ЭСГ/Петр I Великий

Петр I Великий, последний царь московский и первый император всероссийский, род. в Москве 30 мая 1672 г., был четырнадцатым ребенком царя Алексея Михайловича и первым от его второй жены Натальи Кирилловны Нарышкиной. В январе 1676 г. потерял отца, в апреле 1682 г. — своего крестного, царя Феодора. Тут он удалился с матерью в Преображенское, занялся „потешными“ играми, стал обучаться арифметике, географии, артиллерийскому искусству у голландца Тиммермана, познакомившего П. с Немецкой слободой, с Лефортом и его соратниками. Здесь он переживал узурпацию Софьи и ужасы стрелецкого бунта (май 1682 г.). В январе 1689 г. царица Наталья женила П. на Евдокии Федоровне Лопухиной, к которой он скоро сделался более чем равнодушен. В августе 1689 г. П. чуть не убили в Преображенском; он уехал в Троице-Сергиев монастырь и оттуда подавил движение: Софья была удалена в Ново-Девичий монастырь, Ф. Шакловитый, С. Медведев и др. были казнены. 12 сентября 1689 г. П. фактически стал единым царем на Москве; имя царя Ивана V только упоминалось, да и то недолго, ибо в январе 1696 г. он умер, развязав руки П. Воинские потехи, приняв широкие размеры, продолжались и после 1689 г.; П. занимался корабликами на Переяславльском озере, летом 1693 г. плавал по Белому морю, любовался иноземными кораблями, ездил в Архангельск в 1694 г. и, схоронив свою мать, после примерного Кожуховского похода, перешел в 1695 г. к настоящему делу — Азовским походам, которые закончились взятием Азова 19 июля 1696 года. П. скоро обратил все внимание на Балтийское море и в 1711 г., после несчастного Прутского похода, потерял Азов. Расправившись в начале 1697 г. с заговором Циклера, П. отправился за границу: проехал через Германию в Голландию, где занимался на корабельной верфи; из Голландии проехал в Англию, откуда через Голландию же направился в Вену, намереваясь съездить в Венецию, но вместо Венеции попал в Москву, чтобы расправиться со стрельцами. Вернувшийся П. повел дело круто: стрелецкое войско решено уничтожить; Софья и Евдокия, которая не могла сойтись с мужем, были пострижены; издан ряд указов, которые начинали культурную реформу и объявляли окончательно войну старине. Поездка за границу, повторенная в 1717 г. (во Францию), многому научила П., который и в чужих краях не забывал ни своих вкусов, ни своей России с ее насущными практическими потребностями. Новое столетие П. начал великою Северною войной — исполнением миссии, унаследованной еще от царя Ивана Грозного и теперь нуждавшейся в немедленном осуществлении, ибо в тогдашней европейской политике Россия не могла отсутствовать. Война определила все дальнейшее царствование П. и весь ход его великих реформ. Нарвское поражение (19 ноября 1700 г.), основание Петербурга (16 мая 1703 г.), битвы при Добром и Лесном (1708 г.), Полтавская битва (27 июня 1709 г.), Прутский поход (1711 г.), успешные действия в Финляндии (1713 и 1714 гг.), наконец, Ништадтский мир (30 августа 1721 г.) — и Россия приобрела прибалтийские берега, стала империей и вошла в европейский концерт, пережив пору страшного напряжения. Это напряжение сломило и самого П.: 28 января 1725 г. П. не стало.

П. поражал гигантским ростом (без двух вершков сажень!), своею необыкновенною силою, жестокостью, всей своей гордой и величественной осанкой с повелительным суровым выражением красивого, но немного грубоватого круглого лица, с откинутыми назад густыми вьющимися волосами. С самого рождения П. обещал быть физически выдающимся человеком: новорожденный ребенок оказался великаном — 11 вершков в длину. Он не пошел ни в своего отца, царя Алексея Михайловича, ни в деда по отцовской линии. Как весьма многие замечательные люди, П. унаследовал внешние и внутренние особенности материнского рода. П. унаследовал не только положительные, но и отрицательные черты Нарышкиных. Алексей Михайлович, души не чаявший во второй своей юной супруге, все свои лучшие отеческие чувства перенес на ее сына. Недолго пришлось царю лелеять П., оставленного им сиротою по 4-му году; но и в этот небольшой срок отцу удалось много сделать для развития в сыне первых детских вкусов, чему весьма содействовало то обстоятельство, что крепкий ребенок изумительно быстро встал на ноги, начав ходить, когда ему исполнилось всего полгода. Игрушками и забавами, окружавшими раннее детство П., развивались в нем преимущественно военные вкусы. Маленького царевича П. близкие к нему люди дарили „потешными лошадками, карабинами“, „пистолями“, „барабанцами“, „булавами“ и т. под., а царевич оказался „охотником“ — и большим — до всех этих вещей. Подобных игрушек скоро накопилось очень много, и царевич мог забавляться ими вместе с приставленными к нему в достаточном количестве сверстниками, которые и явились первыми потешными солдатиками П. Эти самые ранние игрушки и игры были семенами, упавшими на очень благодарную почву: они-то и пустили первые и весьма жизнеспособные побеги необыкновенной любви П., именно к военному ремеслу; по свидетельству современника Крекшина, маленький царевич не интересовался никакими забавами, кроме военных. Ранним физическим и умственным развитием он, повидимому, значительно опередил своих ровесников, — „робятки“ скоро ему наскучили, и их пришлось заменить взрослыми „робятами“, из которых, по повелению царя, был набран полк со знаменем, в зеленом мундире, вооруженный настоящим ружьем и названный „Петров полк“ по имени своего воинственного полковника по 4-му году отроду. Но царь Алексей Михайлович позаботился не об одних забавах для своего сына, — он же положил начало и правильному военному обучению его, успев назначить к нему в качестве военного наставника шотландца полковника Менезиуса, который состоял при нем и после преждевременной смерти царя Алексея вплоть до захвата власти царевной Софией. Таким образом уже с самого раннего детства в воспитании П., слагавшемся из военных потех и обучения, были налицо те элементы, которые потом приписывались исключительному влиянию Немецкой слободы: военщина и иноземцы. Правда, позднее, в период общения П. с Немецкой слободой, означенные элементы в его жизни были представлены в усиленном и даже утрированном виде, но намечены они были еще в ту пору, когда П. находился под ласковым попечением своего разумно-благодушного отца и его вкусивших от заморского плода советников. Брат П., царь Федор, не лишая его военного обучения, добавил к нему обучение грамоте; но достоин внимания тот несомненный факт, что с военными упражнениями ребенок познакомился раньше, чем с букварем. Обучение грамоте начато было, когда П. был на исходе 5-й год (12 марта 1677 г.). Необыкновенно острая память позволила царевичу весьма быстро и легко проходить малозанимательный путь тогдашней „науки книжного научения“, где и букварь, и Апостол, и Евангелие являлись какими-то неподвижными заграждениями, которые надо было брать приступом на-зубок. Для любознательного, но и чрезвычайно живого мальчика одно зубрение и выведение по „царевичевой буквари“ (прописи) литер на бумаге было бы безнадежно скучно, если бы указка Зотова ограничилась только этим; но „царевичев“ грамотей, повидимому, инстинктивно, прирожденным педагогическим чутьем, понял, как сделать для непоседливого ученика занимательной учебу: чтением П. разных „историй“ о храбрых и мудрых царях, показываньем ему „потешных“ книг с „кунштами“, рисунками, — занятиями, практиковавшимися собственно не в учебное время, значительно расширялся круг учения, — и оно делалось более осмысленным и интересным. Но Зотов не ввел чего-либо нового в детскую комнату Петра. Здесь уже раньше, в числе игрушек, бывших главным образом военными, были и „потешные“ иллюстрированные книжки, тетради и гравированные картины, так называемые „фряжские листы“ самого разнообразного содержания, не только сказочного, но и географического и исторического, рассмотрение которых увеличивало запас понятий и вообще развивало ребенка. Зотов лишь воспользовался „потешным“ образовательным материалом детской П. и превратил ее в класс наглядного обучения — по картинкам. Ознакомление П. с русской историей велось по специально для той цели приготовленной книжке с иллюстрациями, по „царственной книге в лицах“. Образование П., при средствах тогдашней педагогии, в общем было начато правильно, но оно быстро кончилось, и потому младший сын царя Алексея, если и „остро прочитал“ „наизусть или памятью“ „все Евангелие и Апостол“, то в отношении письма остался недоучкой. Военное дело, начатое раньше обучения грамоте, дало до 1682 года более прочные результаты, чем уроки Зотова, почему после трагических событий означенного года П. легко и охотно встает на военную дорогу, направление которой указывалось, а потом и оправдывалось обстоятельствами. В период времени от того момента, когда он впервые покинул колыбель для „потешной лошадки“ и „барабанца“, до того момента, когда услышал неистовый грохот стрелецких барабанов и увидал кровавую потеху стрельцов, П. развился так, как не развиваются обыкновенные люди, — и физически и умственно. 10-летний мальчик казался 15—16-летним юношей, невольно приковывавшим к себе взор своею внешностью. Это был курчавый, черноволосый отрок с искрящимися природным умом большими глазами; цветущим здоровьем так и веяло от его свежего, румяного лица и от всего его крепкого стана; быстрота и какая-то беспокойная порывистость движений изобличали в нем сангвиника с повышенною нервной возбудимостью. Легко можно представить себе то впечатление, которое произвели на 10-летнего П. разыгравшиеся перед ним кровавые сцены во время стрелецкого мятежа, когда он опять стоял рядом с матерью, на этот раз на Красном крыльце. Вероятно, тогда он научился бояться. Так приходится думать, принимая во внимание позднейшее отношение П. к зверской расправе стрельцов с близкими к нему людьми и прежде всего с баловавшим его подарками добрым дедушкой Матвеевым. Никогда, в течение всей жизни, П. не мог забыть этих кошмарных минут. Кровью был облит порог жизни П., живого мальчика, с доверием смотревшего на весь мир широко раскрытыми, любознательными глазами. Уже в детстве в душу П. залегли тлетворные чувства — страх и злоба, послужившие началом порчи его личности. Дальнейшие события действовали в том же направлении — тем более, что обстоятельства, так или иначе потрясавшие личность П. в юношескую пору, находили себе мощного союзника в самом быте и политических привычках Московской Руси, сильно отдававших вином и кровью. Первый влиятельный пестун П. в жизни (а не в школе) — князь Борис Голицын, начавший водить знакомство с иноземными офицерами и купцами и „склонивший“ и юного опального царя „к ним в милость“, был человеком „ума великого“, но „пил непрестанно“, не говоря уже о том, что, по утверждению все того же, сделавшего эти сообщения, князя Куракина, князь Б. Голицын был „великий мздоимец, так что весь мир разорил“. Мудрено ли после этого, что П., составивший себе компанию из понравившихся ему обитателей Немецкой слободы и русских своих приближенных, быстро вошел во вкус разгульной жизни, в которой „дебошство“ и „пьянство великое“ были постоянными спутниками и дела и безделья. Наследственное нарышкинское легкомыслие, несомненно, сыграло в этом „дебошстве и пьянстве“ свою роль. Во главе иностранцев стоял известный Франц Лефорт, по определению кн. Куракина, „дебошан французской“, в доме которого, помимо „дебоша с дамами“, происходило и „питье непрестанное“, от чего Лефорт и умер преждевременно. Во главе русских поклонников Бахуса стоял, кроме „непрестанно пьющего“ князя Б. Голицына, другой князь — Ромодановский, который, согласно аттестации, выданной ему князем Куракиным, тоже „любил пить непрестанно“. Да и другие, младшие, члены компании, те, которых поэт назвал „птенцами гнезда Петрова“, не хуже старших подружились с „Ивашкой Хмельницким“, как Петр на своем колоритном языке величал хмельное питие; оно продолжалось частенько дня по три подряд без выхода из дома Лефорта, и многие в отчаянной борьбе с „Ивашкой“ навеки складывали свои пьяные головы; у самого Петра голова уцелела, но стала трястись. Спору нет, что потрясение, которое испытал П. в детстве, и другое, которое он пережил в юности, когда, оставив жену с сыном и мать, бежал прямо с постели сначала в ближайший лес, а потом в Троицко-Сергиевскую Лавру, — подготовили почву для постигшей П. нервной болезни; но едва ли можно сомневаться и в том, что развитию ее весьма содействовали безумные, можно сказать, смертельные оргии, которым предавался в юности П. со своей компанией. Борьба с сестрой и стрельцами долго держала П. в состоянии страшного напряжения всех душевных сил. Но он сам хорошо понимал тесную связь между непробудным, „непрестанным“ пьянством и кровожадною свирепостью, когда, пораженный зверством шефа своего застенка, писал ему: „Перестань знаться с Ивашкой, быть роже драной“. П. инстинктивно искал в шумном разгуле с компанией подкрепления для дальнейшей борьбы не на живот, а на смерть. Так в самые лучшие, юношеские годы в жизни П. и шли рука об руку вино и кровь, все более и более портя характер этого человека, далеко не лишенного природной доброты, но становившегося с каждым годом беспощаднее и все более и более привыкавшего не церемониться ни с человеческою личностью, ни с обществом. П. частенько давал волю не только языку, но и рукам. От царских, и притом очень частых, побоев знаменитою дубинкою не ушли самые близкие к П. люди — Лефорт и Меншиков. Тем менее Петр церемонился с другими, к которым не питал личной привязанности. Тут не только гнев, но и веселое расположениe духа Петра давали большой простор для всякого рода унижений, или, по куракинскому выражению, „ругательств“ над удостоившимися царского внимания. На святках, во время славления с компанией по домам, особенно размашисто разгуливался своеобразный, но недобрый, юмор П., выбиравший своими жертвами „знатных персон“ и „старых бояр“.

В атмосфере, напоенной вином, легко возникали вообще всякие эксцессы, в том числе и многочисленные „интриги амурные“, в которых первым „конфидентом“ Петра был „дебошан французской“ — Лефорт. Было нипочем и неряшливое глумление над всем, что̀ в обществе ценилось и почиталось, как исконно-бытовые или морально-религиозные устои, но что мешало П. в проведении в жизнь задуманного. Известное публичное обрезывание долгополого платья и бород у бояр, тем более всепьянейший собор со всешутейшим патриархом и с подобным же остальным причтом, с уставом служения Бахусу, столь же кощунственным, достаточно ярко свидетельствуют, что П., захваченный борьбой, постоянно раздраженный то заговорами и кознями, то пытками и казнями, то вином, был способен доходить до такого притупления элементарной совестливости, что его юмор переходил в прямое озорство.

К констатированному настроению П. так или иначе примыкает вся темная сторона его деятельности, та сторона, за которую его в народе называли „хульником и богопротивником“, Антихристом. Указанные выше факты его поведения, а также и многие другие, в особенности мстительность, которую П. проявил при расправе со стрельцами, не побрезговав и на себя взять обязанность палача и обагрив кровью казнимых останки старого заводчика стрелецкой смуты Ивана Мих. Милославского, семя коего П. так радикально уничтожал; мстительность, которую он проявил в деле первой и второй супруги, а главное, своего несчастного сына, — воочию показывает, как далеко пошла порча личности П., начатая в детстве, продолжавшаяся в юности и отложившая, в конце концов, на психике П. такую толстую кору жестокости, несдержанности и всяких пороков, что лишь самые близкие к нему люди не усомнились в его способности к хорошим, гуманным порывам, а стоявшие дальше от П. причисляли его тогда к отталкивающему типу деспотов и мучителей.

Но в личности П. была и другая сторона, заставлявшая близко узнававших его в чисто правительственной деятельности преклоняться и благоговеть пред ним не только как пред государем, но и как пред человеком. Это прежде всего быстро все схватывающий, широкий, к тому же эмоционально, деятельно настроенный, ум, развивавший в П. кипучую, казалось, неукротимую, энергию, пред которой приходилось пасовать самым энергичным людям. Ум П. справедливо считают гениальным, но недостаточно, кажется, определяют, в чем собственно заключалась эта гениальность. Поразительная, чрезвычайно редко встречающаяся, способность переходить от привычных умственных ассоциаций к новым, необычным для той же культурной среды, быстро входить во вкус этих новых ассоциаций, делать их своими собственными и самостоятельно создавать из них новые ряды и комбинации, — вот в чем состояла гениальность петровского ума. Люди обыкновенно с трудом, не без внутренней борьбы расстаются с привычными умственными ассоциациями; переход к новым заставляет страдать громадное большинство людей, стоящих даже выше среднего уровня. П. не испытывал такого рода неприятных ощущений: он расставался с привычными ассоциациями необыкновенно легко, без всяких усилий над собой, а во вновь им усвоенные и присвоенные умственные построения проникался страстной верой, как в безусловно правильные, разумные и благодетельные.

Разумеется, раннее отторжение от привычного „чина“ царского обихода и приобщение П. к людям „всякого чина“ и к иноземцам с иными понятиями, столь же разнообразными, как и этнографический состав Немецкой слободы, содействовали той умственной свободе, которая резко отличает Петра от его предшественников; но этим указанием не может быть исчерпано объяснение: главная его часть должна пасть на долю цепкости, стремительной сообразительности и постоянно возбуждаемой силы петровского ума. Только при отмеченных свойствах ума и гениальной способности не по дням, а по часам превращаться из „московита“ в европейца, не по внешности только, а по самому способу мышления и по умственным эмоциям, из П. и мог выйти такой Преобразователь России, каким он вышел.

П. был продуктом русской почвы, местных условий, но впечатления, которые он получал от этих условий, он комбинировал по-своему, сообразно со складом, свойствами и настроением своего ума и с возникшими в нем яркими образами, шедшими в конечном счете из западно-европейской культурной среды. Так, например, самое показное дело П. — заведение постоянной, европейского типа, армии и флота — было определенно намечено раньше и имело уже прецеденты в ближайшем прошлом, но осуществлено оно было П. вполне оригинально, по-петровски: царь из детской и юношеской игры вывел это дело и, как бы продолжая играть, принял личное страстно-деятельное участие в утверждении и развитии этого дела, превращаясь то в бомбардира, то в барабанщика, то в капитана, то в корабельного плотника, то в матроса, шкипера, адмирала. При крайней живости, восприимчивости и возбужденности ума, при способности с изумительной быстротой и находчивостью усваивать всякое дело и чувствовать себя свободно на всякой общественной ступени, П. вносил ту же ненасытную личную заинтересованность и в насаждаемую в России фабрично-заводскую промышленность; он стремился прежде всего сам усвоить всякое техническое производство и тем показать личный пример. Этою чертою и данная отрасль государственной деятельности П., несомненно, также примыкающая к предшествовавшим программам и опытам, отличается от этих последних, подобно тому, как сам П., марширующий с солдатами, работающий на верфи, приобретший массу технических навыков, усвоивший множество ремесл, считавший себя даже хорошим дантистом, отличается от предшествовавших ему русских государей.

Необъятная энергия, порождаемая в значительной степени указанным выше характером ума, это — второе, что заставляло и заставляет удивляться П., который старался всюду поспеть, во всем, начиная со спуска нового корабля или с собственноручного выправления первой русской газеты, духовного регламента, переводов с немецкого и кончая танцами на ассамблеях, стремился принять личное участие, показать, научить, устроить. Никакое положение, в которое П. себя ставил по своему желанию, не казалось ему странным, для него неподходящим, ибо ослепительный свет его разумения сразу освещал необходимость и целесообразность задачи, как бы ни была она скромна, а личная скромность в работе и чарующая в царе простота делового, постоянно занятого человека моментально увлекали его к исполнению задачи. При этом его не останавливало ни место, ни время, ни его сан. На одной великосветской свадьбе сделалось душно: распоряжавшийся на ней П. не замедлил сейчас же собственноручно выставить окно принесенными, по его приказанию, инструментами. Точно так же легко и свободно, когда сделалось душно в московской азиатчине, он выставил или, по более решительному (хотя и несколько менее соответствующему действительности) выражению поэта, „прорубил окно в Европу“. У П., при головокружительной быстроте, с какой он переходил к новым представлениям, новому строю мысли, к вновь навертывающемуся делу, не было ничего заветного в том, что̀ он оставлял позади себя. Он привык смотреть вперед, но отправлялся он, несомненно, от наличных условий, его подталкивавших и наводивших его мысль на ближайшие и отдаленнейшие перспективы.

Старо-московское ультра-ортодоксальное содержание мысли и самый строй мышления не подходили к той иноземной атмосфере, которою дышал Петр, — и он, усматривая, каким тормозом для его начинаний явится все московское мировоззрение в лице властного его представителя патриарха, вспоминая о тех затруднениях, какие доставил его отцу патриарх Никон своими домогательствами, — с особенною любовью сосредоточился на новых для него протестантских представлениях о взаимных отношениях государственной и церковной властей, страстно впитал в себя и присвоил себе эти представления, которые не только легли в основу Духовного Регламента и указа о монашестве и монастырях, но и послужили идейной базой жгучей ненависти и презрения П. к монахам, „бородачам“, „корню“, по его мнению, „всего зла“. Этому „злу“, испытанному с детства и омрачавшему всю жизнь П., лишившему его первенца-сына, П. противопоставлял не один застенок и плаху: против „зла“, как бы в оправдание пролитой в борьбе с ним крови, он выдвинул тот созданный им ряд новых и притом возвышенных умственных ассоциаций, господствующей идеей которого была идея „отечества“. „Враги“ П. устраивали „демонские пакости“, он их казнил, но не столько ради себя, сколько ради „отечества“, явившегося, таким образом, в его сознании щитом, которым он прикрылся от человеческих обвинений и терзаний своей совести. И чем дальше шло время, тем сильнее сживался он с идеей „отечества“ и проникался бескорыстной любовью к нему, которая все более и более воодушевляла его к работе на государственную и народную пользу и заставляла притягивать к этой работе всех подданных без различия сословий, религии и народности. Ни один из его предшественников не прилеплялся так к идее отечества и к тем представлениям, которые вытекали из этой идеи. Доминирующим из них было представление о том, что царь — первый работник и слуга государства; думая так, П. смело стал близко к остальным работникам и слугам, к войску и народным массам, рядом с ними, а в этом — причина, почему несмотря на то, что многие петровские указы, „писаны как будто кнутом“ (Пушкин), Россия примирилась с П. и назвала его Великим. Ради отечества Петр заводил армии, строил корабли, был плотником и матросом и мечтал об его великом будущем, — когда оно явится не только сильным и богатым, но и высококультурным государством, с процветающими в нем науками и искусствами. Ряд таких ассоциаций не менее был свойственен П., чем чисто ремесленные его представления и вкусы: своим живым, остропроницательным умом он оценил значение и теоретического знания, просвещающего ум и расширяющего его горизонты, а также и значение искусств, украшающих жизнь, без какой-либо иной, прикладной, утилитарной цели. Донесшаяся до потомства его беседа о движении наук, его заботы об учреждении Академии Наук, о переводе книг теоретического научного и философского содержания, о составлении русской истории и в частности истории его времени, переписка с Лейбницем и разные сношения с выдающимися представителями ученого западно-европейского мира, покупка анатомических и зоологических коллекций, учреждение кунст-камеры или музея „раритетов“ для публики, привлекаемой сюда угощением, и т. п. факты неопровержимо доказывают, как широк был размах рождавшихся в уме П. планов о работе для преуспеяния любимого им отечества. Зоркая мысль и наблюдательность развили в П. и присущий ему от природы эстетический вкус, и в бытность свою за границей, работая на верфи, бегая по фабрикам, посещая анатомические, зоологические и другие ученые кабинеты, П. не обошел своим вниманием и картинные галлереи, результатом чего было приобретение картин, преимущественно фламандских и брабантских. Искусство должно было сыграть свою цивилизующую роль в будущей культурной России, которая столь ярко грезилась П., что он как бы лично переносился в нее; во всяком случае несомненно, что в своих думах, о которых мы можем догадываться по начатым или только намеченным чисто культурным его насаждениям, Петр значительно опережал свою эпоху. Петр, будучи сыном своей эпохи, человеком грубым и неряшливым, обходившимся большею частью без ножа и вилок, которому было в обычай прямо перебросить рукой пищу угощаемому на противоположный конец стола или, наконец, допускать крайнюю грязь в отношениях и переписке со своей супругой Екатериной, — однако был убежден в необходимости изменить обычаи к лучшему и радовался тому, что „очередь“ усвоения наук, искусств и образа жизни просвещенных народов дошла до России. Лучшими сторонами своего ума и характера Петр был государственным человеком будущего, не величавшимся своим высоким положением, а смотревшим на него, как на удобное поприще для труда на общее благо. „На подписях, — писал П. одному из своих сотрудников, — пожалуй, пишите просто, также на письмах, без великого“. Труд, дело были для П. на первом плане: всех он звал на работу, показывая собой пример и проявляя при этом в оценке людей самую широкую веротерпимость, — черту, тоже несвойственную его предшественникам и большинству общества его времени: „По мне будь крещен или обрезан — едино, лишь будь добрый человек и знай дело“, писал он. Его идеи и цели были шире его деятельности, по необходимости суженной бурными и трудными внутренними и внешними условиями и событиями эпохи.

Жизнь, испорченная с самого начала, портилась и потом. Сам П. своим необузданным темпераментом поведения способствовал этой порче, начавшей выражаться в тяжелых болезненных припадках — физических и психических. Временами, в критические минуты, нервы, находившиеся в постоянном напряжении и возбуждении, повидимому, испытывали страшное переутомление, и Петр впадал в отчаяние, как это случилось с ним при нарвском поражении и на Пруте; но свойственная ему богатырская энергия, как следствие его сильного и находчивого ума, брала верх над упадком духа, — П. выпутывался из беды, еще усиленнее принимаясь за работу и за свои бурные, освещаемые фейерверками и пушечными выстрелами, развлечения. Однако, с течением времени, начались длительные недомогания, а неудержимый гнев, посещавший П., стал сопровождаться не только трясением головы, но и ужасными эпилептифорными припадками (один из коих видел Юст Юль уже в 1710 г.), ближайшим предвестником которых было судорожное подергивание рта и которые сопровождались страшною головною болью; лишь его супруга Екатерина была способна умелым обращением с ним предотвратить припадок безумного гнева и тем спасать окружающих иной раз от несчастных его последствий, а самого П. от следовавшего за припадком тяжелого недомогания. „Страдаю, — жаловался этот сильный человек, — а все за отечество“. Последнее оставалось единственным утешением и оправданием. Но и это утешение оказалось непрочным. Под конец жизни Петру суждено было испытать чувство одиночества в своем служении отечеству. Тщетно призывал он к бескорыстной службе государству, тщетно рассыпал он ужасные удары вокруг себя по казнокрадам и всяким недобросовестным служакам, призвав на помощь топор и виселицу и рассчитывая, что если слуги государства не привыкли служить ему за совесть, то будут служить за страх: ничто не действовало. В числе их был и Меншиков, к которому Петр долго чувствовал слабость, „род недуга“. Одновременно с открывшимися в 1724 г. большими злоупотреблениями бывшего друга Петра и его жены открылись обман и измена в самом царском доме: провинилась пред Петром его вторая супруга, им коронованная (7 мая 1724 г.). Немудрено, что Петр окончательно потерял веру в людей, даже в самых близких, пришел к сознанию безнадежности своего одиночества и впал в отчаяние. Но это был уже последний момент его жизни.

Литература. „Архив князя Куракина“, т. I — Гистория о царе П. Алексеевиче; Устрялов, „История Петра Великого“; Погодин, „Семнадцать первых лет в жизни П. В.“; Забелин, „Детские годы П. В.“ (Опыты изучения русских древностей и истории); Соловьев, „История России“, тт. XIII—XVIII; Ключевский, „Курс“, ч. IV, и „Очерки и речи“; Фирсов, „П. В., как хозяин“; Е. Шмурло, „П. В. в оценке современников и потомства“; Валишевский, „П. В.“; Нагуевский, „П. В. в Карлсбаде“.

Н. Фирсов.