Вслед за войной (Кондурушкин)/Военно-мирная жизнь

Вслед за войной — Военно-мирная жизнь
автор Степан Семёнович Кондурушкин
Источник: Кондурушкин С. С. Вслед за войной. — Пг.: Издательское товарищество писателей, 1915. — С. 265.

На другой день мы выехали из графской усадьбы за Станиславов.

В Галичине прекрасные дороги, а южнее Станиславова — особенно. Там ещё не передвигались миллионные армии, шоссе не разбиты, едешь — точно по столу катится тележка. И странно, что вдоль таких хороших дорог мы видим десятки и сотни лошадиных трупов. Летает наглое гальё-вороньё, и голоса птиц над мёрзлыми полями стеклянно-звонки.

Австрийская армия отступает за Станиславов в двух направлениях; на Коломыю и Надворную. На выгодных позициях австрийцы по несколько дней сдерживают напор наших передовых полков, потом отходят дальше. Сегодня бой идёт за деревней Марковцы. И с раннего утра издали слышна орудийная перестрелка.

Всё разнообразие военно-мирной обстановки вы увидите только в самом ближайшем тылу, на линии артиллерийского огня. Только под грохот близких пушек складывается своеобразная военно-мирная жизнь, которая людям, не видавшим войны, кажется невероятной.

Вот мы стоим — длинная цепь повозок — на шоссе около деревни Марковцы, где расположился штаб -ского отряда. Вблизи начинается орудийная перестрелка. Звонко ахнули подряд четыре мортиры, и, воя-позванивая, летят снаряды. Через пять секунд как эхо повторились в том же музыкальном порядке четыре взрыва. Громоподобно ухает с тёмной лесистой горы тяжёлая гаубица. А южнее, по железной дороге, верстах в трёх ходит бронированный австрийский поезд, рассыпая по полям снаряды, вызывая ответные выстрелы. Шипя шьёт смертоносные строчки пулемёт. Бой разгорается по полукругу.

Над полями и перелесками летают тревожные стаи грачей и галок, вздрагивает и звенит мёрзлая земля, ощутимо сотрясается воздух под небом… И вы думаете, что среди людей смятение?

Около дороги на льду замёрзшего окопа катаются мальчишки. Один одет в рваный пиджачишко, с коньком на правой ноге; другой — в красной рубашке, без шапки и в больших отцовских сапогах. Они состязаются на длинной и узкой полоске льда — кто ловчее прокатится. Мальчишка в красной рубахе разбегается с упоением, гремя сапогами становится на лёд и катится торжествующий, с большеротой улыбкой во всё посиневшее лицо. Что ему выстрелы?!

По дороге идут из костёла с молитвенниками девушки. На дворе усадьбы дымятся походные кухни. Проскакали с пулемётами артиллеристы. Тянутся мужицкие возы, и серые волы идут медленно, на остановках мечтательно закрывают глаза и жуют, жуют… Если смотреть на них долго, покажется, что в Европе уж наступил сонный мир, и всё живое на земном шаре находится в состоянии блаженной дремоты. А про выстрелы и забудешь, ведь они однообразны!

Скачут с донесениями и приказами ординарцы. Особенно запомнился мне тяжёлый, на вороном двенадцативершковом жеребце гвардеец. Чёрен конь, тёмен лицом и волосом всадник, скачет, гулко сотрясая шоссе, легонько играет в такт бега по лошади нагайкой и мурлычет песню.

Стояли мы так долго на краю села, ждали из штаба распоряжений, — где транспорту остановиться? Переполненное людьми село в матовом сиянии облачного дня густо копошилось по окраинам, являя своеобразную картину тревожно-покойной, военно-мирной жизни под грохот выстрелов.

Транспорту из штаба указана стоянка в усадьбе помещика Ладомирского, верста от деревни. Большие конюшни, широкий двор, ручей. На крыльце меня учтиво встретил и со сладостной улыбкой раскланялся хозяин. В доме санитары устроили нам комнаты, расставили мебель, и К. играл на рояле нежные итальянские мелодии. Здесь в комнате по иному слышались гулы орудий, и я снова стал обращать на них внимание. Слегка вздрагивали стены и позванивали стёкла. Нега музыки и тревога орудийных ударов сливались в душе в томительное настроение радости и печали. Может быть, никогда ещё как в эти минуты я не слушал так жадно музыку.

Штаб отряда помещался на краю села. В первой комнате сидело несколько офицеров: адъютанты генерала — молодые прапорщики из студентов, — командиры отдельных команд, разведчики. Многие в меховых воротниках и шубах, хотя в комнате было жарко. Сидели, готовые каждую минуту перейти от жизни в домах и палатах к жизни в снегу, лесах и окопах. Ждали вестей с поля боя, от безделья курили и балагурили.

Обсуждали страстно, как бы поймать бронированного австрийца. Мост у Станиславова ещё не исправлен, и наши броненосцы не могут сюда придти; австриец свободно ходит по линии, сыплет снарядами. Вреда большого не делает, а досаждает.

— Да, ведь, испортить ему путь, ну где-нибудь мостик, что ли, взорвать, чтобы он сюда не ходил! — говорю я.

Смеются офицеры.

— Испортить путь — это что! Чёрт с ним, пусть ходит. А вот поймать бы его, идола! Вот это был 6ы номер!

Было ясно, что, скажи генерал, и для этого «номера» многие охотно подвергнут жизнь опасности, пойдут почти на верную смерть. Только бы перещеголять неприятеля, досадить ему, стоящему здесь, за три версты. Какие рожи у них вытянутся, когда узнают! Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!

Издали и не понять, как много в войне соревнования на удаль, состязания с врагом, даже игры, хотя бы смертельно опасной.

Собирались на военный совет полковые и батарейные командиры. Входили с красными лицами в полушубках и шинелях. Становилось тесно в комнате. Бегали услужливые денщики-татары, разносили чай.

В комнате генерала Б., победителя австрийцев под Галичем, было натоплено жарко. Он сидел за письменным столом в рыжей фуфайке, с высоким пушистым воротником. Почти постоянно входили адъютанты, начальник штаба за справкой, денщики, ординарцы с донесениями из окопов, с батарей. Подавали маленькие печатные для всей армии конвертики с записками. На конверте написан час отправления. Быстро взглядывая на часы, генерал писал час получения, вкладывал в тот же конверт ответ — несколько быстрых строчек. Гремя о косяки при повороте палашом, шурша жёстким полушубком, вестовой выходил.

И видно, что это деловое напряжение — обычная жизнь штаба. Тысячи и десятки тысяч людей находятся в постоянном движении, трудах и опасностях войны, и нужно, чтобы кто-нибудь один среди них брал на себя общую ответственность за жизнь и смерть. Тогда десяткам тысяч легче идти, стрелять, лезть на крутые горы, даже умирать.

— Далеко мы немного выдвинулись сегодня, — сказал генерал, прочитав донесение и написав ответ. — Ну, да ничего, австрийцы теперь не в состоянии воспользоваться преимуществами своего расположения. У них огромные потери. Дня через два они отойдут южнее… Так вы хотите побывать на передовой линии, в окопах?! Семенчук, вели Петру заложить лошадей!.. Ничего, лучше, если поедете в моём экипаже, а вот прапорщик вас проводит. А то — ночь, передовая линия! Там, ведь, пропусков и бумажек разных разбирать иногда не приходится… Небось у меня жарко здесь?! Да вы разденьтесь, пока закладывают! А у меня контужен правый висок, болит голова, и глаз плохо видит, так в тепле мне легче.

Ночь была тёмная. При выезде на шоссе кучер Пётр, запасной сорокалетний солдат, зацепил за что-то экипажем, но остановил лошадей не сразу, а подгонял, хотел «продёрнуть».

— Ведь, я днём-та видал этот столб! — бормотал он, выпрямляя подножку генеральской коляски. — Ведь, я его, проклятого, давеча объезжал, а ночью вот и забыл! Сколько этих столбов в чужой земле увидишь: трёх дней на месте не поживём, — всё походы. Перепутается в голове. По-о-ка, вы!.. Ах ты, Господи! Служба Его Величества!..

На улице полыхали костры, и чёрные силуэты солдат вокруг огней застывали на шум коляски в слушающих позах. После огня ещё темнее ночь, и почти не видно карих лошадей.

— Ночь-та темна, лошадь черна, еду-еду, да пощупаю! — прибауткой определяет Пётр наше настроение и кричит на невидимое тарахтание подвод. — Права-а держи! Что распустил сопли, али со свадьбы едешь?!

И про себя каждый раз с особым значением и особым тоном произносил привычную фразу: «Служба Его Величества!» Очевидно, что бы он ни делал, — чистил ли пролётку, запрягал ли лошадей, — он всегда помнил, что делает дело государственной важности, оттого был рассудителен и строг, а с офицером — слегка без чинов:

— Да уж я своё дело знаю!.. Не учите, вашбродь…

К окопам, однако, он затих, только молча пошевеливал вожжами. По дороге шли солдаты, повозки. Как волчий глазок впереди мелькал беглый огонёк. Вероятно, это светился незатухший уголь в походной кухне. В окопы повезли ужин.

Туманно рисовались на небе очертания холмов, где расположились австрийцы. Там, в лесу изредка вспыхивали цветные огоньки — световой разговор на позициях.

Окопы известного и славного в боях -ского полка начинались у дороги и линией тёмных бугорков уходили вдаль по снежному полю. Около самого шоссе располагалась на ночлег пулемётная команда. Фельдфебель тихо и кратко отдавал распоряжения. Солдаты таскали откуда-то солому, устилали свежевырытые канавы. Плясали по снегу, чтобы на ночь набрать в тело тепла, возились, щёлкали по спинам ладонями, отпуская благодушные ругательства, — какое-то «едондер-шиш» выдумали. Кое-где канавы накрыты досками, палками, завалены соломой. Образовались тёмные галереи, куда надо заползать на четвереньках.

Я заполз в такую галерею. С двух сторон на меня дышала нестерпимым холодом сырая земля, и дразнил напоминанием о жарком лете аромат сухой соломы. Кто-то пыхтел недалеко, лез в мою сторону. Не вижу человека, но по напору воздуха угадываю. Спрашиваю: «Спать?» Думая, что это товарищ-солдат, он отвечает коротко и просто: «Вздремнуть надо». Повозился и лёг. Лёг и я.


— Ну, что, заснули, — слышу я голос прапорщика. — Поедем дальше!

В полуверсте темнеет село. Провожая нас до экипажа, фельдфебель не советует туда ехать:

— Не стоит, господин! Там наши дозоры, но там же легко и на австрийский дозор наткнуться. А вы без оружия… Вот до корчмы можно без опаски проехать.

У корчмы стояли с ужином походные кухни, ждали распоряжения. В первой большой комнате корчмы, в дыму соломы и махорки, при свете одинокого огарка, мелькали головы людей и лошадей. Почти никто не обратил на наш приход внимания, а на вопрос — где батальонный командир? — солдат, молчаливо прожёвывая пищу, сделал три шага и открыл дверь в другую комнату.

На кровати, заваленной соломой, сидел капитан П. Перед ним на стуле в котелках солдатские щи, каша и кусок чёрного хлеба. На стуле стояла свеча. Окно на шоссе забито досками.

— Милости прошу со мной поужинать! — сказал он, тяжело и устало вставая с кровати и скрипя ремнями оружия. — Ах, вот жаль, что вы позавчера у нас не были! Десять пулемётов мы отбили, сто двадцать лошадей взяли у австрийцев… Да пулемёты у нас казачий полк взял, и лошадей тоже… А они и самим нам пригодились бы, — говорил он, быстро переходя от радости победы к раздражению, что добычей пользуется другой полк. — Сегодня нам целый день пришлось отходить под шрапнельным огнём на заготовленные позиции. Какие окопы были вырыты! Балки навалены, форменные землянки!..

— Кажется, «гляссисы» называются! — вставил солидным басом мой молодой спутник.

Был он самолюбивый, недавно кончил школу прапорщиков, хотел показать свои знания, и что он тоже опытный военный волк… Капитан посмотрел на него непонимающим мутным взглядом и опять сердито заговорил:

— А вот к вечеру нам приказали те позиции оставить, здесь окопаться! Здесь позиция хуже: перед нами деревня и место низменное. Окопались, ну только бы я здесь не расположился… Что?! Сала поскольку?! — переспросил он вошедшего офицера. — Да выдавайте по полфунта на человека! Полагается по 25 золотников, — пояснил он нам, — ну ничего, отпишусь потом.

И уже успокоенный и примирённый с «плохой позицией», он искал в соломе свой картуз, потом зажигал и устраивал австрийский потайной фонарь. Он раздражался от возбуждения и усталости боевого дня, но непосредственным чутьём солдата и ответственного командира сознавал, что всё-таки на эту «плохую» позицию он надеется больше, чем на свою «лучшую», ибо общее состояние фронта ему неизвестно. Когда мы шли к окопам, он мирно рассказывал о том, что их четыре брата, и все на войне, а дома в имении дела идут плохо. Просили у начальства пятьдесят пленных для весенних полевых работ, — неизвестно, будет ли уважена просьба.

Окопы тянулись от корчмы до перелеска по пашне. Земля была влажная, и некоторые ямки не глубже полуаршина — только лечь, да голову за холмиком спрятать. Идём, месим ногами снежный песок. Иногда капитан приоткрывал фонарь, и пятно света падало на солдата в ямке. Многие уже спали, укрывшись соломой, винтовка лежит с левой руки, штыком к неприятелю. На шорох шагов просыпались тревожно и, хватая рукой винтовку, быстро спрашивали:

— Кто здесь?!

Дежурные разносили ужин, но не все ели, предпочитая сон. Один солдат лежит — соломенная кучка не больше аршина длиной.

— А ноги где?

— Я их калачом, вашбродь, подогнул, теплее.

Штабс-капитан сунул в окоп под солому руку, вынул горсть мокрой земли.

— Вода! На поларшина уже вода. Многие ямки совсем бросили, не земля — мокрая губка!

Когда мы уезжали, подошёл командир роты, поручик М. Его трясла лихорадка.

— Разрешите в село проехать? Полечусь там. Может, к утру пройдёт. А рапорта о болезни пока подавать не стану.

Мы взяли его с собой, и он, повеселевший и благодарный, рассказывал:

— Два раза я из плена бегал, и сегодня пять часов под шрапнельным огнём отбивался с ротой.

— А-а, вашбродь, служба Его Величества! Га-га! — увесисто и крепко закрякал кучер Пётр, оборачиваясь к офицеру. — Небось, затрясёт!..

Капитан Ч. ждал меня в Марковцах. Генерал приказал ему занять ночью с отрядом селение Братковцы, и капитан послал туда разведчиков. Условились мы с ним идти вместе.

Товарищ его спал на лежанке, сам он сидел за остывшей чашкой чая, писал письма. Было одиннадцать часов ночи.

— Прилягте пока на мою кровать… Ефрем, постели барину мою постель!.. А я не лягу. Я привык спать, когда придётся, засыпаю лёжа, сидя, стоя, на кровати или в окопе — всё равно.

Я с наслаждением протянулся на кровати. Капитан писал, склонившись в светлый круг свечи, и на его лице отражались настроения письма. На дворе раздался придушённый крик разбуженного гуся — солдат понёс его на ужин. Капитан усмехнулся:

— Солдат и мужик, офицер и, скажем, помещик, вообще — мирный и военный не поймут друг друга во время войны. Вы не можете себе, дорогой мой, представить, до чего я привык к сознанию смерти! Может быть, через час меня не станет, и я спокоен. А в этом настроении у меня совсем новое отношение к вещам и людям. Всё материальное обесценилось в моих глазах. И я удивляюсь на себя прежнего, как я раньше считал важным то, что теперь мне кажется ничтожным… Недавно случилось, — проходили мы местечко. Набрали себе солдаты всякой дряни в лавках, что нужно и не нужно — жадность мужицкая не выветрилась. Собрал я их, говорю — как вам не стыдно! На смерть идём, а вы позволяете себе такую низость, перед смертью душу пакостите!.. Рассердился. И сейчас же в атаку пошли. Ползём, я впереди с некоторыми солдатами. Вдруг кто-то меня за ногу хватает. Оглянулся, солдат. «Вашбродь, глядите, вот мы всё выбросили!..» Смотрю, в куче сложили весь набранный хлам и поползли дальше. Точно на крылья меня подняло. Вскочил, кричу: «За мной!» И все за мной как один человек. Налетели мы ураганом, смяли австрийцев. Что было!..

От волнения капитан сделал по комнате несколько шагов.

— А, ведь, я мысль свою от гуся веду. Вы слышали — гусь пищал у солдата под мышкой. Так мужик чай, даже проснулся от беспокойства, — гуся жалко. Давеча в полдень падают в деревне шрапнели, гранаты. Уж один дом загорелся. Солдат мой курку ловит, — поесть захотел. А кухни до вечера не придут… Так мужик стал курку защищать. Я смеялся. Говорю мужику: «Глупый ты, ну что защищаешь курку? Может быть, сию минуту упадёт граната, убьёт и тебя, и меня, и курку твою, и дом твой разрушит»…

Около часа ночи загремел в сенях сапогами и саблей разведчик. Сквозь дремоту слышал я, как он, путая названия сёл, доносил о разведке.

— Может быть Хомяковка? — спрашивал капитан.

— Может и Хомяковка, вашбродь. А дальше казаки наши были… Забыл как селение: Купянка, Касьянка… Наши встретились, сказали — там тоже пусто. А дальше — неприятель.

Капитан терпеливо выспрашивал, проверял путаницу по карте. Одно было несомненно, — Братковцы пока австрийцами не заняты, и кое-где южнее встречаются казачьи разъезды.

— Пойду разбужу генерала, спрошу, — говорил капитан, надевая шинель.

Сквозь дремоту услышал я его обратные чёткие шаги.

— Генерал велел ложиться спать, — сказал он со смехом. — В занятии Братковцев этой ночью надобности не встречается.

Село спало, когда я шёл в усадьбу Ладомирского. Только при выходе из села меня окликнул часовой, стоявший за плетнём во дворе крестьянской избы:

— Кто идёт?

От неожиданности я вздрогнул и торопливо ответил:

— Свой, русский!

Часовой попробовал на язык мой ответ, повторил про себя: «Свой, русский!» Переступил и кашлянул.

Дорога обсажена деревьями — длинная прозрачная аллея. Тишина в поле. Только где-то вдали глухо тарахтели колёса. Изредка в Карпатах вспыхивали молнии выстрелов, но так далеко, что звука не слышно. Вспомнил я сказание о том, как Дмитрий Донской перед Куликовским боем выехал в поле и слушал звуки на стороне русской и татарской, старался по звукам угадать исход сражения… Я остановился, долго слушал, и в душу пахнуло древностью.

В усадьбе всё спало, на дворе и в доме. Только около крыльца под ногами у меня в злобной истерике билась и хрипела хозяйская собачонка. Мои спутники спали в походных кроватях, расставив их по комнате веером, все ногами к печке. Кажется, никто из них не проснулся на мой приход.