Miserere (Беккер; Бекетова)

Miserere : Наваррская легенда
автор Густаво Адольфо Беккер, пер. Екатерина Андреевна Краснова (Ек. Бекетова)
Оригинал: испанский, опубл.: 1861. — Источник: Чертов крест: Испанская мистическая проза XIX — начала XX века / Пер. с исп. В. Андреева, Е. Бекетовой, Г. Когана и др. — СПб.: «Азбука-классика», 2009. — 288 с. az.lib.ru

Густаво Адольфо Беккер

править
Наваррская легенда

(перевод Е. Бекетовой)

править

Несколько месяцев назад, осматривая знаменитое Фитероское аббатство и разбирая книги в его заброшенной библиотеке, я нашел в одном из углов две-три довольно старые нотные тетради, покрытые пылью и уже немного обглоданные мышами.

Это было Miserere.

Я не учился музыке, но так люблю ее, что, даже ничего не понимая, беру иногда партитуру какой-нибудь оперы и провожу свободные часы, перелистывая страницы, рассматривая группы скученных нот, линии, полукруги, треугольники и знаки, похожие на запятые, которые называются ключами, — и все это ровно ничего не смысля, без малейшей пользы для себя.

По своей всегдашней привычке я просмотрел тетради и прежде всего обратил внимание на то, что, хотя на последней странице и стояло латинское слово finis, столь обыкновенное для всех музыкальных произведений, на деле Miserere не было окончено, так как музыка доходила только до десятого стиха.

Без сомнений, это первое, на что я обратил внимание; но, едва я немного пристальнее вгляделся в нотные листы, меня поразило еще более, что вместо привычных итальянских слов: maestoso, allegro, ritardando, piu vivo, a piacere, употребляемых везде, тут были строчки, мелко написанные по-немецки, предлагавшие нечто необыкновенно трудное для исполнения, как например: «Треск… трещат кости, и должно казаться, что вопль исходит как бы изнутри…» или еще: «Струны звенят, но не пронзительно; металл гремит, не заглушая; звучит все, но ничто не сливается, — это человечество, рыдающее и стенающее» и, наконец, строка, самая оригинальная, завершающая последний стих, гласила: «Звуки — кости, облеченные плотью; неиссякаемый свет, небеса, их гармония… сила! Сила и нежность».

— Не знаете ли вы, что это такое? — спросил я у сопровождавшего меня старичка, когда мне удалось наполовину перевести эти слова, точно написанные сумасшедшим.

Тогда старик рассказал мне легенду, которую я расскажу вам.

Много лет назад в темную дождливую ночь к воротам аббатства явился паломник и попросил огня, чтобы высушить платье, кусок хлеба, чтобы утолить голод, и крова, чтобы дождаться утра и продолжать свой путь при свете дня.

Монах, к которому он обратился с просьбой, предложил ему свой скромный ужин, свою убогую постель и свой пылающий очаг и, когда путник отдохнул немного, стал расспрашивать его, куда и зачем он идет.

— Я музыкант, — отвечал тот. — Родился я очень далеко отсюда и когда-то пользовался на родине большой славой. В молодости я творил на соблазн людям и разжигал страсти, которые привели меня к преступлению. В старости я хочу употребить на добро те способности, которые обращались на зло, и искупить вину тем же самым, за что мог быть осужден.

Слова незнакомца показались послушнику загадочными и не вполне ясными; в нем пробудилось любопытство, и, подстрекаемый им, он все расспрашивал, а его собеседник продолжал:

— В глубине души я оплакивал преступление, которое совершил, но, моля Бога о милости, не находил достаточно сильных слов, чтобы выразить раскаяние, как вдруг однажды мне на глаза случайно попалась Библия. Я открыл ее и на одной из страниц нашел псалом Давида — вопль истинного раскаяния. С той минуты, как я прочел начальные строфы, я думал лишь о том, чтобы отыскать такую великолепную, такую возвышенную музыкальную форму, которая могла бы достойно выразить величественную скорбь царя-пророка. Я не нашел ее; но, если мне удается передать то, что я чувствую, то, что смутно звучит в моем сердце, я убежден, что сочиню столь дивное Miserere, какого еще не слыхивали смертные, столь потрясающее душу, что при первых его звуках сами архангелы в слезах возопят вместе со мною: «Помилуй!» И Господь помилует свое несчастное создание.

Тут странник замолчал на минуту, вздохнул и продолжал прерванную повесть. Послушник, несколько человек, принадлежащих к аббатству, и два-три пастуха монастырской фермы, собравшиеся вокруг очага, внимали ему в глубоком молчании.

— С тех пор, — продолжал он, — я исходил всю Германию, всю Италию и бСльшую часть этой страны, известной своей религиозной музыкой, и все еще не слыхал ни одного Miserere, которое вдохновило бы меня, решительно ни одного, а слышал я их столько, что могу сказать — слышал все.

— Все? — сказал тогда один из пастухов. — А вы уже слышали Горное Miserere?

— Горное Miserere?! — воскликнул музыкант в изумлении. — Что же это?

— Так я и знал, — пробормотал пастух и затем произнес таинственным голосом: — Это Miserere, которое слышат только те, кому приходится, как мне, день и ночь ходить за стадом по кустам и скалистым горам. Про него существует целая легенда, и очень старинная; но она столь же правдива, сколь и невероятна.

Среди самых диких скал, окаймляющих долину, в глубине которой стоит аббатство, много лет назад… да что я говорю — много веков, — был знаменитый монастырь. Этот монастырь воздвиг на свой счет один богатый вельможа, у которого был сын, великий злодей. В наказание за его злодейства отец и лишил его наследства, а все свое имущество и свои владения завещал на постройку монастыря. Это все хорошо; но сын, как вы увидите, был сделан из чертовского материала, если только не был самим сатаной во плоти. Он и проведал, что его владения во власти монахов, а замок превращен в церковь. Тогда он собрал разбойников, своих товарищей по той постыдной жизни, которую вел, покинув жилище предков, и вечером в Страстной четверг, когда монахи собрались в церковь, только они запели Miserere, поджег монастырь, разграбил храм и, как рассказывают, не оставил в живых ни одного монаха. После этого злодейства разбойники вместе со своим предводителем исчезли неизвестно куда, быть может — в самый ад. Пламя разрушило монастырь до основания; лишь от церкви еще уцелели развалины на вершине утеса, с которого струится водопад. Низвергаясь со скалы на скалу, он образует речку, омывающую стены аббатства.

— Ну a Miserere? — нетерпеливо прервал музыкант.

— Подождите, — с важностью возразил пастух, — все в свое время. — И продолжал: — Окрестные жители ужаснулись злодеянию. От отца к сыну, от сына к внуку пошли рассказы о нем в долгие вечера; но еще более поддерживает воспоминание о нем то, что каждый год, в ту ночь, когда монастырь сгорел, в развалившиеся церковные окна видно, как сияют огни, слышится какая-то странная музыка, а сквозь завывания ветра доносится мрачное, страшное пение. То монахи, не успевшие очиститься от грехов перед смертью, возвращаются из чистилища и поют Miserere.

Присутствующие переглянулись с некоторым недоверием; только странник, по-видимому заинтересовавшись повествованием, тревожно спросил у рассказчика:

— И вы говорите, что это чудо повторяется еще и теперь?

— Через три часа оно, наверно, начнется, потому что сегодня как раз Страстной четверг, а на монастырских часах только что пробило восемь.

— Далеко ли этот монастырь?

— Да лиги за полторы отсюда… Но что вы делаете? Куда вы идете в такую ночь? Побойтесь Бога! — закричали все, увидев, как паломник встал со скамьи, взял посох и направился к двери.

— Куда я иду? Слушать чудесную музыку, настоящее Miserere, Miserere тех, кто возвращается на землю после смерти.

И с этими словами он покинул изумленного послушника и не менее удивленных пастухов.

Ветер завывал и сотрясал двери, будто могучая рука старалась сорвать их с петель; дождь лил потоками и хлестал в окна, и по временам яркая молния на мгновение освещала горизонт.

Когда минута изумления прошла, монах воскликнул:

— Да он сумасшедший!

— Совсем сумасшедший! — повторили пастухи и, раздув огонь, снова стеснились вокруг очага.

Часа через два пути таинственный странник, которого в аббатстве назвали сумасшедшим, следуя по течению реки, указанной ему пастухом, дошел до того места, где возвышались черные величественные развалины монастыря.

Дождь перестал, облака плыли темными полосами, и из-за их неровных краев украдкой вырывался луч бледного, неверного света; ветер точно стонал, бичуя массивные столбы и врываясь в пустынные руины. Однако здесь не было ничего странного и сверхъестественного. Тот, кому нередко случалось спать, не имея другого приюта, кроме покинутой башни или одинокого замка, тот, кому случалось бесстрашно переносить в бесчисленных странствиях тысячи мучений, конечно, знаком с подобными звуками.

Водяные капли, струившиеся в скважины разрушенных сводов и падавшие на плиты с мерным стуком, подобным стуку маятника; крик совы, приютившейся под каменным ореолом изваяния, уцелевшего в углублении стены; шорох ящериц и змей, пробужденных бурей от летаргического сна и высовывающих из нор отвратительные головы или ползающих среди сорных трав, выросших у подножия алтаря и между могильными плитами, составлявшими церковный пол, — все эти странные, таинственные звуки уединения и ночи явственно доносились до слуха странника, который сидел на обломках памятника и с тревогой ожидал того часа, когда должно было совершиться чудо.

Время шло, и ничего особенного не случалось; раздавались те же бесчисленные звуки, соединяясь в тысячу различных ладов, но все те же самые.

«А что, если он меня обманул?» — подумал музыкант; и в это мгновение послышался новый звук, необъяснимый в таком месте, подобный странному звону, какой производят часы за несколько секунд перед тем, как начинают бить, — звук вертящихся колес, натягивающихся пружин, целого механизма, который медленно приходит в движение, начиная снова свою таинственную механическую жизнь. Затем ударил колокол… раз… два… три… до одиннадцати.

В разрушенном храме не было ни колокола, ни часов, ни даже башни.

Еще не успел замолкнуть последний удар, отдаваясь эхом, еще слышался звон, сотрясающий воздух, как уже гранитные навесы, защищавшие изваяния, мраморные ступени алтарей, стрелы готических сводов, сквозные перила хоров, трилистники карнизов, черные подпоры стен, мощенный плитами пол, арки и вся церковь вдруг стали освещаться, хотя не видно было ни факела, ни свечи, ни лампады, которая разливала бы столь необыкновенный свет.

Казалось, что желтые кости скелета засветились фосфорическим огнем, засияли в темноте голубоватым, беспокойным, страшным светом.

Казалось, что все оживает, словно гальванизированный труп в судороге своей подражает жизни, и это мгновенное движение ужаснее, чем полная неподвижность. Камни соединились с камнями; алтарь, остатки которого были разбросаны в беспорядке, стал целым и невредимым, будто мастер только что закончил его последним ударом резца; поднялись рухнувшие капеллы; развалившиеся капители, разрушенные арки капризно переплелись между собою, а колонны образовали порфировый лабиринт.

Когда храм возник из развалин, послышался отдаленный гул, который можно было принять за шум ветра; но то был хор глухих голосов, исходивших из недр земли. Они крепли, становились все яснее и яснее.

Смелый путник уже испытывал страх, но с этим страхом боролась безумная тяга к необыкновенному и чудесному. Поддержанный ею, он поднялся с могилы, на которой сидел, наклонился над пропастью, где мчался поток среди скал, низвергаясь с непрестанным устрашающим грохотом, — и волосы его встали дыбом от ужаса.

Полуприкрытые лохмотьями одежд, с опущенными капюшонами, из-под которых виднелись белые зубы обнаженных челюстей и темные глазные впадины, предстали ему скелеты монахов, сброшенных из храма в эту пропасть. Они подымались из глубины вод и, цепляясь длинными костяными пальцами за неровности скал, карабкались наверх, повторяя глухим, замогильным голосом с потрясающей душу скорбью первый стих Давидова псалма.

Достигнув колоннады, призраки стали в два ряда, вступили в храм, преклонили колена в главном приделе и продолжали еще громче и торжественней пение псалма. Музыка вторила их голосам. То были затихающие раскаты грома, удалявшегося после бури; то были завывания ветра, стонавшего в расселинах скал; то был монотонный шум водопада, низвергавшегося на утесы, и капли сочившейся воды, и крик невидимой совы, и шелест встревоженных змей. Все это звучало в музыке и, кроме того, еще что-то, чего невозможно ни объяснить, ни представить себе, что-то такое, что казалось эхом оргАна, сопровождавшего строфы покаянного гимна царя-псалмопевца столь же величественными звуками, сколь ужасны его слова.

Церемония продолжалась; остолбеневшему, пораженному музыканту чудилось, что он уже не в этом мире, а в фантастической стране сновидений, где все предстает в странных, чудовищных формах.

Храм дрогнул; странник очнулся от оцепенения, которое сковало его. И душа тоже содрогнулась, зубы застучали, и холод проник до мозга костей.

В это мгновение монахи произносили страшные слова Miserere: «In iniquitatibus conceptus sum, et in peccatis concepit me mater mea». [Ибо в беззакониях зачат я и во грехе родила меня мать моя (лат.).]

Когда прозвучал этот стих и отголоски его разнеслись от свода до свода, поднялся страшный, неистовый вопль, точно крик скорби, исторгнутый всем человечеством, осознавшим свои злодеяния; ужасающий крик, соединивший все жалобы, все стоны отчаяния, все богохульства, — чудовищный хор смертных, живущих в грехе и зачатых в беззаконии.

Пение продолжалось, то печальное и потрясающее, то подобное солнечному лучу, пронизывающему грозовую тучу, сменяя молнии ужаса молниями ликования, пока внезапно преображенная церковь не засияла небесным светом. Обнаженные скелеты монахов облеклись плотью; радужные ореолы заблистали над их головами; церковный купол разверзся, и сквозь него предстали небеса, подобные сияющему океану. Свет ослепил музыканта, сердце его забилось, в ушах зазвенело, и он, упав без чувств на землю, ничего более не слышал.

На другой день мирные монахи Фитероской обители, которым послушник рассказал о вчерашнем странном госте, увидели, что он переступает порог, бледный и как бы не в себе.

— Что же, услыхали вы наконец Miserere? — насмешливо спросил его послушник, переглянувшись украдкой со старшими монахами.

— Да, — отвечал музыкант.

— Ну, как оно вам понравилось?

— Я сейчас же его запишу. Приютите меня, — обратился он к настоятелю, — прокормите несколько месяцев, и я оставлю вам бессмертное творение — Miserere, которое обессмертит память обо мне, а с нею и память об аббатстве.

Монахи из любопытства посоветовали настоятелю согласиться на эту просьбу, а настоятель из сострадания решил ее исполнить, все еще считая музыканта сумасшедшим, и, поселившись в монастыре, незнакомец начал работу.

День и ночь трудился он с неутомимым усердием. Иногда вдруг останавливался и точно прислушивался к чему-то, что звучало в его воображении; глаза его расширялись, он вскакивал с места и восклицал: «Да, так, так, именно так… да!» — и продолжал писать ноты с лихорадочной поспешностью, которая часто удивляла тех, кто втайне наблюдал за ним.

Музыкант написал мелодию на первые строфы, потом на следующие, до половины псалма, но, когда дошел до последнего стиха, слышанного им в горах, уже не мог продолжать.

Одна, другая, сто, двести черновых мелодий — все напрасно. Музыка не передавала того, что запомнилось. Он потерял аппетит и сон, лихорадочный жар терзал его мозг, он сошел с ума и наконец умер, не окончив Miserere, которое монахи сберегли как редкость и до сих пор сохраняют в архивах аббатства.

Когда старичок окончил рассказ, глаза мои невольно устремились еще раз на старинную пыльную рукопись, лежавшую открытой на одном из столов.

«In peccatis concepit me mater mea…» Слова эти я увидел на странице, которая была у меня перед взором и словно смеялась надо мной всеми нотами, ключами и закорючками, непонятными для профанов.

Я отдал бы целый мир за то, чтобы прочесть их.

Кто знает, может, в них и не было безумия?