Н. Н. Каразин
правитьЮнуска-головорез.
правитьМногочисленная толпа собралась в узких улицах, огибающих задние дворы дворца эмира. Толпа росла с каждою минутою; даже большой бухарский базар опустел, и в лавках остались одни только их владельцы, недоумевавшие, куда это повалил весь народ, и перекликавшиеся между собою, не выходя из своих уютных лавочек.
Глухой говор, гул движения, топот кованых копыт по камням, перебранки, смех — наполняли воздух. Тесно было в улицах, всякому хотелось пробиться вперед, лезли чуть ли не через головы, карабкалось на заборы и стены, и на всех соседних крышах, плоских, как стол, уселись пестрые, разнокалиберные группы волнующегося народа.
Полицейские (кавасы) с длинными белыми палками в руках пробирались сквозь толпу, пуская в дело, где мало было слов, свое оружие.
На первом плане толпились сотни ребятишек, которые всегда успеют протискаться вперед под руками и даже между ногами старших; потом виднелись ряды самых типичных физиономий, населяющих многолюдную Бухару: сарты и узбеки с своими густыми, курчавыми бородами, с строгими, библейскими лицами, в необъятных кисейных чалмах; скуластые окрестные кочевники в верблюжьих халатах, в остроконечных шапках; евреи с лоснящимися локонами на висках; индейцы с красными значками между глаз; авганы в ярких красных одеждах, с распущенными по плечам волосами; безобразнейшие нищие в отрепьях… и на самых задних планах, на крышах и в отверстиях полуразрушенных стен, стройные женские фигуры в накинутых на головы синих халатах, с черными и белыми вуалями на лицах.
Общее внимание было приковано к маленькой двери, вделанной в глубокую нишу зубчатой глиняной стены, огораживающей обширные дворы эмирского дворца. Эта дверь была сделана из темного карагача с двухстворчатыми половинками и разукрашена тонкою резьбою. В середине половинок изображены были разные звезды, по краям — вызолоченные бордюры, а массивные косяки ярко раскрашены по синему полю ярко-красными, желтыми и голубыми арабесками. Белая, оштукатуренная алебастром ниша вся сплошь изукрашена мелкими, причудливыми барельефами, изображающими фантастические цветы и фрукты.
Дверь эта была заперта; тяжелая щеколда из луженого узорного железа была опущена на медную скобку. У двери стояла худая лошаденка, вся мокрая от пота и дождя, моросившего словно сквозь мелкое сито; стояла она, понурив голову, с отвислою нижнею губою, расставив свои разбитые ноги с обломанными копытами. На ней было привязано веревочною подпругою деревянное седло, ничем не покрытое; оборванная сбруя висела клочками. Кляча эта стояла без всякой привязи, уныло глядя на пеструю дверку своими прищуренными глазами.
Из-за стены над самою дверью торчал высокий шест, а на шесте — вся посинелая, с открытыми оловянными глазами, с искривленным ртом и оскаленными зубами — человеческая голова. Борода у этой головы была выбрита, рыжие усы и короткие бакенбарды торчали щетиною, остриженные волосы были перепачканы грязью и черными пятнами запекшейся крови.
Эта голова была русская.
Голову эту только что привез на поклон эмиру Мозафару-Эдину известный головорез Юнуска-джигит. Он уже не раз возил такие подарки грозному повелителю Благородной Бухары; каждый раз такой подарок оплачивался одним золотым тилля [золотая монета в четыре рубля серебром (собственно тилля значит золото)] и новым полосатым халатом из блестящего адраса.
Стоявшая у дверей кляча принадлежала «храброму» Юнуске-джигиту и составляла чуть ли не единственную собственность свирепого головореза, «грозы и бича беспечных гяуров», как называли его на базарах многолюдной столицы Бухарского ханства.
За стеною послышались шаги нескольких человек: кованые каблуки звонко щелкали по плитам мощеного двора; запрыгала дверная щеколда, и одна половинка дверей отворилась, визжа на заржавленных петлях. Маленькая фигурка бочком перешагнула высокий порог и показалась на улице, шурша накинутым на плечи, поверх грязного платья, новым халатом; на кожаном поясе висел длинный гиссарский нож, с боку, задевая за порог и камни, прыгала дрянная шашка, зазубренный клинок которой торчал из протертых ножен. Лицо у этого человека было скуластое, сморщенное, и на подбородке торчали пучочки скомканных волос; косые глаза сияли удовольствием, хотя и забегали как-то неловко и беспокойно при виде такой многочисленной публики. Это был сам виновник выставленного на шесте трофея. Одобрительный говор и крики пронеслись в толпе. Юнуска ободрился.
За Юнускою вышли два дворцовых сарбаза в красных, шитых золотом, халатах, с кривыми саблями, и еще несколько не вооруженных, но богато одетых людей; затем узорчатая дверка плотно захлопнулась. Толпа стала расходиться по разным направлениям; большинство повалило вслед за Юнускою на базар, куда повели счастливого джигита насыщаться и наливаться зеленым чаем, после многотрудной дороги.
Снова на всех базарных перекрестках стало людно и шумно по обыкновению, базарная жизнь закипела своим чередом, и оживленный говор нескольких тысяч голосов глухо загудел под сводами крытого центрального ряда с красными, посудными и чайными товарами.
Как раз посредине главного перекрестка, на самом проезде, уселись на корточки друг перед другом два человека; между ними было не более пяти шагов расстояния. Один из них был уже совсем старик, с всклокоченною белою бородой, с лицом, обезображенным следами страшной местной болезни «паш-хорда», с глазами то поблеклыми, безжизненными, то вдруг разгорающимися как уголья. На голове у старика была высокая остроконечная шапка, отороченная внизу мехом: шапка эта была клетчатая, темно-зеленая с черным; на голое, почти черное тело, высохшее, как древняя мумия, был накинут изодранный халат, заплатанный лоскутами всевозможных цветов, преимущественно ярких; ноги босые, покрытые густым слоем засохшей грязи. В руках у этого странного человека был большой бубен и тоненькая раскрашенная камышинка, а за плечами — короткий точеный батик из какого-то темного тяжелого дерева, с острым наконечником в виде копья. Второй человек был помоложе, но и в его густой, неопрятной бороде пробивалось множество седин; голова его не была выбрита, как у всех мусульман, а кажется, и вовсе незнакома с ножницами или бритвою; трудно было рассмотреть, из чего состояла эта чудовищная прическа; казалось, что волосы, длинные чуть не до земли, были заплетены в несколько кос, и косы эти перевиты и перепутаны между собою в ужаснейшем беспорядке; все это скомкано кое-как на макушке и приколото двумя или тремя большими ржавыми железными булавками. Слой пыли густо напудрил эту массу волос, в которых, даже издали, виднелись какие-то белые, двигающиеся точки. Одет он был в широкий верблюжий халат, и тоже с босыми ногами.
Оба они, поочередно, говорили громко, нараспев, сильно жестикулируя и пронзительно вскрикивая по временам. Это были мнимые помешанные, юродивые («дивона»), отрешившиеся от мирской жизни, предвещатели, — люди, пользующиеся большим авторитетом в полудиких народных массах, бродящие всю свою жизнь с одного места на другое, ярые фанатики сами по себе, публичные певцы и ораторы, рассевающие фанатическое озлобление и ненависть ко всему не мусульманскому вообще и русскому в особенности.
Кругом накоплялись слушатели и жадно ловили каждое слово, боясь проронить малейший звук, вылетевший из вдохновенных уст. Конные и пешие останавливались на ходу и замирали, как статуи. Вдали гудела базарная жизнь, вблизи же нее царствовала мертвая тишина, в которой отчетливо раздавались хриплые, надтреснутые голоса ораторов.
Старик с бубном говорил:
— Аллах! Единый Аллах! Ты послал на меня глубокий сон, и сон этот тянулся девяносто девять дней!
— Девяносто девять!.. Слышите ли, девяносто девять? — подтверждал другой. — О, это ведь очень долго!
— Да, — продолжал первый, — но спало только мое тело, дух же мой летел высоко над землею и, наконец, стал, по воле Аллаха, на одном месте. И увидел дух мой долину — чудную долину, какая может быть только в раю, и какой вы еще, конечно, нигде не видели!
— Понятное дело, где же им видеть что-нибудь хорошее! — поддакивал волосатый.
— По долине этой текли реки; как серебряные ленты, тянулись они по сочной зелени; на берегах росли тенистые деревья, и гнулись до земли усеянные золотыми плодами ветви!
— Ах, как это хорошо! Хоть бы парочку этих золотых штучек? Да где нам, созданным из грязи…
— Друг мой, ты перебиваешь течение моих мыслей!
— Молчу, молчу; целую прах ног твоих и слушаю. Слушайте и вы, правоверные!
— Сколько роз, — продолжал старик, — сколько разных цветов покрывало долину, и какой чудный запах поднимался кверху, под самые облака!
— Так, что даже самые птицы чихали от удовольствия и хвалили всемогущего Аллаха!
— Ты опять, приятель! Имей терпение; твоя речь впереди…
— Посреди этой долины мирно пасся большой белый верблюд, и какой верблюд! Шерсть у него была из чистого персидского шелку, белая, как снег на небесных горах, шея длинная, как у лебедя, глаза черные, мягкие, нежные, как у женщины, походка плавная, голос звонкий, как трубы, которые трубят, когда великий эмир Мозафар идет на молитву. Верблюд этот ходил и ел одни только розы, или же лежал в тени и пережевывал, а белая, как молоко, пена бежала на густую, душистую траву. Хорошо было жить этому верблюду; его не вьючили, не запрягали, у него спина была совершенно чистая, без сбоев и ссадин: видно было, что вьючное седло никогда не прикасалось к чудному животному, — оно только ело, спало и прогуливалось. И воскликнул я: «О, Аллах! Где же это такая счастливая страна, где верблюдам лучше жить, чем у нас правоверным?» И услышал я голос, исходящий из светлого луча солнечного, и по голосу узнал, что со мною, недостойным, заговорил сам Магомет… Вы не верите? Спросите вот хоть у моего товарища!
— Да, да, я сам видел; настоящий Магомет, а не то, чтобы что-нибудь другое!
— Святой голос мне сказал следующее: «Посмотри на север, и не будешь ты завидовать этому верблюду». И взглянул я на север, и увидел… Боже, что я увидел!..
Здесь оратор вскочил, дико осмотрелся, пронзительно вскрикнул и грохнулся на землю, катаясь в судорогах, грызя землю и горько рыдая. В этих всхлипываниях можно было расслушать слова: «О, мы несчастные! О, мы жалкий род, созданный для печалей и горя!» Его товарищ старался подражать ему во всех движениях, а толпа стояла и слушала с глубоким, религиозным вниманием.
Наконец, припадок отчаяния несколько унялся; оратор успокоился, сел на корточки и продолжал:
— С той стороны, где солнце уже больше не греет, где никогда не видели теплых, летних дней, где царствует постоянная ночь, где все покрыто льдом и снегом, подымались густые, черные тучи. Тучи эти росли и двигались, они приближались, и в самой глубине их, в непроницаемой темноте, горели и бегали огненные искры. Большое стадо волков неслось в воздухе; у них были железные когти, железные зубы, и страшно сверкали их раскаленные очи. О, Аллах, на кого ты посылаешь это свирепое войско?! Помилуй нас! Спаси нас! Покрой своим священным щитом и не дай железным зубам нечистого зверя терзать правоверных детей твоих… О, Аллах! О, милосердный, великий!..
И загудела толпа, и заволновалась: она поняла, что это были за волки…
— Белый верблюд хотел вскочить и бежать, но было поздно. Да и куда уйдешь от гнева Аллаха?… Бешеные звери вцепились со всех сторон, жадно защелкали голодные зубы, и красная кровь полилась по серебряной шерсти верблюда. И упало на землю бедное животное, и тысячи зубов принялись его рвать и терзать. Померкло ясное небо, завыл холодный ветер, погнулись деревья, и стали застывшие воды. Тогда взмолился истерзанный верблюд, и взмолился языком человеческим: «О, Аллах, прости детей твоих! Прости, что они стали забывать веру отцов своих, что они позволили неверным осквернять чистую землю и вступили с ними в разные соглашения… Прости их!.. Они поправятся, загладят свои проступки и все как один восстанут на неверных пришельцев…» И услышал Аллах мольбу эту… С востока, через все небо перекинулась светлая радуга; по этой небесной дороге спустилось на землю большое, крылатое войско. Впереди, на белом коне ехал сам Тимур и грозно махал своим кривым, как месяц, мечом… Неожиданно ударило святое войско в самую средину волчьего стада, шарахнулись изумленные звери и пустились к себе на полночь, но не спасли их быстрые ноги: все погибли в бегстве, обагрив землю свою черною кровью. Тогда великий Тимур повелел отрезать все волчьи головы и наткнуть на копья, а копья посадить в землю, одно около другого, и этою стеною отгородиться от холодного севера.
— Вот так точно, как там, — видели? — пояснил товарищ проповедника.
— Да, совершенно так… И снова стало светло на всей земле, снова потекли прозрачные воды, выпрямились стройные деревья, а чудное войско удалилось снова на небо!
Старик кончил. Сперва несколько минут было молчание, потом глухой ропот прокатился в толпе и начал расти больше и больше, разносясь по обширному базару.
В одной из угловых чайных лавочек, на коврике у очага с пылающими угольями, сидел, поджав ноги, сам Юнуска-головорез; он жадно ел жирный, приправленный мелко изрезанными кореньями плов; он был очень голоден и спешил вознаградить себя, дорвавшись до вкусного блюда, запуская поочередно руки в жирную массу вареного риса и облизывая лоснящиеся пальцы. Около стоял большой медный самовар, ведра в три, тульской работы; самовар этот шипел, свистел и испускал из всех отверстий густые клубы пара, сквозь который сверкали целые ряды развешанных по стенам медных, покрытых красивым чеканом, кунганов (род чайника). Пузатые мешки с кишмишем, урюком и разными сушеными фруктами лепились по стенкам; по карнизам, в камышовых сетках, висели сберегаемые на зиму дыни и связки красного стручкового перца. У лавочки толпились мальчики с плетеными лотками на головах, а на лотках лежали целые пирамиды горячих, только что вынутых из печки, лепешек.
Юнуска ел и рассказывал; собравшаяся публика внимательно слушала. Юнуска говорил:
— А остальные побежали…
— Это все трое побежали? — перебил рассказчика кто-то из толпы.
— Да, все трое… Я как выскочил на них из-за стены, так сразу убил одного, а другие трое испугались и побежали… Их всех было четверо: понимаете ли?.. Четверо. И у всякого было огромное ружье, и каждое ружье могло стрелять по два раза…
— А хорошие ружья у русских, — снова перебил один из слушателей; — у нас таких не умеют делать!
— Когда я был в Ташкенте, так видел у одного из ихних начальников маленькое ружье — так то восемь раз стреляло… Право, так!
— Все дьявольская работа, — перебил седобородый мулла. — Свяжешься с чертом, и сто раз из одного ружья выстрелишь!
— Так вот, — продолжал Юнуска, — побежали они; я за ними и еще убил двух, а уж третьего не убил, не хочу лгать, — третьего не убил: лошадь у него была очень хорошая, — ускакал проклятый!
— А ведь это он все врет! — раздался неожиданно смелый гортанный голос.
Рассказчик замолк; толпа оглянулась. У входа в лавку стояли два вооруженные авгана и, подсмеиваясь, поглядывали на осовевшего Юнуску.
— Как врет? Почему врет? Что же тут невероятного? — посыпалось из толпы.
— А потому врет, — сказал авган, — что видели мы не раз русских в поле. Немного их было — куда меньше нашего — а наши бежали, как бараны, и пушки бросали… Да ты, послушай, не напирай так, а то ведь что ж хорошего, — обратился он к одному из узбеков, который слишком близко подошел к нему с зловещим выражением в глазах.
— Это вы, подлецы, бегали! — послышалось в толпе. — Наемщики голоногие!..
— Постой-ка, брат, — шепнул один авган другому, — я кликну наших, а то ведь этой сволочи ишь сколько набралось!.. — И он хотел идти.
— Куда? Стой! — заревел косматый дивона, успевший подобраться к толпе и слышавший все, что происходило перед этим. — Ни с места! — И он схватил его за ворот красной куртки, но тотчас же захрипел и присел на землю… Поясной нож авгана уходил ему как раз под ребра.
Это было сигналом в общей схватке.
Первое мгновение авганы держались стойко, прижавшись спинами друг к другу; у них были кривые сабли с железными ручками, у нападающих же — одни только ножи, да и то не у всех. Вдруг целая чашка налитого из самовара кипятку плеснула прямо в смуглое цыганское лицо; авган вскрикнул, схватился руками за голову и выпустил саблю… Толпа хлынула… послышался задавленный стон… Через секунду все было кончено для несчастных горцев.
Из переулка послышался звук флейт. Красивые мальчики, не старше шестнадцати лет, ехали попарно по главной улице; на них было все красное, а за плечами ружья с раскрашенными, узенькими прикладами. За ними два пеших старика в парчовых халатах вели пол уздцы красивого белого коня, у которого между ушей торчал высокий золотой помпон; на коне сидел, согнувшись, сам Мозафар-Эддин, поглядывая исподлобья своими недоверчивыми глазами.
Затихло все. Толпа расступилась и стала на колени.
Как раз посредине улицы лежали три истерзанных трупа.
Был холодный, дождливый день, по временам перепадал мокрый снег. В Джюзакском ущелье выл резкий ветер, врываясь в боковые ветви, усеянные черными, покрытыми мохом грудами камня. Густой туман сползал вниз по крутым, скалистым скатам. Каменистая, словно природное шоссе, дорога извивалась по ущелью, переплетаясь с быстробегущим ручьем Джалан-аты. На дороге лежал издохший верблюд, вытянув свои длинные, мускулистые ноги, и над ним копошилась воронья стая, каркая и хлопая своими мокрыми крыльями.
Все смотрело угрюмо и мрачно, наводя тоску и уныние.
В стороне, за огромной, режущей туман своими острыми краями скалою, совершенно замаскированные ею от дороги, притаились два живых существа. Это были человек и лошадь. Оба предмета были совершенно неподвижны. Лошадь стояла, понурив голову и изредка моргая сонными глазами, когда какая-нибудь, чересчур назойливая, капля дождя угодит прямо на ее длинные ресницы; грива у ней скомкалась и слиплась, мокрый хвост путался между ног, все тело слегка дрожало. Всадник сидел около, съежившись, уткнувшись носом в свой верблюжий халат и спрятав на чахлой груди освобожденные из рукавов руки.
Если бы кто-нибудь из проезжих по дороге бухарцев заметил его, то сразу узнал бы в нем «храброго головореза Юнуску».
Он уже целый день сидит здесь, притаившись и промокнув насквозь от беспрестанного декабрьского дождя. Он продрог, он голоден, пальцы у него окоченели, а он все сидит и ждет.
Он ждет ночи, и тогда, под покровом непроницаемой темноты, он вылезет из своего убежища.
Скоро туман стал все гуще и гуще, начало быстро темнеть, дождь перестал, но зато стало заметно холоднее.
Юнуска встал, подошел в своему коню; тот как будто очнулся от сна и тряхнул ушами. Джигит влез на свое жалкое седло, шажком выбрался на дорогу; здесь он повернул к Джюзаку. Измученная кляча, подгоняемая ременною плетью, заковыляла по твердому грунту своими разбитыми ногами.
Через полчаса он повернул влево, поднялся на отлогую, но, тем не менее, очень высокую гору, и опять свернул в сторону. Он, видимо, боялся с кем-нибудь встретиться. Грунт, вместо твердого, каменистого, стал топким; конские ноги проваливались чуть не по колено на каждом шагу. Юнуска слез, оставил клячу на произвол судьбы и пошел пешком.
Впереди краснели в тумане огненные пятна: это виднелись освещенные окна переделанной из темных сакель, низенькой, но длинной русской казармы. Юнуска тревожно поглядывал на эти зловещие пятна; ему поминутно чудились мерные шаги; он вздрагивал и припадал в земле, где и лежал по нескольку минут неподвижно, затаив порывистое дыхание.
Вдали глухо грохотал подмокший барабан. Это в цитадели били вечернюю зарю.
Юнуска остановился, присел и начал пытливо оглядываться. «Здесь», — проговорил он, как будто что-то соображая. Там, где горизонт сливается с небом, протянулась светлая полоска, на ней обозначались черными силуэтами воткнутые кое-как в землю деревянные кресты. Юнуска находился на русском кладбище. Долго он ползал по разным направлениям, будто разыскивая что-то, наконец, остановился и начал рыть.
Он рыл быстро, тревожно — рыл, как собака, чующая под землею спрятавшуюся крысу; рыхлая земля легко уступала его лихорадочным усилиям, и скоро он добился до того, что его уже не было видно на поверхности.
Часа два продолжалась подземная работа; наконец, она прекратилась. Запыхавшийся, тяжело дышащий, Юнус выбрался на поверхность — и не один он выбрался, а с добычею. Добыча эта была круглая; у добычи этой были глаза, нос, уши, и добычу эту «храбрый джигит» тащил, крепко уцепившись пальцами за коротко остриженные волосы.
Юнуска выпрямился, положил около себя русскую голову и самодовольно улыбнулся. Он соображал:
— Еще один халат; я его, конечно, продам. Еще одна тилля… А славная монета эта тилля; сколько на нее можно сделать хорошего… В Бухаре опять будут кормить даром целую неделю… А какой беспокойный народ эти авганы… нехороший народ… плохие мусульмане, плохие… А!.. Что такое?..
За плечами Юнуски блеснул красный огонь. Без стона, без малейшего крика упал ничком в землю «храбрый джигит Юнуска-головорез».
— Эк я его ошарашил! Ахтительно, промеж лопаток!
— Вишь ты, чем промышляет, собачья кость!
— Это он покойничка Савельева обработал!
— А не Макара Кузьмина?
— Нет, тот маленько поправее будет!
— Вот оно дело-то какое!..
Два солдата в шинелях, в башлыках, надетых на головы, с ружьями в руках, стояли у свежеразрытой могилы.
— Ну что ж, надоть к ротному?
— Ну, поди, доложь пидьфебелю!
— А ты что ж?
— Мне, брат, не линия. Я, таперича, прямо в слободку: тетка Марфа звала… Лафа, брат, одно слово!
Исходник здесь: http://rus-turk.livejournal.com/182930.html.