкновению, опустилась. Черная пантера знала, что он ее господин.

Они лежали на склоне горы, против реки, и ниже их висел зеленовато-белый дымок утреннего тумана. Солнце поднималось; этот легкий покров превратился в волнующееся море красного золота, и низкие лучи испещрили сухую траву, на которой отдыхали Маугли и Багира. Наступил конец холодной погоды; листья и деревья стояли измятые, поблекшие; когда поднимался ветер, повсюду слышался сухой шелест и потрескивание. Маленький лист с ожесточением забарабанил по ветке, как всегда барабанит отдельный лист, подхваченный струей воздуха. Этот звук разбудил Багиру; с глухим, глубоким звуком, похожим на кашель, пантера понюхала утренний воздух, опрокинулась на спину и стала бить передними лапами, стараясь схватить качающийся листок.

— Год поворачивается, — сказала Багира. — Джунгли всколыхнулись. Приближается время новых песен. Этот лист знает, что происходит. Хорошо!

— Трава еще совсем мертвая, — ответил Маугли, выдергивая маленький пучок сухих былинок. — Даже весенний глазок (красивый воскообразный красный цветок в форме трубочки, который пробивается в траве и поднимается над нею), даже весенний глазок еще не раскрылся и… Багира, хорошо ли черной пантере валяться на спине и бить лапами воздух, точно какая-нибудь дикая кошка?

— Оух! — произнесла Багира, которая, казалось, думала о посторонних вещах.

— Я говорю: прилично ли черной пантере кричать, кашлять, выть и валяться? Помни, ведь мы с тобой господа джунглей.

— Да, правда; я слушаю тебя, человеческий детеныш. — Багира быстро перевернулась и села, вся пыльная, с лохматыми боками. Она сбрасывала с себя зимнюю шерсть. — Конечно, мы с тобой властители джунглей! Кто силен, как не Маугли? Кто так мудр, как он? — Пантера странно растягивала слова, и Маугли повернулся, чтобы посмотреть, не смеется ли она над ним; ведь в джунглях часто звучат слова, имеющие один смысл, хотя под ними подразумевается нечто совсем другое. — Я сказала, что мы бесспорно господа джунглей, — повторила Багира. — Разве я сделала дурно, сказав это? Я не знала, что человеческий детеныш больше не лежит на земле. Что ж? Он, значит, летает?

Маугли сидел, положив локти на колени, и смотрел через долину, освещенную дневным светом. Где-то внизу, среди деревьев, птица веселым голосом выводила первые ноты своей весенней песни. Звуки эти казались только тенью тех льющихся быстрых призывов, которым суждено позже политься из ее горлышка. Багира услышала.

— Я сказала, что приближается время новых песен, — проворчала пантера, извивая свой хвост.

— Слышу, — ответил Маугли. — Багира, почему ты дрожишь? Лучи солнца жарки.

— Это поет Ферао, красный дятел, — продолжала Багира. — Он-то не позабыл! Но я тоже вспомню мою песню, — и она принялась мурлыкать и нежно ворчать про себя, но, недовольная, умолкла и начала песню сызнова.

— Дичи не предвидится, — заметил Маугли.

— Маленький Брат, разве оба твои уха закупорены? Ведь это же не охотничья песнь. Я готовлюсь петь для весны.

— Ах, я забыл. Как только приходит время новых песен, ты и все остальные уходите и бросаете меня.

— Право же, Маленький Брат, — начала Багира, — мы не всегда…

— Я говорю, что вы убегаете, — сказал Маугли, сердито поднимая указательный палец, — вы убегаете, а я, господин джунглей, должен бродить один. Что было прошлой весной, когда я собирал сахарный тростник среди полей человеческой стаи? Я послал гонца — тебя — к Хати, приказывая ему прийти в такую-то ночь и набрать мне хоботом сладкой травы.

— Да ведь он опоздал только на две ночи, — слегка прижимаясь к земле, ответила Багира, — и он набрал этой сладкой травы, которая тебе нравится, больше чем мог бы съесть любой человеческий детеныш за все ночи во время дождей. Я не была виновата.

— Он не пришел в ту ночь, когда я звал его. Нет, он трубил в свой хобот, бегал при свете месяца по долинам и ревел. После него оставался такой след, точно пробежали три слона, потому что он не скрывался между деревьями. Он плясал в свете месяца перед домами людей. Я его видел, между тем он не приходил ко мне, а ведь я — господин джунглей.

— Это было время новых песен, — по-прежнему очень смиренно повторила пантера. — Может быть, Маленький Брат, на этот раз ты не призвал его Великими Словами? Прислушайся к Ферао и развеселись.

Казалось, дурное расположение духа Маугли выкипело. Он лег, положив голову на закинутые руки и закрыл глаза.

— Я ничего не знаю, да и не хочу знать, — сонливо произнес он. — Заснем, Багира. У меня в желудке тяжесть. Дай мне положить на тебя мою голову.

Пантера легла и вздохнула, потому что она слышала, как Ферао пробовал свою песню и переделывал ее для весны, времени новых песен, как выражаются в джунглях.

В джунглях Индии времена года скользят почти без перерыва. С первого взгляда их только два: дождливое и сухое, но если вы вглядитесь внимательно, то под потоками ливня и облаками пыли различите настоящее обычное правильное кольцо. Самое чудесное время в Индии — весна, потому что ей не приходится покрывать новыми листьями и цветами обнаженное поле; напротив: она должна прогнать и вытеснить еще висящие, полуживые покровы из полузеленой растительности, уцелевшей во время мягкой зимы, и сделать полуодетую, старую землю опять новой и молодой. И она делает это с таким совершенством, что ни одна весна в мире не сравнится с весной в джунглях.

Приходит день, когда все в джунглях истощается, даже запахи, проплывающие в тяжелом воздухе, кажутся устарелыми, изношенными. Этого невозможно объяснить, между тем это чувствуется. Но наступает другой день; на взгляд ничто не изменилось, между тем все ароматы делаются новыми; они восхитительны; усы жителей джунглей вздрагивают до самых корней, и старая шерсть сваливается с боков зверей длинными, лохматыми кусками. В это время иногда выпадает легкий дождь, и деревья, кусты, бамбуки, мхи и растения с сочными листьями просыпаются, вырастают с почти слышным для вас звуком, а под ними день и ночь стоит густое жужжание. Это шум весны, вибрирующий звук, который производят не пчелы, не падающая вода, не ветер в листве деревьев, — это мурлыкание согретого счастливого мира.

До последнего года Маугли всегда наслаждался такими переменами. Обычно именно он замечал первый весенний глазок, там, глубоко посреди травы, и первую гряду весенних облаков, с которыми в джунглях не сравнится ничто. Его голос раздавался всюду во влажных, освещенных звездами, цветущих уголках джунглей; он присоединился к хору крупных лягушек или передразнивал маленьких сов, висящих вниз головой, которые ухают во влажные ночи. Как и все в джунглях, Маугли, именно весной, бросался с дерева на дерево, просто ради удовольствия полетать в теплом воздухе, и проносился так тридцать, сорок или пятьдесят миль между сумерками и восходом утренней звезды. И возвращался обратно, задыхающийся, смеющийся, весь увитый странными цветами.

Четыре брата не бывали с Маугли во время его диких блужданий по зарослям; они пели песни с другими волками. У населения джунглей много дела весной, и Маугли слышал, как жители зарослей хрюкали или ворковали, повизгивали или свистели, в зависимости от их породы. Голоса диких созданий весной звучат иначе, чем в другие времена года, и это одна из причин, вследствие которых они называют весну временем новых песен.

Но, как сказал Маугли Багире, в эту весну он чувствовал тяжесть в желудке. С тех самых пор, как бамбуковые побеги сделались пятнисто-коричневыми, юноша поджидал утра, которое принесет новые ароматы. Наконец такое утро наступило, и Мор, павлин, сияя бронзой, лазурью и золотом, возвестил о наступившей перемене по всему окутанному дымкой лесу. Маугли тоже хотел было закричать, но слова застряли у него между зубами и по всему его телу пробежало странное ощущение, начавшееся с концов пальцев ног и достигшее корней волос, ощущение полного уныния; ему даже пришлось осмотреть все свое тело, чтобы удостовериться, не вонзился ли в него шип терновника. Мор кричал о новых благоуханиях, другие птицы подхватили эту весть, тотчас же из-за приречных скал до Маугли донесся хриплый крик Багиры, что-то среднее между клекотом орла и ржанием лошади. Вверху, во вновь покрывшихся почками ветвях, раздался вой Бандар-лога и почувствовались обезьяньи прыжки, а Маугли стоял неподвижно; его грудь, наполненная дыханием для ответа Мору, мало-помалу опускалась под давлением сознания, что он несчастлив.

Маугли смотрел кругом, но видел только насмешливых обезьян, которые сновали по деревьям, и Мора. Распустив свой хвост в полном его великолепии, павлин танцевал под откосом горы.

— Благоухания изменились! — крикнул Мор. — Хорошей охоты, Маленький Брат. Что же ты не отвечаешь?

— Маленький Брат, хорошей охоты, — просвистели Чиль-коршун и его подруга, вместе спускаясь к земле. Они пронеслись под носом Маугли, так близко, что щепотка их мягких белых перышек отлетела в сторону.

Легкий весенний дождь (как говорят, «дождь слоновый») пронесся через джунгли, и молодые влажные листья закивали с ветвей. Дождь этот умер в двойной радуге при легком раскате грома. Около минуты простоял весенний гул и замолк; но все жители джунглей сразу заговорили и запели. Все, кроме Маугли.

— Я ел хорошую пищу, — сказал он себе. — Я пил отличную воду. У меня не горит горло, и оно не стало узким, как в тот день, когда я укусил корень с синими пятнами, который по словам У, черепахи, был съедобен. А между тем у меня в желудке тяжело, и я так дурно говорил с Багирой, с другими, с племенем джунглей и, значит, с моим собственным народом! Кроме того, мне то жарко, то холодно; потом не жарко и не холодно, но я сержусь на что-то, чего не вижу. Ого! Буду бегать. Сегодня ночью я убегу далеко, убегу в северные болота и вернусь обратно. Слишком долго я охотился без всякого труда. И Четверо должны бежать со мной, они растолстели и разжирели.

Он стал звать Четверых, но его братья не отвечали. Они убежали далеко и не могли слышать его зова, тем более что пели весенние песни: песню луны и песню самбхура, и все остальные волки стаи подтягивали им; весной для Народа Джунглей мало разницы между днем и ночью. Из горла Маугли вырвался резкий лающий звук, но в ответ юноша услышал только насмешливое «мяу» дикой пятнистой древесной кошки, которая кружилась среди ветвей, отыскивая ранние птичьи гнезда. Маугли задрожал от бешенства, наполовину вытащил свой нож из ножен, а через несколько секунд принял очень высокомерный вид; хотя никто не наблюдал за ним, сердитыми шагами пошел с горы, вскинув подбородок и сжав брови. Но никто из его племени не задал ему ни одного вопроса; все были слишком заняты собой.

— Да, — сказал Маугли, чувствуя, что он говорит бессознательно, — когда приходят рыжие долы из Декана или Красный Цветок начинает плясать между бамбуками — джунгли с визгом прибегают к Маугли и придумывают для него великие слоновые названия. Теперь же, только потому что весенний глазок зарделся и Мор показывает свои обнаженные ноги в весенней пляске, джунгли обезумели, как Табаки… Во имя быка, который меня выкупил, — господин ли я джунглей или нет! Молчать! Что вы тут делаете?

Двое молодых волков из стаи бежали по тропе, отыскивая открытую поляну, на которой им было бы удобно подраться (вспомните: Закон Джунглей запрещает бои на глазах стаи). Щетина на их шеях стояла, как проволока; они яростно лаяли, готовые к схватке. Маугли бросился вперед, каждой рукой схватил по вытянутой шее, готовясь отбросить обоих животных назад, как он часто делал это во время игры или охоты. Однако до сих пор юноша никогда не останавливал весенних драк. Волки прыгнули, оттолкнули его и, не тратя лишних слов, схватили зубами друг друга и покатились вместе.

Маугли поднялся на ноги чуть ли не раньше, чем коснулся земли. Его зубы и его нож обнажились; в эту минуту он был готов убить обоих зверей только за то, что они дрались, когда ему хотелось, чтобы они были спокойны, хотя Закон Джунглей позволяет волкам драться между собой. Маугли, сжав плечи, прыгнул, собираясь дрожащей рукой нанести двойной удар, когда минует первое ожесточение драки. Он ждал и вдруг почувствовал, что его тело ослабевает; нож опустился, и он спрятал его в ножны.

— Я, вероятно, проглотил яд, — сказал Маугли, — с тех пор как я разогнал Совет Красным Цветком, с тех пор как я убил Шер Хана, никто из них не мог стряхнуть меня с себя, а ведь эти только последние из стаи, плохие охотники. Моя сила покинула меня, и я умру. О Маугли, зачем ты не убил их обоих?

Драка продолжалась, пока один из волков не убежал. Маугли остался один; под его ногами была взрытая, окровавленная земля, и он стоял, то глядя на свой нож, то на свои ноги и руки, и чувствовал себя невыразимо несчастным. Это никогда не испытанное им ощущение покрывало его, как вода покрывает обрубок дерева.

В этот вечер Маугли поохотился рано, ел мало, чтобы сохранить способность бегать; он также ел в одиночестве, так как все население джунглей или пело, или дралось. Стояла, как называют в Индии, совершенно белая ночь. Казалось, будто вся зелень сутра выросла не меньше, чем она обыкновенно поднимается за месяц. Из сломанной Маугли ветки закапал сок, хотя накануне она была покрыта желтыми листьями. Под его ногами вился глубокий, теплый мох; края молодой травы не резали кожи, и все голоса джунглей гудели, как низкая струна арфы, задетая лунным лучом — лучом луны новых песен, которая изливала потоки своего света на камни, болота, бросала его между стволами и лианами; сеяла сквозь миллионы листьев. Маугли забыл о своем несчастье и, пускаясь в путь, громко запел от безотчетного восхищения. Он скорее летел, чем бежал или шел, потому что избрал отлогий откос, ведущий к северным болотам через самую середину джунглей, где упругий грунт заглушал шум его шагов. При обманчивом лунном свете обычный человек постоянно спотыкался бы, но прокаленные джунглями мышцы Маугли несли его, как перо. Когда под ногой юноши переворачивался скрытый камень или ломался истлевший сук, он спасал себя от падения, не замедляя шагов, без малейшего усилия, даже не замечая этого. Когда ему надоедало идти по земле, он по-обезьяньи вскидывал руки, хватался за ближайшую лиану и, казалось, скорее взлетал, чем вскарабкивался до тонких ветвей. После этого Маугли двигался по древесной дороге; когда же и это ему надоедало, он несся вниз, описывая большую дугу. Он попадал в жаркие ложбины, окруженные влажными камнями, и с трудом дышал в них воздухом, напоенным благоуханием ночных цветов и лиан; встречал он также темные аллеи, пересеченные полосами лунного света с такой правильностью, как шахматные плиты в церковном притворе; чащи, где молодые, влажные поросли доходили до его груди и обнимали побегами его стан; горные вершины, увенчанные разбитыми глыбами, где ему приходилось перескакивать с камня на камень над норами испуганных маленьких лисиц. Иногда до Маугли издалека и слабо доносился «стук-стук» кабана, точившего свои клыки о пень; иногда он встречал большого серого одинокого зверя, соскребавшего кору с высокого дерева и разрывавшего ее; изо рта животного капала пена; его глаза горели, как огонь. Порой, слыша звяканье задевавших за деревья рогов и шипящие звуки, Маугли поворачивал в сторону и быстро миновал пару ожесточенных оленей, которые в драке колебались из одной стороны в другую, испятнанные кровью, черной при лунном свете! Переходя через броды, он слышал, как крокодил Джакала ревел, точно бык; порой Маугли тревожил клубок Ядовитого Народа, но раньше, чем змеи успевали укусить его, он убегал по блестящему гравию и скрывался в глубине джунглей.

Так он бежал, иногда кричал, иногда пел и чувствовал себя самым счастливым существом в целых джунглях. Но вот запах цветов сказал ему, что болота севера близки, между тем они лежали гораздо дальше его самых отдаленных охотничьих областей.

Здесь опять-таки человек, воспитанный людьми, через три шага ушел бы в топь выше головы, но у ног Маугли были глаза: они переносили его с кочки на кочку, с одного чмокающего пригорка на другой, не требуя помощи глаз в его голове. Он бежал до половины болота, распугивая диких уток, наконец, сел на одетое мхом бревно, прикрытое черной водой. Все болото ожило; весной птицы спят очень легким сном, и их стаи всю ночь прилетали или улетали. Но никто не обращал внимания на Маугли, который сидел между высокими камышами и, напевая песни без слов, посматривал на подошвы своих жестких коричневых ног, чтобы увидеть, не засело ли в них заноз. Казалось, юноша оставил свое несчастие в собственных джунглях, и он уже начал было громкую песню, как вдруг уныние вернулось к нему, и в десять раз хуже прежнего.

Теперь Маугли испугался.

— Это и здесь также? — почти вслух сказал он. — «Оно» пришло за мной, — и он посмотрел через плечо, чтобы увидеть, не стоит ли «оно» позади него. — Здесь нет никого.

Ночные шумы болота не прекращались, но ни птицы, ни звери, никто не заговорил с Маугли, и новое ощущение печали еще усилилось в нем.

— Без сомнения, я проглотил яд, — сказал он испуганным голосом. — Конечно, я нечаянно проглотил яд и теперь теряю силу. Я боялся, а между тем боялся не я… Маугли испугался, когда два волка подрались. Конечно, Акела, или даже Фао, усмирил бы их, а Маугли боялся. Это ясный признак, что я съел яд… Но разве живущим в джунглях есть до этого дело? Они поют, воют, дерутся, бегают стаями под лунным светом, а я… Хан-маи! — умираю среди болот, от яда, который проглотил. — Маугли так жалел себя, что чуть не плакал. — Позже, — продолжал он, — меня найдут в черной воде. Нет, я вернусь в мои джунгли, умру на Скале Совета, и Багира, которую я люблю, когда она не кричит в долине, может быть, Багира будет охранять то, что от меня останется, чтобы Чиль не уничтожил меня, как он уничтожил Акелу.

Крупная теплая слеза упала на колено юноши, и, как ни был Маугли несчастен, он почувствовал удовольствие от сознания собственного несчастия; не знаю, можете ли вы понять такой род странного извращенного счастья.

— Как Чиль, коршун, уничтожил Акелу, — повторил он, — в ту ночь, когда я спас стаю от рыжих собак. — На некоторое время юноша успокоился, вспоминая последние слова Одинокого Волка, которых, вероятно, не забыли и вы. — Ну, Акела перед смертью наговорил много глупостей, потому что перед смертью наш желудок изменяется. Он сказал… Тем не менее я принадлежу джунглям.

При воспоминании о бое на речном берегу, Маугли с волнением выкрикнул последние слова, и дикая буйволица в соседних камышах поднялась на колени, фыркнула и произнесла:

— Человек!

— О, — сказал Майза, дикий буйвол.

Маугли слышал, как он повернулся в своей илистой луже.

— Это не человек. Это только бесшерстый волк из сионийской стаи. В такие ночи он бегает взад и вперед.

— Ох, — ответила буйволица, опуская голову, чтобы снова начать щипать траву. — Я думала, что он человек.

— Повторяю, нет. О Маугли, нет ли опасности? — проревел Майза.

— О Маугли, нет ли опасности? — насмешливо повторил юноша. — Майза только и думает об этом: нет ли опасности? Кто из вас заботится о Маугли, который расхаживает ночью по джунглям?

— Как он громко кричит, — заметила буйволица.

— Они всегда так кричат, — презрительно ответил Майза, — всегда кричат громко те, кто, вырвав траву с корнем, не знает, как ее надо есть.

— За гораздо меньшую обиду, — проворчал про себя Маугли, — я однажды выгнал Майзу из его лужи и проскакал на нем через болото. — Он протянул руку, чтобы сорвать один из перистых тростников, но со вздохом опустил ее. Майза продолжал спокойно пережевывать свою жвачку; там, где лежала его корова, волновалась густая трава

— Я не хочу умереть здесь, — сердито сказал Маугли. — Майза, у которого одна кровь с Джакалой и с кабаном, увидит меня. Уйдем из болота и посмотрим, что будет дальше. Никогда еще не бегал я так весной: никогда не чувствовал, что мне в одно и то же время холодно и жарко. Поднимайся, Маугли!

Он не мог противиться искушению прокрасться через тростники и камыши к Майзе и уколоть его острием ножа. Большой, весь мокрый, буйвол выскочил из ила с шумом разорвавшегося снаряда, а Маугли сел и захохотал.

— Теперь скажи, что безволосый волк пас тебя, Майза! — крикнул он.

— Волк! Ты? — фыркнул буйвол, топая ногами по грязи. — Все джунгли знают, что ты был пастухом ручного скота. Ты такое же человечье отродье, как кричащие в пыли, там, подле полей. Ты — из джунглей? Какой охотник вздумал бы ползти, как змея, в траве для грязной шутки… Для шутки-шакала, чтобы осрамить меня перед моей коровой? Выходи-ка на твердую землю! Тогда я… я… — Весь рот буйвола был в пене — у Майзы чуть ли не самый дурной характер во всех джунглях.

Маугли спокойно смотрел, как буйвол дышал и отдувался. Когда юноша понял, что его голос все-таки будет слышен, несмотря на плеск илистой воды, он спросил:

— Какая людская стая гнездится подле здешних болот, Майза? Для меня это новые джунгли.

— Так иди же на север! — проревел сердитый буйвол; Маугли довольно сильно уколол его. — Это была шутка безволосой коровы. Иди в деревню на окраину болота и расскажи им о твоей проделке.

— Человеческая стая не любит рассказов о джунглях, и я не думаю, Майза, чтобы лишняя царапина на твоей коже стоила такого раздражения! Тем не менее я пойду взглянуть на деревню. Да, пойду. Тише! Не каждую ночь господин джунглей приходит разговаривать с тобой.

И Маугли пошел по качающейся трясине на окраину болота, отлично зная, что Майза не решится в этом месте кинуться на него. Скоро он побежал, со смехом вспоминая гнев буйвола.

— Моя сила не вполне исчезла, — сказал себе юноша. — Может быть, яд не проник до самых моих костей? Как низко стоит одна звезда — Прикрыв глаза рукой, он посмотрел на небо. — Клянусь быком, который меня купил, это Красный Цветок, Красный Цветок, подле которого я лежал раньше… еще раньше, чем в первый раз пришел в сионийскую стаю. Я видел его и теперь добегу до конца.

Болото окончилось широкой низменностью; на ней мерцал свет. Маугли давно не имел никакого дела с людьми, но в эту ночь блеск Красного Цветка привлекал его.

— Я только посмотрю, — сказал он, — посмотрю, как в старые дни, и увижу, насколько изменилась человеческая стая.

Забывая о том, что он уже не в своих собственных джунглях, где ему позволялось делать все что угодно, Маугли беспечно шел по травянистому лугу, наконец остановился подле хижины, в которой виднелся свет. Три-четыре собаки залаяли; он был на окраине деревни.

Маугли заворчал по-волчьи, и собаки умолкли.

— Хо, — сказал он, бесшумно садясь на землю. — Будь что будет! Маугли, какое тебе дело до людских логовищ? — и он потер себе губы, вспоминая, как много лет тому назад его рот ушиб камень, брошенный в него другой людской стаей.

Дверь хижины отворилась; женщина выглянула в темноту. В комнате закричал ребенок, и женщина через плечо крикнула ему:

— Спи. Это шакал разбудил собак. Скоро наступит утро.

Сидевший в траве Маугли задрожал, как в лихорадке. Он узнал этот голос; тем не менее, чтобы вполне удостовериться, тихо позвал, удивляясь, что человеческая речь сразу вернулась к нему:

— Мессуа! О Мессуа!

— Кто зовет? — спросила женщина, и ее голос дрогнул.

— Разве ты забыла? — спросил Маугли, чувствуя, что у него пересохло во рту.

— Если это «ты», как назвать тебя? Скажи. — Она прикрыла дверь и прижала руку к своей груди.

— Нату! Охо, Нату! — ответил Маугли, потому что, как вы помните, так звала его Мессуа, когда он впервые пришел в селение.

— Войди, мой сын! — позвала она Маугли.

Он вошел в круг света и взглянул в лицо Мессуа, женщины, которая была с ним добра и жизнь которой он спас. Она стала гораздо старше; ее волосы поседели, но ни ее глаза, ни голос не изменились. По обычаям женщин, она думала, что увидит Маугли таким же, каким он был в день разлуки с ней, и ее глаза с изумлением окинули его грудь и голову, касавшуюся верхнего косяка двери.

— Сын мой, — прошептала она и бросилась к его ногам. — Но нет, ты больше не мой сын, ты бог лесов. Ай!

Он стоял в красном свете масляной лампы сильный, рослый, красивый, с черными волосами, рассыпавшимися по его плечам, с ножом, висевшим на шее, с головой, украшенной венком из белого жасмина, и его действительно легко было принять за дикое божество лесной легенды. Дремавший в люльке ребенок проснулся и громко закричал от ужаса. Мессуа повернулась, чтобы успокоить мальчика; Маугли же стоял неподвижно, оглядывая кувшины для воды, котлы для похлебки, мешок, мельницу для зерен и другие принадлежности человеческого жилища, которые были ему памятны.

— Что хочешь ты: поесть или напиться? — прошептала Мессуа. — Здесь все твое. Мы обязаны тебе жизнью. Но скажи: тот ли ты, кого я звала Нату, или действительно ты божество?

— Я — Нату, — ответил Маугли, — и забрел далеко от своих мест. Увидев огонь, я пришел сюда. Но я не знал, что ты здесь…

— Мы побывали в Кханиваре, — робко сказала Мессуа, — и англичане хотели защитить нас от тех людей, которые собирались нас сжечь. Помнишь?

— Я не забыл.

— Когда английский закон сказал свое слово, мы вернулись в поселение злых людей, но не могли найти его.

— Это я также помню, — заметил Маугли, ноздри которого подергивались.

— Мой муж поступил полевым работником и, как очень сильный человек, скоро приобрел небольшую землю здесь. Мы не так богаты, как прежде, но нам не нужно много.

— Где он, человек, который копался в грязи, когда им овладел страх?

— Он умер год тому назад.

— А этот? — Маугли показал на ребенка.

— Это мой сын, родившийся во время предпоследних дождей. Если ты божество, дай ему милость джунглей, чтобы он был в безопасности посреди… посреди твоего племени, как мы в ту ночь.

Она подняла ребенка, который, забыв свой страх, потянулся ручками к висевшему на шее Маугли ножу, чтобы поиграть им; юноша осторожно отвел в сторону маленькие пальчики.

— Если ты Нату, унесенный тигром, — задыхаясь продолжала Мессуа, — это твой младший брат. Благослови же его.

— О! Что я знаю о вещи, которая называется благословением? Я не лесной бог, я не его брат и… О матушка, матушка, у меня так тяжело на сердце! — Опуская на землю ребенка, он задрожал.

— Немудрено, — ответила Мессуа, хлопоча над котелками, — вот что значит бегать ночью по болотам. Без сомнения, лихорадка забралась в твое тело до самого мозга костей. — Маугли слегка улыбнулся, не веря, будто что-нибудь в джунглях могло ему повредить. — Я разведу огонь, а ты напейся горячего молока. И брось этот жасминовый венок; от него в нашем маленьком доме делается трудно дышать.

Маугли сел и, закрыв лицо руками, забормотал что-то. Разнородные, новые для него, ощущения охватили его, точно он действительно был отравлен. Голова у него кружилась, и он чувствовал себя нехорошо. Большими глотками юноша выпил молоко. Время от времени Мессуа поглаживала его по плечу, не зная, правда ли он ее сын, Нату, или перед ней какое-то чудесное создание из джунглей, во всяком случае довольная, что он, по крайней мере, существо из плоти и крови.

— Сынок, — сказала она наконец, и ее глаза загорелись гордостью, — говорил ли тебе кто-нибудь, что ты красивее всех людей?

— А? — протянул Маугли. Он, конечно, никогда не слыхивал ничего подобного. Мессуа засмеялась мягким, счастливым смехом. Выражение его лица послужило для нее ответом.

— Значит, я первая? Это хорошо, хотя мать редко говорит своему сыну такие хорошие вещи. Ты очень красив. Я никогда не видала другого такого человека.

Маугли повернул голову, стараясь посмотреть на себя через свое жесткое плечо, и Мессуа опять расхохоталась и смеялась так долго, что юноша, не зная причины ее смеха, вторил ей; ребенок, тоже смеясь, бегал от одного к другой.

— Нет, ты не должен смеяться над своим братом, — сказала Мессуа, прижимая ребенка к своей груди. — Если ты сделаешься наполовину так же хорош, мы женим тебя на младшей дочери короля, и ты будешь ездить на огромных слонах.

Маугли не понимал и одного слова из трех во всей этой речи. Кроме того, горячее молоко, выпитое после долгих блужданий, начало действовать на него; он свернулся и через минуту крепко заснул. Мессуа отбросила волосы с его глаз, прикрыла его и почувствовала себя счастливой. По обычаю Народа Джунглей Маугли проспал весь конец этой ночи и весь следующий день; инстинкт, который никогда не засыпает совсем, подсказал ему, что бояться нечего. Наконец юноша проснулся и вскочил так порывисто, что вся хижина содрогнулась. Дело в том, что покрывавшее лицо одеяло заставило его грезить ловушками. Теперь он стоял, положив руку на нож, с глазами, отяжелевшими от сна, и готовый вступить в бой.

Смеясь, Мессуа поставила перед ним ужин. Она подала только несколько грубых лепешек, испеченных на дымном костре, немного рису и кусок кислого, давно сохранявшегося тамаранда; но этого было достаточно, чтобы поддержать его силы до вечерней охоты. Запах росы в болотах пробудил в нем голод и беспокойство. Маугли захотелось продолжать свои весенние блуждания, но маленький мальчик требовал, чтобы он взял его на руки, а Мессуа просила позволения причесать его длинные синевато-черные волосы. И причесывая их, она пела, пела глупые детские песенки, то называя Маугли своим сыном, то прося его подарить часть своей лесной силы ребенку. Дверь хижины была закрыта, но Маугли услышал хорошо знакомый звук, а рот Мессуа открылся от ужаса, когда большая серая лапа продвинулась в отверстие под дверью, и Серый Брат слегка завыл глухим голосом, полным раскаяния, тревоги и страха.

— Уйди и жди! Вы не пришли, когда я звал, — не оборачиваясь сказал ему Маугли на языке джунглей, и большая серая лапа исчезла.

— Не приводи, не приводи сюда твоих… твоих слуг, — попросила Мессуа, — я… мы всегда жили в мире с джунглями.

— Да и теперь мир, — поднимаясь, сказал Маугли. — Вспомни ту ночь, когда вы шли в Кханивару. Этот народ окружал тебя со всех сторон. Однако я вижу, что Народ Джунглей не теряет памяти даже весной. Матушка, я ухожу.

Мессуа покорно отошла от двери. «Он действительно лесной бог», — подумала она; но когда рука юноши легла на дверь, чувство матери заставило ее обнять шею Маугли, отпустить его и снова обнять.

— Вернись! — прошептала она. — Сын ли ты мой, или нет, вернись, потому что я люблю тебя. Посмотри, он тоже печалится.

Мальчик плакал, видя, что человек с блестящим ножом уходит.

— Вернись, — повторила Мессуа. — Ни ночью, ни днем эта дверь не будет заперта для тебя.

Горло Маугли подергивалось, точно на веревках, и, казалось, он с трудом извлек из него голос, когда ответил:

— Конечно, я вернусь.

— А теперь, — сказал Маугли, становясь на пороге подле ласково прижимавшейся к нему головы волка, — у меня есть на тебя жалоба, Серый Брат. Почему не пришли вы, Четверо, когда я долго звал вас? Это было так давно…

— Так давно? Это было всего в прошедшую ночь… Я… мы пели в джунглях новые песни, так как теперь время новых песен. Ты помнишь?

— Да, да.

— А когда мы спели все песни, — убедительно продолжал Серый Брат, — я побежал по твоему следу. Убежал ото всех, и как же я торопился! Но, о Маленький Брат, зачем ты ел, пил и спал среди людской стаи?

— Если бы вы пришли, когда я звал, этого не случилось бы, — сказал Маугли, ускоряя шаги.

— А что же будет теперь? — спросил Серый Брат.

Маугли хотел ответить, но в эту минуту девушка в белой одежде сошла с тропинки, которая бежала от окраины деревни. Серый Брат мгновенно скрылся, а Маугли бесшумно отступил в поле высокого хлеба. Он почти мог дотронуться до нее рукой, но теплые зеленые стебли сомкнулись перед ним, и он исчез, как призрак. Девушка вскрикнула, думая, что видела духа, потом глубоко вздохнула. Маугли раздвинул стебли руками и следил за ней взглядом, пока она не скрылась из виду.

— А теперь не знаю, — в свою очередь, вздыхая, сказал он, — зачем вы не пришли, когда я вас звал?

— Мы бежим за тобой, мы бежим за тобой, — пробормотал Серый Брат и лизнул ноги Маугли, — мы бегаем за тобой всегда, исключая время новых песен.

— А вы пошли бы за мной в людскую стаю? — прошептал Маугли.

— Разве я бросил тебя в ту ночь, когда ты был изгнан из нашей прежней стаи? Кто разбудил тебя, когда ты лежал среди полей?

— Да, но потом?

— Разве я не пришел за тобой сегодня?

— Да, но придешь ли ты снова, еще снова и, может быть, еще раз, Серый Брат?

Серый Брат молчал; наконец проворчал про себя:

— Черная была права.

— А что она сказала?

— В конце концов, человек возвращается к человеку. И наша мать, Ракша, говорила…

— То же сказал и Акела в ночь рыжих собак, — пробормотал Маугли.

— То же говорит и Каа, который умнее всех нас.

— А что скажешь ты, Серый Брат?

— Люди выгнали тебя грубыми словами. Их камни изрезали твои губы. Они поручили Бульдео убить тебя. Они хотели бросить тебя в Красный Цветок. Ведь ты сам, а не я говорил, что они злы и бессмысленны. Ты, а не я двинул джунгли на них. Ты, а не я сочинил про них песню, которая была злее нашей песни про рыжих собак.

— Я спрашиваю, что ты скажешь?

Разговаривая, они бежали. Серый Брат не отвечал, потом между двумя прыжками произнес:

— Человеческий детеныш, господин джунглей, сын Ракши, мой брат по логовищу! Правда, на некоторое время, весной, я забыл о тебе, но твой след — мой след, твое логовище — мое логовище, твоя добыча — моя добыча и твой бой на смерть будет моим смертельным боем. Я говорю за всех Четверых. Но что скажешь ты джунглям?

— Хорошо, что ты подумал об этом. Между взглядом и нападением не следует ждать. Беги и созови всех к Скале Совета; я приду позже и скажу им, что у меня в мыслях. Но может быть, они не придут? Может быть, они забудут обо мне; ведь теперь время новых песен.

— А ты-то сам никогда ничего не забывал? — резко бросил ему через плечо Серый Брат, пускаясь волчьим галопом. Маугли задумчиво бежал позади него.

Во всякое другое время года странные вести собрали бы все джунгли; звери сбежались бы к Скале Совета, подняв щетины, но теперь они были очень заняты; одни охотились, другие дрались, третьи пели. Серый Брат бегал повсюду и кричал:

— Господин джунглей возвращается к людям! Идите к Скале Совета!

Но счастливое, оживленное население отвечало только:

— Он вернется к нам во время летнего зноя. Дожди загонят его в логовище! Беги сюда, пой с нами, Серый Брат.

— Но господин джунглей возвращается к людям, — повторял Серый Брат.

— Иии — йоауа! Разве из-за этого время новых песен сделается менее сладким? — слышался ответ.

Поэтому, когда Маугли с тяжелым сердцем поднялся между памятными скалами в то место, куда его некогда привели для осмотра, он встретил там только Четверых, полуслепого от старости Балу и тяжелого, холодного Каа, который обвивал кольцами пустое место Акелы.

— Итак, человечек, твой путь оканчивается здесь? — сказал Каа, когда Маугли, закрыв лицо руками, бросился на землю. — Скажи, что с тобой! Мы с тобой одной крови, человек и змея.

— Зачем я не умер посреди рыжих собак? — простонал юноша — Я потерял свою силу, и это не от яда. День и ночь я слышу двойные шаги. Поверну ли я голову, мне кажется, кто-то только что спрятался от меня. Я иду смотреть за деревьями — никого. Я зову, никто не отвечает, а между тем мне кажется, что кто-то меня слушал, но не закричал мне. Я ложусь и не отдыхаю. Я бегаю и не могу остановиться. Я купаюсь, но не ощущаю прохлады. Охота мне противна. Мне противно убивать, но не хочется драться без того, чтобы убить. В моем теле Красный Цветок; мои кости превратились в воду и… я не знаю, что я знаю.

— Зачем говорить, — медленно сказал Балу, поворачивая голову в сторону Маугли. — Подле реки Акела сказал, что Маугли прогонит Маугли обратно к людской стае. Я тоже говорил это. Но кто теперь слушает Балу? Багира… где теперь Багира? Она знает. Таков Закон.

— Когда мы встретились в Холодных Логовищах, человечек, я уже знал это, — произнес Каа, слегка поворачивая свои могучие кольца. — В конце концов, человек идет к человеку, хотя бы джунгли не выгоняли его.

Четыре Брата переглянулись, потом посмотрели на Маугли; происходящее удивляло их, но они были готовы повиноваться.

— Значит, джунгли меня не изгоняют? — с трудом пробормотал Маугли.

Серый Брат и остальные трое яростно заворчали и начали:

— Пока мы живы, никто не посмеет…

Но Балу остановил их.

— Я учил тебя Закону Джунглей. Мне и следует говорить, — сказал он, — и хотя я не различаю перед собою скал, я вижу далекое будущее. Лягушечка, иди по собственной тропе; устрой себе логовище со стаей твоей собственной крови, с твоим племенем; но когда тебе понадобится зуб, глаз, лапа или быстрое слово, переносящееся ночью из места в место, вспомни, господин джунглей, что джунгли твои; только позови нас!

— Средние джунгли тоже твои, — заметил Каа, — конечно, я не могу ручаться за Маленький Народ.

— О мои братья, — произнес Маугли и, зарыдав, всплеснул руками. — Я сам не знаю, что я знаю! Мне не хочется уходить, но ноги увлекают меня. Могу ли я жить без таких ночей?

— Полно, поднимись, Маленький Брат, — продолжал Балу. — Нечего стыдиться. Когда мед съеден, мы бросаем опустошенный улей.

— Скинув кожу, — сказал Каа, — мы не можем снова заползти в нее. Таков Закон.

— Слушай же, самое дорогое для меня существо, — произнес Балу. — Тебя нельзя удержать ни словом, ни силой. Подними голову. Кто посмеет задавать вопросы господину джунглей? Я видел, как ты играл белыми камешками вон там, когда ты был крошечной лягушкой; Багира, которая заплатила за тебя только что убитым молодым быком, тоже видела тебя. Из тех, кто был при этом осмотре, остались только мы двое; потому что Ракша, твоя мать по логовищу, умерла, как умер и твой названый отец; все волки старой стаи давно умерли; ты знаешь, куда ушел Шер Хан; Акела пал среди долов, и, если бы не твоя сила и мудрость, там погибла бы и вторая сионийская стая. Остались только старые кости. Теперь уже не человеческий детеныш просит позволения у своей стаи, а господин джунглей становится на новый путь. Кто может допрашивать человека?

— Но Багира и бык, которым я был куплен, — сказал Маугли, — мне не хотелось бы…

Он не договорил; внизу послышалось раскатистое ворчание, треск ветвей, и через мгновение Багира, легкая, сильная и ужасная, как всегда, остановилась перед юношей.

— Потому-то, — сказала пантера, вытягивая свою влажную правую лапу, — я не пришла раньше. Я долго охотилась, но теперь в кустарниках он лежит мертвый, — лежит бык по второму году, бык, который дает тебе свободу, Маленький Брат. Теперь все долги уплачены. Что же касается остального, моя речь — речь Балу. — Пантера полизала ногу Маугли. — Помни же, Багира тебя любила! — вскрикнула она и сделала прыжок со скалы. От подножия холма снова донесся ее громкий длительный крик: — Хорошей охоты на новом пути, господин джунглей! Помни же, Багира тебя любила.

— Ты слышал, — сказал Балу, — теперь все кончено; ступай, но прежде подойди ко мне. О мудрая лягушечка, подойди ко мне.

— Трудно сбрасывать с себя кожу, — заметил Каа, когда Маугли, прижимаясь головой к слепому медведю, долго рыдал, обнимая его шею, а Балу слабо старался лизнуть его ноги.

— Звезды побледнели, — сказал Серый Брат, нюхая предрассветный ветер. — Где мы сегодня устроим логовище? Ведь теперь мы побежим по новому следу.

И это последний из рассказов о Маугли.