Лафкадио Хёрн.
Во время холеры
править
Союзница Китая во время последней войны быта слепа и глуха. Она долго не соглашалась на мир. Она следовала за победителями, расположилась в стране и своим смертоносным дыханием убила в жаркое время года около 30000 человек. Неугомонная, она и теперь продолжает требовать жертв. Не угасая, пылают костры, на которых сжигаются трупы. Иногда порыв ветра доносит в мой сад с загородного холма запах дыма и гари, будто напоминает мне, что сожжение взрослого человека моего роста стоит 80 сен, приблизительно пол американского доллара.
С верхнего балкона моего дома видна вся улица вниз до бухты; длинная японская улица со сплошным рядом маленьких лавок. Я видел, что из многих домов этой улицы переносили в больницу холерных больных; последнего унесли утром. Он был моим соседом, владельцем фарфоровой лавки. Его взяли силой, не взирая на слезы и горестный вопль его близких. Санитарные предписания запрещают лечить дома холерных больных; но их все-таки скрывают, несмотря на денежные штрафы и другие наказания; общественные больницы переполнены, обращение там грубое, больной совершенно разлучен со своими близкими. Но блюстителей народного здравия нелегко провести; они быстро разыщут скрываемых больных и являются с носилками и кули. Это может показаться жестоким, но санитарные законы должны быть строги. Жена моего соседа следовала за носилками с плачем и воплями, пока чиновник не заставил ее вернуться в опустевшую лавчонку. Теперь она заперта и вряд ли ее владелец отопрет ее когда-либо.
Такие трагедии кончаются так же быстро, как возникают. Оставшиеся в живых забирают пожитки, как только получат на это разрешение, и исчезают куда-то. И обычная уличная жизнь продолжает кружиться днем и ночью, не останавливаясь ни на мгновение, будто ничего не случилось. Странствующие разносчики с бамбуковыми тростями и корзинами, ведрами и ящиками проходят мимо опустевших домов, обычным криком предлагая товар; религиозные процессии с пением отрывков из сутр шествуют мимо; раздается меланхоличный свист слепого сторожа купален; блюститель порядка тяжело стучит посохом по мостовой; мальчик, продающий конфеты, бьет в барабан и поет любовную песенку, нежно-печальным, будто девичьим голоском:
«Ты да я — мы неразлучны! Я долго был у тебя, но когда настал час разлуки, мне показалось, что не успел я прийти!
Ты да я — мы неразлучны! Я вспоминаю твой чай, простой чай из Уйи; мне же он казался чаем Гиокоро, золотистым, как цветок ямабуки!
Ты да я — мы неразлучны! Я шлю тебе весточку-сердце; ты — ждешь и принимаешь ее. Пусть рушится почта и рвутся телеграфные нити, — что нам до них!..»
А дети резвятся как прежде. Они ловят друг друга со смехом и криком; они ведут хороводы, ловят стрекоз — привяжут их к длинной нитке и пустят; они поют припевы воинственных песен о том, как отрубают головы китайцам-врагам.
«Кан, кан, боцу но, Куби во хане!»
Иногда вдруг смерть унесет одного из детей, а оставшиеся продолжают играть; и в этом великая мудрость.
Сожжение детского трупа стоит только 24 сены. Ha днях сожгли труп сына одного из моих соседей. Камешки, в которые он играл, лежат, озаренные солнцем, там, где он их оставил….
Как своеобразна любовь детей к камням! В известном возрасте камни — любимая игрушка всех, не только бедных детей. Каждый японский ребенок, имей он даже множество дорогих игрушек, иногда любит поиграть в камни. Для ребенка камень полон чудес; и это понятно, потому что и наука видит в камне величайшее чудо. Малютка смутно сознает, что камень гораздо сложнее, чем он кажется; и это правда. И не будь глупых взрослых людей, говорящих ему, что безрассудно привязываться всем сердцем к камням, камни никогда не надоели бы ему и были бы постоянным источником новых изумительных откровений. Ответить на все детские вопросы о камнях мог бы только очень глубокий мыслитель.
Если верить народному преданию, то сынок моего соседа играет теперь в камешки неземные, в сухом русле «потока душ», может-быть удивляясь, что они не бросают теней.
В основной идее поэтичной легенды о Сай-но Кавара заключается безусловная правда: в мире теней должна продолжаться игра, в которую играют на земле все японские дети.
Продавец трубок обыкновенно обходил своих покупателей с двумя ящиками, привязанными к двум концам бамбуковой палки, перекинутой через плечо. В одном ящике был камыш, различной толщины, длины и окраски, и инструменты для приспособления камыша к металлическим трубкам; в другом ящике лежал его ребенок. Он поднимал головку и улыбался прохожим, или закутанный спал на дне ящика, или играл. Мне говорили, что ему много дарили игрушек. Одна из игрушек всегда была при нем, даже во время сна, и была очень похожа на «ихаи», дощечку с именем умершего.
Недавно продавец трубок бросил свои ящики на бамбуковый палке. Он шел по улице с маленькой ручной повозкой, разделенной на две половины; в одной лежал товар, в другой — малютка. Вероятно, ребенок стал слишком тяжелым для прежнего способа передвижения. Перед тележкой развевался маленький белый флаг с надписью: «Киссру-рао-коэ» — «здесь вставляют новые трубки».
И краткая просьба о благосклонной помощи: «Отасукэ во негаймасу!»
Ребенок был весел и здоров; я опять увидел дощечку, уже так часто обращавшую мое внимание на себя. Теперь она была прикреплена стоймя к высокой коробке внутри тележки, против постельки ребенка.
Следя за приближающейся повозкой, я скоро вполне убедился, что дощечка была ничто иное как «ихаи»: солнце ярко ее освещало и отчетливо виден был на ней обычный буддийский текст. Это возбудило мое любопытство, и я попросил моего старого слугу Маниемона сказать продавцу, что у нас трубки, которые нуждаются в новом камыше. Оно так и было.
Повозка тотчас подкатила к пашей калитке п я подошел к ней.
Ребенок не дичился даже чужого лица. Прелестный был мальчик. Он лепетал и смеялся, протягивая ручонки, очевидно приученный к ласкам. Играя с ним, я внимательно рассматривал дощечку. Это был ихаи секты шиншу с «каймио», т. е. посмертным именем женщины. Маниемон перевел китайские буквы:
«Почитаемая и уважаемая на нивах совершенства в тридцать первый день третьего месяца двадцать восьмого года летосчисления Мэйдзи».
Слуга между тем принес попорченные трубки. Ремесленник работал, а я наблюдал за выражением его лица. Это был человек средних лет с симпатичной, усталой чертой вокруг рта, складкой, образовавшейся от постоянной привычной улыбки, свойственной многим японцам и придающей их лицам выражение неизъяснимо-кроткой покорности.
Маниемон начал свои расспросы, а не отвечать Маниемону может только дурной человек: иногда мне кажется, что вокруг невинного дорогого чела старца я вижу сияние — будто ореол босатсу.
Продавец трубок рассказал нам свою повесть. Его жена умерла два месяца после рождения ребенка. Умирая, она сказала ему:
«Прошу тебя: пусть в течение целых трех лет со дня моей смерти ребенок не расстается с моей тенью; пусть мой „ихаи“ всегда будет с ним, чтобы я могла по-прежнему окружать его постоянной заботой, кормить его грудью; ведь ты знаешь, что ему нужно материнское молоко целых три года. Молю тебя, помни мою последнюю просьбу».
Но когда мать умерла, отец не мог больше заниматься обычной работой и нянчить ребенка, требующего днем и ночью неустанной заботы; и он был слишком беден, чтобы нанять для мальчика няньку. Тогда он стал продавать камышовые трубки. Это давало ему возможность зарабатывать немного денег, не разлучаясь ни минуты с ребенком. Но у него не было средств покупать молока, и он больше года вскармливал мальчугана рисовой кашей с сиропом.
Я сказал, что ребенок выглядит очень здоровым, несмотря на то, что лишен молока.
— Это потому, — ответил Маниемон с убеждением, даже с оттенком упрека, — что покойная мать его кормит; он молока получает довольно.
И мальчик улыбнулся тихой улыбкой, будто его коснулась нежная ласка из царства теней…
Источник текста: Душа Японии. Рассказы. Из сборников Кокоро, Кью-шу и Ицумо / [Соч.] Лафкадио Херна; Перевод С. Лорие. — Москва: т-во скоропеч. А. А. Левенсон, 1910. С. 274—282.