Екатерина II. В 1729 г., 21 апреля, в половине третьего ночи, в г. Штеттине родилась будущая императрица Российская Екатерина II, названная при крещении Софией Августой Фредерикой. Отец ее, ангальт-цербстский князь, был тогда генерал-майором прусской службы и стоял с полком в означенном городе. Конечно, дочь какого-то немецкого князька никогда не могла бы встать на ту стезю, которая привела ее к русскому престолу, если бы не происхождение ее матери Иоганны Елизаветы из другого немецкого княжеского дома, — голштин-готторпского, уже связанного и брачным союзом, и воспоминаниями с женским потомством Петра I. Родство ангальт-цербстской принцессы по матери с голштин-готторпским домом, несомненно, и склонило Елизавету Петровну остановиться именно на этой кандидатке в невесты своему родному племяннику-сироте, нареченному ею наследником русского престола.
Детство будущая Екатерина II провела там же, где родилась, в г. Штеттине, где ее отец получил должности коменданта крепости и губернатора города и вместе с ними казенную квартиру в старом штеттинском замке. Здесь, в трех сводчатых комнатах, рядом с колокольней, в обществе своей няни и гувернантки, маленькая принцесса София, которую уменьшительно называли просто Фике, переживала свои детские впечатления. Образы занятого службой отца и веселой, неглупой, но суетной и любившей развлечения матери как-то стушевывались в этих впечатлениях раннего детства. Родители мало занимались своей крепкой здоровьем старшей дочерью, и потому девочка росла на сравнительной свободе: ей дозволялось играть в городском саду с детьми простых горожан. Отличавшее впоследствии Екатерину умение обращаться с людьми приобреталось ею еще в эти ранние годы. Девочка от природы была наделена выдающеюся сметливостью, уже в детстве поражала свою гувернантку умением по своему понимать то, что ей внушалось, не входя, однако, в столкновение с тем, кто держался противоположного мнения. Столь рано у будущей русской императрицы обнаружился esprit gauche, как называла гувернантка маленькой Фике ее умение быть „себе на уме“. Впоследствии супруг Е. с ожесточением жаловался венценосной тетке на хитрость своей жены. В умении скрывать свои настоящие мысли заключался главнейший талант E., при помощи которого она в более зрелом возрасте так быстро и тонко постигала людей и с такою виртуозностью могла вертеть ими. Других талантов в юной цербстской принцессе не замечалось. Это была серьезная и рассудительно-сдержанная, но не поражавшая блеском дарований девушка, с умом крепким, но далеким от всего выдающегося, яркого, как и от всего, что считается заблуждением, „причудливостью или легкомыслием“, — по словам одной свидетельницы ее учебных занятий и успехов. Поездки из Штеттина, в которых ей приходилось участвовать в детстве, поездки со своими родителями то в Цербст, то в Гамбург, то в Берлин, обогащая девочку многими новыми впечатлениями, развивали ее ум, делали ее все более наблюдательною. В одну из таких поездок десятилетняя Фике увидала в Эйтине своего будущего неудачливого мужа, одиннадцатилетнего голштинского принца Петра Ульриха, и успела при этом услыхать, „как собравшиеся родственники говорили между собою, что молодой герцог склонен к пьянству, и что приближенные не давали ему напиваться за столом“. Развитие Фике быстро подвигалось вперед и благодаря раннему чтению; в этом отношении особенно была полезна для маленькой принцессы ее гувернантка-француженка, привившая ей вкус к чтению Корнеля, Расина и Мольера. Чрез 4 года Фике совсем походила на настоящую, в высшей степени рассудительную, маленькую женщину. Это был тот момент, когда она императрицей Елизаветой была выбрана в невесты своему племяннику. В „милостивых наставлениях“, составленных для дочери пред отправлением ее в Россию, отец советовал своей Фике, „чтобы она униженно оказывала ее императорскому величеству почтение и готовность к услугам, как вследствие неограниченной ее власти, так и ради признания благодеяний“. Дочь искренно уважала отца и сама сознавала трудность предстоящего ей положения в России: „умоляю вас“, написала она отцу, „быть уверенным, что ваши увещания и советы на веки останутся запечатленными в моем сердце, равно как и семена нашей святой религии в моей душе“. По приезде ее в Россию, самостоятельный и холодно-критический ум принцессы дал ей полную возможность быстро разобраться в том, какие из преподанных советов осуществимы, какие нет; но общий дух наставлений, дух приспособляемости, как нельзя более подходил к ее личным психическим навыкам, к складу ее ума, темпераменту и характеру. Время ее жизни в России, — сначала в качестве невесты (в Петербург она приехала 3 февраля 1744 г.), потом (с 21 августа 1745 г.) в качестве жены наследника, великой княгини Екатерины Алексеевны, и, наконец, в качестве опальной супруги императ. Петра III, — было в высшей степени тяжелым для нее, и положение дочери ангальт-цербстского князя, действительно, как и предполагал он, не раз становилось „рискованным“ в точном смысле этого слова. В это-то время, во время неустанной борьбы за свою собственную судьбу, окончательно и сформировалась личность Е.
По приезде в Россию E., прежде всего, постаралась понравиться имп. Елизавете и великому князю. Императрица ее полюбила; впоследствии случалось, что E., при содействии окружающих, навлекала на себя неудержимо-гневные вспышки нервной Елизаветы, но в общем императрица никогда не лишала великую княгиню своей симпатии и нередко называла ее умной, противопоставляя ее своему племяннику, заслужившему у Елизаветы противоположную аттестацию. E., не пропуская мимо ушей ни одного замечания, ни одного указания, знала, чем успокоить вспыльчивую Елизавету: она говорила ей: „виновата, матушка“, — и та стихала. Великому князю тоже сначала понравилась его невеста, но очень не надолго; вскоре он сделал ее поверенной в своих любовных увлечениях, a после брака совсем перестал ею интересоваться, как женщиной, и чем дальше, тем все более и более утверждался во взгляде на нее не как на жену, даже не как на товарища-наперстницу, a как на тайную свою недоброжелательницу, — хитрого врага. Разумеется, такое отношение Петра к своей супруге отталкивало ее от него, в то время, как, по собственному сознанию E., ему легко было бы привязать ее к себе, стоило только „пожелать быть любимым“: „я от природы“, поясняет E., „была наклонна и привычна к исполнению моих обязанностей“. Но Петр Федорович не пожелал, и покинутая молодая женщина скоро очутилась предоставленной самой себе, своему уму и уменью жить с совершенно чужими людьми, в самом пекле мелких и неразборчиво-грязных интриг. Не удивительно, что и ей пришлось загрязниться. Если верить самой E., к сближению с первым утешителем в ее соломенном вдовстве ее поощряли с трона — в интересах продолжения династии. За первым последовал второй, и если верить графу Понятовскому, то сам супруг, великий князь, не мешал ему „оставаться с великой княгиней сколько хотел“. Как в трудные, так и в тоскливые и скучные минуты Е. не терялась. В первый же год замужества, сидя нередко „одна одинешенька“ в своей комнате, она читала „от скуки“ книги, привезенные с собой; первая, которую она прочла в замужестве, был роман: „Tiran le blanc“, и далее, в течение целого года, новобрачная развлекалась романами. Наиболее популярные тогда романы изобиловали, хотя и наивными, „буколическими“, но весьма неназидательными эпизодами, к тому же и иллюстрированными не менее нескромно; особенно выделялся ярко в этом отношении усердно читавшийся не только дамами, но и молоденькими девицами, — пастушеский роман: „Les amoures pastorales de Daphnis et Chloé“. Романы, однако, надоели E. Пытливый, трезвый ум ее жаждал более здоровой пищи. Случайно Е. попались письма госпожи Севинье, потом сочинения Вольтера, после чего она, как говорит в своих записках, „стала разборчивее в чтении“: тут были и Истории Германии Барра, и Генриха IV Перифакса, и Записки Брантома, и Платон, и Вольтер, и Тацит; за Вольтером следовали русские книги, „сколько могла достать“, в том числе Бароний в русском переводе; потом, рассказывает E., „мне попался Дух Законов Монтескье, после чего я прочла летописи Тацита“. Едва ли какой другой автор произвел на нее такое потрясающее впечатление, как Тацит; даже Вольтер, ученицей коего долго считала себя E., не сразу овладел ее вниманием и в отношении силы и глубины произведенного впечатления должен уступить место этому древнему великому знатоку людей и дел. Тацит произвел „странный переворот в голове“ Е. „Я начинала“, признается она в своих записках, „смотреть на вещи с более дурной стороны и отыскивать в вещах, представлявшихся моему взору, причин более глубоких и более зависящих от различных интересов“. Вероятно, именно Тацит дал обоснование тем практическим мыслям, которые были так свойственны голове юного „философа“, внушив ему идею об относительности морали, сковывающих человеческую волю понятий добра и зла. „Новые философы“, на отрицательное влияние коих в этом смысле указывал кн. Щербатов, лишь подкрепили и развили то мировоззрение, которое уже четко наметилось в уме Е. при чтении ею сочинений великого римского историка. Понятно, что любимым героем Е. был Генрих IV, не побоявшийся заплатить за Париж католической обедней, ставивший политический расчет и чувственные наслаждения выше религиозных и моральных соображений. Как из советов уважаемых ею в детстве и юности лиц, так и из книг Е. вбирала в себя лишь то, что подходило к холодному, рассудочному складу ее ума.
По приезде в Россию Е. все надо было добывать себе неустанной борьбой с препятствиями, с людьми, все, начиная с личной жизненной обстановки, даже с гардероба, состоявшего в момент приезда всего из трех-четырех платьев и из одной дюжины рубашек. И она повела эту борьбу, в которой не знаешь, чему более удивляться, ее терпению ли и железной настойчивости, или хитрости и изворотливости.
Е. умела вести себя в обществе: на придворных балах и куртагах всегда с приветливой улыбкой, как бы ни было ей внутренне тяжело; спокойная и изящно простая в обращении, она привлекала к себе многие сочувственные взоры именно благодаря умной, чуждой всякой напыщенности и заносчивости манере держаться „на людях“; красотой она не отличалась, но ее стройная, среднего роста фигура, ее продолговатое лицо с высоким лбом, с ласковыми голубыми глазами и приятной улыбкой, ее мелодический голос нравились многим; но, главное, она умела „нравиться“, умела произвести впечатление и быть обаятельной не столько физическими, сколько внутренними, как природными, так и приобретенными свойствами своей личности, — умом и тактом, тонко отшлифованными при помощи широкой начитанности и образования.
Многое из того, что делала E., выходило у нее „ловко“ и „красиво“. „Ловко и красиво“ она ездила верхом, с увлечением предаваясь этому спорту в молодости. Поняв, что обстоятельства заставляют быть не в стороне от политики (как советовал когда-то отец), a напротив, в ее курсе, Е. вмешалась в политические интриги и ловко и тоже не без изящества проводила за нос не только английского посла, сошедшего с ума по дороге из России, но и такую хитрую лисицу, какою был елизаветинский канцлер Бестужев-Рюмин, a затем, когда он попался, не менее ловко вывернулась из-под ответственности по „бестужевскому делу“. У Е. были недоброжелатели, хотя и не много, но беда заключалась в том, что во главе их стоял законный супруг. Она вперед видела опасность с этой стороны, и чтобы „не погибнуть“, привлекала на свою сторону возможно большее количество людей, сознательно поставив себе определенную цель — занять, если позволят обстоятельства, — место своего мужа. Обстоятельства благоприятствовали E., она сумела ими воспользоваться и на плечах гвардейских офицеров-заговорщиков достигла не только власти, но даже самодержавной власти (28 июля 1762 г.). На русский престол она воссела уже вполне сложившимся человеком 33 лет.
Екатерина I все-таки могла ссылаться на не подлежавшую проверке волю своего покойного великого супруга, незадолго до смерти ее торжественно короновавшего. E. II не имела за собой никаких оправданий, не могла ссылаться ни на волю своего супруга, вскоре погибшего от руки ее сообщников, ни на родство с царствовавшей в России династией: она была иноземкой-узурпаторшей в самом чистом виде, и ей пришлось ссылаться лишь на волю Бога и народа, яко бы действовавшего в данном случае чрез своих „избранников“… Самое большее, на что Е. могла рассчитывать, — это на регентство при существовании законного наследника русского престола, ее сына Павла Петровича, a она, бывшая ангальт-цербстская принцесса, была провозглашена Российской самодержицей. E., прежде всего, стремилась доказать, что Бог и народ не ошиблись в ней, что она вполне достойна того высокого положения, которое выпало на ее долю; отсюда все ее мероприятия, имевшие целью доставить „блаженство“ подданным, отсюда ее знаменитый Наказ и Комиссия Нового Уложения, ее заботы о гуманных законах и насаждении добрых нравов — и в обществе, и в администрации. Вместе с тем она старалась заслужить и общеевропейскую славу, как либеральными мероприятиями и декларациями, так и при помощи милостиво-внимательного отношения к вождям западно-европейского общественного мнения. Ведя исполненную тонкой лести переписку с Вольтером, она имеет за границей постоянных услужливых корреспондентов-комиссионеров в друге своей матери г-же Бьельке и особенно в лице известного Гримма, тоже принадлежавшего к так называемым „философским“ кругам Европы; она не только не скупится в комплиментах своим заграничным „учителям“, не только заискивает у Вольтера и Д’Аламбера, умело подготовляя последнего к расточению ей похвал за Наказ и за ее яко бы более радикальные намеренья, не нашедшие места во вторичной редакции этого произведения не по ее воле, — но и берет „философов“ под свое покровительство, предложив им издавать в Риге осужденную и запрещенную во Франции Энциклопедию. Делает им и другие лестные и выгодные предложения, стремясь выбрать из этой энциклопедической среды учителя-воспитателя для своего старшего внука Александра; в числе других она приглашает в Петербург Дидро, умно беседует с ним и, хотя в интимной переписке и удивляется наивности этого идеалиста, его незнанию реальной жизни, но тем не менее покупает библиотеку Дидро и оставляет ее в его пожизненном пользовании, выплатив философу 50.000 ливров пенсии, как своему библиотекарю. Но главным магом общественного мнения в Европе был Вольтер, и потому понятно, что при его жизни Е. не знала, как и польстить ему: в одном письме своему корреспонденту она выражает страстное желание иметь сто тыс. полных экземпляров сочинений Вольтера, дабы распространить их повсюду. „Хочу“, писала она, „чтобы они служили образцом, чтобы их изучали, чтобы выучивали наизусть, чтобы души питались ими: это образует граждан, гениев, героев и авторов, это разовьет сто тысяч талантов“. Все это и подобное должно было производить и действительно производило на европейских публицистов то впечатление, на которое было расчитано. Е. достигла своей цели: „философы“ сделали ей большое имя в Европе, поставили ее выше всех современных ей монархов, как мудрую законодательницу, Семирамиду Севера. Это авторитетное мнение было не только приятно для нее, не только льстило ее громадному тщеславию: оно оказало действие гипноза и на русское общество, не устававшее и в ее время, и потом говорить о величии и мудрости „славной царицы“. Но при всем том, положение ее на троне заставляло ее приспособляться и непосредственно к русской жизни, к тем политическим и социальным условиям, в самом центре которых ее поместила слепая „фортуна“. Тут-то пришел на выручку Е. ее удивительный, — природный и воспитанный всем ее прошлым, — такт. И достигнув своего высокого положения, Е. с таким же необыкновенным искусством, с каким она обходила опасные рифы своей прежней зависимой жизни, лавировала между нужными людьми, между самыми противоречивыми течениями мысли и политики. Сама же Е. в письме к Гримму любовалась собою и своим тактом, как она, по ее выражению, следовала „ускоренным скоком“ (kurz Galop) между противоречивыми мнениями Григория Орлова и Никиты Панина, и как от такого ловкого аллюра „дела великой важности принимали какую-то мягкость и изящество“. He столь мягко и изящно, но все-таки, с ее точки зрения, „ловко“ Е. соглашала свои либеральные идеи с политикой.
Будучи самодержицей, Е. ревниво оберегала самый принцип самодержавия, — единственной, по ее мнению, формы правления, которая соответствует „пространству столь великого государства“: „лучше“, писала она в Наказе, „повиноваться законам под одним господином, нежели угождать многим“… И, обращаясь к русской истории, находила там неопровержимые доказательства спасительности самодержавия и для монарха, и для государства. Понятно отрицательное отношение Е. к сочинениям Руссо с самого начала ее царствования. Да и вообще ее свободомыслие имело очень тесные границы и больше оставалось на словах, чем переходило в дело. В жизни Е. руководствовалась, главным образом, тем, что соответствовало не ее либеральным и гуманным принципам, а практике самодержавия. Знаменитый „Наказ“, составленный по сочинениям европейских „философских“ и публицистических авторитетов, в особенности государствоведа Монтескье и криминалиста Беккарии, переполнен возвышенными идеями, проникнут общим духом гуманности и законности, но практика самодержавия вторглась и сюда. Так, заявив в „Наказе“, что смертная казнь „ни полезна, ни нужна“, она, однако, оставляет ее „для такого гражданина, который, лишен будучи вольности, имеет способ и силу, могущую возмутить народное спокойствие“. Тем менее гуманнейшие „аксиомы“ Наказа, эти пышные тирады, большею частью целиком списанные с оригиналов, могли помешать чему-либо противоположному в жизни. С самого начала царствования, в разгар своего либерализма и показной терпимости к чужим мнениям, Е. ни мало не останавливалась пред преследованием за печатное слово. Так, напр., в 1763 г., получив анонимную французскую книгу об истории Петра III, неприятную для нее, императрица повелела своим резидентам за-границей „прилежно“ розыскать автора и потребовать от его правительства, „дабы он был наказан“. Когда же в Лондоне появилась газета, направленная против русского двора, то Е. в числе своих советов, как действовать против газетчика, на первый план поставила совет „поколотить его“, „зазвав“ в подходящее для того место. Противница пытки и суровых бесчеловечных наказаний, вообще — всякой ненужной жестокости, E., однако, не усумнилась согласить свои гуманные уголовные принципы с „кнутобойной“ практикой мастера тайных розыскных дел, недоброй памяти Шешковского, заставившего своею деятельностью вспомнить об уничтоженной Петром III страшной Тайной Канцелярии; гуманные принципы не помешали заключению в Шлиссельбург Новикова и ссылке в Сибирь Радищева. К писаниям своих заграничных „учителей“ Е. относилась в разное время неодинаково, делая и тут столь любимый ею kurz Galop. Мы видели, с какою любовью отнеслась она к творениям Вольтера при его жизни, но вот фернейского мудреца уже нет на свете, и автор „Наказа“ пишет Гримму: „послушайте, кто же в силах прочесть пятьдесят два тома сочинений Вольтера?“ Теперь Е. просит доставить ей уже не сто тыс., a только два экземпляра посмертного издания сочин. Вольтера, да и те она велит отослать Ваньеру, дабы он отметил в писаниях „учителя“, „что справедливо и что несправедливо“. По получении этих экземпляров, Е. их не раскрывала.
Пугачевский бунт, до основ поколебавший государство и чуть было не смывший своей грозной волной трон E., произвел на нее неизгладимое, угнетающее впечатление, и потому неудивительно, что бывшая ученица Вольтера и Монтескьё отрицательно стала относиться к тем раньше самою же ею занесенным в Наказ „аксиомам“, которыми можно было „разрушать стены“, ниспровергать основы. Разразившаяся, против ожидания E., французская революция довершила эволюцию ее политических и социальных мнений: императрице снова слышался подземный гул народного бунта, ей всюду мерещились мартинисты и якобинцы, даже ее личная гибель от последних, и Е. не придумала лучшей клички для деятелей Национального Собрания, как „канальи“, „родственные маркизу Пугачеву“. „Заразу французскую“ императрица считала даже опаснее пугачевского ядовитого вымысла, „прежде выдуманных провинциальных историй“; чтобы предупредить эту „заразу“, она готова была на всякие меры и все более и более вооружалась даже против тени вольномыслия: бывшая лютеранка, поклявшаяся отцу, что она навсегда сохранит в душе „семена“ своей „святой веры“, затем индифферентная к религии вольтерианка, Е. кончила тем, что высказалась за православие для протестантских правительств, как за оплот именно против „безнравственной, анархической, преступной, воровской, богохульной, опрокидывавшей все престолы и неприязненной всякой религии заразы“. Испуг Е. пред этой „заразой“ был так велик, что превратил сторонницу освободительного просвещения в его противницу: будучи очень высокого мнения о русском народе, как об „особенном в целом свете“, как о народе, отличающемся „догадкой, умом, силой“, она стала усматривать для себя и правящего слоя прямую опасность от распространения просвещения и сознательности в народных массах. Бояться за себя на русском престоле Е. имела еще местное династическое основание: пред ней в течение всего царствования стоял рядом с мертвым живой укор в виде ее сына, бывшего настоящим наследником Петра III и долженствовавшего царствовать по достижении совершеннолетия. В вечном страхе, что вместо нее, узурпаторши, возведут на престол ее сына, могла ли себялюбивая Е. воспитать в себе иное отношение к Павлу Петровичу, a не то, которое у нее развивалось crescendo в течение всего царствования? Ответ ясен, тем более, что у Е. материнское чувство было подавлено в самом начале, когда, по рождении сына, императрица Елизавета Петровна отобрала его у великой княгини и совершенно устранила ее от материнских забот и воспитания, a в дальнейшем равнодушие ее к Павлу Петр. мало-по-малу перешло в подозрительное и неприязненное чувство, даже в ненависть… Глухая тяжелая драма, созданная обстоятельствами между матерью и сыном, проявлялась иногда в некрасивых сценах, a в конце концов привела ее к твердому желанию лишить сына престола в пользу любимого старшего внука, сосредоточившего на себе неудовлетворенное материнское чувство бабушки.
Е. прожила большую, обильную впечатлениями, страхами и наслаждениями, крайне напряженную жизнь. Несчастная с юности в супружестве, она затем пережила не мало увлечений, мимолетных и более глубоких: в списке ее фаворитов, недавно опубликованном в „Русском Архиве“, одних наиболее известных „пареньков“ (по терминологии секретаря Е. — Храповицкого) насчитано 15. He успокоилась она и в преклонном возрасте и тогда тем скорее стала физич. и духовно слабеть.
Если Е. много любила, то не мало на своем веку она и потрудилась, будучи в этом отношении вне сравнения с остальными императрицами XVIII ст. Хотя нет сомнения в том, что часто Е. лишь мистифицировала публику самостоятельностью своей работы, в действительности производя ее умом и руками опытных и знающих лиц, но тем не менее и лично Е. вникала во многое и проявила большую склонность к работе пером в самых разнообразн. областях „письменности“, как о том неопровержимо свидетельствуют 12 томов ее „сочинений“, изданных Императорской Академией Наук (1901—1907 г.). Законодательство и изящная литература, внешняя политика и русская история, — вот разнородные области, в коих Е. усердно прилагала свою руку и обнаружила много настойчивости и находчивости; обширная же переписка, записки и воспоминания ее, раскрывая в полном блеске ее гибкий и тонкий ум и холодное, саркастическое остроумие, еще более делают несомненною выдающуюся трудоспособность императрицы. Деятельная жизнь Е. долго поддерживала в ней телесную крепость и душевную бодрость. Вполне естественно, поэтому, что Е. и в 52 года была еще очень видная женщина, не вполне утратившая былое обаяние. Но ее „мудрое“ правление делало резкие зигзаги в зависимости от обстоятельств и страстей: „великодушие и сострадательность по системе“, подмеченные в Е. кн. Щербатовым, сменялись суровостью и жестокостью тоже „по системе“, когда эта смена по обстоятельствам казалась необходимой или полезной; замысел дать „блаженство“ подданным, потерпев целый ряд идейных метаморфоз, в сущности вылился в дарование блаженства фаворитам, льстецам и, вообще, в том или другом отношении приятным или нужным людям; ибо у Е. „даром никто умен не бывал“, ибо над всем остальным, над интересами не только народа, но и государства, в ее сознании возвышалось ее личное „я“.
„Мать отечества“, притупившая „на долговременной службе государству зрение“ и начавшая иногда поговаривать, что после нее „хоть трава не расти“, стала превращаться в слабонервную, часто брюжжавшую старуху, все глубже и глубже погружавшуюся в придворную тину, с ее нечистоплотными сплетнями, низменной враждой и борьбой. Так „великая“ монархиня, во всяком случае „ловко“, с заботами преимущественно о себе, „легким скоком“ прошедшая свой долгий жизненный путь, пережила себя гораздо раньше, чем умерла (6 ноября 1796 г.).
Литература: „Записки императрицы Екатерины II“; „Наказ“, изд. Академии Наук под ред. и с введением Н. Д. Чечулина; „Сбор. Импер. Русск. Ист. Общ.“, т. XXIII, XXVII и др. — переписка E.; „Русская Старина“, т. 42; „Русск. Архив“, 1878 г., т. III; 1911 год, VII; 1912 г., VII, XII; В. А. Бильбасов, „История Екатерины II“, тт. I и II и две части XII тома — обзор иностранных источников; В. С. Иконников, „Значение царствования императрицы E. II“ (1897); В. О. Ключевский, „Екатерина II“ („Русск. Мысль“, 1896 г., № 2); С. М. Горяинов, „На пути к трону“ („Рус. Мысль“, 1900, II и III); K. Waliszewski, „Le Roman d’une imperatrice“ и его же: „Autour d’un trône. Catherine II“.