Дмитрий Павлович Давыдов
правитьШирэ Гуйлгуху (1), или Волшебная скамеечка
правитьЯ юношей в семнадцать лет
В Троицкосавске поселился:
Учил детей и сам учился,
Как математик и поэт.
Искатель почести и славы,
Я у таможенной заставы
Жил в бедной хижине один;
И так бы дожил до седин,
Когда бы случай чрезвычайный
Мне не открыл чудесной тайны.
Однажды, в праздник, погулять
Пошел я в Воровскую Падь (2),
Босой, прибавить нужно это,
В экономических видах.
К тому же красовалось лето,
Не кстати обувь на ногах.
Природа Негою дышала.
Безоблачные небеса,
Поля, лужайки и леса,
Все глаз невольно восхищало.
Прохладой веял ветерок;
Порхал беспечный мотылек;
Цветы душистые пестрели;
А по дорожкам, где песок,
Перелетали цициндели.
И потому немудрено,
Что вечерело уже давно,
Когда из рощи ароматной
Направил я шаги обратно,
У двери дома, в тишине,
Сгрустнулось безотчетно мне.
Добыл я огонька на свечку
И робко посмотрел на печку.
Увы, — несчастье и позор!
Ограблена моя конура!
Изделье дивное Кунгура,
Сокровище похитил вор!
О тать презренный, тать проклятый!
В отчаянье я восклицал:
Зачем, наперсник супостата,
Ты сапоги мои украл?
Когда ж того судьба желала,
Убил бы ты меня сначала;
И, разлучался с душой, —
Быть может, несколько упрямой, —
Я думал бы: сгнию босой;
Но мертвые не имут срама.
Я жив и молод, и здоров;
Но что мне жизнь без сапогов?
Как показаться в школьном мире
Без обуви да в виц-мундире?
А между тем смотритель строг:
Он не уважит голых ног,
И, с местностью незнакомый.
Пожалуй станет уверять,
Что пол училищного дома
Ровней, чем Воровская Падь:
Занозы нечего бояться.
Лишь должно службой заниматься.
И сколько выстрадала грудь,
Чтоб ноги с честью всё ж обуть!
Как было горько, неприятно
Ходить в дома и обучать
Мальчишек мудрости печатной,
А девочек вальсировать!
С каким презреньем, как надменно
Отцы взирали на меня!
С какою миною смиренной
Стоял перед маменьками я,
Когда они зайдут, бывало,
В педагогическое зало
Из комнаты любви и сна!
Открыта грудь, открыта шея;
Не знаешь что чего милее, —
Везде изнеженность видна
Другой бы млел и таял сладко;
А я, бедняк, смотрел украдкой,
И сознавал в душе своей,
Что в нас не допускают чувства;
Жрецов науки и искусства,
Нас не считают за людей,
И не стыдятся перед нами,
Предстать в ночном дезабилье
С распущенными волосами
И, с прелестями на голе!
Но как душе ни тяжко было,
К а к сердце страстное не ныло,
Я сапоги себе достал,
Предмет последнего стремленья,
И вдруг их кто-то подобрал
Толь из корысти, толь из мщенья!
Не дух ли вражий мне внушил
За печку спрятать то от вора,
Что прежде я всегда хранил
Под лавкою за кучей сора!
Анафема, презренный тать:
Судите, праведные боги;
Его примерно наказать!
Пусть святотатственные ноги
В моих кунгурских сапогах
Рассыплются в нечистый прах!
Возвеселятся педагоги
Чудесною карою небес;
И, уходя босыми в лес,
Откинут всякое сомненье,
Что вор похитит их именье!
Уже восток румянить стал
Вершины отдаленных скал,
А я еще с печальной думой
Стоял средь хижины угрюмой
И мир коварный проклинал.
Но с обаянием рассвета
Спокойней сердце у поэта
И больше верности в уме.
Я вспоминал об одном ламе,
К которому ходил нередко
За пояснительной заметкой,
Когда поставлен был в тупик
При чтении монгольских книг.
Служитель ревностный бурханов,
По имени Гомбой Дабанов,
Он знал божественный секрет
Пускать ширэ за вором в след.
Я ободрился, и тогда же
Разведать о своей пропаже
В Улачи (3), где ширетуй (4) жил,
С надеждой в сердце поспешил.
У огонька средь юрты дымной
Приятель мой гостеприимный
Один на корточках сидел,
И с наслаждением смотрел,
Как закипал, ворча чуть слышно.
В чугунной чаше чай кирпичный.
Отвесил я Ламе поклон.
«Мэнду (5)»! — сказал протяжно он,
Кивнул мне головою бритой,
И преспокойно продолжал
Варить напиток знаменитый,
Тогда как весь я трепетал,
Толкуя со слезой во взоре
О приключившемся мне горе.
Хозяин мало на меня
Вниманья обращал покуда
С полупотухшего огня
Не снял тяжелого сосуда.
Тут, зная как опрятен я,
Он передом своей рубашки
Очистил тщательно края
Китайской деревянной чашки
И предложил в ней чаю мне.
Не кстати б это; но, вполне
Знакомый с нравами бурята,
Я чтил его привычки свято.
К тому ж, известно издавна,
Что завсегда у педагога
Желудок на диете строгой,
А грудь желаньями полна.
И так нельзя считать за диво,
Что завтракал я терпеливо.
В тот час пришел братчёнок (6) к нам.
Племянник доброго Гомбоя,
Хоть по лицу и по глазам
Виднелось тут родство иное.
Взглянув отрадно на меня,
Мой друг, ширетуй именитый,
Послал проворного Жигжита
Седлать любимого коня;
И, продолжая беззаботно
Отвар приятный допивать,
Повел со мною речь охотно
О том, как вора отыскать.
Когда явился мальчик снова
И скромно дяде объяснил,
Что лошадь добрая готова,
Старик, как должно, усадил
Меня с Жигжитом пред собою,
И осторожною рукою
Поставил на ладони нам
Скамью волшебную; а сам,
Раскрыв футляр тетради грязной,
Стал бормотать однообразно.
Идет за часом длинный час
Сижу насупротив Жигжита.
Но не спускаю жадных глаз
С дощечки, правильно покрытой
Резьбою из тибетских слов
И начертаньями богов.
Не нарушается покоя,
А много прокатилось дня.
Сомненье в мудрости Гомбоя
Уже тревожило меня.
Устали локти и колени,
Кружилась сильно голова.
Дыханье сперлось, и едва
От неприятных ощущений
Я не покинул колдовства.
Но вот скамейка понемножку
Как будто стала оживать,
То приподнимет кверху ножку,
То ступит на нее опять,
То передвинется лениво.
То глухо скрипнет, то щелкнет,
Я обомлел, смотря на диво.
Меня кидало в дрожь и пот,
А сердце мне тоска сжимала.
Неумолкающий Гомбой
Меле тем повысил голос свой;
Скамейка бойко заскакала
Застукала в ладони нам,
Под лад таинственным стихам.
Вольней прыжки, чем громче слово.
Лама ударил в сан (7)… и вдруг
Причудница скользнула с рук,
Попала ножкою сосновой,
В кольцо веревочки готовой,
Рванулась в петле, поднялась,
Поколотила в землю боком,
Подпрыгнула и понеслась
Туда-сюда волшебным скоком…
Я не сробел на этот раз, —
Не отстаю, гонюсь упорно
За прихотницею проворной…
Но вот, по крику колдуна,
О дверь ударилась она.
И вон из юрты… по дорожке
Все дальше, дальше, все быстрей…
Чуть видно как мелькают ножки,
Чуть успеваю я за ней.
Уж поводочик стал струною
И режет пальцы у меня…
Но рядом был Жигжит со мною:
Он за узду держал коня,
И борзый конь храпел и рвался…
Я ногу в стремя, и помчался,
Склонясь к узорчатой луке, —
Шнурок магический в руке.
Пыль от копыт туманит взоры;
Вдали чуть слышен звонкий сан.
Скачу я за крутые горы.
Спускаюсь в глубину полян.
Леса, луга, ручьи, трясины,
Холмы, овраги и лощины
Рисуются в глазах моих
И исчезают в тот же миг.
Вот Хапчаранка (8) предо мною.
Здесь ряд высоких гладких скал
Великолепною стеною
Конец долины замыкал.
Мне страшно. Аргамак упрямый
Не слушается поводов,
Летит, летят к утесу прямо,
В гранит удариться готов.
Грозила смерть…Но в это время
Ослабло под ногою стремя.
Мой конь попятился, присел,
Поставил уши, захрапел.
Уздою брякнул, брызнул пеной,
Оправился, согнул колено,
И начал правою ногой
Копытить землю под собой.
Я отдохнул и вспомнил дело, —
В уме внезапно просветлело.
Смотрю, — у почерневших плит
Скамейка чудная стоит
И мерно ножкою усталой
Стучит о камень вековалый.
«Где сапоги!» — я закричал.
Мой голос грянул среди скал,
Замолк и снова отозвался;
Опять замолк, опять раздался,
Все громче, громче каждый раз.
Как будто с адом речь велась.
Меж тем в расщелине утеса,
Недосягаемой на вид,
Явился словно троглодит,
Полунагой, рыжеволосый,
С глазами дикими чолдон (9).
Я видел как в испуге он
Махнул костлявою рукою,
Когда последний эха вал
В громаде вечной рокотал.
Я видел как передо мною
Мои сапожки из норы
Взвились на воздух, засверкали,
Перевернулись и упали
К подножью каменной горы.
О Боже, что со мною стало,
Когда я взял их, осмотрел,
Обдул, помял — где грязь пристала
И ловко на ноги надел!
Манила к отдыху природа;
Я рад, я счастлив был вполне,
И слышал внятно как Догода
Шептал о сладкой доле мне.
Я долго в тишине приятной,
Опершись на обломки скал,
О благах жизни размышлял.
Когда ж отправился обратно,
Уж день приметно вечерел;
Но не имея больше дел,
И гордый от своей удачи,
Я ехал медленно в Улачи.
В восторге обнял я ламу,
Вручил скамеечку ему,
Поклялся доброму Гомбою
Быть верным другом и слугою,
И чуть приметною тропой,
Поплелся к хижине своей.
Бедна постель у педагога.
Мечтой солому как ни грен, —
Лежать не весело па ней.
Я ночь не спал п думал много
О разной светской суете, —
О роскоши, о славе, чести,
О титулах, о видном месте,
И о девичьей красоте.
Всего, что в мире сердцу льстило,
Еще искать мне нужно было,
Искать легко; но где найти?!
Одни надежды на пути
Пленяют ложными видами,
Как вал миража над песками.
В окно с расколотым стеклом
Сверкнул луч девственной Авроры.
Я подпер щеку кулаком
И к сапогам направил взоры.
Мне как-то стало веселей,
И грудь свободнее вздохнула.
Тогда-то в голове моей
Мысль благодатная блеснула.
Я думал, если ламский бог
Открыть сандалии помог,
То больше ли искусства надо,
Чтобы добраться мне до клада?
Тут логика, тут верный счет,
А не фантазия поэта.
Придет богатство без хлопот,
А с ним и все удобства света.
В воображении моем
Явился вдруг огромный дом.
Сады, цветы, фонтаны, феи,
Любовь и прочие затеи…
Я вышел поздно со двора:
Отрадно в хижине убогой
Мечтать о прелестях чертога!
Но в тот же день у столяра
Я за последнюю копейку
Купил сосновую скамейку;
На матовой ее доске,
Согласно с верой и обрядом,
Нарисовал Дара-экэ (10),
Шакьямуни с богиней рядом,
И четко написал потом
Ом-мани-падме-хум (11) кругом
Тибетским и монгольским складом;
Искусно из бараньих жил
Шнурочек тоненький ссучил,
И, кончив все дела па славу,
Ушел поспешно за заставу.
В распадине песчаных гор
Мне нравился сосновый бор
Молва неясная ходила,
Что тут находится могила
Таинственного беглеца;
И что видали мертвеца
Как с лешим он играет в шашки
Н а своедельные бумажки.
Не раз гулял я в глубине
Той чаши дикой и тенистой;
Однако ж, не случалось мне
Встречаться с силою нечистой.
Однажды, впрочем, как-то сам
Приметил я скелета там
В очках, во фраке и с тетрадкой.
Не струсил я, не убежал;
А наблюдал за ним украдкой,
И скоро чудо разгадал:
Бедняк, припомнив сказки детства,
Зашел сюда искать наследства…
У нас уж так заведено,
Пока есть деньги, — пьем вино
И ходим в дедовском кафтане;
Когда ж не будет их в кармане,
Мы надеваем модный фрак,
Идем мечтать по косогорам,
Кропаем вирши кредиторам,
И платим им за рубль пятак
Не веря наважденьям беса.
Забрался я в средину леса,
И начал заклинаний ряд,
Как делается у бурят.
Немного ждал я: как на диво
Скамейка скоро ожила.
Попрыгала, и торопливо
Между деревьями пошла.
Я за шнурочек ухватился,
Бежал, бежал, и очутился
На дне оврага, под горой.
Вещунья дальше не шагала,
И долго стукала ногой.
Тогда не думая ни мало,
Я рыться стал в песке рукой,
И выкопал горшок с монетой.
Какая радость для поэта!
Все золото, — богатый клад;
Червонцы, словно жар, горят;
В глазах рябит, а под рубашкой
Проворно бегают мурашки…
Хотя восторг мой силен был;
Я не терял минут напрасно;
И по карманам разложил
Металл тяжелый, но прекрасный.
Минуло три-четыре дня,
На зависть людям, у меня
Была отличная квартира;
Постель с драпри из кашемира,
Диваны, кресла, зеркала,
Картинно шитые подушки,
Камин с экраном из стекла,
На этажерках безделушки,
Ковер персидский на полу.
Салфетки с кружевным узором,
Часы с фарфоровым прибором,
И гнезда ласточек к столу.
Я молод был; но жил степенно
Касательно сердечных дел;
А потому-то непременно
Узнать невесту захотел.
Настал час лени прихотливой;
С ним воцарилась тишина.
На темном небе горделиво
Ходила полная луна.
Я за скамейкою чудесной,
Желаньем сладостным томим
Увидеть личико прелестной,
Бежал по улицам пустым.
Но вдруг… о Боже, что со мною?
Я обмер… дыбом волос встал…
Подсеклись ноги… стан дугою…
Мороз по жилам пробежал…
Злодейка стала у окошка
Смотрителя казённых школ,
И начала поганой ножкой
Стучать пророческий глагол!
Начальник славным у поэта,
Хоть жил с супругой не в ладу;
Но падчерица Лизавета
Была у старца на беду.
Девице за тридцать пробило;
Глаза по ложке, с зелена,
И мушку завсегда носила
На шпице носика она.
Конечно, здраво рассуждая.
Не увлечет краса такая;
И сам бы дряхлый Вельзевул
На ней жениться не рискнул.
Но пред начальством глуп и гений:
Оно не терпит возражений…
Однако ж, — так судил ли Бог, —
Я удержать себя не мог,
И прокричал в безумном гневе
Проклятие невинной деве.
Окно открылось, — при луне
Явился дивный образ мне, —
Малютка, ангел, чародейка,
С кудрями, с лебединой шейкой…
Как оробел я , — не сказать;
Одно лишь в силах был понять,
Что в этот вечер тут гостила
Резвушка милая, Людмила…
Мелькнуло много дней и лет, —
Скамеечка всегда со мною.
Она открыла мне секрет
Довольным быть своей судьбою.
Она напоминает мне
О нашей доброй стороне,
О колдунах, об их затеях,
О ведьмах, о летучих змеях,
И помогает сочинять
Поэму про казачью рать (12);
Стоит у двери кабинета,
Где я сижу по вечерам,
Глупцов гоняет от поэта,
Стучит приветливо друзьям,
Не допускает мысли грешной
До почитателя харит
И от завистников успешно
Приют веселый сторожит.
Я думаю, когда б в Сибири
Родился древний Амфион.
То, вместо бряканья на лире
Ходил бы со скамейкой он,
[ И следом за её прыжками
Росли бы стены с городами].
1859 г.
Примечания автора:
править1. Ширэ гунлгуху, по-монгольски пущенная в бег скамеечка. Некоторые (впрочем, весьма редкие) из лам, для отыскания покраденных вещей и других потребностей, пускают скамеечку (иногда стрелу). Когда Америка и Европа толковала о ходячих столах, мы подсмеивались над этой старою новостью. Еще в ребячестве мы ворожили ковригою хлеба или ситом. Для чего обыкновенно двое из нас становились друг против друга, и, в первом случае, клали ковригу на поднятые кверху большие пальцы рук; а во втором, --клали кольца ножниц, воткнутые в ободок сита, на те же пальцы. Если загаданное сбудется, хлеб или сито повернется по солнцу, а если нет, — против солнца. Бегающая ламская скамеечка относится к явлениям того же рода. Ширэ значит стол или скамейка; гуйлгуху — пускать в бег. В юрте бурята нет столов; все делается на земле, или низеньких подмостках, вроде нар. Только возвышается один комод, на котором стоят бурханы, или вылитые из меди боги. Комод этот называется бурхану ширэ (престол Божий) или бур-
хану табсан (божеские ступени). Перед бурханами ставятся медные чашечки, называемые сугусу. В них кладется ярица, масло, мясо и шамар, то есть ржаная мука, перемешанная и пережженная с маслом, наливается вода, чай, молочное вино, и проч. и проч. Чай, вода и мясо переменяются каждое утро. Когда начинают пить чай. то прежде наливают его в сугусу. Буряты пьют чай кирпичный и варят его в нарочно сделанной для того чугунной
чаше, называемой того. Взамен столов у них употребляются маленькие деревянные скамеечки, не более тех, какие бывают под ногами у наших дам. Скамеечки эти ставятся перед почетными лицами, для помещения на них деревянной (китайской красноватой или желтой) чашки с чаем, или закуски и бараньей головы. Такие же скамеечки употребляются и для отыскания покраж. Скамье сообщают движение посредством манипуляции, чтения тибетских заклинаний и стуканья в тазы; в чем проводят иногда день, два и даже три. При скамеечке всегда готова веревочка, а за юртою оседланная лошадь.
Как скоро скамеечка придет в движение, накидывают ей на ножку веревочку или приноравливают петлю так, чтобы она сама попала в нее. Движение усиливается беспрерывно до того, что под конец едва можно успевать за бегущей скамьёй на лучшем скакуне. Она останавливается у того места, где скрыты покраденные вещи.
2. Воровская Падь — так называется местность при склоне гор в окрестностях Троицкосавска (Кяхты).
3. Улачи — бурятское стойбище близ Троицкосавска при скате горы, за речкою Кяхтою.
4. Ширетуй (в монгольских письмах Ширэгэту)-- одна из высших ламских ступеней. Он начальствует в дацане (кумирне). Ламы обязаны вести жизнь безбрачную; но ни один из них не исполняет своего обета. Однако ж они по возможности скрывают это и называют детей своих племянниками.
5. Менду — по-бурятски, — здравствуй.
6. Братчёнок, то же, что и бурятик — маленький бурят.
7. При чтении священных книг (как и при богослужении) употребляют, медные особенной формы тазы или тарелка, в которые ламы ударяют время от времени, придерживая их за петельку, продетую в дырочку в центре таза. Этих тазов два вида: сан (по-другому произношению — цан), когда в средине их большая выпуклость; и сэлин — с маленькою выпуклостью.
8. Хапчаранка — утес верстах в 15-и от Кяхты, по направлению к Никою. Этот утес превосходно отражает самые многосложные слова, произнесенные в некотором от него отделении. Ясность и отчетливость эха действительно удивительна.
9. Чолдонами в Забайкалье называют беглецов с казенных рудников и заводов.
10. Дара-экэ — богиня, берегущая от всяких зол и опасностей, подательница добра. Статуэтка ее в дацанах стоит рядом со статуэткой Шакамуни.
11. Ом-мани-падме-хум — тибетская молитва, которой приписывают глубокое мистическое значение. Толкование об ней можно видеть у О. М. Ковалевского. Ламы читают чту молитву, перебирая четки. Но для сокращения труда, устраивается деревянная или латунная вертушка — хурдэ, — закрытый цилиндр, внутри которого на железной оси навёрнута сперва бумажка с начертанием молитвы, а потом шелковая ткань. Цилиндрик повертывают и он, таким образом, молится вместо человека. При дацанах цилиндры эти принимают огромные размеры. Там их поворачивают труженики для испрошения милости Божией. Некоторые даже ленятся вертеть маленький весьма подвижный цилиндрик; и потому устраивают его с деревянными крылышками и укрепляют над юртою. При дуновении ветра он вертится сам собою.
12. « Поэма про казачью рать», — автор пишет «Думы о покорении Сибири».
Источник текста: Давыдов Д. П. « Ширэ Гуйлгуху, или Волшебная скамеечка», Верхнеундинск, Казань, 1859 г.
«Золотое руно», — 1857 г., № 4.
« Байкал», — 1994 г., № 3.