И дум высокое стремленье… / Сост. Н. А. Арзуманова; примечания И. А. Мироновой. — М., «Советская Россия», 1980 (Библиотека русской художественной публицистики)
В самый день исполнения приговора 13 июля, начали отправку в Сибирь. Не знаю, почему против принятого порядка заковывали в железо дворян, осужденных в каторжную работу; такому сугубому наказанию подлежат только те из каторжных, которые подвергаются новому наказанию, или покушаются на бегство. Нельзя было опасаться побега, потому что на каждого ссыльного был дан жандарм для караула; всех отправили на почтовых с фельд-егерями.
Говорили, что правительство опасалось мести и остервенения народа против декабристов. Другие же утверждали, что оно этим средством отправки хотело препятствовать распространению вредных понятий, опасных слухов, кои сто человек слишком легко могли передать народу в пространстве 6600 верст.
Из первых отправили 13 июля восемь товарищей в Нерчинские рудники: Оболенского, Трубецкого, Волконского, Давыдова, Якубовича, Арт. З. Муравьева и двух братьев Борисовых. После них отправляли, все по четыре человека чрез день, весь разряд, приговоренный на поселение.
Участь этих несчастных товарищей была самая ужасная, хуже каторги, потому что вместо того, чтобы согласно с приговором отправить прямо на поселение, в менее отдаленных местах Сибири, их разместили поодиночке в самой северной ее полосе от Обдорска до Колымска, где земля не произрастает хлеба, где жители по неимению и по дороговизне хлеба, вовсе не употребляют его в пищу. Иные вовсе не имели там ни хлеба, ни соли, потому что местные жители их не употребляли.
…Вообще о Сибири и ее жителях расскажу подробнее в своем месте… Здесь упомяну только о благотворительности сибиряков: в известные дни и близ мест, назначенных для привалов ссыльных, встречал я толпу обывателей, на санях и пеших, стоявшую при дороге под открытым небом вопреки морозу.
«Что эти люди тут делают?» — спросил я ямщика. «Они собрались из ближних деревень и дожидаются партии несчастных (так в Сибири называют ссыльных), чтобы богатым продать, а бедным подарить пироги, булки и съестное, теплую обувь и что Бог послал». Они знают назначенные' дни, в которые следуют ссыльные по этапу, дважды в неделю, и соблюдают между собою очередь; от них узнал я, что этот обычай ведется давно, по наставлению ссыльных родителей и дедов. Повсеместно, от Тобольска до Читинского острога, принимали нас отлично и усердно навязывали булки на сани, укутывали нас, чем могли, и провожали с благословениями…
…В Чите книг было у нас сначала очень мало, строжайше было нам запрещено иметь чернила и бумагу; зато беседа не прекращалась; впоследствии составился хор отличных певцов. В первоначальном маленьком кругу нашем развлекали нас шахматы и песни С. И. Кривцова, питомца Песталоцци и Филленберга; бывало запоет: «Я вкруг бочки хожу», то Ентальцов в восторге восклицает: «Кто поверит, что он в кандалах и в остроге?», а Кюхельбекер дразнил его, что Песталоцци хорошо научил его петь русские песни. Чрез часовых и сторожей мы могли бы достать карты, но по общему соглашению положили и сдержали слово не играть в карты, дабы удалить всякий повод к распрям и ссорам.
Теснота нашего помещения не позволяла содержать наши каморки в совершенной опрятности; спали и сидели мы на нарах, подкладывая под себя войлок или шубу; под нарами лежали чемоданы и сапоги.
Ночью при затворенных дверях и окнах воздух становился спертым; двери отворялись с утреннею зарею, которую я ни разу не проспал, я тотчас выходил на воздух освежиться.
Одна душа жила в Чите, о которой я душевно соболезновал, Александра Григорьевна Муравьева, урожденная графиня Чернышева. Муж ее, Никита Михайлович, уже в феврале прибыл в Читу; супруга его рассталась с двумя дочерьми и сыном, передав их бабушке Екатерине Федоровне Муравьевой, поспешила в Сибирь, чтобы с мужем разделить изгнание а все испытания.
Но как жестоко она была обманута, когда по приезде в Читу ей было объявлено, что она с мужем жить вместе не может, а только дозволяется ей иметь свидание с ним дважды в неделю по одному часу, в присутствии дежурного офицера, как водилось в Петропавловской крепости в Петербурге.
В первый раз увидел я эту редкую жену, когда повели нас на работу против ее квартиры. Наемный домик ее находился чрез улицу против временного первого острога, в котором содержался муж ее; дабы иметь предлог увидеть его хоть издали, она сама открывала и закрывала свои ставни.
Кроме мужа, имела она в остроге зятя своего А. М. Муравьева, двоюродного брата своего Фед. Фед. Вадковского н родного брата своего графа Захара Григорьевича, единственного наследника огромного майората, которого доискивался военный министр А. И. Чернышев, но он получил отказ от Государственного Совета.
…В конце мая прибыла в место нашего заточения Елисавета Петровна Нарышкина1, урожденная графиня Коновницына, в сопровождении Александры Васильевны Ентальцевой2. Они были подвергнуты подобной же участи А. Г. Муравьевой: могли только дважды в неделю по одному часу видеться с мужьями.
Признаюсь, я каждый день благодарил Бога, что жена моя решилась свято исполнить мою просьбу: остаться при сыне, пока не поставит его на ноги, пока у него не прорежутся зубки и пока он не будет в состоянии говорить. Все эти условия были бы лишни и бесполезны, если бы вышло разрешение матерям взять с собою детей своих. К счастью, Нарышкина, расставшись с родными и с родиною, не оставила там детей; она имела дочь, которой лишилась в Москве до осуждения мужа. Ей было от роду 23 года; единственная дочь героя отца и примерной матери, урожденной Корсаковой, она в родном доме значила все и все исполняли ее желания и прихоти. В первый раз увидел я ее на улице, близ нашей работы при Чертовой могиле, в черном платье, с тонкой талией в обхват; лицо ее было слегка смуглое, с выразительными умными глазами, головка повелительно поднятая, походка легкая, грациозная. В своем месте расскажу о ней подробнее, когда ближе познакомился с нею в Кургане, на поселении. В Чите жила она g одном домике с Муравьевой, трудно было ей одиночество…
Нам запрещено было писать самим. Во время нахождения нашего в каторжной работе несколько наших товарищей были совершенно забыты и покинуты родными; может быть, таков был бы жребий и многих, если бы наши дамы не приехали к мужьям своим, не переписывались бы с нашими родными и письмами своими, и влиянием, и родством не поддерживали бы памятования о многих. Они были нашими ангелами-хранителями и в самом месте заточения; для всех нуждающихся открыты были их кошельки, для больных просили они устроить больницу. А. Г. Муравьева чрез тещу свою Екатерину Федоровну Муравьеву получила отличную аптеку и хирургические инструменты; мой бывший товарищ штаб-лекарь Ф. Б. Вольф жил в этой больнице и всегда успешно помогал больным…
В сентябре прибыли восемь наших товарищей из Нерчинска: Трубецкой, Оболенский, Арт. З. Муравьев, Давыдов, Волконский, Якубович, А. И. Борисов 1-й и П. И. Борисов 2-й, и каждую неделю прибывали остальные из дальних крепостей.
Первым из них сопутствовали две дамы, еще два ангела-хранителя: княгини Трубецкая и Волконская. Екатерина Ивановна Трубецкая урожденная Лаваль, еще в 1826 году тотчас по отправке мужа из Петропавловской крепости, первая из всех наших я?ен, отправилась вслед за ним, в сопровождении отцовского секретаря…
…Через несколько недель после отъезда кн. Трубецкой из Петербурга, выехала княгиня Марья Никол. Волконская, урожденная Раевская.
Отец ее, знаменитый герой 1812 года H. H. Раевский, не соглашался на отъезд дочери. Он знал, что дочь его юная, недавно замужем, соединила судьбу свою с кн. С. Г. Волконским, который за сражение под Лейпцигом произведен был в генералы и что по летам он мог быть ей отцом; он знал, что она не по страсти, не по своей воле вышла замуж, но только из любви к отцу. Кроме этого, мог удержать ее ребенок — сын, требовавший присутствия матери. Она решила исполнить тот долг свой, ту обязанность, которая требовала более жертвы, более самоотвержения…
…Половина моих товарищей были небогаты или забыты родными, другие были очень богаты.
Никита Мих. .Муравьев с братом своим Александром получали ежегодно по 40 тысяч рублей на ассигнации, сверх посылок. Чрез каждые три месяца, при выборе нового хозяина, каждый из артели назначал сколько мог дать по своим средствам в общую артельную сумму, которой распоряжался хозяин, на пищу, чай, сахар и мытье белья. Одежду и белье носили мы все собственные, имущие покупали и делились с неимущими. Решительно все делили между собою. Дабы не тратить денег даром, или на неспособных портных, то некоторые из товарищей сами кроили и шили платья. Отличными закройщиками-портными были: П. С. Бобрищев-Пушкин, Оболенский, Мозган, Арбузов. Щегольские фуражки и башмаки шили: Бестужевы и Фаленберг; они трудами своими сберегали деньги, коими можно было помогать и другим нуждающимся вне нашего острога…
В часы, досужие от работ, имели мы самое занимательное и поучительное чтение. Кроме журналов и газет: русских, французских, английских и немецких, дозволенных цензурою, имели хорошие библиотеки Муравьев, Волконский и Трубецкой. Невозможно было одному лицу прочитать все журналы и газеты, получаемые от одной почты до другой, почему они были распределены между многими читателями, которые передавали изустно самые важные новости, события и открытия. Сверх того, многие из моих товарищей получили классическое образование; беседа их была полезнее всякой книги; мы их упросили читать нам лекции, в продолжение долгих зимних вечеров: Никита Муравьев, имея собрание превосходных военных карт, читал нам из головы лекции о стратегии и тактике; Вольф — о физике, химии и анатомии; Бобрищев-Пушкин 2-й — о высшей прикладной математике; Корнилович и Муханов — читали историю России; Одоевский — русскую словесность. С особенной любовью вспоминаю здесь Одоевского; он имел терпение заниматься со мною четыре года. До сих пор храню главные правила, написанные его рукой; а между тем, он никогда не писал своих стихов, кроме «Колыбельной песни» моему сыну Кондратию, другую сыну моему Евгению.
Нас запирали в 9 часов вечера, по пробитии зари, не позволяли иметь свечи, а как невозможно было так рано уснуть, то мы или беседовали в потемках, или слушали рассказы Кюхельбекера о кругосветных его путешествиях и Корниловича из отечественной истории, которой он прилежно занимался, быв издателем журнала «Русская старина»…
Образованность умных товарищей имела влияние на тех из нас, которые прежде не имели ни времени ни средств обогатиться познаниями. Некоторые из наших начали учиться иностранным языкам. Из них, изумительные успехи сделал Завалишин 1-ый, который, кроме греческого и латинского, научился выражаться на тринадцати языках; для важнейших из них находил учителей между товарищами, — а для прочих главным ключем и словарем служило для него Евангелие. Многие из нас изучили не только язык книжный, но и разговорный.
В последнем отношении забавнее всего было с английским языком по выговору слов: сколько споров и сколько смеху! и сколько звуков, нисколько не соответствовавших сложению букв, — так что Лунин, знавший в совершенстве этот язык, всегда упрашивал: «читайте, господа, и пишите на этом языке, сколько угодно, только не говорите на этом языке!» Комнаты наши были тесны, заставлены по всем четырем сторонам кроватями; некуда было поместить станок столярный или токарный. Некоторые желали учиться играть на скрипке, на флейте, но совестно было терзать слух товарищей: по этой причине, я избрал для себя самый скромный, тихий, но и самый неблагодарный инструмент — чекан; с помощью печатного самоучителя разобрал я ноты и каждый вечер употреблял на то условные полчаса. На этом инструменте учился со мной Фаленберг. На следующий год позволили выстроить во дворе два домика: в одном поместили в двух половинах станки — столярный, токарный и переплетный: лучшими произведениями по сим ремеслам были труды Бестужевых, Бобрищева-Пушкина, Фролова и Борисова 1-го. В другом домике поставлены были рояль и фортепьяно; тут, по распределенным между нами часам, приходили играть, по очереди, и на скрипке, и на флейте, и на гитаре. Ватковский превосходно играл на скрипке, Свистунов на виолончели; на рояли играл Юшневский с такою беглостью, что чем труднее были ноты, тем приятнее для него, так что он радовался тем нотам, от коих трещали его пальцы, он также играл и на скрипке; вместе со Свистуновым, Вадковским, Крюковым 2-м, составляли отличный квартет, который 30 августа, когда у нас было шестнадцать именинников, в первый раз играл для всех нас в большом остроге, где… взгромоздили кровати, очистили комнату для помещения оркестра и слушателей. Живописью занимались: Бестужев — акварелью; он со всех нас снял портреты; Репин и Киреев сняли виды Читы и внутренность острога; Андреевич писал масляными красками алтарный образ Спасителя; образ подарен им Читинской церкви с надписью. Загорецкий ножом и циркулем сделал деревянные стенные часы. Торсон построил модели жатвенной и молотильной машины…
В 1828 году приехала к мужу Наталья Дмитриевна Фонвизина3, урожденная Апухтина. По причине малолетства двух сыновей, она не могла приехать к нему раньше. Еще очень молодая и красивая собой, она еще до замужества имела такое религиозное стремление, что хотела удалиться в монастырь и посвятить себя только богу. Потом, выйдя замуж за генерала М. А. Фонвизина, она добровольно разделяла изгнание мужа, также покорялась воле божьей, но нервы у ней расстроились, она постоянно хворала.
Муж ожидал ее с величайшим нетерпением, беспрестанно любовался ее портретом… Ей суждено было лишиться мужа, по возвращении на родину выйти вторично замуж за товарища моего Ив. Ив. Пущина и вторично овдоветь.
В том же году приехала в Читу Александра Ивановна Давыдова4, супруга Василия Львовича, которая оставила большое семейство, почему надобно было устроить детей и поместить их у родных до отъезда в Сибирь. Необыкновенная кротость характера, всегда ровное расположение духа и смирение отличали ее постоянно. В. Л. Давыдов, отличавшийся в гусарах и в обществе и в ссылке своею прямотою, бодростью и остроумием, был поселен в Красноярске, где скончался в октябре 1855 года и только несколько месяцев не дожил до манифеста освобождения.
В том же году прибыла в Читу Прасковья Григорьевна, невеста Ив. Анненкова…
…В Чите жили мы четыре года. Это заключение было временное; постоянное же готовилось для нас недалеко от Верхнеудинска, в Петровском железном заводе, когда в первый год прибытия нашего в Читу посланы были инженерный штаб-офицер с помощниками выстроить огромную тюрьму, по образцу исправительных домов в Америке. Это новое капитальное здание было окончено летом 1830 года, и комендант наш получил повеление переселить нас туда. Сборы наши были не важны: уложили чемоданы, подарила жителям овощи и плоды огорода и всю деревянную побуду нашего хозяйства. Назначено было идти двумя отрядами, потому что дорогою предстояло худое тесное помещение, по местности ненаселенной. Первую партию вел плац-майор подполковник Лепарский, племянник нашего коменданта, а вторую — сам комендант. Каждая партия имела достаточное число конвойных солдат и казаков. Для вещей были наняты подводы; ехать было дозволено только больным и раненым, как-то: Фонвизину, Трубецкому, Лунину, Волконскому, Якубовичу, Швейковскому, Митькову, Давыдову и Абрамову. Через каждые два дня перехода имели дневки; поход наш, слишком в семьсот верст, продолжался сорок восемь дней. Дамы наши провожали нас несколько переходов, но, не имея спокойных помещений, поехали вперед до Верхнеудинска, откуда дорога вела по местам, хорошо населенным…
…Несколько дней сряду переходили мы из долины в долину; со всех сторон горы, так что следы пути были видны за версту, а там поворот и опять новая гора и новая долина. Местами показывались бурятские табуны; лошади большею частью были все белые и светло-серые малорослые; при них конные пастухи с ружьями, луками и стрелами и двухколесные арбы с войлочными юртами, женами и детьми…
…Наши проводники и подводчики из бурят не имели при себе ни хлеба, ни запасов, а дважды в сутки по очереди удалялись из лагеря, на полчаса убегали в лесок и насыщались там одной брусникой. Постепенно они стали с нами сближаться. Целая куча их собралась вокруг столика, за коим Трубецкой и Вадковский играли в шахматы. Лица зрителей представляли не простое любопытство, но знание этой игры. Одному из них предложили сыграть партию; он победил лучших наших игроков, объяснив им, что эта игра с детства им знакома…
…За две недели до выступления нашего из Читы я получил письмо от моей жены со станции Степной, где она была задержана страшным наводнением, иначе она застала бы меня еще в Чите…
…В Ононском бору была дневка. Я провел целый день с товарищами, стоял в одной палатке с братьями Бестужевыми и Торсоном; они, как бывшие моряки, приготовили себе и мне по матросской койке из парусины, которую привешивали к четырем вбитым кольям, так что мы не лежали на земле.
После обеда легли отдохнуть, но я не мог уснуть. Юрты наши поставлены были близ большой дороги, ведущей в лес через мостик над ручьем. Услышав почтовый колокольчик и стук телеги по мостику, я выглянул из юрты и увидел даму в зеленом вуале. В мгновение я накинул на себя сюртук и побежал навстречу. Н. А. Бестужев пустился за мной с моим галстуком, но не догнал; впереди пикет часовых бросился остановить меня, но я пробежал стрелой; в нескольких десятках саженей от цепи часовых остановилась тройка и с телеги я поднял и высадил мою добрую, кроткую н измученную Annette. Часовые остановились. В первую минуту, я предался безотчетной радости, — море было по колено! Но куда вести жену? Она едва могла двигаться после такой езды и таких душевных ощущений.
К счастью, пришел сейчас плац-адъютант Розенберг, который сказал, что получил предписание от коменданта поместить меня с женой в крестьянской избе и поставить часового. Вопросы и ответы о сыне, родных длились несколько часов…
…Через несколько дней мы достигли берегов Селенги, самых прелестных н величественных. Представьте себе реку широкую, берег с одной стороны окаймлен высокими скалами, состоящими из разноцветных толстых пластов, указывающих на постепенное свое образование от времен начальных, допотопных. Гранит красный, желтый, серый, черный сменяется со шпатом, шифером, известковым камнем, меловым и песчаным. В некоторых извилинах дорога проложена по самому берегу реки; слева — вода быстро текущая, прозрачная, чистейшая, а справа — высятся скалы сажень на шестьдесят, местами в виде полусвода над головою проезжающего, так что неба не видать. Далее вся скалистая отвесная стена горит тысячью блестками всех цветов. По обеим сторонам реки — холмы перерезывают равнину, на равнине издали видны огромные массы гранита, как бы древние замки с башнями. Вероятно эти массы подняты были землетрясением, извержением огня; берега Байкальского озера подтверждают такое предположение. В самом озере, называемом также Святым морем, есть места неизмеримой глубины. Паллас, знаменитый путешественник в царствование Екатерины Великой, описывает эту страну и ставит ее с Крымом в число самых красивых и самых величественных из всех им виденных; не знаю, был ли он на Кавказе и за Кавказом? — Точно, природа там красавица, но не достает там людей, способных и умеющих ею наслаждаться; небольшое население пользуется привольною и плодородною почвою с величайшей беспечностью и леностью…
…От города Верхнеудинска мы свернули с большой дороги влево; через три перехода прибыли на дневку в обширное селение Тарбагатай, похожее с первого взгляда на хорошие ярославские села, по наружному виду жителей и просторных домов. Здесь и на протяжении пятидесяти верст кругом, живут все семейские, так поныне называются обитатели нескольких деревень, которых деды и отцы были сосланы в царствование Анны Ивановны в 1733 году и Екатерины Великой в 1767 году за раскол, большею частью из Дорогобужа и из Гомеля. Им дозволено было продать все свое имущество движимое и переселиться в Сибирь с женами и детьми, отчего и получили наименование семейных или семейских. Прибыв за Байкал в Верхнеудинск, они явились там комиссару, который от начальства имел повеление поселить их отдельно в пустопорожнем месте. Комиссар повел их в конце великого поста в дремучий бор по течению речки Тарбагатай, позволил им самим выбрать место и обстроиться, как угодно, дав им четыре года льготы от платежа подушных податей. Каково было удивление этого чиновника, когда он посетил их через полтора года и увидел красиво выстроенную деревню, огороды и пашни в таком месте, где два года тому назад был непроходимый лес…
…Нам оставалось еще четыре перехода до нового места заточения; я упросил жену ехать вперед, чтобы приискать квартиру для себя и прислуги и запастись всем необходимым на первое время. С последним ночлегом кончилась моя должность хозяина. Накануне прибытия в Петровский завод получили письма и важные новости о Июльском перевороте во Франции, совершившемся в три дня. Всякому приятно приблизиться к цели своего похода; не так было для нас, приближавшихся 22 сентября к новой тюрьме. В широкой и глубокой долине показалось большое селение, церковь, завод с каменными трубами и домами, ручей, а за ручьем виднелась длинная красная крыша нашей тюрьмы; все ближе и ближе и наконец увидели мы огромное строение, на высоком каменном фундаменте, о трех фасах; множество кирпичных труб, наружные стены — все без окон, только в средине переднего фаса было несколько окон у выдавшейся пристройки, где была караульная, гауптвахта и единственный вход. Когда мы вошли, то увидели окна внутренних стен, крыльца и высокий частокол, разделяющий все внутреннее пространство на восемь отдельных дворов; каждый двор имел свои особенные ворота; в каждом отделении поместили по 5-6 арестантов. Каждое крыльцо вело в светлый коридор, шириною в четыре аршина. В нем, на расстоянии двух сажень дверь от двери, были входы в отдельные кельи. Каждая келья имела семь аршин длины и шесть аршин ширины. Все они были почти темные от. того, что свет получали из коридора через окно, прорубленное над дверью и забитое железною решеткой. Было так темно в этих комнатах, что днем нельзя было читать, нельзя было рассмотреть стрелки карманных часов. Днем позволяли отворять двери в коридор, и в теплое время занимались в коридоре, но продолжительно ли бывает тепло? — в сентябре начинаются морозы и продолжаются до июня, и поэтому приходилось сидеть впотьмах, или круглый день со свечою. Первое впечатление было самое неприятное, тем более что было неожиданное. Как могли мы предполагать, что, прожив четыре года в Чите, где хотя и было тесно, но было светло, мы попадем в худшую тюрьму! Признаюсь, мне крайне жаль было тех товарищей, которым оставалось еще двенадцать лет прожить в этой тюрьме, между тем, как мне через два года предстоял переезд на поселение. Два отделения, 1-е и 12-е последнее, были назначены для женатых. Жены нисколько не колебались разделить заточение с мужьями, что запрещено было в Чите, по случаю тесного и общего помещения, а здесь комнатка была отдельная для каждого. В нашем отделении жили: Трубецкая, Нарышкина, Фонвизина и моя жена. С. П. Трубецкой говаривал часто: на что нам окна, когда у нас есть четыре солнца! — И действительно, наши жены были красавицы, помимо их прекрасных качеств. Если бы было четыре, а не три грации, то я бы, вспоминая их вместе, назвал таковыми. Муравьева и Трубецкая не могли ночевать в тюрьме, потому что тут строжайше было запрещено помещать детей: двери каждой кельи запирались задвижками и замками по пробитии вечерней зари, а маленькие дети часто нуждаются в ваннах, в горячей воде, где все это достать ночью в тюрьме? Матери ночевали в своих домах. В эту тюрьму приехала Камилла Ледантю, невеста нашего В. П. Ивашева, она добровольно и охотно делила жребий и последовала за ним, на поселение в Туринск. Здесь она умерла в 1839 году, а чрез год, муж последовал за нею. Каждый убирал свою келью по своему вкусу и по своим средствам. Общая кухня находилась посреди тюремного двора, в отдельном строении. Такое же пространство, какое занимало все тюремное строение, было обведено высоким частоколом, так что вся площадь под тюрьмой и обведенным местом составляла квадрат. Это загороженное пространство служило нам местом прогулки; зимой мы устроили там горы и катались на коньках…
В Петровском был казенный железный завод. Начальник завода, узнав от плац-адъютантов, что между нами есть ученые механики, просил коменданта, чтобы он позволил им осмотреть машины этого завода. Н. Бестужев и Торсон согласились. Каково же было удивление горных чиновников и мастеровых, когда через день, после некоторых поправок и перестановок, пильная машина стала действовать на славу! Н. Бестужев сработал отличные часы с горизонтальным маятником; тогда ему пришла мысль устроить часы с астрономическим маятником, которые вполне заменили бы хронометры и обошлись бы гораздо дешевле; мысль эту привел он в исполнение двадцать лет спустя, когда был уже поселен в Селенгинске. Когда скончалась всеми нами любимая Муравьева, то Н. Бестужев собственноручно сделал деревянный гроб, со всеми винтами и ручками и с внутреннею и внешнею обивкою; он же вылил гроб свинцовый для помещения в него деревянного гроба. Он же был хороший живописец. В нашей петровской столярной прилежно работали столы, стулья, кресла, скамейки, комоды, шкафы; лучшими столярами были: Фролов, Бобрищев 2-й и Борисов 1-й.
Вдохновенными поэтами были у нас А. И. Одоевский, П. С. Бобрищев-Пушкин 2-й и В. П. Ивашов; первый никогда не писал стихов на бумаге, а сочинял всегда на память и диктовал другим. Так сочинил он поэму «Князь Василько Ростиславич» и множество мелких стихотворений на разные случаи. Лира его всегда была настроена; часто по заданному вопросу — он отвечал экспромтом премилыми стихами. Он действительно имел большое дарование, но, как случается с истинным талантом, пренебрегал им. Попрежнему мы сами между собою запретили себе игры в карты, хотя легко было скрыть ее от стражи в отдельных кельях, за то мы позволяли себе, вопреки запрещению, иметь бумагу и чернила, писали и переводили целые сочинения. — В церковь водили нас один только раз в году для причастия.
Из числа всех товарищей оригинальнее всех жил Лунин. Он занимал 1-й номер совершенно темный, где невозможно было прорубить окна, потому что к наружной стене его кельи была пристроена унтер-офицерская караульня. Он не участвовал в нашей артели, пил кирпичный чай, часто постился, по обряду католической церкви, в которую он перешел уже давно, быв в Варшаве учеником и приверженцем известного Мейстера. Третья часть его кельи к западной степе отделена была завесою; за нею над подмостками стояло большое распятие, присланное из Рима, где оно освящено было папою…
…Приблизилось время ехать на поселение; срок окончания тюремной жизни наступал 11 июля 1832 года, и как было мне известно, что родственники жены моей просили о поселении нас в Кургане, Тобольской губернии, — и как жена моя ожидала разрешения в конце августа, то я упросил ее ехать вперед до Иркутска. 2-е июля понес я сына моего Кондратия в тюрьму, чтобы крестный отец его Е. П. Оболенский в последний раз с ним простился. Ребенок был одет в светло-голубую шинель, сшитую крестным отцом; он нисколько не смутился, увидев моих товарищей, обнимавших и целовавших его. Жена моя простилась со всеми со слезами. Дамы наши крепко боялись за ее здоровье; всех более беспокоилась о ней А. Г. Муравьева: она прислала ей складной дорожный стул, предложила тысячу вещей, уговаривала при плавании через Байкал взять корову, чтобы ребенок во всякое время мог иметь парное молоко. Торсон сделал для сына морскую койку. Н. А. Бестужев сделал винты и пряжки и привесил койку на надежных ремнях, к крайнему обручу от колесочной накидки, так, что эта койка была лучшею висячей люлькой; ребенку хорошо было лежать, матери было спокойнее; за люлькой висела занавеска, чтобы защищать ее от ветра. — Жена моя уехала 3-го июля; без остановок достигла она Байкала; там не было казенных перевозных судов, тогда не было еще пароходов, и она наняла рыбацкое парусное судно, на коем поместили коляску и несколько попутчиков. Плавание было самое бедственное; посреди озера поднялся противный ветер и качал их несколько дней; сын мой захворал; можно представить положение матери. Запасное молоко, взятое с берега, прокисло; вареного ребенок не принимал; с трудом поили его отваром из рисовых круп; наконец, он не стал принимать никакой пищи, мать была в отчаянии. На пятый день буря затихла, ветер подул попутный и через несколько часов мы пристали к берегу.
19 сентября 1832 года утром мы приехали в Курган.
…Каждую пятницу проводил я по нескольку часов в самой приятной беседе у Нарышкиных. Хотя в Кургане не имели средств получать журналы на всех языках, однако, имели важнейшие газеты русские и иностранные. Нарышкины получали и занимательные книги, и из новейших сочинений. Нам была запрещена всякая служба у частных лиц, всякое фабричное и промышленное предприятие тоже были нам запрещены, так что мы имели много досужного времени, которое каждый из нас старался употребить с пользой.
В Сибири мало докторов, по одному на округ в 40 тысяч жителей, на пространстве 500 верст. Моя домашняя аптека всегда имела запас ромашки, бузины, камфары, уксусу, горчицы и часто доставляла пользу. Жена моя лечила весьма удачно: ее лекарство, предписания пищи и питья излечивали горячки и труднейшие болезни.
Всех нас прилежнее по этой части занимался И. Ф. Фохт: он исключительно читал только медицинские книги, имел лекарства сложные, сильные, лечил горожан и поселян. — Назимов чертил планы для сооружения новых церквей в селениях и начертил план для новой курганской церкви…
…В начале 1837 года разнеслись слухи, что наследник престола, цесаревич Александр Николаевич, предпримет путешествие по Сибири и пройдет через Курган. В апреле уже стали выезжать лошадей для его экипажей, приучать форейторов, а в случае проезда в ночное время, объезжали коней ночью с фонарями и факелами. Эти приготовления забавляли многих. Боялись только матери форейторов и ездовых. Ожидание и приготовления составляли главный предмет разговоров.
В кругу товарищей мы тоже рассуждали и спрашивали друг друга: должно ли нам пользоваться этим случаем и просить наследника престола о возвращении нашем на родину? Но какая представлялась будущность лицам, осужденным на гражданскую смерть? Какое утешение могли иметь наши родственники, наши дети, когда увидят нас без звания, без прав, под надзором полиции, что могло стеснять их самих. Какое облегчение могло быть нам самим в свете при осуждении на совершенное бездействие?
Сверх того, если бы посредничество и ходатайство цесаревича и могло нас избавить от вечного изгнания, то самая малая часть из всех наших товарищей пользовалась бы этою милостью. Между тем, как большинство наших, разбросанных по всем направлениям Сибири, остались бы исключенными.
Подобные соображения указывали, что не о чем просить, а следовало оставаться в страдательном бездействии…
…[На Кавказе] с особенным наслаждением увиделся я с товарищем А. И. Одоевским после шестилетней разлуки, когда я с ним расстался в Петровской тюрьме. Он, между тем, поселен был в Тельме, близ Иркутска, после в Ишиме и в одно время со мною назначен солдатом на Кавказ, где служил в нижегородском драгунском полку в одно время с удаленным туда Лермонтовым. Назначением в солдаты и освобождением своим из Сибири Одоевский обязан был своему посланию к отцу в стихах, которое из III отделения собственной его величества канцелярии, куда отправляема была вся наша корреспонденция, передано было императору Николаю и так понравилось ему по выраженным чувствам любви сына к отцу, что приказал тотчас освободить Одоевского от вечного поселения в Сибири и перевести его рядовым на Кавказ.
Одоевского застал я в Тифлисе, где он находился временно, по болезни. Часто он хаживал на могилу своего друга Грибоедова, воспел его память, воспел Грузию звучными стихами, но все попрежнему пренебрегал своим дарованием. Всегда беспечный, всегда довольный и веселый, как истый русский, он легко переносил свою участь; был самым приятным собеседником, заставлял он много смеяться других, и сам хохотал от всего сердца. В том же году я еще два раза съехался с ним в Пятигорске и в Железноводске. Просил и умолял его дорожить временем и трудиться по призванию, — мое предчувствие говорило мне, что недолго ему жить; я просил совершить труд на славу России.
Через год, находясь в экспедиции на берегу Черного моря, он захворал горячкою и в походной палатке, на руках К. Е. Игельстрома, отдал Богу душу, исполненную любви.
Много русских поэтов умерло преждевременно, в молодых летах, много насильственною смертью: Грибоедов, Рылеев, Пушкин, Бестужев, Лермонтов. Александр Александрович Бестужев 2-ой был произведен во второй раз в офицеры, находился в Тифлисе, когда получил весть о кончине Пушкина…
…В том же году Бестужев был изрублен черкесами. Во время сражений при мысе Адлер, находился он в должности адъютанта при Вольховском и несколько раз напрашивался идти в цепь застрельщиков. Генерал заметил ему, «что никакой нет надобности подвергать себя опасности, что там начальников довольно» и еще прибавил: «У вас и без того довольно славы!» Но Бестужев просил неотступно, громко, при свидетелях и, когда дело завязалось и загорелось все живее, когда выстрелы черкесские раздавались все чаще, все ближе, когда надобно было дать приказание к отступлению всей цепи застрельщиков, то Вольховский не мог не отправить Бестужева.
В сопровождении двух телохранителей пошел он к цепи, отдал приказание, велел горнистам трубить направление, что с одного фланга было тотчас исполнено, но как действие происходило в густых кустарниках, перерезанных оврагами, и другой фланг мог не слышать данного сигнала, то Бестужев шел к нему вдоль растянутой цепи. Цепь застрельщиков не могла равняться по местности, так как кустарник и папоротник, сплетенные диким виноградником, препятствовали скорому и свободному сообщению и скрывали часто и своих и чужих; в таком месте две черкесские пули ранили Бестужева в грудь. Телохранители взяли его на руки, чтобы вынести, он уговаривал их умирающим голосом оставить его; черкесы ударили в шашки, один из телохранителей был убит, другой спасся, а Бестужев был так изрублен на части, что по окончании сражения не нашли никаких следов изрубленного трупа.
Три поэта, три Александра, все погибли насильственною смертью, каждому из трех было тогда по 37-ми лет от роду. Одоевского также звали Александром, он родился поэтом, приближался его 37-й год — эти сравнительные сходства были источником моего предчувствия.
От Бестужева осталось много сочинений, из коих часть была напечатана еще до 1825 года. С 1832 г. писал и печатал он под именем Марлинского, это имя он сам для себя выбрал в воспоминание беседки Марли, в Петергофе, где он служил в лейб-гвардии драгунском полку.
А. И. Одоевский никогда ничего не печатал, даже редко сам писал свои стихи, но диктовал их охотно своим приятелям…
3 сентября [1856] изюмский купец Т. К. Жевержеев первый прислал мне манифест Александра II, изданный в день коронования в Москве.
В числе благодеяний народу вообще, государь вспомнил и политических преступников, сосланных в Сибирь в 1826 году. Он всех возвратил на родину, всем возвратил права, всем возвратил титулы с нисходящим потомством и для детей, родившихся в Сибири.
Только для первого разряда из ссыльных было сделано исключение, состоявшее в том, что титулом предоставлено право пользоваться только детям, а не отцам, что и заставило И. И. Пущина заметить о нашем Евгении Оболенском, которого после, по месту жительства в Калуге — прозвали «Евгением Калужским», — что он творит чудеса: не будучи князем, производит на свет князей.
Возвратились в том же году из Сибири: С. П. Трубецкой, Е. П. Оболенский, М. И. Муравьев-Апостол, И. И. Пущин, С. Г. Волконский, И. Д. Якушкин, П. Н. Свистунов, М. В. Басаргин, И. А. Анненков, В. Н. Соловьев, А. И. Быстрицкий, В. И. Штейнгель, Г. С. Батен[ь]ков, Д. А. Щепин-Ростовский и Люблинский.
Из всех 15 товарищей остались в живых к 1-му января 1870 года только четверо. По собственному желанию и по семейным обстоятельствам остались в Сибири 10 товарищей. Из них семь человек вернулись в следующем году…
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьОтрывки из записок А. Е. Розена.
Публикуются по изд.: А. Розен. Записки декабриста. Спб., 1900.
Розен Андрей Евгеньевич (1800—1884) — поручик лейб-гвардии Финляндского полка, член Северного общества, принимал участие в подготовке восстания 14 декабря 1825 года. Осужден к десяти годам каторги, которую отбывал в Чите и Петровском Заводе, на поселении — в Кургане. В 1837 году определен рядовым на Кавказ, в 1839 году уволен со службы с разрешением вернуться в Россию. Умер в Изюмском уезде Харьковской губернии.
1 Нарышкина (урожд. Коновницына) Елизавета Петровна (1801—1867) — жена декабриста M. M. Нарышкина, последовала за ним в ссылку.
2 Ентальцева (Янтальцева) (урожд. Лисовская) Александра Васильевна (1790—1858) — жена декабриста А. В. Ентальцева. В 1827 году последовала за ним в Забайкалье.
3 Фонвизина (урожд. Апухтина) Наталья Дмитриевна (1805—1369) — жена декабриста М. А. Фонвизина, последовала за ним в Сибирь. После смерти Фонвизина вышла замуж за И. И. Пущина.
4 Давыдова (урожд. Потапова) Александра Ивановна (1802—1895) — жена декабриста В. Л. Давыдова, последовала за ним в ссылку.