Gladius dei
автор Томас Манн, пер. Юрий Арсеньевич Спасский
Оригинал: немецкий, опубл.: 1902. — Перевод опубл.: 1910. Источник: az.lib.ru

Томас Манн.
Gladiusdei[*]

править

[*] — Меч Божий (лат.).

To M. S.
in remembrance of our days in Florence.[*]

[**] — М. С., в память о наших днях во Флоренции (англ.).

Мюнхен блистал. Над нарядными площадями и белыми храмами с колоннами, памятниками в античном стиле, причудливыми церквами, фонтанами, дворцами и садами резиденции, сияя, расстилалось небо, как бы голубого шелка. И погруженная в солнечных лучах прекрасного — начала июня — дня раскидывалась широкая и прозрачная, в зеленоватой тени, хорошо согласованная панорама.

Щебетание птиц и ликование, разлитое по всем улицам… И на площадях и улицах кипит, шумит, жужжит непрерывная, занимательная жизнь прекрасного и приятного города. Путешественники всех наций медленно разъезжают в маленьких экипажах, в бесцельном любопытстве озираясь направо и налево на стены домов. И поднимаются по раскинутым лестницам музеев…

Много окон открыто, и из многих доносится на улицу музыка, упражнения на фортепиано, скрипке или виолончели, — добросовестные, от доброго сердца старания дилетантов. Но слышно, как и в «Одеоне», серьезно упражняются на многих роялях. Молодые люди, насвистывающие унылый мотив и наполняющие по вечерам задние места Модернтеатра, входят и выходят из университета и городской библиотеки с литературными журналами в карманах пиджаков. Пред академией изящных искусств, простирающей свои белые руки между Тюркенштрассе и Воротами Победы, остановилась придворная карета, а на высокой балюстраде стоят, сидят и лежат пестрыми группами натурщики, причудливые старики, дети и женщины в одежде албанских горцев.

Лениво и медленно плетутся люди по длинным улицам севера. Не слишком-то возбуждены там и поглощены жаждой приобретения, но живут ради приятных целей. Молодые художники, с круглыми шапочками на затылке, свободно завязанными галстуками и без палки, беззаботные ребята, платящие за квартиру этюдами в красках, они гуляют, чтобы испытать на своем настроении действие этого светло-голубого утра и посматривают на юных девушек, являющих собою красивый, коренастый тип, с темными локонами, с немного большими ногами и легкими нравами…

Видно, как в каждом пятом доме блестят на солнце оконные стекла ателье. Кое-где из ряда мещанских построек выделяется художественное здание, произведение какого-нибудь молодого архитектора с богатой фантазией, широкое, сводчатое, полное остроумия и стиля. Внезапно встречается дверь какого-нибудь слишком скучного фасада, обрамленная задорной импровизацией, извилистыми линиями и светлыми красками, вакханками, нимфами, розовой наготой…

Всегда снова наслаждаешься, останавливаясь перед выставками художественных изделий, перед магазинами предметов современной роскоши. Сколько фантастичного комфорта, какие смехотворные линии в облике всех вещей! Повсюду рассеяны маленькие витрины со скульптурами, торговли антиквариев. Бюсты флорентинских женщин Кватроченто смотрят из их окон, полные благородного задора. И владелец самой маленькой и дешевой из этих лавок будет рассуждать с тобой о Донателло и Мино да Фьезолэ, как если бы он лично получил от них право воспроизведения…

Но там выше на площади Одеона близ величественной Лоджии с обширным пространством перед ней, замощенным мозаикой, как раз против дворца Регента толпятся люди перед широкими окнами и витринами большого художественного магазина — обширного предприятия, посвященного красоте и принадлежащего М. Блютенцвейгу. Что за радостное великолепие выставки!

Воспроизведения мастерских творений из всех галерей земного шара заключены в дорогие, утонченно подобранные и украшенные рамки во вкусе драгоценной простоты; снимки современных картин, чувственно радостных фантазий, воплотивших в себе, по-видимому, воскресшую античность в духе, полном юмора и реализма; пластика ренессанса в законченных слепках; нагие бронзовые тела и хрупкие, разукрашенные изделия стекла. Глиняные высокие вазы, которые, будучи погружены в испарения металлических паров, вышли оттуда в блестящем одеянии красок. Великолепные издания, — торжество современного искусства украшения, произведения модных лириков в декоративной, роскошной пелене; между всем этим, вывешенные ради народного любопытства к личностям, портреты художников, музыкантов, философов, актеров, поэтов…

В первом окне, рядом со смежной книжной торговлей, стоит на пюпитре большое изображение, привлекающее толпу: ценная, исполненная в красно-коричневом тоне фотография, в широкой раме под старое золото, вещь, возбуждающая внимание, воспроизведение гвоздя большой международной выставки этого года. К посещению последней приглашают вывешенные между концертными объявлениями и художественно изданными предложениями туалетных средств, эффектные афиши архаического стиля.

Оглянись кругом, загляни в окна книжных магазинов. Глаза твои встретятся с заглавиями, как «Жилищное искусство со времени Ренессанса», «Воспитание чувства красок», «Ренессанс в современной художественной промышленности», «Книга, как художественное произведение», «Декоративное искусство». «Жажда искусства» — и знай, что эти сочинения раскупаются и читаются в тысячах, а по вечерам пред переполненными аудиториями говорится о том же.

Если повезет тебе, то ты лично встретишь одну из тех знаменитых женщин, обыкновенно созерцаемых чрез посредство искусства, одну из тех богатых и прекрасных дам в бриллиантовых украшениях, искусственно белокурых в стиле Тициана. Их способные сделать безумным черты лица обыкновенно увековечены рукой какого-нибудь гениального портретиста, а об их любовных приключениях говорит город. — Они царят на празднествах художников во время карнавала, они слегка нарумянены, слегка подкрашены, полны благородной игривости, стремятся нравиться и достойны поклонения. Вот проезжает в экипаже по Людвигштрассе великий художник со своей возлюбленной. На его выезд указывают, останавливаются, смотрят обоим вслед. Многие кланяются. Немногого не хватает, чтобы полицейские отдавали честь.

Искусство цветет, искусство у власти, свой увенчанный розами скипетр простирает искусство над городом и усмехается. Всеобщее почтительное участие к его процветанию, всеобщая, прилежная и преданная деятельность и пропаганда на службе его, искренний культ линии, изысканности, формы, чувств, красоты царит… Мюнхен блистал.

Юноша шел по Шеллингштрассе; шел посередине деревянной мостовой по направлению к широкому фасаду церкви Лудвига, а за ним раздавались звонки велосипедистов. При взгляде на него получалось ощущение, точно какая-то тень легла на солнце или захватило сердце воспоминание о тяжелых часах. Любил ли он солнце, погружавшее прекрасный город в праздничное сияние? Зачем шел он, потупив и отвратив глаза свои в землю?

На нем не было шляпы. И ни одна душа не обращала на это внимания в легкомысленном городе, с его свободой костюмов. Вместо шляпы он надвинул на голову капюшон своего широкого, черного плаща, отенявший его низкий, выступающий на углах лоб, капюшон, покрывавший его уши и обрамлявший худые щеки. Какая мука совести, какие угрызения, какое самобичевание заставили так ввалиться эти щеки? Разве не страшно видеть в такой солнечный день горе, запечатленное на исхудавших щеках человека? Темные брови сильно утолщались у узкой переносицы, и резко выделялся на лице его горбатый нос, губы были велики и вздуты. Когда он поднимал свои довольно близко посаженные друг от друга карие глаза, поперечные складки образовывались на его угловатом лбу. Во взгляде выражались сознательность, ограниченность, страдание. Если взглянуть в профиль, то лицо это отличалось полным сходством со старой картиной, писанной рукой монаха и хранимой во Флоренции, в узкой, суровой келье, откуда прогремел когда то страшный, ниспровергающий вопль против жизни и ее торжества.

Иероним шел вверх по Шеллингштрассе, шел медленно и уверенно, придерживая извнутри руками свой широкий плащ. Две девушки — две из этих красивых, коренастых, с локонами созданий, с ногами чересчур большими и легкими нравами, — медленно прошли мимо него, взявшись под руку и жадные до приключений. Подтолкнули друг друга, устремились вперед и побежали от смеха над его капюшоном и лицом. Но он не обратил на это внимания. С опущенной головой, и не глядя по сторонам, перешел он Лудвигштрассе и поднялся по ступеням церкви.

Большие двери среднего входа были широко распахнуты. В священных сумерках, прохладных, спертых, пропитанных жертвенным дымом, где то далеко мерцал слабый красноватый свет. Старуха с покрасневшими глазами встала с одной из молитвенных скамей и на костылях потащилась между колоннами. Кроме нее в церкви никого не было. У чаши Иероним омочил себе лоб и грудь, склонил колено перед высоким алтарем и встал посредине церкви. Казалось, что здесь, внутри его облик вырос; прямо и неподвижно стоял он там, с высоко поднятой головой. Его большой горбатый нос с повелительным выражением выдавался над толстыми губами. Глаза не были больше потуплены, но смело и прямо устремлены вдаль, — на Распятие в высоком алтаре. Так застыл он бесцельно на некоторое время. Затем, уходя, склонил снова колено и вышел из церкви. Он шел вверх по Людвигштрассе, медленно и уверенно, с опущенной головой, по средине широкого незамещенного шоссе по направлению к величественной Лоджии с ее статуями. Но дойдя до площади Одеона, он поднял глаза, поперечные складки легли на его угловатый лоб, и замедлил шаги: внимание его было привлечено большим собранием людей перед выставками обширной художественной торговли, значительного, посвященного красоте предприятия, принадлежащего М. Блютенцвейгу.

Люди переходили от окна к окну, показывали друг другу выставленные сокровища и обменивались мнениями, заглядывая один через плечо другого. Иероним присоединился к ним и в свою очередь тоже начал рассматривать все эти предметы, пристально пересматривать один за другим.

Он смотрел на воспроизведения мастерских творений всех галерей земного шара, дорогие рамки в их причудливой простоте, пластику Ренессанса, бронзовые тела и разукрашенное стекло, ослепительные вазы, украшения книг и портреты художников, музыкантов, философов, актеров, поэтов, все видел, на каждую вещь направлял свой взор. Крепко сжимая извнутри руками свой плащ, он короткими небольшими движениями переводил свою покрытую капюшоном голову с одного предмета на другой. И из-под поднятых темных, сильно утолщенных у переносицы бровей глаза его с чуждым, тупым, несколько изумленным выражением разглядывали каждую вещь. Так добрался он до первого окна, того самого, за которым стояло изображение, возбуждавшее внимание, некоторое время заглядывал через плечи людей, толпившихся перед ним, и наконец пробрался вперед, прямо к витрине.

Большая, красно-коричневая фотография, с чрезвычайным вкусом вставленная в раму, — под старое золото, — стояла на пюпитре в середине окна. Это была Мадонна, — чрезвычайно современно прочувствованная, свободная от всякой условности работа. Облик Святой Родительницы был до трогательного женственным. Она была обнажена и прекрасна. Ее большие, томные глаза были оттенены темными кругами, а нежно и загадочно усмехающиеся губы были полуоткрыты. Ее узкие, слегка нервно и судорожно сжатые пальцы лежали на бедрах ребенка, нагого мальчика, утонченно и почти первобытно стройного. Он играл ее грудью, бросая при этом умный взгляд в сторону зрителя.

Двое других юношей стояли возле Иеронима и беседовали о картине. Двое молодых людей с книгами из городской библиотеки под мышкой, или взятыми ими оттуда или захваченными с собой, чтобы возвратить, гуманистически образованные люди, опытные в искусстве и науке.

[1]

— Малыш недурно устроился, черт возьми! — сказал один из них.

— Да, он, видно, и сам понимает, что устроился всем на зависть, — ответил другой. — Опасная женщина!

— С ума можно сойти! Начинаешь сомневаться в догмате непорочного зачатия!

— Да, да! Вид у нее, я бы сказал, бывалый! Ты видел оригинал? — сказал один из них.

— Понятно. Я был совершенно захвачен. В красках она кажется еще больше Афродитой… особенно глаза.

— Собственно, сходство очевидно.

— Как?

— Разве не знаешь ты натурщицы? Он ведь использовал для этого свою маленькую модистку. Это почти портрет, лишь привнесена стилизованная испорченность… Малютка невиннее.

— Надеюсь. Жизнь требовала бы слишком большого напряжения, будь много таких, как эта mater amata…

— Пинакотека купила ее.

— Правда? Каково! Впрочем, она знала, что делала. Обработка тела и направление линий поистине замечательны.

— Да, он невероятно одаренный парень.

— Ты его знаешь?

— Немного. Несомненно, он сделает карьеру. Уже два раза обедал он у Регента…

Последние слова они проговорили, начав прощаться.

— Ты будешь сегодня вечером в театре? — спросил один из них. — Драматический Союз ставит сегодня Маккиавели — «Мандрагора».

— О, браво. Это может оказаться занятным. Я предполагал итти в Variété художников, но наверное предпочту в конце концов мужественного Никколо. До свиданья…

Они расстались, отошли и отправились в разные стороны. Новые люди протискались на их место и рассматривали замечательное изображение. Но Иероним неподвижно стоял на своем месте. Стоял с вытянутой вперед головой и видно было, как судорожно сжаты его руки, извнутри придерживавшие плащ на груди. Брови его уже не были подняты с холодным и слегка сердито-удивленным выражением, они опустились и насупились. Щеки, на половину прикрытые черным капюшоном, казались еще более худыми, чем раньше. Толстые губы побелели. Медленно опускалась его голова все ниже и ниже, так что под конец глаза его тупо устремлены были снизу вверх на художественное произведение. Ноздри его большого носа трепетали. В таком положении оставался он добрых четверть часа. Люди вокруг него сменялись, но он не двигался с места. Наконец медленно, медленно повернулся на пятках и пошел прочь.

Но облик Мадонны унес он с собой. Всегда, — оставался ли он в своей узкой и суровой комнатке или же коленопреклоненным был в прохладных церквах, стоял этот облик в его возмущенной душе, с томными, оттененными глазами, загадочно усмехающимися губами, обнаженный и прекрасный. И никакая молитва не могла его изгнать. Но на третью ночь случилось, что веление и зов раздались с высоты к Иерониму, чтобы вступился он и возвысил голос свой против легкомысленного безбожия и дерзкого высокомерия красоты. Напрасно указывал он подобно Моисею на немощность своего языка. Непоколебима была Воля Божия и требовала громко, чтобы совершил он вопреки робости своей жертвенное шествие в среду издевающихся врагов. Тогда утром он приготовился и пошел, — такова была Воля Божия, — к художественной торговле, большому предприятию, посвященному красоте, принадлежащему М. Блютенцвейгу. Капюшон его был накинут на голову, а обеими руками поддерживал он извнутри, при-ходьбе, свой плащ.

Стало душно. Небо поблекло, чувствовалась гроза. Опять много народа толпилось перед окнами художественной торговли, в особенности перед тем, за которым стояло изображение Мадонны. Иероним бросил туда лишь беглый взгляд; затем взялся за ручку увешанной объявлениями и художественными журналами стеклянной двери.

— Бог хочет так, — сказал он и вошел в магазин.

Молодая девушка за конторкой, записывавшая что-то в большую книгу, красивое создание, брюнетка с локонами и чересчур большими ногами, подошла к нему и любезно спросила, что ему угодно.

— Благодарю вас, — сказал Иероним тихо и серьезно посмотрел ей в глаза, причем поперечные складки легли на его угловатый лоб. — Я желаю говорить не с вами, но с хозяином дела, господином Блютенцвейгом.

Слегка нерешительно отошла она от него и снова принялась за свою работу. Он стоял посреди магазина.

Все, что в отдельности было выставлено снаружи для обозрения, кучей нагромоздилось здесь, было пышно раскинуто: изобилие красок, линий, форм, стиля, остроумия, хорошего вкуса и красоты. Иероним медленно озирался по сторонам и затем еще теснее стянул складки бывшего на нем черного плаща.

Несколько человек находилось в магазине.

За одним из широких, стоявших поперек столов, сидел господин в желтом костюме, с черной козлиной бородкой и рассматривал папку с французскими рисунками, возбуждавшими в нем время от времени дребезжащий смех. Молодой человек с видом, отражавшим на себе плохое жалованье и растительное питание, прислуживал ему, принося новые папки для просмотра. Как раз против блеющего господина важная дама была занята современными художественными вышивками, большими причудливыми цветами в бледных тонах, на длинных тонких стеблях, расположенными отвесно друг от друга. Около нее хлопотал другой приказчик. За вторым столом небрежно сидел англичанин, в дорожной фуражке на голове и с деревянной трубкой во рту. Солидно одетый, гладко выбритый, холодный и неопределенного возраста. Он выбирал бронзу, лично показываемую ему господином Блютенцвейгом. Он внимательно рассматривал, взяв за голову и медленно поворачивая, красивую статуэтку нагой девочки, с неразвитым и нежно сложенным телом, в кокетливом целомудрии скрестившей свои ручки на груди. Господин Блютенцвейг, человек с короткой темно-русой бородой и блестящими глазами того же цвета, потирая руки, суетился около него, восхваляя девочку всеми словами, имевшимися только у него в запасе.

— Полтораста марок, сир, — сказал он по-английски.

— Мюнхенское искусство, сир. Весьма привлекательно, по правде. Высшая прелесть, знаете. Это сама грация, сир.

— В самом деле, очень мило, красиво, достойно изумления, — затем ему в голову пришло что-то еще и он сказал: — В высшей степени обаятельно и маняще. — Потом опять начал снова.

Нос его был слегка приплюснут к верхней губе, так что он все время с легким свистом обнюхивал свои усы. Иногда он, согнувшись приближался к покупателю, как бы обнюхивая того. Когда вошел Иероним, господин Блютенцвейг исследовал его этим именно способом, но тотчас же опять занялся англичанином.

Важная дама выбрала, что нужно и ушла из магазина. Новый покупатель вошел. Господин Блютенцвейг бегло обнюхал его, как бы желая так определить степень его покупательной способности и предоставил молодой конторщице заняться им. Господин купил только бюст Пьеро, сына великолепного Медичи и удалился. Начал подниматься и англичанин. Он приобрел девочку и вышел сопровождаемый поклонами господина Блютенцвейга. Тогда художественный торговец обратился к Иерониму и предстал перед ним.

— Вы желаете… — спросил он не очень раболепно.

Иероним извнутри руками держал запахнутым свой плащ и не двигая ресницами смотрел в лицо господину Блютенцвейгу. Медленно разомкнул свои толстые губы и сказал:

— Я пришел к вам, ради изображения, там, в том окне, ради большой фотографии, Мадонны". — Голос его был глух и однозвучен.

— Конечно, совершенно верно, — сказал живо господин Блютенцвейг и начал потирать себе руки: — Семьдесят марок в раме, господин мой. Точное сходство… первоклассное воспроизведение. В высшей степени привлекательно и прелестно.

Иероним молчал. Он склонил свою голову в капюшоне и слегка ушел в себя, пока говорил художественный торговец. Затем он снова выпрямился и сказал:

— Я должен предупредить вас, что я и не могу и не хочу купить что-нибудь. Мне жаль, что я вынужден обмануть ваши ожидания, Я сострадаю вам, если это вам причиняет боль. Но, во-первых я беден, и во-вторых не люблю продаваемых вами предметов. Нет, купить я ничего не могу.

— Нет… значит нет, — сказал господин Блютенцвейг и сильно понюхал. — Тогда смею спросить…

— Так, как я вас себе представляю, — продолжал Иероним, — вы презираете меня потому, что я не могу ничего у вас купить…

— Гм… — сказал господин Блютенцвейг. --Не то! Только…

— Все-таки я вас прошу подарить мне внимание и хорошенько взвесить мои слова.

— Взвесить. Гм. Смею я спросить…

— Вы можете спрашивать, — сказал Иероним, — и отвечу вам. Я пришел просить вас убрать с вашего окна то изображение, большую фотографию Мадонну и никогда снова не выставлять ее напоказ.

Господин Блютенцвейг безмолвно смотрел несколько времени в лицо Иерониму, как бы приглашая его прийти в замешательство по поводу своих странных слов. Но так как этого совсем не случилось, то он сильно понюхал и произнес:

— Не будете ли вы так добры сообщить мне, явились ли вы сюда как должностное лицо, уполномоченное давать предписания… или что, собственно, приводит вас…

— О нет, — ответил Иероним; — я не чиновник и не уполномочен государством. Сила не на моей стороне, милостивый государь. Лишь моя совесть приводит меня сюда.

Ища слов, господин Блютенцвейг повертел головой, с силой подул носом на свои усы и затруднялся, что сказать. Наконец он проговорил:

— Ваша совесть… так соблаговолите… узнать… что для нас ваша совесть… вещь не имеющая совершенно никакого значения!

При этом он повернулся, быстро подошел к своей конторке в глубине магазина и начал писать. Оба приказчика от всего сердца смеялись. Хорошенькая барышня тоже хихикала над своей книгой счетов. Что касается желтого господина с черной козлиной бородкой, то оказалось, что он иностранец. По-видимому, он не понял ничего из разговора, но продолжал заниматься французскими рисунками, причем время от времени слышался его дребезжащий смех.

— Вы отделаетесь от господина, — сказал через плечо господин Блютенцвейг своему помощнику. А затем продолжал писать. Молодой человек с видом, отражавшим плохое жалованье и растительное питание, стараясь удерживаться от смеха, подошел к Иерониму. Приблизился и другой приказчик.

— Можем ли мы еще служить вам чем-нибудь? — кротко спросил плохо оплачиваемый.

Иероним пристально устремил на него свой страдальческий, тупой и все же пронизывающий взгляд.

— Нет, — сказал он, — еще ничем. Прошу вас убрать тотчас изображение Мадонны с окна и навсегда.

— О… Почему?

— Это Святая Матерь Божия… — сказал Иероним глухо.

— Во всяком случае… Но вы слышали, что господин Блютенцвейг не склонен удовлетворить ваше желание.

— Нужно вспомнить, что это Святая Матерь Божия… — сказал Иероним и голова его задрожала.

— Верно. — А дальше? Разве нельзя выставлять Мадонн? Нельзя писать?

— Совсем не то! не то! — почти прошептал Иероним, высоко выпрямившись и несколько раз сильно тряхнул головой. Угловатый лоб его под капюшоном весь был изборожден длинными и глубокими продольными морщинами. — Вы прекрасно знаете, что там это сам порок, нарисованный человеком… обнаженное сладострастие! Я слышал своими ушами от двух простых, несознательных людей, рассматривавших это изображение Мадонны, что оно заставило их сомневаться в догмате Непорочного Зачатия…

— О, позвольте, не в этом дело, — сказал молодой приказчик, снисходительно смеясь. В часы досуга он написал брошюру о современном движении искусства и очень хорошо мог вести образованный разговор. — Картина художественное произведение — продолжал он, — и ее нужно оценивать соответствующим мерилом. Она вызвана величайшее одобрение. Государство купило ее…

— Я знаю, что государство ее купило, — сказал Иероним. — Знаю также, что художник два раза был приглашен к столу Регента. Народ говорит об этом, и Бог знает, какой вывод делает он из того, что человек становится высокочтимым за подобное произведение. О чем это свидетельствует? О слепоте мира, слепоте необъяснимой, если она не покоится на бесстыдном лицемерии. Обман этот порожден чувственным наслаждением, в чувственном наслаждении созерцают его… Правда это или нет? Ответьте; ответьте и вы, господин Блютенцвейг!

Пауза наступила. Казалось, Иероним совершенно серьезно требовал ответа. Он переводил попеременно свои страдальческие и пронизывающие темные глаза с обоих приказчиков, уставившихся на него любопытно и растерянно, на круглую спину господина Блютенцвейга. Царила тишина. Только слышен был дребезжащий смех желтого господина с черной козлиной бородкой, склонившегося над французскими рисунками.

— Это правда! — продолжал Иероним и глубокое возмущение дрожало в его глухом голосе… — Вы не смеете этого отрицать! Как же тогда возможно, серьезно чествовать создателя этого изображения, как будто идеальные блага человечества он умножил еще одним? Как же возможно тогда стоять перед таким произведением, предаваться необдуманно презренному наслаждению, получаемому от него и заставить умолкнуть свою совесть словом «красота»? Серьезно убеждать себя, что такое состояние благородно, избранно, достойно человека? Нечестивое ли это неведение или презренное лицемерие? Разум мой останавливается здесь… останавливается перед бессмысленным явлением, что высшей славы может достигнуть человек на земле, развернув тупо и уверенно свои животные наклонности!..

Красота… Что такое красота? В чем выражается она, на что действует? Невозможно не знать этого, господин Блютенцвейг! Как же мыслимо тогда такою прозреть ее, не исполнившись отвращения и ужаса? Преступно неведение бесстыдных детей и дерзких неразумцев подтверждать, усиливать, возводить к власти, и возвышая обожествлять красоту. Чужды они страданию, и еще более чужды искуплению!.. Мрачно незнакомец смотришь ты, ответите вы мне. Познание, говорю я вам, есть глубочайшая мука мира; но оно очистительный огонь и без его просветляющего страдания не спасется ни одна человеческая душа. Не ребяческий задор и безбожное простодушие ведет к благочестию, господин Блютенцвейг, но то познание, в котором умирают и гаснут отвратительные страсти нашего тела.

Молчание. Желтый господин с черной козлиной бородкой, слегка задребезжал.

— Вам следует теперь уйти, — кротко сказал плохо оплачиваемый.

Но Иероним вовсе не собирался уходить. Высоко выпрямившись, с горящими глазами, стоял он в своем плаще с капюшоном, посредине художественного магазина. С его толстых губ слетали звучавшие резко и в то же время глухо, непрерывные слова осуждения…

— Искусство, восклицаете вы, наслаждение! Красота! Мир облекаете в красоту и каждой вещи придаете благородство стиля!.. Отойдите от меня, нечестивцы! Или роскошными красками думают замалевать мировое горе? Или надеются пышным праздничным шумом хорошего вкуса заглушить стоны терзаемой земли? Вы заблуждаетесь, бесстыдные! Бог не даст посмеяться над Собой, и отвращение в глазах Его к вашему дерзкому идолопоклонству перед лицемерным обманом!.. Ты поносишь искусство, незнакомец, ответите вы мне. Лжете вы, говорю я вам, я не поношу искусства! Искусство не бессовестный обман, манящий к усилению и торжеству жизни ради тела! Искусство священный факел, пусть милосердно освещает оно все ужасные глубины, все позорные и ужасные пропасти бытия. Искусство — божественный огонь, коснувшийся мира, чтобы в искупительном сострадании вспыхнул он и погиб со всем стыдом своим и мукой!.. Уберите, господин Блютенцвейг, уберите там с вашего окна произведение знаменитого художника… Да, вы хорошо сделали бы, предав его сожжению пылающим огнем и развеяв пепел его на все стороны, на все четыре стороны!.."

Его некрасивый голос оборвался. Он сделал большой шаг назад, выдернул одну руку из-под складок своего черного плаща, простер ее страстным движением вперед, и странно стиснув, судорожно потрясая ею, указывал туда, на выставку, на витрину, где стояло возбуждавшее внимание изображение Мадонны. Он застыл в таком властном виде. Казалось, что повелительно выделяется его большой, горбатый нос. Темные, сильно сгущавшиеся у переносицы брови были подняты вверх, так высоко, что угловатый, оттененный капюшоном лоб весь покрылся широкими, поперечными складками, а впалые щеки загорелись лихорадочным жаром.

Но тут господин Блютенцвейг обернулся. Возмутило ли его так искренно требование сжечь это воспроизведение ценою в семьдесят марок, или же вообще в конец истощили его речи Иеронима: во всяком случае, он изображал собой картину справедливого и сильного гнева. Пером он указывал на дверь магазина, быстро и возбужденно подул несколько раз носом на усы, поискал слов и произнес затем с сильнейшим ударением:

— Если вы, милостивый государь, сейчас же не уберетесь отсюда, то я прикажу упаковщику облегчить вам уход, понимаете вы меня?!

— О, вы не испугаете меня, не прогоните меня, не заставите умолкнуть мой голос!" воскликнул Иероним, сжав повыше груди свой капюшон в кулаке и бесстрашно потрясая головой… — Я знаю, что одинок я и бессилен и все-таки не замолчу, пока вы меня слышите, господин Блютенцвейг! Уберите изображение с вашего окна и сожгите его еще сегодня! Ах, сожгите не только это одно! Сожгите также эти статуэтки и бюсты, своим видом повергающие в грех, сожгите эти вазы и утварь, эти бесстыдные возрождения язычества, эти пышно разукрашенные любовные стихи! Сожгите все, что скрыто в вашем магазине, так как мерзость оно пред взором Господа! Сожгите, сожгите, сожгите это! — восклицал он вне себя, яростно затрепетав, описывая рукою большой круг… — Жатва созрела для жнеца… Дерзость этого времени прорывает все плотины… Я же говорю вам…

— Краутхубер, — отдал господин Блютенцвейг приказание в заднюю дверь, с усилием возвысив, свой голос… — Пойдите сейчас же сюда!.

В ответ на это приказание появилось на поле действия нечто громадное и сверхмогучее, огромный, налитой человеческий образ, способный вселить ужас своим объемом. Его вздувшиеся, расплывчатые, мясистые члены бесформенно сливались друг с другом… Чрезмерный, тяжело переступающий, отдувающийся, обладающий страшной силою великан, — на солоде вскормленный сын народа!

Бахроме подобные тюленьи усы виднелись на его лице; огромный перепачканный клеем передник покрывал его тело, а желтые рукава рубашки были засучены на легендарных руках.

— Вы откроете дверь этому господину, Краутхубер, — сказал господин Блютенцвейг, — а если он все-таки не найдет ее, то поможете ему, — прочь на улицу.

— Ха? — сказал человек, попеременно переводя свои маленькие слоновые глаза с Иеронима на своего разгневанного хозяина… Это был тупой звук, сказанный со старательно сдерживаемой силой. Затем он направился, сотрясая своими шагами все вокруг, к двери и раскрыл ее.

Иероним очень побледнел. «Сожгите…» — хотел он сказать, но уже почувствовал, как на него надвигается страшная сила, телесная мощь, не допускающая мысли о сопротивлении и медленно непрерывно увлекает его к двери.

— Я слаб… — произнес он. — Тело мое немощно против силы… не в состоянии сопротивляться, нет… Что доказывает это? Сожгите…

Он замолк. Он уже не был в художественном магазине. Могучий работник господина Блютенцвейга подтолкнул его под конец легким толчком, и придерживаясь рукой он повалился в сторону, на каменный приступок. Со звоном захлопнулась за ним стеклянная дверь.

Он поднялся. Стоял прямо и тяжело дыша, стиснул в кулаке свой капюшон повыше груди, тогда как другая рука висела под плащом. На впадине щек легла серая бледность. Ноздри его большого горбатого носа трепетали и судорожно передергивались. Некрасивые губы были охвачены выражением отчаявшейся ненависти, а пылающие глаза безумно и исступленно устремились на прекрасную площадь.

Он не видел направленных на него любопытных, смеющихся взглядов. Он грезил, что на мозаичном полу перед большой Лоджией, подобно пирамиде нагромождены суетности мира, — маскарадные костюмы празднеств художников, утварь, вазы, украшения и стилизованные работы, нагие статуи и бюсты женщин, возрождения язычества в красках, мастерские портреты знаменитых красавиц, пышно разукрашенные любовные стихи и сочинения, прославляющие искусство. Как гибнет все это в треске пламени при ликующих кликах порабощенного его страшными словами народа… Он видел, как против стены желтоватых облаков, поднявшихся от Театинерштрассе, и слегка гремевших, висел широкий огненный меч, в серистой мгле распростертый над радостным городом.

— Gladius Dei super terram… [Меч Божий над землей — лат.] — прошептали его толстые губы, и выпрямившись в своем плаще с капюшоном, незаметно и судорожно потрясая своим повисшим кулаком, пробормотал он трепетно: — Cito et velociter [Скоро и неукоснительно! — лат.].


Источник текста: Томас Манн. Собрание сочинений. Том второй. Тристан. Новеллы. Перевод и предисловие Ю. Спасского. — Москва: Книгоиздательство «Современные проблемы», 1910. — Стр. 125—151.



  1. Нижевыделенный текст в издании 1910 года был заменен многоточием. Видимо, как безнравственный — ред.