Egalité (Лазаревский)
Egalité[1] |
Источник: Лазаревский Б. А. Повести и рассказы. — М: Типо-литография Н. И. Гросман и Г. А. Вендельштейн, 1906. — Т. II. — С. 255. |
Чуть тянет прохладным дыханием скорого рассвета. Июльская ночь всё ещё кажется душной. Красный месяц уже коснулся одним рожком горизонта. Дымчатая, длинная туча прикрыла догоравшие звёзды. Недолго из неё крапал дождик, потом, будто стесняясь своей слабости, — стих, едва прибив на сонных улицах известковую пыль. На краю города, ближе к морскому берегу, тявкает с подвизгиванием собачонка. Лай этот ни к кому не относится и вырывается только от страха перед полным одиночеством.
Толкнувшись о крутой утёс, море ничего не может поделать с камнем и со злым шумом уходит назад. Когда волны затихают, снова слышно надоедливое тявканье. Время от времени, на верху утёса, звучит и человеческая речь. Сколько там людей, и кто они такие, снизу не видно. Голоса молодые.
Охнула волна, пробелела своим гребнем и опять соединилась с тёмною массой.
Один голос вдруг отчётливо заговорил:
— Зачем даром тратить слова… — и вздохнув продолжал. — Нелепо думать, что человек создан по иным законам бытия, чем остальные существа, это было бы нелогично, а природа как высший разум нелогичностей не терпит. Стало быть, как бы он не культивировался, а и через тысячу лет никогда и ничего похожего на равенство не будет…
— Вряд ли ты прав, а если и прав, то слушать твои слова до нервной боли тяжело, — ответил второй голос.
— Тем не менее, чтобы тебя утешить, я всё-таки могу дать честное слово, что ещё сегодня, до захода солнца, вот на этом самом месте, я видел группу людей… И если между ними и не было полного равенства, то во всяком случае все они очень и очень приближались к этому понятию, — снова произнёс грустным, но уверенным тоном первый голос.
— Ты вероятно видел солдат, но зачем же каламбурить, ведь мы говорим серьёзно.
— Были и солдаты, и даже офицеры…
— В самом деле, если хочешь говорить, то рассказывай как следует, а не загадками, — послышался третий голос.
— Хорошо, я расскажу, но только вы обещайте, что не перебьёте меня до конца.
— Обещаем.
— Видите ли, — начал первый голос, — когда я по каким-либо причинам, нахожусь в дурном настроении, то мне бывает противно встречаться с людьми, с которыми я знаком шапочно или в силу служебных отношений. Тогда один их вид приводит меня в бешенство, и все они кажутся мне только рабами своих организмов. Люди же, которых я не знаю, и которые, поэтому, не могут подойти ко мне, чтобы заговорить о всяких пустяках, не только не раздражают меня своим видом, но даже успокаивают. Кроме того, чем дальше человек стоит от меня по своему общественному положению, тем он для меня интереснее. Перечитывать книгу, в которой знаешь каждую фразу, помнишь даже в каком месте опечатка или покривился шрифт, — ведь далеко не так приятно, как глотать ещё пахнущие типографской краской страницы нового талантливого автора. Да-с…
Поэтому, когда мною овладевает тяжёлое состояние духа, то, чтобы не сказать дерзости какому-нибудь тупому и холодному как булыжник и жестокому как белый медведь Ивану Ивановичу, я или ухожу за город, если для этого есть время, или отправляюсь в такое место, где знаю наверное, что не встречу ни одного знакомого…
Не так давно я получил письмо от близкого мне существа, от которого, в своё время, ожидал весьма многого. Оказалось, что существо это обратилось в олицетворение пошлости, не мечтающее ни о чём, кроме личного и притом физического благополучия. Не хотелось этому верить. Тем не менее это было так. Проснулись и развернулись в целую повесть воспоминания совсем не похожие на ту действительность, о которой мне писали. Стало больно и стыдно за человека, не хотелось о нём думать и всё-таки думалось. Я ушёл на это самое место, вот где мы сейчас сидим.
Был полдень. Щурились сами собой глаза. Тяжело дышалось и хотелось пить. Над головою синее однотонное, Верещагинское небо, вокруг известковые камни, а впереди искрящееся море.
Внизу под утёсом целые десятки обнажённых мужских и женских тел. Звонкий хохот девушек, визг детей, бормотанье старух, бульканье ныряющих мальчишек…
Набежит тяжёлая, горящая всеми цветами радуги, волна и на секунду точно придавит все эти звуки, — отхлынет, и снова весь раскалённый воздух звенит насыщенный жизнью. На несколько уступов ниже меня приютилась небольшая группа людей, пришедших сюда по-видимому не затем чтобы купаться. Все они не двигались с места и абсолютно молчали. Когда мои глаза привыкли к свету, я рассмотрел, что сидевший ближе всех ко мне был ученик реального училища, юноша лет пятнадцати с небольшим.
Правее реалиста притаился за камнем чиновник в форменной фуражке министерства народного просвещения, он был удивительно похож на замершего в стойке пойнтера. Чуточку ниже чиновника, весь красный и потный, сидел разинув рот флотский боцман. Рядом с ним улыбался молоденький матрос. У его ног виднелась фуражка с вылинявшим студенческим околышем. Ещё правее, очень близко возле студента, не шевелился с биноклем в руках очень солидный господин. Дальше выглядывали: соломенная панама, полотняная английская каскета…
Вдруг, точно по знаку невидимого капельмейстера, каждый из них приподнялся и чуточку наклонился вперёд, — и все на одно и то же расстояние, будто земля под ними двинулась…
Я взглянул вниз на море. Из воды вышла и стала на плоском камне смуглая, очень молоденькая девушка. Мокрая сорочка спустилась с одного её плеча и открыла художественно очерченную грудь. Белый холст облип вокруг бёдер, и вся фигура была похожа на работу гениального скульптора.
Девушка сделала несколько шажков вперёд и скрылась за большими камнями.
И всех её наблюдавших качнуло назад, ровно на одно и то же расстояние, и они опять стали упорно глядеть вниз. Всех их выровняла красота, недоступная и сильная как истина. Чиновник не думал упрекать в безнравственности реалиста. Боцман тоже видимо не собирался «подтянуть» чуть не прикасавшегося к нему плечом матроса. Студент и солидный господин казались друзьями. Были там и другие представители общества…
Уже солнце сходило к западу, и море стало не синим, а зеленоватым, и на небе облачка, похожие на окрашенные золотистыми тонами перья, вытягивались в одну линию, а сидевшие на камнях люди не двигались, — изредка кто-нибудь закурить папироску.
Когда пришёл полупьяненький кочегар с коммерческого парохода в синей засаленной блузе и в съехавшей на бок жокейке, то белоснежная панама деликатно подвинулась, чтобы дать ему место.
«Egalité[1]… — подумал я. — Вот оно! Хоть на несколько часов все равны, все преследуют одну и ту же цель. Несомненное Egalité[1]! Все братья!..»
Удивительно, что в этот день я ни о чём подобном не думал, и мысль эта родилась на этом месте, вызванная к жизни только этой картиной…
— Больше ничего? — спросил второй голос.
— Больше ничего, — ответил рассказчик.
— Ты — циник. Отвратительный циник, — потому что сознательный. Сравнивать грязь с великим идеалом человечества!.. Кроме того басня, которую ты рассказал, не нова, я где-то читал на эту тему.
— Это не басня… Всё это я сам видел, здесь, на этом месте. И я не циник и никогда им не был. Мне невыразимо больно, до крика больно, думать, что за всю мою жизнь я только однажды видел картину действительности, на которой люди были похожи на равных. Я люблю людей, мне дорого их счастье, но в то же время я убеждён, что они слишком много о себе думают, и что время, когда они все будут любить друг друга и станут равны, — не придёт… Совсем не придёт…
…
Сидевшие на утёсе надолго замолчали. Ночь проходила. Восток побледнел. Жёлтые тоны поглотили розовые, и уже показалась гибкая золотая линия на горизонте. Волны отражали краски неба и шумели приветливее. Свежий морской воздух согревался.
И вдруг тот самый человек, который говорил, что время, когда люди будут равны — никогда не придёт, громко произнёс:
— Как странно я однако создан… Рассказывал вам правду, рассказывал честно то, что исходило из моего разума, а вот теперь с наступлением зари на душе у меня будто кто поёт: «А всё-таки Egalité[1], хорошее, настоящее новое, может быть и не скоро, но безусловно наступит!..»