Dubia
автор Иван Петрович Пнин
Опубл.: 1805. Источник: az.lib.ru • Выписка из рассуждения о государственном хозяйстве
Гражданин
Чувствования россиянина пред памятником Петра Великого
<Письма из Торжка>
<О стихах девицы М.>
<О письме неизвестной особы>
<О предрассудках>
<О вреде войны>
<О Фонвизине>

Приложения
Переводы из сочинений П. Гольбаха, напечатанные в "Санктпетербургском Журнале“ 1798 г.

О природе
О движении и начале оного
Невоздержание
Глас неба
О праздности
О нравоучении, должностях и обязанностях нравственных
О человечестве
Благодеяние
О человеке и его природе
О удовольствии и печали; о благополучии
О совести

Иван Пнин
Dubia

Иван Пнин. Сочинения

М., Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев, 1934

Классики революционной мысли домарксистского периода

Под общей редакцией И. А. Теодоровича

Вступительная статья и редакция И. К. Луппола

Подготовка к печати и комментарии В. Н. Орлова

Оригинал в библиотеке ImWerden

СОДЕРЖАНИЕ

Выписка из рассуждения о государственном хозяйстве

Гражданин

Чувствования россиянина пред памятником Петра Великого

<Письма из Торжка>

<О стихах девицы М.>

<О письме неизвестной особы>

<О предрассудках>

<О вреде войны>

<О Фонвизине>

Приложения

Переводы из сочинений П. Гольбаха, напечатанные в «Санктпетербургском Журнале» 1798 г.

О природе

О движении и начале оного

Невоздержание

Глас неба

О праздности

О нравоучении, должностях и обязанностях нравственных

О человечестве

Благодеяние

О человеке и его природе

О удовольствии и печали; о благополучии

О совести

ВЫПИСКА ИЗ РАССУЖДЕНИЙ О ГОСУДАРСТВЕННОМ ХОЗЯЙСТВЕ1

Избрав предметом наших рассуждений все, что издается в свет, или что мы сами пишем, могущее принесть пользу ученому человеку, уму, ищущему истины, сердцу, любящему добродетель, честной душе, желающей счастия человечеству; вообще все то, что может быть полезно для всех людей, в которое бы время они ни жили, под каким бы климатом они ни дышали, и каково бы ни было их состояние, — все, что носит сии признаки, читаем мы с рассуждением, исследуем со всею своею свободою, критикуем оное с дружеским чистосердечием, кто бы такой ни был писатель оного; но сие делаем единственно с намерением научиться и усовершенствовать наш разум. Итак, вам, друзья добродетели и наук! вам можно посвящать, и вы с усердием приемлете все то, что может просветить разум, показывая ему полезные истины, все то, что может управлять волею, наклоняя оную к непреложным основаниям здравой нравственности; все, что с пользою может утвердить наши склонности, управлять желаниями и благоразумно определить наши преимущества, показывая нам истинные наши выгоды. Наконец, подобно свободному путешествователю, к полезной цели устремленному, единственно для нее странствующему, не оставляющему, однакож, удовольствия видеть в своем пути и с приятностию рассматривать в местах отдохновения своего как украшения, произведения изящных художеств, так и превосходные и разнообразные произведения, коими природа облекается для обольщения чувств наших и доставления нам прекраснейших видов, — вы приемлете за предметы, достойные вашего внимания, все произведения особливых дарований, все касающееся до изящных наук, или что составляет часть оных, все, что отличается хорошим вкусом, каков бы оного ни был предмет, если только ничего в нем не заключается, чего бы не одобряло благоразумие.

Сии рассуждения о государственном хозяйстве, коим учинен здесь краткий анализ, изданы были в Медиолане и с всеобщею похвалою приняты. Достойный почтения писатель оных есть граф Пьерр Верри, бывший членом верхнего торгового совета и потом президентом в Медиоланской палате государственных доходов находившийся. Он вместе с своим братом Александром и знаменитым маркизом Беккария трудился в издании журнала под названием «Кофейной дом» (Il Cafe), кое к сожалению прервалось. Сенатор Габриель Верри, отец нашего писателя, издавал «Историю медиоланского правознания»; таким-то образом сие герцогство со времени Валерия Максима имело столь много отличившихся в науках знатных особ, что одна их история составляет четыре книги в лист; и еще более тем прославившееся, что многие дворяне не почитали за низкость упражняться в науках и оказывать должного к ученым людям уважения, не из тщеславия, но собственно для себя самих.

Польза и превосходные дарования, в сих рассуждениях о государственном хозяйстве заключающиеся, достойны внимания всякого доброго гражданина, по важности тех предметов, о которых писатель в оных рассуждает с точностию и без многословия; по ясности, которую разливает он на каждый из оных предметов; по глубокому сведению, которое имеет он о своем предмете и его зависимостях; по основательности умствования его, по скромности его решений, по сей любви к истинному и хорошему, честного человека отличающему, и по сему человеколюбию, по сему желанию благополучия роду человеческому, соделывающему его любезным для всех тех, коих сердце исполнено добра и снискивает ему почтение от справедливых людей.

Сие сочинение рассуждений по справедливости почесться может лучшим творением италиянских писателей, из-под пера коих долгое время ничего больше не выходило, кроме некоторых творений о богословии, довольно еще схоластической и лишенной всякой философии; кроме рассуждений и исследований о древностях, для коих страна сия доставляет более всякой другой пособий; кроме некоторых математических творений, некоторых физических и касающихся до естественной истории записок, а что еще важнее, они составляемы были, относительно к сим двум последним родам, больше в виде наблюдений за частными действиями, нежели в систематических и на разуме основанных сочинениях; кроме некоторых творений о правознании, в которых решаются запросы одною токмо важностию разрешений, а не умствованием; наконец, некоторых мало полезных произведений изящных умов, в сонетах, песнях и театральных пиесах истощившихся.

Однакож сие не значит недостатка в дарованиях, во вкусе либо пособиях к усовершенствованию, ни даже недостатка в просвещении. Если изящные науки в Италии пришли тогда в великой упадок, то забудем ли мы, сколько веков сия часть Европы была более всякой другой знаменита превосходными умами и коликого числа великих мужей во всяком роде была она отечеством, между тем как другие страны погружены были в невежестве и варварстве, и истребим ли из памяти то, что с третьегонадесять и четырнадцатого века она была колыбелию наук и изящных художеств, которые отсюда распространились везде, и с того времени в других странах с успехом стали в оных упражняться?

Весьма ошибаются те, которые думают, что Италия тем просвещением, коим блистала она в пятомнадесять столетии, обязана была грекам, бежавшим из Константинополя. Кто из них славился в несчастном их отечестве, и кто после побега своего в Италию ознаменовал себя великим человеком, изящным умом, хорошим философом? До прибытия их в Италию не имела ли она уже своих Дантов, Петрархов, Боккасов, Пухчиев, Бойардов? Зодчество, живопись и музыка возвышались уже произведениями Чиммабуя и Джиотто, Брунелезия и Гуид’Арецо. Константинопольские беглецы, бывшие больше говоруны, более диалектики (ибо они больше италиянцев любили ученые споры), имели менее точности в словах и не лучше говорили на своем языке, как италиянцы на своем, тогда всего совершенства достигшего; между тем как французский язык, который едва мог называться языком, образовался спустя три века после сего. Петрарх, Дант, Боккас и ныне еще служат италиянцам образцами в усовершенствовании их слога. Греки знали меньше, нежели италиянцы, их к себе в их злополучии принявшие; сии научились от них греческому только языку. Правда, время сие было решительною эпохою возрождения наук в отечестве древних римлян; но не греки принесли оные тогда с собою. Однакож надобно согласиться, что до века Августова и в продолжение оного римляне одолжены были грекам своими науками и изящными художествами, своим просвещением и вкусом. Вкусом, которому, однакож, сии ученики дали приметное свойство важности, величества и мудрости, какового учители их не имели в такой степени; но в новейшую эпоху греки доставили италиянцам лучшее токмо орудие научиться, то есть свой язык, орудие, из которого доставившие оное долго не делали важного употребления.

Итак, одним италиянцам обязаны мы возрождением наук на Западе. Покровительство, оказанное ими ученым, решило сию счастливую перемену, приуготовленную за два века, и которой по счастию для нас Леон X благоприятствовал. Тогдашние ученые, знаменитейшие оного времени философы, те, которые начали просвещать Европу, были италиянцы, исключая ученых других стран, приходивших в Италию учиться и образоваться, каких великих мужей можно поставить наравне с Аккурсами, Жан-де-Сакробосками, Раймондами Люллами, Бартолами, Боккасами, Вилланиями, братьями Бальдами, Калдеринами, Леонардами-Брюнами, Жан-Имолами, Подже-Флорентинами, Лорант-Валлами, Николлас-Панормитанами, Францисками-Забареллами, Людовиком Понтаном, Маркеллом-Фичином, папою Николаем V и проч. В италиянские универститеты со всех сторон стекались учиться и образовать свой вкус прекрасными предметами. В сей-то стране жили в сие время весьма многие князья и государи, мужеского и женского пола, ученым людям покровительствовавшие.

Науки и изящные художества приводятся в цветущее состояние свободою и поощрениями; в них не можно успеть без некоторых усилий, и человек, по природе своей беспечный, без ревности и без успеха занимается тем, что подвергает его великим затруднениям, не доставляет ему никакой выгоды и оставляет его удручению бедности. Надобно, чтоб ученого человека венчала слава некоторыми отличиями; чтобы богатство защищало его противу бедности и власть покровительствовала бы ему противу злобы; редки такие люди, которые бы довольствовались только тем, что просвещают подобных себе, не искав никакой награды, и согласились бы забвенными быть во время своей жизни. Еще менее таких, которые бы, предавшись склонности к философии, наукам и изящным художествам, без всякой прибыли, без любочестия или спокойствия, смели говорить истину, ими открываемую, — но везде, и сие всеми веками подтверждается, где свобода и покровительство будут надежным уделом философа и ученого, тамо будут раждаться ученые и философы.

Мы надеемся, что польза от сего превосходного творения о государственном хозяйстве не будет тем ограничена, что произведет оно в читателе бесплодные токмо чувствования. В нем собраны существеннейшие истины, относящиеся к весьма важному предмету, так что все оному споспешествовать желающие могут научаться из оного. Дух гражданина, внушавший сии рассуждения; желания видеть людей, которые везде в оных представляются счастливыми; легчайший способ, с каковым оные предложены в пользу общую, — учиняют его писателя любезным для всех народов. — Чувствуя всю цену сего сочинения, намерены мы в продолжение издания нашего помещать некоторые из оного места, надеясь оказать чрез то публике услугу.

ГРАЖДАНИН2

Что есть гражданин? Тот ли, который, достигши места, хитростию и пронырством им занимаемого, дотоле почитает оное, доколе может оно питать его гордость и алчность? Тот ли, который, порабощен будучи постыднейшим страстям, на то только употребляет могущество, ему данное, чтобы не щадить имения и жизни своих сограждан? Тот ли, который, испровергая законы чести и справедливости, на сих плачевных развалинах общественного блага воздвигает бренный памятник своего счастия? Тот ли, который, убежден будучи гласом совести о своих пороках или неспособностях, под видом притворной любви к отечеству похищает звания, долженствующие предоставлены быть просвещенной и скромной добродетели? Не сей ли, наконец, с суровым оком, нечувствительным сердцем самолюбец, для которого благополучие государства есть не иное что, как пустое название, и коего душа, в презрительную беспечность погруженная, не ощущала никогда сего чувствования, соединяющего человека с подобным ему, столько ж неспособный соболезновать о несчастиях, как и радоваться об успехах своего отечества? Нет, конечно; титло гражданина не принадлежит существам, толь преступными злоупотреблениями себя уничижающим. От общества отверженные, они не оставят по себе ничего более, как бесславие и презрение, в их жизни их преследовавшие. — Что ж есть истинный гражданин? О! вы, которым хочу я представить образ оного, внемлите! Истинный гражданин есть тот, который, общим избранием возведен будучи на почтительный степень достоинств, свято исполняет все должности, на него возлагаемые. Пользуясь доверенностию своих сограждан, он не щадит ничего, жертвует всем, что ни есть для него драгоценнейшего, своему отечеству, трудится и живет единственно только для доставления благополучия великому семейству, коего он есть поверенный. Столь же беспристрастный судия, как закон, которого он есть орудие и которого справедливые решения никогда не причиняли слез угнетенной невинности, — он есть тот человек, который, завсегда следуя по стезе добродетели, посвящает себя совершенно всем полезным должностям: то налагая узду закона на беспорядки, общество возмущающие, то возбуждая трудолюбие, поощряя торговлю, ободряя все художества, отдаляя, предупреждая бдительностию своею несчастия, которые непредвидение или заблуждение могли бы некогда навлечь на соотечественников его. Он есть хранитель государственного сокровища, который, зная, что залог, попечениям его вверенный, часто бывает плод трудолюбия, предпочитает богатству, на грабительстве и злодействе основанному, славу честного и бескорыстного человека. Он есть тот воин, который, подобно Курцию, ввергается в бездну, у ног его разверстую. Наконец, он есть тот, который, будучи добрым отцом, нежным супругом, почтительным сыном, искренним и верным другом, являет всем, почтением своим к законам и нравам, живой пример гражданских добродетелей.

Вот, вот каких граждан отечество признает за истинных своих детей!

ЧУВСТВОВАНИЯ РОССИЯНИНА, ИЗЛИЯННЫЕ ПРЕД ПАМЯТНИКОМ ПЕТРА ПЕРВОГО, ЕКАТЕРИНОЮ ВТОРОЮ ВОЗДВИГНУТЫМ3

О ты, который от целой вселенной заслуживаешь уважение! Ты, который, оставя пышность и величие престола, сложив с себя венец и порфиру, не возгнушался облещись в простейшую одежду ремесленника, чтоб устремиться в отдаленные от отечества своего страны, — страны, славившиеся тогда своими художествами, искусствами и науками, коих благотворный свет не касался еще мрачных пределов утопавшего в невежестве государства твоего, и которое восприял ты просветить, вознесть и учинить благополучным. Каких трудов, каких пожертвований стоило тебе исполнение сего спасительного намерения! Но, руководствуемый благом общественным, ни на какие не взирал ты опасности, превозмогал все препятствия, не щадил самого себя. Обширный разум твой, соглашенный с добродетелями твоего сердца, объемля все, что способствует только к благосостоянию народов, и проницая в самые сокровенные действия политики, больше ко вреду, нежели ко благу человеческого рода обращенной, с каким удивительным предвидением умел ты обратить оную ко благу, извлечь из оной те пользы, которые, при всех своих попечениях, усилиях и деятельности, не успел ты довершить, предоставя сие последующим векам! О ты, коего премудрости плодами напитана Россия, Россия, для которой ты один сделал более, нежели вся она учинила для тебя! Ты, который ничего для себя не хранил, но все разделял с твоим народом, удовольствия свои почерпал из удовольствий своих подданных. Ты, который жил единственно для своего народа и был ему во всем примером; — нет, не одному ему, ты служишь примером целому свету. — Удивленный и восхищенный великостию деяний твоих, если вопрошаю самого себя, откуда, из какого источника произошли оные, — чистейшая благодарность изливается тогда вместе с слезою, и сердце вещает мне: из любви к отечеству, из любви к своим подданным. — Великий Петр! солнце Севера, слава Российского народа, тень великодушная, прости слабости моих выражений!

ПИСЬМА ИЗ ТОРЖКА4
Почтенный издатель!

На сих днях один из моих приятелей, живущий в Санктпетербурге, любящий чтение и русскую словесность, зная также и мою к ней привязанность, прислал мне в подарок книгу, недавно из печати вышедшую. Чем будучи чрезмерно обрадован, с жадностью начал я читать оную; и как читать привык я с рассуждением, да и не всему тому верю, что в книгах печатают, то сделал я на оную замечания, которые, при сем к вам сообщая, покорнейше вас прошу поместить их в журнал ваш, если только найдете того достойными.

Верное лекарство от предубеждения умов. Перевод с немецкого Михаила Антоновского. В Типографии Государственной Медицинской Коллегии, 1798 года.

Г. сочинитель сей книги самым жесточайшим образом вооружается противу книгопечатания. Вот предмет, на который устремил он наипаче свои стрелы. Но как в избрании расстояния, повидимому, г. сочинитель весьма худо, а может быть, и совсем не соображался со своими силами, искусством и дарованиями, то потому нимало в предприятии своем не успел, и ни одна из стрел его до желанной им цели не достигла. Упоенный желчию, не щадит он никого; писатели суть для него не иное что как развратители, соблазнители и враги общества, старающиеся посевать в сердце оного семена пороков и заблуждений. На любителей чтения и словесности равно изрыгает он хулу и брань. Книгопродавцы суть для него самые гнусные люди, коих алчба к корысти есть источником нравственного зла. Словом, г. сочинитель не как благоразумный критик, который, видя заблуждения разума человеческого и проницая в самые сокровенные намерения некоторых писателей, которые, блеском своего красноречия помрачая истину, стремятся распространять ложные понятия и зловредные учения, кротким и снисходительным образом обнаруживает пагубные и притворные их мнения и ясностию своих доводов склоняет на справедливую сторону, — но как деспот решит и осуждает все, что только не согласуется с образом мыслей его. Если бы Юпитер вверил ему перуны свои, то в мгновение ока узрели бы мы здание наук, столько веков созидавшееся, испроверженным. Уничтожать или истреблять что-нибудь на тот конец, дабы вместо того восстановить или учредить гораздо лучшее и полезнейшее, означает мудрость и человеколюбие; в противном же случае есть знак невежества и злости. Но приступим к разобранию самого дела. Г. сочинитель открывает непримиримую вражду книгопечатанию и между тем уважает науки. На стр. 40 говорит он: «Я крайне жалеть стану, буде подумают, что я покушаюсь на художества и науки; напротив, я торжественно воздаю справедливость оным, каковую они заслуживают, и, говоря сие, повторяю, что без оных человек был бы жалкое творение, что бремя невежества и бедности более тяготило его» и проч. и проч. Не ясно ли из сего видно, что г. сочинитель, как я сказал, превозносит науки, находит в них величайшую пользу и признает невежество пагубным и ужаснейшие бедствия производящим. Но пусть позволит теперь у себя спросить: чрез что же наипаче учинились науки известными, посредством чего приведены в сей приятный порядок, в сию удобность, с какою видим мы их теперь преподаваемыми, что может лучше сохранить их от едкости времени и жестокости неприятелей? Посредством чего сообщение мыслей от одного конца вселенной до другого учинилось легчайшим, что было причиною успехов разума человеческого, помо-щею чего, вопрошаю, разлился свет наук, озаривший мрачную юдоль, по которой блуждали человеки, устраняюсь от истины, и проч.? Не одолжены ли мы всем сим преимущественно изобретению книгопечатания? Не можно ли по справедливости назвать оное подпорою наук и художеств? Итак, г. сочинитель, прославляя науки и купно осуждая книгопечатание, сам себе явно противоречит. Может быть, он уважает и предпочитает те только науки, которые в письменных, а не печатных книгах содержатся, но почему того он в печатной же своей книге не доказал. А токмо восклицает на странице 9: «Изобретено книгопечатание, и крепость духа потерялась в буквах!» Равно как бы воскликнул: изобретены ножи, и люди стали резаться; изобретены веревки, и люди стали давиться. Прекрасное следствие!

Г. сочинитель вспомнил бы, сколь возрождение наук было медлительно. Каких недостатков, каких заблуждений были они исполнены во время своего младенчества; и если теперь видим мы их в зените совершенств, то, конечно, сие отнести должно наипаче к свободе тиснения. Там, где разум в тесных заключен пределах, где не смеет прейти границ, ему предположенных, там всегда найдет философов льстецов, писателей низких и ползающих, защищающих иногда самые нелепые мнения вопреки истине, дабы не подвергнуться гонению, которого всякий человек страшится. Там всегда найдешь книгопродавцов совершенными рабами вкуса публики, принужденных удовлетворять развращению и приноравливаться к порокам, чтоб сохранить себя от нищеты и разорения, которому не трудно подвергнуться в подобных случаях. Там, наконец, увидишь, что временем введенные в обыкновение заблуждения бывают признаваемы за неоспоримые аксиомы. Но где нет стеснения разуму, где поощряются науки, где отличаются дарования, где покровительство защищает ученого от бедности, там заблуждения и пороки нечувствительно исправляются, странные мнения опровергаются очищенным рассудком, просвещенная добродетель, честность и благонравие, распространяя ветви свои, осеняют веру, сохраняют ее и учиняют более священную. Стоит только обратить взоры на Голландию и Англию, как на такие страны, которых по справедливости назвать можно убежищем гонимого невежеством рассудка, где науки не имеют никаких препон, где книгопечатание совершенно свободно, то ясно увидят, что нравы, обычаи и самая вера в продолжение стольких веков не только не повреждались, но, напротив того, пребывали всегда во всей своей силе, и внутренняя тишина никогда чрез то не была возмущена. Следовательно, ни науки, ни книгопечатание не причиною тех зол, на которые сочинитель жалуется, и если худые книги, выключая известного числа худых, терпимы между добрыми книгами, то по той же самой причине, по которой худые люди терпимы между добрыми: то есть, чтоб от крутой нетерпимости не сделалось крайнего опустошения, и чтоб неосторожным исторжением плевел не исторгнуть и пшеницы, и сие согласно с откровением. И следовательно, всякой тот гражданин, который бы равнодушно взирал на всякие добрые и худые книги в государстве своем, не есть развратник своего отечества, как говорит сочинитель на стр. 49, но есть мирный гражданин, знающий свое дело, пользующийся добрыми книгами и из худых что-нибудь доброе извлекающий. Я бы не кончил и должен бы был написать такой же величины книгу, как сочинителева, если бы на все хотел делать мои замечания.

«Прилежите к чтению дейописаний и научитесь из оных познавать естественного человека; ищите его между народов еще грубых, неученых и неиспорченных» (стр. 45). Что сие значит? Как найти естественного человека между народов еще грубых, неученых и неиспорченных? Если под именем народа разумеем мы не иное что, как великое общество людей, соединившихся между собою, живущих под установленными законами, сколь, впрочем, законы сии не были бы жестоки, несправедливы и странны, то вместо естественного человека будем мы везде обретать человека гражданственного. Но далее: «научайтесь между ними познавать человека в его дикости, в его привязанности к свободе, в его великости и его бедности и проч. Дикой, или естественный, человек есть такой человек, который живет сам собою, без всякого отношения к другим, не знает иных законов, кроме законов природы, руководствуется одними токмо естественными побуждениями и сам собою оные удовлетворяет. Следовательно, искать естественного человека в обществе было бы смешно и безрассудно. Впрочем, к чему послужит прилежание к чтению такого дейописания, которое не иное что представляет, как дикость, бедность, жестокость и зверство человека? Вот бред или сумбур его мыслей, достойный толико желаемого им всесожжения. Сочинитель возмечтал, что слова его будут приняты за слова оракула, а того себе и не представил, что книгу свою выдает в осьмомнадесять веке, в таком веке, где рассудок с особенною тонкостию и подробностию привык входить в существо и порядок слов и вещей. Чтоб склонить человека на то, на что хочешь, надобно самыми живейшими красками изобразить ему того все выгоды, все пользы, всю приятность; надобно, чтоб он ясно видел и уверился, что то состояние, которое ему представляешь, пред тем, в котором он находится, несравненно лучше, преимущественнее и может доставить ему прочное благополучие. Без сего никогда желаемого успеха не получишь, и всякие побуждения останутся тщетными. Г. сочинитель имеет совсем особенный и ему токмо свойственный образ взирать на предметы и на благо нравственное.

Не к истории дикого человека, который умственно ныне токмо разумеем быть может, но к истории человека гражданственного паче всего прилежать нужно. Ибо, чтоб достигнуть познания настоящих правил жизни и нравов, чтоб распознать мрачные пути человеческого сердца, открыть предрассудки разума, разбирая их в самой тонкости, чтоб дать цену силе навыка, чтоб указать бесконечную разнообразность характеров, чтоб различить добро существенное от случайного, чтоб рассмотреть установления, возвышения держав, их постепенное к славе и добродетели направление, поспешность, с каковою великие сии здания клонились к падению и опровергались, чтоб открыть пользы и погрешности правительства, чтоб уразуметь, каких требуют от нас жертв наши должности в достоинстве граждан и человеков и какие первоначальные причины, побуждающие нас оные нарушить, чтоб составить себе правила мудрые и великодушные добродетели в общежитии, наконец, чтоб ощутить примером и опытностию пользу добродетели и вред порока, — вот для чего, повторяю, нужно прилежать к чтению таковой истории, прилагать к ней глубокое внимание и рассуждать с оною. Наука сия есть одна, которая лучше послужить может к образованию в гражданственном человеке характера и направить его к совершенству добродетели, к утверждению чувствования чести, добронравия, праводушия. История покажет примеры великих добродетелей и пороков, сим самым может возжечь огонь побуждения к последованию первым и отвращению последних. Когда видят, как оживотворенные любовию к отечеству, сею первейшею добродетелию гражданина, Катоны, Бруты, Курции, презирали жизнь, помышляя единственно о благе общественном; „когда видят Регула, идущего на жесточайшие мучения, дабы не нарушить своего слова, видят Кирами Сципиона, подающих явные опыты своего воздержания и целомудрия, видят всех сих древних римлян, столь славных и столь общепочитаемых, провождающих жизнь скудную, умеренную, трезвую; а с другой стороны, когда видят поступки вероломные, распущенные, расточительные или означающие подлое и гнусное сребролюбие в особых великих и почтенных в рассуждении сего века, — тогда восчувствуют и нимало не усумнятся о том, в чью пользу должны изъясниться и кому последовать“[1]. Примеры и великие действия, в истории читаемые, не могут не производить в сердце сильного впечатления. Следовательно, не к дейописанию дикого человека, но к истории гражданственной прилежать необходимо нужно, потому что она есть, как я выше сего уже сказал, самое лучшее средство, к образованию гражданина и человека служащее.

Когда бы вместо того, чтоб без всякого изъятия деспотически предавать всесожжению все тетрадки, рукописи и книги, г. сочинитель свойственным ревнителю истины образом открыл, какие именно тетрадки и рукописи служат к развращению, к пагубе и ко вреду нравственности; какие книги распространяют заблуждения, колеблют веру, превращают науки во зло, разрушают общественный порядок, прославляют порок и поносят добродетель; наконец, когда бы г. сочинитель показал, какие нужно предпринять меры, какие полезны учреждения, дабы излечить от таковых сочинений, по мнению его, зараженное благонравие и истребить навсегда яд оных, повреждать сердца могущий, — тогда, конечно, величайшую бы сочинитель оказал человечеству услугу, и признательное потомство сохранило бы навсегда имя его с тем почтением, каким исполнено оно бывает к усердным людям, для благополучия человеков трудившимся. Но как он, видя болезнь, общественное тело терзающую, молчит о пособиях и средствах, в пользу его послужить могущих, то мне кажется, что из сего весьма справедливо заключить можно, что он не токмо есть бесполезный доктор, а книга есть весьма худой рецепт, но что в нем не видно совсем и того человеколюбия, которое, как говорит он, побудило его издать свое сочинение, если только можно назвать сочинением сбор слов и мыслей, взаимно себе противоречащих и без всякой связи и порядка нагроможденных.

Сии замечания, мною сделанные, не суть действия сатиры или тщетной славы быть возразителем, — нет. Любовь к истине и моим соотечественникам была причиною оных. Вскоре надеюсь я и еще на некоторые книги прислать к вам замечания мои, если вам только угодно будет поместить оные в журнал ваш, которого я есмь усерднейший

Читатель.

Торжок. Июля 24 дня.

Почтенный издатель!

Увидя, что замечания на Верное лекарство от предубеждения умов, мною к вам посланные, в сентябре месяце вашего издания уже напечатаны, с крайним удовольствием выполняю данное мною вам обещание, препровождая при сем еще некоторые на книжку нижеозначенную мнения мои, кои прошу также поместить в журнал ваш.

Любовь книжка золотая. В С.-Петербурге при Губернском Правлении.

Сам издатель сей книжки в послании своем к читателю говорит, что она есть такое творение, „какового еще на нашем языке поныне не было“. Издатель сказал весьма справедливо: ибо хотя в числе русских сочинений, нам известных, и есть множество пустых, вздорных и ничего в себе не заключающих, однако по сие время не было еще у нас ни одного такого, которое бы содержало в себе столько наглости и дерзости, какими сия книжка наполнена. — „Двои знатоки словесности, читавшие оную в рукописи до издания, в одно слово, как бы согласясь, назвали ее золотою“. — В сем случае вымысел издателя весьма неудачен: можно ли поверить, чтоб знатоки словесности одобрили такую книжку?.. Нет, не знатоки словесности, но, может быть, сообщники издателя дали ей сие великолепное название, думая придать ей чрез то более цены и важности. Но как в июле месяце вашего журнала на стран. 27 весьма справедливо сказано, что

„Рассудок мишуру от злата отличает“,

то выдумка издателя ни к чему не послужила, ибо сей же самый рассудок отличает также и название книги от ее содержания. Чтоб побудить к чтению иносказательных притчей, в книжке сей заключающихся, издатель говорит, что „смысл их весьма забавен и любопытен“. Напротив того, я не вижу в них ничего иного, кроме наглых, грубых, непонятных и никакой остроты в себе не заключающих выражений. Издатель, как кажется, не привык рассуждать о вещах, как должно, но определяет все как ни попало, на скорую руку. Вот его суждение: „человек есть такое животное, которое любит над другими смеяться и само подвержено равно насмешкам“. Справедливо ли сие определение? Можно ли без исключения сказать таким образом о людях? В опровержение сего мнения приведу я следующий пример. Всякой согласится со мною, когда скажу я, что издатель сей книжки есть человек и что не всякой человек есть издатель; но если издатель насмешник, то не следует ли из того, что всякой человек любит насмехаться? Некто сказал, что человек есть животное, способное смеяться, но между словом смеяться и насмехаться различие, кажется мне, весьма понятно и ощутительно. В доказательство же издателева насмешничества ссылаюсь я на сию его книжку, в которой любовь есть предметом оной; любовь, служащая основанием всех человеческих добродетелей, есть целию его поруганий. „Любить (прямо, нелицемерно) нарочито вышло из обыкновения“, говорит он на стран. 124. Также: „стыдливость или застенчивость — порок, который в любви весьма вредные имеет следствия и никогда к счастливой цели не доводит; ныне, однакож, весьма вышел из моды, так что молодые дамы реже жалуются на сей порок, нежели на дерзость и бесстыдство мужчин“ (стр. 212). Не есть ли сие язык насмешника?.. Вам, родители! отдаю я сие на суд.

Любовь и волокитство никогда не должно смешивать между собою; каждое из них имеет особенный корень: первая произращает добродетель и блаженство; другое производит порок, несчастие, презрение. — Словом, книжка сия, по содержанию своему, должна бы иметь сию справедливую надпись.

Ваш усерднейший
Читатель.

Торжок. Октября 19 дня.

Почтенный издатель!

Скромный г. Гл. Гр., который издал недавно Любовь книжку золотую, с особенным, кажется, стремится рвением к обогащению… разумеется, русской словесности. Следовательно, не без причин, желает он, чтобы его читали; а, желая сего, не должен уже огорчаться, если увидит, что мнения, других с мнениями его не согласны. Там, где видна справедливость, разнообразности во мнениях быть не может; против истины говорить нечего. И я надеюсь, что г. издатель книжки золотой не будет столько несправедлив, чтоб стал обижаться тем, когда я на книгу: Любовники и супруги, или мужчины и женщины (некоторые), которая, судя по содержанию, должна быть непременно его же произведением, уважив все истины, в ней изображенные, представляю вам на прочее в ней заключающееся суждение мое для помещения оного в журнал ваш.

Обыкновенно бывает, что если попадется кому какая-нибудь книга в руки, то прежде всего стараются узнать ее название, что и быть иначе не может. Ибо чрез название книги разумеем мы тот предмет, который писатель имел в виду, сочиняя оную. Следовательно, посредством надписей, книгам делаемых, приобретаем мы ту пользу, что тотчас получаем о них некоторое понятие и удобнее различаем по оным, какая книга до какой относится части. Без сих же надписей мы принуждены были бы, может быть, употреблять половину века нашего на прочитывание книг, дабы отыскать токмо между оными такую, которую бы мы иметь желали. Итак, надписи книгам столько же необходимы, как и названия вещам. Но что скажете вы, государь мой, о таком писателе, который нимало не соображаясь с смыслом книг, им издаваемых, старается токмо давать им такие названия, которые по расчетам его находит он несравненно для себя выгоднее и любопытнее? Сие, по мнению моему, не иное что значит, как выдавать ложную монету за настоящую.

Вы, конечно, согласитесь со мною, что название книги: Любовники и супруги, или мужчины и женщины (некоторые) довольно любопытно. Толь любезные и близкие к сердцу предметы не могут не возбудить охоты иметь оную. Но рассмотрим, что книга сия в себе содержит.

Г. издатель начинает оную Забавным баснословием древних греков и римлян. Сие баснословие вместо того, чтоб произвесть удовольствие, наводит читателю скуку не столько потому, что сия часть мифологии известна почти уже всем детям, как по тяжелому ее слогу и дерзким выражениям, которые при прочтении первых осьми строк тотчас усматриваются. Толкование сего баснословия состоит в 37 страницах. Судите, государь мой, по сему, как должно быть оно занимательно?

За оным следует: Разговор купидона с дурачеством, или торжество дурачества над любовию. Сей разговор не заслуживает никакого внимания. Приметить только надобно, что в книгах, сим Г. Г. издаваемых, дурачество и наглость всегда торжествуют.

За сим следуют: Потешные повестцы и Мудрые ответы. Под сим разумеет г. издатель те анекдоты, которые выбрал он из разных книг, и к чему наипаче Письмовник Курганова, что собранием всякой всячины назваться может, послужил ему достаточным пособием. Сии повестцы не заключают в себе ничего потешного; скучного же и несносного весьма много. Большая часть из древних анекдотов, им помещенных, так изувечены, что нельзя не видеть, как г. издатель старался выдать их за новые; но, вместо того, мы получили их только перепорченными. Не зная же, как разумеет издатель мудрость, не могу потому и вам ничего сказать я о Мудрых ответах. — 110 страниц наполнены сими повестками.

Правда, Достопамятные положения, следующие за оными, любопытны; но по одному токмо названию своему.

Потом следует Песня некоего мореходца. Песня сия, единственная в своем роде, составляет все украшение сей его книги.

Но вдруг за нею — Сантипп философ является с своими нравоучительными баснями. О! любовники и супруги, или мужчины и женщины (некоторые)] сколь много одолжены вы издателем, который для вас воскресил сего философа. Я ни слова также не скажу вам, государь мой, о баснях, потому что они слишком известны, но удовольствуюсь приведением следующего нравоучения относительно к 41 басни: от кого благодарность получить есть надежда, тому благодеяние оказывать должно. Как можно ограничивать таким образом благотворение, сию столь любезную добродетель? Прямо благодетельный человек не ждет никогда наград за добро, им оказываемое; сие оскорбило бы его великодушие: подавать руку помощи своим врагам и неблагодарным есть единственный предмет его награждений и верховного его удовольствия.

После сих басней, около 37 страниц занимающих, г. издатель предлагает Нечто во особенности о женщинах. Вы, наверно, любопытствуете знать, что это такое? Чрезвычайное, государь мой, чрезвычайное! — Тут представляет издатель мнение некоторых знатоков: посредством чего женщина может заслужить имя красавицы? Какое важное открытие! какая превосходная польза! льзя ли не радоваться, видя такие успехи нашей учености.

За сим следует песнь „Наказанный Нарциз или новое превращение“; надобно сказать, что есть в ней некоторые довольно изрядные стихи, как то:

И новый Лимфия свой вид воспринимает:

Пастушка млеет вся, пред сладким как бы сном;

Струями уж власы катятся над челом;

Прохладу некую на сердце ощущает;

Любовный пламень в нем, как жажда, погасает.

Исчезла вся любовь к Нарцизовой красе;

Забвенье сладкое объемлет чувства все;

Одежда белая и нежные все члены,

Как тающе сребро, вдруг стали распущенны.

Зеленый пояс в брег явился обращен,

Травою мягкою, цветами испещрен.

Струи спокойные с веселием играли,

Луч солнца искрами златыми отливали;

Журчанье тихое ток Лимфин испускал

И будто бы еще Нарциза упрекал.

Превращение Нарциза в цветок описано также довольно хорошо.

Я, может быть, уже наскучил вам, государь мой, предложением замечаний моих на сию книгу, которых издатель нимало не заслуживает. И потому не распространюсь более; но в заключение скажу, что остальная половина сей книги состоит в пословицах и поговорках простонародных, выписанных из письмовника забавных граматок к красавицам, или, в прямом смысле, глупых и вздорных писем, в песнях, взятых из песенника. Оканчивает же издатель книгу сию Изящным изображением мужчин и женщин, которое гораздо бы приличнее было поместить между потешными его повестцами, выше сего мною описанными.

Вот вам верное начертание сей книги! Скажите, государь мой, заключает ли она в себе хотя что-нибудь соответствующее ее названию? Г. издатель, как видно, хотел уподобиться пчеле, которая собиранием соков из различных цветов приуготовляет чрез то приятный и сладкий для нас мед; а как к сему потребно искусство и труды, совсем издателю несвойственные, то, вместо приятного и сладкого сока, собрал он с цветов одну токмо нечистоту и пыль, и потому сия книга его представляет нам довольно изрядную кучу сору.

Ваш усерднейший
Читатель.

Торжок. Октября 29 дня.

Почтенный издатель!

Не успеешь книжки прочесть — уж и другая из печати выходит. Как не отдать должной справедливости отличному усердию Г. Г. и не подивиться, что при таковых способностях нимало не гоняется он за славою, а довольствуется токмо собиранием плодов ее в неизвестности… имени своего не открывает, а дает судить о себе по своим книгам. И в самом деле, если рассмотреть в сем его намерение, то оно не худо; к чему послужит имя? вить оно не придаст книге более смысла, не украсит ее содержания: была бы надпись любопытна, да не было бы накладу; — что и в имени, если в сем последнем неудача — чего уже не входит ныне в расчет! Но, как бы ни было, пусть Г. Г. поступает в сем случае, как он хочет; пусть выдает книгу с именем своим или без имени и ставит им цены, какие для него выгоднее; я с моей стороны стану платить ему назначаемые им деньги, буду брать у него книги и стану ценить их всегда по-своему. Право на то продает он сам, — почему покорнейше вас, государь мой, прошу, чтоб вы с обыкновенною вашею благосклонностию сие мое к вам письмо поместили в журнал ваш, чрез что доставите читателям вашим случай увидеть и, может быть, остеречься от покупки вновь сим Г. Г. изданной книги, сию прекраснейшую надпись имеющей:

Нежные объятия в браке и потехи с любовницами (продажными) изображены и сравнены правдолюбом. В С.-Петербурге, И. К. Шнора.

Сия книга разделена на 6 глав и состоит из 240 страниц, в осьмушку. Такое наблюдение в рассуждении другой книги было бы совсем, может быть, не кстати, — я в том согласен; но здесь оно нужно, и сказать о сем велит долг рецензента потому, что все достоинство сей книги состоит в ее толстоте.

Издатель начинает оную изображением первой брака ночи, или первых нежных объятий в браке. Вот поистине изрядная картина для несозрелых умов, невинных сердец, пылких и юных лет! И хотя искусство издателя совсем не соответствовало его намерению, хотя картина сия представлена им в весьма грубых красках и безобразнейших чертах, — однако, при всех сих ее недостатках, она может еще в неопытной и кипящей молодости произвесть некоторые впечатления — равно как искра бывает иногда причиною сильнейшего пламени.

„Я не намерен здесь, как иной мог подумать, распалять страстей. Нет, вредить я никому не хочу и не буду. Дождитесь токмо конца; увидите изящество и пользу сего начертания“. — Прекрасно! но чем докажет мне г. издатель, что он вредить никому не хочет? чем? Уже ли думает он, что, поставив слова сии при начале книги, сделал он все, чтоб ему в том поверить? уже ли, предприняв намерение никому зла не делать, почитает он сие важною услугою? уже ли думает, что в сем только состоит долг честного человека, долг гражданина, долг писателя? Не худо, когда г. издатель сохранит желание сие хотя на будущее время; я уверен, что сказали бы ему за то спасибо. Но теперь, выдав книгу сию, нимало не исполнил он добровольно сделанного им сего обещания. „Дождитесь токмо конца, увидите изящество и пользу сего начертания“. Что означает смысл сих слов? не то ли, что издатель, чувствуя и сомневаясь сам в пользе сей книги, заблаговременно упрашивает читателя вооружиться терпением, без которого не надеется он, чтобы возможно было прочесть книгу его до конца, где, как говорит он, раскрывается токмо изящество оной. Но пусть неизвестный конец сих начертаний будет прекрасен; оставим оный для г. издателя. Пусть побережет он его для себя и никому не показывает; сим окажет он величайшую благонамеренным людям услугу. А дабы видеть, что алчба к корысти выдумать может, то для сего слишком довольно и сей первой его части.

„Вот! приближаются две благомыслящие особы; назовем их Альдон и Альдина. Искренно вверяя себя друг другу, идут они, взявшись рука за руку; ибо сей день есть торжественный день любви их, день бракосочетания“.

Я никак не мог решиться представить сих особ в том самом виде, в каковом изобразил их г. издатель; надобно совершенно отказаться от скромности, долженствующей управлять пером писателя. Но обязан сказать, что сие первых нежных объятий в браке изображение почитает издатель торжеством дружбы и любви и восклицает, что никто еще поныне достойно его не воспел. Здесь самолюбие издателево доказывает, что он весьма редко, а, может быть, и совсем не входит в самого себя; когда бы делал он сие почаще, то я уверен, что он скоро переменил бы сие о себе мнение и не столько бы велик казался в глазах своих.

Вторая, третия и четвертая главы сей книги состоят в описании уловок или ухваток, проказ и плутней любовницы (продажной), а пятая представляет потехи с невинностию и падение оной. По одному уже содержанию их может всякой сделать о них справедливое заключение… Я привел бы из сих глав некоторые места; но кто может быть в сем случае столько любопытен? кому могут они понравиться? и потому, дабы не раздражить благородных и чувствительных сердец, я оное оставляю.

Последняя глава состоит из писем, в которых издатель описывает другу своему Линдгельму утехи отца и матери, величайшее удовольствие в браке. Все, что я о сей главе сказать могу, так это то, что она ничем не лучше прочих.

Заключает же издатель книгу сию премудростию Иисуса сына Сирахова и притчами Соломоновыми, на славянском языке писанными. А я, с моей стороны, ничем не нахожу лучше заключить сего моего к вам письма, как следующим для издателя наставлением: — jаi toujours cru que le respect qu’on doit au public n’est pas de lui dire des fadeurs, mais de ne lui rien dire que de vrai et d’utile ou du moins qu’on ne juge tel; de ne lui rien prйsenter sans y avoir donnй tous les soins dont on est capable, et de croise qu’en faisant de son mieux, on ne fait jamais asses bien pour lui.

I. I. Rousseau.

Может быть, некоторые спросят меня: почему издание сей книги приписываю я тому же Г. Г. который издал недавно Любовники или супруги, мужчины и женщины (некоторые). Сие нимало не должно быть удивительно: во-первых, скажу им, что приятель мой, живущий в Петербурге, о сем меня уведомил; но хотя бы сего не случилось, то льзя ли ошибиться в слоге и предметах, сим Г. Г. избираемых.

Я бы прислал к вам, государь мой, и еще рецензии на некоторые русские книги, хотя не новые, однако довольно важные; но, не зная, станете ли вы продолжать издание ваше на будущий год или нет, почитаю сие бесполезным и для вас некоторым образом обременительным. Впрочем, имею честь пребывать вашим усерднейшим

Читателем.

Торжок. Декабря 28 дня.

<О СТИХАХ ДЕВИЦЫ М.>5

Сии и также еще некоторые стихи, кои в следующих месяцах помещены будут, получил я от одной девицы М. — Они суть плоды свободного ее времени, любви к упражнению. — Редкий пример между девицами нашего времени! — Редкие достоинства! — Везде излито чувство, пленяющее сердце! — Всюду видна душа, исполняющая читателя нежнейших ощущений! — Прискорбно, очень прискорбно, что скромность ее лишает нас удовольствия узнать ее имя. И[здатель].

<О ПИСЬМЕ НЕИЗВЕСТНОЙ ОСОБЫ>6

Получивши от неизвестной особы сие одолжительнейшее письмо с помещенными в оном вопросами, рассуждениями и живо изображенными благовидными намерениями, издатель поставляет приятнейшим долгом изъявить чувствительнейшую признательность оной особе, во уважение патриотического духа, благородства чувствований и доброхотного приглашения к разделению славы, каковая от удовлетворительного разрешения столь важных задач, несомнительно, воспоследовать долженствует, и предполагая вероятнеишим образом, что по сообщенному предначертанию заготовлены уже оною особою нужные к столь великолепному зданию запасы, — издатель усерднейшим образом просит ее о доставлении образца решению хотя первого из предложенных вопроса, дабы по оному любители словесности и рачители общественного добра могли надежнее и единообразнее заниматься решением прочих. — Как сей образец, так и другие труды, которые оная особа благоволит впредь присылать, с благодарностию принимаемы и помещаемы будут.

<О ПРЕДРАССУДКАХ>6

Как сие, так и второе рассуждение, что в следующем месяце помещено будет, по важности их предмета заслуживают особенного читателева внимания. В них увидит он, с каким глубокомыслием сочинитель оных предлагает истины, против которых не малое число из новейших любомудров с толикою ревностию восстают, стараясь совершенно оные испровергнугь. Сии непреклонные умы судят о предрассудках по одному токмо их виду, не входя в порядочное исследование тех выгод, каковые общество от оных получает, и разят без разбору все, не мысля, какие предрассудки испровергнуть должно и какие надобно употребить на истребление их средства. — В надежде, что сии два рассуждения ясностию своих истин конечно, немало принесут удовольствия любящим заниматься подобными материями, оные здесь и помещаются.

<О ВРЕДЕ ВОЙНЫ>7

Здесь любомудрие Шарроново в заблуждении, он сам себе противопоставляет привидения, с которыми сразиться должно. Отечество простило ли бы гражданину, когда бы он на войне пощадил родственника или друга? Но ежели позволительно пощадить родственника, друга, то нельзя ли также пощадить и всякого другого человека, потому что все люди братия? — Без сомнения, когда будем восходить к первым началам нравственности, запрещающей людям убивать себе подобных. — Но чрез это уничтожалась бы война? — Тем лучше. Разум никогда не одобрял сего варварского употребления. Поэтому не надобно защищать своего отечества? Это слишком уже много. Надобно его защищать, не щадя даже своей жизни, когда нельзя того иначе исполнить. Но ежели бы люди захотели друг друга слушать и все делали сходно с разумом, то никогда не дошли б до необходимости убивать друг друга.

<О ФОНВИЗИНЕ>8

Кому из соотечественников наших не известны сочинения г. Фон Визина, сего знаменитого писателя? Писателя, которому по сие время не было еще у нас достойных подражателей, и не знаю, будет ли когда-нибудь — другой Фон Визин? Напрасно было бы входить мне в подробное исследование превосходных его как феатральных, так и других пиитических творений, которые большая часть людей, словесность любящих, знают почти наизусть; и что, кажется мне, не малым уже послужить может доказательством о их достоинствах и изящности. — Кто не согласится со мною, что вообще во всех его сочинениях блистает отличная острота, видны оригинальные черты пылкого воображения, что краски для писания картин, им употребленные, суть самые живые, трогательные и восхитительные; что рассуждения его точны, основательны; слог исполнен приятности, замысловат и плавен; что критики, им учиненные, благоразумны и умеренны? — С каким искусством мог он обнаруживать зловредные пороки, обычаи, нравы, общество в его время заражавшие, и, давая, таким образом, во всей силе чувствовать пагубное оных действие, умел, с другой стороны, с отменною привлекательностию, с особенным чувством представить истинные пользы и побуждать к добродетели. — Самая сухая нравственность под пером его имеет свои прелести и занимательна. — К сему можно присовокупить еще, что число переводов его хотя и не велико, однакож все они прекрасны и не менее доказывают вкус его, как и знание в выборе оных. — Фон Визина нет более! — Российской феатр лишился в нем своего Молиера. Словесность — нужнейшего ей сотрудника, члена, славу ей приносившего. Отечество потеряло в нем верного сына, доброго гражданина. — Его нет более! — Но доколе свет наук будет озарять отечество наше, он всегда будет почтен, и творения его останутся навсегда драгоценным памятником для его читателей.

Нижеследующее „Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях“ получил я по случаю от одной почтенной особы. Оно есть последний Фон Визина труд. Я помещаю здесь его совершенно так, как оно мне досталось. И хотя по приключившейся писателю смерти осталось оно к общему нашему прискорбию недоконченным, однакож, при всем том, читатель не без удовольствия между прочим узнает жизнь и характер сочинителя, с толь удивительною точностию и признанием им свету обнаруживаемый. — В последствие же издания нашего, если не случится никаких препятствии, постараемся сообщить читателям нашим некоторые письма его о Париже, к одной особе им во время пребывания его в сем городе писанные и весьма много любопытного в себе содержащие.

ПРИЛОЖЕНИЯ
ПЕРЕВОДЫ ИЗ СОЧИНЕНИЙ П. ГОЛЬБАХА, НАПЕЧАТАННЫЕ В „САНКТПЕТЕРБУРГСКОМ ЖУРНАЛЕ“ 1798 г.
О ПРИРОДЕ9

Вселенная, сия ужасная громада всех бытий, не представляет глазам нашим ничего, кроме вещества и движения; всецелость оныя не показывает нам ничего, кроме незримой и беспрерывной цепи причин и действий. Из причин некоторые нам известны, поелику непосредственно поражают наши чувства; а другие не известны, поелику производят в нас впечатления действиями, часто весьма отдаленными от первых своих причин.

Величества многоразличные и бесчисленными образами соединенные получают и беспрестанно сообщают разные движения. Различные свойства сих веществ, разнообразные оных соединения и действия, кои суть необходимые следствия свойств и соединений, составляют для нас существа вещественных бытии; и от сих-то различных существ происходят разные отделения, роды или системы, занимаемые в природе сими бытиями.

Итак, природа в самом пространнейшем своем знаменовании есть одна великая всецелость, происходящая от собрания всех бытий, составляющих вселенную; в теснейшем же знаменовании понимаемая или рассуждаемая в каждом бытии, есть всецелость, происходящая в каждом из существа бытия, то есть оного свойств, соединений, движений, или образов действия, различающих одно бытие от прочих. Например, человек, превосходнейшее дело рук творца природы, состоит из двух существ совершенно различных. Одно собственно грубое и страдательно, то есть не могущее само собою никак действовать, имеющее протяжение, образ, части, способное к принятию движения, покоя, деления. А другое существо само собою действительное, не имеющее протяжения, ни деления, само себя понимающее, мыслящее, рассуждающее (отрицающее то, что ему кажется ложным, и утверждающее то, что почитает истинным), то есть умствующее.

Человек рождается нагим и лишенным всякой помощи; скоро приходит в состояние одевать себя кожею, потом с удивлением видим его плетущего золото и шелк. Бытию, вознесенному выше нашего шара и с высоты атмосферы рассматривающему род человеческий со всеми его произведениями и переменами, люди показались бы подверженными законам природы не меньше в то время, когда нагие скитаются в лесах, снискивая с трудом себе пишу, нежели когда, живя в гражданских обществах, искусившиеся множеством опытов, для погружения себя в роскоши находят ежедневно тысячи новых нужд и открывают тысячи способов к удовлетворению оных. Все меры, употребляемые нами к перемене образа нашего бытия, не иным чем могут быть почтены, как пространным последствием причин и действий, обнаруживающих первые побуждения, сообщенные нам природою. Одно и то же животное в рассуждении своего членосложения приходит постепенно от нужд простых к многосложнейшим, которые, однакоже, суть следствия его природы. Таким образом бабочка, коея красоте удивляемся, начинает свое бытие неодушевленным яичком, из которого теплота выводит червячка, сперва бывающего хризалидою[2], а потом превращающегося в крылатое насекомое, украшенное живейшими цветами; находясь в сем образе, производит себе подобных и распространяет свой род; наконец, исполнивши долг, возложенный природою, или описавши круг перемен, природою предназначенный такого рода бытиям, лишившись своих украшений, умирает.

Мы видим надлежащие перемены и свойственные степени созревания во всех растениях. Приличное соединение малейших частиц и состав клейкости или соков есть причиною, что какое-нибудь растение, нечувствительно возрастая и изменяя вид, через несколько лет производит цветы, кои суть признаки смерти оного.

То же случается с телом человеческим; оно во всех своих возрастах и во всех изменениях подвержено законам, свойственным сложению его частей и веществу, составляющему его.

Итак, человек в исследованиях своих большею частию должен употреблять в помощь физику и опыты; с ними должен советоваться в науках и художествах, в забавах и трудах своих. Природа действует по законам простым, единообразным, непременным, которые познаем чрез опыты; посредством чувств наших соединены мы с всеобщею природою; посредством оных можем испытывать и открывать ее тайны; как скоро оставляем опыт, немедленно впадаем в пустоту, в которой воображение наше заблуждается.

Большая часть заблуждений человеческих суть физические. Люди неминуемо обманываются всякий раз, когда пренебрегают испытывать природу, советоваться с ее законами и призывать в помощь опыт. Так, по недостатку опытов получают несовершенные понятия о веществе, оного свойствах, соединениях, силах, образе действия. Тогда вся вселенная кажется им ложным призраком или мечтою; не познают природы, презирают ее законы, не усматривают путей, предначертанных ею всему заключающемуся в ней. Прямо сказать! не познают самих себя: все их мнения, догадки, умствования без опыта суть не что иное, как соплетения заблуждений и нелепостей.

А посему человек, не познавая себя и необходимых отношений, существующих между им и бытиями его рода, презирает долг свой в рассуждении других; не понимает, что они нужны для собственного его благополучия; не видит должности своей; не видит излишностей, которых, для соделания себя истинно благополучным, должен удаляться; не видит страстей, которым, для собственного благополучия, должен или сопротивляться, или повиноваться, — словом, не понимает истинных выгод своих. Отсюда происходят все его непорядки, невоздержанность, постыдные желания и все пороки, в которых он погружается с потерею своего здравия и постоянного благоденствия.

Сверх сего, от непознания природы и ее законов, от неисследования и неоткрытия путей и свойств ее человек утопает в невежестве или делает слабые и неизвестные шаги к поправлению своего жребия: нерадение заставляет его полагаться на примеры, последовать привычке и слушаться принуждений больше, нежели опытов, требующих деятельности, и разума, требующего размышлений. Отсюда рождается то отвращение, которое люди оказывают ко всему тому, что, кажется, отдаляет их от правил, к коим они привыкли; отсюда слепое уважение и привязанность к древности и самым безумнейшим внушениям их предков; по причине сего нерадения и по недостатку опытов врачебная, естественная и земледельческая науки (медицина, физика и земледелие), словом, большая часть полезных наук, производят столь мало чувствительных успехов и пребывают столь долго в оковах предубеждений. Упражняющиеся в сих науках желают лучше следовать путями, им начертанными, нежели проложить новые; они пылкость воображения своего и пустые догадки предпочитают соединенным с трудами опытам, кои одни только могут открывать таинства природы.

Одним словом, люди или от нерадения, или от страха, презрев свидетельство чувств своих, на трудном пути наук руководствуются одним воображением, привычкою и предрассуждениями. И для того не редко бывает, что мнения, основанные на воображении, занимают место опытов, размышления и здравого разума.

Итак, нужно вознестись выше темных облаков предрассуждения, выйти из густой окружающей нас атмосферы, дабы можно было надлежащим образом судить о мнениях и различных умствованиях человеческих; перестанем верить испорченному воображению; возьмем в путеводители опыт; начнем советоваться с природою; постараемся почерпать в ней самой истинные понятия о предметах, содержащихся в ней; призовем на помощь наши чувства; станем спрашиваться разума; постараемся рассматривать со вниманием видимый мир, а сие рассматривание непременно доведет нас до познания невидимого творца его.

О ДВИЖЕНИИ И НАЧАЛЕ ОНОГО10

Движение есть стремление, по которому тело переменяет место, то есть соответствует попеременно разным частям пространства или переменяет расстояние в рассуждении других тел; а расположение к движению есть сила, понуждающая тело к вышеозначенной перемене. Движение учреждает отношения между орудиями наших чувств и вещественными бытиями, находящимися внутрь или вне нас. Чрез движения сии бытия производят в нас впечатления, по которым познаем их существование, судим о их свойствах, различаем одних от других и разделяем их на разные классы.

Различные, примечаемые в сей пространной вселенной, бытия, существа и тела, сами будучи произведения известных некоторых соединений, становятся обратно причинами. Какое-нибудь бытие можно назвать причиною, когда оно другое приводит в движение, или когда производит в другом некоторую перемену; действием же в таком случае бывает перемена, которую одно тело в другом чрез движение производит.

Всякое бытие, в рассуждении своего существа, или особливой природы, способно к произведению, принятию и сообщению разных движений; а потому некоторые бытия способны к поражению орудий наших чувств, сии же к принятию впечатлений, или некоторых перемен от их присутствия.

Природа есть собрание всех бытии и всех движений, как нам известных, так и многих других, которых мы не знаем, поелику оные не подлежат чувствам нашим. От беспрестанного действия и противудействия всех вещественных бытии, содержащихся в природе, происходит цепь причин и действий или движений, управляемых постоянными и неизменяемыми законами; есть некоторые движения, коих начала нам не известны, потому что не знаем, из чего состоят первоначальные существа большей части бытии. Первые начала, или элементы тел, не подвержены орудиям наших чувств; мы познаем оные только в сложении (в массе), а не знаем внутренних теснейших их соединений, ни соразмерности, или пропорции, находящейся в сих самых соединениях, отчего необходимо должны происходить весьма различные движения или следствия.

Чувства наши показывают нам вообще два рода движений в вещественных бытиях, окружающих нас; одно — движение целого, или массы, посредством которого целое тело переходит с одного места на другое; таковое движение чувствительно для нас. Так, видим камень падающий, шар катающийся, руку движущуюся или переменяющую положение. Другое движение — внутреннее и сокровенное, зависящее от жидкости, проницающей тело, от соединения действия и противудействия неощутительных частиц вещества, составляющего тело; сего движения мы не видим, а узнаем оное по переменам или изменениям, примечаемым чрез некоторое время в телах или смешениях. Таковые сокрытые движения производит брожение в частицах муки, которые, сколь ни раздельны и сколь ни несвязаны бывают, тесно соединяются и составляют одно целое, или массу, которую мы называем хлебом; такие же неощутительные движения суть те, посредством которых какое-нибудь прозябание растет, укрепляется и изменяется, получает новые качества, так что глаза наши не могут усматривать движений, происходящих от причин, производящих сии действия. Наконец, такие же внутренние движения делаются в человеческом теле и служат варению желудка, обращению крови, приуготовлению жизненных духов и проч.

Движения, как видимые, так и сокрытые, называют приобретенными, когда оные сообщены телу от посторонней какой-либо причины или от силы, существующей вне оного, которые мы посредством чувств наших познаем; так, например, мы называем приобретенным движение, которое ветр производит в парусах какого-нибудь судна.

Произвольными движениями называются такие, которые произведены в теле, заключающем в себе причину перемен, усматриваемых в нем; такового рода движения суть в человеке ходящем, бегающем, говорящем, кричащем и проч. Простыми движениями называем те, которые возбуждены в каком-нибудь теле одною причиною или силою, а сложными те, кои произведены многими причинами или силами различными, хотя бы сии силы были равные или неравные, вместе действующие или попеременно, известные или неизвестные.

Какого бы рода ни были движения бытий, однако оные всегда бывают приличны их существу, свойствам, составляющим их, и причинам, действующим на них. Каждое бытие действует и движется особливым образом; вот что составляет непременяемые законы движения. Таким образом, тяжелое тело должно неминуемо падать, если не встретит какого препятствия, могущего остановить оное на пути падения; огненное вещество должно неминуемо жечь и светить; чувствующее бытие естественно расположено искать удовольствия и убегать противного.

Сообщение движения, или прехождение действия одного тела в другое, делается также по известным некоторым и непременным законам. Тело не сообщает движения другому, как только по некоторым отношениям, подобию сообразности, сходству внутреннему или в точках прикосновения, которое оно имеет с ним. Огонь распространяется только в таком случае, когда встречает вещества, заключающие в себе начала, свойственные ему; а когда встречает тела, которых не может зажигать, то есть не имеющих к нему известного некоторого отношения, погасает.

Во всей вселенной все находится в движении. Если со вниманием рассмотрим части оные, увидим, что нет ни одной из них, которая бы находилась в совершенном покое; те из них, которые нам кажутся без движения, самым делом находятся только в относительном или наружном покое; они имеют столь нечувствительное и столь неприметное движение, что мы не можем признавать их перемен. Все кажущееся нам в покое не остается ни на единое мгновение в одинаковом состоянии. Вещественные бытия беспрестанно то рождаются, то возрастают, то умаляются и разрушаются с большею или меньшею медленностью или скоростию; однодневное насекомое в течение одного дня рождается и умирает; следовательно, в жизни его с величайшею поспешностию производятся весьма великие перемены. Соединения, составленные из твердейших тел и кажущиеся в совершеннейшем покое, со временем рассыпаются и раздробляются на первоначальные свои части, или элементы; твердейшие камни чрез прикосновение воздуха мало-по-малу разрушаются; состав железа, которое от времени ржавеет и снедается, должен быть в движении от первого мгновения составления своего в недрах земли до того, в которое видим его в сем состоянии разрушения.

Физики большею частию, кажется, недовольно размышляли о том, что назвали стремление или тяготение nisus, то есть о тех беспрестанных усилиях, которыми одни тела действуют на другие, показываясь между тем в покое. Камень весом в несколько пудов кажется нам на земле в покое, однако он не престает ни на единое мгновение сильно давить землю, которая ему сопротивляется, или взаимно отражает его. Можно ли сказать, что сей камень и сия земля нимало не действуют? Чтобы вывесть себя из сомнения о сем, стоит только положить руку между камня и земли, тогда окажется, что камень, невзирая на видимый покой, в котором находится, имеет силу сокрушить нашу руку. В телах не может быть действия без противудействия. Тело, на которое действует удар, притяжение или какое давление, сопротивлялся оным, показывает нам, что оно через сие самое сопротивление противудействует; силы мертвые и силы живые суть силы одного рода, но употребляются различным образом.

Нельзя ли поступить еще далее и сказать, что в телах и составах (массах), которых совокупность, или всецелость, кажется нам покоющеюся, происходят беспрерывные действия и противудействия, постоянные усилия и беспрестанные ударения и сопротивления, словом, стремления или тяготения nisus, посредством которых части сих тел давят одни других, взаимно сопротивляются, беспрестанно действуют и противудействуют; а сие самое удерживает их вместе и делает, что сии части составляют целое, тело или состав, которых всецелость кажется нам в покое, между тем как ни одна из частей их в самой вещи не престает действовать? Тела кажутся в покое тогда только, когда действие сил их бывает равно.

Итак, те самые тела, кои кажутся в совершенном покое, в самом деле получают или в свою поверхность, или во внутренность беспрестанные ударения от тел, их окружающих или проницающих, расширяющих, изрежающих, и, наконец, от самых составляющих их; от сего части сих тел самою вещию находятся в действии и противудействии, или в беспрестанном движении, которого действия оказываются, наконец, приметнейшими переменами. Жар расширяет и изрежает металлы; из сего видно, что полоса железа от одних перемен атмосферы должна быть в непрестанном движении и что нет в ней ни одной частицы, которая бы хотя единое мгновение была в истинном покое. И действительно, в телах твердых, коих все части одна к другой близки и смежны, каким образом понимать, чтобы воздух, холод и теплота могли действовать хотя на одну из их частей, и самых внешних, без сообщения движения постепенно самым внутреннейшим? Каким образом без движения понимать, как обоняние наше поражается чрез истечение из самых плотнейших тел, которых все части кажутся нам в покое? Наконец, глаза наши видели ли бы помощью телескопа самые отдаленнейшие от нас небесные светила, если бы между оными светилами и сеточкою оболочною [sic], на дне глаза нашего находящеюся, не было проходного движения?

Словом сказать, внимательное наблюдение должно удостоверить нас, что все в природе находится в беспрестанном движении; что нет ни одной ее части, которая бы пребывала в истинном покое; наконец, что природа есть все действующее, в которой без движения ничто не может происходить, ничто не может себя сохранить, ничто не может действовать. Итак, понятие о природе неминуемо заключает в себе понятие о впечатленном движении. Но, может быть, скажет кто, откуда природа получила первоначальное свое движение? На сие можно немедленно ответствовать, что она получила оное от первой причины, от того, который произвел ее из ничего. К сему присовокупить можно, что движимость есть некоторый образ бытия, который проистекает из существенного состояния вещества, и что разнообразность движений и явлений, при том бываемых, происходит от различия свойств, качеств, соединений, находящихся с самого начала в различных первоначальных веществах, в различных началах, или элементах тел. В сходство законов, постановленных создателем, различные вещества, составляющие вселенную, должны от начала мира изъявлять тяготение одни на других, стремиться к центру, взаимно себя ударять, встречать, привлекать и отражать, соединяться и разлучаться, действовать и двигаться различными образами, вследствие существа, свойственного каждому роду веществ и каждому соединению оных, существование предполагает некоторые свойства в вещи существующей: она, имея свойства, должна иметь способы действия, неминуемо происходящие от образа существования ея. Тело, имея тяжесть, должно падать, а падая должно ударять тела, встречающиеся на пути падения его; если оно плотно и твердо, то вследствие собственной плотности своей должно сообщать движение телам, ударяемым оным; если имеет с ними сходство и свойство, должно соединиться, а если не имеет никакого сходства, должно быть отражено и проч. Декарт (Картезий) для составления телесной вселенной ничего не почитал нужным, кроме вещества и движения.

Существование вещества есть одно дело, а существование движения первоначально впечатленного есть другое дело. Вещество есть тело единосвойственное (homogene), которого части разнствуют между собою только по различным своим образованиям. Первые начала, составляющие тела, состоят из одного и того же вещества; движения их увеличиваются или умаляются, ускоряются или умедляются в рассуждении соединений, соразмерности (пропорции), тяжести, плотности, величины и веществ, входящих в сложение их. Первое начало огня есть, очевидно, движимее первого начала земли; а сия плотнее и тяжелее огня, воздуха, воды; в рассуждении количества сих первых начал, входящего в состав тел, сии должны двигаться различно, и движения их должны быть некоторым образом сложены из начал, составляющих их. Первое начало огня, приведенное самим творцом природы в движение, есть, так сказать, достаточная кислота, приводящая в брожение состав тела, или массу, и дающая оному некоторый род жизни. Земля по своей особливой непроницаемости, или по крепкому соединению частей своих, есть, кажется, начало твердости тел. Вода особливейшим образом способствует теснейшему сопряжению частей тела, будучи сама одною из сих частей. Наконец, воздух есть жидкость, приготовляющая для прочих начал пространство, нужное им для произведения движений, и сверх того способная к соединению с оными. Сии первые начала, которых одних (чистых, без примеси) чувства наши никогда нам не показывают, будучи одни через других приведены в беспрерывное действие, беспрестанно действуя и противудействуя, беспрестанно соединяяся и разделялся, друг друга привлекая и отражая, достаточны для изъяснения составления всех видимых нами бытии; движения их рождаются беспрерывно одни от других; они составляют пространный круг рождений и разрушений, соединений и разделений на части, который не будет иметь конца, как разве в то время, когда угодно будет тому, которому одному одолжен он своим началом. Словом, природа есть неизмеримая цепь причин и действий, кои беспрестанно происходят одни от других. Частные движения зависят от всеобщего первоначально произведенного первою причиною. Оные бывают сильны или слабы, скоры или медлительны, просты или многосложны, рождаются или уничтожаются от различных соединений или обстоятельств, переменяющих каждую минуту направления, стремления, образы существования и действия различных тел, приведенных в движение. Вот куда должно устремить свои мысли для сыскания начала действия и происхождения смесей. Итак, признавать вещество естественно вечное и естественно в движении от самой вечности есть тщеславиться невежеством и безбожием.

НЕВОЗДЕРЖАНИЕ11

Анахарзис говорил, что виноградное дерево произращает три плода: первый удовольствия, второй пьянства, третий раскаяния. — Ежедневный опыт доказывает, что человеку ничто так не вредит, как невоздержание; ибо оное, ослабляя тело, непосредственно повергает в старость, изнеможение и, наконец, смерть приключает. — Невоздержание, говорит Демокрит, производит небольшие наслаждения, а огорчения и скорби продолжительные. — Излишество вина, тревожа беспрестанно мозг, делает человека, предавшегося вину, дикообразным, неспособным к трудам, препятствует размышлению, отвлекает от исполнения должности и сопровождает нередко к преступлениям, казнь заслуживающим.

И вообще жизнь сластолюбивая и нежная учиняет нас сперва нерадивыми, потом бесполезными и, наконец, презрительными. Но существо рассудительное должно крайне стараться о собственной сохранности своей; существо, в обществе живущее, должно тщательно соблюдать характер свой и не возмущать ничем своих способностей, в опасении вовлечену быть в рассеянность и поневоле к действиям, его унижающим и стыд впоследствии производящим. Человек общественный должен, как для собственной пользы своея, так и для пользы других, обуздывать страсти свои и сопротивляться беспорядочным внушениям своея природы. Ничто столь не естественно человеку, как желать удовольствий; но существо, рассудком водимое, убегает тех из них, кои впоследствии своем болезни навлекают: боится, да не учинит себе вреда; воздерживается, да не потеряет уважения в самом себе и от своих сограждан.

ГЛАС НЕБА12

О вы! которые по внушению моему ежеминутно в жизни вашей стремитесь к благополучию, не сопротивляйтесь верховному моему закону. Трудитесь для вашего блаженства, наслаждайтесь спокойно, будьте счастливы; вы найдете к сему средства, в собственном вашем сердце начертанные. — Возвратись, о непостоянный! Возвратись к божеству, тебя призывающему; оно утешит тебя, отгонит от сердца твоего сии страхи, тебя смущающие, сии терзающие тебя беспокойства, сии колеблющие тебя страсти, сии вражды, которые отделяют тебя от человека, коего ты любить должен. Предавшись природе, человечеству, самому себе, украшай цветами путь жизни твоей; перестань углубляться в будущее, живи для себя, живи для тебе подобных; входи чаще во внутренность твоего сердца и рассматривай потом существа, тебя окружающие; наслаждайся и споспешествуй наслаждаться ниспосланными мною благами всем детям, равно из недр моих происшедшим; помогай им в их несчастиях, которым они, как и ты, судьбою подвержены. Я похвалю твои удовольствия, когда не вредны они самому тебе и не пагубны твоим ближним, кои для благоденствия твоего сотворены мною необходимыми. Сии удовольствия тебе позволены, если ты только с умеренностью, мною определенною, ими пользоваться станешь. Итак, будь счастлив, о человек! Само небо к сему тебя побуждает; но помни, что ты один благополучен быть не можешь: всех смертных, равно как тебя, призываю я к счастью, которым не иначе ты наслаждаться можешь, как соделывая их счастливыми. Таков есть закон судьбы; если ты покусишься преступить оный, то помысли, что ненависть, мщение и угрызение совести всегда преследовать готовы за нарушение неизменных ее предопределений.

Итак, следуй, о человек! в каком бы ты звании ни был, сделанному тебе начертанию к достижению счастия, тобою искомого. Да чувствительное человечество побудит тебя к восприятию участия в жребии тебе подобного, да сердце твое тронется бедствиями других, да великодушная рука твоя подаст помощь несчастному, судьбою обремененному: помысли, что она тебя так же, как и его некогда, поразить может; познай из сего, что всякий несчастный имеет право на твои благодеяния. Отирай паче всего слезы угнетенной невинности, собирай в сердце твое погибающею добродетелию проливаемые; да приятный жар искреннего дружества воспламенит сердце твое, честности исполненное; да почтение милой подруги заставит позабыть тебя горести сея жизни: будь верен нежности ее, чтоб была верна она твоей; да в глазах добродетельных и соединенных согласием родителей дети твои поучаются добродетели, чтоб в старости твоей имели они о тебе те же попечения, кои озабочивали зрелые твои лета во время легкомысленной их младости.

Будь справедлив, потому что правосудие есть подпора человеческому роду. Будь добр, потому что благость покоряет всех сердца. Будь снисходителен, потому что, имея сам слабости, живешь ты с существами, таким же слабостям, как и ты, подверженными. Будь кроток, потому что смиренномудрие привлекает любовь. Будь признателен, потому что благодарность питает и сохраняет благость. Будь смирен, потому что гордость навлекает презрение на существа, единственно собою занимающиеся. Прощай обиды, потому что мщение возрождает ненависти. Твори добро тебя оскорбляющему, дабы через то превзойти его и соделать себе из него друга. Будь воздержан, умерен, целомудр, потому что роскошь, неумеренность и распутства истребят бытие твое и учинят тебя презрительным.

Будь гражданин, потому что отечество твое нужно для твоей безопасности, твоих удовольствий, твоего благосостояния. Будь верен и послушен законной власти, потому что она необходимо потребна для сохранения общества, в котором ты сам имеешь нужду. Повинуйся законам. Защищай отечество твое, потому что оно устрояет твое счастие, заключает в себе твое имущество и все любезнейшие сердцу твоему существа.

Одним словом, будь человек, будь чувствительное и разумное существо; будь верный супруг, нежный отец, справедливый начальник, ревностный гражданин; старайся служить отечеству твоему всеми своими силами, дарованиями, прилежанием, добродетелями. Разделяй дары, природою тебе данные, с живущими с тобою в обществе; изливай благосостояние, довольство и радость на всех тебя окружающих: да круг дел твоих, благотворениями твоими в движение приведенный, воздействует на самого тебя; будь уверен, что человек, счастие других соделывающий, сам несчастлив быть не может. Поступая таким образом, какая бы ни была несправедливость и ослепление существ, с которыми рок твой определил тебе жить, никогда не будешь ты совсем лишен награждений, тебе должных. Никакая сила, на земли по крайней мере, не может похитить у тебя внутреннего удовольствия, сего чистейшего источника блаженства. Во всякое время будешь ты с удовольствием входить в самого себя; ты не обретешь во глубине сердца твоего ни стыда, ни ужаса, ни угрызения совести; ты возлюбишь самого себя, ты будешь велик в глазах твоих; будешь любим, почитаем всеми честными душами, коих похвала несравненно действительнее, нежели толпы развращенных. Между тем, как устремишь ты взор свой вокруг себя, веселые лица изъявят тебе любовь, участие, чувствование. Жизнь, коей каждая минута протекать будет в спокойствии души твоея и в любви существ, тебя окружающих, доведет тебя мало-по-малу до предела дней твоих, ибо ты умереть должен; но ты переживешь уже себя мыслию; ты пребудешь навсегда в сердцах друзей твоих и существ, тобою облагодетельствованных; добродетели твои заблаговременно соорудили в оных твердые памятники.

Итак, перестань жаловаться на участь свою. Будь справедлив, милосерд, добродетелен, то никогда не можешь ты быть лишен удовольствия. Блюдись завидовать обманчивому и скоропреходящему блаженству мощного злодеяния, торжествующего тиранства, корыстолюбивого лицемерия, мздоимного правосудия, ожесточенного могущества. Не покушайся никогда стыдом, обидою и угрызением совести приобретать гибельную власть угнетать тебе подобных; не будь наемным участником гонителей твоего отечества; стыдом покроются их лица, коль скоро встретят они взор твой.

Не сомневайся в том; ибо только я истинно и неупустительно наказую преступления, землю обременяющие. Злодей может избегнуть законов человеческих, но никогда не избегнет он моих. Мною образованы сердца и тела смертных, мною установлены законы, ими управляющие. Если ты предашься постыдному сладострастию, соучастники распутств твоих восхвалят тебя в оном, а я накажу тебя мучительными немощами, кои прекратят поносную и презрительную жизнь. Если ты предашься невоздержанности, законы человеческие тебя не накажут, но я сокращу дни твои. Если ты порочен, несчастные навыки твои будут причиною твоей погибели. Сии надменные, напыщенные вельможи, коих могущество становит превыше законов человеческих, трепещут под законами моими. Я наказую их, исполняю их страха, подозрения, беспокойств; единым названием святые истины привожу их в содрогание. Посреде толпы льстецов, их окружающих, даю им чувствовать язвительное жало печали и стыда. В ожесточенные души их вливаю я скуку, дабы наказать их за употребление во зло благ, им мною дарованных. Во мне лишь только найдете неизменное, вечное правосудие: без лицеприятия умею соразмерять наказание преступлению, несчастие развращению. Законы человеческие тогда лишь только справедливы бывают, когда они сообразны с моими: их суждения основательны, когда мною они вдохновенны. Единые токмо мои законы суть непременны, общи везде и навсегда для управления участию человеческого рода положенные.

Если ты сомневаешься в моей власти и необоримом моем над смертными могуществе, то обрати внимание на мщение, производимое мною над всеми теми, которые противятся моим определениям. Проникни во глубину сердца сих различных злодеев, коих веселый вид растерзанную скрывает душу. Не видишь ли ты честолюбца, день и ночь мучающегося в пламени, коего ничто погасить не может? Не видишь ли ты победоносца, в угрызении совести торжествующего и над дымящимися развалинами, над дикими и опустошенными местами, над несчастными, проклинающими его, горестно царствующего? Неужели думаешь ты, что сей тиран, окруженный ласкателями, похвалами его осыпающими, не имел бы познания о ненависти, злодеяниями возбуждаемой, и о презрении, навлекаемом на него пороками его, бесполезностью его и распутствами. Неужели мнишь ты, что сей горделивый царедворец во глубине души своей не устыдился бы обид, им причиняемых, и низкостей, помощию коих входит он в милость.

Воззри на сих нечувствительных богачей, терзающихся скукою и пресыщением, всегда за истощенными удовольствиями следующими. Воззри на сребролюбца, который, не внемля воплям бедных, трясется над бесполезным сокровищем, на счет самого себя тщательно собранным. Воззри на радостное лицо сластолюбца, на веселый вид невоздержанного, тайно о потерянном здравии воздыхающих. Воззри на несогласие и ненависть, между прелюбодействующими супругами царствующие. Воззри на лжеца и обманщика, всякой доверенности лишенных; воззри на лицемера и клеветника, со страхом от проницательных твоих взоров убегающих и при едином названии ужасные истины трепещущих. Рассмотри изнуренное сердце завистника, от благосостояния других иссыхающего; оледенелое сердце неблагодарного, которое никакое благодеяние не согревает, на свирепую душу сего чудовища, которого стоны несчастных смягчить не могут. Взгляни на злопамятного, желчию и злобою питающегося и в бешенстве своем самого себя пожирающего. Воззри не обинуяся на почиющего смертоубийцу, криводушного судию, гонителя и насильствующего, коего ложе заражено пламенниками фурий. — Ты, конечно, содрогнешься, увидя смущение, волнующее попечителя, обогатившегося на счет сироты, вдовицы и бедного; ты вострепещешь, узря мучения, терзающие сих уважаемых злодеев, которых простолюдим почитает счастливыми тогда, когда презрение, коим к самим себе они исполнены, отмщевает им беспрестанно за притеснение народов. Словом, ты увидишь довольство и покой, изгнанные невозвратно из сердца несчастных, взорам коих представляю я презрение, поругание, наказания, ими заслуженные. Но нет, ты смущаешься при плачевном позорище моих мщений. Человечество побуждает тебя разделять мучения, ими заслуженные; ты смягчаешься над сими несчастными, коих заблуждения, пагубные навыки соделывают порок необходимым; ты убегаешь оных, не ненавидя их, ты готов подать им руку помощи. Если сравнишь ты себя с ними, то возрадуешься, обретя спокойствие во внутренности собственного своего сердца. Наконец, ты увидишь совершившееся над ними и тобою предопределение судьбы, которое хощет, чтобы преступление наказывалось само собою и добродетель никогда не была лишена награждений, ею заслуживаемых.

О ПРАЗДНОСТИ13

„Никогда, — говорил Ксенофонт, — разум, покоренный праздности, доброго произвести не может“. — Фоцилид строжае сего сделал примечание: „Рука всякого празднолюбца готова к хищению“. — Жить значит творить благо себе подобным и быть полезным, уподобляясь жизни благодетельного римского императора Тита, который говаривал, когда не имел случая оказать в продолжение дня кому благодеяния: „Друзья, сей день я потерял“. — „Я научился, — сказал один из древних, — быть себе другом, и потому никогда один не бываю“. — „Ничто, — говорил де-Ламберт, — столько не полезно, как чтение нравоучения: по мере, как читаешь Плиния, Цицерона и прочих, получаешь вкус к добродетели“. — Если человек столько счастлив, что возлюбит сии умственные удовольствия, то они займут приятно его время, разум отвратят от тщетностей и всех тех разорительных, нередко преступных удовольствий, следующих обыкновенно за людьми праздными и несносною скукою уязвленными. Праздности следствие есть невежество, которое погружает человека в безумие, в детство, в постыдную бездейственность, в глупость, учиняющую его бесполезным самому себе, а прочим и того более. Человек, которого разум развлечен, ничем иным занят быть не может, как пышностию, суетными нарядами, роскошью и разными дурачествами. Он, не зная, как употребить время свое, носит повсюду скуку и свое несносное присутствие: всегда будучи в тягость самому себе, таковым же и для прочих учиняется. Его скучные разговоры ни на что иное не обращаются, как на безделицы, недостойные занимать существо рассудительное. — Катон говаривал, что тунеядцы суть непримиримые враги людей занимающихся. — Они суть истинные тираны обществ, ибо, будучи сами себе несносны, и прочих беспрестанно возмущают. Невежество есть порок тех людей, которые должны бы изучить принадлежащее к их званию, но пренебрегли оное исполнить.

Стихотворец Прадон в сочинениях своих изъявил крайнее невежество, перенеся города из Европы в Авию; но что больше служит к его укоризне, что присоединил он таковой же ответ, сделанный им некоторому принцу: „Извините меня, высочество, — отвечал он, — это от того произошло, что я не знаю хронологии“, — вместо того, чтоб отвечать: „географии“. Ответ глупый, свидетельствующий, что он не знал ни одной из сих наук, ни даже того, чему оные научают. — Вот еще мысли одного дворянина, кои послужить могут в девиз невежествующему дворянству: „Что до меня, я в книгу никогда не заглядывал и, будучи рожден дворянином, когда умею на лету стрелять птиц, пить, подписывать имя свое, я почитаю себя столько же, как и покойный Цицерон, знающим“.

О НРАВОУЧЕНИИ, ДОЛЖНОСТЯХ И ОБЯЗАННОСТЯХ НРАВСТВЕННЫХ14

Нравоученне есть наука отношений, между людьми находящихся, и должностей, из отношений сих проистекающих. Или: нравоучение есть познание того, чего существа благоразумные и рассудительные должны непосредственно избегать, если желают сохранить себя и жить благополучно в обществе.

Чтоб быть нравоучению общему, оно должно быть соглашено с природою человека вообще, то есть основанному постоянно на сущности, свойстве и качествах, обретающихся во всех одинакого с ним роду существ, кои отличают его от прочих животных. Отсюда проистекает, что нравоучение предполагает науку о природе человека.

Всякая наука есть ничто иное, как плод опыта. Знать вещь значит испытывать производимые ею действия, образ, под которым она оные производит, различные виды, под коими можно ее рассматривать. Наука нравов, чтоб быть верною, должна быть последствием постоянных, повторяемых и неизменяющихся опытов; ибо они только могут доставить нам истинное познание об отношениях, между существами рода человеческого обретающихся.

Отношения между людей суть ничто иное, как разные образы, которыми они взаимно друг на друга действуют и кои суть причиною влияния на взаимное их благосостояние.

Должности нравоучения суть те средства, которые существо рассудительное и способное к испытаниям должно употреблять к достижению благополучия, к которому природа его беспрестанно понуждает. Итти есть должность, влекущая перейти от одного места к другому; быть полезну есть должность, по которой желаешь приобрести внимание и уважение от подобных себе; воздержаться от соделания зла есть должность, которая заставляет мыслить, да не обратить сим на себя ненависть и негодование от тех, кои способствовать могут собственному его благополучию. Словом, должность нравственная есть соглашение средств с концом, себе предполагаемым; от мудрости или благоразумия зависит соразмерять средства сии с тем концом, то есть с пользою употреблять их к достижению благополучия, желание которого свойственно человеку.

Обязанности нравоучения суть тот закон, который заставляет воздерживаться или убегать от некоторых действий, могущих препятствовать искомому нами в жизни общественному благосостоянию. Кто предполагает какое-нибудь намерение, тот должен находить и средства, к оному сопровождающие; существо, ищущее счастия своего, обязано изыскивать самоудобнейший путь, к блаженству привести его могущий, обязано, под опасением учиниться злополучным, устраняться того, который его от оного удаляет. Познание сих средств есть плод опыта, яко единственного средства, научающего нас познавать как предмет, нами предполагаемый, так и верные пути, к оному сопровождающие.

Узы людей, одних с другими соединяющие, ничто иное суть, как обязательства и должности, которым они подчинились по последствиям отношений, между ими существующих. Сии обязанности, сии должности суть договоры, без которых не можно взаимного приобрести счастия. Таковы суть узы, связующие отца с детьми, государя с подданными, общество с сочленами и проч.

Сих приведенных начал довольно, дабы увериться нам, что человек при рождении своем не приносит знания о должностях нравоучения и что мнение тех крайне лживо, кои приписывают человеку чувства нравственные врожденные. Понятия, которые человек имеет о добре и зле, о удовольствии и печали, о порядке и беспорядке, о предметах, к которым он стремится или коих убегать должен, желать их присутствия или опасаться их, ничто иное суть, как следствия опытов, на которые тогда только положиться можно, когда оные справедливы, сопровождены рассуждением, утверждены рассудком. Человек, вступая в свет, ничего более не приносит, как только способности к чувствованию; и от сей его чувствительности проистекают опять те способности, кои называются душевными. Утверждать же, что мы имеем понятия предшедшие о добре и зле и потолику испытанные, поколику предметы производят в нас впечатления, значит утверждать то, что мы имеем познание о причинах, не чувствуя их действий.

О ЧЕЛОВЕЧЕСТВЕ15

Человечество есть наклонность, коею мы должны к существам нашего рода, как к членам повсеместного общества, для которых сама справедливость требует, чтоб мы изъявляли доброхотство и показывали им вспоможения, какие нужны для нас самих, когда бы наши обстоятельства того востребовали. Китаец, турок, американец имеют одинаковое право в нашем к ним вспоможении и в человечестве, поелику как человек и я от них взаимно сего потребую, когда буду приведен в их землю. — „Почитай, — говорит Фоцилид, — как иностранного, так и гражданина; ибо мы здесь все странники, по лицу земли рассеянные“. — Когда у Сократа спросили, из коея он земли, он ответствовал: „Я житель мира“. — Император Антонин говаривал, что „я, будучи по естеству своему существо, склонное общежитию и рассудительное, в каком бы я городе или земле ни был, где бы ни находился, скажу как Антонин, что я из Рима, и как человек: я житель мира“.

„После сражения, — говорил герцог де-Шартр, — нет уже на ратном поле неприятелей“.

Славный химист Мартын Поли изобрел посредством химии такой состав, который превосходил вдесятеро силу пороха; представил его Людовику XIV, любящему всякие химические открытия. Сей государь приказал сделать оному составу опыт. Поли употребил всю возможность, чтоб показать то превосходство, которое получить можно сим составом во время войны. — „Ваше изобретение искусно, — сказал король, — опыт удивителен и ужасен; но средства, принятые в войне, и без тою довольно уже насильственны; почему я вам запрещаю в государстве моем ею обнаруживать и прошу истребить ею из памяти: сие будет услугою человечеству.“ — Поли сдержал слово, за что получил от Людовика XIV» знатное награждение.

БЛАГОДЕЯНИЕ16

Благодеяние есть одна из тех любезных добродетелей, которой имя одно, производя приятность слуху нашему, представляет разуму бесчисленность воображений, самых наиприятнейших. Благодеяние вспомоществует несчастным, утешает сущих в огорчении, успокаивает слабых, способствует сему священному союзу, людей связующему, который творец желал восстановить между тварями. Благодеянием бы одним был счастлив род человеческий, когда бы согласилися все постановить оное общим. — «Если б, — говорил Дюклос, — делал всякий добра столько, сколько может, тогда не было бы совсем несчастных». Но надобно, чтоб благодеяние устремлялось ко благу общему и к награждению истинные токмо добродетели; ибо творить благо не понимающему и недостойному оного значит — зло существенное, значит поддерживать его и поощрять других к тунеядству. Не мудрено подать нищему, приходящему всякий день без зазрения совести просить милостыни, которого на счет тщеславия своего несколькими копейками удовлетворить возможно; но чтоб прямо благодетельствовать, должно узнать людей, действительно невинно несчастливых, честных и чувствительных, не смеющих иначе показаться с просьбою, как с крайним смущением и прискорбностию. Благодеяние человека слабого творит только неблагодарных, заслуживает от людей честных больше соболезнование, нежели уважение, и учиняет его, наконец, жертвою обманщиков. «Не рассыпай, — сказал Фоцилид, — благодеяний твоих на злобных и нечестивых, в противном случае, сие будет сеять на ветер». Словом, благодеяние есть та добродетель, посредством которой учиниться можно приятным для подобных себе и довольным самим собою. Полибий советовал Сципиону, чтоб он всякой раз не прежде входил в дом свой, доколе не учинит кого-нибудь благодеяниями своими себе другом. «Везде, — говорил Сенека, — где только можно встретить человека, можно уже благодетельствовать». Душа благодетельная чувствует величайшее удовольствие во утешении несчастных, ее благородное честолюбие споспешествует ко вспоможению всем страждущим от преследуемого их злополучия и по справедливости уподобляется божеству, возводящему на высоту солнце для того, чтоб оно освещало всех людей. Эвилион, наместник Анжерский, был столько расположен к благотворению бедным, что даже лишал себя, для пользы их, многого к спокойствию жизни своей служащего. Его некогда упрекали за то, что он не имел в доме своем обоев. «Когда я вхожу в дом мой, — отвечал он, — то стены оного никогда не говорят, что они озябли; бедные же, стоящие у дверей моих и дрожащие от холода, мне сказывают, что они имеют нужду в одежде».

О ЧЕЛОВЕКЕ И ЕГО ПРИРОДЕ17

Человек есть существо чувствующее, одаренное понятиями, рассудительное, склонное к общежитию, которое во всякую минуту бытия своего старается сохранить себя и составить приятное себе существование. И как бы различность в роде человеческом, рассуждая каждого в особливости, велика ни была, все, однако, имеют они природу общую и никогда не изменяющуюся. Нет человека, не предполагающего себе во все время жизни своей какого-нибудь добра; нет также ни одного, который бы не полагал всех возможнейших средств к достижению счастия и избежания печали. И хотя мы часто обманываемся как в средствах, так и в предметах, нами избираемых, но сие потому, что или не имели опытов, или не в состоянии делать порядочное извлечение из тех, кои мы приобрести можем. Невежество и заблуждение суть истинные причины развращения людей и несчастия, на себя навлекаемого.

Не имея истинных понятий о природе человека, многие нравоучители обманывались в системах своих о нравоучении и, вместо истинного описания о человеке, оставили сказки и романы. Слово природа было им неизвестно, которому не могли дать смысла, порядочно определенного. Но как нравоучение должно быть познание о человеке, то должно не иначе научиться оному, как составя сперва истинные об оном понятия, без чего всякую минуту будешь подлежать погрешностям. Для получения истинного о нем познания не нужно (как то некоторые делали) прибегать к нерешимой и обманчивой метафизике и разыскивать по правилам ее скрытые пружины, его движущие, но довольно рассмотреть человека таковым, как он взору нашему представляется, таковым, как он действительно производит свои действия, и тут разобрать качества и свойства его, которые глазам нашим непременно в нем представляются.

Сие предположив, мы назовем природу в человеке собранием качеств и свойств, его составляющих, ему врожденных и отличающих его от прочих животных, с ним нечто общее имеющих. Итак, оставим трудные умствования, дабы дойти до самых невидимых и невозможных начал, из коих мысль и чувство проистекают, и в нравоучении удовольствуемся только тем познанием, что всякий человек чувствует, мыслит, действует и повсевременно в жизни своей ищет себе благосостояния. Вот качества и свойства, составляющие природу человеческую, кои обретаются неизменяемо в каждом в особливости нашего рода, и потому нет нужды знать более для открытия того направления, какое человек должен взять к достижению конца, им предполагаемого.

О УДОВОЛЬСТВИИ И ПЕЧАЛИ; О БЛАГОПОЛУЧИИ18

Невзирая на бесчисленность степеней, людей разделяющих, не сыщется из них двух человек, которые бы совершенно один на другого походили: но все, однако, вообще любят удовольствия и убегают печали. Подобно как и в однородных растениях нет ни единого, которое бы с другим было совершенно одинаково. Нет двух листов на дереве, кои бы взору наблюдателя различности не представили. Между тем сии растения, сии дерева, сии листья суть одного рода, и все равно питающий их сок из вод и земли получают. Бывши расположены в почве, надлежащим образом приуготовленной, лучами благодетельствующего светила согреваемые, довольно одожденные, растения сии оживляются, возрастают, возвышаются и представляют глазам нашим вид удовольствия; в противном же случае, когда находятся они в земле неплодной, то, какие бы труды прилагаемы к восстановлению их ни были, они слабеют, кажутся страдающими, сохнут, исчезают.

Между впечатлениями или ощущениями, которые человек от поражающих его предметов получает, одни по сходственности с природным его расположением ему нравятся, другие же по их беспорядочному и возмутительному свойству не нравятся. Следственно, он одним желает продолжения их к себе возобновления, в то время как другие отвергает, желая их отдаления. И, смотря, приятным ли или оскорбительным образом чувства наши приведены в движение, мы любим или ненавидим предметы, желаем или убегаем, ищем или стараемся устраниться их влияния.

Любить предмет какой значит желать его присутствия; хотеть, чтоб продолжал он производить впечатления сходственно бытию нашему; сие есть такое желание власти, чрез которое бы мы в состоянии были ощутить приятные его действия. Ненавидеть предмет значит желать его отсутствия, видеть производимые им на чувства наши несносное впечатление истребленным. Мы любим друга, потому что его присутствие, его обхождение, его достоинства нам удовольствие составляют; мы не желаем повстречаться с неприятелем, поелику присутствие его нас отягощает.

Всякое впечатление или всякое приятное движение, в нас возбуждающееся и коему продолжения желаем, называется добро, удовольствие; предмет, сие впечатление в нас произведший, называется хороший, полезный, приятный. Всякое ощущение, которому желаем окончания, поколику оно возмущает нас и расстраивает порядок состава нашего, называется зло, печаль; предмет, оные возбуждающий, называется худой, вредный, неприятный. Удовольствие продолжительное и непрерывающееся называется счастие, благосостояние, блаженство; беспрерывная печаль называется несчастие, неблагополучие. Следственно, счастие есть непрерывное наше хотение, дабы нам таким образом и чувствовать и иметь существование, чтоб оное согласно было нашему желанию.

Человек по природе своей необходимо любить должен удовольствие и убегать печали, поелику первое сходствует с его бытием, то есть с его членосоставлением, с его темпераментом, с непременным порядком его сохранности; напротив того, печаль расстраивает порядок машины человеческой, препятствует органам исполнять свои должности, вредит его сохранению.

Порядок вообще есть образ бытия, через который все части целого беспрепятственно споспешествуют достигнуть конца, природою предполагаемого. Порядок в машине человека есть образ бытия, которым все части его тела направляются к его сохранности и благосостоянию всего вместе. Порядок нравственный, или гражданский, есть то счастливое слияние действий и хотений человеческих, откуда проистекают сохранность и счастие целого общества. Беспорядок есть расстройство порядка или есть такое действие, которое вредит благосостоянию человека или целого общества.

Удовольствие тогда только есть добро, когда оно согласно с порядком; как скоро же, хотя непосредственно, хотя по последствию, производит беспорядок, сие удовольствие есть тогда зло существенное, а особливо видя, что сохранность человека и его непрерывающееся счастие суть блага наиболее желаемые, нежели как скоропреходящие и горестями последуемые удовольствия. В то время, когда человек, омоченный потом, утоляет с поспешностью студеною водою жажду свою, без сомнения, ощущает самое приятное удовольствие, но удовольствие сие вовлекает его в последствия, смертью кончаемые.

Удовольствие перестает быть благом и претворяется во зло, хотя оно настоящее, хотя последственное, и производит действия вредоносные относительно нашей сохранности: оно противно непременному нашему благосостоянию.

С другой стороны, печаль может учиниться для нас благом преимущественным, когда она простирается к нашему сохранению и к доставлению выгод постоянных. Всякий выздоравливающий терпеливо переносит побуждения голода и противится попеременно прельщающим его явствам, имея в виду возвращение здоровья, яко единственного и наиболее желательного счастия, противу могущего временно только усладить вкус его.

Опыт может только научить разбирать удовольствия, которым без страха предаваться можно, или которые предпочитать должны тем, кои могут вовлещи нас в опаснейшие последствия. Хотя любовь к удовольствию совершенно нераздельна от человека, но он должен подчинен быть желанию собственные своея сохранности и желанию непременного себе благосостояния, на всякую минуту им предполагаемого. Если человек хочет соделать свое счастие, то все убеждает его, что для достижения к сему концу он должен делать выбор в своих удовольствиях, воздержно оными наслаждаться, отметать те, кои могут причинить впоследствии болезни и раскаяние, предпочитать иногда наибольшие огорчения, когда они доставить могут счастие твердое и постоянное. Удовольствия должны быть направляемы сходственно со влиянием их на счастие человеческое. Истинные удовольствия суть те, кои по испытании представляются нам согласными с сохранностью человека и кои не приключают ему печали. Удовольствия обманчивые суть те, кои, льстя ему на несколько минут, причиняют во окончании продолжительные несчастия. Удовольствия рассудительные суть те, кои более приличествуют существу, удобному различать полезное от вредного, существенное от ложного. Удовольствия честные суть те, кои не сопровождаются раскаянием, стыдом, угрызениями. Удовольствия нечестные суть те, от которых мы принуждены бываем стыдиться, поелику они учиняют нас презрительными как самим себе, так и прочим. Все удовольствия, когда они не соответственны должностям нашим, кончаются обыкновенно для нас беспокойством. Удовольствия законные суть те, кои одобрены существами, с нами живущими. Удовольствия непозволенные суть те, кои воспрещены законами, и пр.

Удовольствия, или ощущения приятные, непосредственно в органах наших чувствуемые, называются удовольствия телесные. Сии удовольствия хотя производят чувствование, с бытием их согласное, но не могут продолжиться, не причиня ослабления сих самых органов; ибо сила их как-то естественно ограничена таким образом, что сии самые удовольствия окончаться должны для нас отягощением, если не положим между ими известного времени, которое бы, успокаивая чувства наши, восстановить могло наши силы. Вид блестящего предмета нас удивляет, но повреждает наше зрение, когда долго на нем остановимся. Вообще, все пылкие удовольствия бывают не продолжительны, поелику производят они сильные сотрясения в составе человеческом. И из сего следует, что разумный человек должен себя воздерживать и помышлять о собственном своем сохранении. Следовательно, воздержание, умеренность, отвращение от некоторых удовольствий суть добродетели, на природе человека основанные.

Человек, многими чувствами обладающий, должен стараться, чтобы чувства сии попеременно были занимаемы, без чего он в скорости впал бы в изнеможение и скуку. Из сего происходит, что природа человеческая требует, чтоб он изменял свои удовольствия. Скука есть бремя чувств наших, приведенных в движение ощущениями единообразными.

Удовольствия, именующиеся душевными (intellectuelles), суть те, которые мы ощущаем внутри самих себя, или которые от мыслей или от соображения понятий, в чувствах наших рождающихся, или посредством понятий, суждения, разума, воображения происходят. Таковы суть различные услаждения, кои мы от учения, созерцания, наук получаем; сии удовольствия предпочитательнее удовольствий телесных, потому что мы имеем сами в себе способы, чтоб возбудить или возобновить оные по нашей воле. Когда чтение истории начертало в памяти нашей происшествия любопытные, приятные, привлекательные, то ученый человек, пробегая сии деяния, рассматривая их внутрь самого себя, чувствует удовольствие хотя сходное, но превышающее удовольствие любопытствующего внимательно собрание картин, в пространной галлерее находящихся. Когда философия дала нам познание о человеке, о его отношениях, о его разновидностях, страстях, желаниях, то философ, рассуждая об оном, услаждается тогда предметами, разум его усовершившими. Так точно человек добродетельный в самом себе утешается тем благом, которое на других изливает, и мыслями, что он любим, приятно упитывается.

Впрочем, удовольствия душевные, доставляющие нам услаждения, преимущественнее суть тех, кои нам внешние выгоды приносят, как-то: богатство, великие обладания, почести, доверие, милости, которые фортуна раздает и отнимает по своему хотению. Мы можем всегда услаждаться удовольствиями, источник которых в нас самих обретается; ибо никто из человек похитить их не в состоянии, выключая разве болезней, могущих нанести ослабление машине нашей и тем воспрепятствовать обладать добродетелями и удовольствиями душевными. Через сии только неразделимые от нас качества можем заслужить чистосердечную привязанность, дружбу, истинно беспристрастную. Любить кого значит не власть или богатство его в виду иметь, но взирая на его приятные достоинства, на достохвальные расположения, посредством коих он в кругу своего общества обращается, кои навсегда ему присущи, на которые можно положиться, поелику не могут быть похищены никакими в жизни случающимися приключениями.

О СОВЕСТИ19

Чинимые нами опыты, истинные или ложные мнения, даемые нам или нами составляемые, разум наш, с большим или меньшим рачением изощренный, приобретаемые навыки, получаемое нами воспитание — открывают в нас внутреннее чувствование удовольствия или прискорбия, которые именуют совестию. Можно ее определить знанием следствий, производимых действиями нашими на подобных нам, и отражением оных на нас самих.

Если хотя мало о том рассудят, то усмотрят, что совесть так, как побуждение или нравственное чувствование, есть расположение приобретенное, и что с весьма малою основательностию многие нравоучители почитали ее за врожденное чувствование, то есть за качество, с природою нашею неразделимое. «Законы совести, — говорит Монтань, — которые мы почитаем, что происходят от природы, рождаются от обычая. Всяк, внутренно уважающий мнения и обычаи, одобренные и другими принятые, не может оставить их без угрызения, ни прилепиться к оным без похвалы». Плутарх также говорил, «что нравы людские суть качества, медленно вкореняющиеся; и кто скажет, что нравственные добродетели приобретаются навыком, тот, по моему мнению, не ошибется».

И в самом деле, как мог бы человек, не имевший чистых понятий о правосудии, иметь признательность, что учинил несправедливое дело? Надобно познать или собственным своим испытанием, или испытанием, от других нам сообщенным, следствия, каковые причины могут произвести над нами, чтобы судить о сих причинах, то есть дабы знать, полезны ли они нам или вредны. Потребны гораздо еще множайшие опыты и рассуждения, чтоб открыть и предвидеть влияние нашего поведения на других, или чтобы предузнавать часто весьма удаленные его следствия.

Просвещенная совесть есть путеводительница человека нравственного; она может быть токмо плодом великой опытности, совершенного знания истины, изощренного рассудка, воспитания, приличным образом темперамент образовавшего. Таковая совесть, не будучи в человеке действием нравственного чувствования, с природою его неразделимого, не будучи обща всем существам нашего народа, бывает весьма редка и находится токмо в малом числе избранных, благородных, пылким воображением или весьма чувствительным и прилично образованным сердцем одарованных.

В большей части людей находят совесть блуждающею, то есть которая судит весьма несоответственным существу вещей или истине образом; сие происходит от ложных мнений, составленных или полученных от других, которые заставляют понятие о благе соединять с действиями, которые нашли бы весьма вредными, если бы гораздо основательнее об оных рассудили. Многие люди делают зло и чинят даже преступления, не страшась совести, поелику она у них испорчена предрассудками.

Нет порока, который бы не терял гнусности своих черт, когда он похвален обществом, в коем мы живем; само преступление соделывается непримечательным от множества виновников. У народа развращенного не устыждаются неблагопристойных поступков или порчи нравов; тамо не устыждаются быть подлым; тамо воин не только без стыда предается грабительству и злодеяниям, но еще прославляется сим пред своими товарищами, зная, что они расположены делать то же. Если хотя мало откроют глаза, то найдут людей весьма несправедливыми, злыми, бесчеловечными, и кои притом не укоряют себя ни в частых своих несправедливостях, которые нередко почитают они действиями позволенными или правыми, ниже в жестокостях их, на которые взирают они, как на действия похвального мужества, как на долг. Есть столь порочные народы, что совесть нимало не укоряет тех людей, которые позволяют себе хищение, человекоубийство, поединки, обольщение и проч., поелику сии пороки бывают похваляемы или терпимы общим мнением или законами не возбраняемы; тогда-то всяк предается оным без стыда и угрызения совести. Сих наглостей избегают токмо некоторые гораздо кротчайшие, боязливейшие, благоразумнейшие других люди.

Стыд есть болезненное чувствование, возбуждаемое в нас понятием о презрении, которое, знаем мы, что на себя навлекли.

Угрызение совести есть страх, каковый производит в нас понятие о том, что действия наши могут навлечь нам стыд или негодование других.

Раскаяние есть внутренняя скорбь о том, что мы сделали нечто такое, чего усматриваем мы неприятные или вредные для нас следствия.

Люди не имеют ни стыда, ни совести, ни раскаяния о делах, кои видят они усиливаемые примером, терпимые или позволяемые законами, большим числом граждан производимые: сии чувствования возбуждаются только в них тогда, когда видят они действия сии вообще осуждаемыми или могущими навлечь на них наказания.

Одни только основательные рассуждения о непременных отношениях и должностях нравственности могут просветить совесть и показать нам то, чего мы убегать и что делать должны, независимо от ложных правил, кои находим утвержденными. Совесть есть не действительна или, по крайней мере, весьма слабо и мгновенно оказывается в весьма многочисленных обществах, в которых преступившие не так заметны и потому самые злейшие люди во множестве укрываются. Вот почему обыкновенно большие города учиняются вообще стечением различного плутовства, различных обманов. Угрызения тотчас истребляются, и стыд исчезает в буйстве страстей, в стремлении веселостей, в беспрестанном рассеянии. Вертопрашество, легкомыслие, ветреность соделывают людей столь же опасными, как и величайшая злость. Совесть человека легкомысленного ни в чем его не укоряет или, по крайней мере, тотчас заглушается в таком, который беспрестанно ветреничает, ни о чем не размышляет и никогда не обрашает нужного внимания на то, чтобы предвидеть следствия своих дел. Всякий человек, который не рассуждает, не имеет времени судить себя. Таким образом в закоснелых злодеях повторяемые поражения совести производят, наконец, ожесточение которого нравственность истребить не в состоянии.

Совесть совещает токмо с теми, которые входят в самих себя и рассматривают свое поведение и в которых пристойное воспитание возродило желание, пользу нравиться и страх навлечь на себя подозрение или ненависть.

Образованное таким образом существо соделывается способным судить себя; оно осуждает себя, когда учинило оно какое действие, которое, знает, что может переменить чувствования, которые хотело бы оно всегда возбуждать в тех, коих почтение и нежность необходимо нужны для его благосостояния. Оно чувствует стыд, угрызения совести, раскаяние всегда, когда что худое учинило; оно рассматривает себя и исправляется, страшась испытать еще когда-либо болезненные сии ощущения, которые принуждают его часто проклинать самого себя, поелику оно взирает на себя тогда теми ж глазами, какими взирают на него другие.

Из сего явствует, что совесть предполагает воображение, которое представляет нам живым и ясным образом чувствования, каковые возбуждаем мы в других; человек без воображения представляет себе мало или и совсем не представляет сих впечатлений или чувствований; он не поставляет себя на их месте. Весьма трудно сделать честного человека из глупого, коему воображение ничего не представляет, — так, как и из безрассудного, которого сие воображение погружает в беспрестанную беспечность.

Итак, все доказывает нам, что совесть, не будучи врожденным или неразделимым с природою человеческою качеством, может быть токмо плодом опытности, воображения, руководствуемого рассудком, навыка входить в самого себя, внимания на свои действия, предвидения их влияния на других и воздействования на самих нас.

Добрая совесть есть награда добродетели; она состоит в уверении, что дела наши долженствуют нам приобресть похвалу, почтение, привязанность существ, с коими мы живем. Мы имеем право быть довольными сами собою, когда мы уверены, что другие довольны или должны быть таковыми. Вот что составляет истинное блаженство, спокойствие добрые совести, души, прочное и постоянное благополучие, коего человек непрестанно желает и к которому нравственность должна его руководствовать. В доброй совести состоит верховное благо, — единая добродетель удобна только оное нам доставить.

КОММЕНТАРИИ
ОТ РЕДАКТОРА

В состав настоящего издания входят все сочинения Пнина в стихах и прозе, а также произведения, принадлежность которых Пнину не установлена окончательно (отдел «Dubia»). Несмотря на незначительный объем литературного наследства Пнина, проблема издания его сочинений в достаточной степени сложна по причинам: 1) почти полного отсутствия рукописного фонда (личный архив Пнина не сохранился; известно, что незадолго до смерти он роздал свои рукописи приятелям), 2) крайней скудости биографических данных о Пнине, на основании которых можно было бы установить его авторство в спорных случаях, и 3) недостоверности многих печатных текстов (особенно это относится к стихотворениям, напечатанным после смерти автора). Кроме того, сочинения Пнина до настоящего времени не только не были ни разу собраны воедино, но и не учтены в полном составе.

Архивные разыскания и просмотр журнальной литературы 1790—1800-х гг. позволили нам ввести в научный оборот несколько неизвестных доселе текстов Пнина, а также, в иных случаях, восполнить цензурные купюры и установить новые редакции. Кроме того, архивные разыскания доставили также некоторые новые материалы для биографии Пнина.

Первый отдел настоящего издания содержит полное собрание стихотворений Пнина, из которых два («Бренность почестей и величий человеческих» и «Карикатура») появляются в печати впервые. Заглавие отдела — «Моя лира» — принадлежит самому Пнину: так он предполагал назвать невышедший в свет сборник своих стихотворений. Внутри отдела стихи разбиты по жанрам на четыре группы: 1) оды (занимающие в поэтическом наследии Пнина центральное место), 2) разные стихотворения (элегические, сатирические и пр.), 3) басни и сказки и 4) стихотворные мелочи (апологи, мадригалы, эпиграммы, надписи, эпитафии). Внутри отдельных групп стихотворения расположены в приблизительном хронологическом порядке (более или менее точную хронологию стихотворений Пнина в большинстве случаев установить не удается).

Для стихотворений, напечатанных в 1804—1806 гг., авторство Пнина устанавливается окончательно. Более сложен вопрос о принадлежности Пнину неподписанных стихотворений из его «Санктпетербургского Журнала» 1798 г. Включив большинство из них в состав сочинений Пнина, мы руководствовались следующими соображениями. В журналистике XVIII в. самое понятие «издатель» соответствовало понятию «автор», и писатель, печатавший свои произведения в собственном журнале, обычно их не подписывал (заметим, что Пнин вообще предпочитал не подписывать свои стихотворения и в журналах 1800-х гг. помечал их знаком: *****; только посмертно опубликованные стихи подписаны его полным именем). Стихотворения, напечатанные в «Санктпетербургском Журнале», делятся на две группы: 1) подписанные именем автора, либо его инициалами, либо снабженные пометами: «сообщено», «от неизвестной особы» и т. д., и 2) анонимные, явно принадлежащие перу одного и того же автора: об этом свидетельствуют как отличительные особенности их стиля и языка, так и, в некоторых случаях, общность тематики (в разных книжках журнала напечатаны два стихотворения, обращенные к одному и тому же лицу — девице Ч…). Из первой группы стихотворений ни одно не подписано именем Пнина или его инициалами. Между тем, по авторитетному свидетельству Н. П. Брусилова (см. стр. 234 наст, издания), журнал Пнина «был занимателен для публики по прекрасным стихотворениям, излившимся из его пера». Уже одно это служит, как нам кажется, достаточно веским основанием для того, чтобы приписать Пнину анонимные стихотворения из «Санктпетербургского Журнала» (заметим, кстати, что соиздатель Пнина А. Ф. Бестужев стихов не писал). Но есть еще одно, более веское, доказательство в пользу авторства Пнина: два неподписанных стихотворения Пнина из «Санктпетербургского Журнала» («Сравнение старых и молодых» и «Счастие») в 1805 и 1806 гг. были напечатаны его друзьями вторично — одно с инициалами, а другое с полным именем Пнина. Это обстоятельство имеет, конечно, решающее значение. Включая, исходя из всего вышесказанного, в состав настоящего издания анонимные стихотворения из «Санктпетербургского Журнала», мы допустили, однако, три исключения — для пьес: «Вечер» (ч. I, стр. 42—45) «К луне», (ibid., стр. 82—83) и басни «Воробей и чиж» (ч. IV, стр. 200—202), решительно ничем не напоминающих поэтической манеры Пнина (две первых пьесы очень похожи на стихи Евгения Колычева, напечатанные в том же журнале). Не включено в настоящее издание также четверостишие «К Груше», напечатанное за подписью: Пнин в «Опыте русской анфологии», сост. М. Л. Яковлевым, 1928, стр. 143. Четверостишие это принадлежит, вероятно, гр. Д. И. Хвостову, так как впервые было напечатано в журнале «Друг просвещения» 1804 г., ч. IV, стр. 242, за подписью: . . . , какою подписывал в названном журнале свои стихи Хвостов. В виду неавторитетности текстов «Опыта русской анфологии», а также в виду того, что никаких данных об участии Пнина «в Друге просвещения» не имеется, — приписывать ему четверостишие «К Груше» нет достаточных оснований (равно как и сказку «Овдовевший мужик», напечатанную за подписью: П… ъ в «Друге просвещения» 1804 г., ч. 111, стр. 105).

Основные прозаические сочинения Пнина--«Вопль невинности, отвергаемой законами» и «Опыт о просвещении относительно к России» — печатаются в настоящем издании в новых редакциях; второе из них — «Опыт о просвещении» — с обширными дополнениями, сделанными Пниным для второго издания, не пропущенного цензурой (см. подробнее в примечаниях).

В отделе «Dubia» собраны некоторые из анонимных статей «Санктпетербургского журнала», которые по тем или иным основаниям мы сочли возможным приписать Пнину (подробные мотивировки см. в примечаниях).

В приложениях к сочинениям Пнина даны переводы трех глав «Системы природы» и восьми глав «Всеобщей морали» Гольбаха, напечатанные в «Санктпетербургском журнале», а также стихотворения на смерть Пнина. Включение переводов из Гольбаха в состав настоящего издания имеет очевидный смысл, поскольку Пнин был несомненным «русским гольбахианцем конца XVIII века» и поскольку переводы эти — единственное отражение идей Гольбаха в легальной русской литературе павловской поры — существенным образом дополняют наши представления о философских и социально-политических мнениях Пнина. Что же касается стихотворений на смерть Пнина, выразительно рисующих его образ «поэта-гражданина», то они имеют далеко не только узко-биографическое значение. Смерть Пнина в кругу его литературных друзей и соратников была воспринята как чрезвычайно тяжелая утрата и послужила предлогом для широкой идейной манифестации: в стихотворениях и речах, читанных на траурных заседаниях Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, молодые писатели-радикалы («радищевцы») провозгласили Пнина «поэтом истины», «не боявшимся правду говорить», образцом гражданина добродетельного и просвещенного, павшего жертвой социальной несправедливости. Таким образом, смерть Пнина была не только биографическим, но и литературно-политическим фактом. По тем же основаниям включена в книгу и некрологическая статья Н. П. Брусилова «О Пнине и его сочинениях».

Текст сочинений Пнина и приложений печатается без строгого соблюдения орфографии и пунктуации подлинников, так как орфография самого Пнина (судя по немногим сохранившимся автографам) отличается крайней неустойчивостью (он писал, например, и «щастье» и «счастье»), а орфография печатных текстов (подчас не соответствующая даже орфографическим правилам XVIII в. и явно ошибочная) принадлежит не Пнину, а его издателям. Нами сохранены только некоторые особенности оригинала, имеющие определенное стилистическое или историко-лингвистическое значение. В некоторых случаях нами выправлены явные опечатки.

Редакционная аппаратура настоящего издания, по условиям места, не могла быть развернута достаточно широко. Не загружая комментарий мелочами, уместными в изданиях академического типа, мы ограничились только самыми необходимыми и по возможности краткими пояснениями. Данные о жизни и литературной деятельности Пнина сосредоточены в биографическом очерке; примечания же к отдельным произведениям имеют узкослужебное, преимущественно библиографическое и текстологическое назначение; персональные биографические справки об упоминаемых в тексте лицах выделены в указатель имен. Общая характеристика Пнина, его философских и социально-политических взглядов дана во вступительной статье; место и роль Пнина в истории русской поэзии выясняются в специальном очерке «Пнин-поэт».

Приношу благодарность В. М. Базилевичу, В. В. Гиппиусу и И. В. Сергиевскому за их любезное содействие в деле осуществления настоящего издания, а также директору библиотеки Ленинградского государственного университета И. П. Вейсс, предоставившей мне для ознакомления материалы архива Вольного общества любителей словесности, наук и художеств.

Вл. Орлов.

1933, апрель.

DUBIA

1 Выписка из рассужденний и государственном хозяйстве. Напечатано в «Санктпетербургском Журнале» 1798 г., ч. I, февраль, стр. 185—196 без подписи. Мы включаем эту статью в раздел сочинений, приписываемых Пнину, на основании первых и последних строк ее («Избрав предметом наших рассуждений все, что издается в свет, или что мы сами пишем…», «Чувствуя всю цену сего сочинения, намерены мы в продолжении издания нашего помещать некоторые из оного места…»), свидетельствующих, что она принадлежит перу издателя журнала. Статья эта служила редакционным предисловием к семи главам «Meditazioni sureconomia politica» гр. Пьетро Верри, напечатанным в «Санктпетербургском Журнале» в переводе И. И. Мартынова (см. ч. I, март, стр. 237—243: «В чем состоять может торговля между народами, не знающими чеканных денег»; ibid., стр. 283—287: «Что такое чеканные деньги»; ч. II, апрель, стр. 15—21: «Умножение и уменьшение государственного богатства»; ibid., стр. 96—108: «Главные побуждения торговли и первоначальные основания цены»; июнь, стр. 226—231: «Худой раздел богатства»; ч. III, август, стр. 42—51: «О купеческих и художнических обществах» и сентябрь, стр. 35—41: «О законах, запрещающих вывоз товаров за границы»). Об обстоятельствах, связанных с появлением этих переводов в «Санктпетербургском Журнале», см. выше, на стр. 257; о Пьетро Верри см. в указателе имен.

2 Гражданин. Напечатано в «Санктпетербургском Журнале» 1798 г., ч. II, июнь, стр. 215—218, без подписи. Мы сочли возможным включить эту статейку в раздел приписываемых Пнину сочинений, как по ее идейному содержанию (ср. хотя бы замечания о правах и обязанностях гражданина в «Опыте о просвещении»), так и по ее стилистическим особенностям (характерный для Пнина риторизм, частые вопросы и восклицания); укажем также, что встречающееся в статейке выражение «угнетенная невинность» принадлежит к числу излюбленных выражений Пнина, — мы находим его в «Послании к В. С. С.» (строфа VI, стих 7; ср. строфу V, стих 5; также «Вопль невинности, отвергаемой законами»), а упоминание о Курции перед разверстою бездной находим в оде «Слава» (строфа VII, стих 8).

3 Чувствования россиянина, излиянные пред памятником Петра Первого, Екатериною Второю воздвигнутым. Напечатано в «Санктпетербургском Журнале» 1798 г., ч. IV, ноябрь, стр. 148—150, без подписи. Пнин неоднократно упоминал о Петре I в своих сочинениях и всегда в восторженном тоне: «Обожаемые Севером имена Петра и Екатерины…» («Вопль невинности, отвергаемой законами»), «Петр Великий, сей бессмертный монарх, отец отечества…» («Опыт о просвещении»). Одна фраза «Чувствований россиянина» почти дословно повторяет текст принадлежащего перу Пнина программного объявления об издании «Санктпетербургского Журнала»; ср. в статье: «…Страны, славившиеся тогда своими художествами, искусствами и науками, коих благотворный свет не касался еще мрачных пределов утопавшего в невежестве государства твоего» и в объявлении: «Благотворные лучи просвещения проникли, наконец, в обширные и мрачные доселе пределы Севера» (см. стр. 257 наст. издания). — Памятник Петру I, работы Фальконета и Марии Колло, был воздвигнут в Петербурге на Сенатской площади в 1782 г.; торжество открытия памятника было описано А. Н. Радищевым в «Письме к другу, жительствующему в Тобольске по долгу звания своего» (издано отдельной брошюрой в 1790 г.), — Пнин, несомненно, был знаком с «Письмом» Радищева, где Петр был охарактеризован, как «Муж необыкновенный, название великого заслуживший правильно», как правитель, «отличившийся различными учреждениями, к народной пользе относящимися» (впрочем, Радищев упрекает Петра за «истребление вольности частной»).

4 Письма из Торжка (заглавие дано редактором). Напечатаны в «Санкт-петербургском Журнале» 1798 г., ч. III, сентябрь, стр. 16—31; ч. IV, октябрь, стр. 38—42; ноябрь, стр. 113—122, и декабрь, стр. 295—303. В Торжке у журнала, несомненно, никакого сотрудника не было, в то же время помечать статьи каким-нибудь провинциальным городом в журналистике XVIII века было весьма распространенным приемом (так, например, Екатерина II подписывала свои статьи в «Живописце»: «Любомудров, из Ярославля»). По справедливой догадке В. П. Семенникова (см. его книгу «Радищев», 1923, стр. 454—456), подпись «Торжок» имеет особое значение: в «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищева есть глава «Торжок», посвященная вопросу о свободе печатного слова, т. е. именно тому вопросу, который поставлен в первом письме «Санктпетербургского Журнала». В. П. Семенников пишет: «Помещая эту статью, издатели подчеркивали свою связь с Радищевым, и понять этот намек могли все читатели, которые знали его „Путешествие“. Это — самое осторожное предположение; но есть некоторая вероятность и для того мнения, что эта статья написана самим А. Н. Радищевым». Мы придерживаемся первого, более осторожного, предположения В. П. Семенникова и полагаем, что «Письма из Торжка» вышли из редакции «Санктпетербургского Журнала» и что приписывать их перу Радищева нет достаточных оснований. Аргументация В. П. Семенникова в пользу второго его предположения следующая: 1) содержание первого письма «находится в весьма близком соответствии с тем, что сказано в главе „Путешествия“ — „Торжок“ (есть, даже близость в отдельных мотивах, — например, указание на Голландию и Англию, где печатание не стесняется)»; 2) содержание трех остальных писем (посвященных разбору порнографических книжек Глеба Громова) соответствует мыслям Радищева о «сочинениях любострастных… Ередных для юношей и незрелых чувств»; 3) в 1798 г. Радищев жил в Саратовской губернии, где получил возможность освободиться от надзора за своей перепиской и ознакомиться с литературными новинками, и 4) автор писем — «человек, знакомый с европейской литературой: так, даже в рецензиях на книжки Громова приводятся французские цитаты — из Руссо; язык автора — меткий, выразительный, и отдельные выражения напоминают Радищева». С этой аргументацией не во всем можно согласиться: 1) Пнин, конечно, был знаком с «Путешествием» Радищева и мог усвоить его точку зрения на цензуру (и заимствовать из главы «Торжок» данные о свободе книгопечатания в Голландии и Англии); 2) содержание II, III и IV писем далеко не во всем соответствует мыслям Радищева о «любострастных сочинениях», ибо Радищев писал, что хотя «таковые сочинения могут быть вредны, но не они разврату корень» и что действие цензуры не должно распространяться даже на эти «произведения развратного разума», поскольку «цензура печатаемого принадлежит обществу»; 3) вряд ли в Саратовской губернии, в деревне, Радищев имел возможность познакомиться с литературными новинками; 4) Пнин так же, как и Радищев, был знаком с европейской литературой; что же касается до языковой специфики «Писем из Торжка», то она скорее напоминает стилистическую манеру Пнина, нежели Радищева, язык которого в значительно большей степени архаичен. — С другой стороны, обращает на себя внимание то обстоятельство, что «Письма из Торжка» печатались в журнале одно за другим, причем II письмо, помеченное 19 октября, было напечатано в октябрьской же книжке, III письмо, помеченное 29 октября, в ноябрьской, IV-oe, помеченное 28 декабря, — в декабрьской же. О том, что Пнин запаздывал с выпуском очередных книжек своего журнала, сведений не имеется; между тем, учитывая тогдашние средства сообщения и крайнюю медленность почты трудно предположить, чтобы Радищев, живший в саратовской глуши, успевал столь быстро пересылать Пнину свои рецензии (во втором письме от 19 октября читаем: «Увидя, что замечания на Верное лекарство… в сентябре месяце уже напечатаны… препровождаю при сем еще некоторые на книжку нижеозначенную мнения мои, кои прошу также поместить в журнал ваш», — это письмо было напечатано в том же октябре месяце). Вернее будет предположить, что «Письма из Торжка» писались в Петербурге и, скорее всего, в самой редакции «Санктпетербургского Журнала».

В первом «Письме из Торжка» речь идет о сочинении известного немецкого мистика Эккартсгаузена «Верное лекарство от предубеждения умов. Для тех, до кого сие пренадлежит», изданном в Спб., в 1798 г., в переводе Михаила Антоновского (перевод посвящен Павлу I, чье «примерное благочестие есть твердынею государств»). Сочинение Эккартсгаузена — подлинный кодекс обскурантизма: автор вооружается против книгопечатания и советует сжечь все «тетрадки, рукописи и книги» без всякого изъятия, полагая, что только «единое учение христово есть великий закон порядка» (стр. 156). «В столетие наше, — пишет автор, — два чудовища изменили человечество. Чудовища сии суть: неверие и суеверие. Первое родилось от ложного просвещения, а другое вскормлено грубою глупостью» (стр. 141); все зло — в «сумбуре творений нашего столетия» (стр. 36), в «мудрецах, проповедующих неограниченную вольность и равенство между людьми» (стр. 161). Автор полагает, что книгопечатание разрушает спасительную христову веру: «При колебании богочтения и веры науки превращаются во зло, ибо тогда разум человеческий совращается с истинного пути. Ничто больше не вводит в заблуждение разума, как худые книги, ибо принятые однажды, без дальнего исследования, ложные понятия учиняются в споре решениями, и тако люди преходят от предубеждения к другому и от заблуждения к новому заблуждению… Злоупотребление книгопечатания умножило глупости людские, истребленные восстановило и увековечило многие постыдные дела. Оное предало до нынешних времен их беспорядки, их дурачества, их ссоры и разврат их духа и сердца» (стр. 6—7) и т. д.

В остальных письмах речь идет о книжках некоего Глеба Громова (см. о нем в указателе имен): «Любовь, книжка золотая» (посвящена генерал-адъютанту Г. Г. Кушелеву), «Любовники и супруги, или мужчины и женщины (некоторые). И то, и сио. Читай, смекай, и может быть слюбится» и «Нежные объятия в браке и потехи с любовницами (продажными), изображены и сравнены Правдолюбом», — все три издания 1798 г. (первая помечена инициалами: Гл. Гр., вторая: Г. Г., третья — анонимна). Книжки эти совершенно ничтожны в литературном отношении, на три четверти составлены из чужих произведений (без указания, впрочем, источников), но пользовались в свое время широкой популярностью в силу некоторых особых свойств: это типичные образцы второстепенной «куртуазной» литературы XVIII века, одновременно и «чувствительные» и скабрезные (последняя же книжка — «Нежные объятия в браке и потехи с любовницами» — вовсе порнографична).

«Любовь, книжка золотая» открывается следующим предисловием («Послание к читателю»), вызвавшим резкую отповедь со стороны рецензента «Санктпетербургского Журнала»: «Перевернув два листка, увидишь начертание главных предметов, содержащихся в сей книжке; а прочитав, узнаешь, что и оные относятся единственно до любовников и супругов. — Творение сие вообще такого рода, какового еще на нашем языке поныне не было. Так отозвались и притом назвали золотою книжкою в одно слово, как бы согласясь, двои знатоки словесности, читавшие оную в рукописи до издания. — Книжка сия почти вся, а паче первые листки ее, состоят из притчей (иносказательного содержания). Дабы уразуметь прямой смысл, который, впрочем, весьма забавен и любопытен, необходимо нужно читать ее нескорохватом, не борзясь, как обыкновенно читаются романцы, или как некоторые мелют дьячки, что ни сами себя, ни слушатели их не понимают. Итак, читай и внимай. — Впрочем, любо — читай, а не любо — не читай. Ты и сам, читатель, я думаю, той веры, что на всех угодить и критики избежать мудрено. Человек есть такое животное, которое любит над другими смеяться и само подвержено равно насмешкам. Да и то правда, что гораздо легче судить и ценить, нежели что-либо сделать. — Вот все, читатель, что почел за нужное сказать тебе предварительно доброхот твой издатель».

Вторая книжка Громова «Любовники и супруги, или мужчины и женщины», разобранная в III письме, составлена из стихов и прозы. Первые восемь строк «Забавного баснословия древних греков и римлян», в которых рецензент усмотрел «дерзкие выражения», — следующие: «Венера, мать и царица любви, нежностей и приятностей, владычица сердец и богиня всех роскошен. Одни из стихотворцев производят рождение ее от морской пены, купно и от крови, истекшия из детородного Келова уда, который Сатурном был отрезан и в море брошен…» --«Разговор Купидона с дурачеством», не заслуживающий, по мнению рецензента, «никакого внимания», написан стихами, действительно очень скверными. — «Песня некоего мореходца, выражающего любовь свою теми словами и мыслями, какими воображение его по привычке к мореплаванью наполнено», составляющая, по мнению рецензента, «все украшение сей книги», принадлежит А. С. Шишкову (одно из самых ранних его произведений); авторство Шишкова Громовым не указано. Приведем для примера две строфы этого стихотворения (впервые появившегося в «Зрителе» 1792 г., ч. II, стр. 226—230 и перепечатанного в «Друге просвещения» 1805 г., ч. I, стр. 164—171 и в «Собрании сочинений и переводов адмирала Шишкова», ч. XIV, стр. 138—142):

Исчез тогда штиль чувств моих,

Престрашна буря в них восстала:

Ты ж из очей своих драгих

Брандскугели в меня метала;

Тогда в смятении моем,

Зря грозну прелесть пред собою,

Не мог я управлять рулем

И флаг спустил перед тобою.

…………..

Тогда я мню тебя догнать,

Надеждою себя ласкаю,

Спешу и марсели отдать,

И брамсели я распускаю;

Когда же парусов нельзя

При шторме много несть жестоком,

Любовью трюм мой нагрузя,

Иду, лечу к тебе под фоком.

Цитируемое рецензентом стихотворение. « Песнь. Наказанный Нарциз, или новое превращение» в книге Громова подписано инициалами: П. И.

5 О стихах девицы М. (заглавие дано редактором). Напечатано в «Санкт-петербургском Журнале» 1798 г., ч. I, февраль, стр. 132, в качестве редакционного примечания (подписано: И[здатель]) к стихотворению «Плач над гробом друга моего», принадлежащему, быть может, перу одной из сестер Магницких — Александры Леонтьевны (1784—1846) или Настасьи Леонтьевны — сотрудниц журнала «Приятное и полезное препровождение времени» (1790). Стихотворение девицы М., заслужившее столь лестную оценку Пнина, — типичный образчик сентиментально-любовной лирики 1790-х гг.; приведем для примера одну строфу:

Почто отчаяньем, тоскою

Сраженна, я еще дышу,

Но верную любовь с собою

На гроб я друга приношу?

О, друг! достойный друг почтенья!

Почто тебя на свете нет?

Почто не зришь того мученья,

На части сердце кое рвет?..

В «Санктпетербургском Журнале» было напечатано также и другое стихотворение девицы М.: «К моей лире» (ч. I, март, стр. 256—258).

6 О письме Неизвестной особы (заглавие дано редактором). Напечатано в «Санктпетербургском Журнале» 1798 г., ч. I, март, стр. 311—312, в качестве редакционного примечания к статье «К издателю С.-Петербургского Журнала». В статье этой неизвестный автор, упоминая о сделанном Пниным «вызове чрез ведомости С.-Петербургские желающих соучаствовать в его трудах», ставит несколько вопросов, решения которых ему хотелось бы видеть на страницах журнала. Вопросы эти разделяются на «физические или естественные» (землеописание России, геология, климатические условия и пр.), «исторические и политические» (о занятиях, одеяниях, орудиях и образе правления «первоначального российского народа»), «философические, или любомудрственные» (о богослужении, понятиях, нравах, обычаях и законах «первоначального российского народа»), «вопросы касательно словесности и свободных наук» (язык, ремесла, художества, науки, изобретения и пр. у древних славян). Автор «желает [журналу] от искреннего сердца существования и продолжения, по крайней мере, столько времени, сколько продолжался известный свету Вестник Франции (Mercure de France)», «желает сердечно видеть журнал С.-Петербургской, или Дневник Града Св. Петра, исполненным не какими-либо обыкновенными, но такими творениями, которые соответствовали бы имени Дневника, сиречь более касались России, составляя для читателей россиян удовольствие и пользу». — Несмотря на приглашение Пнина, «неизвестная особа» не прислала в «Санктпетербургский Журнал» решения ни на один из предложенных им вопросов.

7 О предрассудках (заглавие дано редактором). Напечатано в Санктпетербургском Журнале" 1798 г., ч. II, апрель, стр. 22—23, в качестве редакционного примечания к рассуждению: «Разум часто заставляет почитать предрассудки, им осуждаемые» (ч. II, апрель, стр. 22—62, и май, стр. 171—207; перевод Н. Анненского, — источник перевода нами не обнаружен). Из редакционного примечания явствует, что рассуждению этому придавалось программное значение. По существу в «Рассуждении о предрассудках» поставлен вопрос об оправдании действительности, даже с «предрассудками», даже с «заблуждениями»: «Есть заблуждения, которые политика приемлет за главные начала, служащие подпорою и славою империй, другие, которые воспитание внедряют в сердца; они не суть добродетели, но дают твердость добродетелям». По справедливому замечанию И. М. Троцкого (см. «Воспоминания Бестужевых», 1931, стр. 13—14) «Рассуждение о предрассудках» свидетельствует о крайней ограниченности практических выводов русских вольнодумцев, при сравнительной широте и принципиальности их теоретических представлений о задачах и целях социально-политического переустройства мира; — признавая полезность и необходимость первоначальных реформ (в первую очередь «просвещения»), русские ученики Гольбаха и Гельвеция возражали против революционных преобразований общества, полагая, что «нельзя выводить из состояния равновесия народ, еще не приуготовленный к приятию истины».

8 О вреде войны (заглавие дано редактором). Напечатано в «Санктпетербургском Журнале» 1798 г., ч. II, июнь, стр. 235—236, в качестве редакционного примечания к статье «Мнения Шарроновы», именно к следующему «мнению»: «Очень часто случается, что нельзя исполнять одной добродетели, не оскорбляя другой: это значит взять с одного олтаря покрывало и покрыть им другой. Таким образом, любовь к ближнему и справедливость могут между собою быть противны. Ежели сойдусь я на войне с родственником моим и другом и он будет противной стороны, то, следуя справедливости, должен я его убить, но, по любви, сберечь».

9 О Фонвизине (заглавие дано редактором). Напечатано в «Санктпетербургском Журнале» 1798 г., ч. III, июль, стр. 63—66, в качестве предисловия (под заглавием «От издателя») к сочинению Фонвизина «Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях». Предисловие это безоговорочно приписано Пнину П. А. Ефремовым (см. «Сочинения, письма и избранные переводы Д. И. Фон-Визина», 1866, стр. 689). Возможно, что Пнин был и лично знаком с Фонвизиным; намек на это содержится в письме Евгения Болховитинова к Д. И. Xвостову (от 22 августа 1805 г.): «От Гаврилы Романовича [Державина] узнал я также, между прочим мою ошибку в означении смерти Дениса Ивановича Фон-Визина. Я поверил Пнину, обманувшему меня… Вот сколь трудно писать биографии, когда и уверяющие нас (как, например, Пнин) могут по памяти ошибиться» («Сборник отделения русского языка и словесности Академии Наук», т. V, вып. 1, 1868, стр. 70). По данным, сообщенным А. А. Бестужевым-Марлинским, отца его — А. Ф. Бестужева — «вызывали на дуэль за Исповедь Фон-Визина» (см. выше, стр. 255). Никаких подтверждений этой версии не имеется, но о том, что опубликование «Исповеди» было сопряжено с какими-то затруднениями, свидетельствуют также последние строки редакционного предисловия: «В последствие же издания нашего, если не случится никаких препятствий, постараемся сообщить читателям нашим некоторые письма его [Фонвизина] о Париже к одной особе, им во время пребывания его в сем городе писанные» (в следующих — сентябрьской и октябрьской — книжках журнала были действительно напечатаны два письма Фонвизина к гр. Н. И. Панину, без указания имени адресата).

ПРИЛОЖЕНИЯ

Переводы из сочинений П. Гольбаха, напечатанные в «Санктпетербургском Журнале» 1798 г.

6 О Природе. Напечатано в ч. I, февраль, стр. 197—206, с подписью: «Перевел с иностранного языка Петр Яновский». Перевод первой главы «Системы природы», с купюрами.

10 О движении и начале оного. Напечатано в ч. I, март., стр. 293—310. Перевод второй главы «Системы природы», с купюрами и добавлением «заключительных слов» («Вот куда должно устремить свои мысли» и т. д.), повидимому, вставленных по цензурным соображениям или приписанных цензором.

11 Невоздержание. Напечатано в ч. II, июнь, стр. 222—223. Перевод последних абзацов (с добавлениями переводчика или издателя) десятой главы третьего раздела «Всеобщей морали».

12 Глас неба. Напечатано в ч. III, июль, стр. 28—40. Перевод заключительной главы «Системы природы» (написанной Дидро), с купюрами.

13 О праздности. Напечатано в ч. III, июль, стр. 54—57. Вольный и сокращенный перевод восьмой главы третьего раздела «Всеобщей морали».

14 О нравоучении, должностях и обязанностях нравственных. Напечатано в ч. III, июль, стр. 58—63. Полный и точный перевод первой главы «Всеобщей морали».

15 О человечестве. Напечатано в ч. III, август, стр. 32—34. Перевод в извлечениях и с дополнениями седьмой главы второго раздела «Всеобщей морали».

16 Благодеяние. Напечатано в ч. III, август, стр. 54—60. Вольная композиция на тему девятой главы второго раздела «Всеобщей морали», с буквальным переводом некоторых отдельных фраз Гольбаха.

17 О человеке и его природе. Напечатано в ч. IV, октябрь, стр. 79—82. Полный и точный перевод второй главы «Всеобщей морали».

18 О удовольствии и печали; о благополучии. Напечатано в ч. IV, ноябрь, стр. 202—214. Полный перевод четвертой главы «Всеобщей морали».

19 О совести. Напечатано в ч. IV, декабрь, стр. 273—283. Перевод тринадцатой главы первого раздела «Всеобщей морали», с купюрами.

Переводы эти впервые подробно рассмотрены, сравнены с подлинником и прокомментированы в статье И. К. Луппола «Русский гольбахианец конца XVIII века» («Под знаменем марксизма» 1925 г., № 3, см. стр. 77—90; см. также вступительную статью к настоящему изданию).

Оригинал перевода в журнале скрыт: имя Гольбаха ни разу не упоминается, — несомненно, из цензурных соображений (как имя материалиста и безбожника, достаточно известное в правительственных кругах). За исключением первой статьи «О природе», ни одна не помечена даже припиской: «перевод с иностранного языка». Имя переводчика Петра Яновского (см. о нем в «Русском биографическом словаре», т. «Я», 1913) также встречается только под первой статьей, но, повидимому, ему же принадлежат и все остальные переводы из Гольбаха.

Статьи: «О праздности», «О человечестве», «Благодеяние» и «О удовольствии, печали и благополучии» вошли в расширенной редакции во второе издание книги А. Ф. Бестужева «Правила военного воспитания относительно благородного юношества» (1807 г.), в состав «Примечаний» (см. также стр. 298 наст. издания).

Укажем, что в журнале И. И. Мартынова «Северный Вестник» (1804—1805 гг.) где сотрудничали Пнин и его литературные друзья, также печатались переводы сочинений Гольбаха, именно «Systeme Social» (в переводе В. С. Сопикова) и «La politigue naturelle».



  1. Роллен. Способ учить и обучаться.
  2. Chrysalide, хризалида, есть третие состояние насекомого, в котором недвижимо и в плеве своей пребывает заключена до последнего изменения.