Базельские впечатления. III. Герцль и Neinsager’ы (Жаботинский)

Базельские впечатления. III. Герцль и Neinsager’ы
автор Владимир Евгеньевич Жаботинский (1880—1940)
Дата создания: 1903 год[1], опубл.: 1903 год[2]. Источник: Газета «Хроники Иерусалима»

Чем больше я думаю об этой Ост-Африке, тем глубже понимаю трагизм этого момента.

Собственно говоря, здесь столкнулся русский сионист с западноевропейским, или, вернее, восточный еврей с западным. Западному еврею живется более или менее сносно. Гром не грянет, мужик не перекрестится; только в беде люди вспоминают об идеалах. Это, конечно, не значит, что идеал есть нечто отрицательное, рецепт бегства: это просто означает то, что сытый черствеет. Еврейское простонародье, которого на Западе мало, в разных смыслах более или менее сыто; памятуя доброе старое время, оно довольствуется этой сытостью и старается делать поменьше шума. Но далеко не сыт западноевропейский еврейский интеллигент. Я считаю даже, что он в известном смысле голоднее восточного интеллигента.

Западные делегаты почти все люди с высшим образованием; среди делегатов из России гораздо ярче выступает элемент простой и даже простонародный. Сионизм на западе есть движение докторов философии, сионизм на востоке есть движение масс. А докторам философии не до Иерусалима. Им нужна просто территория – по возможности удобная – где можно было бы чувствовать себя первого разряда «гражданином», как выразился здесь Нордау. Что касается до духовной связи с Палестиной, то доктора философии достаточно скептики, достаточно самоуверенны и поверхностны, чтобы считать все это баснями и мечтательством. Конечно, будь Палестина под рукой, они предпочли бы ее Африке; но если бы им предложили на выбор заселить на автономных началах или Висбаден, или Иерусалим, – кто знает…

В России другой сионизм. Я считаю Россию удивительной страной: здесь живут лучшие из славян и лучшие из евреев. Лучшие в том смысле, что наиболее сильные, наименее покорившиеся той покорностью, которую Ахад-Гаам назвал у западных «израэлитов» рабством в свободе. Оттого именно, что еврейской массе в России особенно тесно, оттого ее желания и мечты – под внешней безнадежностью – особенно смелы. Гадкий паразит на теле цивилизации – дешевый скептицизм – еще не проточил насквозь ее первобытной наивности, и в глубине души она верит в пророчество в полном объеме: в настоящий Сион, что в Палестине, – в землю, которая была землею дедов наших и будет землею наших детей.

Первая книжка Герцля называлась не «Сион», а «Еврейское государство». Герцль выступил территориалистом. Но на его призыв отозвались палестинофилы, и так как в то время все равно никакой другой земли в виду не было, Палестина, без большого сопротивления, была введена в базельскую программу. Но едва оказалось, что есть другая страна, легче доступная, – замазанная трещина проявилась. Доктора философии приосанились и вспомнили, что им, собственно говоря, наплевать. Палестина никогда не входила в их мировоззрение. Им нужно еврейское государство, и баста. Всего этого я не отношу к Герцлю, – но о Герцле ниже.

Доктора философии приосанились, и за ними пошла определенная часть делегатов от востока, – та часть, которая ближе подходила к ним по общему настроению. Пошли «чисто политические», которые давно заявили, что национальная культура – дело третьестепенное и даже совсем неважное. Пошли несколько буржуев буржуйского вероисповедания, которые и прежде «вообще не понимали, при чем тут Палестина», и смотрели на все движение сквозь старые филантропические очки, не постигая, что здесь люди хлопочут не о новом когановском здании дешевых квартир, а о цельном возрождении. Пошли «мизрахи», ибо вообще никогда не сомневались, что в Сион поведет не Герцль, не пробужденное им народное движение, а Мессия, на белом коне и с трубой, как обещано; а что касается до Герцля, то ежели он поможет нескольким тысячам эмигрантов сносно устроиться в Африке – и за то спасибо…

Только те, кто пришел на конгресс выразителем настроения массы, настоящей скорбящей массы, те только устояли. Устояли делегаты от ремесленников, от приказчиков, от рабочих; устояла студенческая молодежь, потому что молодежь всюду и всегда носит в себе разгаданную идеологию народа. Эта молодежь выработала себе – худо ли, хорошо ли – целое мировоззрение научного национализма, в которое Сион входил краеугольным камнем. Устояли семь уполномоченных, люди чуткие и вдумчивые, близкие к этой молодежи, ибо еще недалеко отошедшие от молодости, и через эту близость родственные массе.

Я, конечно, знаю, что до сих пор едва ли один процент еврейского населения в России платит шекельный сбор, то есть принадлежит к сионистской организации. Но мне кажется, тем не менее, неоспоримым наше право рассматривать сионизм – палестинский, а не африканский сионизм – как настроение массы, как эманацию народного стремления и народной воли. Масса молчалива, она не говорит, но думает, и сионизм угадал именно то, что она думает. Да и не трудно было угадать. Во дни скорби, на чужбине, о чем могут мечтать люди, как не о родине, воспетой и благословенной во всех божиих книгах, одаренной чудесными сказаниями, хранящей развалины святынь, данной пращурам, отнятой у дедов и обетованной внукам? Надо не хотеть понять, чтобы не понять необходимости, неизбежной стихийной необходимости этой народной мечты.

И оттого именно, что она стихийна, удар, ей нанесенный, так больно отозвался на ее поборниках. Выход из залы после голосования действительно не был демонстрацией. Уговору не было. Как древние от большого горя или большого стыда закутывали голову плащами, так эти Neinsager’ы[3] (здесь им дали такое прозвище) сразу почувствовали необходимость уйти от этих чужих людей, спрятать свое горе. Они плакали от того же, от чего за трое суток до этого дня ходили, как сами не свои, с тяжелым беспокойством в душе, как сказал Членов: «в сердце моем грубо дотронулись до чего-то такого, до чего нельзя было, не надо было дотрагиваться…»

Были там люди, много поработавшие для сионизма и, во всяком случае, тесно сжившиеся с этой надеждой. Они уже так реально любили Палестину и твердо верили, что при жизни ступят гражданами на ее почву. Если бы еще двадцать лет подряд султан отсылал Герцля ни с чем, они только говорили бы себе: это не беда, авось, следующая попытка удастся, а пока будем работать. Но часто тех, кого не пугают неудачи, пугает соблазн. В ту минуту, когда перед ними ясно предстала угроза соблазна, опасность измены, – они почувствовали боль, которую всякий, испытавший ее в тот день вместе с ними, смело назовет невыносимой. Это было невыносимо, потому что было ясно, как легко многие и слишком многие из самой массы, гонимые нуждой, согласятся оторвать лучшую половину своей стихийной мечты и помириться, так сказать, на гривенник за рубль. Для людей, сросшихся с мыслью о Палестине, почти физически уже дышавших ее воздухом, это было невыносимо. Ибо, я думаю, тяжело сносить удары судьбы, но еще больнее и тяжелее, если даже улыбка судьбы является ударом, если даже удача грозит разбить надолго что-то такое, «до чего не надо было дотрагиваться».

Вдумайтесь, если можете, в трагедию племени, дети которого должны плакать на лестнице в день своего первого, за 18 веков, политического успеха.

Вечером того дня Neinsager’ы собрались на совещание. Посторонних и Jasager’ов[4] не впускали, пустили только Герцля, который заявил желание объясниться, да Зангвилля, который, хотя и ответил на голосовании «да», но был сильно потрясен всем этим событием.

До прихода Герцля говорили уполномоченные: Темкин, Коган-Бернштейн, Якобсон. Делаю сводку того, что они выяснили.

– Когда нам в собрании большого Aktions-Comité прочли формулу резолюции о комиссии и экспедиции, мы стали настаивать на изменениях. Мы требовали, чтобы экспедиция не была отправлена без предварительного созыва большого Aktions-Comité и чтобы точно так же по возвращении экспедиции результаты ее были предъявлены большому A.-C. до созыва специального конгресса. Герцль ответил, что это неудобно, и за ним большинство совещания тоже повторило, что это неудобно. Тогда мы заявили, что будем вотировать на конгрессе против этой формулы. Герцль ответил, что это будет давлением с нашей стороны на делегатов из России, и тут же большинство голосов решило, что члены Aktions-Comité не будут отдельно вотировать. Тогда мы потребовали, чтобы заявление о нашем несогласии было прочитано до голосования; Герцль ответил, что это неудобно и что он может прочесть заявление только после голосования…

– Нам пришлось подчиниться. Мы, конечно, могли до начала голосования встать и демонстративно сойти, все семеро, с трибуны. Может быть, это и был наш долг; может быть, мы этим и перетянули бы большинство на сторону «nein». Но мы считали, что это было бы некорректно, что это было бы именно явным давлением на вашу свободную волю. Оттого мы остались на трибуне и не протестовали.

– Если мы, после всего, поднялись и ушли, это не было демонстрацией; мы не сговаривались заранее между собою. Это вышло непроизвольно, и так оно и должно быть заявлено конгрессу, в который мы, конечно, завтра вернемся, потому что единство организации для нас должно быть дороже всего.

– Что касается до нас, уполномоченных, то нам, я думаю, надо выйти из состава А.-С. Наша роль как членов большого исполнительного комитета вообще всегда сводилась почти к пустой фикции. Вы знаете Герцля; как личность редкой силы он подчиняет всех вокруг себя своему влиянию, и протест меньшинства бессилен что-нибудь изменить. Теперь же, после всего, что произошло, нам прямо неудобно оставаться в Aktions-Comitè; выберите других уполномоченных…

После уполномоченных говорил одессит Дизенгоф.

– По-моему, – сказал он, – надо, не теряя головы, поправить, что можно. Во-первых, наши уполномоченные должны остаться в большом Aktions-Comitè. Во-вторых, в малый Aktions-Comitè надо тоже провести кого-нибудь из наших, а то с немцами Герцль делает, что ему угодно. Затем надо добиться следующих поправок к сегодняшней резолюции: деньги на экспедицию не могут быть взяты из шекельных сумм; большой А.-С. должен быть созван и до отправления экспедиции, и по ее возвращении. А потом, когда будем говорить о национальном фонде, надо добиться, чтобы конгресс принял решение начать закупку земли в Палестине сейчас же, не дожидаясь накопления пяти миллионов франков. Все это пока создаст достаточный противовес Ост-Африке, а там – посмотрим, чья возьмет…

Явился Герцль. Зная нашу публику, председательствовавший адвокат Розенбаум предупредил ее, что теперь неудобно встречать «кого бы то ни было» аплодисментами; и я полагаю, что, несмотря на все искреннее огорчение, для многих это предостережение пришлось кстати. По крайней мере, при входе Герцля они усердно зашикали друг на друга, точно боясь, что кто-нибудь вот-вот прорвется и захлопает под привычным гипнозом. Герцль понял смысл этого взаимного «цыц!», чуть-чуть улыбнулся, чуть-чуть вскинул глазами на публику, протеснился к столу и сел рядом с председателем на чье-то волшебным образом освободившееся место.

Уверяют, что внешность этого человека играет большую роль в том обаянии, которым он, несомненно, пользуется. Не берусь судить, насколько это правда; думаю, впрочем, – и я об этом уже писал, – что секрет его силы лежит не в одной какой-нибудь его особенности, а во всем ансамбле его натуры, которая вся как-то прилажена так, что нет ничего лишнего и ничего недостающего. В этот ансамбль входит, конечно, и внешность; во всяком случае, это внешность замечательная, хороший образчик того типа, который лучше всего передается латинским словом vir[5]. Герцль это знает и, как всякий крепко уверенный в себе человек, или не позволяет себе, или не дает себе труда кокетничать.

Все это меня очень занимало именно здесь. Повторяю: личность Герцля – карта, на которую сионизмом поставлена огромная ставка, и не интересоваться этой личностью тому, кто интересуется сионизмом, немыслимо. Именно здесь, куда он явился без фрака, без молотка и трибуны и всей той помпы, которая на конгрессе отделяет его от публики, явился просто как делегат от одного из кишиневских кружков, объясняться и чуть ли не оправдываться, – именно здесь меня до любопытства интересовало, как он будет держать себя, какими средствами будет подчинять себе слушателей, не собьется ли с тона, не споткнется ли.

Он попросил, чтобы ему передали, что здесь говорилось до него. Когда ему сообщили о предложении Дизенгофа – ввести в малый А.-С. кого-нибудь из Neinsager’ов, он опять вскинул глазами и наполовину резко, наполовину иронически спросил:

– Надзирателя?

Потом встал, попросил, чтобы было тихо, и произнес речь, которой я не записал и попробую передать так, как помню.

– Я нахожу, – начал он, – что ваше заявление о недемонстративном характере вашего ухода из зала доказывает известную политическую зрелость. Я подумал было там, на конгрессе, что это демонстрация, и хотел так же игнорировать ее, как игнорировал на прошлом конгрессе массовый уход фракции. Но мне прибежали сказать: эти люди там плачут! Тогда я понял, что вы не демонстрировали, а ушли по невольному движению, потому что вам почудилось нарушение базельской программы. Оттого я и пришел к вам объясниться. Это недоразумение. Базельская программа остается неприкосновенной и цельной.

Я был в этом году в Константинополе; я был там гостем султана. Султан умеет принимать гостей: он дает им дворцовые экипажи и дворцовые ялики для переезда в Ильдыз-Киоск; он дает им ордена и осыпает их любезностями. Все это, может быть, оглушило и отуманило бы кого-нибудь другого; я же всмотрелся в этот туман и сказал себе:

– Эти люди хотят меня перехитрить. Здесь я ничего не добьюсь.

Конечно, если бы я мог привезти с собою большие суммы, тогда, может быть, на меня посмотрели бы иначе. Но по этому поводу я вспомнил одну старую историю. Это было в 1901 году. Я тогда тоже был в Константинополе и увидел, что момент удобный и что, имея 15 миллионов, можно добиться чартера. Тогда я поехал в Лондон и заявил об этом, и сочувствующие раскупили акции нашего банка ровно на 80 тыс. Восемьдесят тысяч вместо 15 миллионов. Понимаете? Когда на такие призывы дают такие ответы, тогда надо все-таки быть сдержаннее в критике, чем это принято в нашей организации.

Таково мое положение. Денег вы мне не даете. Остается дипломатия; но ведь я увидел за эти последние два дня, как вы мне помогаете, как вы меня поддерживаете в моих дипломатических попытках!

Я обдумал в этот последний приезд в Константинополь все шансы за и против и сказал себе: терпение, попытаемся в другом месте. И тогда я начал переговоры о Вад-эль-Арише, который когда-то считался частью Палестины. Переговоры шли удачно, но сам Эль-Ариш оказался неподходящим. Я был потрясен. Тогда английское правительство само предложило мне Ост-Африку.

Господа, вы простите мне, быть может, преувеличенную оценку этого шага, но я старый поклонник английского народа. Это предложение тронуло меня до глубины души. Это был прекрасный поступок, на который способна только культурнейшая из наций. Я хорошо понимаю психологию этого поступка, и оттого его красота только выигрывает в моих глазах. Я понимаю, что Англия, вынужденная теперь закрыть доступ в королевство еврейской эмиграции, глубоко чувствовала, как этот образ действий противоречит старинному и священному праву убежища, которым Англия всегда гордилась. И она сочла своим долгом предложить еврейскому народу компенсацию; и форма этой компенсации явилась, говорю вам, историческим моментом, эпохой в летописи нашего народа, фактом, на который отныне мы можем ссылаться как на неопровержимое доказательство нашего национального значения.

Господа, был уже момент, когда я хотел прийти на конгресс и сказать вам – потому что я не хлопочу о сторонниках и аплодисментах, а говорю всегда прямо то, в чем убежден, – сказать вам: я потерял всякую надежду добиться Палестины! Я уже хотел заявить вам это, и только Нордау уговаривал меня не отчаиваться и выжидать. Он оказался прав: как раз в это время мне пришлось поехать в Петербург, и там я получил обещание, что Россия поддержит нас перед султаном. Это изменило мое настроение: я снова увидел надежду. Правда, благодаря этой поддержке я, вероятно, потеряю половину «дружеского расположения» в Константинополе: прежде гонимый еврей обращался к гонимому турку, а теперь еврей заручился христианским содействием, и турку это не может нравиться. Но не в том дело, буду ли я там по-прежнему ездить в придворной коляске или в наемной, а в том, добьюсь ли я чего-нибудь положительного; и надежда на это, повторяю, опять явилась. И оттого я, открывая конгресс, сказал вам, что мы по-прежнему будем домогаться Сиона. Но неужели из-за этого можно было ответить англичанам форменным отказом даже без рассмотрения их проекта? Не говоря о всем прочем, вы этим шагом поставили бы меня в ужасное положение: никто не захотел бы дальше вести со мною переговоры, раз я не обладаю влиянием даже настолько, чтобы конгресс серьезно изучал получаемые мною предложения…

Я нарушил базельскую программу? Никогда! Не я, а другие сто раз нарушали ее – нарушали, когда выделялись во всякие группы и фракции с совершенно посторонними задачами. Я же стоял и стою на почве базельской программы: но мне нужно доверие, а не подозрительность, потому что без доверия нельзя быть вождем. И вот что я вам еще скажу. В этом учреждении, которое я создал (позвольте мне сказать это, потому что это правда), в этом учреждении я оставил для себя только одно: возможность во всякую минуту сойти со сцены. Вы можете когда угодно удалить меня; я без ропота вернусь к давно, поверьте, желанному покою частной жизни. Но желаю вам одного: чтобы люди после этого не имели права сказать, что вы несправедливо поняли мои намерения и что вы мне заплатили неблагодарностью»…

Герцль говорил, как всегда, спокойно, выразительно, без всяких ораторских приемов, вполне владея собою; в каждом слове слышалась уверенность в себе, и, стоя перед своей оппозицией, он не стеснялся говорить с нею резко и в то же время снисходительно, как власть имеющий, почти как старший с ребенком; были моменты, когда я думал, что сейчас раздадутся протестующие голоса – но эти голоса не раздавались. С первых фраз его, по тому выражению, которое приняли почти все лица в этом зале, по той особенной тишине, которая сейчас же установилась, я понял все значение исторической фразы Ломоносова:

– Скорее академию можно отставить от меня, чем меня от академии.

Когда Герцль ушел, совещание продолжалось. Направление было практическое: поддерживали и дополняли предложения Дизенгофа, стремясь вырвать у конгресса в виде компенсации за Ост-Африку утверждение немедленной работы в Палестине и для Палестины. Некоторые речи я запомнил.

Говорил один из видных фракционеров:

– Для меня ясно одно: человек, который должен быть нашим вождем, не имеет в душе той искры, которая присутствует у нас всех. Он сердцем не наш. Когда Ахад-Гаам приложит печать, ее уже не сорвешь: Ахад-Гаам был прав – Герцль не наш сердцем. Положение сложилось так, что нам нельзя быть без этого человека. Он должен вести нас, а он не наш; в этом целая трагедия, но мы бессильны ее поправить. Я никогда не был оппортунистом, а теперь я оппортунист, потому что остаюсь в этой организации, которой руководит – и должен руководить – чужой человек, но я не могу уйти, потому что я посвятил всю свою жизнь этому делу и вне сионистской организации – я мертвец…

Затем говорил уполномоченный Членов. Членов не оратор, но никого не слушают здесь среди такой глубокой тишины, как его: у него в голосе какая-то тихая, вдумчивая задушевность, которая невольно заставляет сосредоточиться.

– Товарищи, – сказал он, – обдумаем трезво наше положение. Не надо отчаиваться и падать духом. Я не оптимист и не пессимист. Я знаю Герцля с первого конгресса и говорю вам, что с каждым годом этот человек все больше и больше освобождается от печати ассимиляторского воспитания, все больше научается любить и ценить еврейство не головою только, но и сердцем. Он наш. И среди Jasager’ов были многие, которые после на лестнице плакали вместе с нами; они тоже наши, мы найдем в них, вернувшись на родные места, добрых и верных товарищей в борьбе за Сион. Не падайте духом. Горе, которое мы пережили сегодня, должно укрепить нас. Не в том дело, чтобы практически учесть это горе, получить за него в виде выкупа мелкую колонизацию Палестины или что-нибудь в этом роде; горе не учитывается. Но значение его в том, что сегодня мы, быть может, впервые ясно поняли, как дорог нам Сион, и мы этого никогда не забудем. Ради Сиона сплотитесь воедино, не дробите нашего движения, не допускайте раскола. Мы завтра вернемся в зал конгресса и сохраним единство организации, чтобы работать по-прежнему для достижения Палестины. Мы ведь и раньше смотрели на движение не совсем так, как доктор Герцль: мы видели залог успеха не в одной дипломатии, а прежде всего в укреплении сознательного народного стремления к Сиону. Эта задача остается перед нами и после шестого конгресса; будем же работать…

После Членова говорил уполномоченный Коган-Бернштейн:

– Я не вижу для нас ни возможности, ни смысла уйти из организации. Мы должны остаться, и Герцль должен остаться. Наше движение возникло из народного духа, но, по многим своим особенностям, оно не может развиваться без вождя, а для роли вождя, вы сами знаете, у нас нет пока другого человека. Ахад-Гаам упрекал нас в негритянском фетишизме перед Герцлем; если это, с внешней стороны, и правда, то не забывайте, что фетишизм есть уже первая ступень культуры – стадия, через которую надо пройти, чтобы двинуться дальше. Вызвать раскол в организации значило бы сдаться. Мы должны вернуться на конгресс и продолжать работу…

Совещание постановило: вернуться на конгресс; прочесть заявление, что Neinsager’ы считают учреждение комиссии об Ост-Африке несоответствующим базельской программе; добиться созыва большого А.-С. до и после экспедиции; добиться назначения комиссии для детального исследования Палестины, с определенным бюджетом; добиться немедленной закупки земли в Палестине из средств национального фонда.

На другой день все это действительно было приведено в исполнение.

На этих столбцах несколько раз упоминалось имя Ахад-Гаама. Действительно, минутами казалось, что дух этого публициста витает над шестым конгрессом. Большая публика не знает Ахад-Гаама: он пишет на древнееврейском языке. Здесь не место говорить о нем подробно; скажу только несколько слов именно о данном случае.

В сионизме есть две тенденции. Одну представляет Ахад-Гаам, другую Герцль. Герцль – практик, верующий в историческое значение личности; быть вождем сионизма значит для него, главным образом, добиваться такой комбинации, которая побудила бы власть имущих уступить еврейскому народу ту землю, которая ему нужна. Ахад-Гаам считает все это фантазией. Он не верит в чудотворное действие переговоров. Он требует медленной систематической работы возрождения еврейского духа; он хочет прежде вынести еврейство из духовного рабства, сделать его сознательным и национально гордым, и только тогда оно сможет реально добиться Палестины, завоевать ее – как сказано в псалме – «не силой, не воинством, а духом». Вся борьба «культуртрегеров» с «чисто политическими» была, собственно, столкновением этих двух тенденций. Теперь они обе особенно ярко выступили наружу: Jasager’ы пошли за Герцлем, Neinsager’ы вспомнили об Ахад-Гааме.

Люди, промышляющие почитыванием книжек, настаивают, конечно, что точка зрения Ахад-Гаама научнее точки зрения Герцля. Я, собственно, мог бы сказать, что обе не «научны». Прочно возродить национальную культуру без предварительного сплочения масс на одной территории – это с «научной» точки зрения все равно, что посеять репу в воздухе. Но я вообще полагаю, что мерка научности неприменима к политическим вопросам современности; историко-философские теории могут до некоторой степени уяснить прошедшее, но не могут регулировать настоящее. История имеет свои законы, но нам, смотрящим на нее снизу, она еще долго будет казаться сцеплением случайностей. Такая же случайность, какая сегодня отдала Герцлю Ост-Африку, завтра может отдать ему Палестину. Политика есть игра «случайностей», в которой у сильного и умного человека всегда есть, по крайней мере, 50 шансов выиграть – если только он хочет выиграть. Я вижу правоту в точке зрения Ахад-Гаама, я вижу правоту в точке зрения Герцля. Я думаю, что один помогает другому, что оба с разных концов жгут одну и ту же свечу – светильник еврейского скитания, – и тем скорее она догорит…

Герцль еще может выиграть Палестину, если только он еще хочет выиграть ее, и вопрос, который не высказан, но который всех наиболее занимает и мучит, есть именно вопрос о том, хочет ли еще Герцль выиграть Палестину, будет ли он еще добиваться Палестины. Если бы не этот вопрос, то все так в один голос не повторяли бы, что Герцль должен остаться вождем; для чего был бы он так нужен палестинофилам, если бы не было надежды, что он все-таки ведет свою сложную игру ради Сиона, а не ради другой земли?

Я выше сказал, что не отношу к Герцлю всего написанного мною о психологии среднего западноевропейского сиониста. Средний западный сионист – трезвый и немножко вульгарный практик, которому нужна удобная территория и больше ничего. Герцль – личность совсем другого полета, практик иного сорта. Он практик в выборе средств, но он слишком выдающийся человек, чтобы не быть поэтом и идеалистом в своих целях. Этот человек был бы неполон, не целен, был бы недостаточно честолюбив, если бы не мечтал всеми силами души совершить подвиг во всей его цельности, чтобы история записала, что Теодор Герцль на своих плечах пронес и целиком осуществил то, о чем целый народ молился в течение долгих веков. Я убежден, что Сион для этого человека страшно дорог, дороже, чем для многих и многих, именно потому, что перспектива возрождения Сиона гораздо заманчивее, бесконечно грандиознее простой колонизации первого встречного закоулка. Возрождение Сиона не имело бы примера в истории; заселить Ост-Африку значило бы только повторить барона Гирша в исправленном издании и увеличенном формате. В день, когда бы Герцль увидел, что надежда на Сион окончательно рухнула, что ничего, действительно, не остается, кроме Ост-Африки, – он испытал бы страшное горе, потому что это было бы крушением колоссально честолюбивой мечты, превращением из вождя в простого организатора большой эмиграции.

Я вынес глубокое убеждение, что Герцль еще ведет игру и не сложил оружия; может быть, он уже готовит себе в Ост-Африке почетную капитуляцию на случай последнего провала, но он еще далеко не отказался от надежды воплотить мечту Израиля во всем ее головокружительном величии.

Я думаю, что это мое впечатление может быть признано вполне беспристрастным, потому что для меня лично Герцль далеко не представляется такой неотделимой частью в организме сионистского движения, как думают другие. Для меня лично Герцль – один из козырей движения, очень большой козырь; но я твердо знаю, что если бы этот козырь и был потерян, игра пошла бы своим порядком, ибо корень сионизма в глубине еврейского духа. Сионизм ведет к Палестине; я уверен, что Герцль пока ведет туда же; в день, когда Герцль откажется вести к Палестине, движение перешагнет через него и пойдет, неудержимое, дальше по старому пути.

Примечания править

  1. Базель, 28 августа
  2. «Одесские новости»; 23.08.1903
  3. нем. Neinsager — буквально: говорящий «нет», т. е. выступающий против.
  4. нем. Jasager — буквально: говорящий «да», т.е. выступающий за
  5. лат. vir — Здесь: настоящий мужчина


  Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.