Доктор с глубокомысленным видом покачал головой.
— Как? — воскликнул капельмейстер, порывисто вскакивая со стула, — значит, катар Беттины — это действительно серьезно?
Доктор раза три или четыре тихонько стукнул об пол своей испанской тростью, вынул табакерку и положил ее обратно, не понюхав табаку, а потом поднял глаза, будто считая розетки на потолке, и начал кашлять, не говоря ни слова. Это вывело капельмейстера из себя: он отлично знал, что все эти манипуляции в переводе на обычный язык означают следующее: «Весьма тяжелый случай, я ничего не могу посоветовать и ничем не могу помочь, визиты мои напоминают визиты доктора из Жильбласа де Сантильяна».
— Скажите же что-нибудь! — сердито вскричал капельмейстер, — скажите, в чем дело, и не придавайте такого значения простой хрипоте, которая сделалась у Беттины потому, что она имела неосторожность не надеть шали, выходя из церкви. Ведь малютка не поплатится за это жизнью?
— О, нет, — сказал доктор, снова вынимая табакерку и на этот раз нюхая табак, — но очень вероятно, что она больше никогда в жизни не споет ни одной ноты.
Тут капельмейстер так ударил себя по голове обоими кулаками, что пудра с его волос полетела во все стороны, и забегал по комнате, крича как помешанный:
— Она не будет петь?! Не будет петь?! Беттина не будет петь?! Умрут все дивные канцонетты, восхитительные болеро и сегидильи, которые лились из ее уст, как звучащее дыхание цветов? Мы не услышим в ее исполнении ни благочестивого Агнуса, ни утешительного Бенедиктуса? О, о! Ни одного Мизерере, счищавшего с меня земную грязь жалких мыслей, воскрешавшего порой целый мир непорочных церковных тем?
Ты лжешь, доктор, лжешь! Тебя посетил сатана, чтобы меня погубить. Тебя подкупил соборный органист, преследующий меня своей злобной завистью с тех пор, как я сочинил восьмиголосый qui tollis, которым восхищается весь мир. Ты хочешь ввергнуть меня в позорное отчаяние, чтобы я бросил в огонь свою новую мессу, но это тебе не удастся. Здесь, здесь, с собой ношу я сольные партии Беттины, — он похлопал себя по правому карману сюртука, — и малютка должна лучше, чем когда-либо, спеть их своим высоким, звонким голосом.
Капельмейстер схватился за шляпу и хотел удалиться, но доктор удержал его, промолвив очень тихо:
— Я уважаю ваше благородное негодование, драгоценный друг мой, но я ничего не преувеличиваю и вовсе не знаю соборного органиста. Дело в том, что после того, как Беттина исполнила во время службы в католической церкви сольные партии в Gloria и Credo, на нее напала странная хрипота, или, вернее, безголосие, которое не поддается моему искусству, и я боюсь, что она никогда не будет больше петь.
— Ну, хорошо, — согласился капельмейстер, изображая покорное отчаянье, — дайте ей тогда опиуму, столько опиуму, чтобы она умерла тихой смертью, потому что, если Беттина не будет петь, она не должна больше жить: ведь она только тогда и живет, когда поет, вся ее жизнь в пении. Божественный доктор, сделай милость, отрави ее как можно скорее! У меня есть связи в криминальной коллегии: я учился в Галле вместе с ее президентом, он был великий трубач, мы разыгрывали с ним по ночам пьески под аккомпанемент котов и собачек! Тебе не навредит это честное убийство. Отрави же ее, отрави!
— Вы, кажется, уже в летах, — прервал доктор кипучего капельмейстера, — и довольно давно уже пудрите себе волосы, но, несмотря на это, когда дело касается музыки, вы становитесь трусом. Не надо так кричать и говорить о преступном убийстве, надо сесть спокойно вот здесь, в это удобное кресло, и выслушать меня не перебивая.
— Что я должен слушать? — воскликнул капельмейстер плачущим голосом, но тем не менее сделал то, что ему велели.
— В состоянии Беттины есть нечто совершенно особенное и странное, — начал доктор. — Она говорит в полный голос, — здесь не может быть и речи ни о какой банальной болезни горла; она может даже воспроизвести музыкальный звук, но как только она хочет возвысить голос в пении, ее силы подкашивает нечто абсолютно непонятное, не проявляющееся никакими обычными симптомами болезни, как, например, покалывание, пощипыванье, щекотанье, и каждая нота звучит не сдавленно и нечисто, как бывает при катаре, а как-то бесцветно и слабо. Сама Беттина очень верно сравнивает свое состояние со сном, когда у человека возникает ощущение способности летать и он пытается подняться в воздух — но тщетно. Этот коварный недуг издевается над моим искусством, и все мои средства не действуют. Вы правы, капельмейстер, вся жизнь Беттины определяется пением; эту маленькую райскую птичку только и можно представить себе поющей, потому она так глубоко взволнована мыслью, что может пропасть ее дар, а значит, и она сама. Я почти убежден, что это все возрастающее душевное беспокойство усиливает ее болезнь и сводит на нет все мои старания. Она сама говорит, что от природы очень впечатлительна, и теперь, после того как я столько времени хватался то за одно, то за другое средство, как тонущий человек хватается за любую щепку, я думаю, что болезнь Беттины более психического, чем физического свойства.
— Верно, доктор! — воскликнул здесь странствующий энтузиаст, который все это время молча сидел в углу со скрещенными руками. — Верно! Вы наконец попали в точку, прекрасный врач мой! Болезнь Беттины есть физическое следствие психического влияния, и это еще опаснее и хуже! Я один могу вам все объяснить!
— Что такое?! — простонал капельмейстер, а доктор придвинул свой стул поближе к странствующему энтузиасту и посмотрел на него с каким-то странным смеющимся выражением. Странствующий энтузиаст поднял глаза вверх и продолжал, не глядя ни на доктора, ни на капельмейстера:
— Капельмейстер! Однажды я видел маленькую пеструю бабочку, которая попала между струн ваших двойных клавикордов. Она весело порхала и задевала блестящими крылышками то за верхние, то за нижние струны, и они издавали тихие-тихие, доступные только для самого изощренного уха аккорды и звуки, — казалось, что бабочка порхает или слабо колышется на волнах. Но иногда какая-нибудь сильнее задетая струна, точно сердясь на это веселое порханье в фортепьяно, звучала громче и колебалась больше, с крыльев бабочки осыпался наряд из цветочной пыльцы, а раненая бабочка, не замечая этого, носилась в веселом звоне и пенье, струны били ее все сильнее и сильнее, и наконец она, бездыханная, упала на деку в отверстие резонанса.
— Что хотим мы этим сказать? — спросил капельмейстер.
— Fiat applicato*, милейший! — изрек доктор.
— Здесь нет ничего особенного, — пожал плечами энтузиаст, — я действительно слышал, как вышеупомянутая бабочка играла на клавикордах капельмейстера, но я хотел вообще выразить идею, которая пришла мне тогда в голову и касается всего того, что я буду говорить о болезни Беттины. Впрочем, вы можете счесть все это за аллегорию и изобразить в альбоме какой-нибудь странствующей виртуозки. Мне казалось тогда, что природа воздвигла вокруг нас тысячеструнные клавикорды и мы завертелись в их струнах, принимая ее аккорды и звуки за свои собственные, вызванные свободной волей, и что часто мы бываем смертельно ранены и не подозреваем, что эти раны нанес нам негармонично затронутый звук.
— Очень жаль, — заметил капельмейстер.
— О, — со смехом воскликнул доктор, — имейте терпение, он сейчас сядет на своего конька и поскачет ускоренным галопом в страну предчувствий, снов, психических влияний, симпатий, идиосинкразии и далее — до самой станции магнетизма, где он остановится, чтобы позавтракать.
— Тише, тише, мой мудрый доктор, — остановил его странствующий энтузиаст, — вы можете хорохориться сколько хотите, но не пренебрегайте вещами, которые должны бы были смиренно признать и уважать. Не сами ли вы только что сказали, что болезнь Беттины происходит от психического возбуждения или есть просто психическое страдание?
- Это нужно использовать (лат.).
— Но какое отношение, — прервал энтузиаста доктор, — имеет Беттина к несчастной бабочке?
— Когда желают, — отвечал энтузиаст, — все разложить на самые маленькие клеточки и высмотреть, и рассмотреть каждую крупинку, то это влечет за собой такую скуку! Оставьте бабочку лежать в клавикордах капельмейстера! Ну, скажите мне сами, капельмейстер, не сущее ли это несчастье, что благодатная музыка сделалась интегральной частью нашего разговора? Самые дивные таланты засасываются обыденной, жалкой жизнью! Вместо того чтобы, как прежде, звуки лились на нас из какой-то священной дали, как из чудесного небесного царства, теперь все у нас можно пощупать руками и все отлично знают, сколько чашек чая должна выпить певица или сколько стаканов вина должен проглотить бас, чтобы достичь требуемого градуса. Я отлично знаю, что есть общества, где царствует настоящий дух музыки и ею занимаются с истинным благоговением, но эти несчастные разукрашенные, расфранченные… нет, я не буду впадать в гнев! Когда я приехал сюда в прошлом году, бедная Беттина была в большой моде, она была, как говорится, recherchИe, почти ни одно чаепитие не обходилось без испанского романса, итальянской канцонетты или даже французской песенки Souvent i’amour и так далее, и все это должна была петь Беттина. Я положительно боялся, что доброе дитя вместе со своим дивным талантом погибнет в этом море чая; слава Богу, этого не случилось, но произошла катастрофа.
— Какая катастрофа? — воскликнули разом доктор и капельмейстер.
— Видите ли, господа, бедную Беттину, как говорится, сглазили или заколдовали, и, как ни прискорбно мне
в этом сознаться, я должен сказать, что я и есть тот колдун, который совершил это злое дело и не может теперь сразу сиять чары с заколдованного им существа.
— Все это вздор, пустяки, а мы сидим себе и спокойно позволяем этому насмешливому злодею мистифицировать себя! — возмутился доктор, вскакивая с места.
— Но, черт возьми, подайте мне катастрофу, катастрофу! — кричал капельмейстер.
— Успокойтесь, господа, — сказал энтузиаст, сейчас мы дойдем до факта, за который я могу поручиться; можете считать мое колдовство шуткой, но иногда мне бывает очень тяжело от того, что, сам того не зная и не желая, я употребил неизвестную психическую силу, избравши предметом воздействия бедную Беттину. Вероятно, это нечто вроде проводника в электричестве, который безо всякой самостоятельности и свободной воли производит удар.
— Гоп! Гоп! — воскликнул доктор, — посмотрите-ка, какие курбеты выделывает его конек!
— Но в чем же дело, в чем суть? — горячился капельмейстер.
— Вы уже упоминали, капельмейстер, — вел далее энтузиаст, — что в последний раз, непосредственно перед тем, как потерять голос, Беттина пела в католической церкви. Вспомните, это было в первый день Пасхи прошлого года. Вы надели ваше торжественное одеяние и дирижировали великолепной Гайдновской мессой в D-moll. Сопрано было представлено целой толпой прелестно одетых молодых девушек, среди них была и Беттина, которая удивительно сильным и звучным голосом исполняла небольшие solo. Вы знаете, что я стоял в тенорах. Начался Sanctus, я почувствовал трепет глубочайшего благоговения, но за моей спиной вдруг что-то зашуршало. Оглянувшись, я к своему удивлению увидел Беттину, которая пробиралась между рядами играющих и поющих, желая выйти из хора.
— Вы уходите? — спросил я ее.
Она отвечала очень приветливо:
— Это крайний срок, когда я могу попасть в **** церковь, чтобы участвовать там, как я обещала, в одной кантате; кроме того, мне нужно еще попробовать два дуэта, которые я буду петь сегодня на музыкальном чае у Б., потом будет ухсин у Д. Ведь вы придете? Будут петь два хора из Генделевского «Мессии» и первый финал из «Свадьбы Фигаро».
В это время раздались мощные аккорды Санктуса, и ладан вознесся голубыми облаками к высоким сводам церкви.
— Разве вы не знаете, — сказал я, — что грешно и не-безнаказанно уходить из церкви во время Санктуса? Вы больше не будете петь в церкви!
Я хотел пошутить, но почему-то вышло, что слова мои прозвучали слишком торжественно. Беттина побледнела и молча вышла из церкви. С этих пор она потеряла голос.
Тем временем доктор снова сел и оперся подбородком о палку; он ничего не сказал, но капельмейстер воскликнул:
— Это в самом деле странно, очень странно!
— Тогда, — продолжал энтузиаст, — у меня в мыслях не было ничего определенного, да и после я не видел ни малейшей связи между безголосием Беттины и случаем я церкви. Только теперь, когда я явился сюда и слышу от вас, доктор, что Беттина все еще страдает своей несносной болезнью, мне показалось, что я тогда уже подумал об истории, которую много лет назад прочел в одной старой книге и которую могу рассказать вам, так как вы, повидимому, милы и впечатлительны.
— Расскажите! — воодушевился капельмейстер. — Может быть, в ней найдется хорошая тема для оперы. Доктор же заметил:
— Если вы, капельмейстер, можете положить на музыку сны, предчувствия и магнетическое состояние, то вам пригодится то, что вы услышите.
Оставив эту реплику без внимания, странствующий энтузиаст откашлялся и начал торжественным тоном:
— На необозримое пространство раскинулся лагерь Изабеллы и Фердинанда Аррагонского под стенами Гранады…
— Господь земли и неба! — прервал рассказчика доктор. — Это начинается так, как будто в ближайшие дни и ночи не кончится. Я сижу здесь, а пациенты мои страдают. Я пошлю к черту ваши мавританские рассказы, я читал Гонзальво Кордуанского и слышал сегидильи Беттины, а теперь — баста! Все дальнейшее будет от лукавого!
Доктор поспешил к двери, капельмейстер же остался на месте и спокойно сказал:
— Я замечаю, что история времен войн мавров с Испанией — это та тема, на которую я давно уже хотел написать музыку: сражения, шум, романсы, шествия, кимвалы, хоралы, трубы и литавры, ах, литавры! Теперь мы с вами сошлись, рассказывайте же, любезнейший энтузиаст, кто знает, какое зерно заронит в мои чувства этот желанный рассказ и какие исполинские лилии из него вырастут.
— Ах, — отвечал энтузиаст, — для вас, капельмейстер, все сейчас же складывается в оперу, и от этого происходит то, что благоразумные люди, рассматривающие музыку как крепкую водку, которую пьют только время от времени, в маленьких дозах для укрепления желудка, часто принимают вас за сумасшедшего. Но рассказывать вам я буду, и вы смело можете, если придет охота, прибавить со своей стороны пару аккордов.
Пишущий эти строки чувствует необходимость прежде, чем он припишет этот рассказ энтузиасту, попросить тебя, благосклонный читатель, чтобы ты позволил ему ради краткости особенным образом обозначить аккорды, взятые капельмейстером. Итак, вместо того, чтобы писать: сказал тут капельмейстер, будет стоять просто: капельмейстер.
«На необозримое пространство раскинулся лагерь Изабеллы и Фердинанда Аррагонского под крепкими стенами Гранады. Напрасно ожидая помощи, отчаивался малодушный Боабдил и, горько осмеиваемый народом, называвшим его „маленький король“, находил минутное утешение только в кровавой жестокости к жертвам. Отчаяние и страх с каждым днем все больше и больше охватывали народ Гранады и воинов, и вместе с тем живее становились надежда на победу и жажда битвы в испанском лагере. Штурм был не нужен, Фердинанд довольствовался тем, что обстреливал стены и отбивал вылазки осажденных. Эти маленькие битвы больше походили на веселые турниры, чем на настоящие сражения, и даже павшие в бою поднимали дух испанского войска, возвеличенные всем великолепием церковного культа, как сияющей славой мученичества. Как только вступила в лагерь Изабелла, она велела воздвигнуть посредине высокое деревянное здание с башнями, на которых развевались знамена с красными крестами. Внутри все было устроено, как в монастыре и церкви, бенедиктинские монахини жили там, совершая ежедневную службу. Королева в сопровождении своей свиты и рыцарей каждое утро приходила слушать мессу, которую служил ее духовник, поддерживаемый пением хора монахинь. Однажды Изабелла заметила голос, выделявшийся необычайной звонкостью в хоре остальных голосов. Звучание его напоминало победные трели соловья, этого царя лесов, который господствует над ликующим родом пернатых. Но произношение слов было чуждым, и странная, своеобразная манера пения указывала на то, что певица еще не привыкла к церковному стилю и, может быть, далее в первый раз поет во время службы. Изабелла с удивлением посмотрела по сторонам и убедилась, что ее свита испытывает такие же чувства. Когда же королеве попался па глаза храбрый полководец Агуиляр, тоже принадлежавший к ее свите, у нее возникло подозрение, что здесь кроется какое-то необыкновенное приключение. Стоя на коленях и сложив руки, Агуиляр не сводил глаз с решетки, за которой находился хор, и мрачный взгляд его горел страстной тоскою.
Как только кончилась месса, Изабелла пошла в комнаты настоятельницы донны Марии и спросила о чужеземной певице.
— О, королева, — отвечала Мария, — не угодно ли вам припомнить, что месяц тому назад дон Агуиляр задумал атаковать одно укрепление, которое, соединяясь с великоленной террасой, служило маврам местом для увеселений. Каждую ночь лагерь оглашался нечестивыми песнями неверных; они звучали, как сладкие голоса сирен, потому-то и хотелось храброму Агуиляру разорить и разрушить гнездо греха. Укрепление было уже взято, и женщин увели но время битвы, но вдруг неожиданное нападение заставило наших, несмотря на мужественное сопротивление, все бросить и отступить в лагерь. Враг не посмел преследовать их; таким образом, женщины и богатая добыча остались за ними. Между пленниц была одна, безутешное горе и отчаяние которой привлекли ним мание Агуиляра. С приветливой речью обратился он к женщине, окутанной покрывалом, но она, будто не находя другого способа для выражения своей скорби, взяла несколько аккордов па цитре, висевшей у нее на шее на золотой перевязи, и запела романс, глубокие вздохи и душераздирающий напев которого говорили о разлуке с милым и со всеми радостями жизни. Потрясенный Агуиляр решил отпустить женщину назад в Гранаду. Она бросилась к его ногам и откинула покрывало. „Не Зулэма ли ты, свет певиц Гранады?“ — изумился Агуиляр. Это была та самая Зулэма, которую полководец видел во время одного посольства при дворе Боабдила, ее чудесный голос с тех самых пор звучал в глубине его сердца.
„Я возвращаю тебе свободу!“ — воскликнул Агуиляр, но тут заговорил почтенный отец Агостино Санхес, шедший с крестом в руках:
„Помни, что, отпуская пленницу, ты совершаешь большую несправедливость по отношению к ней: быть может, отрешившись от язычества, она восприняла бы свет истинной веры и возвратилась в лоно церкви“.
„Она может оставаться у нас месяц, — решил Агуиляр, — и, если не почувствует, что в нее проник дух Господень, пускай вернется в Гранаду“.
Так, ваше величество, Зулэма была взята в монастырь. Сначала она беспрестанно предавалась безутешной скорби и оглашала монастырь то дико и страшно звучавшими, то глубоко жалобными романсами, — везде звучал ее проникающий в душу звучный голос. Однажды в полночь мы собрались в церкви, хор пел в той дивной, священной манере, которой выучил нас великий мастер пения Феррэрас. Я заметила, что Зулэма стоит при свете свечей в открытом проходе хоров и с умиротворенным, набожным видом смотрит вниз; когда мы парами пошли с хоров, Зулэма, проходя близ образа Девы Марии, преклонила колени. На другой день она уже не пела романсов, была тиха и сосредоточенна. Потом, настроив цитру на низкий лад, начала подбирать аккорды того самого хорала, который мы пели в церкви, а затем стала тихо-тихо, очень странно произнося слова, напевать. Я видела, что Дух Божий заговорил с ней кроткими, утешительными словами песнопений и что душа ее открывается для принятия благодати, и поэтому послала к ней регентшу хора сестру Мануэлу, чтобы та раздула эту тлеющую искру. Так и случилось, что священные церковные напевы пробудили в ней веру. Зулэма еще не принята в лоно церкви посредством святого крещения, но ей было позволено присоединиться к нашему хору и возносить свой дивный голос во славу религии.
Королева знала теперь, что происходило в душе Агуиляра, когда по наущенью Агостино он не отправил Зулэму в Гранаду, а позволил взять ее в монастырь, и еще более радовалась обращению Зулэмы к истинной вере. Через несколько дней Зулэма крестилась и получила имя Юлия. При священном акте присутствовала сама королева, маркиз Кадикский, Энрикес да Гусман и полководцы Мендоса и Вильена. Можно было думать, что чудеса веры сделают пение Юлии еще более глубоким и правдивым; так оно и было первое время после крещения, но вскоре Мануэла заметила, что Юлия начала сбиваться с хорала, примешивая к нему какие-то чуждые звуки. Порой вдруг проносился по хорам глухой звон низко настроенной лютни. Звук этот походил на отголосок струн, по которым проносилась буря. Тогда Юлия делалась беспокойной, и случалось даже, что она как бы невольно вставляла в латинский гимн мавританские слова. Мануэла предостерегала вновь обращенную, наставляя ее, чтобы она твердо сопротивлялась врагу, но легкомысленная Юлия не обращала на это внимания и, к досаде сестер, в то самое время, когда звучали строгие, священные хоралы старого Феррэраса, пела суетные любовные мавританские песий, играя на цитре, которую снова настроила на высокий лад. Странно звучали теперь струны цитры: они были высоки и резки, как пронзительный свист маленьких мавританских флейт».
Капельмейстер: «Flauti piccoli — октавные флейты. Но, милейший, пока еще ничего, ничего нет для оперы, никакой экспозиции, а ведь это главное дело; меня поразил только низкий и высокий настрой цитры. Думаете ли вы, что у черта тенор? Он фальшив, этот черт, и поэтому поет фальцетом!»
Энтузиаст: «Боже небесный! Вы становитесь день ото дня все забавнее, капельмейстер! Но вы правы — оставим чертовскому началу всякий неестественно высокий свист, писк и так далее. И продолжим рассказ, ибо я подвергаюсь опасности перескочить через какой-нибудь замечательный момент.
Однажды королева в сопровождении благородных полководцев пришла в церковь бенедиктинских монахинь, чтобы по обыкновению послушать мессу. У ворот церкви лежал несчастный, оборванный нищий. Драбанты хотели его прогнать, но он, слегка привстав, снова с воем бросился на землю и, падая, задел королеву. К нему в гневе подскочил Агуиляр и хотел оттолкнуть его ногой, но тот, приподнявшись с земли, закричал:
„Наступи на змею! Наступи на змею! Она ужалит тебя насмерть!“ ударив при этом по струнам цитры, спрятанной у него под лохмотьями, и они порвались с неприятно резким, свистящим звуком, так что все со страхом отскочили. Драбанты прогнали этого несчастного, и все говорили, что человек этот — попавший в плен сумасшедший мавр, который забавлял лагерных солдат своими безумными шутками и чудной игрой на цитре.
Королева вошла в церковь, и служба началась. Сестры запели Sanctus, настал момент, когда Юлия должна была вступить своим могучим голосом: Pleni sunt coeli gloria tua*, но тут хоры огласились резкими звуками цитры; Юлия быстро сложила свои ноты и хотела уйти.
— Что ты делаешь?! — воскликнула Мануэла.
— О, — сказала Юлия, — разве ты не слышишь дивные звуки мастера? Я должна петь там, вместе с ним!
И она поспешила к двери, но Мануэла промолвила строгим, торжественным голосом:
— Грешница, уклоняющаяся от службы Господней! Если в то время, как уста твои произносят Ему хвалу, ты имеешь в сердце суетные мысли, уйди отсюда, но в тебе уже сломлена сила песни, в груди твоей замерли чудесные звуки, воспламененные духом Господним!
Слова Мануэлы поразили Юлию как громом — она зашаталась и упала.
Ночью, когда монахини собрались для пения службы, церковь вдруг наполнил густой чад. Вскоре, шипя и свистя, над стенами ближайшего здания взвилось пламя и охватило весь монастырь. С трудом удалось спасти монахинь, по лагерю разносились призывы трубы и рога, и солдаты вскочили, пробудившись от первого сна. Видели, как полководец Агуиляр выскочил из монастыря, растрепанный, в полуобгоревшей одежде, он хотел спасти Юлию, но всякий след ее пропал.
- Небо полно славой Твоею (лат.).
Тщетно боролись с огнем, который раздувало поднявшейся бурей, — он распространялся все дальше и дальше, и вскоре весь блестящий лагерь Изабеллы обратился в пепел.
Мавры решили воспользоваться несчастьем христиан и, уверенные в успехе, осмелились совершить на них нападение, но ни одна битва не явилась такой блестящей победой для испанского оружия, как эта, и когда испанцы, венчанные победоносным громом труб, отступили за свои укрепления, королева Изабелла взошла на трон, который ей воздвигли, и повелела, чтобы на месте сожженного лагеря построили город. Это должно было доказать гранадским маврам, что осада никогда не будет снята».
Капельмейстер: «Можно ли отважиться выступить в театре с религиозным сюжетом? Ведь и без того уже приходится страдать от милой публики, когда вставляешь туда или сюда небольшой хорал. Но Юлия была бы недурной партией. Представить только двойной стиль, которым она могла бы блеснуть! Сначала романсы, а потом — церковное пение. У меня уже готовы несколько прелестнейших испанских и мавританских романсов, недурен также победный испанский марш, а молитву королевы я хочу обработать мелодраматично, но как это все связать — известно одному Богу! — Но рассказывайте дальше, вернемся к Юлии, ведь она, я надеюсь, не сгорела?»
Энтузиаст: «Представьте себе, дорогой капельмейстер, что этот город, который испанцы построили за 21 день и обнесли стенами, — не что иное, как и поныне еще стоящий Санта-Фэ. Но, обращаясь непосредственно к вам, я оставляю торжественный тон, который один только и подходит к такому торжественному сюжету. Мне бы хотелось, чтобы вы сыграли одну из респонсорий Палестрины, которые стоят раскрытые на пюпитре фортепиано».
Капельмейстер исполнил его просьбу, и странствующий энтузиаст продолжал:
«Мавры не упускали случая всячески беспокоить испанцев во время строительства города, отчаяние придавало им безоглядную храбрость, и битвы стали серьезнее прежнего. Однажды Агуиляр преследовал до самых стен Гранады мавританский отряд, напавший на испанскую передовую стражу. Он возвращался со своими рыцарями и, остановившись около миртового леска, невдалеке от первых укреплений, отослал свою свиту, чтобы полностью предаться серьезным мыслям и печальным воспоминаниям. Образ Юлии стоял как живой перед его духовными очами. Во время битвы он слышал ее голос, звучавший то игриво, то жалобно, и теперь ему тоже казалось, что в темных миртах чуть слышно проносится какое-то странное пение: то мавританская песня, то христианский церковный напев.
Вдруг что-то зашуршало, и меж деревьев показался мавританский рыцарь в чешуйчатой серебряной броне, на легком арабском скакуне, и в ту же минуту возле головы Агуиляра просвистела стрела. Он хотел броситься на врага с поднятым мечом, но полетела вторая стрела и глубоко впилась в грудь его лошади. Лошадь взвилась на дыбы от боли и ярости, и Агуиляр вынужден был боком быстро скатиться с нее, чтобы избежать тяжелого падения. Мавр подскочил и занес свою кривую саблю над непокрытой головой Агуиляра. Однако полководец ловко отклонил смертельную опасность, сильно ударив по сабле. Мавра спасло только то, что он спрятался, припав к лошади. В ту лее минуту лошадь мавра наскочила прямо на Агуиляра, и он не смог нанести второй удар. Мавр выхватил свой кинжал, но полководец снова опередил его: с исполинской силой схватил врага, стащил с лошади и, завертев в воздухе, бросил на землю. Затем наступил коленом на грудь мавра и сжал левой рукой его правую руку так, что тот не мог двинуться, а правой выхватил кинжал. Агуиляр готов уже был проткнуть неверному горло, как тот выдохнул:
— Зулэма!
Агуиляр окаменел, рука его не могла довершить удара.
— Несчастный! — воскликнул он.-- Какое имя произнес ты?
— Добей, — простонал мавр, — добей того, кто поклялся тебя убить! Узнай, коварный христианин, узнай,
что ты похитил Зулэму у Хихэма, последнего из рода Альгамара! Узнай, что тот оборванный нищий, который под видом безумца прокрался в ваш лагерь, был Хихэм. Узнай, что мне удалось разрушить мрачную тюрьму, в которую вы, проклятые, заключили свет моих мыслей, и я спас Зулэму!
— Так, значит, Зулэма, Юлия, жива? — воскликнул Агуиляр.
Хихэм захохотал с мрачной издевкой.
— Да, она жива, но образ вашего кровавого, увенчанного терном идола опутал ее злыми чарами и душистый, пылающий цвет жизни увял под погребальными покровами безумных женщин, которые называют себя невестами вашего идола. Узнай, что звуки и песня умерли в ее груди, точно от ядовитого дыхания самума; вся радость жизни исчезла вместе со сладкими песнями Зулэмы, и потому убей меня, убей, ведь я не мог совершить мщения над тобой, который отнял у меня то, что дороже жизни!
Агуиляр выпустил Хихэма и медленно встал, поднявши с земли свой меч.
— Хихэм, — сказал он, — Зулэма, получившая в святом крещении имя Юлия, была взята в плен в честном бою. Просвещенная милостью Божией, она отреклась от презренного служения Магомету, а то, что ты, заблуждающийся мавр, называешь злыми чарами идола, было искушением дьявола, которому она не могла противостоять. Если ты называешь Зулэму своею возлюбленной, то Юлия, обращенная ко Христу, будет дамой моих мыслей, и с нею в сердце и во славу истинной веры я хочу сразиться с тобой в открытом бою. Возьми свое оружие и нападай на меня — как хочешь, по своему обычаю.
Быстро схватил Хихэм свои меч и щит, но, подбежав к Агуиляру, с громким воем отшатнулся назад, вскочил на коня и умчался быстрым галопом. Агуиляр не знал, что это должно означать, но тут он услышал за своей спиной голос достойного старца Агостино Санхеса, который, кротко улыбаясь, произнес:
— Кого же испугался Хихэм — меня или Господа, который живет во мне и любовь к которому он презирает?
Агуиляр рассказал все, что узнал про Юлию, и они оба ясно вспомнили о пророческих словах Мануэлы, когда в душе Юлии, соблазненной звоном цитры Хихэма, умерла всякая набожность и она оставила хоры во время Санктуса».
Капельмейстер: «Я не думаю больше об опере, но битва мавра Хихэма, закованного в чешуйчатую броню, и испанца Агуиляра тоже представилась мне в музыке. Черт побери! Да где же звучит лучшая схватка, чем в Моцартовском Дон-Жуане, вы знаете, в первом акте…»
Энтузиаст: «Довольно, капельмейстер, я хочу поставить последнюю точку в моем слишком длинном рассказе. Будут еще разные вещи, и необходимо сосредоточить свои мысли, тем более что я все время думаю о Беттине, и это порядочно меня пугает. Я бы вовсе не хотел, чтобы она когда-нибудь узнала про мою испанскую историю, а между тем мне все время кажется, что она подслушивает у той двери, что, конечно, нужно приписать только моему воображению. Итак, я продолжаю. Побиваемые во всех сражениях, ежедневно и ежечасно мучимые голодом, мавры были вынуждены наконец сдаться на милость победителя. Фердинанд и Изабелла вступили в Гранаду под гром выстрелов, окруженные торжественной пышностью. Священники превратили большую мечеть в собор, и туда направилось шествие, чтобы в благочестивой мессе возблагодарить Бога торжественным Тe deum* за славную победу над служителями неверного пророка Магомета. Все знали, что с трудом подавленное сопротивление мавров может вспыхнуть с новой силой, и потому отряды войска, готового к битве, были рассредоточены по городу, прикрывая шествие, двигавшееся по главной улице. Когда Агуиляр, следовавший из отдаленного пункта во главе пешего отряда, входил в собор, где уже начиналась служба, в его левое плечо вдруг вонзилась стрела. В то же мгновение из темного сводчатого прохода выскочила толпа мавров и стремительно напала на христиан. Во главе их был Хихэм. Он бросился на Агуиляра, но полководец, лишь слегка задетый и почти не чувствующий боли от раны, ловко отбил его могучий удар. Мгновение — и Хихэм лежал у ног Агуиляра с отрубленной головой. Теперь уже испанцы яростно перешли в наступление, и коварные мавры вскоре обратились в бегство. Они успели спрятаться в каменном доме, быстро закрыв ворота. Агуиляр велел поджечь этот дом. Уже пламя взвилось
над крышей, когда, заглушая гром перестрелки, из горящего здания зазвучал удивительный голос: Sanctus, sanctus Dominus deus Sabaoth!**. „Юлия! Юлия!“ — a отчаянии закричал Агуиляр. Неожиданно ворота раскрылись, и из них вышла Юлия в одежде бенедиктинской монахини. „Sanctus, sanctus Dominus deus Sabaoth“, — громко пела она. За Юлией шли мавры со склоненными головами, сложив крестом на груди руки. Изумленные испанцы расступились. Юлия и мавры, проследовав меж их рядов, вошли в собор. „Benedictus qui venti in nomine dominus“***, пела Юлия. Народ невольно преклонил колена — словно явилась святая, посланная небом возвестить благословение Божье. Устремив к небу просветленный взор, Юлия твердым шагом подошла к главному алтарю и, встав между Фердинандом и Изабеллой, начала петь службу, со страстью исполняя священные обряды. А при последних словах: „Dona nobis pacem“**** она без чувств упала на руки королеве. Все обращенные к Богу мавры получили в тот же день святое крещение».
*Тe deum laudamus (лат.} — Господи, мы восхваляем Тебя
**Свят, свят, свят Господь Саваоф (лат.).
***Да будет благословен пришедший от имени Господа (лат.).
****Дай нам мир (лат.).
Так закончил энтузиаст свой рассказ. Как раз в эту минуту с великим шумом — стуча палкой об пол и громко негодуя — вошел доктор. «Вы все еще сидите здесь и рассказываете глупые фантастические истории, не замечая того, что творится вокруг», — сердито кричал он.
— Что случилось, дражайший? — испугался капельмейстер.
— Я знаю, в чем дело, — спокойно сказал энтузиаст, — просто-напросто Беттина услышала наш громкий разговор, вошла в соседний кабинет и теперь все знает.
— Это все вы, сумасшедший энтузиаст! — возмутился доктор, — вы с вашими безумными манерами и проклятыми лживыми историями отравляете и разрушаете нежные организмы, вы за это ответите!
— Милейший доктор! — прервал энтузиаст разгневанного приятеля, — не горячитесь, а подумайте лучше о том, что психическая болезнь Беттины требует психического лекарства и, может быть, моя история…
— Довольно, довольно! — отмахнулся доктор. — Я знаю, что вы хотите сказать.
— Для оперы это не годится, но тут было несколько замечательно звучащих аккордов, — пробормотал капельмейстер, беря шляпу.
Спустя три месяца странствующий энтузиаст слушал выздоровевшую Беттину, которая великолепным звонким голосом пела Stabat Mater Перголезе. Это было не в церкви, но в довольно большом помещении. Полный радости и благоговейного восторга, он поцеловал ее руку, а она сказала:
— Вы не то чтобы колдун, но иногда идете наперекор природе.
— Как все энтузиасты, — прибавил капельмейстер.