Да, был виден туман. Игольчатый мороз, косматые лапы, безлунный темный, а потом предрассветный снег, за Городом в далях маковки синих, усеянных сусальными звездами, церквей и непотухающий до рассвета, приходящего с московского берега Днепра в бездонной высоте над Городом Владимирский крест.
К утру он потух. И потухли огни над землей. Но день особенно не разгорался, обещал быть серым, с непроницаемой завесой не очень высоко над Украиной.
Полковник Козырь-Лешко проснулся в пятнадцати верстах от Города именно на рассвете, когда кисленький парный светик пролез в подслеповатое оконце хаты в деревне Попелюхе. Пробуждение Козыря совпало со словом:
— Диспозиция.
Первоначально ему показалось, что он увидел его в очень теплом сне и даже хотел отстранить рукой, как холодное слово. Но слово распухло, влезло в хату вместе с отвратительными красными прыщами на лице ординарца и смятым конвертом. Из сумки со слюдой и сеткой Козырь вытащил под оконцем карту, нашел на ней деревню Борхуны, за Борхунами нашел Белый Гай, проверил ногтем рогулю дорог, усеянную словно мухами точками кустарников по бокам, а затем и огромное черное пятно — Город. Воняло махоркой от владельца красных прыщей, полагавшего, что курить можно и при Козыре, и от этого война ничуть не пострадает, и крепким второсортным табаком, который курил сам Козырь.
Козырю сию минуту предстояло воевать. Он отнесся к этому бодро, широко зевнул и забренчал сложной сбруей, перекидывая ремни через плечи. Спал он в шинели эту ночь, даже не снимая шпор. Баба завертелась с кринкой молока. Никогда Козырь молока не пил и сейчас не стал. Откуда-то приползли ребята. И один из них, самый маленький, полз по лавке совершенно голым задом, подбираясь к Козыреву маузеру. И не добрался, потому что Козырь маузер пристроил на себя.
Всю свою жизнь до 1914 года Козырь был сельским учителем. В 14 году попал на войну в драгунский полк и к 1917 г. был произведен в офицеры. А рассвет 14 декабря 18 года под оконцем застал Козыря полковником петлюровской армии, и никто в мире (и менее всего сам Козырь) не мог бы сказать, как это случилось. А произошло это потому, что война для него, Козыря, была призванием, а учительство лишь долгой и крупной ошибкой. Так, впрочем, чаще всего и бывает в нашей жизни. Целых лет 20 человек занимается каким-нибудь делом, например, читает римское право, а на 21 — вдруг оказывается, что римское право не при чем, что он даже не понимает его и не любит, а на самом деле он тонкий садовод и горит любовью к цветам. Происходит это, надо полагать, от несовершенства нашего социального строя, при котором люди сплошь и рядом попадают на свое место только к концу жизни. Козырь попал к сорока пяти годам. А до тех пор был плохим учителем, жестоким и скучным.
— А ну-те, скажить хлопцам, щоб выбирались с хат, тай по коням, — произнес Козырь и перетянул хрустнувший ремень на животе.
Курились белые хатки в деревне Попелюхи и выезжал строй полковника Козыря сабелюк в четыреста. В рядах над строем курилась махорка и нервно ходил под Козырем гнедой пятивершковый жеребец. Скрипели дровни обоза, на полверсты тянулись за полком. Полк качался в седлах и тотчас же за Попелюхой развернулся в голове конной колонны двуцветный прапор — плат голубой, плат желтый, на древке.
Козырь чаю не терпел, и всему на свете предпочитал утром глоток водки. Царскую водку любил. Не было ее четыре года, а при гетманщине появилась на всей Украине. Прошла водка из серой баклажки по жилам Козыря веселым пламенем. Прошла водка и по рядам из манерок, взятых еще со склада в Белой Церкви и лишь прошла, ударила в голове колонных трехрядная итальянка и запел фальцет:
Гай, за гаем, гаем
Гаем зелененьким…
А в пятом ряду рванули басы:
Орала девчинынька
Воликом черненьким…
Орала… орала
На в мила гукаты
Тай наняла козаченька
На скрипачке граты.
— Фью… ах! Ах, тах, тах!.. — засвистал и защелкал веселым соловьем всадник у прапора. Закачались пики и тряслись черные шлыки гробового цвета с позументом и гробовыми кистями. Хрустел снег под тысячью кованых копыт. Ударил радостный торбан.
— Так его! Не журись, хлопцы, — одобрительно сказал Козырь. И завился винтом соловей по снежным украинским полям.
Прошли Белый Гай, раздернулась завеса тумана и по всем дорогам зачернело, зашевелилось, захрустело. У Гая на скрещении дорог пропустили вперед себя тысячи с полторы людей в рядах пехоты. Были эти люди одеты в передних шеренгах в синие одинакие жупаны добротного германского сукна, были тоньше лицами, подвижнее, умело несли винтовки — галичане. А в задних рядах шли одетые в длинные до пят больничные халаты, подпоясанные желтыми сыромятными ремнями. И на головах у всех колыхались германские разлапанные шлемы поверх папах. Кованные боты уминали снег.
От силы начали чернеть белые пути к Городу.
— Слава! — кричала проходящая пехота желтоблакитному прапору.
— Слава! — гукал Гай перелесками.
Славе ответили пушки позади и на левой руке. Командир корпуса облоги, полковник Торопец, еще в ночь послал две батареи к Городскому лесу. Пушки стали полукругом в снежном море и с рассветом начали обстрел. Шестидюймовые волнами грохота разбудили снежные корабельные сосны. По громадному селению Пуще-Водице, два раза прошло по удару, от которых в четырех просеках в домах, сидящих в снегу, враз вылетели все стекла. Несколько сосен развернуло в щепы и дало многосаженные фонтаны снегу. Но затем в Пуще смолкли звуки. Лес стал, как в полусне и только потревоженные белки шлялись, шурша лапками, по столетним стволам. Две батареи после этого снялись из-под Пущи и пошли на правый фланг. Они пересекли необ’ятные пахотные земли, лесистое Урочище, повернули по узкой дороге, дошли до разветвления и там развернулись уже в виду Города. С раннего утра на Подгородней, на Савской, в предместье Города, Куреневке, стали рваться высокие шрапнели. В низком снежном небе било погремушками, словно кто-то играл. Там жители домишек уже с утра сидели в погребах, и в утренних сумерках было видно, как иззябшие цепи юнкеров переходили куда-то ближе к сердцевине Города. Впрочем, пушки вскоре стихли и сменились веселой тарахтящей стрельбой где-то на окраине, на севере. Затем и она утихла.
Поезд командира корпуса облоги Торопца стоял на раз’езде верстах в пяти от занесенного снегом и оглушенного буханьем и перекатами мертвенного поселка Святошино, в громадных лесах. Всю ночь в шести вагонах не гасло электричество, всю ночь звенел телефон на раз’езде и пищали полевые телефоны в измызганном салоне полковника Торопца. Когда же снежный день совсем осветил местность, пушки прогремели впереди по линии железной дороги, ведущей из Святошина на Пост-Волынский и птички запели в желтых ящиках и худой, нервный Торопец сказал своему ад’ютанту Худяковскому:
— Взялы Святошино. Запропонуйте, будьте ласковы, пан ад’ютант, нехай потяг передадут на Святошино.
Поезд Торопца медленно пошел между стенами строевого зимнего леса и стал близ скрещенья железнодорожной линии с огромным шоссе, стрелой вонзающимся в Город. И тут, в салоне полковник Торопец стал выполнять свой план, разработанный им в две бессонных ночи в этом самом клоповом салоне № 4173.
Город вставал в тумане, обложенный со всех сторон. На севере от городского леса и пахотных земель, на западе от взятого Святошина, на юго-западе от злосчастного Поста-Волынского, на юге за рощами, кладбищами, выгонами и стрельбищем, опоясанными железной дорогой, повсюду по тропам и путям и безудержно просто по снежным равнинам чернела и ползла и позвякивала конница, скрипели тягостные пушки и шла и увязала в снегу истомившаяся за месяц облоги пехота петлюриной армии.
В вагоне-салоне с зашарканным суконным полом поминутно пели тихие нежные петушки, и телефонисты Франко и Гарась, не спавшие целую ночь, начинали дуреть.
— Ти-у… пи-у… слухаю! пи-у… ту-у…
План Торопца был хитер, хитер был чернобровый, бритый, нервный полковник Торопец. Недаром послал он две батареи под Городской лес, недаром грохотал в морозном воздухе и разбил трамвайную линию на лохматую Пуще-Водицу. Недаром надвинул потом пулеметы со стороны пахотных земель, приближая их к левому флангу. Хотел Торопец ввести в заблуждение защитников Города, что он, Торопец, будет брать Город с его, Торопца, левого фланга (с севера), с предместья Куреневки, с тем, чтобы оттянуть туда городскую армию, а самому ударить в Город в лоб, прямо от Святошина по Брест-Литовскому шоссе и, кроме того, с крайнего правого фланга, с юга, со стороны села Демиевки.
Вот в исполнении плана Торопца — двигались части петлюрина войска по дорогам с левого фланга на правый и шел под свист и гармонику со старшинами в голове славный черношлычный полк Козыря-Лешко.
— Слава! — перелесками гукал Гай, — слава.
Подошли, оставили Гай в стороне, и уже пересекши железнодорожное полотно по бревенчатому мосту, увидали Город. Он был еще теплый со сна и над ним курился не то туман, не то дым. Приподнявшись на стременах, смотрел в цейсовские стекла Козырь туда, где громоздились кровли многоэтажных домов и купола собора старой Софии.
На правой руке у Козыря уже шел бой. Верстах в двух медно бухали пушки и стрекотали пулеметы. Там петлюрина пехота цепочками перебегала к Посту-Волынскому и цепочками же отваливала от Поста, в достаточной мере ошеломленная густым огнем, жиденькая и разношерстная белогвардейская пехота…
Город. Низкое густое небо. Угол. Домишки на окраине, редкие шинели.
— Сейчас передавали, что будто с Петлюрой заключено соглашение — выпустить все русские части с оружием на Дон к Деникину…
— Ну?
Пушки… Пушки… бух… бу-бу-бу…
А вот завыл пулемет.
Отчаяние и недоумение в юнкерском голосе:
— Но, позволь, ведь, тогда же нужно прекратить сопротивление?..
Тоска в юнкерском голосе:
— А чорт их знает!
Полковника Щеткина уже с утра не было в штабе и не было по той простой причине, что штаба более не существовало. Еще в ночь под 14-е число штаб Щеткина от’ехал назад, на вокзал Города-I и эту ночь провел в гостинице «Роза Стамбула», у самого телеграфа. Там ночью у Щеткина изредка пела телефонная птица, но к утру она затихла. А утром двое ад’ютантов полковника Щеткина бесследно исчезли. Через час после этого и сам Щеткин, порывшись зачем-то в ящиках с бумагами и что-то порвав в клочья, вышел из заплеванной «Розы», но уже не в серой шинели с погонами, а в штатском мохнатом пальто и в шляпе пирожком. Откуда они взялись — никому неизвестно.
Взяв в квартале расстояния от «Розы» извозчика, статский Щеткин уехал в Липки, прибыл в тесную, хорошо обставленную квартиру с мебелью, позвонил, поцеловался с полной золотистой блондинкой и ушел с нею в затаенную спальню. Прошептав прямо в округлившиеся от ужаса глаза блондинки слова:
— Все кончено! О, как я измучен…
Полковник Щеткин удалился в альков и там уснул после чашки черного кофе, изготовленного руками золотистой блондинки.
Ничего этого не знали юнкера 1-й дружины. А жаль! Если бы знали, то, может быть, осенило бы их вдохновение, и, вместо того, чтобы вертеться под шрапнельным небом у Поста-Волынского, отправились бы они в уютную квартиру в Липках, извлекли бы оттуда соннаго полковника Щеткина и, выведя, повесили бы его на фонаре, как раз напротив квартирки с золотистою особою.
Хорошо бы было это сделать, но они не сделали, потому что ничего не знали и не понимали.
Да и никто ничего не понимал в Городе, и в будущем, вероятно, не скоро поймут. В самом деле: в Городе железные, хотя, правда, уже немножко подточенные немцы, в Городе усостриженный тонкий Лиса Патрикеевна гетман (о ранении в шею таинственного майора фон-Шратта знали утром очень немногие), в Городе его сиятельство, князь Белоруков, в Городе генерал Картузов, формирующий дружины для защиты матери, в Городе как-никак и звенят и поют телефоны штабов (никто еще не знал, что они с утра уже начали разбираться), в Городе густо-погонно. В Городе ярость при слове «Петлюра», и еще в сегоднешнем же номере газеты «Вести» смеются над ним блудливые петербургские журналисты, в Городе ходят кадеты, а там, у Караваевских дач, уже свищет соловьем разноцветная шлычная конница и заходит с левого фланга на правый облегченною рысью лихие гайдамаки. Если они свищут в пяти верстах, то спрашивается, на что надеется гетман? Ведь, по его душу свищут! Ох, свищут… Может быть, немцы за него заступятся. Но тогда почему же тумбы-немцы равнодушно улыбаются в свои стриженные немцевы усы на станции Фастов, когда мимо них эшелон за эшелоном к Городу проходили петлюрины части? Может быть, с Петлюрой соглашение, чтобы мирно впустить его в Город? Но тогда какого чорта белые офицерские пушки стреляют в Петлюру?
Нет, никто не поймет, что происходило в Городе днем 14 декабря.
Звенели штабные телефоны, но, правда, все реже и реже, и реже…
Реже!
Реже!
Дрррр!..
— Тиу…
— Что у вас делается?
— Тиу…
— Пошлите патроны полковнику…
— Степанову… — Иванову.
— Антонову!
— Стратонову!..
— На Дон… На Дон бы, братцы… что то ни черта у нас не выходит.
— Ти-у…
— А, к матери штабную сволочь!
— На Дон!..
Все реже и реже, а к полудню уже совсем редко.
Кругом Города то здесь, то там, закипит грохот, потом прервется… Но Город еще в полдень жил, несмотря на грохот, жизнью, похожей на обычную. Магазины были открыты и торговали. По тротуарам бегала масса прохожих, хлопали двери и ходил, позвякивая трамвай.
И вот в полдень с Печерска завел музыку веселый пулемет. Печерские холмы отразили дробный грохот и он полетел в центр Города. Позвольте, это уже совсем близко!.. В чем дело? Прохожие останавливались и начали нюхать воздух. И кой-где на тротуарах сразу поредело.
Что? Кто?
— Арррррррррррррррррр-па-па-па-па-па! Па! Па! Па! рррррррррррррррррррр!!
— Кто?
— Як кто? Що ж вы, добродию, не знаете? Це полковник Болботун.
Да-с, вот тебе и взбунтовался против Петлюры!
Полковник Болботун, наскучив исполнением трудной генерально-штабной думы полковника Торопца, решил несколько ускорить события. Померзли болботуновы всадники за кладбищем на самом юге, где рукой уже было подать до мудрого снежного Днепра. Померз и сам Болботун. И вот, поднял Болботун вверх стэк и тронулся его конный полк справа по три, растянулся по дороге и подошел к полотну, тесно опоясывающему предместье Города. Никто тут полковника Болботуна не встречал. Взвыли шесть болботуновых пулеметов так, что пошел раскат по всему урочищу Нижняя Теличка. В один миг Болботун перерезал линию железной дороги и остановил пассажирский поезд, который только прошел стрелу железно-дорожного моста и привез в Город свежую порцию москвичей и петербуржцев со сдобными бабами и лохматыми собачками. Поезд совершенно ошалел, но Болботуну некогда было возиться с собачками в этот момент. Тревожные составы товарных порожняков с Города-II-товарного пошли на Город-I-пассажирский, засвистали маневренные паровозы, а болботуновы пули устроили неожиданный град на крышах домишек на Святотроицкой улице. И вошел в Город и пошел, пошел по улице Болботун и шел безпрепятственно до самого военного училища, во все переулки высылая конные разведки. И напоролся Болботун именно только у Николаевского облупленного колонного училища. Здесь Болботуна встретил пулемет и жидкий огонь пачками какой-то цепи. В головном взводе Болботуна в первой сотне убило казака Буценко, пятерых ранило и двум лошадям перебило ноги. Болботун несколько задержался. Показалось ему почему то, что нивесть какие силы стоят против него. А на самом деле салютовали полковнику в синем шлыке тридцать человек юнкеров и четыре офицера с одним пулеметом.
Шеренги Болботуна по команде спешились, залегли, прикрылись и начали перестрелку с юнкерами. Печерск наполнился грохотом, эхо заколотило по стенам, и в районе Миллионной улицы закипело, как в чайнике.
И тотчас болботуновы поступки получили отражение в Городе:
начали бухать железные шторы на Елисаветинской, Виноградской и Левашовской улицах. Веселые магазины ослепли. Сразу опустели тротуары и сделались неприютно-гулкими. Дворники проворно закрыли ворота.
И в центре Города получилось отражение:
стали потухать петухи в штабных телефонах.
Пищат с батареи в штаб дивизиона. Что за чертовщина, не отвечают! Пищат в уши из дружины в штаб командующего, чего-то добиваются. А голос в ответ бормочет какую-то чепуху:
— Ваши офицеры в погонах?
— А, что такое?
— Ти-у…
— Ти-у…
— Выслать немедленно отряд на Печерск!
— А, что такое?
— Ти-у…
По улицам поползло: Болботун, Болботун, Болботун, Болботун…
Откуда узнали, что это именно Болботун, а не кто-нибудь другой? Неизвестно, но узнали. Может быть, вот почему: с полудня среди пешеходов и зевак обычного городского типа появились уже какие-то в пальто, с барашковыми воротниками. Ходили, шныряли. Усы у них вниз, червячками, как на картинке Лебидя-Юрчика. Юнкеров, кадет, золотопогонных офицеров провожали взглядами долгими и липкими. Шептали:
— Це Бовботун в мисце прийшов.
И шептали это без всякой горечи. Напротив, в глазах их читалось явственное — Слава!
— Сла-ва-ва-вав-ва-ва-ва-ва-ва-ва-ва-ва-ва-ва… — холмы Печерска.
Поехала околесина на дрожках:
— Болботун — великий князь Михаил Александрович.
— Наоборот: Болботун — великий князь Николай Николаевич.
— Болботун — просто Болботун.
— Будет еврейский погром.
— Наоборот: они с красными бантами.
— Бегите-ка лучше домой.
— Болботун против Петлюры.
— Наоборот: он за большевиков.
— Совсем, наоборот: он за царя, только без офицеров.
— Гетман бежал?
— Неужели? Неужели? Неужели? Неужели? Неужели? Неужели?
— Ти-у. Ти-у. Ти-у.
Разведка Болботуна с сотником Галаньбой во главе пошла по Миллионной улице и не было ни одной души на Миллионной улице. И тут, представьте себе, открылся под’езд и выбежал навстречу пятерым конным хвостатым гайдамакам, никто иной, как знаменитый подрядчик Яков Григорьевич Фельдман. Сдурели вы, что ли, Яков Григорьевич, что вам понадобилось бегать, когда тут происходят такие дела? Да, вид у Якова Григорьевича был такой, как будто он сдурел. Котиковый пирожок сидел у него на самом затылке и пальто нараспашку. И глаза блуждающие.
Было от чего сдуреть Якову Григорьевичу Фельдману. Как только заклокотало у военного училища, из светлой спаленки жены Якова Григорьевича раздался стон. Он повторился и замер.
— Ой, — ответил стону Яков Григорьевич, глянул в окно и убедился, что в окне очень нехорошо. Кругом грохот и пустота.
А стон разросся и, как ножом, резнул сердце Якова Григорьевича. Сутулая старушка, мамаша Якова Григорьевича, вынырнула из спальни и крикнула:
— Яша! Ты знаешь? Уже!
И рвался мыслями Яков Григорьевич к одной цели: на самом углу Миллионной улицы у пустыря, где на угловом домике уютно висела ржавая с золотом вывеска:
Е. Т. Шадурская.
На Миллионной довольно-таки опасно, хоть она и поперечная, а бьют вдоль с Печерской площади к Киевскому спуску.
Лишь бы проскочить. Лишь бы… Пирожок на затылке, в глазах ужас и лепится под стенками Яков Григорьевич Фельдман.
— Стый! Ты куды?
Галаньба перегнулся с седла. Фельдман стал темный лицом, глаза его запрыгали. В глазах запрыгали зеленые галунные хвосты гайдамаков.
— Я, панове, мирный житель. Жинка родит Мне до бабки треба.
— До бабки? А чему ж це ты под стеной ховаешься? а? ж-жидюга?..
— Я, панове…
Нагайка змеей прошла по котиковому воротнику и по шее. Адова боль. Взвизгнул Фельдман. Стал не темным, а белым и померещилось между хвостами лицо жены.
— Посвидченя!
Фельдман вытащил бумажник с документами, развернул, взял первый листик и вдруг затрясся, тут только вспомнил… ах, Боже мой, Боже мой! Что ж он наделал? Что вы, Яков Григорьевич, вытащили? Да разве вспомнишь такую мелочь, выбегая из дому, когда из спальни жены раздастся первый стон? О, горе Фельдману! Галаньба мгновенно овладел документом. Всего-то тоненький листик с печатью, — а в этом листике Фельдмана смерть.
Начснабжения генерал-майор
Илларионов.
Ад’ютант — поручик
Лещинский.
Поставлял Фельдман генералу Картузову сало и вазелин-полусмазку для орудий.
Боже, сотвори чудо!
— Пан сотник, це не тот документ!.. Позвольте…
— Нет, тот, — дьявольски усмехнувшись, молвил Галаньба, — не журись, сами грамотны, прочитаем.
Боже! Сотвори чудо. 11 тысяч карбованцев… Все берите. Но только дайте жизнь! Дай! Шма-исроэль!!
Не дал.
Хорошо и то, что Фельдман умер легкой смертью. Некогда было сотнику Галаньбе. Поэтому он просто отмахнул шашкой Фельдману по голове.