Право. 1. Терминология и общие замечания. П. называют одинаково как то, что регулирует известным образом взаимные отношения людей, соединенных в общества, так и то, что отдельным лицам предоставляется или обеспечивается этим регулированием; наконец, и то, что в этом регулировании считают наиболее правильным или соответствующим справедливости. Оставляя пока в стороне все, что выражает собой оценку П., мы остановимся сначала на общепринятом представлении о П., которое находит в нем, с одной стороны, совокупность действующих в данное время и в данном месте юридических норм, и с другой — совокупность соответствующих этим нормам юридических отношений. В первом случае говорят о П. в объективном смысле, или объективном П., во втором — о П. в субъективном смысле, или субъективном П., и хотят указать этим на то, что там П. стоит над каждым отдельным лицом и, так сказать, вне этого лица, a здесь оно связано с данным лицом и существует, как бы, только для этого лица. Там П. выступает в своей пассивной функции, устанавливая общую обязанность повиновения себе; здесь оно обнаруживается и в своей активной, не только обязывающей, но и уполномочивающей функции, представляясь отношением между данным лицом и внешним по отношению к нему миром. Это отношение называют юридическим, когда из него, в соответствии с существующим объективным П., вытекает для одной из участвующих в нем сторон возможность действовать или требовать какого-либо действия (может быть, и воздержания от действия, смотря по содержанию того или другого отношения), а для другой стороны — обязанность совершить это действие (или воздержаться от него — также в зависимости от данного отношения). Так. образ., юридическое отношение в границах объективного П. оказывается первичным и производящим права и обязанности фактом, а права и обязанности суть вторичные и производные от него явления. Но само собой разумеется, что как юридическое отношение, так и П. в его обоих смыслах не есть что-либо реально существующее в природе и непосредственно воспринимаемое нашими органами чувств, как, напр., телесные вещи. П. есть всегда явление нашей умозрительной деятельности, представление и абстракция. Но это представление и эта абстракция имеют не одно субъективное значение уже потому, что они воспроизводятся целыми массами лиц и определяются объективными признаками. В этом смысле П. существует объективно, независимо от субъективных представлений о нем отдельных лиц, и может претендовать даже на условную реальность, подобную реальности литературного или музыкального произведения и вообще всех явлений нашей духовной жизни, поскольку они выражаются во вне и воспринимаются, наравне с их творцами, и окружающей их средой. Однако, в виду указанного различия функций объективного и субъективного П., было бы не худо различать и названия П. в том и другом смысле, чтò и практикуется отчасти во французской и английской юриспруденции, где объективное П. означают часто словами: loi, law, а субъективное — droit, right. Но обычное словоупотребление применяет к П. в обоих смыслах одно и то же название „право“ и находит свое оправдание в том, что П. в объективном и субъективном смысле, насколько первым санкционируется второе, представляют собой не два различных понятия, a две стороны одного и того же понятия, которые и при противоположении их друг другу взаимно определяются и взаимно обусловливаются. Из необходимой связи этих понятий не следует только заключать ни к историческому приоритету, ни к логической возможности свести все П. к одному из них. Представление как об историческом, так и о логическом приоритете объективного П. связано с господствующей теперь, особенно в немецкой юриспруденции, тенденцией не видеть в П. ничего, кроме приказов и запретов государственной власти, или так назыв. „императивов“, обязательное действие которых основано не на том, чтò они предписывают или запрещают, а только на подчинении частной воли „общей“, или государственной воле. Свой исторический корень эта тенденция имеет в деспотическом строе Римской империи, и, проведенная логически до конца, она заключает в себе отрицание субъективного П. Все П. является здесь достоянием одного или многих господ, по отношению к которым все остальное общество связано безусловным послушанием. Получается какой-то особый род каторги, где все основано на принуждении. Вместо свободных граждан мы имели бы рабов или слуг всесильного государства. О правах, принадлежащих индивиду, не могло бы быть и речи, так как индивид нес бы только обязанности, и все, что фактически обращалось бы в его пользу, было бы не П., а лишь рефлексом того повиновения, которым он обязан в отношении к государству. Это последнее обладало бы, напротив, всеми правами и не несло бы никаких обязанностей, так как приказывать в юридическом смысле можно только другим, a не себе. Отсюда — невозможность поставить государство в какие бы то ни было юридические границы, невозможность правового государства и упразднение целых областей П., как, напр., международного, конституционного и даже государственного П. Во всех этих случаях пришлось бы говорить о неосуществимых приказах и запретах по адресу других государств или по собственному адресу. Невозможным оказалось бы и обычное П. и всякое иное П., основанное не на государственном волеизъявлении. Теория, ведущая к таким последствиям, сама осуждает себя, не говоря уже о противоречии ее как фактам истории и современной жизни, развертывающим перед нами пеструю картину все умножающихся субъективных П., так и законодательным постановлениям всех культурных народов о неприкосновенности личности и собственности, о недопустимости обратного действия законов и т. д. Поэтому, даже независимо от исторической недоказанности приоритета объективного П. перед субъективным, все, и особенно тесная связь между тем и другим П., приводит к заключению, что представление об юридическом отношении, составляющем содержание субъективного П., возникает и осуществляется одновременно с представлением о защищающей это отношение норме. Норма регулирует данное отношение, но вместе с тем и связывается им; она находит его в социальной жизни и отражает в своих определениях, имеющих свое основание в той же жизни.
Другой взгляд, принимающий субъективное П., в смысле определенной области индивидуальной свободы, за первичное понятие, стоящее впереди объективной нормы, которой оно только констатируется и регистрируется, принадлежит школе „естественного права“ и представлен также в современной юриспруденции. Но и этот взгляд неверен, так как приоритет субъективного П. также не может быть установлен ни для доисторического, ни для исторического времени, а относительно средневекового П. мы имеем даже точные свидетельства о том, что оно вовсе не различало понятий объективного и субъективного П. Современное право различает эти поиятия и ставит объективную норму впереди субъективного П., но оно делает это не в смысле признания приоритета объективного П., а в смысле объединения этого последнего с субъективным П. в одно общее представление о П. Перейдем отсюда к особому рассмотрению объективного и субъективного П.
2. Объективное П. Определяя объективное П. как совокупность юридических норм, регулирующих социальную жизнь, исходят из того наблюдения, что ни одно более или менее организованное общество людей не обходится без известных регуляторов человеческого поведения. В числе таких регуляторов наблюдается и П., существующее всегда и везде, где существуют общества людей, и достигающее цели своего регулирования, т. е. „мотивации“ человеческого поведения, тем, что оно ставит нормы, называемые, в отличие от других социальных норм, юридическими, и требует подчинения этим нормам. А так как юридические нормы, наравне со всеми другими, представляются только видом общего понятия социального регулирования, то нам необходимо установить, путем того же наблюдения социальной жизни в ее целом, как общее понятие нормы, так и отличие от него юридической нормы. Общее понятие нормы заключает в себе идею правила человеческого поведения и идею долженствования. Норма ставится для того, чтобы побуждать людей к соответствующему ее содержанию, образу действия, и, находя свое выражение в формуле „ты должен делать то-то“ или „не делать того-то“, она обращается к свободной (в пределах детерминизма) воле, хотя сама может и не представлять собой воли. Отождествление нормы с волей, часто допускаемое в современной юриспруденции, противоречит существованию многих видов норм, при установлении которых момент воли не имеет решающего значения. Для П. такое отождествление было бы смертным приговором: оно вело бы к господству сильнейшей воли над слабейшей, так как граница воли не может быть извлечена из нее самой, и сильнейшая воля всегда согнула бы под собой слабейшую. Но раз норма предназначена служить мотивом поведения, она необходимо действует на волю и допускает свое нарушение, отличаясь этой чертой от закона в научном смысле этого слова, основу которого составляет не долженствование, а постоянное отношение причинности, не допускающее в условиях своего постоянства никакого нарушения. Таковы общие черты всех социальных, а потому и юридических норм. Чтò же отличает эти последние от остальных? Содержание норм, заимствуемое из отношений социальной жизни, есть цель и основание их обязательного действия. Но как ни существенно это содержание для нормы, оно не может разграничить П. от других норм уже потому, что социальные отношения, регулируемые П., принадлежат не исключительно его области и регулируются не только юридическими нормами. Они принадлежат и другим порядкам социальной жизни, напр., религии, нравственности, общественным нравам и т. д., и делаются предметом регулирования также религиозных, нравственных и так наз. „конвенциональных“ норм. Такие, напр., нормы, как „не убей“, „не кради“, „исполни свое обязательство“ и т. д., находятся не только в разное, но часто и в одно и то же время, под действием самых разнообразных социальных норм; и как общностью, так и изменчивостью их содержания само собою объясняется и невозможность отличать эти нормы, одни от других, по содержанию того, чтò ими предписывается или запрещается. Неправильно отличать П. от других социальных норм и по признаку внешней принудительности его норм, который вводится между тем господствующим и в настоящее время учением в самое определение П. и принимается за его прочнейший критерий. Против этого признака — не в смысле психического принуждения, лежащего в самом понятии нормы и определяющего, вместе с другими мотивами, человеческую волю, а в смысле возможности внешнего принуждения, т. е. насильственных мер, применяемых к нарушителю юридических норм, — говорят следующие соображения. Ограничение области П. нормами, за которыми стоит санкция принуждения, заключает в себе логическую несообразность, именуемую petitio principii. Утверждая необходимость государственного принуждения для П., исходят из недоказанной посылки, что П. есть нечто такое, что может быть дано и вынуждено только государством, и повторяют в заключении то, что содержится в произвольной посылке. Другая логическая несообразность: допускают нарушимость нормы, т. е. свободу в следовании или неследовании ей, и отрицают ту же свободу в отношении к юридической норме. Забывают также о логической невозможности провести до конца требование принуждения: если неисполнение одной принудительной нормы приводит в движение другую такую же принудительную норму, a неисполнение этой последней — третью и т. д., то в конечном счете мы придем к норме, исполнение которой будет зависеть только от произвола обязываемого ею лица. Еще убедительнее свидетельства истории П. и современных законодательств, указывающие на юридические нормы, которые играют большую роль в регулировании социальной жизни и достигают своей цели без малейшего аппарата принуждения. Сюда принадлежат нормы международного П., содержащиеся, напр., в Женевской конвенции, или регулирующие монетное обращение, почтовые и телеграфные сношения, перевозку по железным дорогам и т. д.; затем — избирательные права, как политические, так и корпоративные, если отправление этих прав совершается независимо от угрозы принуждением; далее — целый ряд индивидуальных прав свободы, поставленных под защиту конституционных актов без того, чтобы отдельным лицам предоставлялась возможность их судебного осуществления; наконец — все так наз. leges imperfectae, лишенные всякой принудительной санкции, и, между ними, нормы, обязывающие в монархических государствах главу верховной власти, или устанавливающие при парламентском строе ответственность министерства — также без того, чтобы и этими нормами предусматривались какие бы то ни было практические средства для осуществления обязанностей монарха или ответственности министерства. Оспаривать юридический характер всех этих норм только потому, что они не содержат в себе элемента принуждения было бы так же неправильно, как и отрицать всякое значение для П. этого элемента. Непригодное для характеристики понятия П., принуждение сопутствует, тем не менее, значительному числу юридических норм и несомненно усиливает производимую ими „мотивацию“ человеческих действий. В истории П. можно даже подметить постоянную тенденцию к распространению его внешне-принудительной силы. Но что эта сила не входит необходимым моментом в понятие П., и что на ней нельзя построить отличие его от других порядков общественной жизни, это можно видеть, сверх приведенных выше соображений, и из того, что с принуждением в смысле не только психического, но и возможного физического принуждения мы встречаемся одинаково как в области П., так и в области многих других общественных явлений. Всякий произвол может быть так же, а часто и гораздо более принудителен, чем П. Заветы религии грозят не только загробными наказаниями, но карают нередко и на земле нарушителей своих норм церковным отлучением и другими религиозными наказаниями. Сознание нравственной подавленности, общественное осуждение и иные формы санкции в области нравственности и нравов оказываются часто более принудительными и действительными, чем нормы П.; и, если, напр., в теократиях религиозные нормы носят вполне юридический характер, а в других условиях нравственные и конвенциональные нормы переходят в юридические, и наоборот, то все это только подкрепляет положение о непригодности момента принуждения для различия этих норм друг от друга. Но если ни содержание норм, ни наличность или отсутствие в них принуждения не дают отличительных признаков юридических норм, то мы находим эти признаки в способах или формах „мотивации“ человеческого поведения, представляющих значительные различия в области юридических и других социальных норм. Юридические нормы характеризуются более всего тем, что они представляют собой внешнее и в то же время безусловное — в смысле независимости от воли подчиненных им лиц — регулирование социальной жизни, тогда как другие социальные нормы действуют на волю ее внутренними стимулами, оставаясь в зависимости от воли самих повинующихся им лиц. Первым из этих признаков, т. е. типом внешнего регулирования, П. отличается от религиозных и нравственных норм; вторым, т. е. безусловностью своих требований, — от так наз. „конвенциональных норм“. Под внешним регулированием следует разуметь такое, которое во-1) исходит извне, и во-2) касается лишь внешних обнаружений воли подчиненного этому регулированию лица, без отношения к внутренним мотивам его воли. Эти мотивы принимаются в соображение только тогда, когда дело идет о квалификации известных актов воли; но, в виде общего правила, они безразличны для П., и юридические нормы действуют независимо от того, почему то или другое лицо следует им: по убеждению ли в их правильности, или из страха наказания, ожидания награды или какого бы то ни было иного рассчета. Напротив, религиозные и нравственные нормы, оставаясь так же безусловными, как и юридические, обращаются к внутреннему миру, действуют на внутреннее настроение и опираются на убеждение исполняющего эти нормы лица в том, что они содержат в себе истинные учения религии или нравственности. Не надо только упускать из виду, что, как ни различны в настоящее время области П. и нравственности, они тесно связаны между собой как общностью своего источника и цели, так и никогда непрекращающимся взаимодействием своих норм. Господствующие в каждую данную эпоху нравственные представления подчиняют себе в общем и правовые определения, а эти последние отражаются неизбежно и на нравственных представлениях. Поэтому, между теми и другими представлениями в ранние стадии общественного развития не проводится никакого различия, и если его устанавливают теперь по форме воздействия этих представлений на человеческую волю, то за этой формой не видно различия по существу. Все, что можно утверждать в этом отношении с известной достоверностью, сводится к тому, что юридические нормы стоят ближе к социальной, а нравственные — к индивидуальной жизни, что там мы имеем дело с более социальной и менее индивидуальной, a здесь с более индивидуальной и менее социальной оценкой человеческ. действий, и что, раз нравственная норма объективируется, т. е. принимается всеми и сопровождается внешней санкцией, она превращается этим самым в юридическую.
От конвенциональных норм, к разряду которых принадлежат, напр., требования приличия, этикета, различные формы общественного обихода, дуэли и т. д., юридические нормы отличаются не признаком внешнего регулирования, который они разделяют с конвенциональными нормами, и разграничиваются им же, наравне с этими последними, только от религиозных и нравственных норм. Конвенциональные нормы дают такое же внешнее регулирование человеческих действий властью, стоящей в стороне и над подчиненными им лицами, как и нормы П. Ни о тех, ни о других нормах нельзя сказать, чтобы исполнение их имело цену лишь тогда, когда оно происходит по убеждению в их объективной правильности. Условные требования приличий, мод или рыцарской чести считаются удовлетворенными независимо от внутреннего настроения или убеждения лица, им удовлетворяющего. Можно, напр., находить дуэли варварским остатком средневековых воззрений и отношений, и тем не менее подчиняться установленным для дуэлей нормам — только потому, что этого требуют установившиеся нравы. И в этом внешнем подчинении, не зависящем от внутреннего убеждения, лежит, с одной стороны, различие конвенциональных норм от нравственных и религиозных и, с другой — сходство их с нормами П. Что же касается различия между двумя последними видами норм, то его можно видеть лишь в условности конвенциональных и безусловности юридических норм. Первые действуют только при согласии на них или признании их со стороны лица, им подчиняющегося. Как бы это согласие или признание не были затруднены, каким бы ущербом ни грозило отдельному лицу ослушание конвенциональной норме, это ослушание прекращает ее обязательность (для данного лица) уже потому, что основание обязательности лежит здесь в признании нормы. Напротив, юридические нормы предписывают нам правила поведения, не зависящие от нашей воли и имеющие свое основание в условиях, лежащих вне этой воли. Бежавший преступник и скрывшийся должник уклоняются фактически от исполнения требований П., но они не становятся вне этих требований и остаются связанными ими. Чем же тогда П., обязательное в формальном смысле только по тому, что оно предписывается извне и ставится независимо от нашей воли, отличается от произвола? Различие между П. и произволом, — при постоянной изменчивости содержания того, что ими предписывается или запрещается, и всегда возможном тождестве власти, служащей их источником, — также не может быть иным, как формальным, и оно лежит в противоположности субъективного и объективного обязывания. Норма носит форму произвола, когда, вытекая из какой-либо прихоти, она только субъективна, так что и тот, кто устанавливает такую норму, не видит в ней объективно-обязательного регулирования и удерживает за собой возможность отметить и нарушить ее, когда это ему вздумается. Напротив, норма носит форму П., если она связывает не только подчиняемых ей лиц, но и власть, ее устанавливающую. Пока норма П. остается в силе, она одинаково обязательна для обеих сторон; и нарушение ее властью, ставящей норму, будет актом произвола, если оно произойдет до отмены нормы в установленных для этой отмены условиях. Так. обр. двусторонняя обязательность и условная неприкосновенность, т. е. неприкосновенность нормы во все время ее действия, — другой неприкосновенности, вопреки утверждениям о „святости“ или данной à priori неприкосновенности некоторых П., как, напр., права собственности, мы не знаем, — могут служить признаками отличия П. от произвола. И присоединяя эти признаки к указанным выше чертам понятия объективного П., мы получим такое определение этого понятия: это будет внешне-обязательная, поставленная независимо от воли подчиненного и неприкосновенная до своей отмены норма человеческого поведения.
3. Субъективное П. По господствующему в современной юриспруденции взгляду, субъективное П. есть „полномочие к действию“, или „господство воли, предоставленное объективным П.“. Но это не определения, a тавтологии, повторяющие другими словами предмет, подлежащий определению. Когда нам говорят, что П. есть „полномочие“, или „господство воли“, но не поясняют, в чем состоит это полномочие и это господство воли, мы не узнаем ничего нового о предмете, определения которого ищем. Кроме того, говоря об установлении или предоставлении субъективного П. объективным правопорядком, приведенные определения предполагают существование последнего ранее первого и как бы причинную связь между тем и другим, чтò стоит в противоречии с установленным выше отношением этих понятий друг к другу. Но свое полное опровержение эти определения находят в своей исходной точке, состоящей в отождествлении П. с волей, как таковой, без отношения к ее содержанию: объективного П. с общей, или государственной волей, и субъективного П. — с автономией индивидуальной воли. Это — чисто индивидуалистическая доктрина в приложении к П., получившая свое классическое выражение в американских и французских „Декларациях прав человека и гражданина“. В Германии ее называют теперь теорией воли (Willenstheorie), и она утверждает свое господство в юриспруденции до наших дней. Абстрактный человек с прирожденными ему, как таковому, правами рассматривается здесь вне связи с окружающей его средой и представляется основанием и целью всего П. Это представление о П. несомненно противоречит его истории, которая не знает, как это часто замечалось, человека, но знает людей. А чтò представляют собой и прирожденные, или так наз. „естественные, неотчуждаемые и непогасимые права человека“, как не метафизическое утверждение, давно осужденное фактами той же истории права? И разве отождествление П. и воли не равносильно допущению, что всякое П. может осуществляться целиком, безгранично и вне соображения о чем бы то ни было, кроме самого себя? Единственной границей П. в этом случае была бы та, которую оно само ставило бы себе. Правда, тут прибегают к идее столкновения различных сфер свободы и их взаимного ограничения. Но это опять сводит П. на физическую силу, так как ни одно столкновение, не регулированное внешним и стоящим над ним правилом, не может разрешаться иначе, как обращением к насилию. Поэтому-то все индивидуалистические построения П. и приходят в конце концов, не без ущерба своей последовательности, к признанию регулирования извне тех столкновений различных сфер свободы, без которых не обходится жизнь ни одного общества. Тогда принцип взаимного ограничения этих сфер свободы сменяется принципом внешнего ограничения, который представляет собой уже социальное, а вовсе не индивидуально-волевое регулирование. Так. обр., несостоятельность индивидуалистического представления о П., и помимо его априоризма и противоречия истории П., доказывается смыслом этого последнего, как социального явления, составляющего часть общей культуры человечества и способного развиваться только в той общественной среде, в которой оно находит условия своего существования и развития.
Не менее убедительны, особенно для юристов, противоречия, в которые господствующие определения субъективного П. вступают с практикой жизни и законодательными постановлениями. Если бы П. было тождественно с волей, то оно было бы невозможно для лиц, лишенных воли или ограниченных в своей волеспособности. Во всех случаях так наз. законного представительства малолетних, безумных, расточителей и т. д. пришлось бы считать обладателями П. не тех, ради кого оно отправляется, т. е. не малолетних, безумных и т. д., a тех, кто при отправлении их П. выражает свою собственную волю, т. е. опекунов, попечителей и других законных представителей всех недееспособных лиц. Нечего говорить, что ни юридические традиции и ни одно из новых законодательств не признают такого превращения прав этих лиц в права их законных представителей, и первые остаются субъектами П. именно потому, что у них, наравне с лицами, обладающими всей полнотой дееспособности, наблюдаются и защищаются одни и те же цели человеческого бытия. История П. свидетельствует и об обратном явлении: в римском П., напр., мы встречаем рабов, обладающих имуществом и распоряжающихся им в известных пределах, без того, чтобы за ними признавалась какая бы то ни была правоспособность. И давно ли и из состава новых законодательств выброшена так наз. „гражданская смерть“, низводящая волеспособных людей на ступень бесправных существ? Как примирить все эти случаи с определением П. в смысле „господства воли“, которого не может быть у недееспособных, не мешая им обладать субъективными П., и которого было достаточно у римских рабов и обреченных на „гражданскую смерть“, не сообщая им никаких прав? В таком же противоречии с этим определением оказывается и факт постоянного изменения и развития П. в соответствии с экономическими, нравственными и умственными состояниями той среды, в которой оно применяется. Воля, как общая форма человеческой деятельности, не зависит в общем от условий места и времени. Только ее содержание и цели стоят целиком в этой зависимости, и поэтому постоянные изменения в П. указывают на то, что основание его следует видеть не в формальном понятии воли, а в содержании и ценности тех благ, которые достигаются ее осуществлением в данных условиях общественной среды. Подтверждение этой мысли можно найти во множестве правовых определений, непримиримых с „теорией воли“. Если бы П. было волей, то почему оно запрещало бы такие проявления этой воли, как, напр., известные безнравственные действия, кровосмешение, порнографию, пропаганду нео-мальтузианства — даже в тех случаях, когда все эти действия не посягают на чужую свободу? Почему не защищать также свободной воли алкоголиков? Почему в некоторых странах запрещают самоубийство? Как объяснить далее с точки зрения абстрактной воли идею злоупотребления П., ярко выступающую в современной юридической жизни и представляющую собой полное отрицание догмата формальной воли в П.? И почему некоторые интересы защищаются даже вопреки индивидуальной воле, как мы видим это, напр., в случаях обязательного оспопрививания, обязательного страхования, обязательного школьного образования и т. д.? Почему, наконец, с П. собственности соединяют, когда это требуется социальной функцией института собственности, запрет рубки леса, обязательную разработку руды, принудительное вступление в водное товарищество и т. д.? Все это уничтожает „теорию воли“ и объясняет успех энергичного протеста, поднятого против нее Иерингом еще в половине прошлого столетия (см. Иеринг). Положительной стороной этого протеста было установление „юриспруденции действительности“ вместо „юриспруденции понятий“ (см. там же) и предложение нового определения субъективного П., соответствующего требованиям практической жизни. Понятие этого П. слагается у Иеринга из двух моментов: одного — субстанционального, лежащего в его практической цели, т. е. в пользе или выгоде, доставляемой П., и другого — формального, состоящего в защите П. и имеющего значение простого средства для достижения соответственной цели П. Отсюда и определение субъективного П., как „защищенного интереса“. Преимущество этого определения перед тем, которое все еще остается господствующим, заключается в том, что, вместо абстрактного и формального начала воли, Иеринг утверждает П. на его материальном моменте, т. е. цели, которой оно предназначено служить. Благодаря этому П. и превращается у него из бледного и мертвенного образа, носящего на себе явный след своего метафизического происхождения, в здоровое и жизненное понятие, стоящее в гармонии как с историей развития П., так и с его социальной функцией — служить потребностям общежития. Если же определению П. Иерингом часто ставят в упрек исключение из него момента воли, то упрек этот едва ли можно признать правильным. Указание на защиту интереса само собой заключает в себе и указание на волю, как на средство защиты этого интереса, так как не только субъективное, но и объективное П. нельзя мыслить без органа, которым как то, так и другое приводится в движение. Воля, как исполнительный орган П., сохраняет свое значение и в определении Иеринга, но не абстрактная воля господствующей доктрины, оторванная от своего содержания, а конкретная воля с определенным содержанием, выливающимся в те или другие интересы, признанные заслуживающими защиты, словом, воля на службе у П., а не П. на службе у воли.
Однако, и отдавая должную дань достоинствам определения П. Иерингом мы не можем принять его без некоторых пояснений и дополнений. Прежде всего, определять субъективное П., как „защищенный интерес“ значит выдвигать на первый план в понятии этого П. его предмет или цель и оставлять в тени так же необходимое для этого понятия средство, без которого не было бы и цели. И если мы сказали, что и Иеринг не упускает из виду этого средства, то он все-таки не специализирует его и отождествляет субъективное П. со всеми защищенными интересами. Это и составляет главный недостаток определения Иеринга, так как в арсенале объективного П. имеется целый ряд средств защиты, не предоставляющих никаких субъективных П., куда принадлежат, напр., различные формы административной юстиции, вступления полиции, уголовной репрессии и т. д. Характерная черта всех этих средств защиты разнообразнейших интересов социальной жизни состоит в том, что общественная власть пользуется ими независимо от инициативы заинтересованных лиц, и в этом лежит главное отличие этих средств защиты от субъективного П., всегда предполагающего постановку защиты в зависимость от инициативы заинтересованного в ней лица. Поэтому-то и не всякая защита интереса будет субъективным П., и мы получим превращение интереса в субъективное П. только тогда, когда обращение к защите и самый объем этой защиты будут определяться волей того, кому эта защита предоставлена. И только признание такой воли, содержащей в себе известный интерес, может вызвать тò индивидуализирование и тò прикрепление П. к отдельному лицу, которое так характерно для понятия субъективного П. Против Иеринга говорит еще следующее соображение. Определяя П. интересом и возлагая защиту и оценку этого интереса на государство, он ставит, как будто, на место индивидуальной автономии государственную власть и дает повод обвинять себя в таком же отрицании субъективного П., с каким мы встречаемся теперь у многих юристов-государственников и социологов. Но если бы индивидуальная автономия и отодвигалась только на второй план в понятии субъективного П., мы и тогда рисковали бы крайним стеснением ее государственной властью и вмешательством этой власти во все проявления индивидуальной жизни. Субъективные П. существуют только там, где каждый пользуется известной сферой свободы при осуществлении известных социальных целей, и эта свобода может ограничиваться лишь в тех случаях, когда она переходит в злоупотребление правом. Идея злоупотребления П., имеющая свой корень в социальной функции П. и проникающая теперь в законодательные кодексы, служит границей и необходимым коррективом к идее субъективного П., представляющей собой не что иное, как сферу свободной деятельности каждого при защите по собственной инициативе его признанных объективным правопорядком интересов.
Соображая все сказанное, мы должны определять субъективное П. не как „господство воли“ и не как „защищенный интерес“, а как сферу деятельности, принадлежащую индивидуальной автономии для осуществления известных социальных целей. Это будет воля в смысле не цели П., а средства ее осуществления, не метафизическая воля, построенная на прирожденном качестве человеческой личности, а воля или власть определенного содержания, взятого из социальных отношений и признанного объективным правопорядком в форме защиты по началу личной инициативы.
4. Источники П. Под этим выражением, взятом в широком смысле, разумеют всю область событий и действий, устанавливающих как объективное, так и субъективное П., а в более тесном смысле — только объективное П. Вопрос о происхождении этих источников П. или вообще П. можно ставить также в двояком смысле: или как вопрос о первоначальном возникновении П. еще в доисторическую эпоху, или как вопрос об установлении нового содержания П. только в исторические времена. По первому вопросу предложены разнообразнейшие гипотезы: то это король или счастливый военачальник, закладывающий первые основы П.; то это победитель, воздерживающийся от убийства побежденного для того, чтобы обратить его в рабство; то это семья, как длительный союз мужа и жены, вместе с родителями и детьми; то это предписание религии, то инстинктивное решение первобытных людей, живущих обществами, подобными обществам животных, и т. д. Все эти гипотезы не допускают, однако, ни поверки, ни заключений от позднейших стадий развития к более ранним, и если новейшие исследователи первобытных народов, отказываясь от гипотетической категории „дикарей“, говорят только о „варварах“, предшествующих культуре, и у них ищут зародышей П., то и они вносят сюда уже вперед установленное представление о П., может быть, и чуждое „варварам“. Споры о родстве по матери, об эндогамических и экзогамических племенах, о первобытном родовом строе и т. д. касаются уже более развитых общественных состояний и допускают научное исследование. Отсюда ясно, что вопрос о происхождении П. может разбираться только во втором из указанных выше смыслов, т. е. источников П. в доступные для исторического исследования эпохи. Но это прежде всего — вопрос каждой отдельной системы П. и ее техники. Каждая система П. содержит свои собственные определения о том, как ее П. возникает, применяется, дополняется и отменяется. Поэтому и на вопрос, какие источники лежат в основании П. вообще, не может быть дано общего ответа: источники П., как в своих видах, так и в содержании, определяются совокупностью исторических условий данного времени и данного места; единого источника для всех юридических норм и всех юридических отношений не существует. Все попытки свести П. к общему и единому источнику оканчивались неудачей. Это надо сказать особенно о господствовавшей в XVIII в. теории объединения всех источников П. в понятии закона (см.) и о сменившем в начале XIX в. эту теорию взгляде „исторической школы“ юристов в Германии, сводившем все те же источники к одному обычному праву (см.). Против обеих теорий говорит уже то, что рядом с законом и обычным П. у разных народов и в разное время действуют, хотя и с различной степенью силы, и другие, весьма отличные от закона и обычного П. источники: напр., автономические постановления различных союзов и учреждений, договоры, административные распоряжения, судебная практика и т. д. Об отношении, в котором стоят друг к другу все эти источники П., можно сказать также лишь то, что у одних народов и в известные периоды их развития обычное П. и судебные решения преобладают над законом, а у других народов и в другие периоды развития преобладающее значение переходит к закону; автономические постановления и договоры, составляющие господствующую форму правообразования в известные исторические эпохи, становятся теперь в подчиненное отношение к закону и обычному П.; различие между законом и административным распоряжением формируется только с утверждением конституционных государств, и т. д. То же самое и о сравнительных достоинствах и недостатках различных источников П. нельзя говорить иначе, как соображаясь с историческими условиями их применения: суждение об этих достоинствах и недостатках может иметь только условное, но не общеобязательное значение.
5. Оценка П. Господствующее в современной юриспруденции мнение отрицает оценку П., не признавая ничего, кроме текстов закона и основанных только на них технических принципов П. Толкование этих законов и принципов с целью их применения на практике принимается за единственную задачу юриспруденции как в ее научной, так и судебной деятельности. В отношении к законодательству такое ограничение правоведения целями одного толкования казалось бы невозможным уже в виду творчества, несомненно отмечающего этот, конечно, не последней важности вид юридической деятельности. Но на помощь господствующей доктрине приходит тут тезис вождя „исторической школы“ Савиньи, сближающий дело законодателя с делом кабинетного ученого утверждением простого констатирования тем и другим уже существующего П., к которому законодатель прикладывает лишь свою метку. Сверх того, — и это обстоятельство особенно важно, — кодифицированное законодательство считается замкнутым целым, в котором нет никаких пробелов, и из которого можно извлечь ответы на все правовые запросы жизни. В случае сомнения предлагается обращение к юридическим понятиям и принципам, принимаемым, вопреки логике, не только за последствия, но и за производящий фактор их же образующих юридических норм. Само собой разумеется, что такая юриспруденция, прозванная „юриспруденцией понятий“ (Begriffsjurisprudenz), должна исключать всякую оценку П., исходящую из какого бы то ни было источника, кроме того, который составляет ее собственное содержание, т. е. того же законодательного материала. И это исключение ярче всех выражено немецким юристом Лотмаром в след. словах: „Содействовать критике и реформе действующего П. не дело юриспруденции. Чтò бы ни представляло собой П.: „разум“ или „бессмыслицу“, „благодеяние“ или „муку“, „милосердие“ или „жестокость“…, словом, какие бы качества ни отличали содержание П., — это не значит для юриспруденции ровно ничего, так как единственной заботой ее должно быть то, чтобы все и всегда знали, чтò соответствует (предписанному в законном порядке) П.“ Несостоятельность изложенной доктрины при современном состоянии обществознания едва ли может быть предметом сомнения. Против нее говорят следующие соображения. Во-1) исследование частного может иметь научное значение только в связи с исследованием общего, так как в сложной области обществознания общее составляет всегда элемент и условие понимания частного. То, что принимают за несоединенные между собой острова, представляет в сущности один материк, и П., действующее лишь в данном месте и в данное время, строго ограниченное как в своей территории, так и во времени своего действия, способное изо дня в день ко всякого рода изменениям и изолированное не только от окружающего его мира, но и от всех своих источников, кроме закона, изолированное даже от своего собственного прошлого и будущего, — такое П. не может быть предметом ни особой науки, ни вообще научного рассмотрения. Всякое П. есть часть того целого, которое называется обществом и от которого оно заимствует как свое содержание, так и основание своего действия. Источником его служит не один закон, который не может предвидеть все и выражает лишь минимальную часть фактически существующего П. Он резюмирует, в действительности, только прошлое и пережитое, рядом с которым бьют и никогда не иссякаемые ключи настоящего. Эти ключи исходят из ежедневно нарождающихся потребностей экономической и нравственной жизни, из вновь складывающихся в различных общественных слоях навыков и обычаев, из доминирующих в тот или другой момент умственных течений и нравственных идей, из устанавливающейся часто в противоречие с действующим законодательством судебной практики, из соответствующих образцов иностранных законодательств, из потребностей международной жизни, из постоянно обновляющихся учений юристов, экономистов, политиков и т. д. Отсюда уже видно, что, вопреки господствующему учению, П. не может быть ни изучаемо в смысле теоретической науки, ни даже толкуемо и применяемо, в качестве прикладного знания, иначе, как при соображении всей среды, в которой оно возникает и проявляет свое действие. Во-2) тезис господствующей доктрины, закрепляющий юриспруденцию в тисках действующего законодательства и исключающий оценку содержания этого последнего, не находит себе подтверждения и в истории права. Эта последняя указывает, не говоря уже об юридической и творческой работе законодателя, и на судебную практику, постоянно выходящую за пределы каждого данного законодательства на основании оценки его содержания, и на юридическую теорию, также не соглашавшуюся вплоть до XIX в. совершить над собой то самоубийство, которое рекомендуется ей господствующим теперь учением. Судебная практика никогда не чуждалась широкого понимания источников П., и не только в настоящее время, но и в древней Греции, и в древнем Риме, и во всю среднюю и новую историю она не переставала и не перестает до сих пор, под импульсом запросов жизни, итти гораздо далее писанного закона. Ей постоянно приходилось и приходится изменять, дополнять и даже отменять этот закон, если он оказывается в противоречии с наличными потребностями или данными отношениями общественной жизни и общественных классов друг к другу, и также постоянно создавать, под влиянием тех же импульсов, новое П. — задолго до того, чем это последнее получает законодательное освящение. Что касается юридической теории, то довольно вспомнить римских юристов, построивших собственным творчеством и при ничтожном участии законодательства все пышное и пережившее себя почти на две тысячи лет здание римского П. Можно вспомнить и средневековых и новых юристов, равно не разрывавших связи с практикой и никогда не отрекавшихся от творчества, осуществляемого приспособлением римских источников П. к новым условиям жизни. Не следует, наконец, забывать и об юристах школы „естественного П.“, всегда подчеркивавших рядом с положительным и подымающееся над ним с целью его исправления „естеств. П.“. В-3) господствующая теперь доктрина подчинилась вполне влиянию немецкой „исторической школы“, о которой надо сказать, что, несмотря на все свои заслуги перед историческим правоведением, она произвела такую рознь между теорией и практикой П., что теория перестала играть руководящую роль в направлении текущей юридической жизни, а практика отшатнулась от чуждавшейся ее запросов теории. И это произошло потому, что „историческая школа“ допустила смешение истории П. с юриспруденцией, а эта последняя заимствовала у „исторической школы“ это смешение, ставшее главной причиной безразличного отношения как той, так и другой ко всякому содержанию П. Такое безразличие, вполне уместное в истории П., ничем не может быть оправдано в юриспруденции. История П. занимается причинной связью правовых явлений в прошлом того или другого народа без отношения к тому, каково значение этих явлений в настоящем. Поэтому история П. и носит характер чисто познавательной, или теоретической науки. Утилитарные соображения чужды таким наукам, и как энтомолог изучает с одинаковым вниманием и бесстрастием полезных пчел и вредных насекомых, так и историк П. исследует с подобным же беспристрастием хорошие и дурные законы, полезные и вредные учреждения. Но юриспруденция — не теоретическая наука; она имеет дело не с прошлым, а прежде всего с настоящим, и по самому существу своего предмета, которым служит регулирование социальной жизни, преследует чисто практические цели, состоящие в изучении и возможно-целесообразном применении и приспособлении этого настоящего П. к условиям действительной жизни. Поэтому уже юриспруденция представляет собой, подобно медицине или архитектуре, чисто практическое знание; и как странно было бы для медика не различать целебных лекарств от ядов, прописывая больным безразлично те и другие, или для архитектора — не различать пригодных для его постройки материалов от непригодных, — так же странно должно быть и для юриста, призванного удовлетворять потребности общества в праве, служить не этой потребности, а какой-то форме, оторванной от своего содержания. Но есть ли у юриспруденции, вне ее чисто субъективных представлений, и какой-либо объективный критерий для оценки действующего П. и предложения на его место, если оно противоречит требованиям жизни, другого П., соответствующего этим требованиям? Вот вопрос капитальной важности для оценки П., так как признание одного субъективного критерия было бы, может быть, опаснее самого отказа от оценки, a отрицание всякой возможности объективного критерия заключало бы в себе, вероятно, и осуждение этой оценки. Объективного критерия не дает нам, во всяком случае, ни история П., ни действующее П., ни так наз. „естественное П.“, вместе с его новыми вариантами в учениях Штамлера, Жени́, Салейлля и многих других.
A) История П., в смысле преемства исторических фактов в прошлом того или другого народа касается только этого прошлого и может осведомить нас лишь о том, чтò было, а не о том, что должно быть. Продуктом исторического процесса может быть и иллюзия и зло, непригодные служить критерием для П. Немецкая „историч. школа“, производя П. из „духа“ народа, не знающего над собой никакой высшей инстанции, вовсе не ставила вопроса о критерии П., и такое отрицательное отношение к нему распространяла также на практическую юриспруденцию, не раз, однако, изменявшую своей работой результаты и пройденного процесса развития.
Б) Действующее П. говорит о том, что есть, и утверждать, как это делают Меркель и многие другие юристы, что оно может доставить критерий для суждения о самом себе и своем дальнейшем развитии, значить грешить и против истории права и против логики. Корни П. лежат во внешнем по отношению к нему миру, и его критерий может быть извлечен лишь из этого мира, а не из самого П., которое только регулирует социальные отношения, но не объясняет, почему и для чего оно регулирует их так, а не иначе. Это объяснение можно найти только в окружающей и производящей П. среде, но никак не в самом П.
В) Так наз. „естественное П.“, соответствующее природе, т. е. природе человека или природе самого П. и поэтому уже общее всем людям, вечное и неизменное, независимое от государства и предшествующее ему, существующее как идеал, подымающийся над положительным П., — такое „естественное П.“, если бы оно действительно существовало, могло бы, конечно, быть и критерием оценки действующего П. Но такого „естественного П.“, коренящегося в „разуме“ и, притом, не в конкретном разуме, а в никому неизвестном разуме вообще, отвлеченном от общечеловеческого опыта, — никогда не существовало и не могло существовать, а потому об оценке им положительного П. нечего и думать. Тем не менее, стоящая теперь вне спора химеричность всех систем „естеств. П.“, отвечающих данной выше квалификации этого понятия, не говорит еще против возможности естеств. П. в смысле идеальных норм „с изменчивым содержанием“, наполняемым идеями каждой данной исторической эпохи. И существование такого „естеств. П. с изменчивым содержанием“ можно считать теперь установленным Штамлером, который не находит, однако, возможным признать и в нем, вследствие его эмпирического и условленного внешними влияниями содержания, критерий для оценки П. Установить этот критерий эмпирическим путем, по мнению Штамлера, невозможно, почему он и ищет его в „формальной методе“, отвлекающейся от эмпирически-условленного содержания П. и останавливающейся только на форме выражения этого содержания. Эта метода и дает ему объективный критерий, разграничивающий „правильное П.“ от „неправильного“ независимо от его содержания и всех условий времени и пространства. Штамлер называет этот критерий „социальным идеалом“ и видит его, согласно цели П. — регулировать социальную жизнь — в „сообществе свободных людей“, где каждый объединяет свои цели с целями других. Этот „социальный идеал“, объявленный с самого начала априорным, представляется Штамлеру не утопией, а „формальной методой“, определяющей направление, в котором должны разрешаться все условленные своим содержанием социальные вопросы. Но и эту попытку к установлению критерия для оценки П. нельзя признать удачной вследствие невозможности отгородить форму П. от его содержания и изъять первую из области опытного знания. Все положения, выдаваемые Штамлером за последствия идеи „правильного П.“, в которых отсутствует условленное средой содержание П., оказываются на деле связанными этим содержанием. Уже этим, помимо всего остального, исключается и критерий оценки, основанный на одной форме П.
Г) Следует еще упомянуть о вновь пробивающем себе путь в последнее время направлении, которое настаивает на решающем значении в деле применения П. свободного усмотрения судьи или его „чувства П.“. Это направление выставляет на своем знамени то „свободное искание П.“ (freie Rechtsfindung), то „свободную оценку интересов“ (freie Interesenabwägung), то „господствующие в обществе представления о П. и справедливости“; и взгляды принадлежащих сюда писателей расходятся только в том, считают ли они, и в какой мере, судью связанным законом и другими формальными источниками П., и допускают ли в его лице одно восполнение или, в то же время, и исправление, и даже отмену закона. Но все они сходятся в том, что видят в индивидуальном чувстве П. высшую инстанцию и решающий критерий как для законодательства, так и для применения П. Насколько это направление восстает против буквоедства и схоластической методы в юриспруденции, настолько оно может считаться благотворным и свободным от возражений. Но это не предрешает его положительного учения, совпадающего, по существу, со старым „естеств. П.“, ссылки которого на „общественный договор“, свободу, равенство или человеческую природу, как на основания П. и государства, запечатлены таким же субъективизмом, как и указания наших современников на „чувство П.“. Возводить это чувство на степень критерия П. значит ставить судебный произвол на место объективного знания и объективной нормы, передающей не то, что кажется правильным тому или другому судье, а то, что может быть признано объективно-правильным. Без объективного знания и основанной на нем объективной нормы мы не имели бы обеспеченности П., этого высшего блага социальной жизни; и если начало разделения властей спасает свободные народы от политического абсолютизма, то началом неограниченного судебного усмотрения они отдавались бы во власть судебного абсолютизма. В действительности, рассматриваемое нами течение в новой юриспруденции и не пытается разрешить вопрос о критерии П., так как, отсылая нас к чувству П. суда, которое и требует именно проверки, оно вступает в заколдованный круг, из которого нет выхода.
Из всего сказанного видно, что вопрос об оценке долженствующего в П. не решается ни одним из приведенных учений, и что он, может быть, и не созрел еще для окончательного решения. Не берясь здесь за такое решение, мы дадим несколько указаний, которые приведут нас, по крайней мере, к источнику решения. Если в способах чувствования и мышления отдельных людей и народов можно подметить некоторые общие элементы и общие черты, а в историческом развитии — те или другие общие течения или тенденции, то нельзя не согласиться с тем, что эти общие элементы, тенденции и течения способны дать и масштабы для оценки П., — масштабы, которым, во всяком случае, нельзя было бы отказать в общем значении. Исследованием общих всем народам или известной группе народов элементов социальной жизни занимается, на ряду с такими социальными науками, как, напр., сравнительное языкознание, сравнительная история религии, нравственности, народная психология и т. д., и особая научная дисциплина, известная под именем сравнительного правоведения, или сравнительной истории П. Наблюдая и сравнивая однородные учреждения у различных народов, проходящих сходные стадии развития, сравнительное правоведение приходит к установлению как типов, так и однообразного в своих общих признаках процесса развития таких, напр., учреждений, как семья, собственность, государство, церковь и т. д. Наблюдением же постоянной повторяемости одних и тех же явлений в прошлом и постоянного чередования одних и тех же причин их возникновения, роста и упадка — оправдывается как ожидание того же постоянства в будущем, так и заключение к тому, что оно и есть именно то, что должно быть. Ненаступление этого ожидания и противоречие этому заключению воспринимаются как нарушение П. и встречаются осуждением, если не суда, то общественного мнения, которое всегда пролагает себе путь не только в суд, но и в законодательство. Иллюстрируем эту мысль примером. Предположим, что ряд наблюдений над рядом народов указывает на непрерывный рост у этих народов альтруистического чувства, выражающегося в П. признанием правоспособности за иностранцами, уничтожением рабства, покровительством дарственным сделкам, устранением различий в условиях защиты П. по принадлежности к различным национальностям, вероисповеданиям, сословиям и т. д. Обобщая все эти явления, мы получим известный „закон развития“ П., или, по крайней мере, достаточно обоснованное заключение, которое позволит нам утверждать, что исследованные нами народы не только не вернутся к рабству или к отрицанию правоспособности за иностранцами или инородцами, но будут и далее развиваться в направлении устранения и удержанных ими еще различий в правоспособности. Если это ожидание, основанное на ходе всего предшествующего развития, не оправдается, и мы встретимся у этих народов с восстановлением, хотя бы и в форме закона, рабства или с обострением и удержанных еще по временным соображениям неравенств в П., то мы будем считать эти явления противоречащими законам развития П. и заклеймим их именем „неправильного“, или несправедливого П. На случаи, не разрешенные еще выводами из сравнительной истории П., мы можем принять и дополнительный к ним критерий, вытекающий из самой цели практического правоведения. Раз эта цель лежит в регулировании социальной жизни, а эта последняя представляет собой одно целое, не только различное количественно и качественно от своих частей, но и связанное с ними тесной солидарностью, то само собой разумеется, что руководящий для законодательства, суда и юриспруденции принцип может быть формулирован согласно эволюционной доктрине, след. образом: содействовать возможно-полному развитию всех частей социального целого и превращению их потенциальных сил в деятельные. Отсюда нетрудно вывести и критерий как для „правильного“ П., так и для правильной методы его разработки. „Правильным“ будет то П., которое способствует, по возможности, культурному развитию данного социального целого, а правильной — та метода, которая не изолирует П. от других частей социального целого, а рассматривает его в связи и во взаимодействии с ними. Состояния культуры изменчивы, и в развитии их, как известно, принимают участие рядом с П. и другие социальные силы: хозяйство, нравственность, религия, наука, искусство и т. д. Изменения, происходящие в каждой из этих областей социальной жизни, отражаются на всех других и должны быть согласованы. Если, напр., натуральное хозяйство переходит в денежное, а это последнее — в кредитное, или гражданский оборот, основанный на тяжелых путях сообщения, обогащается железными дорогами, телеграфами и еще более — воздухоплаванием, то к П. предъявляются новые требования, которым оно должно удовлетворять. Становясь на каждой ступени своего развития в соответствие со всеми другими функциями социальной жизни, оно может быть признано „правильным“. И эта оценка не всегда совпадет с „господствующими“ в том или другом обществе представлениями о П. и справедливости. Как больной может ошибаться в своей болезни и целебности предписанного ему лечения, так и большинство общества может находиться в неведении того П., которое удовлетворит лучше всего его потребностям.
Предлагаемый критерий существенно различается как от субъективного усмотрения судьи, так и от других разобранных выше критериев оценки П. Не исключая соображения ни одного из этих критериев, он не смешивает существующего с долженствующим и требует только того, чтобы юридическое регулирование соответствовало культурным силам данного социального целого. Правда, что и этому критерию может быть предъявлено возражение о возможном различии взглядов на ценность отдельных культурных благ и на их роль в общей экономии социальной жизни. Следов., и предлагаемый критерий не свободен от элементов случайности и субъективности. Но умозаключать отсюда к невозможности какого бы то ни было объективного критерия для П. значило бы отрицать наличность и несомненно объективных элементов в нашем критерии, и, с другой стороны, это умозаключение было бы так же неправильно, как и изгнание всех идеалов только потому, что они не допускают полного достижения. Заметим еще, что достаточно общее признание — этот несомненно объективный момент всякого критерия — наблюдается часто в отношении, если не к конечным, то к ближайшим социальным целям. Так, напр., увеличение производства при равенстве всех остальных условий, противодействие эксплуатации чужой нужды, борьба с преступностью, с алкоголизмом и т. д. могут рассчитывать, по крайней мере, в настоящее время, на общее признание. Споры, разногласие и сомнения возникают только при обсуждении средств, которыми можно достигнуть предположенных целей; и если бы из-за этих споров и сомнений мы отказывались бы от удовлетворительных во всех других отношениях критериев оценки, нас можно было бы уподобить тому сказочному крестьянину, который, придя к берегу широкой реки, стал дожидаться того, чтобы эта река прошла.