Воспоминания о Русско-Японской войне 1904-1905 г.г. (Дружинин 1909)/Часть I/Глава VII

Воспоминания о Русско-Японской войне 1904—1905 г.г. участника-добровольца — Часть I. От начала войны до завязки генерального сражения под Ляояном.
автор К. И. Дружинин (1863—1914)
См. Оглавление. Опубл.: 1909. Источник: Индекс в Викитеке

 

ГЛАВА VII
Действия в составе Уссурийского казачьего полка в роли: не то начальника штаба 4-х сотен, не то полкового адъютанта, с 18 мая по 20 июня.

17 мая Абадзиев, пригласив меня к себе, объявил, что получил приказание занимать Мади; находившаяся в моем распоряжении 1-я сотня Мунгалова войдет в состав полка, а я имею поступить в его распоряжение. Выше сказано, что одна сотня Уссурийского полка была в составе отряда Мадритова, а еще одна держала летучую почту, состоя в распоряжении штаба Восточного отряда. Дивизион 2-го Верхнеудинского полка стал правее и севернее нас в д. Сандиаза, а пехота (батальон стрелков) отошла еще дальше, за Тхазелинский перевал. Итак? с 18 мая мне предстояло быть в роли начальника штаба только что произведенного в полковники Абадзиева, командовавшего 4-мя сотнями, а между тем еще в мирное время я был 2 года начальником штаба дивизии и одно время даже сводного кавалерийского корпуса. Но надо было по воле Куропаткина проходить службу с начала: я уже был начальником разъезда, заставы, а теперь обращался в полкового адъютанта.

Прогулка 4—5 сотен (3 Уссурийских и 1 или 2 Верхнеудинских), под начальством Абадзиева, к линии Фынхуанчен-Сюянь не принесла никаких результатов, ибо ни штаб Восточного отряда, ни главная квартира в Ляояне не узнали, происходит ли какое-либо передвижение сил противника между названными стратегическими пунктами. В действительности, у Фынхуанчена происходило сосредоточение армии Куроки, имевшего целью наступать на Ляоян по нашей этапной дороге, т. е. по любезно разработанному и разрабатываемому нами пути; через Сюянь же шли японские войска армии Нодзу, высадившиеся в Дагушани и имевшие задачей двигаться вразрез между нашими южной и восточной группами, на Далинский перевал, к которому Куропаткин поспешно строил от станции Хайчен железную дорогу, т. е. опять-таки стремился облегчить наступление своему врагу. К 15 июля инженер В.-Китайской дороги Бочаров выстроил около 50 верст готового для укладки рельсов полотна и уложил 6 верст пути от станции Хайчен. Кроме того, японцы передвинули из Фынхуанчена к Сюяню одну гвардейскую бригаду. Конечно, противник держал энергичную связь между этими пунктами и принимал меры против ее прорыва. А так как японцы были вообще очень бдительны и не скупились на наряды передовых сторожевых частей, то проникнуть за их линию отдельные слабые разъезды наши не могли. Если бы Абадзиев, в своем поиске, рискнул бы спешенным боем отряда, то, вероятно, ему и удалось бы выяснить кое-что, но на такой риск он был совершенно неспособен. Отозвание его в Мади делало разведку этого важнейшего направления уже совершенно затруднительной, так как отдаляло казаков от противника на 30 верст, и японцы не преминули выдвинуть вслед за нашим отходом свои сторожевые наблюдательные части. Впрочем, думаю, что отступление к Мади было совершено более по личной инициативе Абадзиева, чувствовавшего себя очень нехорошо в более близкой сфере к противнику; теперь же ему приходилось только взять на себя выполнение назначения моей заставы, т. е., занимая узел путей отходящих от Сюяня и Фынхуанчена к правому флангу Восточного отряда, обеспечивать последний предупреждением о возможном обходе противника, освещая перед собой район местности шириной верст в 15.

Я сказал выше, что правее и сзади нас, верстах в 15—20, стал дивизион 2-го Верхнеудинского полка, действовавший в правой половине нашего района, ведя разведку совершенно самостоятельно; его разъезды и даже целые сотни болтались между, но больше за нашими передовыми постами, совершенно зря, иногда мешая уссурийцам выполнять свои задачи. Почему не было объединено начальство в одном и том же районе над двумя конными частями объяснить не трудно: по полному непониманию и неумению начальника штаба Восточного отряда Орановского правильно организовать и вести разведку.

В первые дни прихода Абадзиева в Мади обстановка и деятельность не изменились; я посылал ежедневно вперед для освещения 2 разъезда под начальством урядников; теперь стали посылать по 2, иногда по 3 офицерских разъезда, требуя от некоторых доходить до противника и разведывать его силы; кроме того, вместо одного передового поста, держали два. До 25 мая ни один разъезд не разыскал японцев, кроме одного, на деятельности которого я остановлюсь подробно. 18 мая явился в полк корнет драгунского полка Михаил Юзефович. По происхождению литовский татарин, маленького роста, коренастый, с большой физической силой, нервный, с необыкновенно живым взглядом и выражением особенной решительности на лице, этот офицер сразу производил незаурядное впечатление. Он объяснил мне, что с большим трудом, только по прошению на высочайшее имя, ему удалось добиться отправления на войну, так как, когда он явился военному министру, то Г. А. Сахаров хотел его посадить под арест. Вскоре я узнал, что Юзефович за 4 года своей службы переменил два полка, имел неприятности с обществом офицеров, был под судом, отсидел в крепости и отставлен от производства в следующий чин. Вдогонку за ним пришла в армию из главного штаба бумага с предписанием особенно следить за этим офицером и, в случае какой-либо провинности, не щадить. Меня чрезвычайно заинтересовал этот юноша, уже так много испытавший на своем кратком служебном поприще, тем более, что он казался в высшей степени интеллигентным, развитым, интересовавшимся военными действиями и вообще воспитанным и симпатичным. Я знаю, что в полках иногда гибнут молодые офицеры с самостоятельным характером, неспособные на компромиссы и сделки с развратной рутиной господствующей в офицерской среде, имеющие несчастье беспокоить начальство своими инцидентами; знаю также, какие бывают пошлые и глупые суды общества офицеров; а потому всё, казалось, позорившее службу мирного времени Юзефовича не имело в моих глазах никакого значения. Его выдающаяся доблестная деятельность и геройская кончина на поле брани показывают, что я не ошибся.

В день прибытия Юзефовича, от полка посылалась партия охотников — пеших казаков — для дальней разведки Синхайлинского перевала, где иногда бывали посты наших сторожевых частей, выдвинутые левее нас, а иногда появлялись (по слухам) японцы… Юзефович явился к командиру полка и просил разрешение участвовать в разведке, но Абадзиев сухо и резко оборвал его: «Ваша очередь еще не наступила, и тогда вы пойдете, а теперь это лишнее.» Подобное отношение к делу службы и к офицеру было глупо и вредно:

1. Офицер горел желанием действовать; зачем же было ему препятствовать, тем более, что на такие опасные предприятия, как поиск к противнику, желающих и напрашивающихся не было; шли только по наряду, и, ух как строго следили за очередью, чтобы не пойти лишний раз. Конечно, строгое соблюдение очереди между офицерами, для посылки в опасные разведки, есть вредная рутина; нельзя посылать постоянно одних и тех же, напр., лучших, более храбрых и способных, или предпочитая рисковать жизнью тех, а не других: надо утилизировать всех в равной степени, но допустить обязательную очередь, которую нельзя было бы нарушать, безнравственно; начальство имеет право посылать и наряжать кого угодно и сколько угодно, и никто на это претендовать не смеет. К сожалению, у нас соблюдалась очередь, и на ней выгадывали только плохие элементы, умевшие изощряться попадать в более легкие и безопасные места, а в критическую, трудную минуту всё равно хватались за лучших, более добросовестных, и об очереди забывали.

2. Юзефович только что прибыл на театр военных действий, и каков он оказался бы в разведке было неизвестно, тем более что он не был знаком с гористой местностью и не служил с казаками; разве не полезно было удовлетворить его просьбу и послать при других офицерах (их было назначено два, из коих один, хорунжий Кузнецов, пользовался вполне заслуженным особенным доверием командира полка), не в роли самостоятельного начальника, что случилось не далее, как дня через два, а подчиненного, как бы обучающегося; этот опыт был полезен для службы, для юноши и для меньшей братии, жизнь которой ему приходилось доверять, как офицеру. Но Абадзиев отказал Юзефовичу и, странное дело, с этой же минуты начал чувствовать и даже выражать какую-то ни на чем не основанную неприязнь к своему самому лучшему офицеру, посланному ему на помощь самой судьбой.

20 или 21 мая Юзефович был послан по очереди в разъезд в самую пересеченную местность, без торных дорог, до соприкосновения с противником. Он внимательно выслушал задачу и немедленно выступил со своим разъездом. На другой день я получил от него донесение, сразу показавшее, что он понимает свое дело, а именно: представлено отчетливое кроки всей пройденной местности и сообщено, что, пройдя верст 20 и узнав, что противник еще далеко, а также убедившись, что кони составляли только обузу, он отправил весь состав разъезда назад и пошел вперед пешком с двумя спешенными же казаками. Конечно, затем присылка донесений прекратилась; отважный офицер пропадал 4 суток и вернулся только 25 мая, приведя с собой целый обоз — 6 запряженных арб с фуражом, который китайцы поставляли японцам. Вот его похождения. Пройдя большую половину расстояния, отделявшего противника от нашего расположения, стали попадаться транспорты китайских арб, шедших в направлении к японцам. Юзефович выяснил, что это были поставки китайцами противнику продовольствия и фуража, а потому он сжег два таких обоза в присутствии толпы китайцев. Когда я впоследствии высказывал ему, что таким способом действий он себя обнаруживал, он совершенно резонно возразил мне: «Я двигался вперед только ночью и зигзагами; привлечь внимание противника к месту такого происшествия мне было выгодно, потому что я уходил затем далеко в сторону.» Вот как он рассказывал о своем неожиданном столкновении с японцами: «Подойдя к расположению противника, я карабкался по самым неприступным сопкам, выбирая наиболее лесистые, и, наконец, достиг долины, где ожидал найти японцев. Передо мной лежала большая деревня. Оставив на опушке казаков, я пошел к стоявшей у окраины деревни толпе китайцев, поднявшей страшный шум и крики при моем приближении. Я не хотел идти назад, чтобы китайцы не подумали, что я их боюсь, и потому быстро приблизился к ним. Толпа раздалась, и вот что я увидел: по улице деревни мне навстречу шла фигура офицера, хотя, может быть, это был и японский солдат; далее виднелась фура или экипаж, запряженный довольно рослыми лошадьми; мы оба, т. е. японец и я, мгновенно остановились, и тотчас же я повернул назад и во все лопатки побежал в лес, из которого вышел, слыша сзади себя тревожные сигналы и свистки. Мои казаки уже заметили несколько японцев, мывшихся в ручье близ деревни. Мне удалось спрятаться в каком-то заброшенном строении, мимо которого пробежало несколько японских солдат и проехал офицер на серой лошади, вероятно, предполагая, что мы ушли дальше. Мы отсидели так до ночи, когда пробрались назад, а затем, захватив на полудороге арбяной китайский обоз, я благополучно добрался до расположения полка.» Абадзиев приказал купить заключавшийся в арбах фураж и отпустил возчиков на свободу.

Нельзя не считать результаты разведки Юзефовича очень важными, ибо противник был найден, причем определилось, что на протяжении 30 верст к юго-востоку от нас его совсем не было: наконец, обозначилось, что в направлении сделанной разведки противник не только не предпринимает что-либо активное, но даже охраняется недостаточно бдительно, а также, что он спокойно занимается сбором запасов в районе перед нашим расположением. Затем офицер проявил предприимчивость, настойчивость и искусство, не говоря уже про выдающуюся храбрость.

Мы получили известие, что граф Келлер приедет 26 мая на позиции Модулинского перевала, в штаб 6-й стрелковой дивизии, и Абадзиев поручил мне съездить туда и выяснить некоторые вопросы по нашей деятельности. Лично мне хотелось повидаться с графом, отлично знавшим мою службу мирного времени. Я надеялся получить более соответствующее назначение. Выехав под вечер, я заночевал в обозе Уссурийского полка, стоявшем близ д. Тинтей, в 15 верстах сзади нас. При обозе находились офицер им командовавший и чиновник — делопроизводитель по хозяйственной части полка; на их попечении находилась масса побитых строевых лошадей и, как вы думаете, что еще? — полковое знамя Уссурийского полка. Я знал об этом, так как Абадзиев сам заявил мне, что, ради безопасности и целости, держит полковое знамя в обозе. Я тогда же высказал ему, что совершенно не понимаю такого взгляда, и если бы сам командовал полком, то, конечно, никогда не доверил бы священной регалии обозу, уже только потому, что обоз, вообще, есть самая менее боевая часть полка (пример — Тюренчен), и настойчиво советовал взять знамя в сотни. При обозе находился всего один офицер, и если бы с ним что-нибудь случилось, то кто же остался бы при знамени? Наконец отсылка знамени из боевых линий в тыл должна была действовать деморализующим образом на казаков, намекая на неуверенность в своих силах и на страх перед врагом. Позднее мне удалось убедить Абадзиева взять знамя из обоза, но зато сколько раз он упрекал меня, что я связал ему знаменем руки и поставил его в затруднительное положение. Из дальнейшего описания будет видно, что, если мы и могли ожидать боя и даже неожиданного нападения противника, то все-таки ни разу не были в таком положении, что можно было опасаться потерять знамя; такое опасение возникало только в больном воображении Абадзиева, и я всегда смеялся над ним.

С рассветом следующего дня я продолжал путь. Отъехав несколько верст, встретил есаула казачьего полка дивизии Ренненкампфа (Гулевича), сообщившего мне, что еще вчера японцы начали наступление по большой этапной дороге от Фынхуанчена и атаковали стрелков у д. Уалюнди. По его рассказу выходило, что японцы находились уже много севернее расположения Уссурийского полка, а потому, узнав, что Гулевич скоро повернет на юг, я взял с него слово, что он сегодня же передаст Абадзиеву все свои сведения. Однако, мне показалось очень странным, что разъезд, высланный из отряда Ренненкампфа к противнику, находится совершенно в стороне от района действий своего отряда (на 80 верст), при этом вовсе не имея задачей поддерживать связь, а исключительно разведывать противника. Странный способ разведки противника, выдвигаясь не в направлении к нему, а в сторону, и следуя в тылу сторожевых частей соседних войск. Вообще, офицер показался мне подозрительным, и поэтому, не доверяя ему, я, доехав до первого поста летучей почты, послал Абадзиеву донесение. После полудня я прибыл в д. Цунвалихэ, в штаб дивизии, где тотчас узнал, что граф Келлер не приедет, вероятно, будучи обеспокоен наступлением противника. Мне нужно было покормить лошадей, а потому я пробыл в штабе дивизии несколько часов и удостоился приглашения к обеду — очень роскошному, приготовленному в ожидании его сиятельства, что для человека, более месяца питавшегося вареной говядиной и лепешками из муки, было очень приятно. За обедом играл оркестр музыки, а к концу его принесли одного раненого, по случаю чего г. Романов произнес речь, причем обнаружил свое полное неумение разговаривать с солдатами. Пошли рассказы о каком-то особенно удачном для нас деле, в котором стрелки положили много японцев и в особенности их лошадей, но на деле оказалось, что все наши передовые части отступили, и граф был очень недоволен. В этом первом, вероятно разведочного характера, наступлении японцев сказалась резко деморализация войск Восточного отряда Тюренченом: они не выдерживали даже слабого напора противника и немедленно подавались назад.

Я с некоторым удивлением смотрел на начальника 6-й дивизии г.-л. Романова, заменившего г.-л. Трусова, удаленного за провинности в Тюренченской операции; следовательно, и его дивизия не могла отличиться, а во всяком случае, принимая участие в Тюренченском поражении, конечно, нуждалась в хорошем, испытанном начальнике. Но, почему остановились на Романове, не понимаю. Он служил в саперах и в турецкую кампанию 1877 года получил офицерский георгиевский крест; затем никогда более в строю не был, а просидел в главном инженерном управлении, т. е. был военным чиновником, и, наконец, получил в командование военную электротехническую школу в С.-Петербурге, главная обязанность коей состояла в освещении электричеством дома военного министра Ванновского, находившегося в ближайшем соседстве со школой, по Садовой улице; вероятно, это последнее обстоятельство вообще способствовало прочности карьеры Романова. Он пожелал ехать на войну, и вот никогда ничем не командовавшему, в смысле строя, генералу дали сразу деморализованную дивизию, вероятно, для приведения ее в порядок. Он вступил в командование дивизией в двадцатых числах апреля и прокомандовал ей до 10 июля, когда, будучи сброшен лошадью, сильно расшибся и эвакуировался в Россию по расстроенному состоянию здоровья. Романов участвовал в бою под Янзелином при наступлении графа Келлера, но неприятеля не видел, потому что, по диспозиции Орановского, командовал войсками заранее назначенными для прикрытия нашего отступления на случай неудачи (и так писались диспозиции Орановским!!!). Прикрывать отступление не пришлось, потому что, хотя японцы и разбили нас, но не преследовали. Таким образом, о деятельности Романова на театре военных действий можно сказать, что она была весьма кратковременной и совершенно бесполезной для русской армии, благодаря несчастной случайности падения с лошади. Мог ли бы он в дальнейшем принести пользу, судить не берусь, но против этого говорит его предшествующая служба, лишившая его всякого опыта полевой деятельности и жизни с войсками, знания солдата и офицера, а также факт всеобщей ненависти, которую он возбудил к себе среди своего штаба и офицеров полков дивизии (про солдат не знаю). Но, с другой стороны, за г. Романова говорит то, что он был требователен и настойчив, а таких начальников в нашей армии сейчас же начинают ненавидеть офицеры, а в особенности генеральный штаб. Я пробыл только несколько часов в штабе дивизии и сейчас же понял в чем было дело. Оба офицера генерального штаба, бывшие тогда налицо, стремились уйти от Романова. В конце июня месяца открылась вакансия начальника штаба другой дивизии Восточного отряда (3-й), и тотчас же пошло представление о переводе на эту вакансию подполковника Одишелидзе. Спрашивается, есть ли какой-нибудь смысл в таком переводе и особенно в военное время? Во-первых, перемена одного начальника штаба дивизии неизбежно заставляет назначать человека нового, которому нужно некоторое время, для ознакомления со своим начальником, штабом, войсками, действиями дивизии, задачами, местностью; всё это может случиться именно в критическую минуту какой-либо операции, или даже боя. А перемещение в отряде (корпусе) из одной дивизии в другую п. Одишелидзе распространяло невыгодную случайность на обе дивизии. Следовательно, оно вызывалось не пользой службы, а наоборот, приносило ей существенный вред и объяснялось лишь удовлетворением желания офицера генерального штаба избавиться от неприятного ему начальника, во избежание инцидентов. Но снисходить к таким личным удобствам во время войны — значит не воевать, а шутить. Я понимаю, что отношения между начальником и подчиненным могут дойти до пределов возможного и терпимого, но тогда один из них виноват, и с ним надо поступить по закону, т. е. удалить, сместить, судить, но, конечно, не устраивать.

Старшим адъютантом штаба 6-й дивизии был генерального штаба капитан Серебряников. Как бывший, правда очень недолго, его начальником в мирное время, я считал его удовлетворительным офицером, но мне сообщили, что он также не поладил с Романовым. В этом инциденте становлюсь всецело на сторону г. Романова. После Янзелинского боя начальник дивизии послал Серебряникова разыскать один батальон, но он его не нашел и был, конечно, не особенно приветствован Романовым; вышло обоюдное неудовольствие, и Серебряникова переместили в другое место служения. Оригинальное разрешение служебного промаха! Батальон не был уничтожен, не был взят в плен, не бежал с поля сражения, а, следовательно, не мог находиться далее десятка верст (и то предполагаю слишком большое удаление) от поля сражения. Как же мог офицер и еще генерального штаба не найти этого батальона? Оправданием могли быть смерть, ранение, или болезнь, лишающие сил для исполнения поручения; если же этих причин не было, то офицер генерального штаба подлежал прежде всего изгнанию из генерального штаба за неспособность выполнения задачи, доступной всякому чину армии, а, пожалуй, и преданию суду, за неисполнение приказания, ибо сие неисполнение пахнет боязнью за свою шкуру.

Приехав в штаб В. отряда, в д. Ляньшаньгуань, т. е. в то же место, откуда я выступил с разъездом месяц тому назад, я не застал графа Келлера, бывшего на позиции. Он вернулся в 10 часов вечера, принял меня любезно, пригласил ужинать и затем повел в свою ставку, где просидел со мной в беседе полтора часа времени. Главной своей задачей я считал выяснение вопроса о способе продолжения ведения разведок противника. Лично я предлагал не ограничиваться высылкой слабых офицерских разъездов, а наступать иногда 2—4 сотнями и стараться прорвать линию сторожевого охранения, вступая в спешенный бой, или даже, не прорывая, заставлять японцев показывать, какие они могут сосредоточивать против нас в различных пунктах силы. Если же мы имели дело только со слабыми постами, то, конечно, могли бы заглянуть и за них. Разведку только офицерскими разъездами, хотя бы и добросовестно веденную пешком и такими молодцами, как Юзефович, Бровченко, Кузнецов, Карнаухов и др., я считал не достигавшей серьезных результатов, так как удавалось только определить линию сторожевого охранения противника. Помню, что тогда же высказал идею о необходимости сформирования, вместо конных, пеших охотничьих команд, или же назначения для усиленных разведок целых рот пехоты. Орановский замял этот разговор, и потом я узнал, почему. Пешие охотничьи команды в полках Восточного отряда уже формировались, и существовало предположение назначить меня их начальником, с поручением производства ими деятельных разведок, но, вероятно, мое состояние в разряде штрафованных не допускало такой неосторожности, или, вернее, нетактичности.

Я предлагал Абадзиеву заняться разведкой посредством найма китайских шпионов, для чего было необходимо иметь переводчика. При Уссурийском полку имелись три субъекта, услугами которых мы пользовались в этом смысле, но все они были неудовлетворительны. Лучшим переводчиком был казак 3-й сотни, природный китаец, но он обслуживал потребности сотни, и Абадзиев ни за что не соглашался отобрать его от сотни, тем более, что он был фуражиром; уже знакомый читателям, по описанию воровства в 1-й сотне, мальчик-китаец был слишком молод и глуп; наконец, специально нанимаемый полком переводчик кореец не говорил по-русски, а только мычал, и понимать его было невозможно. Непонятно, зачем его держали при полку и, позволяя только обирать китайцев, платили ему огромное жалование. Ввиду всего этого я просил дать нам переводчика из штаба отряда.

Граф Келлер разрешил предложенные мной вопросы так: он нашел, что деятельность, проявляемая Уссурийским полком, его удовлетворяет, что усиленных разведок с перестрелками он не желает, а следует продолжать высылку офицерских разъездов. Переводчика он приказал мне назначить из числа состоявших при штабе — корейца, отлично владевшего и русским и китайским языком, причем оставил его на иждивении штаба отряда. Последняя мера казалась мне совершенно лишней, потому что полк мог нанять этого переводчика на свой счет, отпустив совершенно ненужного своего. Когда я кончил доклад по службе Уссурийского полка, то спросил графа, оставляет ли он меня в распоряжении Абадзиева. Он ответил: «Оставайтесь и, должен вам сказать, что в настоящее время у меня не предвидится для вас иного назначения.» Увы, тон его слов и смысл показали, что ожидать мне было нечего: граф также считал меня в чем-то провинившимся и не желал оказывать мне доверия.

С тяжелым чувством ушел я на ночлег, к приютившему меня врачу Красного Креста Диканскому. Я познакомился с этим достойнейшим человеком на пути следования из Ляояна к Засуличу, и он почему-то особенно дружелюбно ко мне относился. Всегда буду вспоминать с благодарностью этого доброго человека, день и ночь трудившегося самоотверженно при своем летучем отряде.

На другой день нужно было разыскать и дождаться переводчика, получить на него деньги. Всё это зависело от исполнительности чинов штаба, а этот достойный орган достойного Орановского отличался особой неаккуратностью, да, кроме того, любой зауряд-чиновник любил заставить почувствовать свою власть и силу, или вернее попрактиковать свое нахальство. Утром я уже слышал разговоры о спешном отступлении Абадзиева из Мади, но, по-видимому, серьезного значения этому отступлению не придавали, потому что на прощание граф приказал мне передать полку и его командиру благодарность за службу, ну, а за только что совершенную ретираду Абадзиева благодарить не стоило.

Я не рассчитывал доехать в один переход до расположения полка, потому что собственная лошадь сопровождавшего меня переводчика была очень плоха, но мне хотелось присоединиться к казакам возможно скорее, ввиду того, что у них было дело с противником, и я надеялся на его продолжение. Ввиду сего я выбрал несколько более кружную дорогу, но без перевалов, и, вероятно, доехал бы в тот же день, так как Абадзиев находился на 15 верст ближе, чем я его оставил, но к несчастью я встретился с высланным им разъездом (в свой тыл — спрашивается зачем и для чего?!). Очень хороший разведчик, хорунжий Карнаухов, на этот раз сплоховал, уверив меня, что его казаки знают кратчайшую дорогу, оказавшуюся на самом деле и не кратчайшей, а главное с десятком самых неразработанных и крутых перевалов, так что нам почти всё время пришлось идти в поводу. Бедняга страшно огорчался, бежал впереди, разыскивая д. Чинчинзу, но привел меня в нее только ночью. Здесь мы заночевали и сошлись с другим разъездом уссурийцев под начальством патентованного разведчика штабс-ротмистра Абсеитова. Командир полка уже был им крайне недоволен, потому что он никогда не мог доложить, куда попадал со своим разъездом, и какова была обстановка его действий. Теперь он сообщил мне, что был послан для розыска противника, дошел до какой-то деревни, где узнал от китайцев, что вблизи были японцы; он послал в указанное место урядника с частью казаков, а сам, считая свою задачу исполненной, пошел назад. Не имея никакого официального положения при полку, я не стал вразумлять Абсеитова, что он не только не исполнил своей задачи, но поступил довольно малодушно, что я думаю понятно всем и каждому. Я доложил то же самое на другой день Абадзиеву, выслушавшему одинаковый доклад от самого офицера, но он оставил этот поступок даже без внушения.

В 7 часов утра 28 мая, присоединившись к полку в д. Тинтей, я прежде всего просил рассказать о бое 26 мая, и узнал следующее: застава или разъезд, выдвинутые из Мади к Синхайлинскому перевалу, донесли о наступлении японцев. Абадзиев выдвинулся с полутора сотнями; японцы наступали сперва долиной, а затем и ее берегами, в числе 400—500 человек пехоты. Не желая ввязываться в упорный бой, Абадзиев отошел к Мади под вечер, а затем ночью отошел еще на несколько верст, и, наконец, на следующий день занял д. Тинтей. На вопрос, занято ли противником Мади, мне сказали, что это неизвестно (всего 15 верст расстояния). Потерь ранеными, кажется, не было, но пропало 2 или 3 молодых казака, бывших в боковом дозоре, в чем обвиняли кого-то, но вообще, их исчезновение было непонятно и осталось невыясненным. Я не удивлюсь, если этого факта и совсем не было. Такое описание отступления (а не перестрелки, потому что, по-видимому, ее и не было), сделанного спешно, ночью, при полном отсутствии соприкосновения с противником, напоминало Тюренчен и его панику. Вероятно, японцы, предпринимая поиск по главному направлению от Фынхуанчена к Ляньшаньгуань, выслали на свой левый фланг какую-нибудь партию разведчиков, наступавшую на Синхайлинский перевал. Этого оказалось достаточным, чтобы 4 сотни славных казаков немедленно ретировались назад, бросив всякое соприкосновение с противником — настолько, что только 30 мая мы убедились, что японцы никогда и не входили в Мади. Во время Ляоянских боев офицеры Уссурийского полка сознались мне, что 26 мая не было не только 500 японцев, но, вероятно, и 50 человек, и весь полк не понимает, почему Абадзиев увел их назад, что отступать было нечего, ибо японцы показались только близ Синхайлинского перевала и не наступали, что на всех отступление произвело удручающее впечатление, и они потеряли с этой минуты всякое доверие к командиру, но тогда не решились мне обо всем рассказывать, считая меня другом Абадзиева. Кажется, граф Келлер остался недоволен отступлением уссурийцев и, кроме того, поставил на вид Абадзиеву высылку им разъездов в свой тыл, а не к противнику (оба, которые я встретил). Он предписал выдвинуться вперед, но исполнение сего приказания Абадзиевым было довольно оригинально, потому что сперва он подался всего на 8 верст, и только к 5 июня мне удалось уговорить его опять занять Мади (собственно д. Куандепузу).

Мы простояли здесь до 14 мая. Обстановка оставалась прежней, только японцы несколько продвинулись передовыми частями на север по направлению Сюянь—Мади—долина д. Сандиазы, так что наша правая застава находилась в некотором соприкосновении с противником, а высылавшиеся в этом направлении разъезды имели иногда перестрелки и понесли небольшие потери: 1 раненый офицер, 2 раненых казака и 3 убитых лошади. На биваке мы имели часто ложные тревоги, потому что Абадзиев приказывал седлать при малейшем тревожном симптоме, напр., если ночью кто-нибудь сообщал, что видел на дороге промелькнувшую тень человека.

Итак, мы добывали скудные сведения о противнике исключительно искусством и храбростью наших офицеров и притом самых младших, потому что ни сотенные командиры, ни штаб-офицеры в разведке не участвовали. Посмотрим, как организовал ее глава уссурийцев. Обыкновенно перед высылкой разъездов Абадзиев советовался со мной; затем, с помощью адъютанта, ведшего очередь всех нарядов, назначал офицеров, призывал их к себе и ориентировал; вот эта ориентировка и портила обыкновенно всё дело: он забывал многое из того, что я ему указывал, или всё перепутывал, и обыкновенно ставил свои требования слишком туманно, и чаще всего у него выходило следующее напутствие разведчику: «Поезжайте туда-то, посмотрите, а если встретите японцев, то уходите назад, а главное не имейте потерь.» Давать инструкции в таком тоне довольно странно. Конечно, каждый разъезд, посылаемый до противника, чтобы его ощупать, может легко погибнуть (погиб же и такой выдающийся искусный офицер, как Юзефович), но где лес рубят, там щепки летят, и без потерь на войне не обойдешься. Давая же развратное указание прежде всего избегать потерь, Абадзиев портил всё дело. Были офицеры, исполнявшие свой долг сознательно, честно, с интересом, но были и слабые, малодушные. С несовершенством человеческой природы надо считаться, и необходимо принимать против него меры, а потому начальник должен быть неумолим в своих боевых требованиях и отдавать свои приказания определенно и твердо. Я допускаю, что, посылая против бдительного, искусного противника, на неблагоприятной местности, офицера рисковать своей жизнью, его можно жалеть, но высказывать это при нем, даже намекать, преступно, и такое поведение доказывает отсутствие настоящего военного духа. Офицер в разведке исполняет самую трудную и опасную службу, пропадает на несколько суток и постоянно находится на волосок от гибели; такое дело естественно исполняется не всеми одинаково хорошо уже потому, что не все одинаково искусны и талантливы, предприимчивы и храбры; кроме того, результат разведки зависит от счастья, удачи: иному повезет на неудобной местности, а иной попадется впросак и на более подходящей; против одного окажется противник вялый, не бдительный, против другого — энергичный и осторожный. Поэтому часто нельзя сказать, что если у такого-то офицера результаты разведки лучше, то он лучше работает, благодаря умению или энергии. Но руководство таким серьезным делом, как разведка конными или пешими офицерскими партиями, может быть возложено только на лиц в ней компетентных, а если ими являются командиры конных полков, т. е. чины прошедшие всю школу разведки, как важнейшей отрасли кавалерийской службы, то они, конечно, должны быть в состоянии оценивать по результатам разведки деятельность наряжаемых офицеров, если не с одного, то с двух-трех случаев. Но Абадзиев не делал никакой разницы в этом отношении; правда, когда я позволял себе объяснять ему неспособность, или нежелание такого-то офицера работать, то он соглашался, вздыхал, жаловался на неудовлетворительность общего состава офицеров, говорил, что потребует от них настоящей добросовестной службы, но на деле довольствовался отбытием своими подчиненными номеров службы и одинаково представлял к наградам, как самых храбрых, так и наиболее неудачных. Естественно, что такое отношение к опасной и трудной деятельности офицеров вело к ее ухудшению, ибо без поощрения лучших и понуждения худших дело идти не может — такова природа человека. Приведу пример. Начальник левой заставы, стоявшей в д. Татангоу, сотник Карташевский донес, что, по полученным от Читинских казаков сведениям, противник наступает на перевал Синхайлин (в 10 верстах от места расположения заставы), а его разведчики появились в деревне, находившейся верстах в 7 от заставы. Конечно, всякий дельный офицер, придавая значение такому донесению и донеся о нем начальнику охраняемого вверенной ему заставой отряда, немедленно должен был по собственной инициативе предпринять разведку в угрожаемом противником направлении. Но Карташевский ограничился лишь посылкой донесения о тревожном сообщении, вследствие чего Абадзиев, и без того слишком мнительный, отчаянно взволновался. Он приказал начальнику заставы произвести немедленно разведку. Когда я писал приказание от имени Абадзиева, то хотел добавить указание: «Произведите разведку лично», зная, что иначе приказание будет выполнено посылкой нескольких казаков с заставы, а офицер сам не поедет, но Абадзиев не пожелал давать такого указания. Наступила ночь, и, ввиду отчаянного беспокойства Абадзиева, я предложил ему послать немедленно самого надежного офицера — Юзефовича, которому дал инструкцию во что бы то ни стало и возможно скорее выяснить, занята ли деревня японцами. Около полуночи пришло донесение Карташевского, что посланный с разъездом урядник видел бивачные огни японцев у самой деревни. Тот же разъезд, возвращаясь, встретился с разъездом Юзефовича и передал ему те же сведения о японцах. Я не будил спавшего Абадзиева и дожидался донесения Юзефовича, которое пришло к рассвету и гласило: «Нахожусь в деревне, варю чай, никаких японцев здесь нет, и ничего о них не слышно.» Кажется, он закончил свою записку сообщением, что, дав отдых лошадям, возвратится на бивак. Тут только я понял, что сделал ошибку, не предписав Юзефовичу заодно продвинуться еще вперед и осмотреть перевал Синхайлин. Но этот офицер сам знал, что было нужно делать, и, отдохнув, пошел не на бивак, а именно к перевалу Синхайлин, где нашел пост читинских казаков и записал фамилию старшего на посту казака, сообщившего, что и у них сведений о наступлении японцев не имелось. После этого случая я сказал Юзефовичу: «Я много лет трудился по совершенствованию образования наших кавалерийских офицеров, в деле разведывания, и приходил к заключению, что для такой трудной службы можно, вообще, найти немного вполне удовлетворительных офицеров. Тебя я признаю своим желанным идеалом, ибо результаты разведки во многом зависят не только от искусства исполнителя, но и от умения ориентировать исполнителя тем, кто посылает его в разведку. В данном случае ты своей инициативой пополнил пробел в задаче, сделанный мною.»

Когда я передал утром Абадзиеву все донесения, он вознегодовал на Карташевского, и, так как в это время мы не знали еще, что Юзефович отправился на Синхайлинский перевал, то он предписал провинившемуся офицеру, в наказание (!), немедленно, лично, по смене его на заставе другим офицером, разведать перевал. Карташевский возвратился к нам гораздо позднее Юзефовича и доложил, что, не доходя перевала, встретил неожиданно конных людей с желтыми лампасами и желтыми околышами, пытался их атаковать, но атаки не вышло, после чего он пошел назад. Доклад был сделан в присутствии нескольких офицеров полка, начавших жестоко смеяться над тем, что Карташевский принял за японцев читинских казаков и побежал от них. Против нас действовала японская гвардейская кавалерия, имевшая зеленые околыши и лампасы. Спрашивается, исполнил ли офицер свою задачу, выполнил ли он разведку, проявил ли достаточную храбрость и добросовестность? Предоставляю ответить на эти вопросы самим читателям, а скажу лишь, что командир полка и не подумал высказать свое порицание Карташевскому, равно как и не поблагодарил Юзефовича.

С этого дня я потерял всякое доверие к Петрушевскому, и, конечно, если бы имел власть, то немедленно же принял относительно такого офицера самые решительные меры. Этот тип служил раньше в пехоте, потом в охранной страже Китайской дороги, откуда был удален за какие-то по слухам нечистоплотные дела; будучи в запасе, занимался торговлей лошадей, а, при призыве в ряды армии на войну, объявился конником и попал в казаки, ибо отлично ведал, что служба будет (при желании того) много менее рискованной и легкой, чем в пехоте. И зачем только брали в казаки таких офицеров!

Весьма важную отрасль службы полка составляет его хозяйство, ибо если казаки и их кони будут худо кормлены и плохо снаряжены, то выполнение службы пострадает. Вести исправно в военное время хозяйство нелегко, потому что отвечающий за него командир полка слишком бывает поглощен боевой деятельностью. Лучший способ разрешения вопроса — это возложение всех забот по удовлетворению хозяйственных нужд части на помощника командира полка, с предоставлением ему инициативы, самостоятельности и права нахождения в тылу, при обозе — вообще там, где того требовали бы удобства заготовления и доставки всего нужного. Против такого порядка, пожалуй, можно возразить, что командир полка, все-таки, по закону ответственен за хозяйство и денежную отчетность, а потому не может вполне довериться своему помощнику; однако, это возражение неосновательно, потому что командир полка, являясь вполне опытным в командовании, может сделать правильный выбор помощника, тем более, что закон предоставляет ему право выбора и смещения с должности. Наконец, при условии трех штаб-офицеров в полку, исключение одного из боевой деятельности не приносило ущерба, будучи вознаграждаемо возможностью посвящения ей всей энергии самого командира полка. Во всяком же случае в деле управления полком на театре военных действий следовало руководствоваться принципом: прежде всего думать о достижении боевых задач, а затем уже о хозяйственных надобностях. На деле же, наблюдая деятельность командиров полков на театре военных действий в Маньчжурии вообще, а Уссурийского казачьего полка в особенности, я увидел нечто совершенно иное. Хозяйство было выдвинуто на первый план, и притом не в смысле удовлетворения насущных потребностей части, т. е. продовольствия людей и лошадей, ковки, а в смысле накопления экономии в полковых суммах для обзаведения новыми предметами обмундирования и снаряжения, для выдачи на руки казакам так называемых ремонтных денег. Не говорю, что не следовало позаботиться о будущем, так как мы ожидали продолжительной кампании, и можно было предвидеть, что потребуются, напр., полушубки, валенки, но заботиться только об этом, загонять в ущерб желудкам казаков и брюхам их коней огромную экономию, было безнравственно и преступно, а доказательством тому, что это было так, привожу такой факт. Стоя в Мади, мы могли получать с тыла, как ячмень для лошадей, так и сухари для казаков, а между тем лошадей кормили исключительно гаоляном, жмыхами, чумизой, а казаки кушали лепешки из китайской муки и китайскую лапшу. Наконец, граф Келлер, имевший особенную заботливость о вверенных ему войсках, без всякого заявления со стороны Абадзиева, прислал вьючный транспорт с ячменем и сухарями, чем, конечно, весьма огорчил заправил полкового хозяйства. Сетование на то, что, в случае наступления противника, придется сжечь или бросить казенное имущество, было совершенно неосновательно, потому что наш противник был в то время пассивен; но даже если бы полк и потерял несколько сот рублей, то всё-таки необходимость поддержать силы боевого материала ячменем и сухарем была слишком очевидна, и рискнуть потерей экономии полка следовало.

Уже тогда полк делал заказы нового снаряжения, людского и конского, торговым фирмам в Москве, для чего туда был командирован из полка офицер, а в полку совсем не было подков. Интересно знать, для чего существуют многочисленные управления наказных атаманов, отзывающие из рядов много офицеров, как не для того, чтобы заботиться о нуждах своих сражающихся полков, и почему же хозяйственная часть полка должна была сама заготовлять себе все предметы в европейской России. Часто, слушая хозяйственные разговоры Абадзиева с его помощником Савицким, мне казалось, что мы совсем не воюем, а пришли в Маньчжурию только для того, чтобы обогатить казаков, полк, всё уссурийское войско экономией им отпускавшегося казенного довольствия; точно мы должны были подготовить чье-то благосостояние на после войны. Но, правда, и экономия получалась колоссальная, ибо фуражных денег отпускалось 37 рублей в месяц на лошадь, а довольствие ее обходилось сотенным командирам 6—7 рублей; бывали же дни когда оно ничего не стоило, либо беря фураж у китайцев даром, либо довольствуясь подножным кормом. Крайне дешево и обильно было снабжение казаков мясом, потому что, хотя китайцы и угоняли свой скот из деревень в горы, но казаки разыскивали его без труда и платили то, что сами назначали, т. е. очень дешево. Не помню, какими соображениями руководствовалось наше интендантство, открывая в самом начале войны огромные цены на фураж, зная его изобилие в Маньчжурии; они оставались такими же в продолжение всей кампании, и это служит доказательством, что были чрезмерно велики, по крайней мере в продолжение первого года войны, потому что в противном случае они подвергались бы повышению: наша армия увеличивалась, а край истощался. Но мы привыкли делать экономию и наживаться с фуражного довольствия еще в мирное время, а как же было отказаться от такого обыкновения на войне, когда лошадей было гораздо больше (в пехотных частях мирного времени состоит несколько десятков лошадей, а в военное время несколько сотен), цены должны предполагаться выше (ведь в России никто не знает, что Маньчжурия в этом отношении исключительная по богатству страна), а контроль куда слабее. Да и всем начальникам и офицерам было так выгодно получать на руки большие фуражные деньги. Война обошлась бы много дешевле, если бы фураж на лошадь был не 37, а хотя бы 17 рублей, что было вполне и с избытком возможно. К 15 августа 1904 года в русской Маньчжурской армии состояло 148 эскадронов и сотен, что составляло в одной кавалерии около 20.000 коней (считая со штабами частей и их обозами); таким образом, в один месяц было бы 400.000 руб. чистой экономии, а в один год 4.800.000 руб.; а сколько бы получилось экономии с фуража пехотных, артиллерийских частей и всяких тыловых учреждений. Словом, установленная интендантством цена на фураж, во время войны, причинила России убыток в сотню миллионов. Спрашивается, неужели же нет виновников такого расточения народных средств, каковыми являются, кроме интендантства, и представители высшей командной власти на театре военных действий, с командующим армией во главе. Если полководца нельзя судить за его поражение и напрасное отступление под Ляояном, за поражение и беспорядочное отступление его левого фланга под Бенсиху, за напрасную жертву 12.000 сынов родины под Сандепу, за позор русского оружия под Мукденом, то все-таки, казалось бы, его можно притянуть к ответственности за растрату миллионов русских денег.

Почти ежедневно производившиеся поиски к противнику младшими офицерами Уссурийского полка выяснили в половине июня следующую обстановку:

1. японцы держали весьма солидное охранение вокруг Фынхуанчена, перед фронтом Восточного отряда, на главной этапной дороге, в окрестностях Ляньшангуань, а также оберегали направление к Сюяню, выдвинувшись значительно севернее этого пункта;

2. по дороге от Сюяня на Сандиаза — перевал Тхазелин, японцы занимали уже д. Таянгоу, вблизи (южнее) перевала Тайпинлин, остававшегося нейтральным, так как наша правая застава занимала окрестности д. д. Ченган—Лидиапфуза, и её разъезды проникали до перевала, а иногда и за него; здесь бывали перестрелки, и мы потеряли раненым одного офицера (сотника Нурова), 2—3 казаков и столько же лошадей.

Направо мы держали связь с сибирскими казаками, действовавшими в составе войск, защищавших Далинский перевал, преграждавший путь от Сюяня к Хайчену.

Я уже говорил выше, что в д. Сандиаза стояли 2 сотни (2-я и 6-я — Маркозова и Шахматова) 2-го Верхнеудинского полка, а за ними в д. Тхазелин другие части того же полка, и в долине Ломогоу было 2 или 3 батальона стрелков. В д. Тхазелине был устроен интендантский склад, цель устройства которого совершенно бессмысленна. Уссурийский полк им не пользовался; казалось бы, ни для его 4-х сотен, ни для сотен Верхнеудинского полка, а равно и для пехоты в долине Ломогоу, устраивать склад не стоило, ибо до этапа Ляньдясан было всего 35 верст. Таким образом, это был склад для аванпостов, которые могли быть легко оттеснены противником, а потому запасы легко могли попасть в руки противника, или должны были быть сожжены (что и случилось), причем сожжение такого материала, как хлебное зерно, очень затруднительно. Не думаю, чтобы штаб Восточного отряда, устраивая склад в Тхазелине, руководился бы какой-нибудь идеей наступления, потому что, при сделанной графом Келлером 4 июля такой попытке на большой этапной дороге Ляньдясан—Фынхуанчен, по направлению Тхазелин—Сюянь, или Тхазелин—Фынхуанчен даже не было обозначено наступление (согласно диспозиции Восточному отряду). Устройство такого склада на передовых постах можно объяснить только таким соображением: не имея никакого плана действий, мы с самого начала их открытия только и занимались всякими интендантскими операциями, стараясь заготовить в возможно большем количестве запасы, и почему-то не стеснялись продвиганием их вперед, поближе к противнику; результатом таких действий было, конечно, частью уничтожение, а частью расхищение запасов, или дарение их японцам и китайцам. Маньчжурия изобиловала средствами продовольствия и перевозочными, а мы, за неспособностью подготовлять чисто боевые операции, изощрялись в заготовке жизненных средств, благо кредиты ничем не ограничивались, а отчетность по всякого рода заготовкам была очень проста, будучи основана на констатировании факта уничтожения, а, вернее, бросания запасов.

Ввиду того, что наша правая Уссурийская застава стояла на дороге Мади—Сюянь, она обеспечивала и расположение верхнеудинцев в Сандиазе и Тхазелине, поэтому последним собственно нечего было и делать, а так как они не подчинялись Абадзиеву и действовали самостоятельно, то часто мешали работе уссурийцев. Постоянно получались с заставы такие донесения: «Сегодня произошла тревога, потому что есаул Маркозов вздумал охотиться за цаплями»; «Застава не может расположиться в таком-то месте, потому что там стала сотня верхнеудинцев»; «Впереди нас верхнеудинцы устраивают засаду» и т. п. Конечно, если бы все командиры сотен и все офицеры были надлежащего качества, стремились бы к серьезной цели разведки, то, несмотря на такую неправильную организацию штабом Восточного отряда всего дела освещения в районе Фынхуанчен—Мади—Сюянь, результаты могли бы быть удовлетворительны[1], но некоторая часть этих лиц не удовлетворяла, по своим способностям и энергии, требованиям, предъявляемым кавалерийским офицерам в смысле разведывательной службы, а потому происходил общий кавардак, а не служба. Тут пришлось мне познакомиться с деятельностью таких кавалеристов, как Маркозов и Шахматов, о которых речь еще будет впереди.

К описываемому времени относится появление в нашем районе замечательного разведчика, сумевшего заслужить особенное внимание командующего армией, есаула Гулевича, встреченного мной 26 мая. Вскоре он опять появился в Мади, и я мог познакомиться с его деятельностью. Оказалось, что Гулевич успел побывать в Ляояне, имел счастье обедать за столом Куропаткина, получить от него благодарность, а также полномочие на ведение самостоятельной разведки, донося непосредственно в штаб армии. Чем заслужил этот офицер честь, благодарность и доверие? Он состоял в одном из полков дивизии Ренненкампфа и был выслан последним, одновременно с другими офицерами, еще в начале мая месяца, на разведку в окрестности Фынхуанчена, а никоим образом не на Модулин, где я его встретил 26 мая, и на Мади, где он объявился в начале июня. Согласно с его же рассказом, он начал работу вместе с младшим его в чине графом Бенкендорф, который отправился тогда же на поиск к противнику, взяв с собой карту и бинокль. Гулевич где-то несколько дней прождал Бенкендорфа, а затем очутился за передовыми постами, и даже за их резервами, Восточного отряда, добрался до Мади и отправился в Ляоян. Казалось бы, он уже вполне заслужил порицания, ибо, вместо исполнения поставленной ему задачи разведывать противника, предоставил это опасное предприятие младшему по себе офицеру, а сам поехал собирать сведения в соседние войска и даже в самый глубокий тыл армии — в Ляоян. У него хватило нахальства не только представляться командующему армией, но, вероятно, и рассказать что-нибудь о своих блестящих действиях, так как иначе нельзя объяснить его появление в Мади с полномочием ведения самостоятельной разведки. И он начал разведывать, но как? Пристроился к нашей правой заставе и до нашего отступления отсюда пользовался ее прикрытием и ее работой, причем, благодаря его присутствию, опять-таки происходила путаница; то он требовал снабжения его людей патронами, которых у нас вообще было немного, то своими произвольными действиями мешал разведке наших разъездов, то затруднял казаков доставкою своих бессодержательных донесений. Даже, допустив, что он и не мешал уссурийцам, утверждаю, что всё равно он мог сообщать в армию только то, что сообщали уссурийцы, и, следовательно, его деятельность была совершенно излишней. Но зато какой выдающийся пример деморализации офицеров, исходящий от высшего начальства! Офицер получает приказание от своего начальника дивизии, его не исполняет, идет в тыл, не возвращается в свою часть, держа при себе и ее людей, и начинает работать самостоятельно из-за спины других войск. Ведь это просто невероятно! за неисполнение приказания и долга — почет и благодарность, за уклонение — доверие и отличие! Не раз потом я слышал и читал знаменитую фразу: «Гулевич доносит», но знал, что и как доносил этот офицер, ни слову которого нельзя было верить.

Находясь в Мади, мы почти ничего не знали о том, что делается в Восточном отряде, потому что ни начальник штаба, ни его офицеры генерального штаба не считали нужным нас ориентировать. 13 июня началось наступление частей армии Куроки, и японцы заняли Феншуйлинский и Модулинский перевалы; к нам доходили тревожные слухи, но определенного мы ничего не знали; было только предписано базироваться не на Хоян, находившийся прямо к северу от нас, а на Тхазелин—Ляньдясань; узнали мы, что верхнеудинцы отходят из д. Сандиазы за перевал в д. Тхазелин, а пехотные части, бывшие у последнего пункта, отошли к д. Ломогоу, где была телеграфная станция. Всё указывало, что граф Келлер хотел отойти за Хоян, что и было исполнено. Теперь мне известно, что перед оставлением этого важного пункта был созван при штабе В. отряда военный совет, на котором выказалась деморализация тюренченцев; все начальники желали немедленного отступления, а между тем японцы не проявляли достаточной для этого энергии. Некоторым смягчающим обстоятельством склонности к отступлению служит то, что Куропаткин как раз в это время дергал войска то в направлении на юг, то на восток; были дни, что в распоряжении графа оставалось менее стрелковой дивизии; резервы были измучены напрасными переходами и перевозками; один из командиров полков вынужден был заявить начальнику штаба армии, что не может исполнить приказания двинуть свой полк, так как его люди уже не были в силах передвигать ноги. Тем не менее, на военном совете нашелся человек, имевший мужество заявить, что отступление не нужно. Это был начальник штаба 3-й дивизии подполковник Линда. Мало того, он телеграфировал свое мнение генерал-квартирмейстеру армии Харкевичу, который не нашел ничего лучше сделать, как переслать это донесение графу. Последний немедленно отрешил Линда от должности и, таким образом, удалил из своего подчинения, что было, конечно, совершенно правильно. Но каков же был у нас генерал-квартирмейстер армии? Как же понимал этот высокопоставленный офицер генерального штаба обязанности и службу своих офицеров? Утверждаю, что Линда поступил правильно, честно и доблестно. Правильно — потому что в действительности наступление японцев не состоялось, и мы сами переходили довольно удачно в наступление 21 июня, сами же атаковали японцев 4 июля и, хотя потерпели полную неудачу, но все-таки уступили лишь ничтожное пространство. Доблестно — потому что офицер генерального штаба, сообщая свое личное заключение, шедшее наперекор его непосредственному начальнику, рисковал своей службой, ибо если бы он ошибся, то подрывал к себе доверие генерал-квартирмейстера и мог даже быть им жестоко караем. Честно — потому что, видя ошибку военного совета, будучи в ней убежден, он воспользовался только своим правом офицера генерального штаба донесением своему начальнику по генеральному же штабу ориентировать высшую командную власть армии и предотвратить ошибку. Что должен был сделать Харкевич? А вот что: если он знал своего офицера настолько, что безусловно ему верил, то мог достигнуть вмешательства командующего армией и исправить ошибку; если же он не мог настолько довериться, то мог оставить телеграмму без последствий, выждать хода событий и затем, в случае если бы донесение оказалось правильно, принять на будущее время к сведению способность офицера оценивать обстановку, или же в противном случае хотя бы казнить его. Телеграмма Линда не была доносом, а средством оказать существенную пользу общему делу. Такой способ действий не обязателен для офицеров генерального штаба, но должен быть разрешаем и поощряем в случаях подобных настоящему. Пример Линда не повлек бы за собой постоянного его повторения другими офицерами генерального штаба, ибо оценивать обстановку весьма нелегко, и не каждому по плечу, а рисковать ошибочным донесением опасно, ибо за ошибку можно и проститься со службой в генеральном штабе; так доносить решится только человек действительно уверенный в своем мнении. Я не знаю боевой службы Линда и познакомился с ним гораздо позднее, когда он уже выбыл из боевых рядов, но в данном случае только констатирую факты: деморализованные войска Восточного отряда были склонны вообще к отступлению, а действия противника были до сих пор вялы и нерешительны; Линда понял обстановку, и его донесение безусловно подтвердилось, а между тем Харкевич тотчас же предал его на казнь, потому что граф Келлер не мог не казнить его, как подрывавшего авторитет его командования, при условии оглашения телеграммы Линда. Правда, поступившему так Харкевичу не пришлось брать на себя ответственности, которую наш генеральный штаб вообще не признает; Линда решился нарушить этот установившийся (безнравственный) принцип и, приняв на себя ответственность, как бы предлагал сделать то же самое и самому генерал-квартирмейстеру. Думаю, что неправильность поступка Харкевича была понята в армии, и так как Линда не был удален из генерального штаба, а после Ляоянского боя занимал должность начальника разведывательного отделения штаба командующего армией и главнокомандующего; затем его назначили военным комиссаром в г. Цицикар; полагаю, что обе должности были повышением по службе, а не понижением.

Так как, вследствие слухов об отступлении Восточного отряда за Хоян, настроение было тревожное, то Абадзиев немедленно решил воспользоваться разрешением базироваться на Ляньдясан и отойти вправо, по следующим мотивам: 1) положение 4-х сотен в Мади было довольно трудное, так как японцы могли напасть со всех сторон и вполне неожиданно; держать непрерывную линию охранения день и ночь на 12—15 верст было невозможно, и какие-нибудь 200—300 человек могли подкрасться горными тропинками и насесть на казаков, которые противопоставляли им не более 250 винтовок, имея несколько сот коней за собой; 2) наши соседи слева и справа держали с нами весьма неустойчивую связь, и рассчитывать на своевременное предупреждение об их отступлении было гадательно; 3) в случае оставления нашими войсками Хояна, противник выходил нам в тыл в нескольких местах. Соглашаясь с удобством и большей безопасностью расположения в долине Мади-Тхазелин, я был против значительного отхода назад, потому что до сих пор, почти за 2 месяца нахождения нашего в Мади, японцы не сделали ни одной попытки нас потревожить (не считая случая 26 мая, которому уже сделана в своем месте надлежащая оценка); кроме того, за нами в Тхазелине стояли близко верхнеудинцы; поэтому я предложил Абадзиеву район Киуцейгоу-Чоненпен; становясь там, мы могли удерживать узел Мади, занимая его передовыми частями, а на перевале южнее д. Киуцейгоу имели позицию; в то же время, благодаря свойствам местности и некоторому удалению назад, наши фланги не столь подвергались обходу противником. 14 июня мы сделали переход в 15 верст и стали в д. Чоненпен, в которой вероятно и пробыли бы еще с месяц, если бы не стечение случайных обстоятельств (но никак не действий нашего противника), расстроившее нервы Абадзиева и, наконец, вызвавшее в нем настоящую панику — такую, что мы очутились уже 18 июня в расстоянии 75 верст от Чоненпена и затем вторично его заняли 22 июня. Вот как было дело.

15 июня, около 1 часа дня, с заставы, выставленной в направлении на Мади, у д. Тадейзы (южнее), в расстоянии 8 верст от нас, получилось первое донесение, что с юга долиной на нее наступают 50 конных японцев, а через несколько минут второе: «Застава отступает на перевал (южнее д. Киуцейгоу), японцы преследуют и обходят слева (с востока).» Не помню, по первому или второму донесению, Абадзиев произвел тревогу полку, будучи уверен в наступлении противника. Так как затем донесений не поступало, то мы начали подозревать недоразумение. Действительно, 50 конных японцев не могли быть страшны нашей заставе из 35—40 казаков, особенно если японцы наступали в конном строю, так как они не выдержали бы атаки лихих уссурийцев. Допустив, что за 50-ю кавалеристами, согласно обыкновенной тактики японцев, в весьма близком расстоянии следовали пехотные части, все-таки застава могла принудить противника своим огнем остановиться, а не бежать от одного вида наступления. Прошло около получаса. Была выслана на подкрепление полусотня. Я поехал вперед, взобрался на самую высокую сопку, с отличным кругозором, и увидел, что всё спокойно: полусотня подошла к перевалу, а из соседнего ущелья выехал казачий разъезд (со стороны противника) и двигался совершенно спокойно. Когда я вернулся к полку, то узнал следующее. К заставе штабс-ротмистра Абсеитова[2] со стороны от противника возвращался наш разъезд под начальством поручика Бровченко (выдающийся во всех отношениях офицер). Дозоры заставы приняли его за японцев и поскакали к заставе, которую Абсеитов немедленно начал уводить вскачь. Бровченко посылал вдогонку своих казаков, но едва они прибавляли аллюр, как застава также наддавала ход; тогда разъезд пошел шагом, а, увидев, что застава влетела на перевал, спешилась и приготовилась открыть огонь, чтобы не быть обстрелянным, свернул долиной вправо, обошел перевал и прибыл к полку. Одновременно с уссурийским разъездом возвращался еще разъезд верхнеудинцев и способствовал, вероятно, заблуждению Абсеитова в определении числа всадников, потому что у Бровченко было всего 10 казаков.

Что могло быть безобразнее этого случая! Среди белого дня, офицер, оберегающий спокойствие целой части, имеющий ответственную задачу, при первом же признаке появления противника, убегает с поста в паническом страхе; его донесение нарушает отдых 4-х сотен; его бегство было проделано на глазах части; его видят и оценивают казаки, знающие, что офицер прислан из России в качестве выдающегося разведчика; это господин рискующий своей головой не за полтора рубля, как его товарищи, а за 4 рубля. Что же сделал командир полка, чтобы не могло повториться на будущее время нечто в этом роде? Он не сказал ничего, а только передал мне наедине приказание не наряжать более Абсеитова в разведку и на сторожевое охранение (значит, за него должны были работать другие, лучшие офицеры), но лучше всего то, что Абадзиев сам воспользовался готовностью полка к походу и отступил еще на 13 верст в д. Каучепфузу, к южному подножию перевала Тхазелин (Фынсяолин). Не могу вспомнить, чем было мотивировано[3] его отступление, но оно было бессмысленно и вредно для дела, потому что, во-первых, противник мог наблюдать нашу робость, а, во-вторых, каждый офицер и казак понимали, что мы боимся японцев, бежим целым полком перед звуком их имени, подобно тому, как бежала застава Абсеитова. Но отступление в Каучепфузу было только прелюдией позора, только цветочками, ягодки которых я проглотил в следующие дни.

16 июня прошло спокойно. Насколько помню, мы пытались получить какие-нибудь сведения из штаба В. отряда, принимая усиленные меры связи с телеграфной станцией, но ничего не добились и оставались в полном неведении о происходившем на фронте отряда; сами мы о японцах не знали ничего, потому что, уходя назад, бросили соприкосновение с противником, выставив заставу только в ближайшей деревне Сандиаза. Думаю, что японцы не заняли окрестности Мади, так как их не было там и 22 июня. Непосредственно за нами стоял Верхнеудинский полк в д. Тхазелин, под начальством полковника Перевалова, и не помню сколько-то стрелков.

В ночь с 16 на 17 июня я проснулся во втором часу ночи и увидел Абадзиева вполне одетым и читающим сообщение Перевалова: об отхождении стрелков к д. Саматун (24 версты севернее д. Тхазелин), об оставлении В. отрядом Хояна. Говорилось, что верхнеудинцы поседланы и в полной готовности (конечно, к отступлению). Было ясно, что вообще в тылу нас происходит нечто вроде паники. Конечно, в случае занятия японцами Хояна и долины, отходящей от него на д. Тинтей и д. Мади, их наступление на запад угрожало тылу частей группировавшихся около Тхазелина, отрезывая их кратчайший путь на Ляньдясань, но оставались дороги на северо-запад. Абадзиев с рассветом увел полк в Тхазелин. Отговаривать его не стоило, ибо он видел себя окруженным японцами и на все мои доводы отвечал: «Ты ни за что не отвечаешь, а я отвечаю за полк, за знамя, которое теперь при мне.» Несчастный не понимал, что если бы его знамя было теперь в обозе, то он беспокоился бы еще больше, ибо мы не знали где находился обоз, и отошел ли он к Ляньдясань.

Как только мы прибыли в д. Тхазелин, я пошел на телеграфную станцию и от имени Абадзиева донес о прибытии полка, испрашивая приказаний для дальнейших действий. Вернувшись к командиру полка, на двор фанзы, в которой помещался штаб Верхнеудинского полка, я застал там весьма шумную компанию: обоих командиров полков, 3-х штаб-офицеров Верхнеудинского полка, 2-х полковых адъютантов и несколько командиров сотен. Верхнеудинские офицеры были в большом волнении; наиболее спокоен был командир полка; все говорили о необходимости оставления Тхазелина, ввиду отступления В. отряда от Хояна, — словом, выходило, что наше положение было совсем критическим. Перевалов предложил Абадзиеву принять общее начальство, как старшему в чине, но этот решительно отказался. Сообщив об отправлении депеши в штаб отряда, я отвел Абадзиева в сторону и сказал ему, что если он не примет командования над обоими полками, то не только совместные действия, но даже совместное пребывание неудобно, потому что в командовании Верхнеудинским полком происходит кавардак. Старший штаб-офицер, войсковой старшина Свешников (ротмистр гвардии, претендовавший на немедленное получение полка и считавшийся офицером с высшим образованием, как окончивший академию генерального штаба по второму разряду), был на ножах с командиром полка; другие 2, по-видимому, никакого участия в распоряжениях и службе не принимали (Висчинский и Эйлерс, также с академическим значком); один сотенный командир, есаул Маркозов, также из гвардии, с большими связями и репутацией спортсмена и пропагандиста английской конской крови, кричал и говорил больше всех, с необыкновенным апломбом, критикуя всех и всё. На командира полка никто не обращал ни малейшего внимания; личность и командование последнего не существовали. Я настоял, чтобы Абадзиев потребовал сообщения, какие имеются сведения о противнике, какие приняты меры разведки — освещения в восточном направлении, откуда верхнеудинцы главным образом ожидали опасности. Оказалось: о противнике не знали ничего, так как полк, стоя за нами, разведки не вел; ни одного разъезда выслано не было; какая-то сотня, или полусотня, находилась неизвестно где; говорили, что есть сторожевые посты для ближнего охранения, но никто не знал где они стояли, и я не уверен, что они были. Впрочем, всё это имело в данную минуту мало значения, потому что ни один из присутствовавших людей не помышлял о необходимости действовать против врага, в интересах нашего отряда; все боялись неопределенной обстановки, появления японцев и думали только о том, как бы вовремя уйти, не быть отрезанными. Чтобы выйти из тягостного положения я опять отозвал Абадзиева и сказал ему, что всё обстоит благополучно, а, для полного успокоения, предложил осветить разъездами наиболее интересные направления к востоку, и выбрал 2-х лучших офицеров — Юзефовича и Карнаухова, которым и дал соответствующие указания.

Желая избавиться от неприятной компании, я ушел на телеграф ожидать приказаний из штаба отряда и скоро получил краткое предписание: «Обоим казачьим полкам оставаться на своих местах.» Ясно, что штаб предполагал оба полка в Тхазелине, если это был ответ на мою депешу, или же в этом пункте только верхнеудинцев, а уссурийцев, как это и надлежало бы, где-нибудь южнее, близ Мади. По получении этого категорического приказания, в Верхнеудинском полку пошел настоящий кабак. Перевалов сперва твердо стоял на исполнении приказания, не соглашаясь увести полк, но окружавшие его настолько настроились к отступлению, что об исполнении приказания и слышать не хотели. Наконец, их влияние превозмогло, и несчастного командира потащили на верную казнь, так как отвечать пришлось только ему, а настоящие виновники бегства остались ненаказанными и заслужили звание героев. Но я, конечно, не жалею Перевалова, ибо что это за командир, позволяющий собой распоряжаться подчиненным. Впрочем, я дал ему возможность спастись, указав на карте пункт севернее Тхазелина на 4 версты, где уговаривал остановиться; удаление всего на 4 версты не имело значения в смысле отступления, и, таким образом, как бы исполняя приказание, он ставил полк в совершенно безопасное место, откуда отходили удобные пути отступления на северо-запад, и мифический обход японцев на Ломогоу (этого верхнеудинцы и Абадзиев боялись больше всего) становился недействительным; казалось, это могло быть понятно и двум помощникам Перевалова, носившим видимые знаки невидимых познаний. Полк немедленно выступил.

До этой минуты верхнеудинцы, стоя в Тхазелине, отвечали за целость имущества интендантского склада, охраняя его часовыми, хотя склад был уже брошен интендантством, и всякая войсковая часть могла брать из него всё, что хотела. Уссурийцы взяли в изобилии ячменя, сахара и консервов. С уходом верхнеудинцев, склад переходил на попечение уссурийцев, и Абадзиев прежде всего начал заботиться о его уничтожении на случай своего отступления. В Тхазелине продолжала действовать телеграфная станция под начальством молодого саперного офицера, поручика Шигорина, имея при себе тяжелый обоз. Я спросил офицера, почему он не готовится к отступлению со всеми своими тяжестями, видя, что казаки только и помышляют об этом; достойный офицер ответил, что приказания закрывать станцию и отступать не получал. Я счел своим долгом предупредить его, что вряд ли он получит какое-либо содействие со стороны присутствующего начальника. Когда хвост колонны верхнеудинцев уже вышел из Тхазелина, прискакал полковой адъютант и передал точно, что Перевалов имел распоряжение по охране телеграфного отделения, а теперь, уходя, он слагает ее с себя, возлагая на Абадзиева; последний ответил ему что-то весьма неопределенное, но, конечно, раз верхнеудинцы уходили, то ответственность за телеграф переходила к Абадзиеву.

С уходом верхнеудинцев я вздохнул свободнее: исчез шумный кавардак, и остался один начальник, имевший возможность выяснить обстановку, а, по-видимому, в ней не было ничего тревожного: с юга мы охранялись, и японцев там не было и признака; на восток поехали дельные, надежные разведчики и скоро донесли, что на протяжении более 10 верст о противнике не слышно; с севера, в направлении на Ломогоу, выдвинулся Верхнеудинский полк, обещавший вести разведку и сражаться (какие храбрецы!); телеграф продолжал работать, но вот в его проволоке и таилось несчастье, а могла быть гибель (как жаль, что этого не случилось!) полковника Абадзиева, украшенного несколькими знаками отличия Военного Ордена рукой самого Скобелева. Телеграфисты из Ломогоу начали передавать тревожные сведения о появлении японцев к востоку от станции на высотах; всё сообщаемое было туманно и сбивчиво, но герой решил, что положение вверенной ему части и ее знамени критическое, и надо во что бы то ни стало спасаться. Должен сказать к чести всех уссурийцев, как офицеров, так и казаков, никто из них не чувствовал никакого страха и не помышлял об отступлении, тем более, что они приобретали в Тхазелине отличную стоянку с массой продовольствия и фуража, получаемого даром, без денег. Однако, уговорить Абадзиева оставаться на месте было невозможно, тем более, что, по отсутствию сообщений от Перевалова и по сведениям от телеграфистов, полк быстро уходил на север (утверждаю, что Перевалова тащили его помощники), и он начал готовиться оставить Тхазелин. Главное затруднение состояло в том, что нельзя было, уходя без напора противника, жечь казенное имущество в складе. Решили сделать так: отойти на 4 версты на север, т. е. стать на ту спасительную точку, куда сперва целились верхнеудинцы, а при складе оставить 20 охотников под начальством храброго офицера, хорунжего Щербачева, которые и зажгли бы склад при появлении японцев. Абадзиев отдал приказ о выступлении, и сотни начали подтягиваться.

В это время подъехал саперный офицер и заявил, что, снимая станцию, ввиду нашего ухода, просит дать ему в прикрытие одну сотню, согласно особого распоряжению штаба В. отряда, имевшегося у Перевалова. Абадзиев отказал. Тогда офицер обратился ко мне, и вот что было ему мною сказано: «Я состою здесь каким-то нештатным чином, и никто не обязан меня слушаться, да и не послушается; опасности я не вижу, потому что мы станем в 4-х верстах отсюда, а севернее по вашей линии идет Верхнеудинский полк, хотя, кажется, он просто бежит; вы всё-таки настаивайте перед Абадзиевым.» Тогда произошел следующий разговор:

Шигорин. — Господин полковник, так как полковник Перевалов ушел и передал меня вам, то прошу сотню в прикрытие, так как вы уходите, и я остаюсь сзади вас, ближе к противнику.

Абадзиев. — Я не могу ничего вам дать: у меня при знамени остается менее 2-х сотен; всё остальное в наряде (было выслано 2 небольших разъезда и одна застава, а потому имелось более 3-х сотен).

Шигорин. — Г. полковник, вы должны знать, что инженерный обоз есть такое же знамя, и вы обязаны его охранять.

Абадзиев. — Я не дам вам ни одного казака, делайте как хотите.

Всё это было бы смешно, если бы не было так грустно, и мне было обидно и совестно за Абадзиева, но в ту же минуту я забыл об этой сцене, ибо случилось нечто посерьезнее. Мы уже начали отступательное движение и проходили мимо интендантского склада ячменя. Я увидел над ним довольно сильный дым, подскакал к Абадзиеву и спросил его: «По чьему приказанию зажжен склад?» Абадзиев склонил главу свою на грудь, безнадежно махнул рукой и убитым голосом молвил: «Не спрашивай, по моему приказанию.» Я понял, что он отдал это глупое приказание в то время, когда я отделился от него, беседуя с сапером. Он показался мне до того жалким и противным, что я отъехал от него подальше и решил более не говорить ему ни слова, а молчать и только смотреть, что будет. Я выдержал такую роль часа 3, а затем пришлось вмешаться.

Кажется, на следующий день, в д. Ляодитан, Абадзиев рассказывал мне, что приказание о сожжении склада он отдал вынужденным образом, вследствие просьбы войскового старшины Савицкого, упросившего его это сделать для спасения его брата, сотника Савицкого, командовавшего сотней и по ошибке зажегшего склад. Оставляю этот вопрос открытым. Может быть, было и так, но, во всяком случае, Абадзиев допустил сожжение склада и отвечает за это, как старший. Манера держать себя войскового старшины Савицкого мне не нравилась. Он больше всего проводил время в обозе, а когда ему случалось быть с нами при затруднительных обстоятельствах, то сейчас же стушевывался, между тем как вообще он не давал нам покоя своим словоизвержением, обладая особенно неприятным пискливым голосом.

Мы скоро достигли д. Унцяпуцзы, где находилась знаменитая безопасная точка, которую промахнули мимо в своем бегстве верхнеудинцы. На беду и наш передовой офицер ошибся по карте, так что мы прошли еще версты 4 и очутились у нового поворота на запад, сходившегося в небольшом расстоянии с предыдущим. Тогда Абадзиев решил стать в вилку, т. е. на место схождения обеих дорог, отходивших на запад; «тут, говорил он, мы будем в безопасности от обхода.» Пришли, стали (верст 8 от Тхазелина); не оказалось воды; Абадзиев ни на что не решался; офицеры просили меня сказать ему, чтобы он на что-нибудь решился, потому что кони уже были под седлом около суток. Я немедленно отыскал бивачное место с водой и предложил расседлать, что было исполнено. Мы залезли в такое ущелье, что я, смеясь, говорил: «Здесь нас не найдут не только японцы, но и свои». Юзефович, выполнивший замечательно быстро разведку порученного ему района, уже достиг Ломогоу и дал самые успокоительные сведения об отсутствии японцев, но… в конце своего донесения прибавил, что телеграфная станция в Ломогоу снимается, и линия провода будет укорочена до д. Саматун, где стоит пехота (9 верст севернее Ломогоу); о верхнеудинцах и в Ломогоу ничего не было слышно. Это донесение Юзефовича окончательно расстроило Абадзиева, решившего, что, раз Ломогоу очищено, то В. отряд отступает на ляньдясанскую позицию, о существовании которой он, к несчастью, знал; поэтому, не только возвращение в Тхазелин, но даже и пребывание в его окрестностях казалось ему слишком рискованным; он хотел отступить еще дальше на северо-запад и сблизиться с главными силами В. отряда; вернейшим признаком отхода он считал также отсутствие приказаний и сведений из штаба. Зная, что удержать Абадзиева невозможно, я только посоветовал ему достигнуть долины р. Сидахыа у д. Пахудзай и оттуда начать разведку на юг к перевалу Пханлин и к тому же Тхазелину, так сказать, обеспечивая правый фланг ляньдясанской позиции. На этом несчастный Абадзиев успокоился и на другой день, около 10 часов утра, мы выступили в вышеуказанном направлении, но, придя в д. Пахудзай, не остановились, а, по инерции отступления, вероятно, для большей безопасности, прошли еще верст 10 до д. Лаодитан, где и расположились.

Итак, не видев ни одного японца, даже не получив намека на их присутствие, вопреки категорическому приказанию начальника Восточного отряда, 4 сотни храбрых уссурийцев, были уведены своим болезненно-нервным командиром в тыл позиции, занятой тогда главными силами отряда (Янзелин), за 20 верст сзади штаба графа Келлера (Лаодитан—Нютхиай); при этом было брошено всякое соприкосновение с противником, брошена телеграфная линия и сожжен интендантский склад (консервы, чай и сахар были приведены в негодность, а ячмень обгорел только снаружи, так что мы впоследствии им пользовались). Я не удивлялся, что Абадзиев находился в удрученном состоянии, хватался за голову и причитал: «Теперь всё кончено, под суд — ведь, говорят, склад стоит 60.000 рублей»; самое малое, что он заслужил — это отрешение навсегда от командования частью, но, глядя на него, я тогда же думал, что он опасается напрасно: прежде всего он был скобелевцем, товарищем и соратником Куропаткина и графа Келлера, имел видимые патенты храбрости (знаки отличия Военного Ордена и золотое оружие), носил форму собственного его величества конвоя и был всеми очень любим. Однако приходилось утешать слабонервного человека, и я согласился на его просьбу поехать в штаб В. отряда и лично доложить обо всем графу, стараясь стратегическими соображениями оправдать бегство моего друга. Абадзиев просил особенно настаивать на его безвыходном положении, вследствие отсутствия подков, при условии чего он считал невозможным передвигаться в горах. Конечно, оправдывать и спасать беглеца было нечестно, но у нас уже бегало безнаказанно столько начальников, а этот всё-таки отнесся ко мне прилично, по-товарищески; я был связан с ним еще дружбой мирного времени, и мне всё еще казалось, что в нем проснется дух скоболевца. Итак, я взял на себя тяжелое поручение, а, кроме того, опять надеялся устроить себе в штабе отряда другое назначение и избавиться от своей неопределенной роли.

В полдень 19 июня я выехал из Лаодитана и сейчас же встретил посланного из штаба, с приказаниями графа: 1. под начальство Абадзиева поступала сводная казачья бригада из Уссурийского и 2-го Верхнеудинского полков, 2. я назначался начальником штаба этой бригады, и 3. бригаде предписывалось немедленно выдвинуться вперед долиной Тхазелин—Мади, для освещения района между Фынхуанченом и Сюянем. Вероятно, это приказание было отдано графом еще до получения им известия о бегстве Абадзиева из Тхазелина в Лаодитан. Для меня оно имело особенную важность, ибо я получал определенное положение, и поэтому возможность взять Абадзиева в руки и не допускать новых безобразий. Вернувшись к Абадзиеву и, передав ему, приказания, я обещал ему, что, несмотря на большой пробег (до 40 верст), постараюсь вернуться в тот же день, чтобы поскорее двинуться вперед.

Не могу не остановиться на той странной случайности, что уже в день 19 июня я два раза проехал через поле сражения у д. Тунсинпу, на котором мне пришлось с небольшим отрядом состязаться со всей японской императорской гвардией, начав генеральное сражение под Ляояном, 11 и 12 августа, причем в этой завязке боя нам удалось достигнуть первой для Маньчжурской армии настоящей, действительной победы. Точно сама судьба способствовала первой нашей удаче, заставив будущего начальника отряда столь заблаговременно ознакомиться с полем сражения. Проезжая перевал между д. д. Тунсинпу и Саматун, я долго стоял на нем, оценивая местность около первой деревни (моя позиция и подступы к ней) и склоны — хребты близ перевала (позиция японской гвардии, а до сражения — место расположения сторожевого охранения, откуда и дебушировали на нас главные силы противника). Не знаю, говорило ли во мне предчувствие, но уже в этот день, и позднее, когда я жил в д. Тунсинпу, я всегда с особенным удовольствием смотрел на два больших каменных китайских изваяния, обозначавшие вершину перевала. В д. Саматун, где стояли части 11-го стрелкового полка, мне сообщили, что штаб В. отряда находится в д. Нютхиай, и я поехал дальше по местности, на которой позднее имел две перестрелки с японцами. По дороге, в д. Холунгоу (последнее место ставки графа Келлера), пост летучей почты сообщил, что граф недавно проехал на юг к д. Лидиапуза, в расположение 2-го Читинского полка. Я последовал за ним, и встреча произошла верстах в 4-х.

Не могу сказать, чтобы был встречен любезно, так как графу уже было известно о нашем бессмысленном отступлении. Идя крупной рысью, он на ходу выговаривал: «Хорош Абадзиев, я уже отрешил от командования Перевалова, а Абадзиев не лучше». Я пробовал возразить, но был прерван: «Отступают только в двух случаях: или по полученному приказанию, или под напором противника, а в данном случае не было ни того, ни другого». Я намекнул о стратегическом соображении по разведке противника для обеспечения правого фланга Восточного отряда в долине Сидахыа, но получил резкий ответ: «Вашу стратегию оставьте, а предоставьте мне знать свою; довольно, Константин Иванович, я вас знаю, вы говорите против себя». Я отстал и поехал с ординарцами. Один из них, знакомый по Ляояну, сказал мне: «Полковник, право же, вам не стоит распинаться за Абадзиева — мы его знаем, а так вы обвиняете самого себя». Другой ординарец, из гвардии, с насмешкой спросил меня: «Хорошо действует твой нукер?» Начальник штаба тоже против обыкновения выразил, что действия Абадзиева ничем не лучше действий Перевалова. Когда мы прибыли в расположение штаба, граф переменил только лошадь и поскакал опять на позиции, но, помню, что сказал мне на заявление Абадзиева о недостатке подков: «Скажите ему, что я сделаю из его полка пеший батальон, и тогда он будет у меня ходить вперед, а не назад».

Итак, начальник отряда, его начальник штаба и весь штаб знали о позорном бегстве обоих командиров казачьих полков, но одного отрешили от командования, а другому дали повышение, так как вверили бригаду. Конечно, меня это не удивило, ибо Абадзиев имел слишком много протекции, а Перевалов — никакой. Я убедился, что моя слабая попытка прикрыть грехи беглеца не имела никакого значения, ибо и без нее всё равно он не пострадал бы, а потому некоторая тяжесть спала с моей совести. Я тотчас послал Абадзиеву телеграмму частного характера: «Завтра, с рассветом, выступаем в Каучепфузу». К вечеру вернулся граф, пригласил меня ужинать, но я отказался, доложив, что спешу в полк, так как он с рассветом выступает вперед. Граф сказал: «Отлично, не задерживаю, спешите». Я несколько ввел его в заблуждение, потому что сам назначил выступление, а он, по-видимому, думал, что я получил такое извещение от Абадзиева.

Темной ночью, по размокшей от дождя почве, я дотащился на измученном коне до Лаодитана, где ожидал меня в лихорадочном состоянии Абадзиев. Мой приезд его успокоил, и мы решили выступить возможно раньше и дать отдых полку в Тхазелине, где имел присоединиться к нам 2-й Верхнеудинский полк, а затем в тот же день перейти к подножию Тхазелинского перевала, в д. Каучепфузу.

Примечания править

  1. Успех разведки всегда зависит от умения ее организовать; в данном же случае никакой организации и не было; конные части попадали куда-нибудь случайно, и там оставались. Сперва выслали несколько казаков в Мади под начальством п. Дружинина, потом туда же приткнули Абадзиева с 4-мя сотнями, а казаков другого полка сунули в д. Сандиаза, в затылок правому флангу уссурийцев. Не проще ли было соединить вместе оба полка, объединив над ними начальствование в одном лице, которому и вверить известный район; этим достигалось бы увеличение сил, их сбережение и правильность действий. Позднее это было осуществлено, но уже после опыта безобразного бегства двух казачьих полков из Тхазелина, чему много способствовала путаница в районах и задачах действовавших совместно, но самостоятельно, двух конных частей.
  2. Пользовался особенной протекцией начал. штаба армии г.-л. Сахарова.
  3. Впрочем мотивировка, наверное, есть в журнале военных действий Уссурийского полка, который, к моему несчастью, я согласился вести со дня моего поступления в распоряжение Абадзиева. Сколько раз приходилось иметь сделки со своей совестью, оправдывая стратегически и тактически бессмысленную деятельность моего начальника, но если бы я на это не соглашался, то вышел бы инцидент, а этого я должен был избегать во что бы то ни стало и… приходилось выдерживать свою печальную роль.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.