Шутка философа (Джером; Розенфельд)

Шутка философа
автор Джером Клапка Джером, пер. М. Розенфельд
Оригинал: англ. The Philosopher’s Joke, опубл.: 1904. — Перевод опубл.: 1912. Источник: az.lib.ru

Джером К. Джером

править

Шутка философа

править

Источник текста: Джером К. Джером — «Во что обходится любезность и другие юмористические рассказы». Второе издание.

Книгоиздательство «Польза», В. Антик и Ко, Москва, 1912 г.

Перевод: М. Розенфельд


Сам я не верю этой истории. Шесть человек убеждены в её истинности, но всеми силами стараются уверить себя, что это была галлюцинация. Вся беда в том, что их шестеро. Каждый из них в отдельности ясно сознает, что этого никогда не могло быть. К несчастью, они все близкие друзья и не могут разойтись; и лишь только они встретятся и посмотрят друг другу в глаза — загадочная история снова пронимает образ и форму.

Рассказал ее мне — о чем немедленно же пожалел — сам Армитэдж, когда, однажды вечером, мы с ним сидели одни в курительной комнате клуба. Сделал он это — как позже признался мне — под влиянием минуты. Весь тот день таинственная история преследовала его с необыкновенной настойчивостью, и при виде меня ему пришло в голову, что скептицизм, с каким, наверное, отнесется к его рассказу человек заурядного ума (он употребил это выражение не в обидном смысле), может быть поможет ему самому видеть всю нелепость и невозможность этого происшествия. Я склонен полагать, что его ожидания оправдались. Он поблагодарил меня за то, что я всё свел к галлюцинации расстроенного ума, и просил не упоминать обо всем этом ни одной живой душе.

Я обещал и должен заметить тут, что не считаю настоящий рассказ нарушением обещания. Армитэдж — не настоящая фамилия этого господина; она даже не начинается с А. Прочтя мой рассказ, вы можете в тот же вечер обедать вместе с ним и не будете знать, что это он.

Само собой разумеется, также, я счел себя в полном праве секретно поговорить об этом и с мистрис Армитэдж — очаровательной женщиной, которую я знал до её замужества, когда она была Алисой Блэчли. Но она залилась слезами, как только я заикнулся о загадочной истории. Чтобы успокоить ее, мне пришлось употребить немало усилий. Она сказала, что чувствует себя совсем счастливой, когда не думает об этой истории. Она и муж никогда не говорят об этом друг с другом, и, по её мнению, они могли бы окончательно забыть всё, если бы не встречались с другими. Она жалеет, что они так дружны с Иверэтт. Мистеру и мистрис Иверэтт пригрезился тот же самый сон, т. е. если предположить, что это был сон. Да и вообще, мистер Иверэтт не из тех людей, с которыми священнику следовало бы водить знакомство. Но у Армитаджа всегда найдется возражение: лишать свой дружбы человека только потому, что он в некотором роде грешник, было бы непоследовательно для священника. Наоборот, надо оставаться его другом и стараться влиять на него. Каждый вторник они обедают вместе с Иверэтт, и всякий раз, когда она сидит против них, ей кажется невозможным, чтобы все четверо, в одно и то же время и одинаковым образом, стали жертвой одной и той же иллюзии. Мне, кажется, удалось немного ободрить ее. Она согласилась, что с точки зрения здравого смысла вся история нелепа, и пригрозила, что никогда больше не будет разговаривать со мной, если я кому-нибудь хоть словом обмолвлюсь об этом. Она очаровательная женщина, как я, кажется, уже упомянул выше.

По странному совпадению я в это время был одним из директоров акционерного общества, основанного мистером Иверэтт, для развития торгового судоходства на Соленом озере, и в следующее воскресенье, после упомянутого разговора, завтракал с ним. Он интересный собеседник, и мне стало любопытно, как такой умный, практичный господин объяснит свою прикосновенность к столь невероятной, болезненно-фантастической истории; поэтому я намекнул, что она мне известна. И он, и жена моментально переменились в обращении. Они непременно хотели узнать, кто мне рассказал это. Я отказался сообщить им это, так как они, очевидно, рассердились бы на Армитаджа. По теории Иверэтта, всё это приснилось одному из них, — вероятнее всего Кэмльфорду — а уж он гипнотическим путем внушил остальным, будто они тоже видели этот сон. Он прибавил, что с самого начала высмеял бы предположение, будто это был не сон, если бы не одно незначительное обстоятельство. Какое именно, он ни за что не хотел сказать. Потому что — как он объяснил мне — он не желает вообще останавливаться на этой загадочной истории, а хочет лишь забыть ее поскорее. И дружески посоветовал мне по возможности воздерживаться от болтовни на эту тему, дабы не слететь с директорского места. Он иногда ставит вопросы ребром.

У Иверэтт я позже познакомился с мистрис Кэмльфорд, одной из красивейших женщин, когда-либо встречавшихся мне. Я поступил очень глупо, но моя память на имена слаба. Я забыл, что мистер и мистрис Кэмльфорд являются двумя ближайшими участниками этой истории, и упомянул о ней, как о курьезном рассказе, будто бы прочитанном мною в каком-то старом журнале. Я рассчитывал, что это вовлечет нас в разговор о платонической дружбе. Но мистрис Кэмльфорд вскочила со стула и бросила на меня негодующий взгляд. Тут я вспомнил — и искренно пожалел, что не откусил себя языка. Она долго не желала простить меня, но в конце концов сменила гнев на милость, согласившись приписать мой промах моей глупости. Лично она уверена, заявила она мне, что всё это одно лишь воображение. Только когда она встречается с остальными, в ней невольно шевелятся кое-какие сомнения на этот счет. По её мнению, загадочная история будет окончательно забыта, если они все условятся никогда не упоминать о ней больше. Она предположила, что мне рассказал её супруг: он, как раз, способен на такую глупость. Последнее было сказано без всякой злобы. Она мне призналась, что десять лет тому назад, когда она вышла замуж, редкий человек раздражал ее больше Кэмльфорда, но что с тех пор она видела много других мужчин и научилась уважать его. Я люблю, когда женщина отзывается хорошо о своем муже. По-моему такой поступок следует поощрять больше, чем это делается у нас. Я заверил ее, что её муж тут не при чем, и согласился с ней (при условии, что мне будет разрешено приходить к ним по вторникам — только не слишком часто), что мне лучше всего забыть эту историю и заниматься вопросами, касающимися меня самого.

С Кэмьфордом я мало разговаривал до тех пор, хотя часто встречался с ним в клубе. Он странный человек, о котором рассказывают иного историй. Он занимается журналистикой ради хлеба насущного, а также пишет стихи, которые издаёт на собственный счет — очевидно для собственного удовольствия.

Мне пришло в голову, что его объяснение загадочной истории, во всяком случае, будет интересно. Но сначала он абсолютно не желал говорить, заявив, что игнорирует всю эту историю, как сплошную нелепость. Я уж совсем отчаялся, как вдруг он однажды вечером осведомился у меня: как, мол, я полагаю, придает ли еще мистрис Армитэдж (с которой, как он знал, а в дружбе) этой истории какое-либо значение. Мой ответ, что ее она мучит больше, чем всех остальных, взволновал его. Он попросил меня оставить всех прочих в покое и посвятить все силы моего ума на убеждение одной мистрис Армитэдж в том, что всё это чистейший миф. Он откровенно признался, что для него вся история остается тайной. Он считал бы ее химерой, если бы не одно незначительное обстоятельство. Долго не хотел он говорить, что это за обстоятельство, но на свете существует вещь, называемая настойчивостью, и я, наконец, вытянул из него всё, что желал.

Вот что он мне рассказал:

— В ту ночь на балу мы, шестеро, случайно остались одни в зимнем саду. Публика почти вся разошлась. До нас слабо доносились звуки последнего вальса. Остановившись чтобы поднять веер Джэссики, который она уронила, я вдруг увидел на мозаичном полу под группой пальм что-то блестящее. Мы не сказали друг с другом и пары слов и вообще впервые познакомились друг с другом в этот вечер — т. е., если всё прежнее было сном. Я поднял блестящий предмет. Остальные столпились вокруг меня, и когда мы взглянули друг другу в глаза, мы поняли: это был разбитый бокал, оригинальный стакан из баварского стекла. Тот самый стакан, относительно которого нам всем пригрезилось, что мы из него пили.

Я описываю всё так, как по моему разумению оно произошло. Факты во всяком случае правдивы. За это время случились происшествия, заставляющие меня надеяться, что никто из заинтересованных лиц никогда не прочтет моего рассказа. Я бы, впрочем, совсем не написал его, не будь в нем нравоучения.

В уютной столовой кенигсбергской гостиницы «Kneiper Hof» вокруг дубового стола сидело шесть человек. Время было позднее, и при обычных обстоятельствах все они были бы уже в постели. Но они приехали из Данцига с ночным поездом и, поужинав плотно, решили, что благоразумнее немного посидеть вместе и поболтать. В доме было удивительно тихо. Круглый, как шар, хозяин час тому назад поставил свечи для каждого из них на боковой стол и удалился, пожелав им «спокойной ночи». Дух старого дома реял над ними. В этой самой комнате, если верить молве, частенько сидел и беседовал с друзьями сам Эммануил Кант. Стены, среди которых этот маленький человек с остреньким лицом, жил и работал более сорока лет, возвышались по ту сторону улицы, облитые серебристым лунным светом; а три больших окна в столовой выходят на башню старого собора, где он теперь покоится. Сама философия, интересующаяся феноменами человеческой жизни, увлекающаяся экспериментами, не стесненная пределами, которые условность ставит всякому умозрению, витала в наполненном табачном дымом воздухе комнаты.

— Я говорю не о событиях будущего, — заметил его преподобие, Натаниэль Армитэдж. — Они, конечно, должны быть скрыты от нас. Но мне кажется, следовало бы дать нам возможность заглянуть в наше собственное будущее — знать наш будущий темперамент, наш будущий характер. В сорок лет мы совсем не те, что и были в двадцать; у нас иные интересы, иной взгляд на жизнь, нас привлекает совсем не то, что раньше, а качества, которые раньше привлекали нас, теперь прямо отталкивают. Это очень неудобно для всех.

— Мне Приятно слышать это от другого человека, — заметила мистрис Иверэтт своим милым, симпатичным голосом. — Я сама часто думала то же самое. Иногда я браню себя, но что поделаешь: то, что раньше казалось важным, становится безразличным; нас призывают новые голоса; мы видим глиняные ноги кумиров, которым некогда поклонялись.

— Если ты в число кумиров включаешь и меня, можешь не колеблясь высказать это, — засмеялся весельчак и шутник мистер Иверэтт. Это был высокий господин с красным лицом, маленькими мигающими глазками и энергичным, но в то же время чувственным ртом.

— Я не сам создал себя. И никогда никого не просил принимать меня за святого. Если кто изменился, то во всяком случае не я.

— Знаю, милый, что это я изменилась, — с кроткой улыбкой ответила его худенькая жена.

— Когда ты женился на мне, я, несомненно, была красива.

— Да, милая, — подтвердил муж. — Когда ты была девушкой, немногие могли сравниться с тобой.

— Моя красота была единственная вещь, которую ты ценил во мне, — продолжала жена — А она пропала так быстро. Иногда мне кажется, что я, как будто, обманула тебя.

— Но есть красота ума, красота души, которая иных людей привлекает больше, чем физические совершенства, — заметил Натаниэль Армитэдж;

В кротких глазах увядшей луди на секунду блеснул радостный огонек. «Боюсь, что Дик не принадлежит к числу этих людей», вздохнула она.

— Ну, что делать, как я только что уже заметил, я не сам создал себя, — с живостью ответил её супруг. — Я всегда был и всегда буду рабом красоты. А в кругу хороших друзей нет смысла уверять, что ты не утратила свою красоту, моя старушка. — Он ласково положил свою изящную руку на её костлявое плечо. — Но незачем щучиться, как будто ты это сделала нарочно. Только влюбленные воображают, будто женщина делается красивее, по мере того, как становится старше.

— Но с иными женщинами это бывает, — ответила Жена.

При этом она невольно бросила взгляд на мистрис Кэмльфорд, которая сидела, положив локти на стол; а мигающие глазки её супруга тоже невольно обратились в ту же сторону.

Есть женщины, которые достигают своего расцвета в пожилом возрасте. Мистрис Кэмльфорд, урожденная Джэссика Дирвуд, в двадцать лет была очень невзрачным существом только её великолепные глаза могли понравиться мужчинам, но и они больше отпугивали, чем привлекали. В сорок лет мистрис Кэмльфорд смело могла позировать для статуи Юноны.

— Да, время коварный старым шутник, — невнятно пробормотал мистер Иверэтт.

— Знаешь, что надо было сделать? — сказала мистрис Армитэдж, свертывая себе проворными пальчиками папиросу: — Тебе следовало жениться на Нэлли.

Бледное лицо мистрис Иверэтт вспыхнуло яркой краской.

— Милочка! — воскликнул шокированный Натаниэль, тоже покраснев.

— Что же, почему иногда не сказать правду? — резко ответила жена. — Мы с тобой абсолютно не подходим друг к другу — это ясно для каждого. В девятнадцать лет мне казалось, что быть женой священника, бороться вместе с ним против зла и пороков, так прекрасно, так возвышенно… А кроме того ты очень изменился с тех пор. В те дни, милый мой Нат, ты был таким же человеком, как все, и лучшим танцором, какого я когда-либо встречала. Очень может быть, что меня и привлекало в тебе главным образом твое умение танцевать — если бы я только понимала себя тогда. Но разве в девятнадцать лет понимаешь себя?

— Мы любили друг друга, — напомнил ей мистер Армитэдж.

— Знаю, и даже страстно — в то время; но теперь мы уже не любим друг друга. — Она засмеялась с некоторой горечью. — Бедный Нат! Я только лишнее испытание для тебя. Твоя вера, твои идеалы — для меня они пусты и ничтожны, узкие догматы, которые душат свободную мысль. Нэлли, с тех пор как она потеряла красоту и вместе с ней свои светские взгляды, есть именно та жена, которую тебе предназначила природа. Судьба готовила ее для тебя, если бы мы только знали это раньше. Что же касается меня, мне следовало сделаться женой художника или поэта. — Её вечно подвижные глаза невольно метнули через стол взгляд в сторону Горация Кэмльфорда, пускающего клубы дыма из огромной черной пенковой трубки. — Богема — вот моя среда. Её бедность, её тяжелая борьба за существование были радостью для меня. В этой свободной атмосфере я чувствовала бы, что стоит жить.

Гораций Кэмльфорд откинулся на спинку стула, устремив взгляд на дубовый потолок. — Для художника, — сказал он, — женитьба всегда большая ошибка.

Красивая мистрис Кэмльфорд добродушно засмеялась. — Насколько я знаю — заметила она, — художник никогда па отличит правой стороны рубашки от левой, если тут нет жены, которая вынет рубашку из комода и собственноручно наденет ее на него.

— Миру ни тепло, ни холодно оттого, что он будет носить рубашку наизнанку, — возразил её супруг. — Но когда художник жертвует искусством ради прокормления жены и детей, мир кое-что теряет.

— Но ты, брат, во всяком случае, кажется, не многим пожертвовал, — раздался легкомысленный голос Дика Иверэтта. — Весь свет трезвонит о тебе.

— Да, теперь, когда мне больше сорока лет, когда лучшие годы моей жизни прошли! — ответил поэт. — Как муж, я должен сказать, что мне не в чем раскаиваться. Лучшей жены и пожелать нельзя; мои дети прелестны. Я прожил мирную жизнь благополучного гражданина. Но будь я верен своему призванию, я бы ушел в пустыню — единственное место, где может и должен жить учитель жизни, пророк. Всякий художник обручен с Искусством. Женитьба для него безнравственный поступок. Если бы я мог начать жизнь сначала, я бы остался холостяком.

— Время, как видите, приносит с собою возмездие, — засмеялась мистрис Кэмльфорд. — В двадцать лет этот молодец грозил покончить с собой, если я не выйду за него замуж, на что я, наконец, согласилась, питая к нему искреннюю антипатию. Теперь, по прошествии двадцати лет, когда я, наконец, успела привыкнуть к нему, он спокойно заявляет, что без меня ему бы жилось лучше.

— В свое время я кое-где слышал о вашем замужестве, — сказала мистрис Армитэдж.

— Вы, кажется, были страстно влюблены в кого- то другого, не правда ли?

— Не принимает ли наш разговор довольно опасное направление? — засмеялась мистрис Кэмльфорд.

— Я как раз думала то же самое, — согласилась мистрис Иверэтт. — Можно подумать, что нами овладела какая-то странная сила, заставляющая нас вслух высказывать свои мысли.

— Боюсь, что первоначальным виновником являюсь я, — сказал мистер Армитэдж. — Но как здесь стало душно в комнате. Не пойти ли нам всем лечь спать?

Старинная лампа, подвешенная в закопченной балке потолка, издала слабый жалобный звук и погасла.

Тень старинного собора протянулась через всю комнату, освещённую теперь лишь редкими лучами месяца, которым удавалось пробиться сквозь завесу туч. На противоположном конце стола сидел маленький старичок, с остреньким лицом, гладко выбритый и в большом парике.

— Прошу прощения, — сказал он. Он говорил по-английски, но с сильным немецким акцентом. — Мне кажется, что в данном случаем мы можем оказать друг другу услугу.

Сидевшие вокруг стола, переглянулись, но никто из них не сказал ни слова. Каждый подумал — как они позже признались друг другу — что бессознательно взял свечку и отправился спать; это, безусловно, был только сон.

— В настоящее время я изучаю склонности и влечения человека, — продолжал старичок. — И вы могли бы в значительной степени помочь мне, если бы позволили отодвинуть вашу жизнь назад на двадцать лет.

Все шестеро всё еще молчали. Они подумали, что старичок должно быть всё время сидел между ними, незамеченный никем.

— Судя по вашим сегодняшним разговорам, — продолжал старичок, — вы охотно согласитесь на мое предложение. Все вы кажетесь мне людьми с необыкновенным умом. Вы сознаете совершенные вами ошибки, вы понимаете причины их. Раньше вы не могли избегнуть их, так как будущее было скрыто от вас. Теперь я предлагаю вам отодвинуть вашу жизнь назад на двадцать лет. Вы снова будете юношами и девушками, но только с той разницей, что знание будущего, поскольку оно касается вас самих, останется с вами.

— Что же, соглашайтесь, — продолжал убеждать старичок. — Осуществить это очень легко. Как ясно доказал один философ: мир есть лишь наше представление о нем. Путем того, что вам покажется волшебством, но что в действительности будет просто известным химическим процессом, я вычеркну из вашей памяти все события последних двадцати лет, за исключением того, что непосредственно касается вас самих. Вы будете знать, какие перемены, физические и нравственные, ожидают вас; всё остальное исчезнет из поля вашего зрения.

Старичок вынул из жилетного кармана маленький пузырек и, наполнив один из массивных бокалов водой из графина, отсчитали туда шесть капель. Затем поставил стакан на середину стола.

— К молодости приятно вернуться, — с улыбкой сказал старичок. — Двадцать лет тому назад был Охотничий бал. Помните?

Первый взял бокал Иверэтт. Он отпил из него, жадно устремив мигающие глазки на гордое, красивое лицо мистрис Кэмльфорд, а затем передал стакан жене. Из всех шести она, пожалуй, с наибольшим жаром выпила волшебный напиток. С тех пор, как она встала с одра болезни, лишенная своей красоты, её жизнь с Иверэттом была одним сплошным мучением. Она пила с безумной надеждой, что всё это не сон, и затрепетала при прикосновении руки любимого человека, когда он через стол взял у неё стакан. Четвертая по очереди была мистрис Армитэдж. Она взяла бокал из рук своего мужа, отпила со спокойной улыбкой и передала его Кэмльфорду. Тот отпил, не глядя ни на кого, и поставил на стол.

— Ну что же, — сказал старичок, обращаясь к мистрис Кэмльфорд: — очередь за вами. Без вас опыт будет не полным.

— У меня нет никакого желания пить, — сказала мистрис Кэмльфорд, при чем глаза её искали взгляда мужа, но он не смотрел на нее.

--Пейте же, — снова сказал старичок.

Тогда Кэмльфорд взглянул на жену и сухо засмеялся.

— Выпей лучше, — сказал он. — Всё это только сон.

— Если ты желаешь, я выпью, — ответила она и приняла бокал из его рук.

Я пишу, главным образом, со слов Армитаджа, как он мне рассказал эту историю в тот вечер, в курительной комнате клуба.

Ему показалось, что все предметы медленно начали подниматься вверх, только он остался на месте, испытывая сильную боль, словно вся внутренность его отрывалась. По его словам, это было такое же ощущение, нал при спуске на лифте — только значительно сильнее. А кругом него всё время были мрак и безмолвие. Через некоторое время, быть может несколько минут, быть может и несколько лет, показался слабый свет, который мало-по-малу стал ярче; а воздух, обвевавший теперь его лицо, принес с собой звуки отдаленной музыки. Свет и музыка усилились, и все чувства вернулись к нему одно за другим. Он увидел, что сидит на низком диване под группой пальм. Рядом с ним, но повернув лицо в другую сторону, сидела молодая девушка. .

— Я не разобрал вашу фамилию, — услышал он собственный голос. — Не будете ли вы так любезны сообщить ее мне.

Девушка повернулась к нему лицом. Это было самое одухотворенное красивое лицо, когда-либо виденное им.

— Я точно в таком же положении — засмеялась она, — Знаете, — напишите лучше, вашу фамилию на моей программе, а я напишу свою на вашей.

Так они и сделали и снова обменялись программами. Она написала: Алиса Блэчли.

Насколько он помнил, он никогда не видал ее раньше. А между тем в каком-то закоулке души жило сознание, что она ему знакома. Будто за много-много лет перед тем они встречались и разговаривали. Медленно, как припоминается сон, всплывало это в его памяти. В какой-то другой, смутной, туманной жизни он был женат на ней. Первые годы они любили друг друга; затем между ними разверзлась пропасть, которая всё увеличивалась с каждым днем. Строгие, суровые голоса призвали его, заставили отказаться от эгоистических грез, от юношеских честолюбивых стремлений, и взять на себя бремя тяжелой обязанности. Но когда он наиболее нуждался в её сочувствии и помощи, эта женщина отвернулась от него. Его идеалы раздражали ее. Только ценой ежедневных горьких страданий удалось, ему отстоять себя от её попыток свести его с намеченного пути. И из тумана прошлого выплыло другое лицо — лицо женщины с кроткими глазами, обещающими поддержку и помощь; — лицо женщины, которая в будущем придет к нему с протянутыми руками, и к которой он сам будет рваться всей душой.

— Не потанцевать ли нам? — сказал голос рядом с ним — Мне, право, трудно высидеть целый вальс. — Они поспешили в бальную залу. В то время как он обнимал её стан, а её чудные глаза в редкие мгновения робко искали его взгляда, а затем снова прятались за опушенные ресницы, молодой человек забыл всё и вся. Ум, память, даже душа не принадлежали ему больше. Она похвалила его умение танцевать — похвалила со своей обычной обворожительной манерой, прелестной смесью величавой снисходительности с робостью.

— Вы великолепно танцуете, — сказала она ему. — Можете после пригласить меня еще на один вальс.

Из туманной мглы прошлого выплыли слова: «Очень может быть, что меня привлекало в тебе главным образом твое умение танцевать — если бы я только понимала себя!»

Весь тот вечер и еще много месяцев спустя в нем боролись Настоящее и Будущее. И тоже самое, что переживал Натаниэль Армитэдж, студент богослов, то переживала и Алиса Блэчли, влюбившаяся в него с первого взгляда, так как он оказался самым божественным танцором, с которым она когда-либо кружилась под чарующие звуки вальса. То же самое переживал и Гораций Кэмльфорд, журналист и поэт, журнальные статьи которого приносили ему доходы, но над чьими стихами критика лишь трунила. То же самое переживала Джэссика Дирвуд, дурнушка с прыщеватым лицом, но великолепными глазами, безнадежно влюбленная в высокого, красивого, рыжебородого Дика Иверэтта, который, зная об этом, только смеялся своим ласковым, снисходительным смехом и с грубой откровенностью говорил ей, что женщина, лишенная красоты, есть лишь одно недоразумение. То же самое переживал и Дик Иверэтт, молодой делец, который в двадцать лет уже был известен в Сити, ловкий, умный, хладнокровный и хитрый, как лиса, во всем, где не были замешаны хорошенькое личико и изящная ручка или ножка. То же самое переживала и Нэлли Фаншоу, тогда еще ослепительная красавица, любившая только самое себя и ценившая на этом свете лишь драгоценные камни, красивые платья, богатые икры, зависть других женщин и поклонение мужчин.

В тот вечер на балу каждый из них хватался за надежду, что память о прошлом, олицетворяющем их будущее, всего-навсего сон. Их представили друг другу; каждый в первый раз услышал фамилию другого, но в то же время вздрогнул, припоминая, что знал ее раньше. Они избегали смотреть друг другу в глаза, спешили завести какой-нибудь пустой разговор. И так продолжалось до тех нор, пока молодой Кэмльфорд, поднимая веер Джессики, не нашел осколков рейнского бокала. С этого момента они уже не могли избавиться от уверенности, что действительно знают свое будущее, и уныло должны были примириться с этим.

Но против ожидания, знание будущего ни капельки не влияло на их настоящие чувства. Натаниэль Армитэдж с каждым днем всё более влюблялся в очаровательную Алису Блэчли. У него кровь закипала при одной мысли, что она может выйти замуж за кого-нибудь другого, особенно за длинноволосого, самодовольного фата Кэмльфорда. А кроткая Алиса, обвив его шею руками, призналась ему, что без него ей жизнь не в жизнь, что представить его мужем другой женщины — особенно же мужем Нэлли Фаншоу — для неё равносильно безумию. Зная то, что они знали, им, пожалуй, следовало расстаться. Алиса принесет много горя в его жизнь. Для него было бы гораздо лучше отказаться от нее, рискуя даже тем, что она умрет от огорчения в чем она была уверена. Но разве он мог причинить ей такое горе, когда страстно любил ее? Ему следовало бы жениться на Нэлли Фаншоу, но он ее терпеть, не мог. Разве не было бы величайшей глупостью жениться на девушке, к которой он питал сильнейшую антипатию, только потому, что через двадцать лет она окажется более подходящей для него женой, чем та женщина, которую он любит теперь, и которая отвечает ему взаимностью?

И Нэлли Фаншоу без смеха не могла подумать о том, чтобы выйти замуж за Армитаджа, которого она положительно ненавидела. Настанет время, когда богатство потеряет всякое значение в её глазах, когда её экзальтированная душа будет жаждать лишь самопожертвования. Но это время еще не настало. Она не могла даже представить себе те чувства и эмоции, которые оно принесет с собой. В настоящее время всё её существо жаждало лишь земных удовольствий, того, что было у неё под рукой. Отказываться от них потому, что в будущем она станет равнодушна к ним! Это всё равно, что говорить школьнику, чтобы он не покупал сладостей с лотка, так как в будущем, когда он станет взрослым, его будет тошнить при одной мысли о них. Если её способность наслаждаться радостями жизни скоро исчезнет тем больше причины брать теперь от жизни, всё, что только можно.

Алиса Блэчли в отсутствии своего жениха не раз додумывалась до мигрени, стараясь логически обсудить вопрос. Не глупо ли с её стороны выходить замуж за Ната? В сорок лет она будет жалеть, что не вышла за кого-нибудь другого. Но ведь большинство женщин (она судила по слышанным разговорам) в сорок лет жалеют, что не вышли за другого. Если бы каждая девушка в двадцать лет считалась с тем, что будет говорить в сорок, тогда и браков больше не заключали бы. В сорок лет она будет совсем другой женщиной. Эта другая, пожилая женщина нисколько не интересовала ее. Разве можно требовать, чтобы молодая девушка губила свою жизнь ради интересов этой пожилой особы? А, кроме того, за кого же ей в таком случае выйти замуж? Кэмльфорд на ней не женится. Она ему не нужна — да и в сорок лет не будет нужна. Следовательно, Кэмльфорда нельзя принимать в расчет для практических соображений. Выйти за кого-нибудь другого? — но кто ручается, что это не будет еще хуже. Остаться старой девой, но она ненавидит даже самое слово «старая дева». А кроме того, быть женщиной-писательницей с пальцами перепачканными в чернилах (чем она может сделаться в лучшем случае) — эта мысль совсем не улыбалась ей.

А с другой стороны, может быть, она поступает эгоистично, выходя замуж за Ната? Не должна ли она отказаться от этого ради него самого? Но Нэлли, эта маленькая кошечка, которая в сорок лет окажется самой подходящей женой для него, теперь о нем и слышать не желает. А раз он всё равно женится на ком-нибудь ином, а не на Нэлли, почему ему не жениться на ней, Алисе? Пастор — холостяк! эго звучит совсем странно. Да и Нат не из тех людей. Если она ему откажет, он еще попадет в руки какой-нибудь лицемерной кокетки. Что же ей делать?

Кэмльфорд в сорок лет под влиянием благоприятных отзывов критики убедит себя, что он пророк, посланник Неба, вся жизнь которого должна быть посвящена спасению человечества. В двадцать лет он хотел жить. Мрачная Джэссика с великолепными, загадочными глазами была ему дороже всех остальных экземпляров человеческого рода, взятых вместе. Знание будущего лишь усиливало его влечение к ней. Прыщеватое лицо станет белым и розовым, худые члены округлятся и примут изящные формы, глаза, смотрящие на него теперь с презрением, когда-нибудь засияют любовью при виде его. Некогда, в туманном прошлом, он надеялся на это; теперь же наверное знал, что так будет. В сорок лет художник сильнее мужчины, но в двадцать лет мужчина сильнее художника.

Большинство людей назвали бы Джессику Дирвуд несимпатичным существом. Не многие могли бы представить себе, что она разовьется в добродушную, приятную мистрис Кэмльфорд. Животная сторона её природы, столь сильная в двадцать лет, окончательно перегорела к тридцати. Но в восемнадцать лет Джессика была безумно, слепо влюблена в рыжебородого Дика Иверэтта, и, помани он ее только пальцем она бы с благодарностью бросилась к его ногам, несмотря на сознание, что жизнь с ним будет для неё мукой — по крайней мере до тех пор, пока её медленно развивающаяся красота не покорит его; а к этому времени она научится презирать Дика Иверэтта. К счастью — как она сама говорила себе — нечего было опасаться, что она сделает это. Красота Нэлли Фаншоу, как цепями, приковала Дика, а Нэлли не имела ни малейшего желания упустить богатую добычу. Её собственный поклонник, Кэмльфорд, правда раздражал Джессику больше, чем все другие мужчины, но выйдя за него, она по крайней мере будет избавлена от необходимости жить из милости на чужих хлебах. Джессика была сирота, воспитанная дальней родственницей. Она была не из тех детей, которые умеют привлекать к себе сердца. Молчаливая и замкнутая по природе, она в каждом необдуманном слове или поступке видела сознательное оскорбление и обиду. Брак с молодым Кэмильфордом казался ей единственным выходом из жизни, ставшей для неё пыткой. В сорок один год он, правда, будет жалеть, что не остался холостяком; но ее в тридцать восемь лет это нисколько не будет смущать. Она будет знать, что в действительности ему гораздо лучше быть женатым. Тем временем она научится любить и уважать его. Он станет знаменит, и она будет гордиться им. Проливая горькие слезы в подушку из-за любви к красивому Дику — против этого она ничего не могла поделать — она всё-таки чувствовала облегчение при мысли, что Нэлли Фаншоу не даст ей выйти замуж за Дика, охранит ее от самой себя.

Дику следовало бы жениться на Джессике, как он твердил самому себе по двенадцати раз на день. В тридцать восемь лет она будет его идеалом.

Он смотрел на нее, какой она была в восемнадцать лет, и содрогался. Нэлли в тридцать лет будет некрасива и неинтересна. Но разве мысль о будущем когда-нибудь влияла на страсть? Разве влюбленный когда-нибудь останавливается на мысли о завтрашнем дне? Если красота Нэлли быстро увянет, разве это не лишняя причина скорее овладеть ею, пока её красота еще живет?

В сорок лет Нэлли Фаншоу будет святой. Сия перспектива не нравилась ей: она ненавидела святых. Она будет любить скучного, торжественного Натаниэля; но какая ей польза от этого теперь? Он совсем не желает иметь ее; он любит Алису, и Алиса любит его. А затем, если бы они трое даже пришли к соглашению, разве не бессмыслица делать себя несчастными на всю молодость для того, чтобы быть довольными в старости? Пусть старость сама думает о себе и не мешает молодости следовать своим влечениям. Пусть пожилые святые страдают — это их удел, — а молодость должна полными глотками пить из кубка жизнь. Жаль, что Дик единственная годная «добыча», попавшаяся в её сети, но он всё-таки молод и красив. Другим девушкам приходится мириться с шестидесятилетними подагриками.

Кроме того было упущено из виду еще одно важное обстоятельство. Всё, что случилось с ними в туманном прошлом, изображающем их будущее, случилось именно потому, что все они сделали известный выбор. Но куда их приведут другие пути жизни, они не знали. Нэлли Фаншоу в сорок лет стала милой, симпатичной женщиной. Но не способствовала ли этому тяжелая жизнь, которую, она вела со своим мужем — жизнь, требующая постоянных жертв, постоянного самообладания? Получится ли тот же самый результат, если она будет женой бедного священника с возвышенными нравственными принципами?

Болезнь, похитившая её красоту и направившая её мысли на духовные интересы, была следствием того, что на одном маскараде в Париже она чересчур долго сидела на балконе с каким-то итальянским графом. В качестве жены приходского священника она, пожалуй, избегнет и этой болезни, и её очистительного действия. А затем разве не опасно такое положение: необыкновенно красивая молодая женщина, жаждущая светских удовольствий, — и вдруг осужденная вести нищенскую жизнь с человеком, которого она не любит?

С другой же стороны, влияние Алисы на Натаниеля Армитаджа в первые годы их брака, когда складывался его характер было очень благотворно.

Можно ли с уверенностью сказать, что он не станет другим, если женится на Нэлли?

Если Алиса Блэчли выйдет замуж за художника или поэта, будет ли она в сорок лет еще симпатизировать идеалам богемы? Ведь даже в детстве её желания всегда направлялись в сторону противоположную той, куда хотела их направить нянька. Чтение консервативных газет неизменно заставляло ее склоняться на сторону радикализма, а радикальные разговоры за столом её супруга побуждали ее искать аргументов в пользу феодального строя.

Не был ли главной причиной ее стремления к богеме, всё возрастающий пуританизм её мужа? Легко может статься, что в качестве жены художника, она «ударится в религию». Тогда её положение будет еще хуже.

Кэмльфорд слаб здоровьем. Дожил бы он до сорока лет без жены, которая смотрела на ним, чтобы он ел вовремя и одевался тепло? Мог ли он с уверенностью сказать, что семейная жизнь отняла у его искусства больше, чем дала ему?

Бели бы Джессика Дирвуд, нервная, страстная натура, вышла замуж за скверного мужа, с неё в сорок лет могли бы писать Фурию. Только когда её жизнь потекла мирно и безмятежно, начала проявляться ее красота. Это был тот тип красоты, для развития которого требуется спокойствие.

Дик Иверэтт не заблуждался насчет себя. Он знал, что оставаться в течение десяти лет верным супругом некрасивой жены для него невозможная вещь. А Джэссика Дирвуд со своей стороны не была бы терпеливой Гризельдой. Если поэтому он женится на ней, двадцатилетней дурнушке, ради красоты, которой она достигнет в тридцать лет, можно с уверенностью сказать, что самое позднее в двадцать девять лет она разведется с ним.

Иверэтт был практический человек. Он принялся за расследование дела. Буфетчик сказал, что им иногда попадаются оригинальные бокалы немецкой работы. А один из официантов, прислуживавших на балу, признался (при условии, что его ни в каком случае не заставят платить), что он в тот вечер разбил не один стакан. Очень может быть, заявил он дальше, что спрятал осколки бокала, дабы их не увидали, под указанную пальму. Очевидно, всё это был лишь сон. Молодость взяла свое, и три свадьбы были Сыграны одна за другой с промежутками в три месяца.

Когда Армитэдж впервые рассказал мне эту историю в курительной комнате клуба, со времени таинственного происшествия прошло около десяти лет. Мистрис Иверэтт как раз оправилась от сильного припадка ревматизма, схваченного ею предыдущей весной в Париже.

Мистрис Кэмльфорд, с которой я раньше не был знаком, безусловно, показалось мне одной из красивейших женщин, когда-либо виденных мной. А мистрис Армитэдж (я знавал ее раньше, когда она была Алисой Блэчли), на мой взгляд стала еще очаровательнее, чем была девушкой. Я никогда не был в стоянии понять, что она могла найти в своем муже.

Кэмльфорд достиг славы еще десятью годами позже, но бедняге недолго пришлось пользоваться ею, он вскоре умер. Дику Иверэтту в настоящее время осталось еще шесть лет тюрьмы, но он на хорошем счету у начальства и поговаривают о досрочном освобождении.

В общем, я согласен, что это очень странная история. Как я уже заявил с самого начала, я сам не верю ей.