Ф. Мюльбах
(Луиза Мюльбах)
править
Шестая жена короля Генриха VIII
правитьПредисловие
правитьШестнадцатый век в истории Европы всегда будет считаться одним из самых ярких и характерных. В пору мрачного миросозерцания средневековых схоластов, рядом с людьми, проповедовавшими умервщление плоти, в передовой части образованных людей, главным образом в Италии, под влиянием изучения древних классиков зародилось новое движение, которое захватило вскоре всю Европу. Это движение, известное под именем эпохи Возрождения, перевернуло и коренным образом изменило миросозерцание народов, уничтожило старые идеалы, выдвинуло новые запросы, породило новых проповедников, которые, ввиду испорченности и развращенности духовенства, восстали против догматов католической церкви и непогрешимости папы.
Прежде всего это новое духовное движение из Италии перекинулось во Францию. Французские войска три раза спускались с высот Альп в долины Италии и, пораженные высокой культурой, великими произведениями искусств и наук, каждый раз частицу этой культуры, этой утонченной образованности уносили с собой, пока после битвы при Павии, где погиб весь цвет французского рыцарства, а сам король Франциск был взят в плен, эти набеги на Италию не прекратились.
В Англию идеи Возрождения стали проникать несколько позже и своего полного расцвета достигли только в эпоху царствования Елизаветы, в конце же царствования Генриха VIII, т. е. в середине XVI века, когда развертывается действие нашего романа, в государстве зародилась религиозная смута, главным виновником которой был сам Генрих VIII.
В юности Генрих, как младший сын Генриха VII, готовился посвятить себя духовной карьере и получил тщательное, разностороннее образование. Но после смерти своего брата Артуpa он занял престол и женился на Екатерине Арагонской, дочери испанского короля Фердинанда.
Отличаясь необузданной чувственностью и распущенностью, Генрих VIII решил развестись с Екатериной, чтобы жениться на Анне Болейн. Анна, дочь графа Томаса Болейна, долгое время жила во Франции и, вернувшись шестнадцати лет в Лондон, покорила сердце короля. Когда папа на просьбу Генриха о разводе ответил отказом, король апеллировал к университетам, затем созвал парламент, который главным образом стал заниматься всяческими притеснениями духовенства, урезывая его права. В 1533 году Генрих VIII женился на Анне, а суд епископов в Кентербери объявил брак короля с Екатериной Арагонской недействительным. Тогда же «Актом о верховенстве» власть папы в Англии была уничтожена, а Генрих был объявлен верховным главою английской церкви. Этот разрыв явился первым шагом к реформации в Англии. В народе уже давно появились проповедники реформации, приобретавшие все более и более последователей нового учения. Но сам Генрих VIII, отрекшись от Рима, все же не переходил на сторону реформации и своей нерешительностью породил раздоры не только в народе, но и при дворе, где образовались две враждебные партии — протестантская и консервативная. Во главе католиков стояли герцог Норфольк и Гардинер, епископ винчестерский, а вождями протестантской партии были епископ кентерберийский Кранмер и граф Гертфорд, дядя юного Эдуарда. Между этими партиями все время шла ожесточенная борьба за преимущество влиять на короля. Соответственно тому, чья партия побеждала, королем издавались приказы и акты то в пользу протестантов, то в пользу католиков. Борьба длилась все время царствования Генриха VIII и кончилась победою протестантов, но уже после вступления на престол королевы Елизаветы. Наш роман захватывает время наибольшего разгара этой борьбы и рассказывает историю шестого брака Генриха VIII, причем пред читателями проходит в одной из глав история всех предшествующих браков этого крайнего женолюбца, который вполне справедливо может быть назван легендарным именем «Синяя борода».
Часть первая
правитьI. ВЫБОР ДУХОВНИКА
правитьЭто было в 1543 году. Английский король Генрих VIII снова стал самым счастливым, самым достойным зависти человеком во всем королевстве, так как сегодня он снова женился, а Екатерина Парр, молодая вдова барона Лэтимера, имела опасное счастье быть избранной шестой женой короля.
Разумеется, для вдовы незначительного барона было большой честью и громадной гордостью счастье стать законной супругой английского короля и возложить на свою главу королевскую корону. Тем не менее сердце Екатерины Парр сжимала какая-то смутная тревога, ее щеки были бледны и холодны, а сурово стиснутые губы едва-едва смогли разжаться пред алтарем, чтобы вымолвить налагающее брачные цепи «да».
Наконец священная церемония окончилась, и обе высшие духовные особы — Гардинер, епископ винчестерский, и Кранмер, епископ кентерберийский, повели, как того требовал придворный этикет, новобрачных в их покои, чтобы еще раз благословить их и помолиться вместе с ними до того, как начнется официальное празднование.
Как ни была бледна и взволнованна Екатерина, она все-таки проделала все необходимые церемонии с истинно королевской осанкой и достоинстом, и, когда она твердым шагом и с гордо поднятой головой шествовала между обоими епископами через роскошно убранные комнаты, никто не мог бы заподозрить, какие мрачные предчувствия трепетали в ее душе.
Вместе со своими спутниками и в сопровождении своей новой свиты она прошла через роскошные приемные комнаты и вступила во внутренние покои. Здесь, следуя этикету того времени, Екатерина должна была отпустить придворную свиту, так как в личные комнаты королевы могли проследовать только оба епископа и фрейлины. Но и оба епископа не смели пройти далее приемной королевы. Король подписал весь церемониал сегодняшнего дня, и тот, кто хотя бы на йоту осмелился отступить от его предписаний, был бы объявлен государственным преступником и поплатился бы за это, может быть, даже и жизнью.
Поэтому Екатерина с усталой улыбкой обратилась к обоим епископам и попросила их обождать здесь, пока она не позовет их. Затем она кивнула своим фрейлинам и проследовала в их сопровождении в уборную.
Епископы остались наедине в приемной, и казалось, что это было одинаково неприятно им обоим, так как лбы их покрылись густой сетью недовольных морщин; словно по взаимному уговору, они разошлись в противоположные углы комнаты.
Наступила продолжительная пауза. Не слышно было ни единого звука, кроме тиканья больших дорогих часов, стоявших на камине, да еще с улицы время от времени доносились отдаленные возгласы восторженных толп, шумящими потоками стекавшихся со всех сторон к дворцу.
Гардинер подошел к окну и с какой-то странной, мрачной улыбкой посматривал на облака, которые с бешеной скоростью мчались по небу, гонимые бурным ветром.
Кранмер стоял у стены и в печальном раздумье смотрел на портрет Генриха Восьмого, писанный мастерской рукой Гольбей-на. И когда он смотрел на эту фигуру, выражавшую бездну истинно королевского величия и жестокости, когда вглядывался в эти глаза, смотревшие с мрачной строгостью, в эти губы, которые улыбались в одно и то же время и приветливо, и грозно, его охватило глубокое сочувствие к молодой женщине, которую он сегодня благословил на… блестящее несчастье. Он вспомнил, как ему пришлось уже вести к брачному алтарю и благословлять супружество двух прежних жен короля, а потом сопутствовать им обеим, когда они всходили на ступени эшафота.
Как легко могла подпасть достойная всякого сочувствия юная супруга короля такой же мрачной участи; как легко могла Екатерина Парр, подобно Анне Болейн и Екатерине Говард, заплатить за краткие часы блеска позорной смертью!… Достаточно одного неосторожного слова, взгляда, улыбки — и она погибнет, так как подозрительность короля была безгранична и его жестокость не находила достойного наказания для того, кем он считал себя оскорбленным.
Вот какие мысли занимали епископа Кранмера. Они смягчили его и расправили на лбу суровые складки.
Теперь он уже сам улыбнулся тому неудовольствию, которое испытал незадолго пред этим, и сам упрекал себя в легкомысленном отношении к святости своего призвания, так как не выказал никакой готовности пойти навстречу своему врагу с попыткой примирения.
Кранмер знал очень хорошо, что Гардинер был его врагом; последний достаточно часто доказывал ему это своими поступками, хотя на словах и старался выказать расположение.
Но если Гардинер даже и ненавидел его, то из этого не следовало, что он, Кранмер, должен отвечать ему такой же ненавистью, что, презрев заветы своего высокого призвания, он имеет право назвать своим врагом того, кого должен был бы любить и почитать, как собрата.
Поэтому благородный Кранмер устыдился своего минутного недовольства. Ласковая улыбка осветила его спокойное лицо. С полной достоинства кротостью и нежной ласковостью он прошел через комнату, направляясь к епископу винчестерскому Гардинеру.
Тот посмотрел на него мрачным взглядом и, не отходя от оконной ниши, в которой стоял, стал поджидать, пока Кранмер подойдет к нему. Когда он посмотрел в это благородное, улыбающееся лицо, им овладело такое чувство, которое заставляло руки сжиматься в кулаки, от которого так и подмывало ударить этого человека, дерзавшего соперничать с ним в славе и почестях. Но в решительный момент Гардинеру пришло в голову, что в данную минуту Кранмер все-таки является фаворитом короля, так что с ним приходится быть осторожным. Поэтому он затаил в сердце свои дикие желания и заставил свое лицо принять обычное, серьезное и непроницаемое выражение.
Теперь Кранмер вплотную подошел к Гардинеру и его светлый, сияющий взор остановился на мрачной фигуре.
— Ваше преосвященство, я подхожу к вам с тем, — заговорил Кранмер кротким, благозвучным голосом, — чтобы сказать вам, насколько я от всего сердца желаю, чтобы королева избрала вас своим духовником и пастырем души, и уверить вас, что в этом случае в моей душе не будет ни малейшего недовольства. Я отлично пойму, если ее величество изберет в свои духовники такого выдающегося и уважаемого священнослужителя, как вы, и все уважение и почтение, которое я питаю к вам, не сможет не увеличиться еще благодаря этому. Так позвольте же мне скрепить сказанное рукопожатием.
Он протянул Гардинеру руку, но последний, очень небрежно ответив на рукопожатие, сказал:
— Вы очень великодушны, ваше преосвященство, и в то же время вы — очень тонкий дипломат, так как хотите просто очень искусным и остроумным способом показать, что мне следует делать, если королева изберет пастырем души именно вас. А что она сделает это, вы знаете так же хорошо, как и я. Поэтому для меня просто унизительно стоять здесь из пустого требования этикета и ждать, выберут меня или с презрением оттолкнут в сторону.
— Но почему вы смотрите на все это дело с такой мрачной стороны? — кротко спросил Кранмер. — Почему вы хотите непременно усмотреть выражение презрения в том, что не вас выберут на такую должность, которую замещают не по заслугам или отличиям, а просто по индивидуальной симпатии молодой женщины?
— А, так вы признаетесь, что меня не выберут! — воскликнул Гардинер с злой усмешкой.
— Я уже сказал вам, что не имею ни малейшего понятия о желании и намерениях королевы, и мне кажется, что привычка епископа кентерберийского всегда говорить правду известна всем.
— Разумеется, это все знают… Но ведь все также знают, что Екатерина Парр была самой пламенной поклонницей епископа кентерберийского и что теперь, когда она добилась своих целей и стала королевой, она сочтет своим долгом выказать ему свою благодарность.
— Вы намекаете на то, что я сделал ее королевой? — воскликнул Кранмер. — Но уверяю вас, ваше преосвященство, что и в данном случае, как и во многих касающихся меня вещах, вы плохо осведомлены.
— Возможно, — холодно возразил Гардинер. — Во всяком случае можно не сомневаться, что юная королева является пламенной защитницей этой подлой новой религии, — которая подобно чуме распространилась из Германии по всей Европе, принеся с собою порчу и растление для всего христианского мира. Да, Екатерина Парр, теперешняя королева, склоняется к учению того самого еретика, которого святой отец поразил громом своего отлучения; она всей душой предана реформации!
— Вы забываете, — с тонкой усмешкой сказал Кранмер, — что гром этого отлучения поразил и голову нашего короля и что он так же мало повредил Генриху Восьмому, как и Лютеру. Кроме того, осмелюсь напомнить вам, что мы не называем больше римского папу «святым отцом» и что вы сами признали короля главой церкви.
Гардинер отвернулся, чтобы не дать заметить недовольство, гнев, исказившие его лицо. Он чувствовал, что зашел слишком далеко и открыл слишком много из области своих сокровенных мыслей. Но его пылкая, страстная натура не всегда могла сдерживаться, и хотя обыкновенно он и бывал тонким дипломатом и гибким придворным, по временам наступали моменты, когда священник-фанатик одерживал в нем верх над придворным и дипломат был побеждаем служителем церкви.
Кранмер сочувствовал замешательству Гардинера и, следуя естественной доброте своего сердца, сказал:
— Давайте не будем здесь спорить о догматах и решать вопрос, кто более заблуждается — папа или Лютер. Мы находимся в приемной молодой королевы, так давайте же займемся немного судьбой этой женщины, которую Господь избрал для блестящей участи.
— Блестящей? — переспросил Гардинер, пожимая плечами. — Знаете, давайте-ка сначала подождем конца ее жизненного пути, а потом уже станем судить, был ли он блестящим… Уже много королев входило сюда с уверенностью, что будут почивать на розах и миртах, но наступал момент, когда им приходилось убеждаться, что их ложе было пылающим костром, сжегшим их тело.
— Это правда, — пробормотал Кранмер с легкой дрожью ужаса. — Быть супругой нашего короля — опасное счастье! Но именно потому нам и не следует увеличивать опасность ее положения, которое станет несравненно ужаснее, если мы присоединим ко всему еще и нашу ненависть и вражду. Вот поэтому-то я и обращаюсь к вам с просьбой, за исполнение которой с своей стороны ручаюсь словом: на кого бы ни выпал выбор королевы, не будем сердиться на это и таить планы мести! Господи Боже мой! Да ведь женщины — это такие бедные, странные существа, они так нерасчетливы в своих желаниях и симпатиях!
— Знаете, мне кажется, что вы чересчур хорошо знакомы с женщинами! — воскликнул Гардинер с злобной усмешкой. — В самом деле, не будь вы епископом кентерберийским и не запрети король под страхом тяжкого наказания духовенству вступать в брак, я мог бы подумать, что у вас самих имеется любимая женщина, которая и посвятила вас в основательное знание женского характера!
Кранмер отвернулся и с каким-то непонятным смущением старался избежать пытливых взглядов Гардинера.
— Мы говорили не обо мне, — сказал он наконец, — а о молодой королеве, и мне хотелось снискать для нее ваше расположение. Я видел ее сегодня почти в первый раз и никогда не говорил с нею, но весь ее вид сильно тронул меня, и мне показалось, будто ее взоры умоляли нас обоих стать ей поддержкой на том трудном пути, по которому до нее шло уже пять женщин, нашедших на этом пути только несчастье и слезы, только позор и кровавую судьбу.
— Так пусть же Екатерина старается не отступить от истинного пути, как это сделали все ее предшественницы! — воскликнул Гардинер. — Пусть она будет достаточно умна и вдумчива, и да просветит ее Господь и наставит в истинном знании и вере, дабы она не дала себя увлечь по ложной дороге безбожников и еретиков и оставалась всей душой среди истинно верующих!
— Кто же может сказать, что только он один верует истинно? — печально пробормотал Кранмер. — Ведь существует так много путей, ведущих к небу, и никто не знает, который из них является истинным!
— Тот, которым бредем мы! — воскликнул Гардинер с высокомерной гордостью служителя церкви. — Горе королеве, если она осмелится пойти другим путем. Горе ей, если она обратит свой слух и внимание к новому учению, идущему к нам из Германии и Швейцарии, если она погрузится сердцем в светскую мудрость! Я буду самым верным и ревностным слугой ее, если она будет со мной, но стану ее злейшим врагом, если она пойдет против меня!
— А назовете ли вы «идти против вас», если королева не изберет вас своим духовником?
— Уж не хотите ли вы, чтобы я назвал это «идти со мной»?
— Ну, так дай же Бог, чтобы она избрала вас! — воскликнул Кранмер с пламенной искренностью, сложив руки и обратив взор к небу. — Бедная королева! Первое доказательство любви твоего супруга может стать для тебя первым несчастьем! О, к чему он дал тебе свободу самой избрать своего духовника! Почему он сам не сделал этого выбора!
В этот момент дверь в королевские покои открылась, и на пороге появилась леди Джейн, дочь графа Дугласа и первая фрейлина королевы.
Затаив дыхание, оба епископа молчаливо смотрели на нее. Это был серьезный, торжественный момент, глубокое значение которого ясно сознавали все трое.
— Ее величество королева, — дрожащим голосом сказала леди Джейн, — приглашает его высокопреосвященство епископа кентерберийского явиться в ее кабинет, чтобы помолиться вместе с нею.
— Бедная королева! — пробормотал Кранмер, проходя комнаты и направляясь к королеве. — Бедная королева! Она только что приобрела непримиримого врага!
Леди Джейн подождала, пока Кранмер исчез за дверью, затем торопливо подбежала к епископу винчестерскому и, полусклонив пред ним колена, сказала с выражением глубокого смирения:
— Пощадите, ваше преосвященство, пощадите! Мои увещевания не привели ни к чему и не смогли поколебать ее решение!
Гардинер поднял коленопреклоненную и сказал с принужденной улыбкой:
— Хорошо, леди Джейн, я не сомневаюсь в вашей ревности. Вы — верная слуга церкви, и она за то будет любить вас и наградит, как мать. Значит, решено: королева…
— Еретичка! — шепотом договорила леди Джейн. — Горе ей!
— А будете ли вы верны нам и преданно служить нам?
— Я буду верна каждой мыслью и каждой каплей крови!
— Тогда мы одолеем Екатерину Парр, как одолели Екатерину Говард. На эшафот еретичку!
— На эшафот еретичку! — повторил граф Дуглас, который только что вошел в комнату и услыхал последние слова епископа. — Да, она погибнет, потому что мы будем ее бдительными и неустанными врагами. Но я нахожу, что с вашей стороны довольно неосторожно вести такие речи в приемной королевы. Давайте-ка выберем для этого более удобный час! Кроме того, вам, ваше преосвященство, надо отправиться в большой зал, где уже собрался весь двор и ждут только короля, чтобы в торжественной процессии отправиться за юной королевой и показать ее на балконе народу. Так идемте же!
Гардинер молча кивнул головой и отправился в большой зал.
Граф Дуглас последовал за ним вместе с дочерью.
— Екатерина Парр погибла, — шепнул он на ухо леди Джейн. — Екатерина Парр погибла, и ты будешь седьмой женой короля!
В то время как в приемной велись эти речи, юная королева лежала распростершись ниц пред духовником и вместе с ним воссылала к Богу пламенные мольбы о счастье и мире. Слезы дрожали в ее глазах, а ее сердце сжималось словно в предчувствии близящегося несчастья.
II. КОРОЛЕВА И EE ПОДРУГА
правитьНаконец-то стал приближаться к концу этот долгий день церемоний и торжеств, и Екатерина могла уже надеяться, что скоро прекратятся на сегодня эти бесконечные представления и улыбки.
Она показалась вместе с супругом на балконе, чтобы принять восторженные поздравления толпы и поблагодарить милостивым кивком головы. Затем в большом тронном зале пред ней продефилировал длинный ряд ее новоизбранной свиты, и с каждым лордом, с каждой леди она перекинулась парой ничего не говорящих, ласковых слов. Затем, восседая рядом с супругом, она дала аудиенцию депутации от столичного населения и парламента, но с внутренним ужасом внимала пожеланиям счастья и поздравлениям, с которыми до нее приветствовали уже пятерых жен короля.
Однако, несмотря на все это, Екатерина могла заставить себя улыбаться и казаться счастливой; она хорошо знала, что взоры короля ни на мгновенье не упускали ее из вида и что все эти дамы и кавалеры, рассыпавшиеся пред ней в льстивых приветствиях и комплиментах, в глубине души были ее самыми жесточайшими врагами. Ведь своей свадьбой она разрушила массу надежд, отодвинула в сторону много других женщин, считавших за собою гораздо больше, чем у нее, прав занять высокий пост королевы. Екатерина знала, что все эти разочаровавшиеся в своих надеждах дамы и их родственники никогда не простят ей того, что еще вчера она была равной им, а сегодня уже вознеслась до трона; она знала, что все они с зоркостью шпионов подстерегали каждое ее слово, движение, улыбку, чтобы иметь возможность выковать из этого обвинение или смертный приговор.
Наконец все эти представления, доказательства преданности и комплименты кончились, и празднество дошло до наилучшей своей части — все приглашенные отправились к столу.
Для Екатерины это было первой минутой отдыха, покоя. Она знала, что с того момента, как Генрих Восьмой садился за стол, он переставал быть величественным королем и ревнивым супругом, превращаясь в утонченного гастронома, страстного гурмана, и решение вопроса, удался ли паштет и достаточно ли тонок вкус у сазана, было для него гораздо важнее блага народа и процветания государства.
А после обеда наступил час нового отдыха, нового наслаждения, на этот раз — настоящего, которое даже на некоторое время заслонило в сердце Екатерины мрачные предчувствия и трепетные страхи и озарило ее лицо розовым светом веселости и грацией счастливого смеха.
Дело в том, что король Генрих приготовил для своей юной супруги совершенно неожиданный и своеобразный сюрприз. Он приказал в Уайтгольском замке устроить театр, на котором придворные разыграли комедию Плавта. До того времени еще не бывало театральных представлений, кроме религиозных, разыгрываемых народом во время больших церковных праздников, — мистерий и моралитетов. Король Генрих Восьмой был первым, кто устроил театр для светских представлений и приказал ставить на нем пьесы, сюжет которых заключался не в драматических эпизодах священной истории. И как он освободил церковь своего государства от ее духовного главы, римского папы, так теперь он хотел освободить и сцену от церкви, чтобы иметь возможность видеть на ней что-либо другое, кроме поджаривания святых и избиения богобоязненных монахов.
Представление римской комедии было новым, пикантным развлечением и большой неожиданностью для молодой королевы. Для удовольствия королевы Генрих приказал разыграть «Curculio», и хотя Екатерина с брезгливой краской стыда слушала неприличные и бесстыдные шутки римского народного поэта, зато Генриха это еще более веселило и вдохновляло, так что самые неприличные сцены вызывали у него взрывы грубого смеха и бурные аплодисменты.
Наконец и эта часть празднества окончилась, и Екатерина могла удалиться в сопровождении фрейлин во внутренние покои.
Теперь она была одна, вне подозрительных взглядов. Улыбка исчезла с ее уст, и на лице отразился отпечаток глубокой грусти.
— Джейн, — сказала она своей фрейлине, графине Дуглас, — прошу тебя, закрой дверь и задерни занавески на окнах, чтобы никто не мог ни видеть, ни слышать меня — никто, кроме тебя, моей подруги, спутницы моих счастливых детских игр. О, Боже мой. Боже мой, к чему я была так неразумна и покинула тихий замок отца! Зачем я пустилась в бурный поток жизни, полной ужасов и отчаянья?
Леди Джейн смотрела на нее с злорадной усмешкой.
«Она — королева и плачет, — подумала она про себя. — Боже мой, ну как можно чувствовать себя несчастной, когда становишься королевой?»
Однако, приблизившись к Екатерине, леди Джейн присела на низенькую скамеечку у ее ног и, запечатлев горячий поцелуй на свисавшей руке королевы, сказала заискивающим тоном:
— Ваше величество, вы изволите плакать? Боже мой, так неужели же вы чувствуете себя несчастной? А я-то с таким торжеством радости приняла весть о поразительном счастье моей подруги, я надеялась встретить в ней светящуюся радостью, гордую и счастливую королеву!… Ведь я боялась только одного, только одно терзало меня — это как бы королева не перестала быть моим другом. Поэтому-то я и торопила отца как можно скорее покинуть Дублин, чтобы, следуя вашему приказу, поспешить сюда. О Боже, как бы хотела я видеть вас счастливой и гордой своим величием!
Екатерина провела руками по лицу и сказала с скорбной улыбкой:
— Ну, и что же? Разве ты недовольна тем, что увидела? Разве же ты не видела во мне в течение целого дня улыбающейся королевы? Разве не была я одета в затканное золотом платье? Разве не сверкала моя шея бриллиантами? Разве из моих волос красуясь не выглядывала королевская диадема и разве не настоящий король сидел бок о бок со мной? Так довольно же этого теперь, Джейн! Целый день ты видела королеву, позволь же мне на краткий, мимолетный момент снова стать чувствующей и страдающей женщиной, которая может излить все свои жалобы и горести на груди своей подруги. Ах, Джейн, если бы ты знала, как страстно ждала я этого часа, который казался мне бальзамом для моего бедного, насмерть пораженного сердца, как весь этот день я молила небо только об одном: верни мне моего друга, возврати мне мою Джейн, чтобы она могла поплакать со мной, чтобы около меня было существо, которое понимает меня и не даст себя обмануть мишурным блеском внешнего великолепия!…
— Бедная Екатерина, бедная королева! — шепнула леди Джейн.
Екатерина испуганно вздрогнула и, закрыв своей усыпанной бриллиантами рукой рот Джейн, сказала:
— Не называй меня так! Королева! Боже мой, разве в одном этом слове не звучат все ужасы прошлого? Королева! Разве это не значит быть обреченной эшафоту и кровавому судилищу? Ах, Джейн, смертельный ужас холодит мне кровь! Я — шестая королева Генриха Восьмого. Значит, и я тоже буду осуждена или со стыдом и позором свергнута с трона.
Она закрыла лицо руками, все ее тело дрожало. Она не видела, с каким злорадством смотрела на нее леди Джейн, она не подозревала, с какой внутренней радостью встречала ее «подруга» эти жалобы и вздохи!
Но вслух леди Джейн сказала:
— К чему такие опасения, Екатерина? Король любит вас; весь двор обратил внимание на то, с какой нежностью и любовью смотрел он на вас сегодня и с каким восторгом прислушивался к каждому вашему слову. Успокойтесь! Король любит вас!
Екатерина, судорожно схватив ее за руку, шепнула:
— Король любит меня, а я… я дрожу пред ним; даже более того — меня пугает его любовь. Его руки обагрены кровью, а когда сегодня я видела его облеченным в пурпур, я подумала: скоро и моя кровь брызнет на этот царский багрянец!
Джейн засмеялась, после чего произнесла:
— Вы больны, Екатерина! На вас слишком сильно подействовала неожиданность вашего счастья и чересчур возбужденные нервы вызывают в душе всевозможные страшные картины — вот и все!
— Нет, нет, Джейн, эти мысли вечно жили во мне. Они неотлучно роились во мне с того самого момента, когда король избрал меня своей супругой.
— Так почему же вы не отклонили от себя этой чести? — спросила леди Джейн. — Почему же не сказали «нет», когда король посватался к вам?
— Ты спрашиваешь, почему я этого не сделала? Ах, Джейн, разве ты до такой степени новичок при дворе, что не знаешь самой простой истины: надо или повиноваться приказу короля, или умереть! Боже мой! Мне еще завидуют! Меня называют величайшей и могущественнейшей женщиной во всей Англии! Да неужели никому не ясно, что я беднее и беспомощнее последней уличной нищенки, которая по крайней мере имеет право распоряжаться собою, как хочет? Я не смела выбирать сама, я должна была либо обречь себя смерти, либо принять королевскую руку, протянувшуюся ко мне. А ведь мне не хотелось еще умирать, мне еще очень много хочется от жизни, так как до сих пор я имела от нее крайне мало! Ах, это несчастное, безрадостное существование, которое было моим уделом до сих пор!… Разве не представляло оно собой цепи отречений и лишений, осыпавшихся цветов и печальных туманных образов? Правда, до сих пор я еще не испытывала того, что обыкновенно называют несчастьем. Но разве может быть более глубокое несчастье, чем то, когда не знаешь счастья, когда жизнь течет без желаний и надежд и постоянная скука пронизывает эту безрадостную, окруженную блеском и роскошью жизнь?
— Ты не была несчастливой? — воскликнула Джейн. — Но ведь ты — круглая сирота?
— Я потеряла мать в таком раннем возрасте, что даже не знала ее, а когда умер отец, то это показалось мне скорее счастьем, так как по отношению ко мне он никогда не был настоящим отцом, он был только строгим тираном и повелителем.
— Но ведь ты была замужем!
— Замужем! — повторила Екатерина со скорбной улыбкой. — Это значит, что отец продал меня старому, разбитому параличом лорду Невилль, у постели которого я провела несколько безрадостных, скучных лет, пока мой муж не оставил меня богатой вдовой. Люди, разумеется, опять-таки назвали это счастьем, потому что я стала молодой независимой вдовой! Но к чему была мне эта независимость, раз меня сковали новыми узами? Сперва я была рабой отца, потом — мужа, а затем, по его смерти, — рабой своих владений. Я перестала быть сиделкой только для того, чтобы стать управительницей имения! О, это время было самым скучным во всей моей жизни, и все-таки ему я обязана своим единственным счастьем, так как в то время познакомилась с тобой, моя Джейн, и мое сердце, не знавшее доселе нежности, привязалось к тебе со всей стремительностью первой страсти. Поверь мне, Джейн, когда явился скитавшийся где-то вдали племянник моего мужа, оттягавший у меня имение, единственным моим горем была необходимость расстаться с тобой и твоим отцом, моими добрыми соседями по имению. Люди выражали мне сожаление по поводу потери владений, а я благодарила Бога, что Он снял с меня бремя этих забот, и переехала в Лондон, чтобы начать там наконец жить и чувствовать, чтобы познать настоящее счастье и истинное несчастье…
— И что же ты нашла здесь?
— Несчастье, Джейн, ибо я стала королевой.
— И это — твое единственное несчастье?
— Единственное, но оно достаточно велико, так как обрекает меня на вечный страх, на вечное притворство. Ах, Джейн! Скажу тебе одно — я живу и в то же время испытываю все муки смерти. Знаешь, Джейн, когда король явился ко мне, признался мне в любви и предложил свою руку, пред моими глазами внезапно нарисовалась страшная картина. Предо мною был не король, а палач! И мне казалось, что у его ног я вижу три трупа, так что с криком отчаяния я упала в глубоком обмороке к его ногам. Очнувшись, я увидала, что король держит меня в объятиях. Он вообразил, что я упала в обморок от неожиданного счастья. Он поцеловал меня и назвал своей невестой, он не допускал даже и мысли, чтобы я могла отказать ему! А я — ты можешь презирать меня за это, Джейн, — я не нашла в себе достаточно мужества, чтобы сказать решительное слово. Видишь ли, Джейн, люди называют меня честолюбивой, уверяют, что я дала Генриху согласие только потому, что он — король. Ах, не знают люди, как я боюсь этого королевского венца! Они не знают, что в ужасе я принялась умолять Генриха отказаться от меня, чтобы не восстанавливать против меня всех остальных женщин в королевстве. Они не знают, что я призналась ему в любви, но только для того, чтобы уверить его, будто я отказываюсь от своего счастья во имя счастья престола и короля; я заклинала его выбрать себе достойную супругу среди царствующих принцесс Европы. Но Генрих отверг мою жертву. Он хотел иметь такую королеву, которая принадлежала бы ему и как женщина, и как вещь, кровь которой он мог бы пролить как муж и повелитель! И вот я стала королевой. Я примирилась с ожидающей меня участью, но все-таки отныне все мое существование превратится в вечную борьбу со смертью. Зато я хочу по крайней мере продать свою жизнь как можно дороже, и библейское изречение, сообщенное мне Кранмером, будет теперь моим девизом на тернистом пути жизни!
— Какое изречение? — спросила Джейн.
— «Будьте мудры, как змеи, и кротки, как голуби», — ответила Екатерина с усталой улыбкой склоняя голову на грудь и отдаваясь скорбным, полным мрачных предчувствий думам.
Что касается леди Джейн, то она с жестоким спокойствием смотрела на дрожащую королеву, которая, давши повод для радости всей Англии, сидела пред ней удрученная печалью и горем.
Вдруг Екатерина подняла голову. Ее лицо приняло теперь совершенно другое выражение, она вся светилась решимостью, твердостью и смелостью. С легким кивком головы она протянула руку подруге, привлекла ее к себе ближе и сказала, целуя ее в лоб:
— Благодарю тебя, Джейн, благодарю тебя! Ты успокоила мое сердце и освободила его от гнетущей тяжести затаенной скорби. Кто может высказаться, может открыть свое горе, тот почти избавился от него. Так спасибо же тебе, Джейн! Отныне ты будешь видеть меня веселой и полной решимости. Сейчас моими устами жаловалась тебе женщина; но ведь я теперь — королева и знаю, что мне надлежит выполнить столь же тяжелую, сколь и возвышенную задачу. И я даю тебе свое слово, что выполню ее. Новый свет, зажегшийся над миром, не должен затемняться более кровью и слезами, и в этой злосчастной стране не должно более выдавать истинно верующих и разумных за бунтовщиков и еретиков! Вот задача, которую внушил мне Господь, и клянусь тебе, что я выполню ее. Поможешь ли ты мне и в этом, Джейн?
Леди Джейн ответила рядом каких-то несвязных слов. Екатерина не поняла их и, взглянув на Джейн, с удивлением заметила, какой смертельной бледностью покрылось ее лицо. Екатерина еще раз пытливо и внимательно взглянула ей прямо в глаза.
Пред этим пламенным, испытующим взглядом леди Джейн потупилась. На мгновенье фанатизм пересилил в ней все остальные соображения, и как ни приучилась она скрывать свои истинные мысли и чувства, на этот раз дала им прорваться наружу и выдала их проницательным взорам подруги.
— Мы уже давно не видались с тобой, — грустно сказала Екатерина, — целых три года! Это — большой срок для сердца девушки! А ведь эти. три года ты была с отцом в Дублине при строго-католическом дворе. Этого я не приняла во внимание! Но, как бы ни изменились твои убеждения, я уверена, что твое сердце осталось прежним и ты наверное осталась прежней гордой, великодушной Джейн, которая прежде никогда не унижалась до лжи, хотя бы эта ложь и могла снискать тебе счастье и выгоду. Так я спрашиваю тебя, Джейн, какой религии ты придерживаешься? Веришь ли ты в святость римского папы или же следуешь новому учению, провозглашенному миру Лютером и Кальвином?
Леди Джейн, улыбнувшись, ответила:
— Разве я решилась бы появиться пред вами, если бы склонялась в душе к католической церкви? Екатерину Парр приветствуют все английские протестанты как новую покровительницу запрещенного учения, а католические попы уже призывают анафему на ее главу и проклинают как ее самое, так и ее новое счастье. А вы еще спрашиваете меня, не принадлежу ли я к числу приверженцев той самой церкви, которая проклинает и предает анафеме вас? Вы спрашиваете меня, верю ли я в папу, оскорбившего буллой отлучения того самого короля, который является не только моим повелителем и господином, но и супругом моей обожаемой Екатерины! О, королева, вы не любите меня, если обращаетесь ко мне с подобными вопросами!
И, будто бы полная страдания, леди Джейн рухнула к ногам Екатерины и зарылась головой в складках ее платья.
Екатерина наклонилась к ней, чтобы поднять ее и прижать к своему сердцу. Вдруг она вздрогнула, и смертельная бледность покрыла ее лицо.
— Король! — шепнула она. — Король идет сюда!
III. КОРОЛЬ ГЕНРИХ ВОСЬМОЙ
правитьЕкатерина не ошиблась. Дверь открылась, и на пороге показался обер-гофмаршал с золотым посохом в руках.
— Его величество король! — шепнул он торжественным, серьезным тоном, наполнившим Екатерину тайным ужасом, словно в этих словах для нее внезапно прозвучал смертный приговор.
Но она заставила себя улыбнуться и приблизилась к двери, чтобы встретить короля.
Теперь послышался громовый грохот, и по гладко выструганному полу зала покатился большой, посаженный на колеса стул, в который вместо лошадей были запряжены люди. С тонким льстивым умыслом этот стул был сделан в виде триумфального сиденья древних победоносных римских цезарей, чтобы при прогулках по залам в этом экипаже доставлять королю приятную иллюзию, будто он совершает триумфальную поездку и к трону цезарей его приковывает совсем не тяжесть его жирных членов. Король Генрих Восьмой охотно верил льстивому обману кресла и придворных, и, когда в залитой золотом зале видел в венецианских зеркалах свой образ отраженным тысячею изображений, он с удовольствием погружался в грезы триумфатора и совершенно забывал, что этому стулу он обязан не величием подвигов, а грузностью тела.
Эта отвратительная гора мяса, целиком заполнявшая колоссальный стул, эта куча говядины, облаченная в пурпур, эта обрюзгшая, бесформенная фигура была Генрихом Восьмым, королем «счастливой Англии». Но на этой бесформенной груди была еще и голова!
Последняя была полна мрачными, гневными мыслями, а сердце томилось жаждой кровавых, зловещих зрелищ. Хотя необъятное тело и было приковано к стулу своей громоздкостью, однако его дух не отдыхал никогда и вечно хищным коршуном носился над головами подданных, чтобы наметить себе невинную голубку, на которую он мог бы броситься с когтями, выпить ее кровь и вырвать сердце, чтобы возложить его трепещущим и горячим на алтарь своего кровожадного бога.
Стул короля остановился, и Екатерина с смеющимся лицом поспешила к нему, чтобы помочь своему царственному супругу вылезть.
Генрих приветствовал ее милостивым кивком головы и отверг помощь прислуживавших пажей.
— Отойдите! — сказал он им. — Отойдите прочь! Здесь мне должна протянуть руку помощи одна только Екатерина, чтобы с улыбкой радости ввести в брачный покой! Идите, мы чувствуем себя сегодня юными и сильными, словно в самые счастливые и прекрасные дни прошлого, и молодая королева должна увидеть, что ее ласки добивается не расслабленный годами старец, а сильный, помолодевший от любви муж! Не подумай, Кэт, что я воспользовался этим стулом по слабости. Нет, это произошло потому, что, тоскуя и страстно желая тебя, я хотел увидать тебя как можно скорее! — Он улыбаясь поцеловал супругу в лоб и, слегка опираясь на ее руку, легко слез со стула. — Убирайтесь теперь с этим экипажем, убирайтесь все! — сказал он. — Мы хотим остаться наедине с этой юной, прекрасной женщиной, которую господа епископы отдали сегодня нам в собственность!
Следуя знаку руки короля, вся блестящая свита удалилась, и Екатерина осталась наедине с супругом. Ее сердце билось так бешено, что губы дрожали и грудь бурным валом вздымалась под платьем.
Генрих видел это и улыбался, но то была холодная, мрачная улыбка, от которой Екатерина побледнела.
«Даже в любви его не покидает улыбка тирана! — подумала она. — Быть может, еще только вчера он с этой же самой улыбкой, с которой теперь хочет признаться мне в любви, подписал чей-нибудь смертный приговор или сделает это завтра же».
— Любишь ли ты меня, Кэт? — внезапно спросил король, смотревший до того времени на жену с молчаливым раздумьем. — Скажи, Кэт, любишь ли ты меня?
Он пытливо посмотрел ей в глаза, как будто желая проникнуть в самую душу.
Екатерина выдержала его взгляд и не отвела своего взора. Она чувствовала, что этот момент является решающим и должен отразиться на всем ее будущем, и уверенность в этом давала ей особенную энергию и твердость.
Теперь она была уже не робкой, дрожащей девушкой, но решительной, смелой женщиной, готовой бороться с судьбой за свое величие и блеск.
— Любишь ли ты меня, Кэт? — переспросил ее король, и его высокое чело слегка омрачилось.
— Не знаю! — ответила Екатерина с улыбкой, очаровавшей короля, так как в ней было столько пленительной кокетливой грации, столько задорной стыдливости!
— Ты не знаешь этого? — с удивлением повторил Генрих. — Ну, клянусь Божьей Матерью, первый раз в моей жизни женщина решается дать мне подобный ответ! Ты — храбрая женщина, Кэт, и я хвалю тебя, что ты решаешься ответить мне таким образом. Я люблю храбрость, так как редко встречаю ее в других. Ведь все дрожат предо мной, Кэт, все! Все знают, что я не отступлю пред кровопролитием и что в твердом сознании королевской власти и долга я так же спокойно подпишу смертный приговор, как и любовное письмо.
— О, вы — великий король! — пробормотала Екатерина.
Генрих не обратил внимания на ее слова. Он углубился в самосозерцание, которому отдавался с удовольствием, непрестанно утверждаясь в своем величии и великолепии.
— Да, — продолжал он, и его глаза, бывшие, несмотря на ожирение, очень большими, засветились ярким пламенем. — Да, все дрожат предо мной, потому что знают меня за строгого и справедливого короля, не щадящего своей собственной крови, когда дело идет о том, чтобы карать и предупреждать преступления и наказывать преступника, не разбирая того, насколько близко стоит он к королевскому трону. Поэтому берегись, Кэт, берегись! Ты видишь во мне Божьего мстителя, судью людей! Короли носят пурпур не потому, что он красив и ярок, а потому, что он красен, как кровь, и потому, что предвечное право королей — проливать кровь преступных подданных, чтобы человеческие прегрешения не оставались неотмщенными. Только так понимаю я свою власть и так я буду проводить ее вплоть до конца своих дней. Не правом миловать, а правом карать отличаются властители от других, более низко стоящих людей. На устах короля должен вечно дрожать Божий гром, и словно молния должен низвергаться гнев короля на главу виновного.
— Но ведь Господь — не только Бог гнева, но и Бог сострадания и прощения, — сказала Екатерина, стыдливо и застенчиво опуская голову на плечо короля.
— В том-то и заключается преимущество Бога пред королями, что Он может давать место жалости и милосердию там, где мы, короли, можем только карать и казнить. Ведь должно же быть нечто, что делает Бота более великим и мощным, чем короли! Но что я вижу, Кэт? Ты дрожишь, и на твоем милом личике исчезла ласковая улыбка? О, не бойся меня, Кэт! Будь всегда правдива со мной, тогда я постоянно буду любить тебя и ты будешь в полной безопасности. А теперь, Кэт, объясни, как это ты не знаешь, любишь меня или нет?
— Я не знаю этого, ваше величество. Да и как мне знать и называть каким-либо именем то, что совершенно мне незнакомо?
— Так ты никогда не любила, Кэт? — спросил король с выражением радости.
— Никогда! Отец обращался со мной очень дурно, и я не могла чувствовать к нему ничего, кроме ужаса и страха!
— А супруга, Кэт? Того человека, который был моим предшественником в обладании тобою, разве ты не любила?
— Супруг? — раздумчиво спросила она. — Правда, отец продал меня лорду Невиллю, и, когда священник соединил наши руки, люди стали называть меня его женой. Но он отлично знал, что я не любила его, да ему этого и не нужно было. Ему нужна была не женщина, а сиделка. Лорд дал мне свое имя, как его дает отец своей дочери, и я была для него только дочерью, верной, послушной дочерью, которая с радостью исполняла все свои обязанности и ухаживала за ним вплоть до самой его смерти.
— Ну, а после его смерти, дитя? Ведь с того дня протекли годы, Кэт! Ну, скажи, умоляю тебя, Кэт, скажи правду, только самую чистую правду! Разве ты ни разу не любила после смерти твоего мужа?
Король смотрел на жену с видимым страхом и с громадным напряжением искал ответа в ее взоре. Но она не отвела от него своих глаз и сказала ему с очаровательной улыбкой:
— О, еще до недавнего времени, еще несколько недель тому назад я частенько плакала над собой в отчаянии от одиночества и холода моего существования. Мне так хотелось вскрыть свою грудь и поискать там, где же потерялось сердце, которое оставалось равнодушным и холодным и не выдавало мне горячим биением своего существования. О, ваше величество, я тосковала над собой и в своей безумной торопливости уже роптала на небеса, лишившие меня благороднейшего преимущества женщины, а именно: прекраснейшего права и способности любить!
— Ты говоришь, Кэт, что это было с тобой вплоть до недавнего времени? — с испугом спросил король.
— Да, ваше величество, вплоть до самого дня, в который вы оказали мне честь впервые заговорить со мной!
Король слегка вскрикнул и, порывисто прижав Екатерину к себе, спросил:
— Ну, а с тех пор, скажи мне, мой маленький, нежный голубок, бьется твое сердце?
— Да, ваше величество, оно бьется, о, так бьется, словно хочет разорваться! Когда я заслышу ваш голос, когда я вижу ваш облик, то мне кажется, что холодная жуть насквозь пронизывает меня всю и вся кровь приливает к сердцу. Мне кажется, будто мое сердце заранее чувствует ваше приближение, еще до того, как глаза видят вас. Ведь еще пред тем, как вы входите ко мне, я чувствую особенный трепет сердца и дыхание спирает в моей груди; и когда это случается, я всегда знаю, что вы приближаетесь ко мне и что скоро ваше присутствие освободит меня от этого напряженного состояния. Когда вас нет со мной, я думаю о вас, а засыпая, вижу во сне только вас одних. Скажите же мне, ваше величество! — ведь вы знаете все! — скажите, люблю ли я вас?
— Да, да, ты любишь меня! — воскликнул Генрих, почувствовавший себя, благодаря такому неожиданному признанию, юношески пылким. — Да, Кэт, ты любишь меня, и если я смею верить твоим нежным признаниям, то я — твоя первая любовь! Повтори мне еще раз: ты была лорду Невиллю только дочерью и больше ничем?
— Больше ничем, ваше величество!
— И у тебя никогда не было любовников?
— Никогда, ваше величество!
— Так неужели же должно исполниться счастливое чудо! Неужели же я женился не на вдове и сделал королевой чистую девушку? — воскликнул Генрих.
Под взором пламенных страстных глаз короля Екатерина потупилась и глубокий румянец залил ей лицо.
А король, бурно прижимая ее к своей груди, воскликнул:
— О, вот женщина, которая краснеет от стыда!… Что за очаровательное зрелище!… Ну, разве же все мы, даже не исключая и королей, не являемся глупыми, близорукими людьми! Чтобы не обрекать и своей шестой жены кровавой плахе, я, не доверяя похотливой испорченности вашего пола, избрал себе в жены вдову, а эта вдова, по счастливой случайности, осмеивает новый закон* мудрого парламента и исполняет то, чего даже не обещала. Подойди ко мне, Кэт, дай мне поцеловать тебя! Ты открыла сегодня предо мной счастливую, сияющую будущность и приготовила мне неожиданную гордую радость. Благодарю тебя за это, Кэт, и да будет моим свидетелем Матерь Божия, что я никогда не забуду этого! — Он снял с пальца драгоценное бриллиантовое кольцо, надел его ей на палец и затем продолжал: — Пусть это кольцо будет тебе напоминать о настоящем часе, и если ты когда-либо обратишься ко мне с какой бы то ни было просьбой и покажешь это кольцо, то я исполню ее.
- После того как была доказана неверность и порочность Екатерины Говард, за что ей пришлось заплатить жизнью, парламент издал закон, гласивший, что если король и его наследники собираются жениться на женщине, которую считают девственницей, и она таковой не окажется, но в этом ему не признается, то таковое ее преступление считается государственной изменой, причем ее сообщниками считаются все те, кто знал об этом и не донес.
Он нежно поцеловал супругу в лоб и хотел крепче сжать ее в объятиях, как вдруг снаружи донеслись приглушенная дробь барабанов и звон колоколов.
Генрих вздрогнул и выпустил Екатерину из своих объятий. Он прислушался: бой барабанов продолжал звучать, время от времени издали доносились всплески шума, напоминавшего морской прибой и, очевидно, производимого большой массой народа.
С диким проклятием король распахнул стеклянные двери и вышел на балкон.
Екатерина смотрела ему вслед с загадочной полустыдливой, полурассерженной улыбкой.
— По крайней мере я так и не сказала ему, люблю ли я его, — тихо пробормотала она. — Он сам истолковал мои слова так, как подсказывало ему тщеславие. Но как бы там ни было, а я не желаю умирать на эшафоте!
Решительным шагом она последовала за королем на балкон.
Барабанный бой все еще продолжался, и изо всех церквей лился колокольный звон.
Ночь была очень темной и тихой; казалось, что весь Лондон погрузился в глубокий сон, и темные силуэты домов вздымались вокруг, словно громадные гробы.
Вдруг горизонт начал освещаться, и на небе показалась ярко-красная полоса, которая разгоралась все ярче и ярче, так что вскоре весь горизонт оказался залитым пурпурными потоками огня, и даже на балкон, где стояла королевская чета, огненными отблесками ложились яркие полоски.
Колокола все еще заливались и стонали, и время от времени издали доносились пронзительные крики и ропот тысяч смешавшихся голосов.
Вдруг король обернулся к Екатерине, и его лицо, казавшееся пред тем покрытым кроваво-красной вуалью, теперь пылало дикой, демонической радостью.
— Ах, — сказал он, — я знаю, что это такое! Ты, моя маленькая чародейка, совсем сбила меня с толку и лишила ясности мысли! На мгновение я перестал быть королем, так как хотел всецело и безраздельно быть твоим любовником. Теперь же я снова вспоминаю о прелести моей карающей власти! Это костры пылают там так весело, а шипение и крики означают то, что мой веселый народ всей душой радуется той комедии, которую я приказал разыграть сегодня пред ними во славу Божию и во имя моего королевского достоинства!
— Костры? — дрожа воскликнула Екатерина. — Но ведь вы не хотите этим сказать, ваше величество, что как раз в эту минуту там умирают люди в страданиях и муках, что в тот самый момент, когда король называет себя счастливым и довольным, некоторые из его подданных обречены отчаянному несчастью и самым ужасным мучениям? О нет, мой король не станет омрачать свадебный день своей королевы печальным соседством смерти! Он не захочет до такой степени смутить всю радость моего счастья!
Король засмеялся.
— Нет, я не только не хочу омрачить для тебя этот день, но, наоборот, желаю озарить его веселыми струйками огня, — ответил он, простирая руки и показывая на пылающее небо. — Это — наши свадебные факелы, дитя, самые прекрасные и святые факелы, моя Кэт, так как они горят во имя Бога и короля! А вздымающееся к небесам пламя, уносящее души еретиков, взметнется к Богу и передаст Ему радостную весть, что самый верный и послушный из его сынов не забывает королевских обязанностей даже в день своей величайшей радости и всегда остается карающим слугой своего Бога.
Генрих был страшен, говоря это. Его освещенное пламенем лицо приняло дикое, угрожающее выражение, его глаза пылали, на тонких, тесно сжатых губах играла холодная, мрачная улыбка.
«О, ему неведомо сострадание! — сказала про себя Екатерина, в ужасе глядя на короля, с фантастическим воодушевлением любовавшегося потоками пламени, в которых сейчас, быть может, извивался в предсмертных муках какой-либо его несчастный подданный, страдавший „во славу Божию и во имя короля“. — Нет, ему неведомо страдание и жалость!»
Теперь Генрих обернулся к ней и, нежно охватив рукой затылок, обвил пальцами ее стройную шею, нашептывая ей на ухо нежные слова и признания.
Екатерина задрожала. В этих ласках короля для нее заключалось что-то особенно непристойное и отвратительное. Ей казалось, будто палач щупает шею своей жертвы, выискивая место, где он может попасть наверняка.
Так когда-то Анна Болейн, вторая супруга Генриха VIII, обвив шею своими нежными, белыми ручками, обратилась к специально выписанному из Кале палачу с следующими словами:
— Прошу вас, постарайтесь попасть сразу и метко! Ведь у меня такая маленькая, узенькая шейка!
Так схватил король за шею Екатерину Говард, свою пятую жену, когда она хотела прижаться к нему, а он, убежденный в ее неверности, отбросил ее от себя с дикими проклятиями. Черные полосы от его пальцев были еще видны на ее шее, когда она положила голову на плаху.
А теперь для Екатерины Парр это страшное прикосновение означало ласку, на которую она должна была отвечать улыбкой и радостным взором!…
Обвив ее шею, Генрих шептал ей нежные слова и вплотную прижался лицом к ее щеке.
Но Екатерина не обращала внимания на его страстные нашептывания. Она не видела ничего, кроме кроваво-красных полос на небе; она не слышала ничего, кроме жалобных стонов осужденных.
— Пощадите, пощадите! — простонала она. — О, пусть сегодняшний день будет праздником для всех ваших подданных! Будьте милосердны, и если вы на самом деле любите меня, то исполните мою первую просьбу, с которой я обращаюсь к вам. Подарите мне жизнь этих несчастных! Пощадите, ваше величество, пощадите!
И вдруг, словно мольбам королевы ответило эхо, из комнаты послышался полный отчаяния жалобный голос, повторивший:
— Пощадите, ваше величество, пощадите!
Генрих резко повернулся, и его лицо приняло мрачное, гневное выражение. Он уставился на Екатерину, словно желая прочесть на ее лице, знает ли она, кто дерзает вмешиваться в их разговор.
Но лицо Екатерины выражало только глубочайшее изумление.
— Пощадите, пощадите! — повторил голос.
Король издал крик ярости и бросился в комнату.
IV. КОРОЛЬ БОЖЬИМ ГНЕВОМ
править— Кто осмеливается мешать нам? — воскликнул Генрих, бурно врываясь с балкона в комнату. — Кто осмеливается говорить здесь о пощаде?
— Я осмеливаюсь на это! — ответила какая-то молодая дама, которая с бледным, горестным лицом подбежала к королю и в сильном возбуждении бросилась к его ногам.
— Мария Аскью! — в отчаянии воскликнула Екатерина. — Мария, что тебе нужно здесь?
— Пощады нужно мне, пощады для этих несчастных, которые страдают там! — воскликнула девушка, показывая с выражением полного отчаяния на побагровевшее небо. — Я прошу пощады ради самого короля, который хочет быть настолько жестоким, чтобы отправлять на бойню, словно скотов, самых лучших, самых благородных из своих подданных!
Королева пришла в ужас при этих горячих словах девушки. Она знала своего супруга; знала, что каждому, осмелившемуся сказать ему дерзкое слово, грозила строжайшая немилость, а порой даже и смерть. И чтобы отвлечь от Марии грозившую ей участь, она умоляюще воскликнула, обращаясь к Генриху:
— О, ваше величество, сжальтесь над этим несчастным ребенком! Сжальтесь над ее пламенным возбуждением и ее юной пылкостью. Она еще не привыкла к таким картинам ужаса; она еще не знает, что к числу печальных обязанностей короля принадлежит обязанность карать там, где он, быть может, охотно миловал бы!
Генрих улыбнулся, но взор, который он бросил на коленопреклоненную пред ним девушку, заставил Екатерину задрожать. В этом взоре она прочла смертный приговор.
— Если не ошибаюсь, — спросил король, — Мария Аскью служит при вас второй фрейлиной и назначение ее произошло по вашему настоятельному желанию?
— Да, ваше величество, — ответила Екатерина.
— Значит, вы ее знаете?
— Нет, ваше величество: несколько дней тому назад я увидала ее в первый раз. Но она очень понравилась мне с первой встречи, и я почувствовала, что буду любить ее, как друга.
Но король все еще думал о чем-то, и ответы Екатерины не удовлетворили его.
— Почему же вы так интересовались этой молодой особой, если даже не знали ее? — спросил он.
— Мне горячо рекомендовали ее!
— Кто рекомендовал ее вам?
Екатерина запнулась: она почувствовала, что в своей поспешности зашла, пожалуй, слишком далеко и королю небезопасно говорить правду.
— Епископ Кранмер, ваше величество! — ответила Екатерина, поднимая взор на короля и смотря на него с бесконечно очаровательной улыбкой.
В этот момент с улицы донесся оглушительный грохот барабанов, сквозь который прорывались жалобные крики и стоны. Огненные языки взметнулись еще выше, и теперь совершенно ясно было видно, как пламя с злорадной жадностью порывалось лизнуть небеса.
Мария Аскью, почтительно молчавшая во время разговора королевской четы, не выдержала, и напряженность момента лишила ее последних остатков осторожности.
— Боже мой, Боже мой! — сказала она, дрожа от ужаса и с мольбой простирая руки к королю. — Разве же вы не слышите ужасного стона отчаяния этих несчастных? Ваше величество, заклинаю вас вашим собственным смертным часом, сжальтесь над этими несчастными! Прикажите по крайней мере убить их сначала, а потом уже бросать в пламя! Избавьте их от этого ужасного мучительства!
Генрих бросил гневный взор на коленопреклоненную девушку, затем подошел к двери, ведшей в соседний зал, где короля поджидали придворные, кивнул епископам Кранмеру и Гардинеру, чтобы они подошли ближе, и приказал лакеям широко распахнуть двери зала.
Вся сцена производила какое-то своеобразное впечатление, эта столь тихая до того комната вдруг стала ареной большой драмы, которая, быть может, должна была кончиться кровавым эпилогом.
Главные персонажи этой сцены все еще оставались в небольшой, обставленной с блеском и роскошью спальне королевы. Посредине комнаты стоял король в расшитой золотом и блестевшей драгоценными камнями одежде, ослепительно сверкавшей в свете люстры. Рядом с ним стояла молодая королева, и ее прекрасное, милое лицо с боязливым напряжением было обращено к королю, по строгим и мрачным чертам которого она словно старалась разгадать развязку этой сцены. Недалеко от них на коленях стояла девушка, скрывая в ладонях залитое слезами лицо; далее, сзади, стояли оба епископа, смотревшие на группу с серьезным, холодным спокойствием.
Сквозь широко распахнутые двери зала можно было видеть напряженные, полные любопытства лица придворных, которые тесной толпой стояли у дверей, а против них, сквозь открытую балконную дверь, видно было пылавшее заревом небо, с улицы доносились звон колоколов, грохот барабанов, стоны и вой народа.
Затем наступила глубокая тишина, и когда вслед за этим король заговорил, звук его голоса дышал таким железным спокойствием и холодом, что всех присутствующих пронизал невольный трепет.
— Ваши высокопреосвященства, — обратился он к епископам, — мы призвали вас, чтобы силой ваших молитв и мудростью ваших слов вы изгнали из этой молодой особы беса, которым она, без сомнения, одержима, так как она дерзает обвинять своего короля и повелителя в жестокости и несправедливости.
Оба епископа подошли ближе к коленопреклоненной девушке; оба положили ей руки на плечи и склонились к ней, но каждый с особым выражением лица. Взгляд Кранмера был ласков и кроток, и сочувственная, ободряющая улыбка была на его тонких устах. Наоборот, выражение лица Гардинера сохраняло ясный отпечаток холодной, мрачной иронии, а улыбка, игравшая на его толстых, чувственных губах, ясно говорила о радости бессердечного жреца, готового заколоть пред алтарем своего идола трепещущую жертву.
— Ободрись, дочь моя, ободрись и оправься, — шепнул Кранмер.
— Да будет над тобой и нами всеми Бог, благословляющий праведных и карающий грешников! — сказал Гардинер.
Но Мария Аскью почувствовала ужас от прикосновения его руки и резким движением высвободила плечо.
— Не трогайте меня! Это вы — палач тех несчастных, которых казнят теперь там! — резко сказала она, а затем, снова обращаясь к королю и умоляюще простирая к нему руки, она воскликнула: — Пощадите, король Генрих, пощадите!
— Пощадить? — повторил король. — Пощадить? А кого? Тех, кого казнят там, на улице? Так скажите же мне, ваши высокопреосвященства, кого возводят сегодня на костры? Кто осужден?
— Это — еретики, которые обвиняются в исповедании нового вероучения, занесенного к нам из Германии. Они решаются отвергать духовную власть нашего господина и короля! — сказал епископ Гардинер.
— Это — католики, которые признают римского папу за верховного пастыря христианской церкви и не желают кроме него считать никого своим господином! — произнес епископ Кранмер.
— Вот видите, — воскликнул король, — эта юная девица обвиняет нас в несправедливости, однако там, на кострах, находятся не только еретики, но и католики. Поэтому мне кажется, что мы, как и всегда, справедливо и беспристрастно предаем эшафоту только действительно виновных!
— О, если бы вы увидали то, что я видела, — с ужасом сказала Мария Аскью, — тогда вы собрали бы все свои жизненные силы для одного единственного крика, который выразился бы в единственном слове: «Пощадите!» И вы крикнули бы это слово отсюда прямо к месту мучения и отчаяния!
— Что же вы видели там? — улыбаясь спросил король.
Мария Аскью выпрямилась, и ее стройная фигура поднялась теперь, словно лилия, между обеими темными фигурами епископов. Ее глаза были неподвижны и широко раскрыты, на благородных и нежных чертах лица лежал отпечаток отчаяния и ужаса.
— Я видела женщину, которую вели на казнь, — сказала она. — Это была не преступница, а знатная дама, гордое и возвышенное сердце которой никогда еще не затаивало в себе мысли о предательстве или неверности. Она была верна своей вере и убеждениям и не могла отречься от Бога, которому служила. Когда она шла через толпу, казалось, будто сияние мученического венца окружает ее голову и ее седые волосы сверкают серебряными лучами. Все решительно склонялись пред ней, и самые бессердечные мужчины плакали при виде этой несчастной женщины, которая прожила на свете более семидесяти лет и которой не могли позволить умереть на ее старческом одре, а хотели убить во славу Бога и короля. Она же улыбалась и ласково кивала рыдающему народу, и шла к эшафоту так, как будто это был трон, на который ей стоит только воссесть, чтобы принять восторги и почести толпы. Двухгодичное тюремное заключение заставило побледнеть ее щеки, но не в силах было затушить огонь ее глаз и убить силу ее духа; а бремя семи десятков прожитых лет не заставило ее склонить свою голову и не сломило ее мужества. Гордо и твердо поднялась она по ступенькам эшафота, еще раз поклонилась народу и воскликнула: «Я помолюсь пред Господом за вас». Когда же она подошла к палачу и тот потребовал, чтобы она дала связать свои руки и встала на колена, положив голову на плаху, эта женщина воспротивилась и гневно оттолкнула его от себя. «Только предатели и преступники кладут свою голову на плаху! — воскликнула она громовым голосом. — Я же не обязана делать это и не желаю подчиняться вашим кровавым законам, пока еще во мне есть хоть капля дыхания жизни! Возьмите же ее, если сможете!» И тут началась такая ужасная сцена, которая объяла сердца всех присутствующих отчаянием и ужасом. Словно затравленный зверь, бегала графиня вокруг плахи. Ее седые волосы развевались по ветру, а черное платье обвивало ее темным облаком. А за ней бегал в своем кроваво-красном одеянии палач с занесенным топором в руке. Он старался поразить ее ударом топора, она же, поворачивая голову то туда, то сюда, старалась избежать его смертоносных ударов. Но в конце концов ее сопротивление становилось все слабее и слабее, удары топора начали попадать в нее и окрасили кровью ее седые волосы, свисавшие на плечи пурпуровыми полосами. С раздирающим сердце криком она рухнула без чувств на помост. Но рядом с ней упал и палач, обессилевший в этой погоне, от которой подкосились его ноги и руки. Тяжело дыша, он не был в силах подтащить бесчувственную, истекавшую кровью старуху к плахе, не был в состоянии поднять топор, чтобы отделить ее благородную голову от туловища. Народ выл от горя и ужаса и рыдая умолял о пощаде. Сам лорд верховный судья не мог сдержать слезы. Он приказал прекратить эту страшную работу, пока графиня и палач не отдохнут, потому что, как гласит закон, осуждена должна была быть не умирающая, а живая. Графиню распростерли на эшафоте и старались привести ее в чувство. Палачу влили в рот крепкого вина, чтобы придать ему новые силы для его злодейского дела… Народ отвернулся к воздвигнутым по обеим сторонам эшафота кострам, на которых собирались сжечь четырех остальных мучеников. Я же бросилась бежать прочь оттуда, и вот, король, я лежу у ваших ног. Еще есть время! Пощадите, король, пощадите графиню Соммерсет, последнюю из Плантагенетов! [Династия английских королей, правившая Англией с 1154 г. по 1399 г. Родоначальником этой династии был Готфрид, граф Анжуйский, прозванный Плантагенетом от обыкновения украшать свой шлем веткой дрока (planta-genista). Последующие династии на английском престоле, Ланкастерская и Йоркская, были ответвлениями этого дома]
— Пощадите, ваше величество, пощадите! — повторила Екатерина Парр, с плачем и трепетом прижимаясь к супругу.
— Пощадите! — повторил и архиепископ Кранмер, за которым шепотом это же слово робко повторили некоторые из придворных.
Большие сверкающие глаза короля быстрым проницательным взглядом окинули всех собравшихся.
— Ну, а вы, архиепископ Гардинер, — спросил он затем с выражением холодной иронии, — не хотите разве тоже просить о пощаде, как все эти мягкосердечные души?
— Господь Бог наш — карающий Бог, — торжественным тоном ответил Гардинер, — а в Писании сказано, что того, кто прогрешил, Бог наказывает до третьего или четвертого колена.
— А что написано, то должно быть соблюдено, — громовым голосом воскликнул король. — Нет пощады злодеям, нет сожаления преступникам! Да ниспадет топор на главу виновного, да пожрет пламя тела нечестивых!
— Ваше величество, подумайте о своем высоком назначении! — воскликнула Мария Аскью вдохновенным голосом. — Подумайте, какое высокое имя дали вы себе сами в вашей стране! Вы наименовали себя главой церкви и хотите одновременно главенствовать в духовной жизни и царствовать на земле. Так окажите же акт милости, король, потому что вы называетесь королем Божьей милостью.
— Нет, я не называюсь королем Божьей милостью!… я называюсь королем Божьим гневом! — воскликнул Генрих, угрожающе поднимая кверху руку. — Мое дело отправлять к Богу грешников, а уж там Он может миловать их, если хочет. Я — карающий судья, который судит по закону без жалости. Пусть осужденные взывают к Богу, и Он пусть милует их, я же не могу и не хочу сделать это. Совершено преступление против закона, и я должен покарать виновных…
— Так горе, горе вам и всем нам! — воскликнула Мария Аскью. — Горе вам самим, король Генрих, если правда все то, что вы только что сказали! Тогда те люди, которые недавно возведены на костер, были правы, когда бранили вас, называя тираном! Тогда прав римский папа, называя вас отверженным и отлученным и проклиная вас именем Христа. Ведь вы не знаете Бога, являющегося Любовью и Жалостью! Вы — не приверженец Того, который сказал: «Любите врагов своих и благословляйте проклинающих вас!» Горе вам, король Генрих, если ваши дела на самом деле обстоят так печально…
— Молчи, несчастная, молчи! — воскликнула Екатерина и, с силой отталкивая пылающую гневом девушку, схватила руку короля Генриха и поднесла ее к своим губам, после чего шепнула: — Ваше величество! Вы только что говорили мне, что любите меня. Докажите это, простив эту девушку за ее страстную возбужденность. Докажите это, позволив мне отвести Марию Аскью в ее комнату и запретить ей говорить!
Но в этот момент Генрих был совершенно неподвластен каким-либо другим чувствам, кроме гнева и кровожадной радости. Он с недовольством оттолкнул от себя Екатерину и, устремив острый, пронизывающий взгляд на девушку, сказал резким, глухим голосом:
— Оставьте ее! Пусть говорит. Никто не смеет решиться перебить ее!
Мария Аскью не обратила ни малейшего внимания на все то, что происходило вокруг нее. Она все еще находилась в том состоянии крайней экзальтации, которая не знает никаких страхов и не отступает ни пред какой опасностью. Она в этот момент с радостью сама взошла бы на костер, и ей почти хотелось святого мученичества.
— Говорите, Мария Аскью, говорите! — приказал король. — Скажите, знаете ли вы, что сделала та самая графиня, за которую вы умоляете меня о пощаде? Знаете ли вы, за что обрекли костру этих четверых мужчин?
— Я знаю это, Генрих, король Божьим гневом! — с пламенной страстностью ответила девушка. — Я знаю, почему вы послали на эшафот эту благородную графиню и почему ей нечего ждать от вас пощады! Она благородной, королевской крови, а кардинал Полюс — ее сын. Вы хотите наказать сына в матери и, не будучи в силах казнить кардинала, убиваете его мать!
— Ого, вы — очень образованный ребенок! — воскликнул король с мрачной иронической улыбкой. — Вы знаете мои самые сокровенные мысли и мои затаеннейшие побуждения. Без сомнения, вы тоже являетесь верной католичкой, раз смерть католической графини переполняет ваше сердце такой скорбью. В таком случае вам придется согласиться, по крайней мере, что я прав, приказывая сжечь остальных четырех еретиков!
— Еретиков? — вдохновенно воскликнула Мария. — Вы называете еретиками тех благородных людей, которые с радостной улыбкой идут на смерть за свои убеждения и веру? Король Генрих, король Генрих! Горе вам, если вы осудили этих людей как еретиков! Они одни и являются истинно верующими, истинными слугами Господними! Они не признают человеческого гнета, и как вы сами не захотели признавать духовное главенство папы, так и они не хотят признавать вас главой церкви. Они говорят, что главой церкви является только Один Бог; так кто же признает за собою достаточное право назвать их за это преступниками!
— Я! — воскликнул властным тоном Генрих Восьмой. — Я признаю за собой это право! Я говорю, что они — еретики и что я уничтожу всех их и растопчу ногами не только их, но и всех тех, кто думает так же, как и они! Я говорю, что пролью их кровь и приуготовлю им такие муки, пред которыми задрожит каждый человек! Господь посылает Свое откровение через меня в огне и крови! Он вложил мне меч в руки, и, подобно святому Георгию, я растопчу своими ногами дракона еретичества! — Гордо подняв свое покрасневшее от гнева лицо и дико вращая налившимися кровью глазами, он продолжал: — Слушайте вы все, собравшиеся здесь! Нет сожаления и пощады еретикам, нет помилования католикам! Я — тот единственный, которого наш Господь Бог избрал Своим палачом и благословил на главенство и власть! Я — верховный служитель церкви, и кто решится отрицать за мной эту власть, тот богохульствует, а кто настолько дерзок, что хочет поклоняться другому главе церкви, тот — жрец Ваала и поклоняется идолам. Падите все ниц предо мной и почтите во мне Бога, земным представителем которого являюсь я и который воплощается во мне во всем Своем полном ужаса и величия великолепии! Падите ниц предо мной, так как я один являюсь верховным служителем церкви!
И, словно под единым ударом, все преклонили колена, и на пол склонились не только гордые кавалеры и блестевшие золотом и драгоценными камнями леди, но даже и оба епископа и сама королева.
Несколько мгновений Генрих любовался этим зрелищем, и его глаза, сверкая радостью и торжеством, оглядывали приниженно склонившееся собрание, представлявшее собою весь цвет знати королевства.
Вдруг его взор остановился на Марии Аскью. Только она одна не преклонила колен и стояла посреди коленопреклоненных, гордо выпрямившись, подобно королю.
Мрачная тень пробежала по лицу Генриха.
— Вы не хотите повиноваться моему приказанию? — спросил он.
Она покачала кудрявой головой и, твердо и пронзительно посмотрев на него, ответила:
— Нет! Подобно тем, последний предсмертный крик которых мы только что слышали, я скажу вам: только Одному Богу надлежит воздавать подобную почесть; Он Один является главой церкви. Если вы хотите, чтобы я преклонила колена пред вами как пред моим королем, я сделаю это, но я не преклонюсь пред вами как главой церкви!
По знаку короля, все поднялись с колен, с затаенным дыханием ожидая развязки этой страшной сцены.
Наступила пауза. Король Генрих сам едва переводил дыхание и должен был употребить некоторое время, чтобы собраться с мыслями.
Но не гнев или раздражение сковывали ему язык; он не был ни взбешен, ни раздражен. Только одна радость волновала его до такой степени — радость найти еще одну жертву, на которой он мог бы удовлетворить свою кровожадность, муками которой он мог бы натешиться досыта и предсмертный стон которой мог бы с жадностью вдохнуть в себя.
Никогда Генрих не бывал так весел, как в момент подписания смертного приговора. Именно тогда-то он и осознавал вполне свое величие, чувствуя себя господином над жизнью и смертью миллионов других людей, и это чувство переполняло его гордостью и счастьем, так как особенно зримо подчеркивало его превосходство над другими. Поэтому, когда теперь он обернулся к Марии Аскью, его лицо было спокойно и весело, а голос звучал ласково, почти нежно.
— Мария Аскью, — сказал он, — знаете ли вы, что все сказанное вами уличает вас в государственной измене?
— Я знаю это, ваше величество!
— А знаете ли вы, какое наказание ожидает государственного преступника?
— Смерть! Я знаю это!
— Смерть на костре! — совершенно спокойно поправил ее король.
Сдержанный ропот пробежал среди присутствующих.
Только один голос осмелился произнести слово «пощады!» Это был голос Екатерины, супруги короля.
Она выступила вперед, она хотела подбежать к королю и еще раз молить его о помиловании, о милосердии, но вдруг почувствовала, что чья-то рука тихо удерживает ее на месте. Рядом стоял архиепископ Кранмер, который смотрел на нее серьезным, умоляющим взглядом.
— Тише, тише! — прошептал он. — Ее вам не удастся спасти, она погибла. Подумайте о себе самой, о чистой и святой религии, защитницей которой вы являетесь. Поберегите себя ради вашей церкви и единоверцев!
— А она пусть умирает? — спросила Екатерина, глаза которой наполнились слезами, когда она взглянула на бедного ребенка, стоявшего против короля с дивной, невинной улыбкой.
— Быть может, нам еще удастся спасти ее, но сейчас для этого совсем неподходящий момент, — заметил Кранмер. — Всякое сопротивление воле короля может только еще больше раздражить его и он способен приказать бросить девушку в пламя еще горящих костров; лучше уж помолчать пока!
— Да, помолчим! — пробормотала Екатерина, вздрагивая от ужаса и отходя снова к оконной нише.
— Смерть в огне ожидает вас, Мария Аскью! — повторил Генрих. — Нет пощады государственной преступнице, осмеливающейся обвинять и ругать своего короля!
V. СОПЕРНИКИ
правитьВ тот самый момент, когда король почти радостным голосом объявил Марии Аскью смертный приговор, на пороге королевской спальни показался какой-то кавалер и смело подошел к Генриху.
Это был молодой человек благородной и строгой красоты, и его гордая осанка на диво отличалась от приниженных, съежившихся фигур остальных придворных. Его высокая, гибкая фигура была облечена в сверкавший золотом панцирь, на плечах была накинута бархатная мантия с вытканной на ней графской короной, а на темных локонах кокетливо сидел расшитый золотом берет, с которого на плечи свешивалось белое страусовое перо. Продолговатое лицо было типично аристократическим; его щеки поражали какой-то почти прозрачной бледностью; вокруг слегка вздернутых уголков губ играла полупрезрительная, усталая улыбка. Высокий выпуклый лоб и орлиный профиль носа придавали его лицу смешанное выражение отважности и задумчивости. Только глаза как-то не подходили к этому лицу; они не были ни усталы, как рот, ни задумчивы, как лоб. Весь огонь и вся задорная веселость и безрассудность юности сверкали в этих черных пламенных глазах.
Когда его взоры были потуплены, его можно было бы принять за истасканного, утомленного светской жизнью аристократа, когда же он поднимал свой взор в упор, и видно было, как пламенели и сверкали его зрачки, в нем сразу можно было распознать молодого человека, полного самой безрассудной храбрости и честолюбивейших желаний, полного страстного пыла и безграничной гордости.
Он подошел к королю и, преклонив перед ним колена, сказал громким, звучным голосом:
— Пощадите, ваше величество, пощадите!
Король Генрих изумленно отступил на шаг назад и почти с отчаянием посмотрел на смелого просителя.
— Томас Сеймур! — сказал он. — Томас, так ты вернулся? И первым же твоим делом является самый необдуманный и безрассудно смелый поступок?
Молодой человек, улыбнувшись, произнес:
— Я вернулся — это значит, я дал шотландцам доброе морское сражение и отнял у них четыре военных корабля. Я спешу с ними сюда, чтобы преподнести их своему королю и повелителю в качестве свадебного дара, и вот как раз в тот момент, когда я переступил порог зала, я услыхал ваш голос, возвещавший смертный приговор. Разве же не естественно, что я, приносящий вам весть о победе, нахожу в себе смелость обратиться к вам с просьбой о помиловании, для которой, как кажется, у всех этих гордых и благородных кавалеров не нашлось достаточно храбрости!
— А! — сказал король, облегченно вздыхая. — Так ты даже не знал, за кого и по поводу чего ты просишь о помиловании?
— Нет, знал! — ответил молодой человек, и его смелый взгляд с презрением окинул всех собравшихся. — Я знал, как только вошел сюда, что осужденной может быть лишь эта девушка, которая стоит посреди этого блестящего и храброго собрания такой одинокой, покинутой всеми, словно зачумленная. Ну, а вам хорошо известно, мой благородный король, что при дворе таким образом узнают осужденных и впавших в немилость; от них все бегут, и никто не дерзнет дотронуться до таких отверженцев хотя бы кончиком пальца!
Король Генрих, улыбнувшись, сказал:
— Томас Сеймур, граф Сэдлей, сегодня, как и всегда, вы действуете необдуманно! Вы просите о помиловании, даже не зная, достойна ли пощады та, за которую вы просите!
— Нет, знаю, потому что вижу, что она — женщина! — ответил неустрашимый граф. — А женщина всегда достойна пощады, и каждому рыцарю приличествует и надлежит немедленно стать ее защитником, хотя бы только для того, чтобы этим в ее лице выказать свое почтение и обожание всему благородному и могущественному женскому полу. Поэтому я и прошу о помиловании этой девушки!
С сильно бьющимся сердцем смотрела Екатерина на молодого графа, и ее щеки пылали ярким румянцем. Она видела графа в первый раз, но, несмотря на это, в ней пробуждалось к нему самое пылкое участие, почти нежный страх за него.
— Он только себя погубит, — пробормотала она, — он не спасет Марии, а себя погубит… Боже мой, Боже мой, имей же хоть немного сочувствия к моему страху!
Она со страхом взирала на короля, полная твердой решимости немедленно броситься на помощь графу, с таким великодушием и благородством выступившему на защиту невинной девушки, если только и на него обрушится гнев ее царственного супруга. Но, к ее изумлению, лицо Генриха оставалось веселым и довольным.
Подобно дикому хищному животному, которое, следуя своему инстинкту, ищет себе добычу только тогда, когда оно голодно, Генрих чувствовал себя сытым на этот день. Там, на улицах, еще пылали костры, на которых сожгли четырех еретиков; там еще стоял эшафот, на котором только что казнили графиню Соммерсет, а он уже успел найти себе новую жертву! К тому же Томас Сеймур всегда был его любимцем. Его беззаветная храбрость, веселость и энергия всегда действовали на короля, а кроме того он был страшно похож на свою сестру, Джейн Сеймур, третью супругу короля.
— Я не могу оказать вам эту милость, Томас, — сказал Генрих. — Правосудие не должно задерживаться на своем пути, а там, где оно высказало слово осуждения, милость не может иметь место. А произнесенный сейчас смертный приговор есть правосудие твоего короля. Поэтому вы вдвойне не правы: вы не только просили о пощаде, но и обвинили моих кавалеров. Неужели же вы и на самом деле думаете, что, будь эта девушка невиновна, не нашлось бы рыцаря, готового выступить на ее защиту?
— Да, я это думаю, — смеясь, воскликнул граф. — Солнце вашего благоволения отвернулось от этой бедной девушки, а в таких случаях ваши придворные теряют зрение и не могут уже разглядеть окутанную мраком фигуру!
— Ошибаетесь, милорд, я видел ее! — произнес вдруг другой голос, и другой кавалер вступил из зала в комнату. Он подошел к королю и, склонив пред ним колена, сказал громким, решительным голосом: — Ваше величество, и я тоже прошу о пощаде Марии Аскью!
В этот момент послышался легкий крик в той стороне, где стояли дамы, и на одно мгновение над головами остальных женщин показалось бледное, испуганное лицо леди Джейн Дуглас.
Но никто не обратил на это внимания. Все взоры были устремлены на группу, стоявшую посередине комнаты; все с напряженным вниманием смотрели на короля и обоих молодых людей, которые осмеливались выступить на защиту женщины, осужденной самим королем.
— Генри Говард, граф Сэррей! — воскликнул король, и теперь на его лице промелькнула тень гнева. — Как? И вы решаетесь просить за эту девушку? Так вы даже не хотите предоставить Томасу Сеймуру преимущество быть самым безрассудным человеком при моем дворе?
— Я не хочу, ваше величество, позволить ему думать, что он храбрее всех, — возразил молодой человек, устремив на Томаса Сеймура вызывающий взгляд.
Последний ответил на это холодной, пренебрежительной усмешкой и, пожимая плечами, сказал:
— О, я охотно позволяю вам, граф Сэррей, безопасно следовать за мною по тропинке, прочность которой я предварительно испытал, рискуя собственной жизнью. Вы видели, что я до сих пор не потерял еще ни головы, ни жизни в этом безумно смелом предприятии, и это придало вам мужества последовать моему примеру. Есть новое доказательство вашей рассудительной храбрости, почтеннейший граф Сэррей, и я должен похвалить вас за это.
Яркая краска ударила в благородное лицо графа, его глаза метали молнии, и, дрожа от гнева, он, положив свою руку на меч, начал:
— Похвала Томаса Сеймура, конечно…
— Молчать! — повелительно перебил его король. — Я не позволю, чтобы двое благороднейших кавалеров моего двора вздумали сделать днем раздора тот день, которому следовало быть великим общим праздником. Поэтому приказываю вам примириться. Подайте друг другу руки, и пусть ваше примирение будет искренним. Я, ваш король, повелеваю вам это.
Молодые люди обменялись взорами ненависти и едва сдерживаемого бешенства и высказали друг другу глазами те оскорбительные и вызывающие слова, которые не смели больше произнести их уста. Король приказал, и при всем своем могуществе и знатности они должны были повиноваться королю. Поэтому они беспрекословно подали друг другу руки и пробормотали несколько тихих, невнятных слов, которые, пожалуй, должны были выражать взаимное извинение, но остались непонятыми обоими.
— А теперь, ваше величество, — сказал после того граф Сэррей, — я осмеливаюсь повторить свою просьбу. Пощадите, государь, пощадите Марию Аскью!
— А вы, Томас Сеймур, — спросил король, — повторяете ли вы также вашу просьбу?
— Нет, я от нее отказываюсь. Граф Сэррей защищает Марию Аскью, следовательно, я отступаю назад, потому что она — несомненно преступница; вы, ваше величество, говорите это, значит, так оно и есть. Сеймуру не подобает защищать особу, провинившуюся против своего короля.
Это новое косвенное нападение на графа, казалось, произвело глубокое, но весьма различное впечатление на всех присутствующих. Одни лица побледнели, другие просияли злорадной улыбкой; тут плотно сжатые губы бормотали угрозы, там открывались уста, чтобы высказать вполголоса одобрение и согласие.
Чело короля омрачилось и нахмурилось: стрела, так искусно пущенная графом Сэрреем, попала в цель. Вечно подозрительный и недоверчивый, король пришел в тем сильнейшее беспокойство, что большая часть его кавалеров очевидно и явно принадлежала к сторонникам Генри Говарда, тогда как число приверженцев Сеймура оказывалось незначительным.
«Эти Говарды — опасные люди, я буду старательно следить за ними», — подумал Генрих VIII, и в первый раз его взор остановился с мрачной враждебностью на благородном лице Генри Говарда.
Между тем Томас Сеймур, желавший только уколоть своего давнишнего врага, тем самым решил судьбу несчастной Марии Аскью. Теперь стало почти невозможным заступиться за нее, а молить о пощаде этой женщины значило участвовать в ее преступлении. Томас Сеймур отступился от нее, потому что она сделала себя недостойной его защиты как государственная преступница, провинившаяся пред своим королем.
У кого хватило бы безумной храбрости брать ее теперь под свою защиту?
Генри Говард сделал это. Он повторил свою мольбу о пощаде Марии Аскью. Но лицо короля омрачалось все более и более, и придворные с ужасом видели приближение момента, когда его гнев сразит и уничтожит несчастного графа Сэррея.
В рядах придворных дам также виднелись побледневшие лица, и не одна пара прекрасных и лучезарных очей омрачилась слезою при виде этого храброго и красивого кавалера, рисковавшего жизнью за женщину.
— Он погиб! — прошептала Джейн Дуглас и, совершенно разбитая, уничтоженная, прислонилась на одно мгновение к стене. Но потом она выпрямилась и ее взор загорелся смелой решимостью. — Я попробую спасти ее, — сказала она про себя, твердо выступила из рядов дам и приблизилась к королю.
Одобрительный шепот пробежал среди присутствующих; все лица просияли, все взоры устремились с благосклонностью на леди Джейн. Всем было известно, что она — подруга королевы и последовательница нового учения; поэтому ее великодушное заступничество за графа Сэррея являлось весьма знаменательным и важным.
Леди Джейн склонила свою прекрасную, гордую голову пред королем и сказала ясным, серебристым голосом:
— Ваше величество! От имени всех женщин прошу у вас пощады Марии Аскью, потому что она — женщина! Граф Сэррей уже сделал это, потому что истинный кавалер всегда остается верен себе и неизменно обязан исполнять свой благородный, священный долг защиты беспомощных и погибающих. Истинный джентльмен не спрашивает, заслуживает ли женщина его защиты; он оказывает ей покровительство именно потому, что она — женщина и нуждается в его помощи. И если я от имени всех женщин благодарю графа за его заступничество за женщину, то присоединяю к его просьбе и мою, чтобы никто не имел права сказать, будто мы, женщины, всегда трусливы, лишены мужества и не осмеливаемся спешить на помощь человеку в беде. Итак, я прошу вас, ваше величество, о пощаде Марии Аскью.
— И я, — сказала королева, снова приближаясь к супругу, — также присоединяю мою просьбу, ваше величество. Сегодня праздник любви, мой праздник, государь. Так пусть же любовь и милость восторжествуют!
Она смотрела на Генриха VIII с пленительной улыбкой, ее глаза сияли так лучезарно, сулили столько счастья, что король не мог противиться ей.
В глубине сердца он был готов на этот раз склониться к помилованию преступницы, но ему был нужен для этого какой-нибудь предлог, чье-нибудь посредничество. Он торжественно поклялся не щадить ни единого еретика и не имел права нарушить свое слово только из-за того, что королева просила его о помиловании.
— Ну, — сказал он после некоторого раздумья, — я согласен исполнить ваши просьбы, согласен помиловать Марию Аскью, при том, однако, условии, что она откажется и торжественно отречется от всего, что говорила здесь. Довольны ли вы этим, Екатерина?
— Довольна, — печально ответила королева.
— А вы, леди Джейн Дуглас и Генри Говард граф Сэррей?
— Мы довольны!
Все взоры обратились теперь вновь на Марию Аскью, которую присутствующие оставили без внимания, несмотря на то, что ее дело занимало всех.
Девушка, со своей стороны, также относилась безучастно к остальному обществу и почти не замечала, что происходило вокруг нее. Она стояла, прислонившись к отворенной двери балкона, и смотрела вдаль, на пламенеющий горизонт. Ее душа была с благочестивыми мучениками, за которых она горячо молилась Богу, в своей лихорадочной экзальтации завидуя их мучительной смерти. Совершенно отрешившись от настоящего, она не слышала ни молений своих защитников, ни ответа короля.
Рука, положенная на плечо Марии, заставила ее отвлечься от мечтательной задумчивости.
Возле нее стояла молодая королева Екатерина Парр.
— Мария Аскью, — поспешно прошептала она, — если тебе мила жизнь, исполни требование короля. Это — единственное средство для твоего спасения. — После этого она взяла девушку за руку и, подведя ее к королю, громко сказала: — Ваше величество, простите пылкому горю бедной девушки, которая в первый раз присутствовала при казни и была так потрясена этим зрелищем, что едва ли сознавала, какие безрассудные, преступные слова невольно вырвались у нее в вашем присутствии. Итак, простите ее, ваше величество, потому что она с радостью готова отказаться от них.
Крик ужаса вырвался из уст Марии, а ее глаза вспыхнули гневом. Она оттолкнула от себя руку королевы и спросила с презрительной улыбкой:
— Мне отказываться? Никогда, миледи, никогда! Клянусь Богом, который да помилует меня в мой смертный час, что я не отрекусь от своих слов. Да, горе и ужас подсказали мне их, но сказанное мною — все же истинная правда. Ужас заставил меня говорить и принудил обнажить пред вами свою душу. Нет, я не отрекаюсь от своих слов! Я говорю вам, что те, которых казнят вон там, — святые мученики и что они идут на Небо к Богу, чтобы обвинить пред Ним царственного палача. Да, они святые, потому что вечная истина просветила их души и сияла вокруг их лиц ярче пламени костра, в которое ввергла их рука неправедного судии. Ах, я должна отречься? Я должна последовать примеру Шакстона, низкого и вероломного служителя своего Господа, который из страха телесной смерти отрекся от вечной правды и в богохульственной трусости сделался клятвопреступником пред святым учением? Король Генрих, говорю тебе, берегись лицемеров и изменников, берегись своих собственных гордых и надменных мыслей!… Кровь мучеников вопиет против тебя к Небу, и со временем Господь Бог будет так же неумолим к тебе, как ты был неумолим к благороднейшим из своих подданных! Ты предаешь их убийственному огню, потому что они не хотят верить тому, что проповедуют им жрецы Ваала, потому что они не хотят верить в истинное превращение чаши, потому что они отрицают, что истинное тело Христа содержится после освящения в Святых Дарах, все равно, хороший или дурной священник совершал таинство евхаристии. Ты предаешь их палачу за то, что они — верные последователи своего Господа и Бога.
— А вы разделяете мнение этих людей, которых зовете мучениками? — спросил король, когда Мария Аскью смолкла на минуту, запыхавшись от волнения.
— Я разделяю его.
— Значит, вы отрицаете истину шести статей?
— Я отрицаю ее.
— Вы не согласны видеть во мне верховного главу церкви?
— Един Бог — глава и владыка Своей церкви.
Наступила пауза, страшная, полная ужаса. Каждый чувствовал, что для этой несчастной девушки все потеряно, что ей нет больше спасения, и ее судьба бесповоротно решена.
На лице короля играла улыбка.
Придворные знали эту улыбку и боялись ее еще более, чем бури королевского гнева. Когда Генрих VIII так улыбался, это значило, что он принял твердое решение; тогда он был уже не подвластен ни малейшему колебанию, никакому сомнению; смертный приговор был уже решен им, и его кровожадная душа радовалась новой жертве.
— Ваше высокопреосвященство! — сказал наконец Генрих, обращаясь к архиепископу винчестерскому. — Подойдите сюда.
Архиепископ приблизился к нему и встал возле Марии Аскью, бросавшей на него гневные, презрительные взгляды.
— Именем закона повелеваю вам взять под стражу эту еретичку и предать ее духовному суду, — продолжал король. — Она проклята и погибла; ее надо судить, как она того заслуживает.
Архиепископ положил руку на плечо Марии Аскью и торжественно произнес:
— Именем Божеского закона арестовываю тебя!
Ни одного слова не было сказано больше. Лорд верховный судья молча последовал знаку архиепископа и, коснувшись своим жезлом Марии Аскью, приказал своим солдатам вывести ее вон.
Мария Аскью улыбаясь протянула им руки и с гордо поднятой головой направилась из зала в окружении стражи, в сопровождении архиепископа винчестерского и лорда верховного судьи…
Придворные расступились, чтобы пропустить девушку с ее провожатыми, а потом снова сомкнули свои ряды, как смыкаются и спокойно катятся дальше волны моря, поглотившие труп. Мария Аскью была уже для всех трупом, погребенным мертвецом. Волны прошумели над ней, и все снова стало весело и блестяще, как было раньше.
Король подал руку своей юной супруге и, нагнувшись к ней, шепнул на ухо несколько слов, которых не понял никто, но которые заставили вздрогнуть и покраснеть молодую женщину.
Заметив это, Генрих засмеялся и напечатлел поцелуй на ее челе. После того он обратился к своему двору:
— Теперь доброй ночи, милорды и джентльмены! — сказал он с милостивым кивком головы. — Праздник кончился, и нам нужен покой.
— Не забудьте принцессы Елизаветы, — прошептал епископ Кранмер, когда откланивался Екатерине и целовал протянутую ему руку.
— Я не забуду ее, — прошептала Екатерина и с сильно бьющимся сердцем, дрожа от затаенного страха, смотрела, как все удалялись, оставляя ее наедине с королем.
VI. ЗАСТУПНИЧЕСТВО
правитьКогда все удалились и Генрих VIII снова остался наедине с супругой, он сказал:
— А теперь, Кэти, забудем все, кроме того, что мы любим друг друга.
Он обнял молодую женщину и с жаром прижал ее к сердцу. В смертельном изнеможении склонилась она к нему на плечо и осталась так лежать, как сломленная роза, совершенно разбитая, совершенно безвольная.
— Ты не хочешь поцеловать меня, Кэти? — улыбаясь спросил Генрих. — Значит, ты сердишься на меня еще за то, что я не исполнил твоей первой просьбы? Но что ты хочешь, дитя? Как поддерживать мне пурпур моей королевской мантии вечно свежим и ярким, если я перестану постоянно подкрашивать его кровью преступников? Лишь карающий и уничтожающий король есть настоящий король, и трепещущее человечество признает его таковым; короля уступчивого, щедрого на милости, оно презирает и смеется над его жалостливой слабостью! Ба! Ведь человечество — такое жалкое, презренное стадо, что уважает и признает только того, кто приводит его в трепет, а народы — такие презренные, глупые дети, что питают уважение лишь к тому, кто ежедневно потчует их кнутом и при случае бичует некоторых из них до смерти! Взгляни на меня, Кэти, и скажи, существует ли в мире король, который царствовал бы дольше моего и счастливее, которого его народ любит больше и которому лучше повинуется, чем мне? Это происходит оттого, что я подписал уже свыше двухсот смертных приговоров; значит, каждый чувствует, что если не будет мне повиноваться, то я без всяких колебаний пошлю его на плаху вслед за остальными.
— О, вы говорите, что любите меня, — прошептала Екатерина, — а между тем толкуете о крови и смерти, находясь у меня!
Король, засмеявшись, произнес:
— Ты права, Кэти, но поверь: в глубине моего сердца дремлют еще иные помыслы, и если бы ты могла заглянуть туда, то не обвинила бы меня в холодности и равнодушии! Я действительно люблю тебя, моя дорогая, девственная невеста, и в знак того ты должна попросить у меня какой-нибудь милости. Да, Кэти, обратись ко мне с просьбой, и, в чем бы она ни заключалась, я даю тебе свое королевское слово, что исполню ее. Ну, Кэти, подумай хорошенько, чем я могу тебя порадовать!…
Екатерина улыбнулась, несмотря на внутренний трепет и ужас, и ответила:
— Ваше величество, вы подарили мне столько бриллиантов, что я могу сиять и сверкать ими, как ночь звездами. Если бы вы подарили мне замок на морском берегу, это было бы равносильно моему изгнанию из Уайтгола и лишению меня вашей близости; поэтому я не хочу для себя особенного замка, я желаю жить только при вас, в ваших замках, и жилище моего короля должно быть моим единственным жилищем.
— Прекрасно и умно сказано, Кэти, — одобрил король. — Я припомню эти слова, если твоим врагам вздумается когда-нибудь соблазнять меня, чтобы я отправил тебя в иное жилище и в другой замок, чем тот, где обитает с тобою твой король! Ведь и Тауэр — замок, Кэт, но я даю тебе мое королевское слово, что ты никогда не будешь в нем жить! Итак, тебя не прельщают ни драгоценности, ни замки! Значит, ты собираешься потребовать от меня человеческой головы?
— Да, ваше величество, человеческой головы!
— Вот я и угадал! — со смехом подхватил король. — Ну, говори же, моя маленькая кровожадная королева, чью голову хочешь ты иметь? Кто должен положить ее на плаху?
— Я действительно выпрашиваю у вас человеческую голову, ваше величество, — мягким, искренним тоном ответила Екатерина, — но я не хочу, чтобы эта голова пала; напротив, я желаю, чтобы она поднялась. Я прошу для себя человеческой жизни, но не с тем, чтобы уничтожить ее, а чтобы осветить счастьем и радостью! Я никого не хочу ввергнуть в тюрьму, я хочу возвратить дорогой, любимой особе свободу, счастье и блеск, которые подобают ей. Ваше величество, вы позволили мне просить у вас милости! Вот я и прошу вас: призовите принцессу Елизавету обратно к вашему двору. Разрешите ей жить при нас в Уайтголе. Дозвольте, чтобы она была всегда возле меня и разделила со мною мое счастье, мой блеск. Ваше величество, не дальше как вчера принцесса Елизавета далеко превосходила меня саном и величием, а после того как сегодня ваша всемогущая воля и милость поставили меня выше всех прочих женщин, я уже смею любить принцессу Елизавету, как родную сестру и самую дорогую подругу. Разрешите мне это, мой король! Пусть принцесса Елизавета* приедет к нам в Уайтгол и пользуется при нашем дворе подобающими ей почестями.
- Детство и юность принцессы Елизаветы (род. в 1533 г. во втором браке Генриха VIII, с Анной Болейн) протекли в условиях крайне тревожных. Вскоре после ее рождения акт 1534 г. назначил ее наследницей престола; но позднейший акт 1537 г. отменил это решение, а затем Елизавета даже была объявлена незаконной. В 1544 г. права Елизаветы были восстановлены.
Король ответил не вдруг, но по его спокойному и улыбающемуся виду можно было догадаться, что просьба юной супруги не разгневала его. Что-то вроде умиления дрогнуло в его чертах, а глаза на минуту подернулись слезою. Он порывисто схватил руку Екатерины и, поднеся ее к губам, воскликнул:
— Благодарю тебя, ты бескорыстна и великодушна. Это — очень редкое качество, и я буду высоко ценить тебя за него. Но ты сверх того смела и бесстрашна, потому что отважилась на то, на что не решался до тебя ни единый человек. Ты дважды в один вечер ходатайствовала за осужденную и за опальную! Ты не похожа на жалких, пресмыкающихся придворных, не похожа на лицемерную и трепещущую толпу, которая, не попадая зубом на зуб, простирается предо мною ниц, поклоняясь мне, как своему богу и владыке. Ах, поверь мне, Кэти, я был бы более кротким и склонным к прощению королем, если бы народ не был такой глупым и презренным животным: собакой, которая становится тем смирнее и ласковее, чем больше мы ее колотим. Но ты, Кэти, ты совсем не такая. Ты знаешь, что я навсегда удалил Елизавету от моего двора и изгнал ее из моего сердца, все же ты ходатайствуешь за нее. Это благородно с твоей стороны, и я люблю тебя за то, Кэти, и исполню твою просьбу. А чтобы ты видела, Кэти, как я люблю тебя и доверяю тебе, я открою тебе сейчас одну тайну: я уже давно хотел приблизить к себе вновь Елизавету, но стыдился подобной слабости пред самим собою. Давно томился я желанием заглянуть когда-нибудь опять в умные, большие глаза моей дочери, сделаться для нее добрым и нежным отцом и этим отчасти загладить то, в чем я, пожалуй^ погрешил против ее матери. Ведь иногда в бессонные ночи предо мной встает прекрасный образ Анны, она смотрит на меня печально-кроткими глазами, заставляя содрогаться мое сердце. Но я не смею никому в том признаться, чтобы люди не сказали, будто я раскаиваюсь в своих поступках. По этой причине я преодолел свою тоску по дочери и свою отеческую нежность, о которой никто не догадывался, и казался с виду бессердечным отцом; ведь никто не хотел помочь мне и облегчить для меня задачу стать любящим родителем. Ах, эти придворные! Они так глупы, что их пониманию доступно только то, что звучит в наших речах, но о том, что говорит и к чему готовится наше сердце, они не знают ровно ничего. А тебе это известно, Кэти, ты — женщина умная и вдобавок великодушная. Пойдем, Кэти; вот этот поцелуй дарит тебе благодарный отец, а этот, да, этот — твой супруг, моя прекрасная королева!
VII. ГЕНРИХ VIII И ЕГО ЖЕНЫ
правитьНочное спокойствие победило наконец дневные бури, и после треволнений, празднеств и удовольствий глубокая тишина водворилась в замке Уайтгол и во всем Лондоне. Подданные короля Генриха могли хотя на несколько часов оставаться безопасно у себя по домам и при затворенных ставнях, при запертых дверях или спать и грезить во сне, или предаваться набожным занятиям, за которые они в дневную пору, пожалуй, были бы объявлены преступниками. Они могли несколько часов предаваться сладостной и блаженной мечте, считая себя людьми свободными, не знающими запрета в своей вере и помыслах, потому что сам король Генрих спал, а вместе с ним архиепископ винчестерский и лорд-канцлер также смежили свои бдительные и зоркие благочестивые очи убийц, чтобы отдохнуть немного от своей христианской должности сыщиков.
Между тем казалось, будто не все придворные предались отдохновению и последовали примеру короля. По крайней мере, невдалеке от опочивальни королевской четы сквозь массивные штофные занавеси, спущенные в окнах, проникал слабый свет. Можно было догадаться, что свечи в этой комнате еще не затушены, а присмотревшись внимательнее, нетрудно было заметить, что от времени до времени на занавесях обрисовывалась человеческая тень. Обитатель этой комнаты, значит, еще не ложился спать, и, вероятно, тревожные думы заставляли его порою беспокойно бродить взад и вперед.
Эта комната принадлежала леди Джейн Дуглас, первой фрейлине королевы. Архиепископ винчестерский поддержал своим могущественным влиянием желание Екатерины иметь вблизи себя свою любимую подругу юности. Таким образом, сама того не подозревая, королева содействовала дальнейшему успеху планов лицемерного архиепископа, направленных против нее.
Действительно, Екатерина не знала, какие резкие перемены произошли в характере ее подруги в четыре года, в течение которых она не видела Джейн; королева не догадывалась, как пагубно отозвалось пребывание в строго католическом Дублине на впечатлительной душе подруги ее детских игр и как сильно изменился весь ее нрав.
Благодаря своему фанатизму и назиданиям священников Джейн Дуглас сделалась совершенной лицемеркой. Она могла улыбаться, затаив в сердце ненависть и замышляя мщение, она могла целовать в губы ту, в гибели которой, может быть, поклялась, могла сохранять невинную, кроткую личину, наблюдая в то же время за всем и следя за каждым вздохом, каждой улыбкой, каждым вздрагиванием век.
Джейн Дуглас была одна и, прохаживаясь взад и вперед по комнате, перебирала в уме события сегодняшнего дня. Так как теперь никто не наблюдал за нею, она сбросила кроткую, серьезную маску, которую все привыкли видеть у нее на лице. Черты девушки обнаруживали в быстрой смене все разнообразные чувства, волновавшие ее, печальные и веселые.
Она, единственной целью которой было до настоящего времени служить церкви, посвящая этому служению всю свою жизнь, она, чье сердце до сих пор было доступно только честолюбию и набожности, испытывала сегодня совершенно новые чувства, о которых не подозревала раньше! Новая мысль вторглась теперь в ее жизнь: в ней проснулась женщина, и ее сердце, закаленное и защищенное набожностью от греховных соблазнов, неудержимо било тревогу.
Девушка пыталась сосредоточиться на молитве и так наполнить свою душу мыслями о Боге и церкви, чтобы никакой земной помысел, никакое желание не могли найти в ней больше места. Но пред ее внутренним взором снова и снова всплывал благородный образ Генри Говарда, а в ушах все звучал его серьезный, мелодичный голос, словно волшебной гармонией заставлявший трепетать ее сердце.
Сначала леди Джейн противилась этим пленительным фантазиям, наводившим ее на такие странные, неведомые до сих пор мысли, но наконец женщина взяла в ней верх над фанатичной католичкой, и она, опустившись в кресло, предалась мечтам и грезам.
«Узнал ли он меня? — спрашивала она себя. — Помнит ли он, как мы год назад виделись в Дублине при дворе короля?… Нет, нет, он и не думает о том! В то время он не замечал никого, кроме своей молодой жены, и был занят ею одной. Как это выходит, что, когда я хочу нравиться, на меня не обращают внимания? Почему те двое мужчин, которыми я интересовалась в жизни, никогда не отдавали мне предпочтения? Я чувствовала, что люблю Генри Говарда; но эта любовь была грехом, потому что граф Сэррей был женат. Я насильно оторвала от него свое сердце и посвятила его Богу, потому что единственный мужчина, которого я могла бы полюбить, оставался равнодушен ко мне. Но даже вера в Бога и набожность не в состоянии совершенно заполнить женское сердце. В моей груди оставалось еще место для честолюбия, и если я не была счастливой женщиной, то захотела по крайней мере сделаться могущественной королевой. О, у меня все было так хорошо рассчитано, так тонко продумано! Архиепископ уже говорил обо мне королю и успел склонить его к своему плану, но когда я спешила сюда из Дублина на его зов, вдруг явилась эта ничтожная Екатерина Парр, похитила у меня короля и разрушила все наши планы! Никогда не прощу я ей этого! Я сумею отмстить за себя. Я заставлю ее покинуть это место, которое принадлежит мне, и если для достижения моей цели не найдется иного средства, то она должна идти на эшафот, подобно Екатерине Говард. Я хочу сделаться королевой Англии, я хочу…»
Она внезапно прервала самое себя и прислушалась. Ей померещился осторожный стук в дверь ее комнаты.
Девушка не ошиблась; тихий стук повторился с своеобразными преднамеренными паузами. То был явно условный знак.
«Это — мой отец», — сказала себе леди Джейн и, снова приняв серьезную, кроткую мину, пошла отворять ему.
— Ах, значит, ты меня ожидала? — спросил лорд Арчибальд, целуя в лоб свою дочь.
— Да, я ожидала вас, батюшка, — с улыбкой ответила леди Джейн. — Я догадывалась, что вы придете, чтобы поделиться со мною впечатлениями сегодняшнего дня, а также для того, чтобы дать мне указания на будущее, как я должна вести себя.
Граф опустился на оттоманку и, посадив дочь с собою рядом, спросил:
— Никто не может подслушать нас здесь, не так ли?
— Никто, батюшка! Мои служанки спят в четвертой комнате, и я сама заперла двери, ведущие к ним. Что же касается прихожей, через которую вы пришли, то она, как вам известно, совершенно пуста; там негде спрятаться. Следовательно, остается еще запереть дверь, ведущую оттуда в коридор, чтобы мы были защищены от всякого внезапного вторжения. — Она побежала в прихожую, чтобы запереться изнутри, после чего, возвратись и заняв свое прежнее место на оттоманке, сказала: — Теперь мы ограждены от шпионов.
— А стены, дитя мое? Уверена ли ты, что они надежны? Ты смотришь на меня удивленными глазами и с явным сомнением? О Господи, какая ты все еще невинная и неопытная девочка! Разве я не повторял тебе всегда мудрого и великого правила: «Сомневайся во всем и не доверяй ничему, не исключая и того, что ты видишь воочию!» Не доверяйся ни людям, ни стенам, Джейн, потому что — говорю тебе — под их гладкой поверхностью скрываются предательские тайники. Однако на сегодня я согласен верить, что эти стены невинны и за ними не притаился никакой шпион. Я готов верить этому, так как хорошо знаю эту комнату. Я познакомился с ней в давнишние времена, когда переживал прекрасные, чарующие дни. В ту пору я был еще молод и красив, а сестра короля Генриха не была еще замужем за шотландским королем и мы горячо любили друг друга. Ах, я мог бы рассказать тебе удивительные истории о тех счастливых днях! Я мог бы…
— Но, дорогой батюшка, — перебила его леди Джейн, — конечно, вы пришли сюда так поздно ночью не с целью рассказывать мне о том, что я знаю уже давным давно? Вернее всего, вы пожелали поделиться со мною тем, что успел здесь подметить ваш проницательный, безошибочный взор.
— Ты права, — произнес печальным тоном лорд Дуглас. — Теперь на меня нападает иногда болтливость; это — верный признак, что я старею. Само собою разумеется, я пришел сюда говорить не о прошедшем, но о настоящем. Итак, потолкуем о нем! Ах, я много испытал сегодня, многое видел, многое подметил, и вот результат моих наблюдений: ты будешь седьмою супругой короля Генриха.
— Не может быть! — воскликнула леди Джейн, лицо которой невольно просияло радостью.
Отец заметил это.
— Дитя мое, — предостерег он ее, — обрати внимание на то, что ты все еще не привыкла удерживать в повиновении черты своего лица. Так, например, ты хотела казаться сейчас сдержанной и добродетельной, а между тем твое лицо приняло выражение гордой радости. Однако это между прочим! Самое главное то, что ты будешь седьмою супругою короля Генриха! Но, чтобы достичь этого, требуется большое внимание, основательное знакомство со здешними обстоятельствами, неусыпное наблюдение за всеми окружающими, непроницаемое искусство притворства и, наконец, точное и глубокое знание особы короля, истории его царствования и его характера. Обладаешь ли ты этим знанием? Известно ли тебе, что значит метить в седьмые супруги короля Генриха и как надо взяться за дело, чтобы достичь этой цели? Изучила ли ты характер Генриха?
— Немного, пожалуй, но, конечно, недостаточно! Ведь вы знаете, что все земное было не так близко моему сердцу, как святая церковь, служению которой я посвятила себя и ради которой охотно пожертвовала бы всем своим существом, за которую я положила бы всю свою душу, все сердце, если бы вы сами не решили иначе моей судьбы. Ах, батюшка, если бы мне было дозволено следовать своей склонности, то я удалилась бы в Шотландии в монастырь, чтобы проводить жизнь в тихом созерцании и в набожных смиренных трудах, ограждая свой слух от всякого шума светской суеты. Но мои желания не захотели уважить, и устами Своих достойных и святых служителей Господь Бог повелел мне оставаться в мире, чтобы принять на себя бремя величия и королевского блеска. Следовательно, если я помышляю о нем и стремлюсь стать королевой, то не потому, чтобы меня прельщали пустая пышность и блеск, но единственно из-за того, что через меня церковь снова нашла бы опору у слабого и непостоянного короля, а сам он вернулся бы опять к истинной вере.
— Отлично сыграно! — воскликнул ее отец, пристально и неотрывно смотревший ей в лицо, пока она говорила. — Честное слово, искусная игра! Все было в полнейшем согласии: жесты, выражение глаз, интонация голоса. Дочь моя, я беру назад свое порицание. Но поговорим о короле Генрихе. Разберем этого человека в его домашней, политической и религиозной жизни, чтобы уметь с ним обращаться на основании этих знаний. Итак, потолкуем сначала о его женах. Их жизнь и смерть представляют превосходные указания для тебя. Знаешь ли ты, у которой из этих женщин было больше всего мужества? У его первой жены, Екатерины Арагонской! Ей-Богу, это была преумная женщина и прирожденная королева. При всей скупости Генрих с радостью пожертвовал бы лучшим драгоценным камнем из своей короны за возможность найти в ней какую-нибудь тень, малейший след супружеской неверности. Но, несмотря на все его старания, решительно не находилось никакого способа возвести эту женщину на эшафот, а чтобы устранить ее посредством яда, король был тогда еще слишком труслив и слишком добродетелен. Таким образом, он терпел постылую жену до тех пор, пока она превратилась в старуху с седеющими волосами и стала ему противна. И вот, после семнадцатилетнего супружества, на доброго, набожного короля внезапно напали религиозные сомнения; прочитав в Библии слова: «Ты не должен жениться на своей сестре», — великий и хитрый монарх почувствовал ужасные угрызения совести. Он простерся ниц, ударял себя в грудь и вопил: «Я совершил великий грех, потому что взял в супружество жену моего брата, следовательно, свою сестру. Но я исправлю это. Я расторгну преступный брак!» Знаешь ли ты, дитя, почему хотел он расторгнуть его?
— Потому что полюбил леди Анну Болейн, — улыбаясь ответила Джейн.
— Совершенно верно! Екатерина постарела, а король все еще был молодым человеком, и кровь стремительно текла по его жилам огненным потоком. Но он был еще немножко добродетелен и робок, а главное свойство его натуры пока не развилось. Он не был пока кровожадным, потому что еще не отведал крови. Итак, Анна Болейн должна была сделаться его супругой, чтобы он мог любить ее. А чтобы достичь этого, он бросил вызов целому свету, сделался врагом папы и открыто восстал против верховного главы церкви. Так как святой отец не давал ему развода, король Генрих отпал от истинной веры и сделался богоотступником. Он провозгласил самого себя верховным главою всей церкви и в силу такого сана объявил свой брак с Екатериной Арагонской недействительным. По его словам, он внутренне не давал согласия на это супружество, и потому оно, в сущности, совсем не было совершено. Правда, Екатерина имела в лице принцессы Марии живое доказательство своего совершившегося брака. Но что было за дело до того влюбленному и упрямому королю! Принцесса Мария была объявлена незаконнорожденной, а королева должна была с этих пор стать не более как вдовою принца Уэльского. Всем было строжайше запрещено применять королевский титул к женщине, которая в продолжение семнадцати лет называлась королевою Англии и пользовалась почетом и всеми преимуществами, связанными с этим высоким саном, а также воздавать ей почести, подобающие королеве.
— О, батюшка, как это жестоко! — воскликнула леди Джейн.
— Да, жестоко, но это я всегда считал самым умным и ловким деянием нашего короля, который обнаружил во всей этой истории с разводом удивительную последовательность и решительность. Однако все это произошло благодаря тому, что он был раздражен сопротивлением. Заметь это хорошенько, дитя мое, потому что именно с этой целью я так подробно останавливался на всех вышеприведенных обстоятельствах, заметь же хорошенько: король Генрих совершенно неспособен выносить какое-либо противоречие или подчиняться принуждению. Поэтому притворяйся недоступной и равнодушной; это раззадорит короля. Не лови никогда его взглядов; тогда он пожелает встречаться с твоими взорами; когда же наконец он полюбит тебя, толкуй до тех пор о своей добродетели и неподкупной совести, пока Генрих для ее успокоения не отправит на эшафот этой несносной Екатерины Парр или пока он не поступит с нею, как с Екатериной Арагонской, и не заявит, что внутренне он не давал согласия на этот брак и, следовательно, Екатерина не королева, а только вдова лорда Невилля.
— Но что же было дальше, после удаления первой королевы? — спросила леди Джейн.
— Второю супругою Генриха сделалась прекрасная Анна Болейн. Я часто видал ее и скажу тебе, Джейн, что она обладала дивной красотой. Когда Анна подарила своему супругу принцессу Елизавету, я слышал, как он сказал, что стоит теперь на вершине своего счастья, у цели своих желаний, потому что королева Анна родила ему дочь и через это доставила его трону прямую и законную наследницу. Но безоблачное счастье продолжалось лишь короткое время!
В один прекрасный день король убедился, что Анна Болейн — не самая красивая женщина в мире, как он думал, но что при его дворе есть особы еще красивее ее, которые, следовательно, еще более достойны носить сан английской королевы. Он увидал Джейн Сеймур, а Джейн бесспорно превосходила красотою Анну Болейн, потому что не была еще супругой короля и потому что на пути к обладанию ею вставало препятствие в лице королевы Анны Болейн.
Эту помеху следовало устранить.
В силу своей верховной власти Генрих снова мог бы развестись со своей супругой, но он не хотел повторяться, он желал быть всегда оригинальным, и никто не должен был осмелиться сказать, будто его разводы с женами служат только прикрытием для малодушной любовной похоти.
С Екатериной Арагонской он развелся, вняв голосу возмущенной совести, поэтому для Анны Болейн нужно было придумать иное средство.
Простейшим способом отделаться от нее был эшафот. Почему бы Анне не взойти на него, если столько других предшествовали ей на этом пути? Ведь в жизни короля наступил новый момент: тигр лизнул крови! Леди Рошфор, тетка Джейн Сеймур, нашла нескольких мужчин, которым приписывала любовную связь с Анной Болейн. Ей, как первой статс-даме королевы, могло быть все известно, и король поверил ее клевете. Он поверил ей, хотя четверо мнимых любовников королевы, которых приговорили к смертной казни за их преступление, за исключением одного, поклялись на эшафоте, что Анна Болейн невиновна и что они никогда не находились даже вблизи от нее. Единственный, кто обвинил королеву в любовной связи с собою, был Джеймс Смитон, музыкант. Но ему обещали подарить жизнь за это признание. Между тем нашли неудобным сдержать это обещание из боязни, что у обвиняемого не хватит духа подтвердить свое показание на очной ставке с королевой. Однако, чтобы избежать упрека в неблагодарности за его полезное признание, ему оказали милость, приговорив этого несчастного вместо обезглавления к более приятной и легкой смерти на виселице.
Итак, прекрасная и пленительная Анна Болейн была принуждена положить голову на плаху. В день ее казни король распорядился устроить большую охоту, и рано утром мы выехали в Эппинг-Форест. Сначала король был необыкновенно весел и шутлив; он смеялся моим едким замечаниям, и чем больше я злословил, тем веселее было ему. Наконец мы остановились; король так много говорил и смеялся, что невольно почувствовал голод. Поэтому он расположился под дубом и, окруженный своей свитой и охотничьими собаками, принялся с большим аппетитом завтракать; однако он стал теперь несколько тише и молчаливее, а от времени до времени с явной тревогой и страхом обращал лицо в сторону Лондона. Вдруг оттуда донесся пушечный выстрел. Все мы знали, что это — сигнал, который должен был возвестить королю, что голова Анны Болейн пала. Все мы знали это, и жуткий трепет пробежал у нас по телу. Один король улыбался и, встав с земли и приняв от меня ружье, произнес с веселым лицом: «Свершилось! Дело кончено. Спустите собак и поскачем травить кабана.» Да, это, — печально заключил лорд Дуглас, — было надгробным словом короля Генриха его прелестной и невинной супруге.
— Вы жалеете ее, батюшка? — с удивлением спросила Джейн. — Но ведь Анна Болейн, если не ошибаюсь, была врагом нашей церкви, последовательницей богопротивного и проклятого нового учения!
Старый вельможа, почти презрительно пожав плечами, возразил:
— Это не мешало леди Анне принадлежать к числу красивейших и прелестнейших женщин Старой Англии. Вдобавок, при всей своей приверженности к новой вере она оказала нам существенную услугу, потому что на нее падает вина в смерти Томаса Моруса. За то, что он не одобрил ее брака с королем, Анна Болейн ненавидела его, как и ее супруг, который не мог простить Морусу его отказ присягнуть королевскому главенству. Генрих между тем все-таки пощадил бы его, потому что в то время он питал еще некоторое уважение к учености и добродетели, а Томас Морус был таким знаменитым ученым, что король невольно пасовал пред ним. Но королева требовала его смерти, и ученому пришлось идти на казнь. О, поверь мне, Джейн, то был великий и печальный час для всей Англии, когда Томас Морус положил голову на плаху. Одни мы, люди в Уайтголе, приятно проводили время как ни в чем не бывало. Мы исполняли новый род танца под музыку, сочиненную самим королем, а когда натанцевались до усталости, сели за карты. И вот, как раз когда я обыграл его королевское величество на несколько гиней, является комендант Тауэра с докладом о совершившейся казни. Он описал нам вкратце последние минуты великого ученого. Король бросил карты и, метнув на Анну Болейн гневный взор, произнес дрогнувшим голосом: «Ты виновна в смерти этого человека!» С этими словами он встал и удалился в свои покои, куда никто не смел следовать за ним, даже сама королева.
Итак, ты видишь, что Анна Болейн имеет право на нашу благодарность, потому что смерть Томаса Моруса избавила Старую Англию от другой великой опасности. Меланхтон и Буцер, а с ними некоторые из знаменитейших проповедников Германии собрались в путь, чтобы прибыть в Лондон и в качестве послов от германских государей протестантского вероисповедания провозгласить короля Генриха главою их союза. Но ужасная весть о казни их друга напугала депутатов и заставила их вернуться обратно с полдороги.
Итак, мир праху несчастной Анны Болейн, которая, однако, была отмщена в свою очередь, отмщена в лице ее преемницы и соперницы, ради которой ей пришлось взойти на эшафот, в лице Джейн Сеймур.
— Но ведь та была любимой супругою короля, — подхватила леди Джейн, — и, когда она скончалась, король горевал о ней два года.
— Горевал! — презрительным тоном воскликнул лорд Дуглас. — Он горевал по всем своим женам. Он и по Анне Болейн наложил на себя траур и появлялся всюду только в белом траурном одеянии. Наружная скорбь — что она значит? Ведь горевала и Анна Болейн о Екатерине Арагонской, которую сама столкнула с королевского трона. Восемь недель видели ее в желтом траурном одеянии по первой жене Генриха, но Анна Болейн была женщина умная и отлично знала, что желтый цвет ей к лицу.
— Однако, — возразила леди Джейн, — король горевал не только наружно, напоказ, но и внутренне, потому что лишь два года спустя решился вступить в новый брак.
Граф Дуглас расхохотался:
— Однако в эти два года вдовства он утешался с очень красивой возлюбленной, французской маркизою Монтрейль, и женился бы на ней, если бы умная красавица не предпочла вернуться обратно во Францию, найдя чересчур опасным вступать в супружество с Генрихом, над женами которого тяготеет какой-то злой рок, потому что ни одна из них не сошла с трона естественным образом.
— Однако, батюшка! Джейн Сеймур сделала это вполне естественно: она умерла после родов.
— Ну, да, конечно, после родов, но все же не естественной смертью, потому что она могла быть спасена. Но Генрих не захотел спасти ее. Любовь государя уже остыла, и, когда во время трудных родов врачи спросили его, кого им спасать: мать или ребенка, он не колеблясь ответил: «Спасайте ребенка, пусть мать умирает. Жен я могу иметь еще довольно». Ах, дочь моя, я не желаю тебе умереть такой естественной смертью, какая постигла несчастную Джейн Сеймур, которую, как ты говоришь, король оплакивал целых два года.
Но вот по истечении этого срока с ним случилось нечто новое, необычайное! Он влюбился в картину и, будучи в своем царственном самомнении уверен, что прекрасный портрет, написанный с него Гольбейном, нисколько не льстит ему, но воспроизводит его природные черты совершенно верно, не допускал и мысли, чтобы кисть Гольбейна могла польстить принцессе Анне Клевской и прикрасить ее наружность. Таким образом, Генрих опрометчиво влюбился в ее портрет и не долго думая отправил в Германию своих послов за оригиналом этого портрета, чтобы привезти оттуда в Англию новую избранницу его сердца. Сам он поехал ей навстречу к месту высадки, в Рочестер.
Ах, дитя мое, много странного и смешного перевидел я на своем веку, богатом приключениями, однако сцена в Рочестере принадлежит к самым пикантным из моих воспоминаний. Король был воодушевлен, точно поэт, влюблен, как двадцатилетний юноша, и в таком настроении началось наше романтическое свадебное путешествие, в котором Генрих принимал участие переодетый, под именем моего кузена Тейля. На меня, как на тогдашнего шталмейстера короля, было возложено лестное поручение передать молодой королеве приветствия от ее пылкого супруга и просить принять рыцаря, который должен вручить ей королевский подарок. Она исполнила мою просьбу, противно ухмыляясь широким ртом и выставляя напоказ ужасный ряд желтых зубов. Я распахнул двери и пригласил короля войти. Ах, если бы ты видела эту сцену! То был единственный комический эпизод в кровавой трагедии брачной жизни Генриха. Если бы ты видела, с каким порывистым нетерпением бросился король в комнату, а потом, при виде принцессы, внезапно отшатнулся и уставился на нее выпученными глазами. Немного опомнившись, он медленно попятился назад и молча сунул мне в руку драгоценный подарок, метнув в то же время горевший гневом взор на архиепископа Кромвеля, который привез ему портрет принцессы и склонил его к этому браку. Романтический, пламенный любовник исчез при этом первом взгляде на возлюбленную. Генрих снова приблизился к принцессе, но на этот раз уже не в качестве кавалера; в суровых, поспешных словах объявил он ей, что она видит пред собою самого короля. Генрих наскоро поздоровался с нею и удостоил ее холодного формального лобзания. После того он схватил меня за руку и увлек вон, подав знак остальным следовать за собою. Когда же мы покинули эту злополучную и безобразную принцессу и удалились от нее на порядочное расстояние, то взбешенный король сказал Кромвелю: «Так это, по-вашему, — красавица? Она — фландрская кобыла, а не принцесса!»
Генрих тотчас объявил, что только наружно, а не по внутреннему убеждению и по совести согласился на этот брак, который ужасает его теперь, потому что в сущности он был бы не чем иным, как супружеской изменой, клятвопреступлением и двумужеством. Ведь отец Анны некогда обручил ее с сыном герцога Лотарингского и обязался торжественною клятвою, по достижении дочерью совершеннолетия, сочетать их браком; они уже обменялись кольцами и брачный договор был давно составлен. Таким образом, Анна Клевская была, собственно, замужнею, и Генрих при своей чуткой совести не мог вступить в супружество с чужою женою. Поэтому он делал ее своей сестрою и предлагал ей для жительства дворец в Ричмонде, если бы принцесса пожелала остаться в Англии. Она приняла эти условия и осталась в английских пределах.
Анна Клевская была отвергнута за безобразие, и тогда король Генрих выбрал себе пятой супругой Екатерину Говард за ее красоту. Она была замечательно красива, и сердце пожилого короля воспламенилось вновь юношеской любовью. Он любил ее так горячо, как ни одну из своих жен, был так счастлив в этом браке, что, преклонив колена в храме, всенародно и во всеуслышание благодарил Бога за счастье, которым дарила его прекрасная молодая королева. Но оно продолжалось недолго. На другое же утро после его благодарственной молитвы Екатерина попала в тюрьму по обвинению в супружеской измене и бесстыдном прелюбодеянии. Свыше семи любовников предшествовало ее царственному возлюбленному и некоторые из них сопутствовали ей даже во время триумфальной поездки по Йоркширу, которую она совершала вместе с королем. Несмотря на свой гнев, Генрих все-таки любил ее, и, когда ему доставили неопровержимые доказательства виновности королевы, он залился слезами, как ребенок. Но так как он не мог уже быть ее любовником, то захотел превратиться в ее палача. И он привел в исполнение свою волю. Екатерине пришлось положить на плаху свою прекрасную голову, как сделала это раньше ее Анна Болейн.
Ах, королю понадобилось долгое время, чтобы оправиться от такого удара! Два года искал он чистой, непорочной девственницы, которой предстояло сделаться его королевой, не подвергаясь опасности вступить на кровавый помост. Однако такой невесты для него не нашлось, и Генрих женился на вдове лорда Невилля, Екатерине Парр. Но тебе известно, дитя мое, что имя Екатерины оказывается роковым для супруг нашего государя. Первую Екатерину он оттолкнул от себя, вторую — обезглавил. Какую-то участь готовит Генрих третьей из них?
Леди Джейн улыбнулась.
— Екатерина не любит его, — сказала она. — И я думаю, что она, подобно Анне Клевской, была бы не прочь обратиться в сестру короля, сложив с себя сан королевы.
— Екатерина не любит короля? — спросил лорд Дуглас с напряженным любопытством. — Значит, она любит другого? — прибавил он, чутко насторожившись в ожидании ответа.
— Нет, батюшка! Ее сердце — чистый лист бумаги, на котором не написано пока ничьего имени.
— Тогда нам нужно написать на нем чье-нибудь имя, которое должно довести ее до эшафота или до изгнания! — с жаром подхватил старый вельможа. — Это уж твое дело, дитя мое, вооружиться железным грифелем и так глубоко и неизгладимо напечатлеть им чье-нибудь имя в сердце Екатерины, чтобы король со временем легко мог прочесть его.
VIII. ОТЕЦ И ДОЧЬ
правитьНекоторое время молчали оба.
Видя, что леди Джейн все более и более углубляется в свои мечты, ее отец наконец прикоснулся рукой к ее плечу и торопливо спросил:
— О чем ты думаешь, Джейн?
Девушка сильно вздрогнула и, глядя на графа в замешательстве, проговорила:
— Я соображаю, какую выгоду для нашей цели могла бы я извлечь из всего того, что ты рассказал мне.
Лорд Дуглас покачал головой с недоверчивой улыбкой и проговорил наконец торжественным тоном:
— Берегись, Джейн, берегись, как бы твое сердце не обмануло твоего разума! Для успеха нашего дела необходимо прежде всего, чтобы ты сохранила твердость ума и сердца. Обладаешь ли ты этой твердостью, Джейн?
Под его проницательным взором девушка смущенно опустила веки. Лорд Дуглас заметил это, резкое слово готово было сорваться с его уст; но он удержался. Как умный дипломат, он хорошо знал, что иногда бывает полезнее молчать, чем вступать в открытую борьбу.
Чувства подобны драконовым зубам Тезея. По мере их уничтожения, они снова вырастают с удвоенной силой. Поэтому лорд Дуглас старался не замечать смущения своей дочери.
— Прости, милая, — сказал он, — что я в своем усердии и нежных заботах о тебе захожу слишком далеко. Я знаю, твоя милая, чудная головка достаточно умна, чтобы носить корону; я знаю, в твоем сердце нет места для других чувств, кроме честолюбия и религиозности. Поэтому давай обдумывать дальше, что нам необходимо делать для достижения намеченной нами цели.
Мы говорили о Генрихе как супруге, о Генрихе как человеке, и судьба его жен могла, надеюсь, послужить для тебя достаточно поучительным примером. Никогда не должна ты допускать опасное чувство уверенности, так как жена короля Генриха в действительности никогда не может быть уверена в своем будущем и меч всегда поднят над ее головой. Ты должна всегда смотреть на своего супруга, как на изменчивого любовника, которого беспрестанно нужно завоевывать заново. Прежде всего, Джейн, я могу открыть тебе тайну. Знай, что этот король, провозгласивший себя первосвященником своей церкви и когда-то названный папою «рыцарем веры и правды», в сущности является королем, не имеющим никакой религии. Он сам не знает, чего хочет, и, кокетничая с обеими партиями, он сегодня — еретик, старающийся казаться просвещенным, сильным человеком, лишенным предрассудков, а завтра — католик, смиренный раб Божий, ищущий и обретающий благо лишь в любви и благочестии. Но в глубине души Генрих совершенно безразлично относился к обоим вероисповеданиям. Если бы папа тогда одобрил его развод с Екатериной Арагонской и не создал ему затруднений, то король Генрих остался бы и поныне преданнейшим слугою католической церкви. Но в этом случае с ним поступили недальновидно, противоречием раздражили его, возбудили его тщеславие и гордость, вызвали сопротивление, и вот Генрих сделался реформатором церкви, исключительно из страсти к противоречию, а не по убеждению. Это, дитя мое, ты никогда не должна забывать. Генрих отрекся от папы и присвоил себе главенство над церковью; но у него не хватило мужества довести дело до конца и всецело отдаться реформации. Он — не католик, однако посещает обедню; он упразднил монастыри — и все же запретил священникам вступать в брак; он ввел причастие под одним видом, однако же верит в претворение вина в святую кровь Спасителя.
— За это, — сказала Джейн, — святой отец по праву назвал его «вероотступником и богохульником, похитителем святой церкви». За это папа объявил его недостойным королевской короны и обещал ее тому, кто силою оружия победит его. За это папа запретил всем подданным повиноваться Генриху и признавать его своим королем.
— Тем не менее он остался королем Англии и держит своих подданных в рабском подчинении, — возразил граф Дуглас, пожимая плечами. — Это предание анафеме послужило королю скорее на пользу; оно побудило его к гордой оппозиции и доказало его подданным, что отлучение его от церкви не препятствует ему быть счастливым и жить в свое удовольствие. Проклятие папы ничуть не повредило королю и не пошатнуло его трона; а между тем папский престол в Риме с отпадением короля лишился очень чувствительной поддержки, в которой он нуждается. Вот поэтому мы должны употребить все старания, чтобы возвратить святой церкви вероломного короля.
Он не желает быть ни католиком, ни протестантом и, чтобы доказать свою беспартийность, воздвигает ужасные гонения на обе партии. Поистине можно сказать, что в Англии вешают католиков и сжигают тех, которые не хотят быть католиками. Королю доставляет особое удовольствие жестокой и твердой рукой поддерживать равновесие между двумя партиями. Когда он заключает в темницу паписта за непризнание короля главою церкви, он в тот же день подвергает пытке протестанта за то, что тот отрицает действительное претворение вина в кровь или не признает необходимости тайной исповеди. Во время последнего заседания парламента, действительно, повешены пять человек за непризнание короля главою церкви и пять человек преданы сожжению за то, что объявили себя протестантами. А в этот вечер, Джейн, накануне своей свадьбы, он, желая показать свою беспартийность как глава церкви, приказал связывать католиков с протестантами попарно и, как собак, бросать на костры, объявив при этом католиков государственными изменниками, а протестантов — еретиками.
— О нет, я не хочу быть королевой Англии! — воскликнула леди Джейн, бледнея и содрогаясь. — Меня приводит в ужас этот жестокий и дикий король, в сердце которого нет места для сострадания и прощения!
Отец засмеялся.
— Разве ты не знаешь, дитя, каким способом можно укротить гиену и приручить тигра? Нужно доставлять им все новую и новую добычу, а так как эти хищники любят больше всего кровь, нужно заботиться, чтобы их жажда крови всегда была вполне удовлетворена. Единственное и неизменное свойство короля — это жестокость и кровожадность; если позаботиться об удовлетворении этих его существенных потребностей, он будет всегда милостивым и любящим супругом.
Томас Морус отлично понимал и определял одним метким словом всю сущность его характера. Я как сейчас вижу пред собою спокойное, кроткое лицо этого мудреца; он стоит у окна, король Генрих — подле него, обняв за шею своего канцлера, с благоговейным вниманием слушает его речи. Когда король ушел, я подошел к Томасу Морусу и поздравил его с известным всему миру благоволением к нему короля. «Король искренне любит вас» — сказал я. «Да, да! — подтвердил он со своей ласковой, спокойной улыбкой. — Да, король действительно любит меня! Однако он ни на минуту не задумался бы пожертвовать моей головой ради приобретения какого-нибудь драгоценного бриллианта, ради прекрасной женщины или пяди земли во Франции». Он был прав: действительно, ради прекрасной женщины он поплатился своей головой. Нет, Джейн, твоим первым и священным правилом должно быть — никогда не доверяться королю вполне и никогда не рассчитывать на продолжительность и прочность его расположения. Его вероломному сердцу иногда доставляет удовольствие осыпать милостями тех, чья гибель предрешена, или украшать орденами и бриллиантами тех, кого он завтра замышляет убить. Его самолюбию лестно подобно льву поиграть с мышонком, раньше чем проглотить свою добычу. Так поступил он с Кромвелем, своим долголетним другом и советником, за которым не числилось никакого другого преступления, кроме того, что он первый показал королю портрет некрасивой Анны Клевской, прикрашенной художником Гольбейном. Король не выказал Кромвелю своего гнева, не сделал ему ни единого упрека. Напротив, признавая его великие заслуги, он пожаловал ему звание графа Эссекса, украсил орденом подвязки и произвел в лорда обер-камергера. И вот когда Кромвель почувствовал уверенность и с гордостью наслаждался королевскими милостями, только тогда король велел арестовать его и заключить в тюрьму и обвинил его в государственной измене. Итак, Кромвель был казнен за то, что Анна Клевская не понравилась королю, и за то, что ее портрет был сильно прикрашен художником Гольбейном.
Однако довольно о прошлом, Джейн! Теперь подумаем о средствах, какими можно было бы низвергнуть новую жену Генриха, стоящую на нашем пути. Когда она будет низвергнута, тогда уже не представит особого труда заместить ее тобою. Теперь ведь ты здесь, поблизости от короля. Если бы мы были здесь раньше, ты теперь уже была бы вместо Екатерины Парр королевой Англии. На наше несчастье, я был любимцем регента Шотландии и не смел приблизиться к Генриху. Необходимо было там впасть в немилость, чтобы здесь приобрести расположение короля. Теперь мы здесь и можем начать борьбу. Ты сегодня уже сделала значительный шаг вперед к нашей цели. Ты обратила на себя внимание короля и упрочила за собою расположение Екатерины. В настоящее время нас победили Кранмер и Екатерина, но скоро победит еретиков Гардинер с Джейн Дуглас. Мы возведем еретиков на эшафот и в этом заключается наш план.
— Но это будет трудно привести в исполнение, — со вздохом заметила леди Джейн. — Королева обладает чистой, ясной душой, у нее умная голова и ясный взор.
— Ты должна лишить ее этой чистоты, льстивыми словами ты должна опутать ее сердце и соблазнить ее на грех.
— О, это было бы преступление, отец! — воскликнула леди Джейн. — Это значило бы не только разрушить ее земное счастье, но погубить также и ее душу. В этом я не буду вам послушна. Я ненавижу ее, это — правда, так как она стоит на моем пути к высшему положению, я желаю ее гибели, это — правда, так как она носит корону, которой я сама хочу обладать, но никогда я не буду так гнусна, чтобы собственноручно вливать в ее душу яд, от которого она должна погибнуть. Я согласна быть демоном, который во имя Бога изгонит ее из рая, но ни в каком случае не змеей, которая во имя дьявола соблазнит ее на грех.
Девушка умолкла и, тяжело дыша, откинулась на подушки, но тут рука отца опустилась на ее плечо; он, бледный от гнева, посмотрел на нее злобно сверкающим взором и грозно крикнул:
— Ты не хочешь? Ты осмеливаешься восставать против священных заповедей церкви? Разве ты забыла, в чем поклялась святым отцам, последовательницей которых ты состоишь? Разве ты забыла, что братья и сестры священного союза не должны иметь иной воли, кроме воли их главы? Разве ты забыла великий обет, который ты дала нашему главе — Игнатию Лойоле? Отвечай мне, неверная и непослушная дочь церкви! Повтори мне клятву, которую ты дала ему при вступлении в священное общество учеников Иисуса! Повтори клятву, говорю тебе!
Как бы под властью невидимой силы, леди Джейн поднялась, скрестила руки на груди и стояла смиренная и дрожащая пред отцом, фигура которого грозно возвышалась над нею.
Наконец она промолвила:
— Я клялась послушно подчинить воле святых отцов свою собственную волю, мои желания и стремления, мою жизнь. Я клялась служить святой, единой душеспасительной церкви всеми доступными мне способами, не пренебрегать никакими средствами, не гнушаться ничем, что может вести к цели, так как цель оправдывает средства и нет преступлений, если они совершаются во славу Бога и святой церкви!
— Ad majorem Dei gloriam! [К вящей славе Божьей] — произнес лорд Дуглас, благочестиво сложив руки. — А ты знаешь, что тебя ожидает, если ты преступишь свою клятву?
— Меня ожидают позор на земле и вечная погибель.
— А что ожидает тебя, если ты останешься верна своей клятве и будешь исполнять все данные тебе повеления?
— Слава на земле и вечное блаженство на небесах!
— Следовательно, ты будешь королевой на земле и на небесах. Тебе, значит, известны святые заповеди общества и ты помнишь свою клятву?
— Да, помню!
— Тебе известно также, что святой Лойола, покидая нас, дал обществу Иисуса в Англии своего главу — генерала, которому все братья и сестры должны слепо и беспрекословно повиноваться?
— Я знаю это!
— А ты знаешь, по какому знаку члены союза могут узнать своего генерала?
— По кольцу Лойолы, которое он носит на первом пальце правой руки.
— Вот это кольцо, смотри! — сказал граф, протягивая руку.
Леди Джейн вскрикнула и, почти потеряв сознание, опустилась к ногам отца.
Лорд Дуглас поднял ее и, заключив в свои объятия, с ласковой улыбкой произнес:
— Ты видишь, Джейн, что я — не только твой отец, но и твой учитель. Ты будешь повиноваться мне, не правда ли?
— Я буду повиноваться! — произнесла она беззвучно и поцеловала руку, на которую было надето роковое кольцо.
— Ты будешь для Екатерины Парр, по твоему выражению, змеей, соблазняющей ее на греховные поступки?…
— Да, буду.
— Ты поведешь ее ко греху и соблазнишь ее на любовь, которая послужит к ее гибели?
— Я сделаю это, мой отец.
— Теперь я назову тебе того, кого она должна полюбить и кто должен быть орудием ее гибели. Ты будешь содействовать тому, чтобы королева полюбила Генри Говарда, графа Сэррея.
Леди Джейн невольно вскрикнула и ухватилась за спинку стула, чтобы не упасть.
Отец посмотрел на нее гневным, пронзительным взором и воскликнул:
— Что означает этот возглас? Почему тебя так поражает этот выбор?
Однако леди Джейн быстро овладела собою и ответила:
— Меня это поразило потому, что граф уже обручен.
Странная улыбка мелькнула на устах ее отца.
— Не впервые случается, — сказал он, — что женатый человек становится опасным для сердца женщины, и часто именно такого рода препятствия еще более разжигают пламя любви. Сердце женщины преисполнено противоречием и настойчивостью.
Леди Джейн потупилась и ничего не возразила. Она чувствовала на себе острый, проницательный взгляд отца и знала, что он читает в ее душе даже тогда, когда она не смотрит на него.
— Итак, ты больше не противишься? — спросил он наконец. — Ты внушишь юной королеве любовь к графу Сэррею?
— Я попытаюсь, отец!
— Если ты возьмешься за дело с искренним желанием успеха, то будет полная удача. Ты сама говорила, что сердце королевы еще свободно; значит, имеется благодатная почва, на которой брошенное семя даст роскошный плод. Екатерина Парр не любит короля; ты научишь ее полюбить графа Генри Говарда.
— Однако, отец, — сказала леди Джейн с иронической улыбкой, — для достижения результата необходимо прежде всего обладать магической формулой, в силу которой граф первый воспылал бы любовью к королеве. У нее гордая душа, и она никогда настолько не потеряет собственного достоинства, чтобы полюбить человека, который не пылает к ней страстью. У графа имеется не только невеста, но, как говорят, еще и любовница.
— А, значит, ты считаешь недостойным для женщины полюбить мужчину, который не боготворит ее? — спросил граф многозначительным тоном. — Я рад слышать это от моей дочери; в таком случае я могу быть уверен, что она не полюбит графа Сэррея, известного повсюду под именем «покорителя женских сердец». Без сомнения, твоя умная головка предугадывала, какое поручение я возложу на тебя относительно графа; в противном случае казалось бы странным, что у тебя имеются такие подробные сведения о частной жизни графа. Впрочем, ты ошибаешься; если бы высокопоставленная, но тем не менее очень несчастная дама действительно полюбила графа Сэррея, то ее участь была бы такой же, как и всегда бывает: ей пришлось бы покориться судьбе.
При этих словах отца на лице леди Джейн блеснул луч радости, но она тотчас смертельно побледнела.
В этот момент ее отец прибавил:
— Граф Генри Говард предназначен для Екатерины Парр, и ты должна помочь ей полюбить этого гордого, прекрасного графа, этого верного слугу единой душеспасительной церкви; королева должна полюбить его так горячо, чтобы пренебречь всеми опасностями, всеми предосторожностями.
Леди Джейн попыталась еще раз возразить, ссылаясь на слова отца, хотела найти еще один выход:
— Вы считаете графа верным слугою нашей церкви и все же хотите вовлечь его в ваш опасный план? Вы, вероятно, не подумали, что одинаково опасно как любить королеву, так и быть любимым ею? Если любовь к графу Сэррею несомненно приведет королеву к смертной казни, то и графа ожидает та же участь независимо от того, отвечает он на ее любовь или нет.
Граф Дуглас, пожав плечами, произнес:
— Когда дело идет о благе церкви и святой религии, мы не должны отступать ни пред какой опасностью, грозящей одному из нашей партии. Если единая, святая церковь может почерпнуть новые жизненные силы в этой мученической смерти, то пусть падет голова графа Сэррея!… Однако, Джейн, начинает уже светать, я должен покинуть тебя. Прощай, дитя мое! Теперь мы оба знаем свои роли и постараемся удачно сыграть их. Ты — подруга и поверенная королевы, а я — беспечный царедворец, который веселыми шутками старается вызвать улыбку на уста своего короля. Вот и все. Доброго утра, Джейн, и спокойного сна! Ты должна уснуть, дитя, для того чтобы твои щечки сохранили свежесть, а глазки — свой блеск. Король ненавидит бледные, печальные лица. Спи спокойно, будущая королева Англии!
Он поцеловал дочь в лоб и неслышными шагами удалился из ее комнаты.
IX. НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ
правитьБольшой прием окончился. Сидя на троне рядом с королем, Екатерина Парр принимала поздравления своих придворных. Ласковый взор Генриха и едва слышные нежные слова, с которыми он обращался к Екатерине, убеждали наблюдательных и ловких царедворцев, что король влюблен в свою юную супругу ничуть не менее, чем был влюблен в нее как в невесту.
По окончании большого приема, когда в торжественном церемониале пред королевской четой прошли все вельможи и знатные люди государства, король подал руку своей супруге, чтобы, согласно тогдашнему придворному этикету, проводить ее на средину приемного зала и представить ей весь персонал ее двора.
Однако этот путь от трона на средину зала значительно утомил короля; такая прогулка в тридцать шагов была для него непривычна, тягостна, и он стремился поскорее заняться чем-нибудь более приятным. Поэтому он подозвал своего обер-церемониймейстера и приказал открыть двери, ведущие в столовый зал, а себе велел подать «домашний экипаж» и с возможным величием расположился в своем кресле на колесах, нетерпеливо выжидая, когда королева окончит прием и будет сопровождать его к завтраку.
Представление придворных дам и всего женского придворного персонала уже прошло, очередь была за мужчинами.
Обер-церемониймейстер читал список лиц, которые должны занять должности при королеве, — список, составленный королем собственноручно. При каждом новом имени на лицах придворных появлялась легкая улыбка удивления, так как особы, поименованные обер-церемониймейстером, были все лорды — самые красивые, самые молодые и любезные.
У многих мелькнула мысль, что, быть может, король затеял жестокую игру со своею супругой. Окружая ее молодыми людьми, он, быть может, желал подвергнуть ее опасности и неминуемой гибели или же хотел пред всем светом показать непоколебимую добродетель своей юной супруги.
Список начинался с наименее значительных придворных должностей и постепенно переходил к высшим и ответственным.
Осталось еще наименовать самых главных приближенных лиц королевы — обер-шталмейстера и обер-камергера; оба эти лица занимали несомненно самое видное положение, так как один из них был постоянно при королеве.
Таким лицом являлся обер-камергер. Когда королева была у себя, во дворце, он должен был быть неотлучно в ее приемной и только при его посредстве можно было попасть к королеве, ему она отдавала все приказания относительно увеселений и всех планов на текущий день; он должен был измышлять новые развлечения, новые увеселения, он вместе с тем имел право принимать участие в более интимных вечерних кружках королевы и имел право стоять позади стула королевы, когда королевская чета желала поужинать попросту, без соблюдения церемониала. Поэтому положение обер-камергера считалось очень важным, и он неизбежно должен был сделаться или ее поверенным и близким другом, или же коварным и злейшим врагом!
Положение обер-шталмейстера было не менее важно. Как только королева покидала дворец, он должен был сопровождать ее всюду, будь то на прогулках пешком или в экипаже, будь то верхом по лесу или в золоченой яхте по Темзе. Положение обер-шталмейстера было, пожалуй, еще важнее, еще исключительнее. Хотя для обер-камергера всегда были открыты покои королевы, в них он никогда не оставался с нею наедине, так как всегда присутствовала дежурная фрейлина, исключавшая возможность какой бы то ни было близости с королевой. Совсем другое дело — обер-шталмейстер. Он всегда имел случай говорить с нею так, что никто их не слышал. Он подавал ей руку, помогая сесть в экипаж; он сопровождал ее при верховой езде, при прогулках на воде. Словом, он имел тысячу возможностей быть с нею наедине и, дабы оберегать королеву, занимал подле нее место более близкое, чем придворные дамы.
Поэтому понятно, какое огромное значение имела эта должность, в особенности если принять во внимание, что во дворце король был почти неотлучно при своей супруге, но на прогулках он уже не мог сопровождать ее, так как вследствие своей все увеличивающейся тучности не покидал дворца иначе как в экипаже.
Естественно, что весь двор с напряженным вниманием ожидал того момента, когда обер-церемониймейстер назовет этих двух лиц, имена которых до тех пор держались в строжайшей тайне. Король собственноручно вписал эти два имени лишь утром, пред тем как передать список обер-церемониймейстеру.
Не только двор, но и сам король с интересом ждал этого момента. По выражению лиц он хотел определить количество друзей и врагов обоих избранников. Одна только молодая королева была со всеми равно любезна; ее сердце билось совершенно спокойно и мерно, она не понимала значительности этого момента.
Даже голос обер-церемониймейстера дрогнул, когда он произнес:
— Звание обер-камергера при королеве его величество возлагает на милорда Генри Говарда, графа Сэррея!
Шепот одобрения послышался отовсюду, и на всех лицах отразилось радостное изумление.
— У него очень много друзей, — пробормотал король про себя. — Он, следовательно, опасен!
Он гневным взором окинул молодого графа, когда тот приблизился к королеве, преклонил колено и приложился губами к ее протянутой руке.
Далее обер-церемониймейстер торжественным тоном прочитал:
— Звание обер-шталмейстера королевы его величество возлагает на милорда Томаса Сеймура, графа Сэдлея!
Хорошо, что в этот момент внимание короля было всецело поглощено наблюдением за выражением лиц своих подданных. Если бы он взглянул на свою супругу, то заметил бы, как при этом имени радостное изумление выразилось на ее лице и довольная улыбка мелькнула на ее устах.
Но Генрих думал только о своем дворе; он видел только, что число лиц, обрадованных избранием Сеймура, далеко уступало числу приветствовавших Сэррея.
Король нахмурил брови и пробормотал про себя:
— Эти Говарды становятся слишком могущественны! Я буду следить за ними!
Томас Сеймур приблизился к королеве, преклонил колено и поцеловал ее руку. Екатерина приняла его с приветливой улыбкой.
— Милорд, — сказала она, — вы сейчас приступите к своим обязанностям, и, надеюсь, исполнение моего поручения встретит одобрение всего двора. Милорд, возьмите своего наилучшего скакуна и поспешите в замок Гольт, к принцессе Елизавете. Передайте ей послание его королевского величества ее отца, и она последует за вами сюда. Скажите ей, что я жажду обнять ее как подругу, как сестру, и прошу у нее прощения за то, что хочу сохранить для себя местечко в сердце ее короля и отца, а не могу предоставить его всецело ей. Поспешите в замок Гольт, милорд, и привезите к нам принцессу Елизавету!…
Частъ вторая
правитьI. ШУТ КОРОЛЯ
правитьСо дня последней свадьбы Генриха VIII прошло два года, а Екатерина Парр все еще сохранила расположение короля, ее врагам все еще не удавалось погубить ее и возвести на престол седьмую королеву.
Екатерина была всегда предусмотрительна, всегда настороже. Она ежедневно говорила себе, что этот день может быть ее последним днем, что какое-либо неожиданное слово или поступок могут лишить ее и короны, и жизни, так как дикость и жестокость Генриха VIII возрастали день ото дня и достаточно было пустяка, чтобы он вспыхнул самым резким гневом, уничтожавшим всякого, кто возбудит его. В сознании этого, Екатерина была чрезвычайно осторожна. Она страстно любила жизнь, она вовсе не хотела умереть, так как все еще ждала той настоящей жизни, о которой она до сих пор лишь мечтала в смутных грезах; она жаждала ее, так как трепетно бившееся сердце говорило, что оно готово пробудиться от холодной спячки.
Был прекрасный, весенний солнечный день. Екатерина пожелала воспользоваться им и совершить прогулку верхом, чтобы хоть на миг позабыть, что она — королева. Она хотела насладиться лесом, чудным дыханием мая, пением птиц, зеленью лугов и полной грудью вдохнуть в себя чистый весенний воздух.
Она хотела прокатиться верхом. Никто и не подозревал, сколько тайных желаний и сокровенного восторга вызывала в ней предстоящая прогулка. Никто и не подозревал, что она уже давно испытывала радость в предвкушении этой поездки верхом и потому едва-едва осмеливалась желать ее, так как это было исполнением ее самого страстного желания.
Екатерина уже надела амазонку, и маленькая бархатная шляпа с огромным белым пером покрывала ее красивую голову. Она ходила взад и вперед по комнате и нетерпеливо ждала возвращения обер-камергера, которого послала к королю, чтобы спросить его, не нужно ли ему о чем-нибудь переговорить с ней пред ее прогулкой.
Вдруг дверь отворилась и на пороге комнаты появилась странная фигура. Это был маленький, сгорбленный мужчина в платье из пурпурного шелка, с вычурной пестротою изукрашенном буфами и бантами всевозможных цветов; эта пестрота одеяния являлась странным контрастом с седыми волосами и серьезным, мрачным лицом этого человека.
— А-а, королевский шут! — с веселой улыбкой произнесла Екатерина. — Ну-ну, Джон Гейвуд, что привело вас ко мне? Ну, что? вы являетесь посланником короля или снова выкинули какую-нибудь глупость и пришли ко мне искать защиты?
— О нет, ваше величество, — ответил Джон Гейвуд, — я не выкидывал глупости и не приношу вам вестей от короля. Я не приношу вам ничего, кроме самого себя. Ах, ваше величество, я вижу, что вы хотите смеяться, но прошу, забудьте на мгновение, что Джон Гейвуд — королевский шут и что ему не подобает делать серьезную мину и иметь грустные мысли, как другим людям.
— О да, я ведь знаю, что вы — не только шут короля, но и поэт! — с добродушной улыбкой сказала Екатерина.
— Да, вы правы, я — поэт, и потому совершенно справедливо, что я ношу этот дурацкий колпак, так как ведь все поэты — дураки, — с горькой иронией возразил Гейвуд. — Однако я явился к вам, ваше величество, не как дурак и не как поэт; я пришел, потому что хочу обнять ваши ноги и поцеловать их. Я пришел сказать вам, что вы превратили меня, Джона Гейвуда, в вашего вечного раба! С этого дня я, как верный пес, буду лежать у вашего порога и буду охранять вас от всякого врага и всякого злого умысла, которые могут угрожать вам. Во всякое время дня и ночи я буду готов служить вам и не буду знать ни покоя, ни отдыха, когда дело коснется исполнения вашего повеления или какого бы то ни было пожелания!
Шут произнес все это дрожавшим от волнения голосом, слезы оросили его глаза, и, опустившись на колени, он склонил к ногам Екатерины свою голову.
— Но чем же это я внушила вам такое чувство благодарности? — удивленно спросила Екатерина.
— Вы? — спросил шут. — Вы, ваше величество, спасли моего сына от костра! Этот прекрасный, благородный юноша был уже присужден к смерти за то, что с благоговением говорил о Томасе Морусе, за то, что сказал, что этот великий и благородный человек справедливо поступил, предпочтя умереть, но не изменить своим убеждениям. Ах, ведь в наше время совершеннейший пустяк подвергнуться смертному приговору! Ведь для этого достаточно всего нескольких необдуманно сказанных слов! А наш жалкий, слюнявый парламент в своей трусости и ничтожестве всегда готов все осудить, потому что знает, что король Генрих постоянно жаждет крови, постоянно мерзнет без костра! Таким образом осудили и моего сына, и если бы не вы, приговор был бы приведен в исполнение. Но вы, которую Господь ангелом примирения посадил на этот залитый кровью королевский трон, вы, ежедневно рискующая своею жизнью и короной ради освобождения одного из тех несчастных, которые являются жертвами фанатизма и жажды крови, вы спасли моего сына!
— Так тот молодой человек, которого вчера намеревались сжечь на костре, был вашим сыном? — спросила королева.
— Да, это был мой сын.
— И вы не сказали об этом королю, вы не просили его о помиловании? — изумилась королева.
— Если бы я только сделал это, то мой сын безвозвратно погиб бы! Ведь вам отлично известно, что король крайне гордится своею беспристрастностью и своею… добродетелью! О, если бы он знал, что Томас — мой сын, он сам осудил бы его на смерть, чтобы доказать народу, что Генрих Восьмой повсюду находит виновных и карает преступников, чье бы имя они ни носили и кто бы ни просил за них! Даже и ваши мольбы не смягчили бы короля, так как первосвященник английской церкви никогда не простил бы того, что этот бедный молодой человек — незаконный сын своего отца, что он не в праве носить его имя, что его мать — жена другого, которого мой Томас должен называть своим отцом!
— Бедный Гейвуд! — сострадательно произнесла королева. — Да, теперь я понимаю вас! Король ни в коем случае не простил бы этого, и если бы он только знал, то ваш сын наверное погиб бы на эшафоте!
— Вы спасли его, ваше величество! — воскликнул шут. — Теперь вы верите, что я вечно буду благодарен вам?
— Да, верю! — с приветливой улыбкой сказала королева, протягивая ему руку для поцелуя. — Я верю вам и принимаю вашу службу!
— И вы будете нуждаться в ней, ваше величество, так как грозовые тучи собираются над вашей головой и вот-вот заблестят молнии и загрохочет гром.
— О, я не боюсь этого! У меня крепкие нервы! — улыбаясь возразила королева. — С наступлением грозы природа лишь оживает, и я всегда видела, что после грозы сияет солнце.
— Вы храбры! — грустно сказал Гейвуд.
— Это оттого, что я не знаю за собой никакой вины!
— Но ваши враги сочинят для вас вину! Ах, когда нужно оклеветать ближнего и погубить его, люди становятся поэтами!
— Но вы сами сказали, что поэты — безумцы, и что их нужно всех повесить на одном суку, — смеясь, произнесла королева. — Отлично, мы поступим с клеветниками так, как следует поступать с поэтами, вот и все!
— Нет, это еще далеко не все! — энергично воскликнул Гейвуд. — Ведь клеветники походят на дождевых червей. Их режут на куски, но этим отнюдь не умерщвляют их, а, напротив, умножают и каждого наделяют несколькими головами.
— Но в чем же меня обвиняют? — нетерпеливо воскликнула Екатерина. — Разве моя жизнь не открыта для всех? Разве я когда бы то ни было старалась иметь какую-либо тайну? Разве мое сердце — не хрустальный дворец, в который может заглянуть каждый, заглянуть и убедиться, что в нем совершенно бесплодная почва и что в нем не растет ни единого, даже самого жалкого растеньица?
— Если даже это так, то ваши враги посеют плевелы и постараются уверить короля, что это — жгучая любовь, выросшая в вашем сердце.
— Как? Меня хотят обвинить в преступной любви? — спросила королева, и ее губы слегка дрогнули.
— Мне еще неизвестен план ваших врагов, — ответил шут. — Но я узнаю его. Заговор в полном ходу. Итак, берегитесь, ваше величество! Не доверяйтесь никому, так как враги обыкновенно прикрываются лицемерием и льстивыми словами.
— Если вы знаете моих врагов, то назовите их! — сказала Екатерина с нетерпением. — Назовите мне их, чтобы я могла остерегаться их.
— Я пришел сюда не для того, чтобы обвинить кого-либо, а лишь для того, чтобы предостеречь вас. Поэтому я буду осторожен и не укажу вам на ваших врагов, но зато назову вам ваших друзей.
— Ах, следовательно, у меня есть и друзья? — со счастливой улыбкой прошептала Екатерина.
— Да, у вас есть друзья, притом такие, что готовы пожертвовать ради вас своею жизнью!
— О, назовите мне их, назовите мне их! — воскликнула Екатерина, вся так и трепеща от радостного ожидания.
— Прежде всего я назову Кранмера, архиепископа кентерберийского. Это — ваш верный и надежный друг, на которого вы можете положиться. Он любит вас как королеву и ценит как единомышленницу, которую ниспослал ему Господь, чтобы здесь, при дворе всехристианнейшего и всекровавейшего короля, довести до конца святое дело реформации и пролить свет познания в эту тьму суеверия и поповства.
— Да, вы правы! — задумчиво произнесла королева. — Кранмер — благородный и надежный друг и довольно часто поддерживал меня у короля против булавочных уколов моих врагов, которые хотя и не убивают, но все же покрывают ранами все тело и насмерть истомляют его.
— Защищайте его и тем самым вы защитите самое себя!
— Ну, а кто же еще — мои друзья? — спросила Екатерина.
— Я отдал первенство Кранмеру, но теперь, ваше величество, назову себя вашим вторым другом. Если Кранмер — ваш защитник, то я готов быть вашим псом, и, верьте мне, пока у вас есть такой защитник и такая собака, вы неуязвимы. Кранмер оградит вас от всех камней, лежащих на вашем пути, а я изгрызу всех ваших врагов, таящихся по придорожным кустам и готовых из засады напасть на вас.
— Благодарю вас! Истинно благодарю вас! — искренно произнесла Екатерина. — Ну, а дальше?
— Дальше? — с грустной улыбкой повторил Гейвуд.
— Назовите мне еще моих друзей!
— Ваше величество! — воскликнул шут. — Достаточно и того, если в жизни найдешь двух друзей, на которых можно положиться и верностью которых не руководит корыстолюбие. Вы, может быть, являетесь единственной коронованной особой, которая может похвастать такими друзьями.
— Я — женщина, и много женщин окружает меня и ежедневно клянется мне в неизменной дружбе и преданности. Разве они не достойны имени друзей? — задумчиво спросила Екатерина. — Неужели недостойна его и леди Джейн Дуглас, которую я уже много лет называю своей подругой и которой верю, как родной сестре? Скажите, Гейвуд, скажите хотя вы, о котором говорят как о человеке, знающем все, что происходит при дворе! Скажите, неужели леди Джейн Дуглас — не подруга мне?
Джон Гейвуд вдруг стал серьезен и мрачен и задумчиво потупил взор. Затем он обвел комнату беспокойным взглядом, как бы желая убедиться, не притаился ли где-нибудь соглядатай, и, вплотную подойдя к королеве, прошептал: — Не доверяйте ей! Она — папистка, и Гардинер — ее друг.
— Ах, я подозревала это! — печально прошептала королева.
— Но слушайте, ваше величество! — продолжал шут. — Не обнаруживайте вашего подозрения ни взглядом, ни словом, ни малейшим намеком. Усыпите эту ехидну верою в вашу беспечность, да, да, усыпите ее! Это — ядовитая и опасная змея, которую нельзя дразнить, а не то, прежде чем вы в состоянии будете предвидеть это, она ужалит вас. Будьте всегда добры, всегда доверчивы, всегда приветливы по отношению к ней. Однако о том, что вы не желаете поведать Гардинеру и графу Дугласу, не говорите леди Джейн. О, верьте мне, она напоминает льва в венецианском дворце дожей. Те тайны, которые вы доверяете ей, заносятся в обвинительный акт против вас пред кровавым трибуналом.
Екатерина смеясь покачала головой и сказала:
— Вы слишком преувеличиваете, Гейвуд. Возможно, что религия, которую леди Джейн тайно исповедует, отчуждает ее сердце от меня, но она никогда не будет в состоянии изменить мне или вступить в союз с моими врагами. Нет, нет, мой Джон, вы ошибаетесь. Было бы непростительным легкомыслием поверить вам. О, как плачевен был бы мир, если бы мы никогда не могли довериться даже самым верным и любимым нашим друзьям.
— Да, мир дурен и плачевен, и приходится отчаяться в нем или смотреть на него как на веселую шутку, которой дразнит и манит нас дьявол. Для меня он — вот именно такая шутка, ваше величество! И я сделался королевским шутом именно потому, что это положение по крайней мере дает мне право изливать весь яд презрения на пресмыкающихся и говорить правду тем, у которых вечная ложь словно патока каплет с губ. Мудрецы и поэты — истинные шуты нашего времени, и так как я не чувствую в себе призвания быть королем или духовником, палачом или агнцем Божиим, то я сделался шутом.
— Да, шут — значит эпиграммист, пред колким языком которого трепещет весь двор, — заметила Екатерина.
— Так как я не могу, подобно своему державному повелителю, приказать судить этих преступников, то я караю их жалом своего языка, ваше величество, — промолвил шут. — Ах, повторяю вам, ваше величество, вы будете нуждаться в этом союзнике. Будьте настороже! Сегодня утром я уже слышал первые раскаты грома и в глазах леди Джейн заметил тайные молнии. Не доверяйте ей! Не доверяйте никому здесь, кроме своих друзей — Кранмера и Джона Гейвуда!…
— И вы говорите, что среди всего этого двора, среди всех этих блестящих женщин, этих смелых кавалеров, бедная королева не имеет ни одного истинного друга, ни одной души, которой она может довериться, ни одной руки, на которую может опереться? — почти с упреком спросила Екатерина. — О, подумайте, Гейвуд, сжальтесь над бедной королевой. Припомните! Скажите, неужели только вы двое? Ни одного друга, кроме вас?
Шут взглянул на королеву и глубоко вздохнул. Он, пожалуй, лучше ее самой мог читать в тайниках ее сердца и знать его глубокие раны. Однако он сочувствовал его горю и желал несколько смягчить его.
— Я припомнил, — тихо и печально произнес шут. — У вас есть еще третий друг при этом дворе.
— Ах, еще один друг? — воскликнула Екатерина уже более веселым и звонким голосом. — Назовите мне его, назовите! Вы же видите, что я сгораю от нетерпения услышать его имя.
Джон Гейвуд со странным, не то выжидательным, не то печальным выражением посмотрел на пылающее лицо Екатерины, на миг поник головою на грудь и вздохнул.
— Ну же, Джон, назовите мне третьего друга! — нетерпеливо повторила королева.
— Разве вы не знаете его, ваше величество? — спросил Джон Гейвуд, снова пристально смотря ей прямо в лицо. — Разве вы не знаете его? Это — Томас Сеймур, граф Сэдлей.
Словно солнечный луч скользнул по лицу королевы, и она тихо вскрикнула.
— Солнечные лучи прямо падают на ваше лицо, ваше величество! — печально продолжал Джон Гейвуд. — Берегитесь, как бы они не ослепили вашего ясного взора. Встаньте в тень, ваше величество; вы слышите, идет та, которая могла бы выдать солнечный свет на вашем лице за признаки пожара.
Вслед за тем отворилась дверь, и на пороге комнаты показалась леди Джейн. Она обвела быстрым, испытующим взглядом комнату, и незаметная улыбка мелькнула на ее бледном, красивом лице.
— Ваше величество, — торжественно произнесла она, — все готово! Если вам угодно, можно ехать на прогулку. Принцесса Елизавета ждет вас в аванзале, и ваш обер-шталмейстер уже держит поводья вашего коня.
— А где же обер-камергер? — краснея, спросила Екатерина. — Разве король ничего не поручил ему передать мне?
В этот самый момент вошел граф Дуглас и сказал:
— Его величество приказал передать вам, ваше величество, что вы можете избрать целью своей поездки такой далекий пункт, какой вам будет угоден. Великолепная погода достойна того, чтобы королева наслаждалась ею и вступила в состязание с солнцем.
— О, король всегда был и будет галантнейшим кавалером! — со счастливой улыбкой сказала Екатерина. — В таком случае идемте, Джейн, поедем вместе!
— Простите, ваше величество, — сказала леди Джейн, отступая. — Я не могу сегодня воспользоваться милостивым разрешением сопровождать вас, ваше величество. Сегодня дежурство леди Анны Эттерсвиль.
— Ну, тогда до следующего раза, Джейн! А вы, граф Дуглас, поедете с нами? — пригласила королева.
— Ваше величество, король приказал мне явиться к нему в кабинет.
— Смотрите, пред вами королева, которая покинута всеми своими друзьями! — весело произнесла Екатерина и легким, эластическим шагом направилась через зал к ожидавшему ее двору.
— Здесь что-то происходит, о чем я должен разузнать! — пробормотал Джон Гейвуд, вместе с другими выходя из зала. — Поставлена мышеловка, так как кошки остаются здесь и жадно ждут свою добычу.
Леди Джейн с отцом осталась в салоне. Оба они подошли к окну и стали молча смотреть вниз на двор, где теперь находилась блестящая кавалькада королевы и ее свиты.
Екатерина только что села на иноходца; благородный конь, узнав свою госпожу, громко заржал, зафыркал и взвился на дыбы.
Принцесса Елизавета, державшаяся рядом с королевой, от страха вскрикнула.
— Вы упадете, ваше величество! — сказала она. — Как вы решаетесь садиться верхом на такое дикое животное?
— О, Гектор нисколько не дик! — улыбаясь ответила королева. — Он только переживает то же, что и я. Дивный майский воздух развеселил и осчастливил нас обоих. Итак, вперед, мои дамы и кавалеры! Сегодня наши кони должны быть быстры, как птицы.
Кавалькада быстро понеслась к раскрытым настежь дворцовым воротам. Впереди, во главе ее, скакала королева с принцессой Елизаветой по правую руку и с обер-шталмейстером Томасом Сеймуррм графом Сэдлеем — по левую.
Наконец кавалькада исчезла из глаз; граф Дуглас и его дочь отошли от окна. При этом они многозначительно переглянулись, и в их взоре была какая-то странная и мрачная насмешка.
— Ну, Джейн? — наконец спросил граф Дуглас. — Она — все еще королева, а король день ото дня тяжелеет и становится болезненнее. Пора приготовить ему седьмую королеву.
— Не долго ждать, отец!
— Любит ли она наконец Генри Говарда? — спросил Дуглас.
— Да, он любит ее, — ответила леди Джейн, и ее бледное лицо еще сильнее побледнело, сделавшись как полотно.
— Я спрашиваю, любит ли его королева?
— Она любит его! — пробормотала Джейн и, как бы вдруг ободряясь, продолжала: — Но далеко еще не достаточно влюбить в себя королеву; без сомнения, было бы лучше, если бы можно было внушить новую любовь королю. Вы не видали, отец, какими пылкими взорами его величество окидывал вчера меня и герцогиню Ричмонд?
— Видел ли я? Да весь двор только об этом и говорит!
— В таком случае устройте, чтобы король весь день как можно больше проскучал, и затем приведите его ко мне. У меня он встретит герцогиню Ричмонд.
— Ах, это — великолепная мысль! — воскликнул граф Дуглас. — Наконец-то ты будешь седьмою супругою Генриха!…
— Я погублю Екатерину Парр, так как она — моя соперница и я ненавижу ее! — сказала леди Джейн, вся загоревшись и сверкая глазами. — Достаточно она пробыла королевой и я преклонялась пред нею. Пусть же она теперь поваляется предо мною во прахе, и я придавлю своей ногой ее голову.
II. ПРОГУЛКА
правитьБыло чудное утро. Роса еще лежала на зелени лугов, по которым неслась кавалькада, направляясь к опушке леса, в чаще деревьев которого раздавалось веселое пение лесных птиц. Затем кавалькада понеслась вдоль берега журчащего лесного ручейка; всадники то и дело вспугивали на своем пути косуль, которые то там, то сям появлялись на лесных прогалинах и как будто, подобно королеве и ее свите, прислушивались к пению птиц и журчанию ручейка.
Сердце Екатерины было полно сладостным, бесконечно блаженным чувством. Она переживала минуты невыразимого счастья. Томас Сеймур находился возле нее, а Джон Гейвуд уверил ее, что Сеймур принадлежит к числу ее самых верных, преданных друзей. Екатерина не решалась заговорить с Сеймуром, боясь лишний раз взглянуть на него, но одно сознание, что он тут, близко, наполняло ее душу восторгом. Горячий, пламенный взгляд Сеймура был устремлен на королеву, и Екатерина чувствовала этот взгляд, упиваясь своим счастьем.
Вся свита королевы двигалась на почтительном расстоянии от нее, некому было наблюдать за ней, и Екатерина думала, что вокруг нее и любимого человека нет никого и ничего, кроме цветущей природы, что за ними следят лишь Бог да далекая синева неба.
Королева совершенно позабыла, что рядом с ней, справа, ехала молоденькая принцесса Елизавета, едва достигшая четырнадцатилетнего возраста. Все пережитые невзгоды и страдания заставили Елизавету созреть раньше времени. От своего отца она унаследовала гордость и честолюбие, и, взглядывая по временам на маленькую корону, красовавшуюся на голове мачехи, Елизавета с болью в сердце думала, что она навсегда лишена права на эту корону.
Обстоятельства жизни очень рано заставили маленькую принцессу разбираться в своих мыслях и чувствах, и теперь она ясно давала себе отчет в том, что в ее душе проснулась любовь, настоящая любовь женщины, и что объектом этой любви был ехавший по левую руку королевы граф Сеймур.
Знал ли Томас Сеймур об этом чувстве? Понимал ли он, что маленькая принцесса Елизавета обладает горячим сердцем взрослой гордой женщины?
Томас Сеймур никогда не выдавал своих тайн. Так и осталось для всех неизвестным, прочел ли он в глазах молчаливой девочки жгучее чувство любви, говорил ли он о чем-нибудь с ней в тенистых аллеях парка или в длинных коридорах мрачного дворца. Принцесса Елизавета обладала сильным, мужественным характером и не нуждалась в поверенных, а граф Сеймур прекрасно знал, что каждое лишнее слово могло заставить его сложить голову на плахе.
Бедная Елизавета не подозревала, что ее планы не совсем сходятся с планами Сеймура, она не подозревала, что граф, узнав о ее чувстве, воспользуется им для своих собственных целей. Подобно самой принцессе, он по временам взглядывал на украшенную бриллиантами корону молодой королевы и вспоминал при этом, что Генрих VIII сильно постарел и опустился в последние годы. Смелые, тщеславные планы созревали в голове графа Сеймура, а ехавшие с ним дамы были далеки от того, что занимало все помыслы их спутника. Сияющий взор Екатерины мечтательно устремлялся вдаль, а Елизавета мрачно и испытующе смотрела на графа. От ее внимания не ускользнули те пламенные взгляды, которые Сеймур бросал на королеву, она заметила и легкое трепетанье голоса графа, когда он отвечал на вопросы Екатерины.
Принцесса унаследовала от отца и наклонность к ревности, к этой ужасной болезни, заставившей Генриха VIII казнить двух своих жен. В первый раз Елизавета почувствовала сейчас все муки ревности. Молоденькая принцесса даже не допускала мысли, что ее мачеха может отвечать на любовь Сеймура; она не имела ничего против Екатерины, ее только возмущали пламенные взоры графа, которые не отрывались от лица королевы. Поглощенная всецело Сеймуром, Елизавета не замечала, что в глазах Екатерины светится нежное чувство, когда она обращает свои взоры на графа; однако сам Сеймур прекрасно заметил это. Если бы он был теперь наедине с Екатериной, он бросился бы к ее ногам, он доверил бы ей свою тайну, которую скрывал до сих пор в глубине души. Он предоставил бы королеве выбор или ответить на его любовь, или рассказать обо всем своему мужу и осудить его таким образом на смертную казнь.
Но Сеймур не мог сделать желанное признание. Сзади ехала свита, состоявшая из придворной знати, жадно следившая за всем тем, что происходило вокруг, любопытная, скрытная, недоброжелательная. Рядом с королевой была принцесса Елизавета; если бы она даже не расслышала тех слов, которые прошептал бы граф Екатерине, влюбленная девочка угадала бы их по выражению лица Сеймура; ведь любовь очень проницательна, а от ревнивого слуха не ускользнет ни малейший звук.
Одна Екатерина вполне наслаждалась настоящим. Она не забегала вперед, не ждала ничего большего, чем то, что было в ее распоряжении, и была счастлива одним присутствием любимого человека. Он был здесь, чего же ей желать больше!
Совершенно неожиданно для Сеймура явился благоприятный случай.
Маленькая муха, все кружившая над ноздрями лошади, на которой сидела королева, наконец прицелилась и ужалила благородное животное в голову. Лошадь начала ржать и мотать головой, чтобы освободиться от надоедливой мухи, но это движение заставило муху забраться глубже, в самое ухо Гектора. Лошадь, не помня себя от боли, сделала скачок вперед и, не слушая команды своей всадницы, бешено понеслась.
— Вперед, вперед, на помощь королеве! — крикнул обер-шталмейстер и быстро поскакал вслед за Екатериной.
— На помощь королеве! — повторила принцесса Елизавета и, пришпорив свою лошадь, помчалась через луг в сопровождении всей свиты.
Но никто не мог догнать взбесившуюся лошадь, тщетно стремившуюся освободиться от невидимого врага. С быстротой молнии она пронеслась через луг, через дорогу, терявшуюся в лесу, перепрыгивая через ручьи, продираясь сквозь заросли.
Королева все еще держалась в седле; ее щеки побледнели, губы дрожали, но глаза спокойно и ясно смотрели вперед; она не растерялась, хотя прекрасно понимала опасность, грозившую ей. Шум испуганных голосов давно затих далеко позади; Екатерина слышала теперь лишь ржание лошади и частый стук копыт.
Но вдруг, точно эхо, раздались вдали ржание другой лошади и такой же частый стук копыт. Возглас любимого голоса достиг уха королевы, и она громко вскрикнула от радости и счастья.
Этот крик еще более испугал взбесившуюся лошадь, которая от усталости уже начала было умерять свой шаг; теперь она снова поднялась на дыбы и помчалась вперед с быстротой ветра. Но все явственней и явственней слышался любимый голос, все громче и громче раздавался стук копыт.
Екатерина и Сеймур очутились на большой поляне, окруженной со всех сторон лесом.
— Подержитесь еще минутку на седле, — крикнул Сеймур, почти догоняя лошадь королевы. — Охватите шею Гектора руками, чтобы не свалиться, когда я схвачу его за узду.
Граф пришпорил свою лошадь и с громким восклицанием бросился вперед.
Восклицание Сеймура снова испугало Гектора; задыхаясь от усталости, лошадь взвилась и помчалась в чащу леса.
— Я больше не слышу его голоса, — пробормотала Екатерина, закрывая глаза от усталости и чувствуя, что сейчас лишится сознания.
Но в эту самую минуту сильная рука схватила Гектора за узду и лошадь, фыркая и дрожа, опустила голову, как бы устыдясь своего поступка и признавая власть нового повелителя.
— Спасена, я спасена! — прошептала Екатерина и в полном изнеможении прислонилась к плечу графа Сеймура.
Он нежно снял ее с седла и положил на мягкий мох под старый дуб, а затем крепко привязал лошадей к стволу одного из деревьев, росших невдалеке.
III. ОБЪЯСНЕНИЕ
правитьКогда Сеймур вернулся к Екатерине, он застал ее лежавшей неподвижно, с бледным лицом и закрытыми глазами. Он долго молча смотрел на нее, любуясь ее прекрасными, благородными чертами, и в эту минуту видел пред собой лишь женщину, а не королеву.
Наконец-то они были одни! После двух лет размышлений, тревог и забот наступил наконец этот желанный миг, который иногда казался графу совершенно недостижимым. Он был вдвоем с королевой, она была в его руках.
Томасу Сеймуру казалось, что если бы теперь явилась сюда вся свита королевы, если бы даже явился король Генрих VIII, он не обратил бы на них никакого внимания, не испугался бы ничего. Кровь бросилась в голову графа и затемнила разум. Громко, сильно стучавшее сердце не хотело признавать никаких доводов ума, оно слушалось лишь голоса страсти.
Томас Сеймур стал на колени возле Екатерины и взял ее руку.
Это прикосновение заставило молодую женщину очнуться. Она открыла глаза и блуждающим взглядом осмотрелась вокруг.
— Где я, кто со мной? — прошептала она чуть слышно.
Граф горячо прижал руку Екатерины к своим губам, после чего произнес:
— С вами самый преданный, верный ваш слуга, ваше величество!
«Ваше величество!» — эти слова заставили Екатерину вполне прийти в себя.
— Где же моя свита? Где принцесса Елизавета? — спросила она. — Где все те глаза, что следили за мной? Где же все шпионы, вечно сопровождающие королеву?
— О, они все далеко отсюда! — ответил Сеймур довольным тоном. — Им нужен по крайней мере час времени, чтобы догнать нас. Подумайте, ваше величество, целый час! Вы даже не можете себе представить, какое он имеет для меня значение. Целый час полной свободы после двух лет заточения, целый час счастья после двух лет ежедневных терзаний и адских мук.
Екатерина, улыбавшаяся при начале речи Сеймура, вдруг стала грустной. Ее взор упал на свалившуюся в траву шапочку, к которой была прикреплена корона.
— Не забывайте об этом, граф! — проговорила Екатерина, указывая дрожащим пальцем на корону.
— Я помню, — возразил Сеймур, — но в данную минуту меня не пугает королевская корона. Бывают моменты в жизни человека, когда он совершенно забывает о пропасти, отверзающейся у его ног и грозящей ему гибелью. Я переживаю теперь именно такое мгновение. В этот час своего счастья я, может быть, стану государственным изменником и потом попаду на эшафот, но молчать я все-таки не могу. Пламя сжигает мое сердце; я должен или погибнуть от невыразимых мук, или найти какой-нибудь выход для облегчения своих страданий. Вы должны выслушать меня, ваше величество!
— Нет, нет! — испуганно воскликнула королева. — Я не хочу слушать вас. Не забывайте, что я — жена Генриха Восьмого и со мной опасно говорить. Молчите лучше, граф, молчите! Уедем отсюда!…
Екатерина хотела подняться, но собственная слабость и сильная рука графа Сеймура не позволили ей двинуться с места.
— Нет, я не буду молчать, — решительно заявил Сеймур. — Я до тех пор не замолчу, пока не открою пред вами своего сердца. Королева Англии может покарать или помиловать меня, но прежде всего должна знать, что она для меня — не супруга короля Генриха Восьмого, а самая прекрасная, самая благородная, самая обворожительная женщина во всей Англии. Она должна знать, что если я и вспоминаю о том, что она — королева, то лишь для того, чтобы осыпать проклятиями ненавистного короля, осмелившегося прикрепить к своему окровавленному трону бриллиант чистейшей воды.
Екатерина с ужасом закрыла руками рот графа.
— Молчите, несчастный! — прошептала она. — Ведь вы произносите себе смертный приговор. Если бы кто-нибудь услышал вас, то вы неминуемо попали бы на эшафот.
— Но меня никто не слышит, кроме вас, ваше величество, и Бога, — ответил Сеймур, — а Бог, может быть, милосерднее моей королевы. Идите, ваше величество, к своему супругу и скажите ему, что Томас Сеймур — изменник, так как осмеливается любить королеву. Генрих Восьмой, конечно, пошлет меня на плаху, и я буду счастлив при мысли, что умираю из-за вас. Если я не могу жить для вас, ваше величество, то буду бесконечно рад умереть из-за вас.
Екатерина слушала точно очарованная. Еще никто никогда не говорил ей таких страстных, нежных речей. Она совершенно забыла, что у нее есть муж — кровожадный, ревнивый король Генрих VIII. Она помнила лишь, что возле нее стоит на коленях тот человек, которого она давно любила, и говорит ей о своей любви. Каждое слово Сеймура казалось королеве дивной, божественной музыкой.
А граф Сеймур говорил не переставая. Он признался Екатерине, что не раз уже был готов покончить жизнь самоубийством, не будучи в состоянии перенести свои тяжелые сердечные муки, но один взгляд ее глаз, одно слово с ее уст заставляли его мириться с жизнью и переходить от отчаяния к радости, чтобы затем еще сильнее почувствовать всю безвыходность своего положения.
— Но теперь, ваше величество, я не могу больше молчать, — продолжал Сеймур. — Вы должны или обречь меня на смерть, или даровать мне жизнь. Если вы не позволите мне любить вас, не позволите жить для вас, то я завтра же с восторгом умру на плахе и прекращу наконец свои страдания.
Екатерина внутренне вздрогнула и почти с удивлением взглянула на графа. Его лицо было так гордо, голос так властен, что она почувствовала легкое смущение, то приятное смущение, которое испытывает слабая, любящая женщина при виде нравственной силы любимого человека.
— Знаете, граф, — заметила она с очаровательной улыбкой, — вы точно приказываете мне любить вас.
— Нет, ваше величество, я ничего не приказываю вам, — гордо ответил Сеймур. — Я только умоляю вас сказать мне правду. Я имею право знать истину, как человек, безгранично любящий вас. Я уже говорил вам, что вы для меня — не королева, а любимая, обожаемая женщина. Моему чувству нет дела до того высокого положения, которое вы занимаете. Признаваясь вам в своей любви, я не думаю, что вы чем-нибудь можете унизить себя, принимая ее. Истинная, самоотверженная любовь мужчины — высший дар, который он только может предложить женщине. Если даже нищий признается королеве, что готов умереть за нее, она должна чувствовать себя польщенной. А я, ваше величество, я — нищий; я лежу у ваших ног, простираю к вам свои руки. Но мне не нужна милостыня, мне не нужно ваше милосердие, которое вы можете предложить мне, в порыве великодушия желая немного облегчить мои страдания. Мне нужны вы сами, я желаю всего или ничего!… Я знаю, что вы милосердны и великодушны. Если вы отвергнете мою любовь, то простите дерзость моего признания и не расскажете о нем никому. Но мне не нужно вашего молчания. Повторяю вам, ваше величество, что я не желаю быть жертвой вашего великодушия. В ваших руках сделать меня или преступником, или счастливейшим человеком в мире. Преступником я буду в том случае, если вы оттолкнете меня, счастливейшим человеком — если ответите на мою любовь.
— Ваши требования, граф, ужасны! — прошептала Екатерина. — Вы хотите, чтобы я или донесла на вас, или сделалась сообщницей вашего преступления. Вы предлагаете мне выбор — сделаться убийцей или оказаться безнравственной женой, забывшей свою клятву в верности, данную мужу; вы хотите, чтобы я забыла свои священные обязанности, покрыла пятном позора трон своего мужа. Да ведь Генрих поспешит смыть это пятно вашей и моей кровью.
— Что же из этого? — весело воскликнул Сеймур. — Я с радостью отдам свою жизнь за вашу любовь и буду считать себя при этом бессмертным. Быть один миг в ваших объятиях!., да ведь это — целая вечность счастья!
— Но ведь я говорю вам, что тут вопрос идет не только о вашей жизни, но и о моей также, — возразила Екатерина. — Вы знаете жестокий характер короля! Одного подозрения для него достаточно, чтобы вынести смертный приговор. Если бы он только узнал, о чем мы с вами говорили, он осудил бы меня точно так же, как осудил Екатерину Говард, хотя она была виновна не более меня. Я дрожу при мысли об эшафоте, а вам, граф, хочется обречь меня ему. И это вы называете любовью?
Томас Сеймур печально опустил голову и тяжело вздохнул.
— Вы вынесли свой приговор, ваше величество, — грустно проговорил он. — Вы были слишком великодушны для того, чтобы прямо сказать мне суровую правду, но я сам угадал ее из ваших слов. Нет, вы не любите меня, королева Екатерина… вы слишком ясно видите опасность, которая угрожает вам, вы боитесь за себя! Нет, вы не любите меня! Если бы вы любили, у вас не оставалось бы места для других мыслей, кроме любви. Если бы вы любили, вы, увидев меч над своей головой, сказали бы: «Какое мне дело до смерти, раз я люблю и любима!» Ах, Екатерина, у вас слишком холодное сердце, слишком рассудительная голова. Дай вам Бог сохранить их в таком виде на всю жизнь, тогда вы тихо и незаметно пройдете свой путь до самой могилы. Когда вы умрете, на ваш гроб положат дорогую корону и ничьи горячие слезы любви не омоют вашей могилы. Бедная вы, достойная сожаления женщина! Ну, прощайте, ваше величество, королева Англии! Раз вы не можете любить меня, то по крайней мере пожалейте государственного преступника Томаса Сеймура!…
Граф наклонился, поцеловал ноги Екатерины, а затем быстро направился к дереву, чтобы отвязать свою лошадь.
Королева бросилась к графу и схватила его руку в тот момент, когда Сеймур взял лошадь за узду.
— Что вы хотите делать? — вся дрожа, спросила Екатерина. — Куда вы едете?
— К королю, ваше величество! — ответил Сеймур.
— Зачем? — пробормотала Екатерина.
— Я хочу назвать ему имя преступника, осмелившегося полюбить свою королеву, — спокойно произнес граф. — Вы только что умертвили мою душу, а король убьет мое тело. Уверяю вас, что перенести второе гораздо легче, чем первое. Я буду даже благодарен королю.
Екатерина вскрикнула от ужаса и опустилась на то место, на котором только что сидела.
— Если вы сделаете это, то убьете меня, — проговорила она дрожащими губами. — Послушайте, что я скажу: как только вы сядете на свою лошадь, чтобы ехать к королю, я сяду на Гектора и брошусь в ту страшную пропасть, которая видна отсюда; я не поеду за вами в Лондон. Не беспокойтесь, вас никто не сочтет моим убийцей. Все подумают, что моя взбесившаяся лошадь сбросила меня туда.
— Берегитесь, ваше величество! Обдумайте хорошенько свои слова! — воскликнул Сеймур с просиявшим лицом. — То, что вы говорите, — одно из двух: приговор или признание. Мне необходима ваша любовь; если нет, то для меня один исход — смерть. Мне нужна ваша любовь, но не любовь королевы, милостиво снисходящей к своему подданному, а любовь простой женщины, видящей в любимом человеке друга и властелина. О, Екатерина, поймите хорошенько мои слова!… Если вы желаете снизойти ко мне со своего королевского трона для того, чтобы осчастливить своего подданного, то не делайте этого, лучше молчите и позвольте мне пойти с повинной к королю. Я такого же происхождения, как и вы, Екатерина, и не могу допустить, чтобы любимая мною женщина смотрела на меня сверху вниз. Я могу положить к вашим ногам свою любовь, но не стану склонять голову ни пред кем. Если же вы меня любите, как равная равного, то скажите лишь одно слово — и я всю свою жизнь посвящу вам… Я буду вашим рабом и вашим властелином. У меня не будет ни одной мысли, ни одного чувства, которые не принадлежали бы вам. Будучи даже вашим властелином, я вечно буду у ваших ног, и если вам доставит удовольствие раздавить меня, то я с радостью подчинюсь вашему желанию, так как всегда и прежде всего буду вашим рабом.
Сеймур снова опустился на колени и прижал свое прекрасное, гордое лицо к ногам Екатерины.
Королева наклонилась, подняла руками голову графа и с невыразимым счастьем посмотрела в глаза любимого человека.
— Любите вы меня? — спросил граф, нежно охватывая рукой стройный стан Екатерины.
— Да, я люблю вас! — твердым голосом ответила королева. — Я люблю вас, как женщина, а не как королева, и если даже нам обоим грозит эшафот, то что это для нас?! Мы по крайней мере умрем вместе, и наши души встретятся на небе.
— Нет, не думайте о смерти, Екатерина! — возразил граф. — Думайте о прекрасной, светлой жизни, которая ожидает нас. Думайте о том времени, когда нам не нужно будет скрывать свою любовь, когда мы будем наслаждаться своим счастьем свободно, открыто пред всем светом. Будем надеяться, Екатерина, на милосердную смерть, которая освободит вас от жестокого, кровожадного старика. Как только не станет Генриха Восьмого, ничто не помешает вам сделаться моей женой, моей на всю жизнь. Вместо гордой королевской короны вашу головку украсит прелестный миртовый венок. Поклянитесь мне, Екатерина, что вы будете моей женой, как только смерть Генриха освободит вас.
Королева вздрогнула, и ее щеки побледнели.
— Значит, все наши надежды основаны на чужой смерти? — со вздохом проговорила она. — А конечная цель нашей любви — эшафот?
— О нет, Екатерина, наша надежда — любовь, а цель — счастье. Думай о жизни и светлом будущем, а теперь исполни мою просьбу: поклянись мне пред лицом Бога и этой чудной природы, окружающей нас, что, как только умрет Генрих, ты будешь моей женой! Поклянись мне, что ты пренебрежешь требованиями глупого этикета и деспотическими придворными нравами и обвенчаешься со мной сейчас же после смерти короля. Мы найдем священника, который освятит наш союз, заключенный нами сегодня на вечные времена. Поклянись мне, что ты будешь любить меня и останешься верна мне до этого блаженного момента, до момента твоего освобождения. Помни, что моя честь — вместе с тем и твоя честь, что в твоем счастье заключается и мое счастье.
— Клянусь! — торжественно ответила Екатерина. — Ты можешь всегда, каждую минуту рассчитывать на меня. Никогда я не изменю тебе, никогда у меня не будет мысли, которая не принадлежала бы всецело тебе. Я буду любить тебя так, как этого заслуживает Томас Сеймур то есть с открытой душой и полным доверием. Я с гордостью буду подчиняться твоим требованиям и с радостью назовусь твоей послушной, верной женой.
— Я принимаю твою клятву! — строгим, решительным голосом произнес Сеймур. — И, в свою очередь, клянусь тебе, что буду всю жизнь смотреть на тебя, как на свою королеву и повелительницу. Клянусь тебе, что буду для тебя самым преданнейшим подданным, полезным советчиком, верным мужем и храбрым защитником. Моя жизнь принадлежит моей королеве, сердце — моей возлюбленной. Эти слова будут моим девизом навсегда. Да накажет меня Бог, да буду я тобой отвергнут, если когда-нибудь нарушу свою клятву!…
— Аминь! — воскликнула Екатерина с обворожительной улыбкой на губах.
Наступило молчание, то чудное молчание, которое является лишь в минуты любви и счастья, когда сердце полно чувством и в человеческом языке не хватает слов для выражения всей глубины его.
Эту святую тишину внезапно прервали отдаленные звуки охотничьих рожков, лошадиный топот и человеческие голоса.
Королева вздохнула и подняла голову с плеча графа. Очаровательный сон окончился; пришел ангел с огненным мечом и изгнал бедных смертных из врат рая. Они были недостойны его более. Королева нарушила клятву, данную мужу пред алтарем, и отдала свою любовь другому.
— Все кончено! — печально проговорила Екатерина. — Меня призывают к моей жизни невольницы. Начнем играть наши роли. Пред вами снова королева.
— Поклянитесь мне прежде, что вы никогда не забудете этого часа! — попросил Сеймур.
— Как же можно забыть его? — с удивлением возразила Екатерина.
— Вы будете всегда верны мне? — спросил Сеймур.
— Ах вы, ревнивец! — заметила, смеясь, Екатерина. — Почему же я вам не предлагаю такого вопроса?
— О, вы прекрасно знаете, что обладаете чарами, навсегда приковавшими меня к вам! — горячо ответил граф.
— Это неизвестно! — мечтательно проговорила Екатерина, устремляя взор на небо, по которому плыли серебристые облака. — Любовь могущественна, как Бог, — продолжала она, положив руку на плечо графа. — Любовь безгранична, вездесуща и вечна. В нее нужно верить так же, как верят в Бога, и только тот, кто способен так верить, достоин любви.
Звуки рожков приближались; уже слышались ржание лошадей и лай собак.
Сеймур отвязал лошадей и подвел королеве Гектора, который был теперь послушен и кроток, как ягненок.
— Пред вами, ваше величество, два преступника, — шутливо улыбаясь, сказал Сеймур. — Гектор — мой соучастник. По его распухшему уху я заключаю, что его укусило какое-то насекомое и поэтому он взбесился и понес вас; не будь этого случая, я до сих пор оставался бы самым несчастным в мире человеком в вашем королевстве, а теперь, благодаря Гектору, во всей Англии не найдется никого счастливее меня.
Королева ничего не ответила, но, охватив руками шею лошади, горячо поцеловала ее в голову.
— С этого дня я не сяду ни на какую другую лошадь, — наконец, сказала она. — А когда Гектор состарится…
— То за ним будут заботливо ухаживать на конюшне графини Сеймур, — прервал королеву граф, помогая ей сесть в седло.
Оба поехали молча навстречу свите. Как только они выехали из леса, сейчас же показалась вся кавалькада с принцессой Елизаветой во главе.
— Ах, вот еще что! — прошептала королева графу. — Если вам понадобится что-нибудь передать мне, то обратитесь к Джону Гейвуду; это — человек, на дружбу которого можно положиться.
Екатерина поскакала вперед и начала оживленно рассказывать принцессе Елизавете о несчастном случае и о том, что обязана своим спасением графу Сеймуру.
Елизавета рассеянно слушала рассказ мачехи и мрачно смотрела на обер-шталмейстера. Как только королева обернулась к своей свите, почтительно поздравлявшей ее с счастливым избавлением от опасности, принцесса еле заметным знаком подозвала к себе Сеймура.
— Милорд, — обратилась она к нему строгим, резким тоном, отъехав на несколько шагов вперед, чтобы никто не мог услышать ее слова, — вы много раз просили меня дать вам возможность поговорить со мной наедине. Вы утверждаете, что должны сказать мне нечто такое, чего не должны слышать другие. Я снисхожу к вашей просьбе и согласна выслушать вас.
Принцесса Елизавета замолчала в ожидании ответа графа. Сеймур низко, почтительно поклонился.
«Я пойду на это свидание, — подумал он, — для того чтобы отвести глаза принцессе, дабы она не заметила того, что не должна знать».
Елизавета гневно взглянула на графа, и ее лоб мрачно нахмурился.
— Вы отлично умеете скрывать свою радость, граф, — колко заметила она. — Глядя на вас, никто не подумал бы…
— Томас Сеймур прекрасно научился подавлять на своем лице даже выражение восхищения, — прервал граф молоденькую девушку. — При дворе очень опасно выказывать свои настоящие чувства. Скажите, принцесса, когда и где я могу видеть вас?
— Ждите сегодня моего распоряжения, которое вам передаст Джон Гейвуд, — прошептала Елизавета и подъехала ближе к королеве.
— Опять Джон Гейвуд! — пробормотал граф. — Как доверенное лицо обеих, он может сделаться моим палачом, если пожелает.
IV. КОРОЛЬ СКУЧАЕТ
правитьКороль Генрих Восьмой был один в своем кабинете. Он уже несколько часов работал над составлением своей книги, которая должна была заменить его подданным Библию. Наконец он отложил перо в сторону и с чувством необыкновенного удовольствия взглянул на стопу мелко исписанных листов бумаги, которая должна была доказать всему народу, что король Генрих — не только самый добродетельный, но и самый мудрый из всех королей на свете.
Однако созерцание бумаг не надолго заняло короля. Одиночество пугало его. Кровавые призраки тревожили его; ему слышался шепот его жертв. Стараясь забыть о пролитой раньше крови, король проливал новую, но и это не помогало, и страшные видения преследовали Генриха VIII, хотя он старался не показывать виду, что тени жертв тревожат его, что он иногда раскаивается в своих злодеяниях.
Король нетерпеливо позвонил в золотой колокольчик, стоявший возле него, и его лицо прояснилось, когда дверь открылась и на пороге показался граф Дуглас.
— Наконец-то! — радостно воскликнул граф, умевший угадывать настроение короля по выражению его лица. — Наконец-то, ваше величество, вы решились осчастливить свой народ.
— Осчастливить свой народ? — удивленно переспросил король. — Что вы хотите этим сказать?
— Как же, ваше величество!… Вы наконец решились отдохнуть от усиленных занятий и подумать немного о своем драгоценном здоровье. Вы должны помнить, ваше величество, что благополучие Англии зависит от состояния вашего здоровья. Вы здоровы — здоров и английский народ.
Король улыбнулся довольной улыбкой. Ему даже не приходило в голову сомневаться в словах Дугласа.
«Понимаю, что тебе нужно, — думал между тем Дуглас. — Ты снова жаждешь человеческой крови; когда напьешься ею, то опять станешь здоров и весел. К счастью, у нас имеется запасец. Дадим, дадим королю то, чего просит его душа. Только нужно действовать осторожно, очень осторожно!»
Дуглас подошел к Генриху и, подобострастно поцеловав его руку, произнес:
— Я целую руку, которая была сегодня источником мудрости, вылившейся на эту благословенную Богом бумагу. Я целую бумагу, которая осчастливит английский народ, но почтительнейше прошу вас, ваше величество, ничего не писать больше. Вам необходим отдых. Не забывайте, ваше величество, что вы, несмотря на всю свою мудрость, все же — только человек, нуждающийся в отдыхе и покое.
— Да, и даже слабый, дряхлый человек, — вздохнул король, пытаясь встать, причем так сильно облокотился на Дугласа, что граф пошатнулся от непомерной тяжести.
— Дряхлый! — с упреком возразил Дуглас. — Что вы, ваше величество! Вы сегодня двигаетесь так легко, как юноша. Вы встали с кресла, почти не опираясь на мою руку.
— Тем не менее я чувствую, что старею! — заметил король, который был особенно грустно настроен.
— Вы стареете? — с удивлением воскликнул Дуглас. — Как можно говорить о старости, обладая такими прекрасными ясными глазами, таким величественным лбом, такой благородной осанкой, как у вас?! Нет, ваше величество, короли подобны Богам: они никогда не стареют.
— В этом отношении они похожи на попугаев, — проговорил Джон Гейвуд, входя в комнату. — У меня есть попугай, я получил его в наследство от своего прадеда, а мой прадед — от своего прадеда, бывшего парикмахером у короля Генриха Четвертого. Вот уже сто лет, как мой попугай распевает: «Да здравствует король Генрих, почтенный образец добродетели, ума, красоты и милосердия!» Это мой попугай говорил сто лет тому назад, это повторяет и теперь. Эти комплименты слышали Генрихи и Четвертый, и Пятый, и Шестой, и Седьмой, и Восьмой. Короли менялись, а их характеры оставались все те же: все они были образцами добродетели, всем им говорил попугай сущую правду. И ваша правда такова, милорд Дуглас! Можете верить графу, ваше величество. Ведь он состоит в родстве с моим попугаем и от него научился бессмертному хвалебному гимну в честь королей.
Генрих VIII засмеялся, а Дуглас с ненавистью взглянул на Джона Гейвуда.
— Веселый малый, не правда ли, Дуглас? — спросил король, указывая на Гейвуда.
— Просто шут! — резко ответил граф, презрительно пожимая плечами.
— Совершенно верно, — поспешил согласиться Гейвуд. — Потому-то я и сказал правду, что я — шут. Давно известно, что правду говорят лишь дети да дураки. Я потому и сделался шутом, чтобы у короля было хоть одно существо, которое не лгало бы ему.
— Какую же ты теперь скажешь правду? — спросил король.
— Кушать подано, ваше величество! Отложите в сторону свои духовные труды и решитесь уделить некоторое время на восприятие пищи; уподобьтесь хищному животному, питающемуся мясом. Королем легко быть — для этого нужно только родиться от коронованных особ; а вот быть человеком со здравым желудком гораздо труднее. Помимо хорошего пищеварения, необходимо и спокойствие духа. Пойдемте, ваше величество, и докажите нам, что вы — не только король, но и человек с прекрасным желудком.
С веселым смехом Гейвуд взял под руку короля, и Генрих Восьмой, поддерживаемый с одной стороны Дугласом, а с другой — Гейвудом, направился в столовую.
Король, любивший хорошо поесть, опустился на свое золотое кресло и взял из рук обер-церемониймейстера дощечку, на которой были написаны все блюда, предлагаемые в этот день королю. Королевский обед всегда обставлялся необыкновенной торжественностью и признавался делом чрезвычайной важности. Курьеры носились по всем частям королевства для того, чтобы приобрести все самое лучшее для королевского стола.
На этот раз самые изысканные блюда красовались на столе, но Генрих VIII не выказывал обычного удовольствия по этому поводу; он был мрачно настроен и слабо улыбался шуткам Гейвуда. Король нуждался в обществе женщин; он любил их, как охотник любит дичь, и отсутствие дам приводило его в дурное расположение духа.
Хитрый Дуглас понимал, что означают вздохи короля и морщины на его лбу, и решил воспользоваться настроением Генриха, чтобы поднять шансы своей дочери и унизить королеву.
— Ваше величество, я собираюсь сделаться государственным преступником, — начал Дуглас, — так как обвиняю короля в незаконных действиях.
Генрих поднял взор на графа и взял своей холеной, украшенной бриллиантами рукой золотой бокал.
— Вы обвиняете меня, своего короля, в незаконных действиях? — удивленно спросил он, еле ворочая языком.
— Да, ваше величество, несмотря на то, что вы для меня являетесь представителем Бога на земле! — ответил Дуглас. — Но я обвинил бы также и Бога, если бы Он лишил меня солнца и прекрасных, душистых цветов. Мы, бедные смертные, привыкли любоваться дарами Божьими и, если их от нас отнимают, готовы кричать о несправедливости. Вот и вы, ваше величество, были к нам очень жестоки, лишив нас общества королевы, этого воплощенного луча солнца и красоты.
— Королева сама пожелала покататься верхом, — недовольным тоном возразил король. — Весенний воздух манил ее; а так как я не обладаю, к сожалению, свойствами Бога быть вездесущим, то и мне приходится мириться с отсутствием королевы. В Англии нет ни одной лошади, которая годилась бы для короля.
— Я не понимаю, ваше величество, как королева могла предпочесть катанье верхом вашему обществу? — простодушным тоном проговорил Дуглас. — О, как холодны и эгоистичны женские сердца! Если бы я был вашей женой, ваше величество, я никогда не ушел бы от вас. Для меня не было бы большего счастья, как сидеть возле вас и слушать ваши мудрые речи. Если бы я был женщиной…
— Я нахожу, граф, что ваше последнее желание блистательно сбылось, — прервал его Гейвуд. — Вы говорите как настоящая старая баба.
Все сидевшие за столом засмеялись, только король был серьезен и мрачно смотрел в одну точку.
— Это — правда, — пробормотал он. — Екатерина была как-то особенно возбуждена, отправляясь на эту прогулку. Ее глаза блестели так, как никогда. Вероятно, в этой прогулке скрывается что-то. Кто поехал с королевой? — громко спросил он.
— Принцесса Елизавета, — поспешил ответить Гейвуд, понявший намерение графа возбудить ревность короля. — Принцесса Елизавета — любимая подруга королевы, и она не отпускает ее ни на шаг от себя. Затем королеву сопровождают придворные дамы, которые, точно сказочные драконы, стерегут красавицу-принцессу.
— Затем обер-шталмейстер, — ехидно прибавил Дуглас, — и…
— О нем можно бы и не упоминать, — прервал графа Гейвуд. — Само собой разумеется, что обер-шталмейстер должен сопровождать королеву; это для него — такая же обязанность, как для вас повторять песнь вашего родственника-попугая.
— Да, вы правы! — согласился король. — Томас Сеймур должен сопровождать королеву — это также и мое желание. Граф Сеймур — мой верный слуга; он унаследовал эту верность от своей сестры Джейн, моей любимой, в Бозе почивающей королевы. Он привязан ко мне непоколебимой любовью.
«Очевидно, Сеймура еще рано трогать, — подумал про себя Дуглас. — Король еще верит ему. Поэтому лучше выпустить на сцену кого-нибудь из врагов Сеймура, например, Генри Говарда, а вместе с Говардом достанется, конечно, и королеве».
— Кто же еще сопровождает мою супругу? — спросил Генрих VIII, выпивая залпом еще один бокал вина и разгорячаясь все больше и больше: безумный припадок ревности охватывал его все сильнее и сильнее.
— Кажется, ее величество сопровождает еще граф Сэррей! — самым невинным тоном проговорил Дуглас.
Король нахмурил лоб. Его лицо приняло выражение дикого зверя, бросающегося на свою добычу.
— Это — неправда, — строго возразил Гейвуд. — Графа Сэррея нет в свите королевы.
— Ах, его там нет? Бедный граф, он, значит, очень опечален! — заметил Дуглас.
— Почему вы думаете, что граф опечален? — гневно спросил король.
— Потому что граф Сэррей привык греться лучами солнца, исходящими от королевы, — быстро ответил Дуглас. — Граф Сэррей, подобно некоторым цветам, всегда поднимает голову к солнечному свету и от него получает блеск и жизненные силы.
— Пусть будет осторожнее: как бы солнце не сожгло его совсем! — угрюмо пробормотал Генрих.
— Вы должны завести себе очки, граф, — обратился Гейвуд к Дугласу. — Вы, очевидно, плохо видите и смешали солнце с какой-нибудь планетой, вращающейся вокруг него. Граф Сэррей — очень умный человек, он прекрасно понимает, что было бы очень глупо пялить глаза на солнце, которое лишь может ослепить его. Я знаю, что он довольствуется одной из планет и на эту планету обращены его взоры.
— Что вы хотите этим сказать? — с презрительной гримасой спросил Дуглас.
— Я хочу разъяснить вам, что вы на этот раз спутали свою дочь с ее величеством королевой! — отчеканивая каждое слово, ответил Гейвуд. — С вами случилось то же, что бывает иногда с известными астрономами: вы приняли незначительную планету за солнце.
Дуглас метнул на Гейвуда злобный взгляд, и оба почувствовали, что стали с этого момента заклятыми врагами.
Король не обратил внимания на то, что сейчас произошло. Он был погружен в мрачное раздумье, и приметы приближающейся грозы все резче и резче выражались на его лице.
Он отшвырнул ногой стул, поднявшись со своего места без посторонней помощи. Безумный гнев придал ему силы.
Все придворные встали, и никто, кроме Гейвуда, не заметил того взгляда, которым обменялись между собой граф Дуглас с епископом Гардинером и лордом-канцлером Райотчесли.
«Ах, почему здесь нет Кранмера? — подумал Гейвуд. — Эти трое хищников насторожились; очевидно, они наметили себе добычу. Во всяком случае я напрягу все свое внимание и вовремя увижу, кого они собираются проглотить».
— Обед окончен, господа! — резко проговорил король, и все присутствующие в столовой поспешили удалиться.
Только граф Дуглас, Гардинер и Райотчесли оставались еще в комнате.
Гейвуд незаметно пробрался в кабинет короля и спрятался за тяжелой портьерой, скрывавшей дверь между кабинетом и одной из приемных.
— Пойдемте, господа, в мой кабинет, — пригласил король. — Чтобы нам не было скучно, мы займемся делами, которые послужат для блага моего народа. Граф Дуглас, дайте мне вашу руку!
Король, опираясь на плечо Дугласа, медленно пошел к дверям кабинета, а за ними следовали на почтительном расстоянии Гардинер и Райотчесли.
— Так вы говорите, граф, что Генри Говард осмеливается приближаться к моей супруге? — тихо спросил король.
— Я этого не говорю, ваше величество, — ответил Дуглас. — Я только позволил себе заметить, что Говард всегда старается быть там, где бывает ее величество королева.
— Вы думаете, что он встречает поощрение со стороны королевы? — скрежеща зубами от злости, продолжал свои расспросы король.
— Я считаю ее величество благородной и верной супругой, ваше величество! — смиренно заявил Дуглас.
— Если бы вы посмели иначе смотреть на королеву, то я бросил бы к вашим ногам вашу собственную голову! — свирепо крикнул Генрих.
— Моя голова принадлежит вам, ваше величество! — покорно сказал Дуглас. — Вы можете делать с ней все, что вам угодно.
— Не думаете ли вы, что Говард любит мою супругу? — снова спросил король.
— Да, ваше величество, я осмеливаюсь это думать! — сознался Дуглас.
— В таком случае, клянусь Богом, я раздавлю эту змею, как раздавил его сестру! — воскликнул Генрих VIII. — Весь род Говардов — тщеславные, лживые, опасные людишки!
— Говарды никак не могут забыть, что на троне, рядом с вами, ваше величество, сидела королева из их семьи! — сказал Дуглас.
— Ну, им придется об этом забыть, — с злым смехом проговорил Генрих. — Я вырву из их голов эти воспоминания, хотя бы мне для этого пришлось разбить их дурацкие головы. Им мало примера сестры. Они могли убедиться, что я умею наказывать изменников, но если этому тщеславному роду Говардов нужны еще примеры, то дело за этим не станет. Дай мне какое-нибудь средство, Дуглас, какой-нибудь крючочек, который я мог бы прицепить к телу изменника и потащить его на эшафот. Дай мне доказательство преступной любви Генриха Говарда — и я обещаю тебе, что разрешу все то, что ты пожелаешь.
— Я представлю вам доказательство, ваше величество! — ответил Дуглас.
— Когда? — нетерпеливо спросил король.
— Через четыре дня, ваше величество, на большом состязании поэтов, которое вы приказали устроить по случаю дня рождения королевы! — пообещал Дуглас.
— Благодарю тебя, Дуглас, очень благодарю, — почти довольным тоном проговорил Генрих. — Значит, через четыре дня ты освободишь меня от ненавистного рода Говардов.
— А как мне поступить, ваше величество, — притворно робким голосом спросил Дуглас, — если, представляя вам доказательство вины Говарда, мне придется обвинить и другое лицо?
Король, собиравшийся переступить порог своего кабинета, вдруг остановился.
— Вы имеете в виду королеву? — странным, жутким голосом спросил он. — Если она окажется виновной, то и ее придется наказать. Бог вложил в мои руки скипетр, чтобы я правил им на славу Англии и на страх людям. Если королева согрешила, то должна быть наказана. Достаньте мне доказательство вины Говарда и не беспокойтесь, если при этом обнаружится измена королевы. Я не отступлю малодушно пред актом правосудия!…
V. ДРУГ КОРОЛЕВЫ
правитьГраф Дуглас, Гардинер и Райотчесли последовали за королем в его рабочий кабинет.
Наконец-то мог быть нанесен решительный удар и приведен в исполнение так долго готовившийся и обдумывавшийся план трех врагов королевы. Вот почему, следуя за королем, с необычной живостью опередившим их, они еще раз обменялись многозначительными взглядами. Взгляд графа Дугласа говорил: «Час наступил, будьте готовы!» А взоры его друзей отвечали ему: «Мы готовы».
Джон Гейвуд, скрытый портьерой и наблюдавший за всем, не мог побороть в себе некоторый ужас при виде этих четырех мужчин, суровые и мрачные лица которых свидетельствовали о полном отсутствии в их душе всякого проблеска сострадания и милосердия.
— Ваше величество, — сказал Гардинер, когда король медленно опустился на оттоманку, — дозвольте нам прежде всего испросить благословение Господа Бога нашего на эти минуты совещания. Господь, олицетворяющий Собою любовь, а также и гнев, да просветит и благословит нас!…
Король набожно сложил руки, но в его душе нашла место только молитва гнева.
— Помоги мне, о Боже, наказать всех Твоих врагов и истребить повсюду нарушивших Твои законы! — пробормотал он.
— Аминь! — произнес Гардинер, серьезно и торжественно повторив слова короля.
— Пошли нам молниеносные стрелы Твоего гнева, — молился Райотчесли, — чтобы мы могли научить людей признавать Твою власть и Твое могущество!
— А теперь, милорды, скажите мне, как все обстоит в моем государстве и при моем дворе? — воскликнул король, глубоко вздохнув.
— Дурно, — сказал Гардинер. — Неверие по-прежнему подымает свою голову. Оно подобно дракону, у которого тотчас вместо отрубленной головы вырастают две новые. Достойная проклятия секта реформистов и богоотступников увеличивается с каждым днем; наши тюрьмы уже не вмещают их, а когда мы тащим их на костры, они умирают с таким мужеством, с такой радостью, что это создает еще новых прозелитов, новых еретиков.
— Да, дело обстоит плохо, — сказал лорд-канцлер Райотчести. — Напрасно мы обещали милость и прощение тем, кто вернется к нам с сокрушением и раскаянием; они смеются над нашей милостью и предпочитают мученическую смерть королевскому прощению. К чему нам послужило сожжение Миля Ковор-даля, дерзнувшего перевести Библию? Его смерть, подобно набату колокола, только пробудила других фанатиков; и теперь эти книги — мы даже не можем понять и сообразить, откуда они появляются, — наводнили всю страну, дав нам в настоящее время более четырех переводов Библии; народ читает их с жадностью, и ядовитое семя познания и вольнодумия с каждым днем дает все более сильные и вредные ростки.
— Ну, а что скажете вы, граф Дуглас? — спросил король, когда лорд-канцлер замолчал. — Эти благородные лорды рассказали мне о том, что делается в моем государстве, теперь расскажите мне, что делается при моем дворе?
— Ваше величество! — ответил граф Дуглас медленно и торжественно, словно он хотел, чтобы каждое его слово вонзилось в грудь короля, как ядовитая стрела. — Народ только следует примеру, который подает ему двор. Как вы можете требовать веры от народа, если сам двор смеется над этой верой, если неверующие находят пособников и защитников при дворе?
— Вы обвиняете, но не называете имен, — с нетерпением сказал король. — Кто осмеливается при моем дворе быть защитником еретиков?
— Кранмер, епископ кентерберийский, — сказали все трое как бы в один голос.
Лозунг был произнесен, знамя кровавой борьбы было поднято.
— Кранмер? — в раздумье повторил король. — Он был всегда моим верным слугой и заботливым другом. Ведь это он тогда освободил меня от недостойного брака с Екатериной Арагонской, он же предостерег меня от Екатерины Говард и дал мне доказательства ее вины. В каком же преступлении вы обвиняете его?
— Он не признает шести статей*, — тихо сказал Гардинер, причем его лукавое лицо приняло выражение мрачной ненависти. — Он отрицает тайную исповедь и не верит, что добровольно принятый обет обязывает к целомудрию.
— Если это так, то он — государственный изменник! — воскликнул Генрих VIII, любивший облекать священным покровом почтения к целомудрию и непорочности свою собственную порочную и нецеломудренную жизнь, причем ничто так не раздражало его, как встреча другого лица на этом порочном пути, который он, благодаря своему королевскому могуществу и власти, данной от Бога, проходил совершенно безнаказанно. — Если это так, то Кранмер — государственный изменник и моя карающая рука должна поразить его! — еще раз гневно повторил король. — Я сам дал моему народу шесть статей как священный символ веры и не потерплю, чтобы кто-либо хулил и пятнал это единственно верное и истинное учение. Но вы ошибаетесь, милорды. Я знаю Кранмера, он надежный и верующий человек.
- Билль о шести статьях был издан в 1539 г. Он упразднял монастыри и показывал, что религия — не дело индивидуальной совести, а представляет собою национальный интерес, нарушение которого является уголовным преступлением. На основании этого акта было обвинено и казнено немало протестантов.
— И все же именно он поддерживает еретиков в их упрямстве и закоренелости, — сказал Гардинер. — Именно он мешает этим отступникам, хотя бы из боязни Божьего гнева, вернуться к своему светскому и духовному владыке. Кранмер проповедует им, что Бог есть любовь и милосердие; он учит их, что Христос пришел на землю, чтобы принести людям любовь и прощение грехов, и что только те истинные последователи и слуги Христа, кто следует Его заветам любви. Разве вы не видите, ваше величество, в этом тайной и скрытой жалобы против вас лично? Прославляя всепрощающую любовь, Кранмер в то же время как бы порицает ваш справедливый и карающий гнев.
Генрих VIII ответил не тотчас, а сперва в раздумье серьезно смотрел пред собой. Фанатический священнослужитель зашел слишком далеко и, не подозревая того, сам явился в настоящую минуту обвинителем короля.
Граф Дуглас почувствовал это. Он прочел на лице Генриха, что тот впал в состояние сокрушения, которое овладевало им иногда, когда он заглядывал в свой внутренний мир. Надо было разбудить дремавшего тигра и показать ему добычу, чтобы снова сделать его кровожадным.
— Было бы хорошо, если бы Кранмер проповедовал только христианскую любовь, — сказал он. — В таком случае он был бы только преданным слугой своего повелителя и сторонником своего короля. Но он дает людям отвратительный пример непослушания и предательства; он не признает истины шести статей не только на словах, но даже и на деле. Вы, ваше величество, приказали, чтобы служители церкви оставались холостыми, а архиепископ кентерберийский женат.
— Женат? — воскликнул король с лицом, пылающим гневом. — Я накажу этого преступника против моих священных законов. Служитель церкви, целая жизнь которого должна быть не чем иным, как священным созерцанием, бесконечной беседой с Богом, священник, высокое назначение которого должно заставить его отказаться от всех физических наслаждений и земных желаний, — и вдруг женат! Я заставлю его почувствовать всю силу моего королевского гнева; теперь он узнает по личному опыту, что правосудие короля неумолимо и всегда поражает голову виновного, кто бы он ни был.
— Ваше величество! Вы олицетворяете собой справедливость и мудрость! — воскликнул Дуглас. — Ваши верные слуги прекрасно понимают, что если иногда королевское правосудие медлит карать виновных, то это случается не по вашей воле, а благодаря вашим слугам, дерзающим удерживать карающую руку.
— Когда и где могло это случиться? — спросил Генрих, причем его лицо покраснело от гнева и возбуждения. — Кто — преступник, которого я не наказал? Где живет в моем государстве существо, согрешившее против Бога или своего короля и еще не наказанное мною?
— Ваше величество, — торжественно произнес Гардинер, — Мария Аскью еще живет.
— Она живет, чтобы порицать вашу мудрость и осмеивать ваше священное учение! — воскликнул Райотчесли.
— Она живет потому, что архиепископ Кранмер не желает ее смерти, — сказал Дуглас, пожимая плечами.
Король разразился коротким, неприятным смехом.
— Ах, вот что? Кранмер не желает смерти Марии Аскью? — язвительно сказал он. — Он не желает, чтобы была наказана эта девушка, так ужасно согрешившая против своего короля и Бога?
— Да, она очень виновна, и тем не менее прошло уже два года после ее преступного деяния. И это время использовано ею на то, чтобы кощунствовать над Богом и смеяться над королем, — заметил Гардинер.
— Ах, — сказал Генрих, — мы все еще надеялись вернуть на путь сознания и раскаяния это юное, заблудшее существо. Мы хотели показать нашему народу блестящий пример того, как мы охотно прощаем и снова делаем причастным нашей королевской милости всякого, кто раскается и отвернется от ереси. С этой целью, ваше высокопреосвященство, мы поручили вам силой вашей молитвы и убеждений вырвать бедное дитя из когтей дьявола, держащего ее в своей власти.
— Но Мария не поддается никакому влиянию, — с озлоблением сказал Гардинер. — Напрасно я рисовал ей муки ада, ожидающие ее, если она не вернется к истинной вере; напрасно я подвергал ее различным испытаниям и наказаниям; напрасно я приводил некоторых других раскаявшихся в ее тюрьму, заставляя их день и ночь молиться у нее. Мария остается непоколебимой, твердой как камень, и это человеческое сердце не могут смягчить ни страх пред наказанием, ни обещания свободы и счастья.
— Есть еще одно средство, которое не испробовано, — заметил Райотчесли, — средство, действующее сильнее всех исповедников, сильнее самых одушевленных речей и жарких молитв, средство, благодаря которому я вернул к Богу и истинной вере самых закоренелых еретиков.
— Что же это такое? — спросил король.
— Пытка, ваше величество!
— Ах, пытка! — повторил Генрих с невольным содроганием.
— Все средства хороши, когда они ведут к священной цели, — сказал Гардинер, набожно сложив руки.
— Надо лечить душу, истязуя тело! — воскликнул Райотчесли.
— Надо доказать народу, — сказал Дуглас, — что высокая мудрость короля не щадит даже тех, кто пользуется покровительством влиятельных и могущественных лиц. Народ ропщет, что на этот раз правосудие не совершается, потому что архиепископ Кранмер защищает Марию Аскью, а королева — ее друг.
— Королева никогда не может быть другом преступницы, — резко возразил король.
— Быть может, она не считает Марию Аскью преступницей, — заметил граф Дуглас с тихой усмешкой. — Ведь всем известно, что королева Екатерина очень сочувствует реформации, и народ, не дерзающий называть ее еретичкой, называет ее «протестанткой».
— Итак, действительно думают, что Екатерина покровительствует Марии Аскью и защищает ее от костра? — в раздумье спросил король.
— Да, так думают, ваше величество.
— Так пусть все увидят свое заблуждение и узнают, что Генрих Восьмой вполне заслуживает быть защитником веры и главой своей церкви, — воскликнул король с воспламенившимся взором. — Когда же я выказывал снисходительность и слабость пред наказаниями, чтобы могла явиться мысль о моей склонности к прощению и милосердию? Разве я не заставил взойти на эшафот даже Томаса Моруса и Кромвеля — двух знаменитых и в известном отношении благородных и великодушных людей — только за то, что они осмелились противиться моей власти и не принять моего учения? Разве я не послал на эшафот двух моих королев — двух прекрасных молодых женщин, любовь к которым еще наполняла мое сердце, даже когда я подверг их наказанию, — только за то, что они вызвали мой гнев? После таких блестящих примеров нашего карающего правосудия кто осмелится еще обвинять нас в снисходительности?
— Но в то время, ваше величество, — заметил Дуглас своим мягким, вкрадчивым голосом, — около вас не было еще королевы, признающей еретиков за истинно верующих и удостаивающей своей дружбы государственных изменников.
Король сдвинул брови, и его гневный взор остановился на приветливом и покорном лице графа.
— Вы знаете, я ненавижу эти скрытые нападки, — сказал он. — Если вы можете обвинить королеву в преступлении, говорите открыто. Если же вы этого не можете, то лучше молчите!
— Королева — благородная и высокодобродетельная особа, — сказал граф Дуглас. — Только иногда она подпадает влиянию своего великодушного сердца. Впрочем, быть может, королева с согласия вашего величества поддерживает переписку с Марией Аскью?
— Что вы говорите? Моя супруга ведет переписку с Марией Аскью? — крикнул Генрих громовым голосом. — Это — ложь, бесстыдная ложь, которую придумали, чтобы погубить королеву, так как всем хорошо известно, что я, много раз обманутый, наконец надеялся найти в этой женщине существо, которому я мог бы доверять. И теперь хотят лишить меня этого, отнять у меня и эту последнюю надежду; хотят, чтобы мое сердце совсем окаменело и чтобы в нем не могло найти уголка чувство сострадания. Ах, Дуглас, Дуглас, берегитесь моего гнева, если вы не сможете доказать то, что говорите!
— Ваше величество, я могу доказать это. Вчера еще леди Джейн передала ее величеству письмецо от Марии Аскью.
Король молчал некоторое время, мрачно опустив взор. Его три советника смотрели на него, затаив дыхание. Наконец Генрих снова поднял свою голову и устремил на лорда-канцлера свой взгляд, ставший серьезным и твердым.
— Милорд канцлер Райотчесли, — сказал он, — я даю вам разрешение свести Марию Аскью в застенок и попробовать, не помогут ли пытки вернуть на истинный путь эту заблудшую душу. Ваше высокопреосвященство, архиепископ Гардинер, даю вам слово обратить внимание на вашу жалобу относительно архиепископа кентерберийского, и, если только я найду ее справедливой, он не избегнет заслуженного наказания. Милорд граф Дуглас, я хочу доказать своему народу и всему миру, что я — все еще праведный и карающий наместник Бога на земле и что никакие убеждения, никакие соображения не могут смягчить мой гнев и удержать мою руку, когда она должна поразить голову виновного. А теперь, господа, объявим законченным наше совещание. Отдохнем немного от трудов и постараемся немного развлечься. Милорды Гардинер и Райотчесли, я отпускаю вас. Ты, Дуглас, будешь сопровождать меня и пойдешь со мной в малый приемный зал. Я хочу видеть вокруг себя веселые, смеющиеся лица. Позови ко мне Джона Гейвуда, а если ты встретишь во дворце каких-нибудь дам, попроси их оживить нас немного теми солнечными лучами, которые, по твоим словам, свойственны женщинам.
Смеясь, он оперся на плечо графа и вышел из кабинета.
Гардинер и Райотчесли стояли молча и смотрели вслед королю, который медленно и тяжело проходил через соседний зал, причем его веселый и смеющийся голос доносился до них.
— Он напоминает мне флюгер, который все время вертится в различные стороны, — сказал Гардинер, презрительно пожимая плечами.
— Он называет себя карающим мечом Божьим, а в сущности он — не что иное, как слабое орудие в наших руках, орудие, которым мы пользуемся по своему усмотрению, — добавил Райотчесли с хриплым смехом. — Бедный, жалкий глупец, считающий себя таким могущественным и сильным, думающий, что он — свободный, самодержавный король в своем государстве, и в действительности не подозревающий, что он — только наш слуга. Великий заговор близится к концу, и вскоре мы будем торжествовать. Со смертью Марии Аскью будет дан знак к образованию нового союза, который должен спасти Англию и растоптать под нашими ногами, как пыль, всех еретиков. Когда мы наконец свергнем Кранмера и возведем на эшафот Екатерину Парр, мы дадим Генриху другую королеву, которая примирит его с Богом и с нашей церковью, единственно истинной и спасительной.
— Аминь, да будет все так! — сказал Гардинер, и оба, взяв друг друга под руки, покинули кабинет.
VI. ДЖОН ГЕЙВУД
правитьПосле стольких забот и волнений король нуждался в некотором развлечении и увеселении. Так как прекрасная, юная королева искала того же на охоте, среди природы, то Генрих должен был удовлетвориться удовольствиями другого рода. Его тяжеловесная, полная фигура мешала ему искать радостей вне дворца и потому придворные кавалеры и дамы должны были увеселять его здесь, в его залах, причем и в эти моменты радости и веселья король по большей части был принужден оставаться в своем подвижном кресле.
Сегодня подагра снова одолела Генриха. Этот могущественный король представлял собою тяжелую, безобразную массу, занимавшую все кресло.
Но придворные все-таки называли его красивым, обаятельным кавалером, а дамы улыбались ему, говоря своими вздохами и взорами, что они его любят, что он для них — все еще прекрасный, соблазнительный мужчина, как двадцать лет тому назад, когда он был еще молод, красив и строен.
Как они улыбались и смотрели на короля! Как леди Джейн, обыкновенно гордая и целомудренная девушка, словно сетями хотела опутать его своими жгучими взорами; как герцогиня Ричмонд, эта красивая, роскошная женщина, с чарующим смехом выслушивала его неприличные шутки и двусмысленные остроты! Бедный король! Его полнота мешала ему танцевать. А с каким удовольствием, с какой ловкостью он танцевал когда-то!… Бедный король! Его возраст не позволял ему петь. А с какой охотой он когда-то восхищал своим пением весь свой двор!…
Но тем не менее бывали еще прекрасные, восхитительные часы, когда человек снова оживал в короле, когда юность снова открывала в нем глаза и приветствовала его, принося с собой сладостные, чарующие радости.
У короля все же еще имелись глаза, чтобы видеть красоту; было сердце, чтобы чувствовать ее.
Как была прекрасна леди Джейн, эта белая лилия с глазами, светящимися, как звезды! Как прекрасна леди Ричмонд, эта пышная пурпурная роза с белыми жемчужными зубами!
И они обе улыбались ему, а когда король клялся им в своей любви, они стыдливо потуплялись и вздыхали.
— Вы вздыхаете, Джейн, потому что любите меня? — спросил Генрих.
— О, ваше величество, вы смеетесь надо мной! Моя любовь к вам была бы преступлением, так как королева Екатерина еще жива.
— Да, она жива, — прошептал король, и его лоб наморщился, а улыбка на мгновение исчезла с его губ.
Леди Джейн сделала ошибку. Она напомнила королю о его жене, когда было еще слишком рано просить о ее смерти.
Джон Гейвуд прочел эту мысль на лице своего повелителя и решил извлечь из нее пользу. Он хотел отвлечь внимание короля от этих прекрасных, обольстительных дам, своими чарами и веселостью державших его словно в плену.
— Да, ее величество еще жива! — радостно воскликнул он. — Возблагодарим за это Бога! Как скучно и однообразно было бы при нашем дворе, если бы у нас не было нашей прекрасной королевы, которая умна, как Мафусаил, невинна и добра, как новорожденное дитя! Не правда ли, леди, вы вместе со мной желаете возблагодарить Бога за то, что королева Екатерина жива?
— Да, я присоединяюсь к вам, — сказала леди Джейн с плохо скрываемой досадой.
— А вы, ваше величество?
— Конечно, и я, шут.
— Ах, почему я — не король Генрих, — со вздохом произнес Джон Гейвуд. — Ваше величество, я завидую вам не из-за вашей короны и королевской мантии, не из-за ваших придворных и денег; я завидую вам только потому, что вы можете благодарить Бога за то, что ваша супруга еще жива, тогда как я знаю только одну жалобу к Богу на то, что моя жена все еще живет. Ах, ваше величество, я почти не встречал супруга, который говорил бы иначе. В этом вы, как и во всем другом, представляете исключение, ваше величество, и ваш народ никогда не любил вас более горячо и искренне, как в тот момент, когда вы говорите: «Благодарю Тебя, Господи, что моя супруга жива!» Поверьте мне, быть может, при вашем дворе вы — единственный муж, рассуждающий так, хотя в обыкновенное время они все являются вашими попугаями и молятся, как велит глава церкви.
— Единственный муж, любящий свою жену! — сказала леди Ричмонд. — Какой грубый болтун! Значит, вы не думаете, что мы, женщины, заслуживали быть любимыми?
— Я в этом убежден, — ответил шут.
— Тогда за кого же вы считаете нас?
— За кошек, которых Бог, за неимением лишнего меха, поместил в гладкую кожу.
— Берегитесь, Джон, чтобы мы не показали вам своих когтей! — со смехом воскликнула герцогиня Ричмонд.
— Пожалуйста, покажите, миледи. Тогда я сделаю крест, и вы исчезнете. Ведь вы знаете, что черти не выносят вида святого креста, а вы — черти.
Джон Гейвуд, бывший отличным певцом, схватил лежавшую около него мандолину и запел.
Это была песнь, которая могла сложиться только при распущенном и в то же время лицемерном дворе Генриха Восьмого, песнь, полная игривых намеков, обиднейших шуток против монахов и женщин, песнь, вызывавшая смех короля и краску на лицах придворных дам. И в этой песне Джон Гейвуд вылил весь свой скрытый гнев против Гардинера — пронырливого, лицемерного попа, и против леди Джейн — фальшивой и коварной приятельницы королевы.
Но дамы не смеялись; они бросали пламенные, негодующие взоры на Джона Гейвуда, а леди Ричмонд серьезно и решительно потребовала наказания шута, осмелившегося порочить женщин.
Король же громко смеялся — гнев дам был бесконечно забавен.
— Ваше величество, — сказала красавица Ричмонд, — он обидел не только нас, но и весь наш пол, и во имя нашего пола я требую мщения за это оскорбление.
— Да, мщения! — с жаром воскликнула леди Джейн.
— Мщения! — повторили остальные дамы.
— Видите, какие вы скромные и кроткие голубки! — воскликнул Джон Гейвуд.
Король сказал со смехом:
— Ну, хорошо, ваше желание должно быть исполнено, вы должны подвергнуть Джона наказанию.
— Да, да, побейте меня розгами, как некогда побили Мессию, когда он сказал правду фарисеям! Посмотрите, я уже надеваю терновый венец!
С этими словами шут с самой серьезной миной взял бархатный берет короля и надел его на свою голову.
— Да, да, побейте его, — со смехом воскликнул Генрих, указывая на гигантские вазы из китайского фарфора с целыми кустами роз, на длинных стеблях которых выделялся целый лес острых шипов. — Выньте эти большие букеты, возьмите розы в руки и начинайте хлестать его стеблями, — продолжал король, причем его глаза засветились жестокой радостью, так как сцена во всяком случае обещала быть интересной.
Стебли от роз были длинны и тверды, шипы — остры, как кинжал. Как хорошо они вонзятся в тело Джона, как он будет кричать и как исказится от боли лицо доброго шута!…
— Да, да, он должен снять камзол, и мы будем стегать его, — воскликнула герцогиня Ричмонд.
Все женщины последовали ее примеру и как фурии бросились на Джона Гейвуда, заставив его снять верхний шелковый костюм. Затем они устремились к вазам, вырвали из них цветы и стали старательно выбирать самые длинные, твердые стебли, громко радуясь при мысли о том, как глубоко вонзятся острые шипы в тело их обидчика.
Смех и одобрительные возгласы короля воодушевляли дам все больше, приводя их в состояние сильного возбуждения и дикости. Их щеки пылали, глаза блестели; они походили на вакханок, окружающих бога безумного веселья.
— Подождите еще, не начинайте! — воскликнул король. — Вы должны подкрепиться пред трудами, приготовить свои руки для сильного удара! — Он взял большой золотой кубок, стоявший пред ним, и поднес его леди Джейн. — Пейте, миледи, пейте, чтобы ваша рука стала сильной!
И все дамы стали пить, с особенной, многозначительной улыбкой прижимая свои губы к тому месту, которого касался рот короля; теперь их глаза светились еще пламеннее, щеки пылали еще ярче.
Удивительное и пикантное зрелище представляли эти красивые, дышащие злобной местью женщины, позабывшие об изящных манерах и гордой, высокомерной осанке и превратившиеся на один момент в сладострастных вакханок, жаждущих наказать дерзкого, который так часто и язвительно оскорблял их своим языком.
— Ах, я желал бы, чтобы здесь был художник! — заметил король. — Он написал бы нам картину, как целомудренные нимфы Дианы преследуют Актея. Ты — Актей, Джон.
— Но они — не целомудренные нимфы, ваше величество, даже вовсе нет, — со смехом воскликнул Гейвуд. — Между этими прекрасными женщинами и Дианой я не нахожу никакого сходства; я вижу только различие.
— А в чем оно состоит, Джон?
— В том, ваше величество, что Диана носила свой рог на боку, а эти прекрасные дамы заставляют своих мужей носить его на лбу.
Громкий хохот мужчин и яростный крик негодования женщин были ответом на эту новую эпиграмму Джона Гейвуда. Они стали в два ряда и образовали маленькое ущелье, через которое Джон Гейвуд должен был пройти.
— Идите, Джон Гейвуд, идите и примите свое наказание! — произнес Генрих.
Тогда женщины угрожающе подняли свои колючие розги и стали озлобленно взмахивать ими над головами.
Сцена становилась, для Джона во всяком случае, довольно опасной, так как эти розги имели очень острые шипы, а его спину покрывала только тонкая батистовая рубашка. Тем не менее он мужественным шагом приблизился к злополучному ущелью, сквозь которое ему надо было пройти.
Розги уже поднялись над его головой, и ему казалось, будто острые шипы уже вонзились в его спину. Но он остановился и смеясь обратился к королю:
— Ваше величество, так как вы присудили меня умереть от рук этих нимф, то я требую себе право каждого осужденного: последнюю милость.
— Мы даруем вам ее, Джон! — согласился король.
— Я требую разрешения поставить этим очаровательным женщинам единственное условие, при котором они только и могут наказать меня. Даруете ли вы мне это право, ваше величество?
— Я дарую вам его.
— И вы даете мне ваше торжественное королевское слово, что это условие будет соблюдено и исполнено в точности?
— Мое торжественное королевское слово!
— В таком случае, миледи, — сказал Джон Гейвуд, вступая между рядами дам, — вот мое условие: пусть та из вас, которая имела большее количество любовников и чаще других украшала лоб своего мужа рогами, нанесет мне первый удар!
Наступила глубокая тишина. Поднятые руки прекрасных женщин опустились, розы упали на пол. Еще недавно столь кровожадные и мстительные, теперь они, казалось, превратились в самых нежных и кротких существ. Но если бы их взоры могли убивать, то огонь их наверное сжег бы несчастного Джона Гейвуда, стоявшего теперь между дамами с задорной, язвительной улыбкой на губах.
— Что же, миледи, вы не бьете его? — спросил король.
— Нет, ваше величество, мы слишком презираем этого шута, чтобы желать самим наказывать его, — сказала герцогиня Ричмонд.
— В таком случае ваш враг, оскорбив вас, останется ненаказанным? — спросил король. — Нет, нет, миледи, никто не посмеет сказать, что в моем государстве существует человек, которого я избавил бы от заслуженного наказания. Мы подвергнем его другому наказанию. Он называет себя поэтом и часто хвастался, что владеет своим пером в таком же совершенстве, как и языком. Итак, Джон, докажи нам, что ты — не лгун. Я приказываю тебе к большому придворному празднеству, которое должно состояться через несколько дней, написать новую интерлюдию, но такую, слышишь ли, Джон, чтобы она была в состоянии развеселить самого угрюмого человека и заставить так искренне смеяться этих дам, чтобы они совершенно забыли о своем гневе.
— О, — жалобно протянул Гейвуд, — какое это должно быть двусмысленное и неприличное стихотворение, если необходимо развеселить и заставить смеяться наших дам!… Да, ваше величество, чтобы понравиться нашим красавицам, мы должны немного позабыть о женской стыдливости и попытаться сочинять в духе этих дам, то есть в самом непристойном тоне.
— Вы — негодный человек, — крикнула леди Джейн, — грубый, лицемерный шут!
— Граф Дуглас, ваша дочь говорит с вами, — спокойно заметил Джон Гейвуд. — Она очень ласкова с вами, эта ваша нежная дочь…
— Итак, Джон, — сказал король, — ты слышал мое приказание и исполнишь его? Празднество должно было состояться через четыре дня, но я откладываю его еще на два дня. Значит, через шесть дней ты должен написать новую интерлюдию. А если он этого не исполнит, миледи, вы отхлещете его до крови, и на этот раз без всякого условия.
В это время со двора донеслись звук охотничьего рога и топот лошадиных ног.
— Ее величество возвращается, — сказал Джон Гейвуд с радостно сияющим лицом, причем его злорадно-насмешливый взор обратился на леди Джейн… — Вам, миледи, не остается ничего более, как исполнить свой долг и идти на парадную лестницу встречать вашу повелительницу, так как, по вашим недавним мудрым словам, королева еще жива.
Не ожидая ответа, Джон Гейвуд стремительно бросился через залы к лестнице навстречу королеве. Леди Джейн посмотрела ему вслед мрачным злобным взором, а когда медленно повернулась к двери, чтобы идти встречать королеву, тихо прошептала сквозь стиснутые губы:
— Шут должен умереть, так как он — друг Екатерины.
VII. ВЕРНЫЙ ДРУГ
правитьВ это время королева подымалась по ступеням большой парадной лестницы и, приветливо улыбнувшись, поздоровалась с Джоном Гейвудом.
— Ваше величество, — громко сказал он, — от имени его величества короля я должен сообщить вам несколько секретных слов.
— Секретных слов? — повторила Екатерина, остановившись на площадке дворцовой лестницы. — В таком случае я попрошу мою свиту отступить; мы должны принять секретного посла.
Королевская свита молча и почтительно отступила назад, а королева и Джон Гейвуд остались стоять на площадке.
— Теперь говорите, Джон! — сказала Екатерина.
— Ваше величество, обратите внимание на мои слова и глубоко запечатлейте их в вашей памяти! Против вас составлен заговор, и через неделю, в день большого придворного праздника, он созреет для исполнения. Поэтому обращайте внимание на каждое произносимое вами слово, даже на каждую вашу мысль. Опасайтесь каждого неосторожного шага, так как вы можете быть уверены, что вас всегда подслушают. А если бы вам для чего-нибудь понадобился верный друг, не доверяйтесь никому, кроме меня. Поверьте, большая опасность грозит вам, и только умом и осмотрительностью вы можете избавиться от нее!…
На этот раз королева не рассмеялась над предостерегающим голосом друга. Она стала серьезна и даже задрожала.
— В чем состоит этот заговор? — с трепетом спросила она.
— Я еще не знаю этого; я знаю только, что он существует, — ответил шут. — Но я допытаюсь, и если ваши враги тайно подсматривают за вами, то и я сделаюсь шпионом, чтобы наблюдать за ними.
— Против меня ли одной направлен этот заговор? — спросила Екатерина.
— Против вас и против вашего друга, ваше величество!
Екатерина, вздрогнув, спросила:
— Против какого друга, Джон?
— Архиепископа Кранмера.
— Ах, архиепископа Кранмера? — повторила королева с облегчением. — И это все? Только его и меня преследуют наши враги?
— Только вас двоих, — печально ответил шут, очень хорошо понявший вздох облегчения королевы и догадавшийся, что она опасалась за другого. — Но помните, ваше величество, что гибель Кранмера будет и вашей гибелью; если вы защищаете архиепископа, то и он защищает вас пред королем — вас, ваше величество, и ваших друзей.
Королева слегка дрожала, и краска на ее щеках стала ярче.
— Я всегда буду помнить это и всегда буду верным другом ему и вам, так как вы оба — не правда ли? — мои единственные друзья.
— Нет, ваше величество, я говорил вам еще о третьем — о Томасе Сеймуре.
— О, он! — воскликнула Екатерина с прелестной улыбкой, а затем вдруг заговорила тихо и быстро: — Вы сказали, что я никому не должна доверять здесь; хорошо! Я хочу дать вам доказательство моего доверия. Ждите меня сегодня ночью около двенадцати часов в зеленом зале, прилегающем к саду. Вы будете моим спутником в опасном похождении. Есть ли в вас достаточно мужества, Джон?
— Настолько, чтобы умереть за вас, ваше величество!
— Тогда приходите, но возьмите с собой оружие!
— Слушаю! И это — все, что вы прикажете мне на сегодня?
— Все, Джон. Вот что еще, — добавила Екатерина нерешительно, слегка покраснев. — Если вы случайно встретите графа Сэдлея, то можете передать ему поклон от моего имени.
— О! — печально вздохнул Джон Гейвуд.
— Он сегодня был моим спасителем, Джон, — добавила королева, словно извиняясь, — и вполне понятно, что я могу выказать ему благодарность, — и, приветливо кивнув шуту головой, она направилась к главному входу дворца.
Джон печально опустил голову на грудь. Но вдруг он услышал позади себя голос, тихо назвавший его по имени, а когда он обернулся, то увидел молодую принцессу Елизавету, поспешными шагами приближавшуюся к нему.
Теперь, стоя пред Джоном, она казалась не гордой, повелительной принцессой, а только робкой, краснеющей девушкой, колеблющейся доверить чужому слуху свою первую девичью тайну.
— Джон Гейвуд, — сказала она, — вы часто говорили, что любите меня, и я знаю, как моя бедная, несчастная мать доверяла вам, даже призывая вас в свидетели своей невиновности. Тогда вы не могли спасти мою мать; не хотите ли теперь послужить дочери Анны Болейн, быть ей верным другом?
— Я хочу этого всем сердцем, — торжественно произнес Гейвуд, — и клянусь Господом Богом, что вы никогда не найдете во мне изменника!…
— Я верю вам, Джон, я знаю, что могу довериться вашему слову! — воскликнула принцесса Елизавета. — Итак, слушайте, я скажу вам свою тайну — тайну, которой, кроме Бога, никто не знает и раскрытие которой могло бы привести меня к эшафоту. Поклянитесь мне, что никогда, никому, ни под каким предлогом, ни из-за каких соображений вы не скажете о ней ни слова, даже на своем смертном одре и на исповеди.
— Клянусь вам, принцесса, клянусь памятью вашей матери, никогда не выдать ни одного слова из того, что вы мне скажете!
— Благодарю вас, Джон. Теперь наклонитесь ближе ко мне, чтобы воздух как-нибудь не подхватил моих слов и не отнес их дальше. Джон, я люблю! — Она увидела полуудивленную, полунедоверчивую улыбку, заигравшую на губах Джона Гейвуда, а затем продолжала с большим одушевлением: — Ах, вы не верите мне? вы думаете о моих четырнадцати годах и полагаете, что дитя еще ничего не знает о чувствах молодой девушки? Но вспомните, Джон, что молодые девушки, вырастающие под жгучими лучами южного солнца, рано созревают и становятся женщинами и матерями, когда должны бы быть еще невинными детьми. Я — также дочь юга, но только мое сердце созрело не под влиянием лучей счастья, а под действием страдания и горя. Поверьте мне, Джон, я люблю. Жгучее, всепожирающее пламя бушует во мне, это — мое наслаждение и в то же время мое страдание, мое счастье и моя будущность. Король отнял у меня блестящую и славную будущность, так я хочу сохранить право по крайней мере на счастливую жизнь. Так как я никогда не буду королевой, я стремлюсь быть хотя бы счастливой и любимой женщиной. И если мне суждено жить во мраке и неизвестности, то мне не должны препятствовать украсить цветами это бесславное существование и осветить его звездами, блистающими ярче, чем королевская корона.
— О, вы заблуждаетесь насчет самой себя, — печально сказал Джон Гейвуд. — Вы выбираете одно только потому, что другое вам недоступно; вы хотите только любить, потому что не можете властвовать, а так как ваше сердце, жаждущее славы и почестей, не находит другого удовлетворения, то вы хотите утолить его жажду другим напитком, хотите предложить ему любовь вместо опиума, которым оно успокоило бы жгучие страдания. Поверьте мне, принцесса, вы еще сами не познали себя. Вы не родились, чтобы быть только любящей супругой; ваш лоб слишком высок и горд, чтобы носить лишь миртовый венец. Обдумайте хорошенько свои поступки, принцесса!… Не поддавайтесь влиянию страстной крови вашего отца, бушующей также и в ваших жилах!… Сообразите все, прежде чем действовать. Ваша нога еще стоит на одной из ступеней трона; так удержите свое место! Тогда следующий шаг подвинет вас еще на ступень вперед. Не отказывайтесь добровольно от своих законных прав, но выжидайте с терпением для возмездия и правосудия. Нет ничего невозможного в том, что тогда вы получите блестящее и полное удовлетворение. Вы, принцесса Елизавета, можете еще когда-нибудь сделаться королевой, конечно, если вы не перемените своего имени на менее славное и высокое.
— Джон Гейвуд, — сказала она с очаровательной улыбкой, — ведь я говорю вам, что люблю его.
— Ну, так любите его, но делайте это в тишине, не говорите ему ничего и учитесь скрывать свои чувства!
— Джон, он уже знает об этом!…
— Ах, бедная принцесса, вы — еще ребенок, с улыбкой храбро хватающийся за огонь и обжигающий себе руки, так как он не знает, что огонь горит.
— Пусть он горит, Джон, и пусть его пламя перебрасывается через мою голову. Лучше сгореть в огне, чем медленно угасать среди ужасающего смертельного холода. Говорю вам, я люблю его и он знает об этом.
— Ну так любите его, но, по крайней мере, не выходите за него замуж, — недовольным тоном воскликнул Джон Гейвуд.
— Выйти замуж? — с удивлением переспросила принцесса. — Боже мой, об этом я вовсе еще не думала!…
Она опустила голову на грудь и стояла молча, задумавшись.
— Я боюсь, что сделал глупость, — пробормотал Джон Гейвуд, — я внушил ей новую мысль. Ах, ах, его величество король Генрих прекрасно поступил, взяв меня в свои шуты. Именно тогда, когда мы мним себя особенно мудрыми, мы совершаем наиглупейшие поступки.
— Джон, — сказала Елизавета, снова подымая голову и с улыбкой смотря на шута сияющими глазами, — вы совершенно правы; когда люди любят друг друга, они должны соединиться узами брака.
— Но я сказал как раз противоположное, принцесса!
— Хорошо! — решительно воскликнула она. — Все это относится к будущему, теперь же мы займемся настоящим. Я назначила моему возлюбленному свидание.
— Свидание? — с удивлением воскликнул Джон Гейвуд. — Надеюсь, вы не будете настолько безумно смелы, чтобы исполнить свое обещание.
— Джон Гейвуд, — серьезно возразила Елизавета, — дочь короля Генриха никогда не дает обещания, которого она не исполнила бы. В хорошем и дурном я всегда буду держать данное слово, даже если бы это грозило мне гибелью или большим несчастьем.
Джон Гейвуд не осмеливался противоречить далее. В этот момент во всей фигуре Елизаветы было нечто особенное, гордое, истинно королевское, что вселяло ему почтение и пред чем он должен был преклониться.
— Я обещала ему свидание, так как он пожелал этого, — продолжала принцесса, — но я должна сознаться вам, Джон, что к этому склонялось и мое собственное сердце. Не пытайтесь убедить меня отказаться от моего решения, оно непоколебимо, как скала. Но, если вы не хотите помочь мне, — скажите, я поищу другого друга, который любит меня настолько, чтобы заставить замолчать все свои сомнения.
— И который, быть может, выдаст вас, принцесса. Нет, нет, раз вы уже решились и не измените своего решения, никто, кроме меня, не должен быть вашим поверенным! — воскликнул шут. — Скажите же мне, что я должен делать, и я буду повиноваться вам.
— Вы знаете, Джон, что мои покои расположены в том флигеле, который граничит с садом. В моей уборной, за одной из больших картин, я открыла дверь, которая ведет в уединенный, темный коридор; из этого коридора можно проникнуть в башню, которая пустынна и необитаема; никому никогда не приходит в голову зайти в эту часть дворца; там в комнатах царит гробовая тишина, но тем не менее они убраны с чисто королевской роскошью. Там я хочу принять моего возлюбленного.
— Но как он попадет туда?
— О, будьте покойны, я уже давно все обдумала и, пока отказывала моему возлюбленному в его мольбе о свидании, в тиши подготовляла все к тому, чтобы когда-нибудь дать ему мое согласие. Сегодня эта цель достигнута, и сегодня я наконец исполнила его желание, совершенно добровольно и без новой просьбы с его стороны, так как видела, что он уже не имел мужества молить снова. Теперь слушайте! От башни витая лестница ведет вниз, к маленькой двери, через которую можно пройти в сад. У меня ключ от этой двери, вот он. Имея этот ключ, мой возлюбленный должен только вечером не покидать дворца, а остаться в парке; с помощью этого ключа он пройдет ко мне, так как я буду ждать его в большой башенной комнате, расположенной против лестницы. Возьмите ключ, передайте ему, а затем повторите ему все, что я вам сказала!
— Хорошо, принцесса! Остается только назначить час, в который вы пожелаете принять его там.
— Час? — сказала Елизавета, отворачивая свое покрасневшее лицо. — Вы понимаете, Джон, что немыслимо принять его там днем, так как днем за мной все время наблюдают.
— Значит, вы примете его ночью, — печально заметил Гейвуд. — В котором часу?
— В полночь. Теперь вы знаете все; прошу вас, Джон, поспешите и передайте моему возлюбленному мое поручение! Видите, солнце клонится к закату, и вскоре наступит темнота.
Она приветливо улыбнулась шуту и повернулась, чтобы уйти.
— Принцесса, вы позабыли главное, вы еще не назвали мне его имени! — сказал Джон.
— Боже! и вы не догадываетесь? Джон Гейвуд, имеющий столь зоркие глаза, не видит, что при этом дворе есть только один-единственный человек, заслуживающий быть любимым дочерью короля!…
— А как же зовут этого «единственного»?
— Томас Сеймур, граф Сэдлей, — прошептала Елизавета, быстро отвернулась и вошла во дворец.
— О, Томас Сеймур?! — произнес пораженный Джон Гейвуд. Словно оцепенев от страха, он стоял неподвижно, устремив взор к небу и постоянно повторяя: — Томас Сеймур! Томас Сеймур! Не волшебник ли он, расточающий любовный напиток всем женщинам и сводящий их с ума своим красивым, задорным лицом? Королева любит его, принцесса любит его, и тут еще эта герцогиня Ричмонд, желающая непременно сделаться его женою. Одно только верно, что он — изменник, обманывающий обеих, так как обеим он сделал любовные признания. И тут же вмешивается судьба, делающая меня поверенным обеих женщин. Но я остерегусь исполнить оба поручения. Если бы этот волшебник сделался супругом принцессы, быть может, это было бы вернейшим средством избавить королеву от опасной любви. — Он замолк и в раздумье устремил неподвижный взор к небу. — Да, — сказал он затем с радостью, — так оно и будет! Я хочу побороть одну любовь другой. Для королевы опасно любить Сеймура. Я поведу дело так, что она возненавидит его. Я останусь ее поверенным, буду принимать от нее письма и приказания, но письма сжигать, а приказания не исполнять. Я не смею сказать ей об измене Томаса Сеймура, так как дал слово принцессе не выдавать ее тайны, и должен сдержать это слово. Итак, королева, радуйся и люби, продолжай лелеять сладкую любовную мечту! Я оберегаю тебя, королева; я проведу мимо тебя эту темную тучу. Быть может, она поразит твое сердце, но не посмеет коснуться твоей гордой, красивой головы!…
Вдруг чья-то рука опустилась на плечо шута и раздался голос:
— Ну, что же вы уставились на небо, точно читаете там новую эпиграмму, которою собираетесь распотешить короля и привести в ярость попов?
Джон Гейвуд не обернулся и не изменил своей позы, продолжая пристально смотреть на небо. Он сразу узнал голос человека, заговорившего с ним, и отлично понял, что к нему приблизился не кто иной, как безумно-отважный чародей, которого он только что проклинал в глубине души, не кто иной, как Томас Сеймур, граф Сэдлей.
— Скажите, Джон, действительно ли это — эпиграмма? — допытывался между тем граф Сеймур. — Неужели это — эпиграмма на лицемерный, похотливый и ханжеский поповский сброд, который с богохульным лукавством вертит лисьим хвостом вокруг короля и вечно изыскивает средство, как бы поставить хитрую западню кому-нибудь из нас, честных и храбрых людей? Не таково ли откровение, сходящее на вас с неба?
— Нет, милорд, я просто смотрю на коршуна, реющего вон там, в облаках. Я видел, как он поднимался, и, представьте себе, граф, какое диво: в каждой лапе у него было по голубке. Две голубки на одного коршуна! Не слишком ли это много, и не противно ли это природе и закону?
Граф бросил на Джона пронзительный, испытующий взгляд.
Однако Джон Гейвуд остался невозмутимо спокоен и, как ни в чем не бывало, продолжал смотреть на медленно плывущие по небу облака.
— Как глуп, однако, подобный хищник, — сказал он, и как сильно вредит его жадность ему самому! Ведь, держа в когтях двух голубок сразу, он не может сожрать ни одну из них за неимением свободной лапы, чтобы растерзать свою добычу. Как только он захочет приняться за одну из птичек, другая тотчас вырвется у него и улетит прочь, и, таким образом, в конце концов коршун останется ни при чем, потому что он был чересчур жаден и хотел иметь больше, чем ему было нужно.
— Так за этим коршуном следите вы в поднебесье? Но, может быть, вы ошибаетесь, и тот, кого вы ищете, совсем не там, в вышине, а здесь, внизу, и, пожалуй, даже вблизи вас? — многозначительно спросил Томас Сеймур, внимательно посмотрев на собеседника.
Однако Джон Гейвуд прикинулся непонимающим.
— Да нет же! — возразил он. — Хищник еще летает, но это будет недолго продолжаться, потому что я видел уже хозяина голубятни, с которой коршун похитил обеих голубок. При нем было оружие, и этому коршуну — будьте уверены! — ни за что несдобровать; он будет убит хозяином за то, что похитил у него любимых голубок.
— Довольно, довольно! — с нетерпением воскликнул граф. — Вы хотите дать мне урок, но знайте, что я не послушаюсь дурака, хотя бы его совет и был мудрейшим.
— Правильно поступаете, милорд, потому что одни дураки настолько глупы, чтобы внимать голосу мудрости. Впрочем, каждый сам кует свое счастье! А теперь, мой мудрый господин, я дам вам ключ, который вы сами выковали для себя и за которым кроется ваше счастье. Вот, берите его, и когда вы сегодня в полночь будете пробираться по саду вон к той башне, то этот ключ откроет вам вход в нее, после чего вы можете спокойно взбежать по винтовой лестнице и отворить дверь на верхней площадке. За этой дверью найдете вы свое счастье, которое сами выковали для себя, господин кузнец, и которое будет приветствовать вас жаркими устами и мягкими ручками. Итак, с Богом, милорд, а мне надо спешить домой, чтобы обдумать веселую комедию, заказанную королем.
— Но вы даже не сказали, кто дал вам это поручение, — возразил граф Сэдлей, удерживая шута. — Вы приглашаете меня на свидание и даете мне ключ, а я совсем не знаю, кто будет ожидать меня там, в башне.
— Неужели не знаете? Так значит, не одна могла бы ожидать вас там? Ну, тогда это самая младшая и самая маленькая из двух голубок посылает вам ключ.
— Принцесса Елизавета?
— Вы назвали ее, не я! — промолвил Джон Гейвуд, освободившись от руки графа и поспешно направляясь к себе на квартиру.
Томас Сеймур проводил его мрачным взором, после чего медленно перевел взор на ключ, полученный им от Гейвуда и тихо произнес:
— Итак, принцесса ожидает меня!… Ах, кто мог бы знать, в какую сторону покатится королевская корона, свалившись с головы Генриха! Я люблю Екатерину, но честолюбие еще дороже мне, и если оно потребует, то я должен пожертвовать ради него своим сердцем.
VIII. ЛЕДИ ДЖЕЙН
правитьВсе спало во дворце Уайтгол. Даже слуги короля, скучавшие в прихожей королевской опочивальни, давно заснули, потому что король храпел уже несколько часов и этот величественный храп был радостною вестью для дворцовых обитателей; он удостоверял их в том, что они избавлены на целую ночь от службы и могут чувствовать себя свободными людьми.
Королева также давно удалилась в свои покои и непривычно рано отпустила своих дам. Она жаловалась на усталость после охоты и говорила, что сильно нуждается в отдыхе. Поэтому никто не должен был беспокоить ее, разве только по приказу короля. Но Генрих VIII, как было уже упомянуто выше, крепко спал, и королеве ввиду этого нечего было опасаться ночного беспокойства с его стороны.
Глубокое молчание царило во дворце. Пусты и безмолвны были коридоры, безмолвны все комнаты.
Вдруг в слабо освещенном коридоре показалась таинственная фигура: кто-то крался по нему тихо и осторожно, как тень. «Тень» была закутана в черный плащ, а густой вуаль скрывал ее лицо.
Едва касаясь ногами ступеней, она спустилась по лесенке. Тут она остановилась и стала прислушиваться. Все было тихо, нигде ни звука.
Значит, можно было идти дальше!
«Тень» ускорила шаг, потому что здесь было безопасное место, где никто не мог услышать ее. Это был необитаемый флигель замка Уайтгол; тут некому было подсматривать за ней.
Итак, «тень» двинулась дальше, по другому коридору, по следующей лестнице вниз. Тут она остановилась пред дверью зала, выходившего в сад, приникла ухом к этой двери и стала слушать, после чего трижды хлопнула в ладоши.
В ответ за дверью тоже хлопнули три раза.
«О, он там, он там! — воскликнула „тень“. — Прочь все тревоги, страдания и слезы!… Он там! Я снова буду с ним!» — и она распахнула дверь. В комнате было темно, но она… она увидела находившегося в комнате мужчину, потому что взор любви пронизывает мрак; если же она и не видела его, то почувствовала его близость.
Она покоилась теперь на его сердце; он крепко прижал ее к груди. Прильнув друг к другу, они стали осторожно пробираться ощупью вперед по темной, пустынной комнате до дивана у стены и, в блаженном объятии, поспешили опуститься на подушки.
— Наконец ты снова со мною! — горячо произнес он. — И мои руки опять обвивают твой божественный стан, а мои уста прижимаются к этим румяным губкам! О, моя возлюбленная, какая то была бесконечно долгая разлука!… Шесть дней! шесть мучительных, долгих ночей! Разве не чувствовала ты, как моя душа рвалась к тебе и томилась страхом, как я простирал в темноту руки и снова опускал их в отчаянии, содрогаясь от горя, потому что они ловили только пустоту, лишь холодный воздух ночи?! Разве не слыхала ты, моя дорогая, как я призывал тебя своими вздохами и слезами, изливая в пылких дифирамбах свою тоску, любовь и восторг? А ты, ты, жестокая, вечно оставалась холодной и улыбающейся. Твои глаза всегда сияли гордостью и величием Юноны, розы твоих ланит не побледнели даже на самую малость. Нет, ты не тосковала по мне, твое сердце не испытывало этого мучительного, блаженного томления; ты — прежде всего гордая, холодная королева и только потом… потом уже влюбленная!
— Как ты несправедлив и как ты жесток, мой Генри! — тихонько прошептала женская фигура. — Ах, я также страдала, и пожалуй, мои страдания были ужаснее и горше твоих, потому что мне приходилось таить их в себе, и они точили мне сердце, как скрытый червь. Ты мог изливать свою муку, мог простирать ко мне свои руки, облегчать себя стонами и вздохами. Ты не обречен, как я, улыбаться, шутить и с притворным вниманием выслушивать избитые, надоевшие фразы моих придворных, пропитанные льстивыми похвалами, лицемерным обожанием. У тебя по крайней мере есть свобода страдать. У меня же ее нет! Правда, я улыбалась, но — подавляя смертельную муку; правда, мои щеки не побледнели, но румяна были покровом, который я наложила на их бледность. А затем, Генри, в моем горе и тоске мне служили сладкой отрадой твои письма, твои стихи, освежающие мою страждущую душу, как небесною росою, и приносившие ей исцеление для новых мучений и новых надежд. О, как я люблю эти стихи!… Каким благородным и чарующим языком говорят они мне о твоей любви и наших страданиях!… Как рвется всегда им навстречу моя душа, когда я получаю их! Тысячекратно подношу я к губам бумагу, с которой как будто несутся ко мне твое дыхание, твои вздохи! Как люблю я добрую, верную Джейн, молчаливую посредницу нашей любви!… Когда она входит ко мне в комнату с этим белым листком в руке, то кажется голубкой с масличною ветвью, вестницею мира и счастья, и я кидаюсь к ней навстречу, прижимаю ее к своей груди, осыпаю ее всеми поцелуями, которыми хотела бы осыпать тебя, и чувствую, как я бедна и бессильна, потому что не могу заплатить ей за счастье, доставленное ею. Ах, Генри, какою благодарностью обязаны мы с тобою бедной Джейн!…
— Почему называешь ты ее бедной, раз она может постоянно быть при тебе, всегда видеть и слышать тебя?
— Я называю ее бедной потому, что она несчастлива! Ведь она любит, Генри, любит до отчаяния, до сумасшествия; она изнывает от горя и страдания, кусая до крови руки в невыразимых страданиях. Разве ты не заметил, как она бледна и как ее глаза тускнеют с каждым днем?
— Нет, я не заметил, потому что не вижу ничего, кроме тебя, и леди Джейн для меня — мертва, как все остальные женщины… Что с тобой? Ты дрожишь и твой стан судорожно трепещет в моих объятиях? Что это значит? Ты плачешь?
— О, я плачу потому, что я крайне счастлива, плачу при мысли о том, как ужасно должен страдать тот, кто отдал все свое сердце и не получил ничего взамен, ничего, кроме смерти! Бедная Джейн!
— Что нам за дело до нее! Ведь мы… мы любим друг друга! Постой, дорогая, дай мне стереть поцелуями слезы с твоих ланит, дай мне упиться этим нектаром, чтобы он воодушевил меня до божественного просветления. Перестань плакать! Прошу тебя! Или же, если ты непременно этого хочешь, то пусть твои слезы льются только от избытка восторга и от того, что человеческое слово слишком бедно, а в человеческой груди слишком тесно, чтобы они могли вместить все это блаженство!
— Да, да, будем ликовать от счастья! — воскликнула женщина, бросаясь с безумным порывом на грудь любимого человека.
Они оба смолкли и отдыхали, прильнув один к другому в сладостном безмолвии.
О, как отрадна была эта тишина, как восхитительна эта немая, блаженная ночь! Как шелестели и шумели за окном деревья, точно убаюкивали влюбленных небесной колыбельной песнью! Как любопытно заглядывал бледный серп луны сквозь оконные стекла, точно отыскивая счастливую чету, которой он служил молчаливым поверенным.
Но счастье мимолетно, а время мчится слишком быстро, когда его спутницей бывает любовь.
Молодые люди должны были разлучиться, для них опять наступила минута прощания.
— Еще рано, моя дорогая! — воскликнул Говард. — Не спеши! Видишь, пока стоит глухая ночь; слышишь, на башне замка бой часов возвещает только второй час утра. Нет, не уходи, помедли немного!
— Я должна, Генри, должна! Миновали часы, когда я могу предаваться счастью.
— О, холодная, гордая душа! Неужели твоя голова снова жаждет короны и ты не можешь дождаться, когда пурпур опять облечет твои плечи? Постой, дай мне расцеловать их и тогда вообрази, моя радость, что мои ярко-алые губы — также царственный пурпур.
— Да, пурпур, за который я с восторгом отдала бы свою корону и жизнь! — в пылу воодушевления воскликнула молодая женщина, заключая в объятия своего друга.
— Так ты меня любишь? Действительно ли ты любишь меня?
— Да, я тебя люблю!
— Можешь ли ты мне поклясться, что ты никого не любишь — никого, кроме меня?
— Я могу поклясться тебе в том; это так же верно, как то, что над нами есть Бог, который слышит мою клятву.
— Будь же благословенна за то, моя бесценная, единственная!… О, как же мне только назвать тебя — тебя, имя которой я не смею произносить! Знаешь ли ты, что жестоко не иметь права назвать по имени свою подругу? Сними с меня этот запрет, удостой меня мучительно-сладкого счастья назвать тебя твоим именем!
— Нет, — сказала женщина содрогаясь, — разве ты не знаешь, что лунатики просыпаются от своего забытья, когда их окликнут по имени? Я — такой лунатик, храброй улыбкой парящий на головокружительных высотах; окликни меня по имени, и я проснусь и, содрогнувшись от ужаса, оборвусь в пропасть! Ах, Генри, я ненавижу свое имя за то, что оно произносится чужими устами вместо твоих! Для тебя я не хочу называться так, как зовут меня другие люди; окрести меня, Генри, другим именем, и пусть оно будет нашей тайной, не известной никому, кроме нас двоих!
— Тогда я назову тебя Джеральдиной и под именем Джеральдины стану воспевать тебя перед целым светом и назло всем шпионам и наушникам беспрестанно повторять тебе, что я тебя люблю. Тогда никто, даже сам король, не посмеет воспретить мне это.
— Молчи, — содрогаясь, остановила его собеседница, — не говори мне о нем! О, заклинаю тебя, Генри, будь осторожен!… Вспомни, что ты поклялся мне всегда думать об опасности, которая грозит нам обоим и без сомнения раздавит нас, если ты хотя бы единым звуком, взглядом, улыбкой выдашь сладостную тайну, соединяющую нас. Ты не забыл, в чем клялся мне?
— Я хорошо помню! Но это — противоестественный, драконовский закон. Как, даже наедине с тобою я должен относиться к тебе с тем глубоким почтением и сдержанностью, какие подобают слугам королевы? Неужели даже тогда, когда никто не может подслушать нас, мне не дозволено ни единым словом, ни малейшим намеком напоминать тебе о моей любви?
— Нет, нет, не делай этого! Ведь в здешнем дворце повсюду глаза и уши, и тут везде соглядатаи и шпионы; они прячутся за стенными обоями, за драпировками, чтобы подстерегать каждый жест, каждую улыбку, ловить каждое слово и придавать им подозрительный смысл. Нет, нет, Генри, поклянись мне нашей любовью, что никогда и нигде, кроме как здесь, в этой комнате, не будешь говорить со мной иначе, как со своей королевой! Поклянись, что при дворе ты будешь для меня только почтительным слугою своей государыни, а вместе с тем гордым графом и лордом, о котором идет молва, что еще ни одной женщине не удавалось тронуть его сердце. Поклянись мне, что ты ни единым взглядом, ни единой улыбкой, ни самым легким пожатием руки не выдашь того, что вне этой комнаты является преступлением для нас обоих. Пускай эта комната будет храмом нашей любви; но, перешагнув за ее порог, мы не станем осквернять сладкую мистерию нашего счастья, дозволив хотя одному из его лучей блеснуть пред непосвященными очами! Будет ли все это исполнено, Генри?
— Хорошо, пусть будет так! — сказал Говард смущенным тоном. — Хотя я должен тебе признаться, что этот страшный обман по временам терзает меня до смерти. О, Джеральдина, когда я вижу тебя среди твоего царственного блеска, когда замечаю, каким холодным, равнодушным взором встречаешь ты мой взор, — мое сердце судорожно сжимается, и я невольно говорю себе: «Это — не моя возлюбленная, не та нежная, страстная женщина, которую я заключаю порою в объятия под покровом ночной темноты; это — королева Екатерина, но не моя возлюбленная. Женщина не может так притворяться, искусство не может зайти так далеко, чтобы с его помощью человек был в состоянии отрешиться от своей природы, от своего внутреннего бытия и характера». Да, бывали часы, жуткие, ужасные часы, когда мне казалось, что все это — лишь обман, мистификация, что какой-то злой демон принимает по ночам образ королевы и морочит меня, бедного, безумного мечтателя, мнимым счастьем, которое существует только в моем воображении! При этой мысли я чувствую безумную ярость, впадаю в убийственное отчаяние и готов, вопреки своей клятве и пренебрегая даже грозящей тебе опасностью, броситься к твоим ногам и спросить тебя пред всем этим придворным сбродом, даже в присутствии самого короля: на самом ли деле ты то, чем кажешься? Точно ли ты — Екатерина Парр, супруга короля Генриха, и только, и не более того? Или же ты — моя возлюбленная женщина, которая принадлежит мне каждым своим помыслом, каждым вздохом, которая поклялась мне в вечной любви и непоколебимой верности и которую я, назло целому свету и королю, прижимаю к своему сердцу, как мою собственность?
— Несчастный, если ты когда-нибудь осмелишься на это, ты обречешь на смерть нас обоих!
— Тем лучше! По крайней мере за гробом ты была бы моею и никто не осмелился бы нас разлучить, а твои глаза не смотрели бы на меня больше так холодно и безучастно, как нередко бывает теперь. О, заклинаю тебя, лучше совсем не смотри на меня, потому что твои холодные, гордые взоры леденят во мне кровь! Отвращай от меня свои взоры и говори со мной, отвернувшись в сторону.
— Тогда люди скажут, что я ненавижу тебя, Генри!
— Приятнее, если они скажут, что ты гнушаешься мною, чем увидят, что ты совершенно равнодушна ко мне, что я для тебя — не более как граф Сэррей, твой обер-камергер.
— Нет, нет, Генри! Все должны видеть, что ты составляешь для меня нечто большее. Пред всем собравшимся двором я хочу дать тебе знак моей любви. Поверишь ли ты тогда, милый, безрассудный мечтатель, что я люблю тебя и что не демон-искуситель покоится здесь в твоих объятиях и клянется, что не любит никого, кроме тебя? Скажи, поверишь ли ты мне тогда?
— Я поверю тебе! Но нет, не надо никакого знака и никакого удостоверения. Ведь я знаю, я чувствую сладостную действительность, которая дарит меня счастьем; ведь только избыток счастья делает меня недоверчивым.
— Я заставлю тебя поверить, и ты не должен более сомневаться даже в упоении блаженства. Итак, слушай! Король, как тебе известно, собирается устроить большой турнир и праздник поэтов, который состоится на днях. Так вот на этом празднике я публично, в присутствии короля и двора, подарю тебе бант с моего плеча, в серебряной бахроме которого ты найдешь письмо от меня. Удовлетворишься ли ты этим, мой Генри?
— И ты еще спрашиваешь, возлюбленная? Ты спрашиваешь, когда хочешь возвеличить и осчастливить меня пред всеми твоими придворными!
Говард крепко прижал молодую женщину к сердцу и поцеловал. Но она внезапно вздрогнула в его объятиях и, порывисто вскочив с места, воскликнула:
— Светает, светает! Взгляни, вон там, над тучами, уже появилась красноватая полоска. Солнце близится к восходу, наступает утро, занимается заря.
Он пытался еще удержать ее, но молодая женщина испуганно вырвалась и снова закутала голову густым вуалем.
— Да, — сказал он, — начинает светать! Так дай же мне по крайней мере на один миг взглянуть тебе в лицо. Моя душа жаждет этого, как опаленная земля жаждет росы. Пойдем к окну, там светло. Дай мне взглянуть в твои глаза.
Она, поспешно вырвавшись, промолвила:
— Нет, нет, тебе пора Уходить! Слышишь, бьет три часа! Дворец уже начинает пробуждаться! Не кажется ли тебе, будто кто-то прошел сейчас мимо дверей? Спеши, спеши, если не хочешь, чтобы я умерла от страха.
Она сама набросила на Сэррея плащ, надвинула ему шляпу на глаза, потом еще раз обняла его за шею и напечатлела горячий поцелуй на его губах, сказав:
— Прощай, мой возлюбленный, прощай, Генри Говард. Когда мы снова увидимся сегодня, ты будешь графом Сэрреем, а я — королевой, не твоей возлюбленной и не тою женщиной, которая любит тебя! Счастье кончено, и страдание пробуждается вновь.
Она сама отворила стеклянную дверь и вытолкнула в нее своего друга.
— Прощай, Джеральдина, доброй ночи, моя возлюбленная! Наступит день, и я снова буду приветствовать тебя как мою королеву, и мне придется опять выносить пытку твоих холодных взоров и твоей гордой улыбки!
IX. ГЕНЕРАЛ ЛОЙОЛЫ
правитьДевушка бросилась к окну и смотрела Сэррею вслед, пока он не скрылся, после чего испустила страдальческий вопль и, совершенно обессиленная своей мукой, упала на колена, с плачем и стонами простирая к небу заломленные руки.
За минуту пред тем счастливая, радостная, теперь она не находила себе места от горя, и отчаянные жалобы и мучительные вздохи срывались с ее губ.
Девушка ничего не слыхала, ничего не видела, ничего не чувствовала, кроме невыразимого, жестокого страдания. Она даже не боялась за себя, совсем не думала о том, что ей грозит гибель, если бы ее застали здесь.
А между тем за ее спиной тихо и неслышно отворилась дверь и в нее вошел мужчина. Он запер за собою дверь и приблизился к леди Джейн, все еще лежавшей на полу. Он стоял позади нее, пока она изливалась в своих отчаянных жалобах, он слышал каждое слово ее трепещущих уст; все ее мучительно содрогавшееся, истерзанное сердце обнаружилось пред ним без ее ведома.
Наконец мужчина нагнулся к леди Джейн и слегка дотронулся рукою до ее плеча. Она вздрогнула от этого прикосновения, точно пораженная ударом ножа, и ее рыдания тотчас замолкли.
Наступила странная пауза. Женщина лежала неподвижно, не дыша, распростертая на полу, и так же неподвижно, высокий и холодный, словно бронзовая статуя, стоял возле нее вошедший мужчина.
— Леди Джейн Дуглас, — немного спустя сказал он серьезным и торжественным тоном, — встаньте!… Непристойно вам, моей дочери, стоять на коленах, если вы преклоняете их не пред Господом Богом. А вы поклоняетесь не Богу, но кумиру, которого создали себе сами и которому воздвигли храм в своем сердце. Этот кумир называется «ваше личное счастье». Между тем заповедь Господня гласит: «Да не будут тебе бози инии разве Мене». Поэтому говорю вам вторично: леди Джейн Дуглас, поднимитесь с колен, поднимитесь, так как вы преклоняете их не пред своим Господом.
Эти слова точно обладали магической силой; по крайней мере девушка медленно поднялась с пола и стояла теперь, серьезная и холодная подобно мраморному изваянию, пред своим отцом.
— Отбросьте от себя страдания здешнего мира, которые удручают вас и мешают вам в святом деле, возложенном на вас Господом Богом! — продолжал граф Дуглас своим твердым, торжественным голосом. — В Священном Писании сказано: «Приидите ко Мне, вси труждающиеся и обремененнии, и Аз упокою вы». Ты же, дочь моя, должна сбросить с себя свою тяготу к подножию королевского трона, а твое бремя должно превратиться для тебя в царственный венец, которому суждено воссиять на твоей голове!
Граф возложил руку на голову Джейн, но она в раздражении стряхнула ее с себя и воскликнула заплетающимся языком, точно в бреду:
— Нет, долой этот венец! Я не хочу венца, благословляемого дьяволом, не хочу королевского пурпура, обагренного кровью моего возлюбленного!
— Она еще в исступлении своего горя, — прошептал лорд Дуглас, глядя на бледную, дрожащую дочь, которая снова упала на колена и уставилась в пространство бессмысленным взором широко раскрытых глаз. Но взоры графа оставались холодными и равнодушными, и в нем не шевельнулось ни малейшего сострадания к несчастной, истерзанной горем девушке. — Вставай, Джейн! — сурово и твердо произнес он. — Церковь моими устами повелевает тебе служить ей так, как ты обещалась под клятвою, то есть с радостным сердцем и упованием на Бога, то есть с улыбкою и ясным, светлым взором, как подобает одушевленным верою ученикам, согласно твоей клятве, данной нашему господину и владыке Игнатию Лойоле.
— Не могу! Не могу, отец! — с тихим плачем возразила Джейн. — Мое сердце не может быть радостным, когда его терзает дикое отчаяние, мои глаза не могут блестеть, потому что их омрачают слезы горя. О, сжальтесь, умилосердитесь! Вспомните, что ведь вы — мой отец, что я ваша дочь, дочь женщины, которую вы любили и которая не нашла бы покоя в могиле, если бы знала, как вы терзаете и мучите меня! О, мать, мать!… если твой дух близко ко мне, то приди защитить меня! осени своими кроткими взорами мою голову и вдохни частицу твоей любви в сердце этого жестокого отца, который хочет принести в жертву свое дитя на алтарь своего Бога!
— Господь воззвал ко мне, — возразил ей граф, — и, подобно праотцу Аврааму, я сумею повиноваться Ему. Но не цветами украшу я свою жертву, а королевским венцом, не нож вонжу я ей в грудь, но подам ей золотой скипетр с такими словами: «Ты — королева пред людьми, будь, однако, верной и послушной служительницей Господа Бога! Ты можешь повелевать всеми, тобою же повелевает святая церковь, служению которой ты посвятила себя и которая благословит тебя, если ты останешься ей верна, но разразит тебя своим проклятием, если ты осмелишься изменить ей». Нет, ты — не дочь моя; ты — жрица, посвященная святому служению церкви, и я не трогаюсь твоими слезами и зрелищем твоих страданий, потому что вижу их вожделенный конец и знаю, что эти слезы превратятся в жемчужную диадему на твоем челе. Леди Джейн Дуглас, сам святой Лойола отдает вам приказания моими устами. Итак, повинуйтесь мне, не потому, что я — ваш отец, но потому, что я — генерал нашего ордена, которому вы клялись в повиновении и верности до конца своей жизни.
— Тогда убейте меня, батюшка! — промолвила она слабым голосом. — Положите конец этой жизни, которая для меня является лишь сплошной пыткой и беспрерывным мучением. Покарайте меня за мое непослушание, погрузив глубоко мне в грудь ваш кинжал! Покарайте меня, предоставив мне покой могилы.
— Бедная мечтательница! — возразил граф Дуглас. — Неужели ты воображаешь, что мы будем настолько глупы, чтобы подвергнуть тебя такому легкому наказанию? Нет, нет! Если ты осмелишься в преступном неповиновении восстать против моих приказов, то искупление твоей вины будет ужасным, а твоя кара — бесконечной. Не тебя я умерщвлю тогда, но того, кого ты любишь; его голова падет на эшафот, и ты сама сделаешься его убийцей. Он умрет от руки палача, а ты… ты будешь жить среди позора.
— Ужасно!! — простонала леди Джейн, закрыв лицо руками.
Между тем ее отец продолжал:
— Глупое, близорукое дитя, вздумавшее играть мечом, не заметив того, что этот меч с обоюдоострым клинком может поразить ее самое! Ты захотела быть служительницей церкви, чтобы этим способом владычествовать на земле. Ты захотела заслужить священный ореол, но так, чтобы он не опалил твоей собственной головы своими огненными лучами. Безрассудное дитя!… Кто играет огнем, тот сгорит от него. Но мы… мы проникли в твои помыслы, в твое бессознательное желание; мы заглянули в глубь твоего сердца и, найдя в нем любовь, воспользовались ею для наших целей и для спасения твоей собственной души. На что же ты жалуешься и о чем плачешь? Разве не разрешили мы тебе любить? Разве не уполномочили тебя беззаветно предаться твоей любви? Разве не называешь ты себя женою графа Сэррея, хотя в то же время не можешь назвать мне священника, венчавшего вас? Леди Джейн, повинуйся — и мы предоставим тебе тогда счастье твоей любви; но осмелься только пойти нам наперекор — и немедленно позор и стыд обрушатся на тебя; тогда ты предстанешь пред целым светом, отверженная, осмеянная, как распутная женщина, как…
— Замолчите, батюшка! — воскликнула леди Джейн, порывисто вскакивая на ноги. — Перестаньте произносить свои ужасные слова, если не хотите, чтобы стыд убил меня. Нет, я подчиняюсь, я готова повиноваться! Вы правы: отступление для меня уже невозможно.
— А с какой стати оно понадобилось тебе? Разве ты не довольна твоей чудесной жизнью, полной наслаждений? Разве не редкостное счастье видеть свой грех вмененным в светлую добродетель, а земное наслаждение — в небесную заслугу? И почему ты убиваешься, считая себя нелюбимой? Напротив, твой друг любит тебя. Ведь его любовные клятвы еще отдаются в твоих ушах, твое сердце еще трепещет от пережитого счастья. Что за важность, если Сэррей видит своими духовными очами в ином образе ту женщину, которую заключает в свои объятия? На самом деле ведь он любит только одну тебя, независимо от того, зовешься ли ты Екатериною Парр, или Джейн Дуглас! Не все ли это равно, если ты принадлежишь ему?
— Но наступит день, когда он убедится в своей ошибке и проклянет меня.
— Этот день никогда не наступит. Святая церковь сумеет помешать тому, если ты подчинишься ее воле и станешь повиноваться ей.
— Я подчиняюсь! — со вздохом произнесла леди Джейн. — Я готова повиноваться! Обещайте мне только, батюшка, что ему не будет нанесено никакого вреда, что я не сделаюсь его убийцею.
— Напротив, ты должна сделаться его избавительницей и спасительницей. Только для этого ты обязана исполнять все, что я тебе поручаю. Прежде всего сообщи мне о результате вашего сегодняшнего свидания. Он не сомневается в том, что ты — королева?
— Нет, он так твердо верит в это, что готов присягнуть в том над Святыми Дарами. Точнее говоря, Сэррей верит теперь, когда я обещала публично дать ему знак в доказательство того, что он действительно любим королевой.
— Какой же это знак? — спросил граф с заблестевшими от радости глазами.
— Я обещала, что на предстоящем большом турнире королева пожалует ему бант со своего корсажа и что в этом банте он найдет письмо от нее.
— Вот достойная удивления мысль! — воскликнул граф Дуглас. — Подобную вещь способна придумать только женщина, жаждущая отмстить за себя. Таким образом королева явится собственной обвинительницей и сама даст нам в руки доказательства своей виновности. Единственная трудность заключается в том, чтобы, не возбуждая подозрений королевы, заставить ее надеть этот бант, а потом отдать его Сэррею.
— Она сделает это по моей просьбе, потому что любит меня и в угоду мне согласится последовать моим внушениям, думая оказать этим дружескую услугу, — промолвила леди Джэйн. — Я берусь отвести ей глаза. Королева добродушна и уступчива; у нее не хватит духа огорчить меня отказом.
— А я между тем уведомлю короля; собственно, я остерегусь браться за это дело сам, хорошо зная, насколько опасно входить в клетку голодного тигра с принесенным ему кормом, потому что зверь при нестерпимом голоде способен откусить и руку, угощающую его сырым мясом.
— Как? — с ужасом подхватила леди Джэйн. — Но ведь тогда король, пожалуй, не удовольствуется карой своей супруги, а обрушит свой гнев и на того, кто в его глазах должен быть ее любовником?
— Разумеется! Но ты сама спасешь его и освободишь. Ты отворишь двери его темницы и даруешь ему свободу, а он тогда полюбит тебя, спасительницу его жизни!
— Отец, отец, вы затеяли опасную игру, и может статься, что благодаря этому вы сделаетесь убийцей родной дочери. Выслушайте же, что я вам скажу: если его голова падет, то я наложу на себя руки; если вы сделаете меня его убийцей, то сделаетесь моим палачом; тогда я прокляну вас и обреку на муки ада. Что прока мне в королевской короне, если она обагрится кровью Генри Говарда? Что мне слава и почести, если не будет его, чтобы любоваться моим величием, и если блеск моего венца не отразится в его сияющих взорах? Поэтому защищайте его, берегите его жизнь, как зеницу своего ока, если желаете, чтобы я приняла королевскую корону, которую вы мне предлагаете с тем, чтобы король Англии снова был вассалом церкви!
— И чтобы весь благочестивый христианский мир прославлял Джэйн Дуглас, благочестивую королеву, которой удалось святое дело привести непокорного и отпавшего сына церкви Генриха Восьмого с полным раскаянием к святейшему отцу в Риме, единому освященному главе церкви. Воспрянь духом, дочь моя, воспрянь, не страшись! Пред тобою высокая цель, и тебя ожидает лучезарное счастье! Святая мать наша церковь благословит тебя и прославит, а Генрих Восьмой наречет тебя своею супругой.
X. УЗНИЦА
правитьВсе еще было тихо и спокойно в Уайтгольском дворце, и никто не слыхал, как леди Джейн Дуглас покинула свою спальню и промелькнула тенью по коридору. Никто не слыхал этого, и ничей глаз не бодрствовал и не видел происходившего теперь в комнате королевы.
Она была одна, совершенно одна. Служанки все спали по своим комнатам; королева сама заперла изнутри двери прихожей, помимо которых не было другого хода в ее будуар и спальню. Таким образом, она была вполне изолирована и защищена от внешнего вторжения.
Пользуясь этим, Екатерина стала с лихорадочной торопливостью кутаться в длинный черный плащ, накинула капюшон на голову, низко надвинув его на лоб; под этим одеянием ее фигура стала совершенно неузнаваема.
Потом она нажала пружинку в раме картины, которая тотчас отскочила от стены, обнаруживая в ней выход, куда было легко проникнуть человеку.
Молодая женщина прошла в отверстие, не забыв осторожно запереть за собою эту потайную дверку, замаскированную картиной, и некоторое время продвигалась вперед внутри углубления в стене, пока не нашла ощупью новой кнопки на стене. Она нажала ее, и теперь у нее под ногами открылась опускная дверь; из отверстия люка лился слабый свет, позволявший различить узкую лесенку. Тогда Екатерина легкими шагами спустилась вниз по ступеням, у подножия лестницы в третий раз нажала потайную пружинку, и снова пред нею распахнулась дверь, через которую королева вошла в большой зал.
— О, — прошептала она, переводя дух от усталости, — наконец-то зеленый садовый зал!
Она побежала через зал к следующей двери и, отворив ее, позвала:
— Джон Гейвуд?
— Тише, тише!… потихонечку, чтобы стража, бродящая взад и вперед за дверью, не услыхала нас! Идите! Пред нами еще далекий путь. Не станем мешкать!
Она снова нажала скрытую в стене пружину, и опять дверь открылась. Но, прежде чем запереть ее, Екатерина взяла со стола стоявший там зажженный фонарь, который должен был осветить предстоящий ей темный и трудный путь.
Затем королева заперла за собой дверь и вместе с шутом вступила в длинный, темный коридор, на конце которого находилась лестница. Они стали спускаться вниз. Бесконечное число ступенек вело, туда, и, по мере того как они спускались, воздух все сгущался и сгущался, а ступени становились все сырее. Гробовая тишина окутывала их; не доносилось ни малейшего звука, не было слышно шума жизни…
Наконец они очутились в подземном ходу, протянувшемся на громадную длину.
Екатерина обернулась к Джону Гейвуду; фонарь освещал ее лицо, которое казалось бледным, но выражало твердую, решимость.
— Джон Гейвуд, подумайте еще раз! — промолвила королева. — Я не спрашиваю, хватит ли у вас храбрости, так как знаю ваше мужество. Но я хочу знать, хотите ли вы употребить эту храбрость в дело ради своей королевы?
— Ради королевы — нет, но ради благородной женщины, которая спасла моего сына, — да!
— Тогда вы должны стать моим защитником, если на нашем пути предстанут какие-либо опасности. Но, если того захочет Бог, с нашей головы не спадет ни волоса. Идемте!
Оба они стали торопливым шагом подниматься в полном молчании по подземному ходу и наконец дошли до места, где ход несколько расширялся, превращался в небольшую комнатку, по стенам которой было устроено несколько сидений.
— Теперь мы прошли половину дороги, — сказала Екатерина, — отдохнем здесь немного.
Она поставила фонарь на маленький мраморный стол посредине хода и присела, приглашая знаком Джона Гейвуда сесть около нее, после чего сказала:
— Здесь я — не королева, а вы — не шут короля. Здесь я — простая слабая женщина, а вы — ее защитник. Поэтому вы имеете полное право присесть около меня.
Но Джон смеясь покачал головой и, опустившись около ее ног, воскликнул:
— Святая Екатерина, спасительница моего сына, припадаю к ногам твоим и возношу тебе благодарственную молитву!
— Вы знаете этот подземный ход, Джон? — спросила Екатерина.
Шут, печально улыбнувшись, ответил:
— Да, я знаю его, ваше величество!
— Как, вы его знаете? А я думала, что это — тайна королей.
— Тогда вам должно быть понятно, ваше величество, что эту тайну знает шут. Ведь король Англии и его шут — молочные братья. Да, ваше величество, я знаю этот ход и однажды путешествовал по нем в слезах и печали.
— Как? Вы сами, Джон Гейвуд?
— Да, ваше величество! А теперь я спрошу вас: знаете ли вы историю этого подземного хода? Вы молчите? Благо тому, кто не знает ее! Это — длинная, кровавая история! Когда этот ход был выстроен, Генрих был еще молод, и у него еще имелось сердце. В то время он любил не только женщин, но и друзей, и своих слуг, особенно Кромвеля, всесильного министра. В то время Кромвель жил в Уайтголе, а Генрих — в королевских покоях Тауэра. Но Генриху было скучно без своего любимца, ему постоянно хотелось видеть его, и вот однажды министр устроил ему сюрприз, проделав этот подземный ход, над постройкой которого в течение года работало несколько сотен людей. Ах, как был тогда растроган король! Он со слезами и объятиями благодарил своего всемогущего министра за этот сюрприз. Не проходило дня, чтобы Генрих не отправлялся к Кромвелю этим ходом. И каждый день он все более и более убеждался, насколько Уайтгольский дворец великолепен и роскошен, а когда он возвращался в Тауэр, то находил, что это помещение совершенно не достойно августейшей особы и что его министр живет роскошнее английского короля. Это, ваше величество, послужило причиной падения Кромвеля. Король хотел обладать Уайтголом! Хитрый Кромвель заметил это и подарил ему эту драгоценность — свой дворец, над постройкой и украшением которого он проработал десять лет. Генрих принял дар, но падение Кромвеля стало неотвратимым. Король, разумеется, никогда не мог простить, что Кромвель решился преподнести ему такой дар, который был слишком драгоценен, чтобы Генрих мог отплатить равным. Таким образом, он остался должником Кромвеля, и так как это злило и раздражало его, то он поклялся погубить Кромвеля. Когда Генрих переехал в Уайтгол, он был полон решимости довести Кромвеля до эшафота. Ах, король — очень экономный строитель! Целый дворец обходится ему всего только в голову одного из подданных!
— Но вы, Джон, кажется, сказали, что однажды сами ходили этим путем?
— Да, ваше величество, и это было для того, чтобы проститься с благороднейшим из людей, вернейшим из друзей — с Томасом Морусом! Я до тех пор просил и умолял Кромвеля, пока он не сжалился над моим страданием и не пропустил меня через этот ход к Томасу Морусу, чтобы получить по крайней мере последнее благословение и поцелуй этого святого. Ах, ваше величество, лучше не будем больше говорить об этом! С того дня я стал шутом, потому что увидал, что в этом мире нет смысла оставаться серьезным человеком, если такие люди, как Морус, осуждаются, словно преступники. Пойдемте, ваше величество, пора двинуться вперед!
— Да, вперед, Джон! — ответила Екатерина, вставая. — Но разве вы знаете, куда мы идем?
— Ах, ваше величество! Разве я не знаю вас! И разве я не говорил вам, что Мария Аскью будет завтра предана пытке, если не согласится отречься?
— Я вижу, что вы поняли меня, — сказала она, ласково кивая ему головой. — Да, я иду к Марии Аскью.
— Но как вы найдете ее темницу, не рискуя быть замеченой и открытой?
— Джон, даже и у несчастных имеются друзья, и даже у самой королевы их несколько! И так угодно было случаю, а может быть и Господу Богу, что та маленькая камера, в которой содержится Мария Аскью, непосредственно примыкает к этому ходу!
— Она одна в своей камере?
— Да, совершенно одна. Стража стоит снаружи у дверей.
— Но если часовые услышат ваш голос и откроют дверь?
— Тогда я, без сомнения, пропаду, если Бог не поможет мне.
Они молча пошли далее, оба слишком занятые своим раздумьем, чтобы прерывать его разговором.
Но этот долгий, длинный путь окончательно изнурил Екатерину, и она без сил прислонилась к стене.
— Окажите мне великую милость, ваше величество! — обратился к ней Гейвуд. — Позвольте мне понести вас на руках! Ваши маленькие ножки не в силах нести вас далее, так сделайте же меня вашими ногами!
Екатерина отказалась от его услуг с ласковой улыбкой.
— Нет, Джон, — сказала она, — мы приближаемся к месту мученических страданий святой, а вы знаете, что к нему надо ползти на коленях и в поте лица своего.
— О, ваше величество, как вы благородны и мужественны! — воскликнул Джон Гейвуд. — Вы творите добро без всякого жеманства и не боитесь никаких опасностей, если дело идет о том, чтобы совершить благородный подвиг!
— Нет, Джон, — ответила королева с грустной улыбкой, — я все-таки боюсь опасностей, и потому-то я и попросила вас проводить меня! Меня охватывает жуть от этого длинного, пустынного пути, от этой темноты и гробовой тишины подземного хода. Ах, Джон, мне кажется, что если бы я шла здесь одна, то тени Анны Болейн и Екатерины Говард были бы разбужены мною — той, которая носит теперь их корону. Они прилетели бы ко мне, взяли бы меня за руку и повели бы к своим могилам, чтобы показать, что и для меня там еще найдется местечко. Вот видите, я совсем не храбра, я — самая обыкновенная, трусливая, дрожащая женщина!
— И все-таки вы пошли, ваше величество!
— Я рассчитывала на вас, Джон Гейвуд! Ведь моей обязанностью было отважиться пуститься по этому ходу, чтобы попытаться спасти жизнь этой несчастной, восторженной девушки. Никто не смеет говорить, будто Екатерина оставляет в несчастии своих друзей и отступает перед опасностями. Я — бедная, слабая женщина; я не могу защищать друзей с оружием в руках, и потому мне приходится прибегать к другим средствам. Но глядите-ка, Джон, здесь дорога разветвляется! Ах, Господи Боже! Я ведь знаю этот подземный ход только по плану, который мне нарисовали, но об этом разветвлении мне никто ничего не говорил! Джон, куда же нам идти теперь?
— Сюда, ваше величество, и тут мы сейчас же будем у цели! Тот ход ведет в застенок, вернее сказать — к маленькому решетчатому окну, через которое можно видеть внутренность застенка. Когда король Генрих чувствует себя в особенно хорошем расположении духа, он отправляется сюда с несколькими из своих друзей, чтобы, стоя у решетки, позабавиться муками богохульников. Ведь вы знаете, ваше величество, что честь отправляться в застенок оказывается только тем, кто изрыгал хулу на Бога или не хочет признавать короля Генриха главою нашей церкви. Но тише, мы у двери! А вот здесь пружина, с помощью которой можно будет открыть ее!
Екатерина поставила фонарь на пол и нажала пружину.
Дверь медленно повернулась, бесшумно открывая проход, куда и скользнули, словно тени, оба посетителя.
Теперь они очутились в маленьком круглом помещении, которое казалось скорее нишей, проделанной в стене башни, чем комнатой. Только через крошечное, закрытое решеткой окно в камеру проникало немного воздуха и света. Во всем помещении не было ни стула, ни стола; только в самом углу было брошено на пол немного соломы.
Там лежало хрупкое, бледное существо: худые руки казались прозрачными; лоб был безмятежен и чист; весь вид фигуры дышал полным спокойствием; голые, худые ручки были закинуты за голову, склоненную набок в тихом сне, а на устах играла улыбка, которая говорила о безоблачном счастье.
Это была Мария Аскью, преступница, осужденная только за то, что не хотела признавать богоравность короля.
— Она спит! — шепнула королева с глубоким волнением, а затем невольно сложила руки, подходя к одру страдалицы, и тихая молитва задрожала на ее устах.
— Так спят только праведники! — сказал Гейвуд. — Бедная девушка! Еще недолго — и это благородное, прекрасное тело будет искалечено пыткой «во славу Божию», а этот рот, столь мирно улыбающийся теперь, откроется для криков боли!
— Нет, нет, — поспешно сказала королева. — Я пришла сюда, чтобы спасти ее. Я не могу оставить ее спать, я должна разбудить ее! — Она склонилась к спящей и, запечатлев поцелуй на ее лбу, шепнула: — Мария, проснись, я здесь! Я пришла спасти и освободить тебя; Мария, проснись!
Мария Аскью медленно открыла свои большие ясные глаза и поздоровалась с королевой кивком головы.
— Екатерина Парр! — улыбаясь сказала она. — Я ждала письма от вас, а вы пришли сами?
— Стражу и тюремщиков сменили, Мария, так как наша переписка открыта!
— Ах, значит, вы уже не будете больше писать мне? Что же, это хорошо, так как, быть может, это только облегчит предстоящий мне путь. Сердце должно освободиться от всех земных уз, чтобы душа в легком, свободном парении вознеслась прямо к Богу!
— Слушай, Мария, слушай! — торопливым шепотом сказала Екатерина. — Тебе грозит страшная опасность. Король отдал приказ заставить тебя ценою пыток отречься от своих убеждений!
— Ну, а дальше что? — улыбаясь спросила Мария.
— Несчастная! Ты не понимаешь, что ты говоришь! Ты не знаешь, какие адские муки ожидают тебя! Ты не знаешь власти страданий, которые могут оказаться сильнее духа!
— Ну, а если бы я даже знала это, то что могло бы помочь мне? — спросила Мария Аскью. — Вы говорите, что меня хотят пытать. Что же!., мне придется перенести пытку, так как я не в силах заставить моих мучителей отказаться от своих намерений!
— Нет, Мария, ты можешь сделать это! Откажись от своих слов, Мария! Объяви, что ты пришла в сознание и теперь видишь, что прежде ошибалась! Скажи, что ты готова признать короля главой церкви, что ты присягнешь шести статьям и никогда более не будешь признавать римского папу. Ах, Мария, ведь Бог видит твое сердце и знает твои мысли! Тебе совсем не нужно объявлять их во всеуслышание. Бог дал тебе жизнь, и ты не смеешь легкомысленно бросать Его дар, а должна стараться поддерживать ее как можно долее. Так отрекись же! Ведь вполне дозволено обманывать тех, которые хотят стать нашими убийцами. Отрекись же, Мария, отрекись! Если в своей горделивой надменности они потребуют, чтобы и ты повторила то, что они говорят, то подумай, что они сумасшедшие, с которыми наружно соглашаются, только чтобы не раздражать их. Ну, велика ли важность, если ты на словах признаешь в короле главу церкви? Оставь ученых и богословов спорить; нам, женщинам, нечего вмешиваться в их несогласия. Нам достаточно верить в Бога и следовать Его заветам, а в какой форме будем мы делать это — уже не важно. Здесь же дело идет даже не о Боге, а о чисто догматических тонкостях. Какое тебе дело до них? Что тебе путаться в богословские споры попов? Так отрекись же, мое бедное, восторженное дитя, отрекись!
В то время как Екатерина говорила все это тихим, взволнованным шепотом, Мария Аскью медленно поднялась со своего ложа и встала пред королевой подобно стройной, нежной лилии. На ее благородном лице отразилось глубокое возмущение. Ее глаза метали молнии, а презрительная улыбка скривила губы.
— Как? Вы осмеливаететсь давать мне подобные советы? — сказала она. — Вы хотите, чтобы я отказалась от своих убеждений, только чтобы избежать земных страданий? И ваш язык не запинается, выговаривая подобные слова, и ваше сердце не содрогается от стыда? Посмотрите на эти руки! Разве они стоят так дорого, что я не могу пожертвовать их Богу? Посмотрите на это слабое тело! Разве оно так драгоценно, что я, подобно отвратительному скупцу, должна беречь его? Нет, нет, не это слабое тело, а Бог является моим самым ценным сокровищем. Я должна отречься? Никогда! Убеждение и вера не могут скрываться то под одним, то под другим одеянием — оно должно быть лишено всяких прикрас и не иметь ни единой складки. Таково и мое… И если я призвана дать знамение и образец чистой веры, то дайте же мне возможность воспользоваться своим преимуществом. Много званых, но мало избранных. Если я одна из избранных, то благодарю за это Бога и благословляю бедных людей, собирающихся приобщить меня пытками к избранным. Поверьте мне, я радуюся смерти, потому что жизнь — печальное, безрадостное состояние. Дайте же мне умереть, Екатерина, чтобы получить блаженство!
— Да послушай же, бедное дитя! Ведь тебе грозит более, чем смерть: тебе грозят земные муки. Подумай, Мария, вдруг страдания победят твой дух. Подумай о том, что ты можешь, лишившись сил от мук, с растерзанными членами все-таки отречься в конце концов!
— Если я когда-нибудь сделаю это, — с пламенным взором ответила Мария Аскью, — то поверьте мне, что, придя снова в себя, я сама лишу себя жизни, чтобы муками вечного ада заплатить себе за отступничество. Бог повелел, чтобы я явила знамение чистой веры. Да исполнится воля Его!
— Ну хорошо, пусть будет так! — с решимостью согласилась Екатерина. — Не отрекайся, но спасись от своих палачей. Я хочу спасти тебя, Мария! Я не могу перенести мысль, что ты — нежное, тихое существо — должна быть принесена в жертву людскому безумию! О, пойдем, пойдем, я спасу тебя! Дай мне свою руку! Последуй за мной из твоей темницы! Я знаю путь, который уведет тебя отсюда, а потом я буду укрывать тебя в моей комнате, пока ты не получишь возможности безбоязненно скрыться бегством!
— Нет, нет, ваше величество! Вы не должны прятать ее у себя! — воскликнул Джон Гейвуд. — Не у вас, а у меня должна найти убежище Мария Аскью. Пойдемте, Мария, последуйте за вашими друзьями! Мария Аскью, ведь любимый супруг призывает вас. Вы еще не знаете его, но он ждет вас где-то там, в широком Божьем мире! Мария Аскью, ваши дети простирают к вам свои милые ручонки! Вы еще не родили их, но любовь уже держит их в объятиях и простирает к вам навстречу! Мир еще требует от вас исполнить долг жены и матери, Мария Аскью! Вы не смеете отказываться от священного призвания женщины, которое дарует вам Бог! Так идите же, следуйте за нами, за вашей королевой, которая имеет право приказывать своей подданной! Следуйте за своим другом, который клянется защищать и беречь вас, словно родной отец!
— Господи Боже, защити меня! — воскликнула Мария Аскью, падая на колена и простирая вперед свои руки. — Отец Небесный, они хотят отнять у Тебя Твое дитя и отвратить от Тебя мое сердце! Они вводят меня во искушение и обольщают своими речами! Защити меня, Отец Небесный, сделай мои уши глухими, чтобы я не слышала их слов! Дай мне знамение, что я — вся Твоя, что никто не имеет более надо мной власти, кроме Тебя! Дай мне знамение, Отец, что Ты призываешь меня к Себе!
И, словно Господь действительно услыхал ее мольбу, вдруг раздался сильный стук в дверь и чей-то голос крикнул со стороны наружного выхода из темницы:
— Мария Аскью! Проснись и приготовься! Великий канцлер и архиепископ винчестерский идут за тобой!
— Ах, пытка! — простонала Екатерина, в ужасе прикрывая лицо руками.
— Да, пытка! — с блаженной улыбкой ответила Мария. — Бог призывает меня!
Джон Гейвуд подошел к королеве и судорожно схватил ее за руку.
— Видите, — сказал он, — все напрасно! Так поспешите же сами, чтобы не попасться и вам! Торопитесь уйти из тюрьмы, пока не откроется дверь!
— Нет! — решительно и твердо возразила Екатерина. — Нет, я останусь! Мария не должна превзойти меня в мужестве и в величии души. Она не хочет отречься от своего Бога — ну что же, и я явлю знамение от лица своего Бога! Я не потуплю со стыдом долу свои глаза при виде несчастной девушки; подобно ей я открыто и смело буду исповедовать свою религию, подобно ей я скажу: Один только Бог является главой своей церкви. Один только Бог!…
Снаружи послышался шум шагов и заскрипел ключ, поворачивавшийся в замке.
— Ваше величество! Заклинаю вас! — умолял Джон Гейвуд.
— Заклинаю вас всем, что вам свято, заклинаю вас вашей любовью!… Пойдемте, пойдемте!
— Нет, нет! — горячо воскликнула она.
Но теперь и Мария схватила ее за руку и, простирая другую руку к небу, сказала громким, повелительным голосом:
— Во имя Бога я приказываю вам оставить меня!
В то время как Екатерина невольно отшатнулась от нее, Джон Гейвуд с силой толкнул королеву в потайную дверь и закрыл ее.
Как раз в тот момент, когда потайная дверь бесшумно захлопнулась, на противоположном конце камеры открылась другая дверь.
— С кем это вы говорили? — спросил Гардинер, пытливо оглядывая камеру.
— С лукавым, который хотел отвратить меня от Господа, — ответила Мария, — с лукавым, который при приближении ваших шагов хотел оглушить страхом мое сердце и уговорить меня отречься!
— Так вы, значит, твердо решили не отрекаться? — спросил Гардинер, и дикая радость сверкнула на его суровом, бледном лице.
— Нет, я не отрекусь! — ответила Мария с радостной улыбкой.
— Тогда именем Бога и короля я отправлю вас в застенок! — воскликнул великий канцлер, выступая вперед и тяжело опуская руку на плечо Марии. — Вы не захотели слушать предостерегающего и призывающего гласа любви, так мы попытаемся теперь отрешить вас от заблуждения голосом гнева!
Он кивнул палачам, которые стояли сзади него на пороге раскрытой двери, и приказал им схватить несчастную девушку и отвести в застенок.
Мария смеясь воспротивилась этому.
— Нет, нет! — сказала она. — Сам Спаситель пешком шел к месту своей казни с крестом на плечах. Я пойду Его путем. Покажите мне дорогу, я пойду за вами следом. Но пусть никто не осмеливается коснуться меня. Я докажу вам, что иду дорогою скорби не по принуждению, но радостно, так как должна перенести все муки ради моего Господа!
И Мария Аскью принялась тонким голоском напевать духовный гимн, и звуки ее песни не замерли и тогда, когда она переступила порог застенка.
XI. ПРИНЦЕССА ЕЛИЗАВЕТА
правитьКороль спал!… Так что же, пусть спит он! Он стар и немощен, и Господь достаточно наказал беспокойного тирана пламенностью никогда не успокаивающегося, никогда ничем не довольного духа, связав его кроме того еще и телом, сделав этот дух рабом тела. И как бы высоко ни залетали мысли честолюбивого короля, а Генрих все-таки оставался тяжелым на подъем, беспомощным, бессильным человеком. Как бы ни терзала его совесть беспокойством и страхом, он должен был иметь отдых, так как жестокая работа подозрительной души сковывалась на время усталостью.
Король спал! Но не спали ни королева, ни Джейн Дуглас, ни принцесса Елизавета.
С сильно бьющимся сердцем принцесса ходила взад и вперед по комнате, с каким-то странным смущением ожидая часа, назначенного для свидания. Теперь этот час настал. Пламенный румянец покрыл лицо юной принцессы, и ее руки задрожали, когда она взяла свечку и открыла потайную дверь в коридор. Одну минуту она простояла в нерешительности на пороге, затем устыдилась своей робости и пошла по коридору, чтобы подняться по маленькой лестнице, ведущей в башенную комнату. Она была у цели, и Томас Сеймур уже ждал ее.
Увидев его, принцесса Елизавета почувствовала непреодолимую робость и в первый раз отдала себе отчет в необдуманности своего шага.
Когда Сеймур, молодой пламенный человек, подошел к ней со страстным приветствием, она застенчиво отступила назад и загородилась от него руками.
— Как? Вы не хотите даже оказать мне милость — дать поцеловать вашу руку? — спросил он, и Елизавете показалось, будто по его лицу скользнула тонкая, насмешливая улыбка. — Вы делаете меня счастливейшим из смертных, приглашая на это свидание, а теперь стоите предо мной строгой и холодной, так что я даже не смею заключить вас в свои объятия, Елизавета!
Елизавета! Он назвал ее так просто и коротко! И даже не спросил разрешения на это!
Это оскорбило принцессу и, несмотря на все смущение, пробудило в ней гордость прирожденного потомка царственного рода, заставив глубоко почувствовать, насколько она забыла о своем достоинстве сама, если другие позволяют себе забывать о нем. Поэтому она хотела снова овладеть положением. Она отдала бы год своей жизни, только чтобы вернуть этот шаг и сделать так, чтобы она не звала графа на свидание. Она захотела снова занять в его глазах прежнее недосягаемое положение и снова стать в его глазах принцессой. Гордость была в ней сильнее даже любви. Она думала, что любовник должен склониться пред нею до земли, словно осчастливленный подачкой лакей.
— Граф Томас Сеймур, — строго сказала принцесса. — Вы неоднократно просили нас о тайном разговоре, и вот мы согласились теперь сделать вам эту честь. Так говорите же! Какое дело привело вас к нам?
И с торжественным выражением лица она проследовала к креслу, в которое и опустилась, словно королева, дающая аудиенцию своему вассалу.
Бедное невинное дитя! Она хотела в бессознательном смущении спрятаться за свое величие, словно за щит, который должен был прикрыть собой ее девичий страх и стыдливость!
Но Сеймур отгадал все это, и его холодное, гордое сердце возмутилось тем, что этот ребенок старается обойти его. Он захотел принизить принцессу, заставить ее склониться пред ним и молить его любви, словно милости. Поэтому он глубоко поклонился ей и почтительно сказал:
— Ваше высочество! Я действительно неоднократно просил вас об аудиенции, но вы так долго отказывали мне в такой милости, что я в конце концов потерял всякую надежду получить ее и заставил свои желания замереть, а сердце — умолкнуть. Поэтому теперь, когда мне удалось одержать верх над своими страданиями, не пытайтесь снова разбудить их. Пусть будет мертво мое сердце и безмолвны мои уста. Вы хотели этого, и я подчинился вашему желанию. Так прощайте же, принцесса, и да потекут ваши дни счастливее и веселее, чем у бедного Томаса Сеймура.
Он еще раз глубоко поклонился Елизавете и медленно направился к двери. Он уже открыл ее и хотел скрыться, как принцесса вдруг положила руку на его плечо и резким движением втащила обратно в комнату.
— Вы хотите уйти? — дрожащим голосом, задыхаясь, спросила она. — Вы хотите оставить меня и, быть может, посмеиваясь, отправиться к герцогине Ричмонд, вашей возлюбленной, чтобы с ироническим смехом рассказать ей, как принцесса Елизавета согласилась прийти к вам на свидание и вы высмеяли ее?
— Герцогиня Ричмонд вовсе не моя возлюбленная! — строго возразил граф.
— Нет, не возлюбленная, но она должна скоро стать вашей супругой!
— Она никогда не будет моей женой.
— А почему?
— Потому что я не люблю ее, принцесса!
Луч радости сверкнул на бледном, возбужденном лице Елизаветы.
— Почему вы называете меня принцессой? — спросила она.
— Потому что вы явились сюда как принцесса, согласившаяся дать аудиенцию своему бедному слуге! Ах, значило бы очень злоупотреблять вашей милостью, если бы я стал дольше затягивать эту аудиенцию. Поэтому я удаляюсь, принцесса!
Он снова подошел к двери. Но Елизавета бросилась за ним и, схватив его за плечи, резко втолкнула обратно. Ее глаза метали молнии, губы дрожали, вся ее фигура дышала страстным пламенем. Теперь она была истинной дочерью своего отца, безрассудной и страстной в бешенстве, неукротимой в дикой ярости.
— Ты не смеешь уйти, — пробормотала она сквозь крепко стиснутые зубы. — Я не хочу, чтобы ты уходил! Я не хочу, чтобы ты продолжал стоять предо мной с этим холодным, улыбающимся лицом! Брани меня, делай мне самые жестокие упреки за то, что я долго издевалась над тобой, прокляни меня, если можешь, — я все готова снести, только не это насмешливое спокойствие! Оно убивает меня, оно вонзается в мое сердце, словно кинжал! Ведь ты сам видишь, что у меня нет больше сил сопротивляться тебе; ты сам видишь, что я люблю тебя. Да, я люблю тебя с восхищением и отчаянием, с радостью и ужасом! Я люблю тебя, как своего ангела и демона; я сержу тебя потому, что ты сломил гордость моего сердца; я проклинаю тебя, потому что ты сделал меня своей полной рабой, а в следующий момент я падаю на колена и молю Бога, чтобы Он спас меня от такого непростительного легкомыслия по отношению к тебе! Говорю тебе, я люблю тебя, но не так, как все эти мягкосердечные, нежные женщины, а с бешенством и отчаянием, с ревностью и злобой. Я люблю тебя так же, как мой отец любил Анну Болейн, которую он в ненависти своей любви и в жестоком бешенстве ревности отправил на эшафот, так как ему сказали, будто она ему неверна. О, если бы у меня была власть, я поступила бы так же, как отец; я убила бы тебя, если бы ты осмелился перестать любить меня. Ну, а теперь, Томас Сеймур, теперь скажи, хватит ли у тебя храбрости бросить меня?
Она была очаровательна, охваченная пламенем страсти, она была молода, в полном расцвете, а Сеймур был честолюбив!
В его глазах Елизавета была не только красивой, очаровательной девушкой, которую он любил; больше того: она была дочерью короля Генриха Восьмого, английской принцессой, быть может, даже наследницей престола. Правда, отец лишил ее наследства, объявив парламентским актом, что она недостойна престолонаследования. Но настроения Генриха быстро сменяли друг друга, и отверженная принцесса могла когда-нибудь стать королевой.
Об этом граф подумал, глядя на Елизавету, стоявшую против него столь обаятельной в своей юной, пламенной страсти. Об этом подумал он, когда заключил ее в свои объятья и запечатлел горячий поцелуй на ее губах.
— Нет, я не уйду! — зашептал он. — Я никогда больше не отойду от тебя, если ты сама не захочешь, чтобы я ушел. Я — твой раб, твой вассал и никогда не хочу быть чем-нибудь иным. Пусть меня предадут, пусть твой отец накажет меня, как преступника, я все-таки буду ликовать от счастья, потому что Елизавета любит меня, потому что я буду умирать за Елизавету!
— Ты не должен умереть! — воскликнула принцесса, тесно прижимаясь к нему. — Ты должен жить, жить около меня, гордый, великий и счастливый. Ты должен быть моим господином и повелителем, и, если я когда-нибудь стану королевой — а я сердцем чувствую, что буду ею, — тогда Томас Сеймур станет английским королем.
— Да, в тиши и в тайне твоих покоев я, быть может, и стану им! — ответил граф со вздохом. — Но в глазах всего света я так и останусь твоим слугой; разве только в лучшем случае меня назовут твоим фаворитом…
— Никогда, никогда! Клянусь тебе! Разве я не сказала тебе, что люблю тебя?
— Ах, любовь женщин изменчива! Кто знает, через сколько времени будет бедный Томас Сеймур растоптан твоими ногами, когда корона украсит твое чело!
Елизавета посмотрела на него с отчаянием и воскликнула:
— Разве это может быть? Разве возможно, чтобы человек способен был забыть, отказаться от того, что он когда-то любил?
— Ты спрашиваешь, Елизавета? Разве у твоего отца не шестая жена теперь?
— Это — правда! — сказала принцесса, печально склоняя голову на грудь, а затем, после короткой паузы, сказала: — Но я вовсе не буду походить в этом на своего отца. Я вечно буду любить тебя! А чтобы ты имел поруку в моей верности, я прошу тебя взять меня в жены!
Сеймур удивленно и вопросительно посмотрел на ее возбужденное, пылающее лицо. Он не понимал Елизаветы.
Она же страстно продолжала:
— Да, ты должен стать моим господином и супругом! Пойдем, возлюбленный мой, пойдем! Я не затем позвала тебя, чтобы ты играл позорную роль тайного любовника принцессы. Я позвала тебя для того, чтобы ты стал моим супругом. Я хочу, чтобы нас обоих соединили неразрывные узы, разорвать которые не могли бы ни воля, ни гнев отца, а разве только одна смерть. Я хочу дать тебе доказательство моей любви и беззаветной преданности, и ты должен познать всю искренность моей любви. Пойдем, возлюбленный мой, чтобы я могла вскоре приветствовать тебя как моего супруга!
Сеймур изумленно посмотрел на нее.
— Куда ты хочешь повести меня? — спросил он.
— В домашнюю часовню! — простодушно ответила Елизавета. — Я написала Кранмеру, чтобы с восходом дня он ждал меня там. Так поспешим же скорее!
— Кранмер? Ты написала архиепископу? — в отчаянии воскликнул Сеймур. — Как, что ты говоришь? Кранмер ждет нас в часовне?
— Да, разумеется, он ждет нас, раз я написала ему, чтобы он пришел!
— А зачем он? Что ты от него хочешь?
Елизавета удивленно посмотрела на графа и переспросила:
— Что я хочу от него? Да чтобы он повенчал нас!
Граф отскочил назад, словно пораженный ударом.
— И это ты ему тоже написала? — с ужасом спросил он.
— Конечно же нет, — ответила Елизавета с очаровательным детским смехом. — Ведь я знаю, что бумаге опасно доверять такие тайны. Я только написала Кранмеру, чтобы он явился в полном облачении, так как я должна исповедаться ему в страшной тайне.
— Да благословен будет Бог! Не все еще погибло! — вздохнул Сеймур.
— Ну, что же? Я не понимаю тебя! — сказала принцесса. — Ты не протягиваешь мне руки? Ты не торопишься идти со мной в часовню?
— Скажи мне, заклинаю тебя, скажи мне только одно, — воскликнул Сеймур, — говорила ли ты когда-нибудь архиепископу о твоей, то есть — о нашей любви? Проронила ли ты в его присутствии хоть звук из того, что обуревает наши сердца?
Она глубоко покраснела под его пристальным взглядом и шепнула:
— Не брани меня, Сеймур, но мое сердце слабо и трусливо, и, сколько раз я ни пыталась выполнить эту священную обязанность и чистосердечно исповедаться архиепископу во всем, я так и не могла сделать это! Слова замирали у меня на устах, словно невидимая сила сковывала мой язык!
— Значит, Кранмер ничего не знает?
— Нет, Сеймур, он еще ничего не знает! Но теперь он должен все узнать! Теперь мы подойдем к нему и скажем ему, что мы любим друг друга. Мы умолим и упросим его благословить наш союз и соединить наши руки!
— Невозможно! — воскликнул Сеймур. — Этого никогда не может быть!
— Как? Что ты говоришь? — с удивлением спросила Елизавета.
— Я говорю, что Кранмер никогда не совершит этого! Ведь было бы глупостью и преступлением исполнить твою просьбу. Я говорю, что ты никогда не можешь стать моей женой!
Принцесса широко открытыми глазами посмотрела на него, а затем спросила:
— Разве ты не говорил мне, что любишь меня? Разве я не поклялась тебе, что люблю тебя? Так разве мы не должны повенчаться, чтобы освятить союз наших сердец?
Под взглядом ее невинных, чистых глаз Сеймур покраснел и потупился. Принцесса не поняла, что он покраснел от стыда, и так как он молчал, то она подумала, что он побежден.
— Пойдем же, — сказала она, — пойдем, Кранмер ждет нас! Сеймур снова поднял свой взор и в ужасе посмотрел на нее.
— Да разве ты не видишь, — сказал он, — что все это просто сон, которому никогда не суждено стать действительностью? Разве ты не чувствуешь, что эта прекрасная фантазия твоего благородного и великодушного сердца никогда не осуществится? Как? Да разве ты не знаешь своего отца, разве ты не знаешь, что он уничтожит нас обоих, если мы решимся так надругаться над его отцовским и королевским авторитетом? Твое происхождение не спасло бы тебя от разрушительной силы его ярости, потому что ты сама знаешь, насколько непреклонен и беспощаден он в гневе; и голос крови не так громко звучит в нем, чтобы заглушить рев бешенства. Бедная детка! Ты-то уже испытала это! Вспомни только, с какой жестокостью он выместил на тебе предполагаемую вину матери, как его злоба на жену обрушилась на тебя — ее и его дочь! Вспомни, что он отказал дофину Франции в твоей руке, но не ради твоего счастья, а потому, что ты якобы не достойна такого высокого положения. И после таких доказательств его жестокой ненависти ты хочешь решиться кинуть ему в лицо подобное дерзкое оскорбление? заставить его признать подданного, слугу своим сыном?
— Но ведь этот слуга является братом английской королевы! — застенчиво сказала Елизавета. — Мой отец слишком любил Джэйн Сеймур, чтобы не простить ее брату!
— Ах, ты не знаешь своего отца! У него нет памяти, а если и есть, то только для мести за оскорбление или провинности, но никак не для награды за любовь и преданность. Король Генрих был бы способен приговорить к смерти дочь Анны Болейн и отправить на эшафот или в застенок братьев Екатерины Говард, потому что обе эти королевы когда-то причинили страдание его сердцу. Но он не простит мне самого малейшего проступка несмотря на то, что я являюсь братом королевы, которая до конца своих дней верно и нежно любила его. Но я говорю не о себе. Я — солдат и достаточно часто смотрел прямо в глаза смерти, чтобы испугаться ее теперь. Я говорю о тебе, Елизавета! Ты не должна погибнуть таким образом. Твоя благородная головка не должна лечь на плаху; ей предназначено носить королевскую корону. Тебя ожидает более возвышенное счастье, чем любовь; тебе суждены слава и власть! Я не смею лишать тебя такой гордой будущности. Принцесса Елизавета, как бы заброшена и осмеяна ни была она теперь, все-таки может стать когда-нибудь английской королевой, графиня же Сеймур — никогда; она сама лишает себя прав на престолонаследие! Так следуй же своему высокому предназначению. Граф Сеймур отступает пред троном!
— Это значит — вы отталкиваете меня? — спросила Елизавета, гневно топнув ногой. — Это значит, что для гордого графа Сеймура отверженная королевская дочь кажется недостойной его графской короны? Значит, вы не любите меня!
— Нет, это значит, что я люблю тебя больше самого себя, лучше и чище, чем мог бы любить тебя какой-либо другой мужчина, — горячо произнес Сеймур. — И эта любовь так велика, что она заставляет замолкнуть во мне весь эгоизм и честолюбие и не позволяет думать о чем-либо, кроме твоей будущности!
— Ах! — печально вздохнула Елизавета. — Если бы ты действительно любил меня, ты не стал бы рассуждать, не видел бы везде опасности и не испугался бы смерти. Ты не мог бы ни о чем думать и рассуждать, кроме как о своей любви!
— Именно потому, что я думаю только о любви, я не могу не думать о тебе, — ответил Сеймур. — Я думаю, что ты должна быть великой, могущественной и лучезарной и что на пути к этому я должен протянуть тебе руку опоры. Я думаю о том, что в будущем моей королеве может понадобиться полководец, который обеспечит ей победу, и что этим полководцем мог бы быть я. Если же ты достигнешь этой цели, если ты станешь королевой, тогда ты будешь иметь достаточную власть, чтобы превратить подданного в своего супруга; тогда в твоей власти будет сделать меня самым гордым, самым счастливым и достойным зависти человеком. Так протяни же мне руку тогда, и я возблагодарю и восхвалю Бога за то, что Он так награждает меня; и всю мою жизнь я положу на то, чтобы дать тебе все счастье, на которое ты имеешь столько права!
— А до того времени? — печально спросила принцесса.
— До того времени мы должны терпеть и любить друг друга! — воскликнул граф, нежно привлекая ее в свои объятия.
Она мягко отстранила его и спросила:
— Будешь ли ты мне верен до того времени?
— Я останусь верным тебе до самой смерти!
— Мне говорили, что ты женишься на герцогине Ричмонд, чтобы положить этим конец старинной ненависти Говардов и Сеймуров.
Томас Сеймур нахмурил лоб, и его лицо стало мрачным.
— Поверь мне, эта ненависть непобедима, — сказал он, — и уничтожить ее не смогли бы никакие брачные узы. Это — старинное наследие нашего рода, и я твердо решил не отказываться от него. Я так же не женюсь на герцогине Ричмонд, как Генри Говард не женится на моей сестре, графине Шрисбюри.
— Поклянись мне в этом! Поклянись, что ты говоришь правду и что эта гордая, кокетливая герцогиня никогда не будет твоей женой! Поклянись мне в этом всем, что тебе свято!
— Клянусь тебе в этом моей любовью! — торжественно воскликнул Томас Сеймур.
— Теперь у меня по крайней мере хоть одной заботой будет меньше! — вздохнула Елизавета. — Тогда мне не к чему быть ревнивой. Но не правда ли, мы будем часто видеться? Мы оба будем свято хранить тайну этой башни и после дней лишений и огорчений будем проводить здесь ночи, полные блаженных радостей и сладких восторгов? Но почему ты улыбаешься, Сеймур?
— Я улыбаюсь потому, что ты чиста и невинна, как ангел, — сказал он, почтительно целуя руку принцессы. — Я улыбаюсь потому, что ты — благородный, дивный ребенок, которому надо поклоняться и которого следует обоготворять подобно языческой богине Весте! Да, моя дорогая, любимая детка! Мы, как ты сказала, будем проводить здесь ночи, полные блаженной радости, и пусть я буду отвержен и проклят, если окажусь когда-нибудь способным обмануть то высокое и невинное доверие, которым ты даришь меня, и смутить твою ангельскую чистоту!
— Ах, мы будем очень счастливы, Сеймур! — улыбаясь сказала Елизавета. — Только одного не хватает мне: подруги, которой я могла бы рассказать о своем счастье и с которой я могла бы поговорить о тебе. О, мне часто кажется, что любовь, которую я должна постоянно скрывать, постоянно затаивать в себе, когда-нибудь разорвет мне грудь, что эта тайна с силой проложит себе путь на волю и подобно урагану облетит весь мир! Сеймур, мне не хватает доверенной моего счастья и любви!
— Берегись найти себе таковую! — с испугом воскликнул граф. — Тайна, которую знают трое, перестает быть тайной, и когда-нибудь твоя поверенная предаст нас!
— Ну нет, я знаю такую женщину, которая не способна на это, такую, которая достаточно любит меня, чтобы так же свято хранить мою тайну, как я сама; женщину, которая могла бы стать более чем поверенной, а даже и охранительницей нашей любви. О, поверь мне, если бы мы могли привлечь ее на свою сторону, тогда наше будущее наверное стало бы счастливым и благословенным, и мы очень легко могли бы получить согласие короля на наш брак.
— Кто же эта женщина?
— Королева!
— Королева? — воскликнул Томас Сеймур с таким ужасом, что Елизавета задрожала. — Королева — твоя поверенная? Но ведь это невозможно! Это значило бы окончательно погубить нас! Несчастный ребенок! Берегись хотя бы одним словом, одним звуком выдать свои отношения ко мне; берегись хотя бы самым легким намеком обнаружить, что Томас Сеймур не безразличен тебе! Гнев королевы раздавит и тебя, и меня!
— А почему ты это думаешь? — мрачно спросила Елизавета. — Почему ты думаешь, что Екатерина должна разразиться гневом, когда узнает, что граф Сеймур любит меня? Или она — та, которую ты любишь, и потому-то ты не решаешься признаться ей, что и мне ты тоже клялся в любви? О, теперь я все вижу, все понимаю! Ты любишь королеву, и только ее одну! Поэтому-то ты и не хочешь идти в часовню, поэтому-то ты и клянешься, что не женишься на герцогине Ричмонд, поэтому-то — о, мое предчувствие никогда меня не обманывает! — и пустился сегодня на эту бешеную скачку в Эппингский лес! Ах, лошадь королевы должна была непременно взбеситься и понести, чтобы господин обер-шталмейстер мог последовать за своей повелительницей в самую чащу леса и там заблудиться! Да, да, все это так!… Ну, так слушай! — продолжала она с мечущими молнии глазами и повелительно поднимая руку кверху. — Теперь я скажу тебе: берегись! Берегись, Сеймур, выдать свою тайну хотя бы единым словом или единым звуком, потому что и тебя тоже раздавит это слово! Да, я чувствую, что я — истинная дочь своего отца: я чувствую это по той ревности и бешенству, которые вздымаются во мне! Берегись, Сеймур, потому что я отправлюсь к королю и выдам тебя ему, чтобы голова предателя скатилась на эшафот с плеч!
Елизавета была вне себя. Сжав в кулаки руки, она с угрожающим лицом заходила по комнате взад и вперед. Слезы набегали на ее глаза, но она встряхивала головой, и они, подобно жемчужинам, сбрызгивались прочь. Страстная и неукротимая натура отца сказалась в принцессе, и его кровь бешеным валом заходила по ее жилам.
Но Томас Сеймур уже овладел собой и снова пришел в обычное спокойное состояние. Он подошел к принцессе и, несмотря на ее сопротивление, схватил ее в свои мощные объятия.
— Дурочка! — сказал он ей среди поцелуев. — Милая, дорогая дурочка, как ты прекрасна в гневе и как я люблю тебя! Любовь вызывает ревность, и поэтому я не жалуюсь, хотя ты со мной очень жестока и несправедлива. Королева слишком холодна и горда, чтобы мужчина дерзнул любить ее. Ах, только подумать об этом — уже преступление против ее добродетели и порядочности, а ведь она не заслужила того, чтобы мы стали ругать и позорить ее. Она была первой, кто справедливо отнесся к тебе, а по отношению ко мне она всегда была милостивой повелительницей.
— Это — правда, — пробормотала Елизавета, сильно пристыженная, — по отношению ко мне королева всегда была верным другом и матерью, и ей я обязана своим настоящим положением при дворе. — Затем, помолчав немного, она, смеясь и протягивая графу Сеймуру руку, сказала: — Ты прав, было бы преступлением подозревать ее, и я — просто дурочка. Забудь это, Сеймур, забудь мою вздорную и детскую ярость, я же обещаю тебе за это, что никому, даже самой королеве не выдам нашей с тобой тайны.
— Клянешься ты мне в этом?
— Клянусь тебе, как клянусь еще в том, что никогда больше не буду ревновать тебя!
— Тогда ты будешь справедлива и к королеве, и к самой себе, — произнес граф смеясь и снова привлек ее в свои объятия.
Но Елизавета нежно отстранила его, сказав:
— Теперь я должна идти. Уже занимается заря, и архиепископ ждет меня в часовне. Я буду исповедоваться ему.
— Как? Ты все-таки выдашь ему тайну нашей любви? — воскликнул граф.
— О, — с чарующей улыбкой ответила принцесса, — это — тайна между нами и Богом; только Ему Одному мы могли бы исповедоваться в ней, потому что только Он Один мог бы дать нам отпущение. Прощай, Сеймур, прощай и думай обо мне, пока мы снова увидимся! Ах, когда мы снова увидимся?
— Когда настанет такая же ночь, как сегодня, возлюбленная моя! Когда не будет луны на небе!
— О, в таком случае я могу только пожелать, чтобы фазы луны сменялись каждую неделю! — сказала Елизавета с очаровательной невинностью ребенка. — Прощай, Сеймур, нам пора расстаться.
Она прижалась к высокой фигуре графа, словно лиана, обвивающая ствол столетнего дуба. Затем они расстались. Принцесса тихонько и незаметно скользнула в свои комнаты, а оттуда — в придворную часовню, а граф спустился по винтовой лестнице, которая вела к потайной калитке.
Он вернулся в свой дом не замеченный никем. Даже его камердинер, спавший в прихожей, не заметил, как граф тихонько на цыпочках проскользнул мимо него и пробрался к себе в спальню.
Но глаза Сеймура не сомкнулись сном в эту ночь, так как его душа была неспокойна и полна самых диких мук. Он был недоволен сам собой и обвинял себя в измене и предательстве, но затем снова пытался в гордом высокомерии оправдать себя и заставить замолчать совесть, осуждавшую его за нарушение обетов верности.
— Я люблю ее, и только ее одну! — сказал он самому себе. — Екатерине принадлежит мое сердце и моя душа, и ей готов я пожертвовать всей своей жизнью. Да, я люблю ее! Я поклялся ей сегодня в этом, и она моя на вечные времена!
«Ну, а Елизавете? — допрашивала совесть. — Разве ей ты тоже не клялся в любви и верности?»
— Нет! — ответил граф. — Я только принимал ее клятвы, я не отвечал ей на них такими же обещаниями, а когда я клялся ей, что не женюсь на герцогине Ричмонд, когда клялся в этом своей любовью, то думал только о Екатерине, об этой гордой, прекрасной, очаровательной, девственной и пышной женщине, а совсем не об этой юной, неопытной, дикой девчонке, лишенной очарования маленькой принцессе!
«Но эта принцесса может со временем стать королевой!» — шептало ему честолюбие.
— Ну, это очень сомнительно! — ответил Сеймур сам себе. — А вот что Екатерина станет регентшей, это наверное, и если я буду ее супругом, то сам стану регентом Англии.
В этом-то и заключался секрет его двойной игры. У Томаса Сеймура была только одна цель, одно стремление: стать могущественнее и больше, чем все высшие чины английской знати, стать первым человеком в стране. Чтобы добиться этого, он не отступил бы ни пред каким средством, ни пред каким предательством и преступлением. Подобно последователям Лойолы, он в оправдание своих поступков говорил себе, что цель оправдывает средства. Поэтому теперь каждое средство казалось ему хорошим, если могло способствовать достижению его цели.
Он был твердо убежден, что пламенно любит королеву, и в лучшие моменты жизни души на самом деле любил ее. Он исключительно зависел от настроения момента. Сын настоящей минуты, он с быстротой молнии менял симпатии и желания и всегда представлял собою только то, что ему внушала эта минута.
Поэтому, находясь около королевы, Сеймур не лгал в своих клятвах вечно любить ее. Он и на самом деле любил ее, и любил тем более горячо, что эта любовь была в согласии с его честолюбием. Он обоготворял королеву, так как она была тем средством, которое могло привести его к цели!
Да, он любил королеву, но его гордое, честолюбивое сердце не могло быть настолько объято одной любовью, чтобы там не оказалось места для второй, при условии, чтобы эта вторая любовь могла представить ему счастливый шанс для осуществления намеченных им целей.
Такой шанс могла дать Сеймуру любовь Елизаветы. И если королева наверное станет когда-нибудь регентшей Англии, то Елизавета могла, быть может, стать английской королевой. Конечно, сейчас все это не выходило за границы возможностей, но можно было приложить все свои усилия, чтобы возможность стала действительностью.
К тому же, это прелестное, пылкое дитя любило его, а Томас
Сеймур был сам слишком молод, чтобы отказаться от этой любви.
— Мужчине не годится жить одной только любовью, — сказал он сам себе, еще раз вспоминая все события этой ночи. — Он должен стремиться к более высоким целям и не имеет права пренебрегать даже малейшим средством, способствующим осуществлению их. К тому же мое сердце достаточно поместительно, чтобы его хватило на двойную любовь. Я люблю обеих прекрасных женщин, предлагающих мне корону. Пусть же сама судьба решает, которой из двух должен я принадлежать!
XII. ГЕНРИ ГОВАРД, ГРАФ СЭРРЕЙ
правитьБольшой придворный праздник, которого ждали так долго, был наконец определенно назначен. Рыцари и лорды готовились к турниру, поэты и ученые — к поэтическому соревнованию. Рыцари должны были сражаться в честь своих дам, поэты должны были воспеть их в своих поэмах, а Джон Гейвуд — представить ряд веселых фарсов.
Даже величайшие ученые должны были принять участие в этом празднестве, так как король лично пригласил своего бывшего учителя греческого языка, великого ученого Крука, пожаловать в Лондон из Кембриджа, где он был в то время профессором университета; этот Крук оказал ученому миру Германии и Англии неоценимую услугу, пробудив упавший было интерес к греческой поэзии.
Король собирался разыграть пред изумленным двором вместе с Круком несколько сцен из Софокла, и хотя при дворе не было никого, кто понимал бы греческий язык, все без сомнения обязаны были прийти в восхищение как от гармонической музыки греческого языка, так и от поразительной учености короля.
Везде шли приготовления, везде отдавали распоряжения, заботились о туалете и духа, и тела.
И Генри Говард, граф Сэррей, занимался своим туалетом; это значит, что он удалился в свой кабинет, где погрузился в отделку своих сонетов, которые собирался прочитать сегодня в присутствии двора и в которых он восхищался красотой и грацией прекрасной Джеральдины.
С листом бумаги в руках он лежал на бархатной оттоманке, стоявшей пред его письменным столом.
Если бы леди Джейн Дуглас видела его теперь, то ее переполнило бы мучительное восхищение при виде того, как, откинув голову на спинку, он мечтательно закатил к небу свои большие голубые глаза и тихо шептал стихи. Он весь ушел в сладкие воспоминания, он думал о блаженных восторженных часах, пережитых им за несколько часов до этого с его Джеральдиной, и, вспоминая об этом, готов был молиться ей, повторяя про себя клятвы вечной любви, ненарушимой верности.
Мечтательная душа Говарда была переполнена сладким томленьем, и он чувствовал себя совершенно опьяненным тем волшебным счастьем, которым подарила его Джеральдина.
Наконец-то она стала его!
После долгих, мучительных борений, после горького самоотречения и грустного уныния, счастье наконец-то взошло и для него! И то, о чем он даже не смел мечтать прежде, вдруг стало действительностью! Екатерина любила его, она сказала ему, подкрепляя свои слова самыми священными клятвами, что станет со временем его женой пред Богом и людьми.
Но когда же настанет этот день, когда же он сможет представить ее свету как свою супругу? Когда, наконец, она освободится от невыносимой тяжести королевской короны, когда свалятся с нее золотые цепи, приковывающие ее к тираническому, кровожадному мужу, жестокому и надменному королю? Когда же Екатерина перестанет быть королевой и превратится в графиню Сэррей?
Странно! Когда Говард спросил себя об этом, его охватила дрожь, и непонятный страх пробудился в душе. Ему казалось, словно какой-то голос зашептал ему на ухо:
«Ты никогда не доживешь до этого дня! Как ни стар король, а он переживет тебя! Будь готов к смерти, потому что смерть уже стережет тебя!»
Уже не в первый раз слышал он этот голос и каждый раз он повторял одни и те же слова. Часто бывало, что Говард во сне вдруг чувствовал резкую боль на шее, и в это время ему представлялся эшафот, на который с глухим стуком скатывалась его собственная голова.
Генри Сэррей был суеверен, как истинный поэт, так как поэтам дано ощущать таинственную связь между видимым и невидимым мирами и верить, что человека окружают невидимые существа и сверхъестественные силы, которые защищают его или толкают на погибель. Бывали часы, когда он верил в правдивость своих снов, не сомневаясь в неизбежности мрачной и страшной участи, предсказываемой ими.
Прежде он не обращал особенного внимания на все это, но с тех пор, как полюбил Екатерину, как она стала принадлежать ему, он уже не хотел умирать; теперь, когда жизнь открыла пред ним самые дивные восторги, самые опьяняющие радости, он уже не хотел легко расставаться с нею; теперь смерть уже пугала его. Поэтому он стал очень осторожным и вдумчивым и, зная подозрительный, дикий, ревнивый характер короля, всеми силами старался избежать всего того, что могло бы раздразнить его, разбудить королевскую гиену от сна.
Ему казалось, будто король с особенной ненавистью относился к нему и всему его семейству, будто король никогда не в силах забыть, что та жена, которую он любил больше всех и которая глубже всего оскорбила его, происходила из рода Сэррей. В каждом взгляде, в каждом слове короля Генри Сэррей чувствовал внутреннее раздражение и понимал, что Генрих ждет только удобного момента, чтобы схватить и умертвить его.
Поэтому Говард все время держался настороже. Ведь теперь, когда Джеральдина любила его, его жизнь принадлежала не ему одному; она любила его и, следовательно, имела на него права, так что он должен был беречь себя для нее.
Поэтому он молчал в ответе на все обиды и издевательства короля; он даже принял без всякого недовольства и ворчания приказ короля, отозвавший его от командования армией, сражавшейся с Францией, и назначивший на его место лорда Гертфорда, графа Сэдлея. Он тихо и без возмущения вернулся в свой дворец и, не имея больше возможности быть солдатом и полководцем, снова стал ученым и поэтом.
Дом Сэррея снова стал сборным пунктом для всех ученых и писателей Англии, и он всегда был готов с истинно княжеской щедростью прийти на помощь гонимому и подавленному таланту, дать убежище в своем доме преследуемому ученому. Это он спас от голодной смерти ученого Фокса, поселив его у себя дома; Гораций Юний давно уже был его постоянным врачом, а столь прославившийся позднее поэт Черчьярд служил у него пажом.
Любовь, искусство и наука смягчали боль ран, нанесенных королем честолюбию Сэррея, и теперь он не чувствовал никакого раздражения против короля, а почти был благодарен ему. Ведь только отозванию от армии был он обязан своим счастьем, и Генрих VIII, хотевший побольнее оскорбить его, дал ему величайшее счастье.
Теперь Сэррей улыбался при мысли, что король, отнимая от него жезл полководца, сам не зная того, дал ему взамен свою собственную жену и, желая унизить его, только возвысил.
Граф улыбнулся и снова взял в руки стихотворение, в котором хотел сегодня воспеть пред двором свою возлюбленную, прекрасную, таинственную незнакомку, никому неведомую Джеральдину.
— Стихи слишком грубы! — пробормотал он. — Наш язык удивительно беден! Он не способен передать всю силу обожания и глубину восхищения, которое я чувствую. Петрарка был гораздо счастливее меня. Его прекрасный, нежный язык звучит, как музыка, и сам по себе является гармоническим аккомпанементом любви. Ах, Петрарка, я завидую тебе, но все-таки не хотел бы поменяться с тобой ролями. Ведь твоя судьба была печальной и прискорбной. Ведь Лаура никогда не любила тебя; ведь она была матерью дюжины ребят, из которых ты ни одного не мог назвать своим!
Сэррей засмеялся в сознании своего собственного, гордого любовного счастья и схватил сонеты Петрарки, лежавшие около него на письменном столе, чтобы сравнить свой новый сонет с похожим на него произведением Петрарки.
Он так углубился в свое занятие, что даже не заметил, как сзади него раздвинулась портьера, скрывавшая дверь, и в кабинет вошла молодая, красивая женщина, вся сверкавшая бриллиантами и драгоценными камнями. Некоторое время она стояла на пороге и смеясь смотрела на лицо графа, по-прежнему углубленного в чтение.
Эта женщина отличалась поразительной красотой; ее большие глаза пламенели и сверкали словно вулкан, высокий лоб казался созданным для короны, да и на самом деле герцогская корона покоилась на ее черных волосах, длинными локонами ниспадавших на полные, круглые плечи. Ее высокая, царственная фигура была одета в белое атласное платье, богато украшенное горностаем и жемчугом; два бриллиантовых аграфа придерживали на плечах маленькую полумантию из пурпурового бархата, отделанного горностаем, покрывавшую ее спину и ниспадавшую до половины спины.
Такова была герцогиня Ричмонд, вдова побочного сына короля Генриха — Генри Ричмонда, сестра лорда Генри Говарда, графа Сэррея, и дочь герцога Норфолька.
С того времени как ее муж умер и она осталась двадцатилетней вдовой, герцогиня поселилась во дворце брата, отдавшись под его покровительство, и в свете их называли «нежно любящими братом и сестрой».
Ах, как мало знал свет, привыкший судить по наружному виду, о ненависти и любви их обоих! Насколько не догадывался он об истинных чувствах брата и сестры!
Генри Говард предложил сестре поселиться у него во дворце только потому, что надеялся, что она возьмет себя в руки и из уважения к нему положит известный предел своей вулканической чувственности, чтобы не преступать границ, налагаемых на нее общественной нравственностью и ее происхождением.
Леди Ричмонд приняла его предложение только потому, что у нее не было другого исхода. Жадный, скупой король назначил вдове своего сына слишком незначительную пенсию, она же давно растратила все свое состояние, полными пригоршнями разбрасывая его своим любовникам.
Генри Говард поступил так для того, чтобы поддержать честь своего имени, но он не только не любил своей сестры, но даже презирал ее.
Что же касается герцогини Ричмонд, то она положительно ненавидела брата, так как ее гордое сердце чувствовало себя приниженным им и обязанным ему благодарностью.
Но его презрение и ее ненависть представляли собой большую тайну для света, тайну, которую оба хранили настолько глубоко в душе, что едва ли сами отдавали себе ясный отчет в своих истинных чувствах.
Оба они неизменно прикрывали свои сокровенные чувства внешней любезностью, и только изредка кто-нибудь из них выдавал себя неосторожным словом или мимолетным взглядом.
XIII. БРАТ И СЕСТРА
правитьГерцогиня осторожно, на цыпочках подкралась к брату, который все еще не замечал ее появления. Толстый персидский ковер скрадывал шум ее шагов, так что герцогиня уже вплотную подошла к брату, а тот все еще не знал об этом.
Тогда она перегнулась через его плечо и устремила сверкающий взор на бумагу, которую брат держал в руке, а затем прочла вслух громким, звучным голосом надпись, сделанную на рукописи: «Жалобная песнь, ибо Джеральдина показывается своему возлюбленному не иначе, как закутанная в густой вуаль!».
— Ах, вот как! — смеясь сказала герцогиня. — Ну, теперь я выследила твою тайну и ты должен будешь сдаться на милость победителя. Значит, ты любишь, и Джеральдиной зовут ту избранницу, которой ты посвящаешь свои стихотворения? Клянусь тебе, братец, что тебе придется дорого заплатить мне за эту тайну!
— Это вовсе не тайна, сестра, — сказал граф, спокойно улыбаясь и поднимаясь с дивана, чтобы поздороваться с герцогиней. — Это до такой степени не представляет собою секрета, что я даже собираюсь сегодня же вечером прочитать этот сонет на придворном празднике. Таким образом мне не понадобится твое молчание, Розабелла!
— Значит, прекрасная Джеральдина предстает пред тобой постоянно закутанной в густой вуаль, темный, как ночь? — задумчиво сказала герцогиня. — Но скажи же, братец, кто же эта Джеральдина? Я не знаю при дворе ни одной женщины, которую звали бы так!
— Из этого ты можешь заключить, что все это представляет собою просто вымысел, плод моей фантазии.
— Нет, нет! — смеясь возразила герцогиня. — Так пламенно и вдохновенно может писать только тот, кто действительно влюблен. Ты воспеваешь свою возлюбленную и называешь ее другим именем! Это очень просто! Не отрицай этого, Генри, потому что я знаю, что у тебя есть возлюбленная. Это можно легко прочесть в твоих глазах. И видишь ли, Генри, из-за этой-то возлюбленной и пришла я к тебе. Мне страшно больно, что у тебя нет ни малейшего доверия ко мне и что ты не хочешь сделать меня поверенной своих радостей и страданий. Значит, ты не знаешь, как нежно я люблю тебя, мой дорогой, благородный брат?
Она нежно обвила его шею рукой и наклонилась, чтобы поцеловать его.
Сэррей откинул назад голову и, схватив сестру за подбородок и пытливо глядя в ее глаза, недоверчиво улыбнулся и спросил:
— Тебе что-нибудь нужно от меня, Розабелла? Мне еще ни разу не приходилось радоваться проявлениям твоей нежности и сестринской любви, если дело не шло об исполнении какой-либо из твоих просьб.
— Как ты недоверчив! — воскликнула герцогиня, очаровательно надув губки и освобождая свое лицо из его рук. — Я пришла к тебе отчасти для того, чтобы предостеречь тебя, Генри, а отчасти для того, чтобы узнать, уж не таков ли предмет твоей любви, что предостерегать тебя бесполезно!
— Ну, вот видишь, Розабелла, я был прав, что твоя нежность не беспричинна. Ну, так от чего же ты хотела меня предостеречь? Я даже не знаю, в какой степени могу нуждаться в твоих предостережениях…
— Нет, братец! Мои предостережения могут оказаться не лишними, потому что с твоей стороны было бы очень неосторожно и опасно, если бы случайно твоя любовь не согласовалась с приказаниями короля!
Лицо Генри Говарда слегка покраснело, а его лоб угрюмо нахмурился.
— С приказаниями короля? — удивленно спросил он. — Я не знал до сих пор, что Генрих Восьмой может распоряжаться моим сердцем. И я ни в коем случае не признал бы за ним такого права. Так говори же скорее, сестра, в чем дело? Что значит этот приказ короля и какой брачный план изобрели снова вы, женщины? Ведь я хорошо знаю, что ты и мать не можете успокоиться при мысли, что я все еще не женат. Вы хотите во что бы то ни стало наделить меня брачным счастьем, хотя, как мне кажется, вы обе уже давно вынесли из личного опыта то заключение, что это счастье является только воображаемым и что в действительности брак оказывается обыкновенно просто преддверием ада.
— Это — правда, — засмеялась герцогиня. — Единственным счастливым моментом в моем браке был тот, когда умер мой муж. И вот именно в этом-то я и оказалась счастливее своей матери, тиран которой до сих пор жив. Ах, как мне жалко ее!
— Не смей клеветать на нашего благородного отца! — почти с угрозой воскликнул граф. — Один Бог знает, сколько отцу пришлось вытерпеть от матери, да и сколько он терпит до сего времени. Не он виноват в том, что его брак несчастлив. Однако не затем же пришла ты сюда, сестра, чтобы говорить об этих печальных и позорных семейных обстоятельствах! Ты говорила, что хочешь предостеречь меня?
— Да, я пришла ради этого! — нежно ответила герцогиня, взяв брата за руку и подводя его к оттоманке. — Пойди сюда, Генри, сядем и поговорим так доверчиво и сердечно, как это приличествует брату и сестре. Скажи мне, кто эта Джеральдина?
— Призрак, плод моего воображения! Ведь я уже говорил тебе!
— Значит, ты действительно не любишь ни одной дамы из числа придворных?
— О нет, ни одной! Среди всех этих леди, окружающих королеву, нет ни одной, которую я мог бы любить.
— Ах, значит, твое сердце свободно, Генри? Значит, ты легко согласишься исполнить желание короля!
— А чего желает король?
Герцогиня положила голову на плечо брата и тихо шепнула:
— Чтобы семейства Говардов и Сеймуров наконец помирились, чтобы прочными, неразрывными узами любви рассеялась копившаяся столетиями ненависть!
— Ах, так вот чего желает король! — насмешливо воскликнул граф. — Ну, в самом деле, он сделал хорошее начало для укрепления этого примирения. Он опозорил меня пред лицом всей Европы, отставив меня от командования армией и передав Сеймуру, лорду Гертфорду, мой чин и полномочия, а теперь требует, чтобы я любил этого надменного графа, который украл у меня то, что мне принадлежало по праву, который столько времени ковал цепь интриг и осаждал королевский слух ложью и клеветою, пока не достиг своей цели и не оттер меня от командования армией!
— Да, правда, что король отозвал тебя от командования армией, но это случилось потому, что он хотел дать тебе одно из первых мест при дворе, назначив обер-камергером королевы!
Генри Говард вздрогнул и замолчал.
— Правда, — пробормотал он, — я обязан королю этим местом.
— А потом, — беззаботно продолжала герцогиня, — мне не думается, чтобы лорд Гертфорд был виноват в твоем отозвании. Чтобы доказать тебе это, он сделал мне и королю предложение, которое должно явить всему миру доказательство, насколько лорд Гертфорд ценит честь породниться с Говардами, а особенно — с тобой!
— Ах уж этот мне благородный, великодушный лорд! — с горьким смехом воскликнул Генри Говард. — Ему не повезло с лаврами, так он пробует счастье в миртах. Так как он не может выиграть ни одного сражения, то хочет устраивать браки… Ну-с, послушаем, сестра, что он предлагает?
— Двойной брак, Генри! Он просит моей руки для своего брата Томаса Сеймура при условии, что ты женишься на его сестре, леди Маргарите?
— Никогда! — воскликнул граф. — Никогда Генри Говард не протянет руки женщине из этого дома, никогда не опустится так низко, чтобы какую-нибудь Сеймур сделать своей женой!… Это достаточно хорошо для короля, но не для Говарда!
— Брат, ты оскорбляешь короля!
— Ну так что же? Да, я оскорбляю его! А он разве не оскорбил меня, придумав такой план?
— Брат, одумайся! Сеймуры могущественны и пользуются громадной милостью короля.
— Да, у короля они в большой милости, зато народ достаточно хорошо знает их гордый, жестокий и надменный нрав, и как народ, так и знать презирает их! За Сеймуров — король, а за Говардов — весь народ, а это стоит гораздо большего. Король может возвысить Сеймуров, потому что они стоят неизмеримо ниже его, а Говардов он возвысить не может, так как они равны ему! Он даже не может унизить их! Екатерина Говард умерла на эшафоте — ну что же, король только сделался палачом, наш же фамильный герб не запятнался этим!
— Это — гордые слова, Генри!
— Они горды, как и должны быть горды слова Норфолька, Розабелла! Посмотри только на этого маленького лорда Гертфорда, графа Сеймура! Ему хочется доставить сестре герцогскую корону, он хочет дать мне ее в жены, потому что стоит моему отцу умереть, как я буду носить его корону. Заносчивые выскочки! Сестре — мою корону, брату — твою корону в герб… Нет, говорю тебе, что этого никогда не будет!
Герцогиня побледнела, и дрожь пробежала по ее гордому стану. Ее глаза пылали, и злобное слово уже дрожало на устах, но она сдержалась и силой воли заставила себя одуматься и успокоиться.
— Подумай об этом еще раз, Генри! — сказала она. — Не решай этого сейчас и окончательно. Ты говоришь о нашем величии, но забываешь о могуществе Сеймуров! Еще раз говорю тебе, что они достаточно могущественны для того, чтобы растоптать нас во прах, несмотря на все наше величие. И они могущественны не только сейчас, они будут еще могущественнее и впредь, потому что всем отлично известно, в каком духе и направлении ведется воспитание Эдуарда, принца Уэльского. Король уже стар, слаб и немощен. Смерть уже стоит около его трона и скоро схватит его в свои объятия. Тогда Эдуард станет королем; с его воцарением победа будет за протестантской ересью, и как бы велика ни была наша партия, мы будем бессильны и побеждены; да! мы станем угнетаемыми и преследуемыми!
— Так мы будем тогда бороться, а если понадобится — сумеем и умереть! — воскликнул граф. — Гораздо почетнее умереть на поле битвы, чем покупать жизнь ценою унижения!
— Да, очень почетно умереть на поле битвы, но, Генри, большой позор окончить свои дни на эшафоте. А это будет твоей участью, если ты на этот раз не смиришь своей гордыни и не примешь руки примирения, которую протягивает тебе лорд Гертфорд. Ведь ты оскорбишь его таким образом насмерть. Он отплатит тебе за это кровавой местью, как только очутится у власти!
— Пусть сделает так, если сможет! Моя жизнь в руке Господа. Моя голова принадлежит королю, но сердце — только мне самому, и я не хочу унизить его до степени товара, за который могу приобрести немножко безопасности и королевского благоволения.
— Брат, заклинаю тебя, подумай! — воскликнула герцогиня, не чувствуя более в силах сдержать свою страстную натуру и отдаваясь дикому бешенству. — Смотри, берегись разбивать также и мою будущность в своем гордом высокомерии! Умирай на эшафоте, если хочешь, я же хочу быть счастливой, хочу наконец после долгих лет горя и позора тоже получить свою долю в общей радости жизни. Я имею право на это и не откажусь от своего счастья, а ты не смеешь вырывать его у меня! Знай же, брат, я люблю Томаса Сеймура; вся моя страсть, все мои надежды устремлены к нему, и я не хочу вырывать эту любовь из своего сердца, не хочу отказываться от своего счастья!
— Ну что же, если ты любишь его, так выходи за него замуж! — воскликнул граф. — Стань женой Томаса Сеймура! Попроси нашего отца дать тебе согласие на этот брак, и я уверен, что он не откажет тебе. Он достаточно умен и рассудителен, чтобы лучше меня оценить выгоды, которые могут произойти благодаря нашему союзу с Сеймурами. Сделай так, сестра, выходи замуж за своего возлюбленного, я тебе не мешаю!
— Нет, ты мешаешь мне, и только ты один! — воскликнула герцогиня, разражаясь диким бешенством. — Ты отказываешься от руки Маргариты, ты хочешь насмерть оскорбить Сеймуров! Этим ты делаешь невозможным также и мой брак с Томасом Сеймуром. В гордом эгоизме своего высокомерия ты не замечаешь, что разбиваешь мое счастье. Ты только и думаешь о том, как бы оскорбить Сеймуров, я же говорю тебе: я люблю Томаса Сеймура; да, да, обожаю его, он — мое счастье, моя будущность и мое блаженство. Так сжалься же надо мной, Генри! Дай мне это счастье, которого я молю у тебя, словно благословения небес! Докажи, что ты любишь меня и готов принести мне такую жертву. Генри, я умоляю тебя на коленях! Дай мне мужа, которого я люблю! Склони свою гордую голову, стань мужем Маргариты Сеймур, чтобы Томас Сеймур мог стать моим!
Она и на самом деле встала пред братом на колени и умоляюще глядела на него, обливаясь слезами, сказочно прекрасная в своем страстном возбуждении.
Но граф не поднял ее, а, улыбаясь, отступил на шаг назад.
— Давно ли, герцогиня, — насмешливо сказал он, — вы клялись, что ваш секретарь Вильфорд является тем человеком, которого вы любите? Право же, тогда я поверил вам и верил до тех пор, пока однажды не застал вас в объятиях пажа. И в тот день я дал себе клятву никогда не верить вам, какими бы священными клятвами ни клялись вы мне, что любите кого-нибудь. Ну да, вы любите мужчину, но кого именно — это для вас все равно. Сегодня его зовут Томасом, завтра Арчибальдом или Эдуардом — как вам будет угодно!
В первый раз граф скинул маску и высказал сестре все презрение и гнев, который вызывало в нем ее поведение.
Герцогиня почувствовала себя при его словах так, будто ее ранили раскаленным железом. Она вскочила с колен и встала пред братом, задыхаясь, ее глаза метали бешеные взоры, ее лицо трепетало каждым мускулом и жилкой.
Теперь она была уже не женщиной, а львицей, которая готова без сожаления растерзать того, кто осмелился раздразнить ее.
— Граф Сэррей, вы — негодяй! — сказала она сквозь крепко стиснутые, дрожащие губы. — Если бы я была мужчиной, то ударила бы вас по лицу и назвала бы подлецом. Но, клянусь всемогущим Богом, вам не придется похвастаться впоследствии, что вы осмелились безнаказанно сказать мне все это! Еще раз — и уже в последний — я спрашиваю вас: хотите вы исполнить желание лорда Гертфорда? Согласны вы жениться на леди Маргарите и проводить меня с Томасом Сеймуром к алтарю?
— Нет, я не согласен и никогда не соглашусь! — решительно воскликнул граф. — Говарды не склонятся пред Сеймурами, и никогда в жизни Генри Говард не женится на женщине, которой он не любит.
— А, ты ее не любишь! — скрипя зубами, сказала герцогиня. — Ты не любишь леди Маргариты, и потому твоя сестра должна отказываться от своей любви и от того человека, которого она боготворит? А, ты не любишь сестры Томаса Сеймура? Это — не Джеральдина, которую ты боготворишь, которой ты посвящаешь свои стихотворения? Ну так хорошо же! Я открою, кто твоя Джеральдина! Я выведу ее на чистую воду, и тогда горе тебе и ей! Ты отказываешь мне в своей помощи, ты не даешь мне возможности пойти к алтарю с Томасом Сеймуром? Ну ладно же! В один прекрасный день я протяну тебе руку, чтобы помочь тебе и твоей Джеральдине взобраться на эшафот! — Увидев, как при этих словах испугался и побледнел граф, она продолжала с злорадным смехом: — Ага, ты испугался! Ужас заставляет тебя дрожать! Совесть говорит тебе, что самый крепкий столп добродетели может пошатнуться? Ты думал, что будешь в силах утаить от всех свою тайну, если закутаешь ее покровом ночи, подобно твоей Джеральдине, которая, как ты жалуешься в этом сонете, никогда не показывается тебе без черного ночного покрывала? Погоди только, погоди! Я зажгу для вас свет, от которого спадут все ваши вуали; я освещу ночь вашей тайны факелом, который окажется достаточно большим, чтобы поджечь тот костер, на котором придется тебе умереть вместе с твоей Джеральдиной!
— Ага, наконец-то ты показываешь мне себя в настоящем виде! — сказал Генри Говард, пожимая плечами. — Ангельская маска спала с твоего лица, и я вижу фурию, спрятавшуюся за ней. Теперь ты показала себя истинной дочерью своей матери, и только теперь я понимаю, сколько пришлось выстрадать отцу и почему он даже не отступил пред позором развода, только чтобы избавиться от подобной мегеры!
— Благодарю тебя, благодарю! — воскликнула герцогиня с резким смехом. — Ты переполняешь чашу своих преступлений! Тебе недостаточно, что ты доводишь до полного отчаяния свою сестру, так ты еще оскорбляешь мать! Ты говоришь, что мы — фурии!… Ну что же! Настанет день, когда мы станем ими и на самом деле, когда мы обернемся к тебе лицом Медузы, при виде которого ты обратишься в камень… Генри Говард, граф Сэррей! С этой минуты я становлюсь твоим непримиримым врагом! Крепче держи голову на плечах, потому что я поднимаю против тебя руку, в которой держу угрожающий меч! Береги тайну, которая дрожит в твоей груди, потому что ты сделал меня вампиром, и этот вампир высосет всю кровь из твоего сердца. Ты оскорбил мою мать, и я пойду расскажу ей это. Она поверит мне, потому что хорошо знает, насколько ты ненавидишь ее, знает, что ты достойный сын своего отца, а это значит быть благочестивым лицемером, негодяем, носящим добродетель на устах и порок в сердце…
— Замолчи! — крикнул граф. — Замолчи, говорю тебе, а то я забуду, что ты — женщина и моя сестра!
— О, пожалуйста, забудь про это! — язвительно сказала герцогиня. — Я давно забыла, что вы — мой брат, как и вы давно забыли, что вы — сын моей матери. Прощайте, граф Сэррей, я покидаю вас и ваш дворец и с этих пор буду жить у своей матери, разведенной жены герцога Норфолька. Но запомните: мы обе порываем с вами в нашей любви, но не в ненависти! Наша ненависть будет вечно и неизменно направлена на вас, и настанет день, когда она вас уничтожит! Прощайте, граф Сэррей! Мы увидимся с вами у короля!…
Она бросилась к дверям.
Генри Говард не стал удерживать ее. Он улыбаясь смотрел ей вслед и, когда она скрылась, сказал почти с состраданием:
— Бедная женщина! Я лишил ее возможности завести себе еще одного любовника, и она никогда не простит мне этого. Ну что же! будь что будет! Пусть она станет моим врагом и примется мучить меня мелкими уколами, лишь бы она не повредила ей! Но я все-таки надеюсь, что сумел хорошо замаскировать свою тайну и что сестра не догадается об истинной причине моего сопротивления. Ах, мне пришлось закутаться в эту дурацкую мантию родовой гордости и сделать надменность покровом своей любви! О, Джеральдина, я избрал бы тебя, даже если бы ты была дочерью мужика… Но что это? Уже бьет четыре? Начинается моя служба! Прощай, Джеральдина, я должен идти к королеве!
В то время как он направился в уборную, чтобы облачиться там для большого придворного праздника в должностной мундир, герцогиня Ричмонд, дрожа от ярости, вернулась в свои комнаты. Она торопливо прошла к себе в будуар, где ее ждал граф Дуглас.
— Ну? — спросил он, подходя к ней с нежной, вкрадчивой улыбкой. — Ваш брат согласился?
— Нет! — ответила герцогиня, скрипя зубами. — Он клянется, что никогда в жизни не допустит родства с Сеймурами.
— Я так и знал! — пробормотал граф Дуглас. — Что же решаете вы теперь, миледи?
— Я хочу мстить! Брат хочет помешать мне быть счастливой, так я сделаю его самого несчастным!
— И будете совершенно правы, миледи, потому что он — отщепенец и клятвопреступник, вероломный сын церкви, он склоняется к еретической секте и забывает веру своих отцов!
— Я знаю это! — задыхаясь, промолвила герцогиня.
Граф Дуглас с удивлением посмотрел на нее и продолжал:
— Однако он — не только безбожник, но и преступник против своего короля. Он не раз хулил Генриха Восьмого, так как в безграничной надменности своего сердца считает себя несравненно выше его!
— Я знаю это! — повторила герцогиня.
— Он так горд, — продолжал граф, — преисполнен такой богохульной надменности, что готов протянуть руку за королевской короной!
— Я знаю это! — снова сказала герцогиня, а когда увидала удивленный и сомневающийся взгляд графа, прибавила с жесткой улыбкой: — Я знаю все, что вы хотите, чтобы я знала! Только обвините его, только выдайте его королю, и я все подтвержу, все докажу, пойду на все, что может привести его к погибели. Моя мать — наша союзница. Она так же пламенно ненавидит отца, как я — сына. Так обвините же его, граф Дуглас! Мы — ваши свидетельницы!
— Но помилуйте, миледи! — сказал он все с той же кроткой, вкрадчивой улыбкой. — Ведь я ничего не знаю, ничего не слышал, так как же я могу обвинить вашего брата? Вы все знаете, с вами он говорил! Так вы и должны стать его обвинительницей!
— Ну, так ведите меня к королю! — воскликнула герцогиня.
— Разрешите мне сначала дать вам совет?
— Пожалуйста, граф Дуглас!
— Будьте осторожны в выборе своих средств, не расточайте их сразу, чтобы, в том случае если намеченный вами удар не попадет в цель, вам не остаться безоружной! Гораздо лучше и несравненно безопаснее медленным, тонким ядом, постепенно и наверняка изводить врага, которого ненавидишь, и делать это изо дня в день, чем сразу убивать его ударом кинжала, который может сломаться о ребро и стать неопасным. Так скажите же все, что вы знаете, но не сразу, а постепенно! Давайте королю небольшими порциями яд ваших слов, от которого он придет в бешенство, но делайте это последовательно, чтобы, если сегодня он не накинулся в гневе на вашего врага, он наверное сделал это завтра. Не забудьте, что нам нужно не только наказать еретика графа Генри Говарда, но прежде и важнее всего — уничтожить эту еретичку королеву, неверие которой может вызвать гнев Всевышнего на всю нашу страну.
— Пойдемте к королю! — поспешно сказала герцогиня. — По дороге вы мне скажете, в чем я должна признаться и о чем — умолчать. Я в точности последую вашим указаниям.
— Я к вашим услугам, герцогиня! — произнес Дуглас.
— Ну, Генри Говард! — тихо сказала она. — Берегись, борьба началась! Ты в своем гордом эгоизме лишил меня счастья всей жизни, даже вечного блаженства. Я любила Томаса Сеймура, я надеялась возле него найти то счастье, которого напрасно искала по лабиринту жизни. Этой любовью могла бы спастись моя душа, я снова могла бы стать на путь добродетели… Но ты, мой брат, не захотел этого, ты проклял меня и заставил вместо ангела быть демоном. Так я выполню свое предназначение и буду для тебя злым демоном!
XIV. ТУАЛЕТ КОРОЛЕВЫ
правитьДневное празднество было закончено, а храбрые рыцари и бойцы, ломавшие на турнире копья в честь своих дам могли отдохнуть от побед на лаврах.
Турнир силы был закончен, и теперь должен был начаться турнир духа. Поэтому рыцари удалились, чтобы заменить панцирь расшитыми золотом бархатными одеяниями.
Дамы тоже разошлись, чтобы надеть легкие вечерние платья, и сама королева удалилась с этой целью в свою гардеробную, тогда как мужчины и дамы ее свиты поджидали ее в приемной, чтобы оттуда проводить ее в тронный зал.
Начинало темнеть, и сумерки отбрасывали по залу длинные тени. Кавалеры и дамы расхаживали взад и вперед, горячо обсуждая отдельные моменты сегодняшнего турнира.
Томас Сеймур, граф Сэдлей, взял высший приз на турнире, победив своего противника, Генри Говарда. Король был в восхищении от этого. С некоторого времени Сеймур стал его любимцем — может быть именно потому, что был отъявленным врагом Говарда. Поэтому к золотому лавровому венку, преподнесенному королевой графу Сеймуру как приз победителю, он прибавил еще бриллиантовую булавку, приказав королеве собственноручно вдеть ее графу в галстук.
Екатерина сделала это с мрачным лицом и обращенным в сторону взглядом, да и сам Томас Сеймур казался очень мало восхищенным той гордой почестью, которую оказала ему королева по приказанию супруга.
Сильная папистская придворная партия почерпнула в этом новые надежды и возмечтала о перемене образа мыслей королевы и о ее возврате к прежнему, истинному верованию, а «еретическая» партия увидала будущее в очень мрачных красках и боялась потери столь могущественной опоры и влиятельного покровительства.
Никто не заметил, что в тот момент, когда королева приподнялась, чтобы увенчать победителя Томаса Сеймура, она уронила свой расшитый золотом носовой платок и что граф, подняв его и вручив обратно королеве, случайным и непреднамеренным движением засунул руку под галстук, столь же белый, как и маленький сложенный клочок бумаги, который он нашел в платке королевы и спрятал за галстук.
Только один человек видел это. От Джона Гейвуда не укрылась эта маленькая хитрость королевы, и он поспешил рядом шуток и проказ заставить короля смеяться и отвлек таким образом внимание придворных от королевы и ее возлюбленного.
Теперь Джон Гейвуд стоял притаившись в оконной нише, где совершенно скрылся в складках шелковой занавески. Оттуда он ястребиными глазами окидывал весь зал.
Он видел и слышал все и, не будучи никем замечен, наблюдал за всеми. Он видел, как граф Дуглас дал архиепископу Гардинеру знак и как тот немедленно ответил ему таким же. Вскоре оба словно случайно покинули группы, с которыми болтали, и подошли друг к другу, высматривая себе такое местечко, где они могли бы незаметно поговорить друг с другом в стороне от всех прочих. Во всех оконных нишах стояли разговаривавшие и смеявшиеся придворные, только как раз то окно, за складки портьер которого спрятался Джон Гейвуд, было пусто. Туда именно и направились граф Дуглас и архиепископ.
— Добьемся ли мы сегодня своей цели? — тихо спросил Гардинер.
— Сегодня, с милостивой помощью Господа, мы уничтожим всех наших врагов, — торжественным тоном ответил Дуглас. — Уже повис меч над их головами; он скоро ниспадет и освободит нас от них.
— Так вы уверены в этом? — спросил Гардинер, и выражение мрачной радости скользнуло по его коварному, худому лицу. — Но скажите мне, как могло случиться, что здесь нет архиепископа Кранмера?
— Он болен и должен был остаться в кровати.
— Да будет эта болезнь предвестником его смерти! — пробормотал архиепископ, набожно складывая руки для молитвы.
— Так это и будет, ваше высокопреосвященство! Господь уничтожит Своих врагов и благословит нас. Кранмер обвинен, и король беспощадно осудит его!
— Ну, а королева?
Граф Дуглас помолчал одно мгновенье, потом тихо сказал:
— Подождите немного, и она больше не будет королевой. Вместо того, чтобы из тронного зала вернуться в свои покои, она будет отправлена прямо в Тауэр!
Джон Гейвуд, совершенно скрытый в складках портьеры, затаил дыхание и прислушался.
— А вы вполне уверены в нашей победе? — спросил Гардинер. — Разве не может случиться так, чтобы какая-нибудь случайность, непредвиденное несчастье вырвали ее из наших рук?
— Если королева даст Сэррею бант — нет! Тогда король найдет в его серебряных узлах любовное письмо от Джеральдины, и она будет осуждена. Таким образом, все будет зависеть от того, наденет ли королева бант, а если наденет, то не обнаружит ли она вложенного в него. Однако, глядите-ка, ваше высокопреосвященство, там стоит герцогиня Ричмонд, которая подает мне знаки. Ну, молитесь за нас, ваше высокопреосвященство, потому что теперь я иду с нею к королю, и она обвинит там эту ненавистную Екатерину Парр! Говорю вам, ваше высокопреосвященство, это — донос на жизнь или смерть, и если Екатерина Парр ускользнет от одной опасности, то она не уйдет от второй. Подождите меня здесь, прошу вас, ваше высокопреосвященство! Я скоро вернусь и тогда подробно расскажу вам об исходе наших затей. Да и леди Джейн тоже скоро даст нам весточку, как обстоят дела.
Граф Дуглас вышел из оконной ниши и пошел следом за герцогиней, которая прошла через зал и исчезла в двери, ведшей в покои короля.
Дамы и кавалеры свиты продолжали весело болтать и смеяться.
Затаив дыхание, в страхе стоял Джон Гейвуд за занавеской, совсем вплотную к Гардинеру, который, молитвенно сложив руки, воссылал мольбы к небу.
А пока Гардинер молился и Дуглас клеветал и обвинял, королева, даже не подозревавшая о существовании этого заговора, строившего ковы против нее, находилась в своей туалетной комнате, где фрейлины убирали ее к выходу.
Сегодня Екатерина была особенно эффектна и прекрасна: женщина, и в то же время королева; ослепительно сверкавшая, и в то же время такая скромная; с очаровательной, ласковой улыбкой на розовых губках, и в то же время вызывающая почтительность своей гордой, дивной красотой!…
Ни одна из прежних жен Генриха не умела быть такой царственной и представительной, и ни одна из них не умела в то же время оставаться настолько женщиной!
Теперь, стоя пред громадным зеркалом, подаренным королю Венецианской республикой ко дню свадьбы и отражавшим теперь ее сверкавшую бриллиантами фигуру, Екатерина улыбалась, так как должна была сама признаться себе, что сегодня она особенно хороша. И она думала о том, что сегодня Томас Сеймур с особенной гордостью будет смотреть на свою возлюбленную.
Когда она подумала о нем, густой румянец залил ее лицо и дрожь пробежала по ее стану.
Как хорош был он сегодня на турнире! Как превосходно он брал барьеры, как сверкали его глаза и каким презрением дышала его улыбка!
А потом этот взгляд, который он кинул ей в тот момент, когда победил своего противника, Генри Говарда, и вырвал у него из рук копье!… О Господи! Ее сердце готово было разорваться от блаженства и восторга!…
С головой погрузившись в свои блаженные грезы, Екатерина опустилась на золоченое кресло и, мечтательно улыбаясь, опустила голову.
Сзади нее стояли ее фрейлины, в почтительном молчании дожидаясь знака повелительницы. Но королева забыла про них; ей казалось, что она одна; она никого не видела пред собой, кроме благородной, мужественной фигуры Томаса Сеймура, которому она в своем сердце уже отдавала корону.
Но вот открылась дверь и вошла леди Джейн Дуглас. И она была празднично разубрана, и она была прекрасна, но это была бледная, страшная красота демона, и тот, кто увидал бы теперь, как она входила в комнату, невольно вздрогнул бы и необъяснимый страх пронизал бы его сердце…
Джейн бросила быстрый взгляд на забывшуюся в мечтах повелительницу и, увидев, что ее туалет окончен, сделала знак придворным дамам; те тотчас повиновались ему и покинули комнату.
Екатерина все еще, казалось, ничего не замечала. Леди Джейн стояла позади нее и наблюдала за нею в зеркало. Увидав в нем улыбающееся лицо королевы, она нахмурилась и в ее глазах блеснул ярый гнев.
«Нет, не будет она улыбаться более, — подумала леди Джейн. — Я так страшно страдаю из-за нее, так пусть же страдает и она».
С этой мыслью она бесшумно скользнула в соседнюю комнату, дверь которой была настежь открыта, торопливо открыла картонку, наполненную лентами и бантами, вытащила из бархатного кармашка, вышитого жемчугом и прикрепленного на золотых цепочках к поясу ее платья, темно-красный бант и бросила его в ящик. Затем она тотчас же вернулась обратно, причем ее лицо, за несколько минут пред тем бывшее грозным и мрачным, теперь сияло радостью.
С веселой улыбкой леди Джейн приблизилась к королеве и, опустившись рядом с ней на колени, прильнула губами к ее свесившейся руке.
— О чем вы задумались, моя королева? — спросила леди Джейн, кладя свою голову на колена Екатерины и поднимая к ней нежный взор.
Екатерина слегка вздрогнула и выпрямилась. Она видела нежную улыбку леди Джейн, но в то же время от ее взгляда не ускользнул пытливый взор девушки.
Так как Екатерина чувствовала вину за собою, по крайней мере вину в помыслах, то она была настороже и вспомнила предостережения Джона Гейвуда.
«Джейн наблюдает за мною, — подумала королева. — У нее ласковый вид — следовательно, она замышляет злобный план».
— Ах, хорошо, что ты пришла, Джейн, — сказала она вслух, — ты можешь помочь мне, так как, откровенно говоря, я нахожусь в большом затруднении. У меня недостает рифмы, и я тщетно стараюсь подобрать ее.
— Ах, вы пишете стихи, ваше величество?
— Разве это изумляет тебя, Джейн? Почему бы мне, королеве, не добиться приза? Я отдала бы свою самую дорогую драгоценность, если бы мне удалось написать стихотворение, которое король мог бы признать заслуживающим приза. Однако мне недостает музыкального уха, я не могу подобрать рифмы и в конце концов мне придется оставить мысль о лаврах. А как бы это обрадовало короля! Откровенно признаюсь, мне думается, что король слегка побаивается, как бы приз не достался Генри Говарду, и он был бы очень благодарен мне, если бы я сумела оспорить этот приз у него. Ты ведь знаешь, что король не любит Говарда.
— А вы, ваше величество? — спросила Джейн и вдруг так сильно побледнела, что это не ускользнуло и от королевы.
— Ты нездорова, Джейн, — сочувственно сказала она. — Право, Джейн, у тебя болезненный вид. Тебе необходимо немного отдохнуть.
Но Джейн уже овладела собою; к ней вернулась ее спокойная серьезность, и ей даже удалось улыбнуться.
— О, вовсе нет! — сказала она. — Я совершенно здорова и довольна возможностью быть возле вас! Но не позволите ли вы мне, ваше величество, обратиться к вам с просьбой?
— Пожалуйста, Джейн, пожалуйста! И я заранее обещаю тебе исполнить ее, так как знаю, что Джейн не пожелает ничего такого, что не могла бы исполнить ее подруга.
Леди Джейн молча и задумчиво потупилась. В душе она боролась с уже твердо принятым решением. Ее гордое сердце бешено билось в груди при одной мысли о том, что ей придется преклониться пред женщиной, которую она так сильно ненавидела, и обратиться к ней с ласковой просьбой. Она чувствовала такую безумную ненависть к королеве, что в эту минуту охотно пожертвовала бы своей собственной жизнью, если бы пред тем только могла видеть у своих ног уничтоженную соперницу.
Генри Говард любил королеву; таким образом, Екатерина завоевала сердце того, кого она, леди Джейн, боготворила. Екатерина обрекла ее на вечные муки, на вечную пытку, заставив отречься от восторженного счастья, которое не принадлежало ей, но воспламенила огонь, который она, как вор, похитила с чужого алтаря.
Над Екатериной был произнесен приговор. Джейн не имела уже сострадания. Она должна была погубить королеву.
— Что же ты молчишь? — спросила королева. — Почему ты не говоришь, что я должна обещать тебе?
Леди Джэйн подняла свой взор; он был весел и спокоен.
— Ваше величество, — сказала она, — я встретила в приемной несчастного, приниженного человека. В вашей воле дать ему возможность снова гордо выпрямиться. Вы ведь согласитесь сделать это?
— О, соглашусь ли я! — живо воскликнула Екатерина. — Ты ведь знаешь, Джейн, как я страстно желаю помогать всем несчастным и быть полезной им! При этом дворе так много наносится ран, а у меня, бедной королевы, так мало бальзама целить их!… Поэтому доставь мне это счастье, Джейн, и не ты — мне, а я тебе буду благодарна! Говори же, говори скорее, кто нуждается в моей помощи?
— Не в вашей помощи, ваше величество, а только в вашем сострадании и в вашей милости, — ответила леди Джейн. — Граф Сэдлей сегодня победил в турнире графа Сэррея, и вы сами понимаете, что ваш обер-камергер чувствует себя весьма униженным и обескураженным.
— Разве я могу изменить этот факт, Джейн? К чему же мечтательный граф, сумасбродный поэт пускается в битву с героем, который постоянно знает, что хочет, и всегда исполняет то, что хочет? Ах, как чудно было зрелище, когда Томас Сеймур с быстротою молнии поднял его с седла, и гордому графу Сэррею, умному и мудрому человеку, могучему руководителю сильной партии, пришлось преклониться пред героем, который подобно Михаилу Архангелу сбросил его наземь.
Королева рассмеялась.
Этот смех словно кинжалом пронзил сердце Джейн.
«Она заплатит за это!» — подумала леди Джейн, но вслух сказала:
— Вы правы, ваше величество, он заслужил это унижение, но, после того как он наказан, вы должны вознаградить его. Нет, не качайте головой. Сделайте это ради самой себя, ваше величество, из благоразумия. Граф Сэррей и его отец стоят во главе могущественной партии; последнее унижение Говарда заставило ее воспылать еще большей ненавистью против Сеймура, и она когда-нибудь кровью отмстит за это.
— Ах, ты пугаешь меня! — сказала королева, сразу становясь серьезной.
Леди Джейн, казалось, не обратила внимания на это восклицание и продолжала:
— Я видела, как герцог Норфольк стиснул зубы, когда его сыну пришлось отступить пред графом Сеймуром; я слышала, как то здесь, то там раздавались проклятия и угрозы по адресу Сеймура.
— Кто сделал это? Кто посмел? — воскликнула Екатерина, порывисто вставая с кресел. — Кто осмелится при этом дворе мстить тому, кого любит король? Назовите мне его, Джейн!… Я хочу знать его имя, чтобы иметь возможность обвинить его пред моим супругом. Ведь король вовсе не желает, чтобы благородные Сеймуры очистили место для Говардов; он вовсе не хочет, чтобы этот благороднейший, наилучший и великолепнейший род преклонился пред коварными властолюбивыми и тщеславными папистами. Король любит благородных Сеймуров и своею мощною рукою защитит их от всех врагов.
— И вы, ваше величество, без сомнения, поможете ему в этом? — улыбаясь, произнесла леди Джейн.
Эта улыбка снова заставила королеву опомниться. Она поняла, что зашла слишком далеко, что выдала слишком многое из своей тайны. Ей следовало исправить ошибку и заставить забыть о своем порыве.
— Разумеется, я помогу королю быть справедливым, Джейн, — уже спокойнее сказала она. — Но я никогда не буду несправедливой даже и по отношению к папистам. Если я и не люблю их, то пусть по крайней мере не говорят, что я ненавижу их. К тому же королеве следует всегда быть выше всяких партий. Итак, скажи мне, Джейн, что я могу сделать для графа Сэррея? Чем мы заживим раны, нанесенные ему храбрым Сеймуром?
— Вы открыто даровали победителю на турнире знак вашей высокой милости, вы возложили на него венок!
— Так приказал король! — живо воскликнула Екатерина.
— Отлично! Между тем король не прикажет вам вознаградить так же графа Сэррея, если он сегодня вечером окажется победителем. Сделайте же это по собственному почину, ваше величество, даруйте ему открыто пред всем вашим двором знак вашей ласки. Для этого достаточно одной вашей улыбки, одного слова, одного рукопожатия. Лента с вашего платья делает счастливым того, кому вы дарите ее, делает его гордым и высоко поднимает над всеми остальными. При этом помните, ваше величество, я не только ходатайствую за графа Сэррея, я больше думаю о вас самих! Если, несмотря на немилость короля к Генри Говарду, у вас все-таки хватает духа быть справедливой к нему и признать его заслугу так же, как вы признали заслугу другого, то, поверьте мне, вся его могущественная партия, в настоящую минуту враждебная вам, будет побеждена и падет к вашим ногам. Тогда вы сделаетесь всемогущей и всеми любимой королевой Англии, и не только еретики, но и паписты назовут вас своей госпожой и покровительницей. Коварный случай унизил Генри Говарда; подайте ему свою руку, ваше величество! Тогда он снова поднимется и с прежними гордостью и блеском появится при вашем дворе. Ведь Говард заслуживает того, чтобы вы были милостивы к нему. Он, как звезда, затмевает своим блеском всех других кавалеров, и никто не может сказать про себя, что он умнее или храбрее, мудрее или ученее, благороднее или величественнее Сэррея. По всей Англии разнеслась его слава; женщины с восторгом повторяют его прекрасные советы и любовные романсы; ученые считают гордостью называть его в своих рядах, а воины с изумлением толкуют о его боевых подвигах… Итак, будьте справедливы, ваше величество! Вы высоко почтили победу смелости, почтите же и победу ума! Вы почтили в Сэймуре воина, почтите же в Говарде поэта и человека.
— Хорошо, я сделаю это, — сказала Екатерина и с пленительной улыбкой взглянула на залитое румянцем, восторженное лицо Джейн. — Я сделаю это, Джейн, но под одним условием.
— Под каким именно? — спросила Джейн.
Королева обняла ее, притянула к себе и сказала:
— Под условием, чтобы ты созналась мне, что любишь Генри Говарда; ведь недаром же ты с таким пылким восторгом защищаешь его теперь предо мною!
Джейн вздрогнула и устало опустила голову на плечо королевы.
— Сознавайся же! — повторила та. — Неужели ты не хочешь признать, что твое ледяное сердечко наконец побеждено?
— Да, я сознаюсь в этом! — воскликнула леди Джейн и в страстном порыве бросилась к ногам королевы. — Да, я люблю Говарда, я обожаю его. Я знаю, что это — позорная и несчастная любовь, но что же делать, если мое сердце берет верх над всем? Я люблю его; он — мой бог и повелитель; я обожаю его, как моего спасителя и господина. Теперь вам, ваше величество, известна моя тайна, предайте меня, если хотите! Скажите об этом моему отцу, если вам угодно, чтобы он проклял меня, скажите об этом Генри Говарду, если вы не прочь слышать, как он издевается надо мной. Ведь он, ваше величество, не любит меня!
— Бедная, бедная Джейн! — с состраданием воскликнула королева.
У Джейн вырвался едва слышный крик и она сразу поднялась с колен. Это уже было слишком. Бе соперница жалела ее, виновница ее горя выражала свое сострадание!
Она готова была придушить королеву, пронзить ее сердце кинжалом при мысли о том, что та посмела жалеть ее.
— Я исполнила ваше условие, ваше величество, — тяжело дыша, произнесла Джейн. — Теперь вы исполните мою просьбу?
— Ты и в самом деле намерена ходатайствовать за этого неблагодарного, ужасного человека, который не любит тебя? — изумленно спросила королева. — Он холодно и гордо проходит мимо твоей красоты, а ты… ты просишь за него?
— Ваше величество, истинная любовь не рассуждает, она способна лишь на самопожертвование! — воскликнула Джейн. — Она не помышляет о наградах для себя; она думает лишь о счастье, которое может дать. По его бледным, печальным чертам я вижу его страдания; неужели мне не думать о том, как утешить его? Я подошла к нему, я уговаривала его, выслушивала его полные отчаяния жалобы на этот несчастный случай, в котором не были виновны ни его ловкость, ни смелость; ведь все видели, что виною в этом была его лошадь, которая испугалась и споткнулась. А так как в своем горе Говард более всего сетовал на то, что вы, ваше величество, будете презирать его и насмехаться над ним, то, зная ваше благородное и великодушное сердце, я обещала ему, что вы сегодня же, снизойдя к моей просьбе, выкажете пред всем двором знак милости к нему. Ваше величество, неужели я поступила несправедливо?
— Нет, нет, Джейн! Ты поступила как следует, и твои слова должны оправдаться. Но как мне сделать это?
— Сегодня вечером, после того как король разыграет с Круком греческую пьесу, граф продекламирует несколько новых сонетов своего сочинения. Когда он сделает это, подарите ему что-нибудь — все равно что; это будет знаком вашей милости.
— Но если его сонеты не заслуживают похвалы и признательности? — спросила королева.
— Будьте уверены, что они заслуживают и того, и другого, — возразила леди Джейн. — Ведь Генри Говард — благородный и настоящий поэт, и его стихи полны небесных мелодий и возвышенных мыслей.
Королева улыбнулась и сказала:
— Да, ты любишь его и потому не сомневаешься в нем. Итак, мы признаем его великим поэтом. Но чем же вознаградить его?
— Дайте ему розу, которую вы носите на груди, или бант, прикрепляющий какую-нибудь складку вашего платья и представляющий ваши цвета.
— Но сегодня, к сожалению, на мне нет ни розы, ни банта, Джейн.
— Однако вы можете надеть их, ваше величество! — воскликнула Джейн. — Как раз вот здесь, на плече, недостает банта. Пурпуровый плащ слишком небрежно прикреплен. Здесь нам следует внести украшение.
Джейн услужливо поспешила в соседнюю комнату и вернулась с тем самым ящиком, в котором находились ленты, вышитые золотом, и банты королевы, украшенные драгоценными камнями. Она долго рылась в нем и выбирала, а затем взяла пурпуровый бант, который сама бросила в этот ящик, и, показав его королеве, промолвила:
— Вот посмотрите, ваше величество! В нем много вкуса и вместе с тем он ценен, так как посредине схвачен бриллиантовым аграфом. Вы разрешите мне прикрепить этот бант на вашем плече и согласитесь подарить его графу Сэррею?
— Да, я подарю его графу, потому что ты, Джейн, так желаешь. Но, бедняжка Джейн, чего ты добьешься благодаря тому, что я так поступлю? — спросила королева.
— Во всяком случае хотя бы приветливой улыбки Говарда, ваше величество, — ответила леди Джейн.
— И этого тебе достаточно? Неужели ты так любишь его?
— Да, я люблю его! — с печальным вздохом произнесла Джейн Дуглас и стала прикреплять бант к плечу королевы.
Когда это было исполнено, Екатерина сказала ей:
— А теперь ступай и сообщи обер-церемониймейстеру, что если королю угодно, то я готова отправиться в галерею.
Леди Джейн тотчас направилась к дверям комнаты. Но уже на ее пороге она снова обернулась и сказала:
— Простите мне, ваше величество, что я осмеливаюсь обратиться к вам еще с одной просьбой.
— Говори, говори, Джейн!
— Я доверила свою тайну не королеве, а моей подруге, Екатерине Парр; скажите, ведь она сохранит ее и никому не выдаст моего позора и унижения?
— Даю тебе слово, Джейн, что никто, кроме Бога и нас, никогда не узнает того, о чем мы здесь только что говорили.
Леди Джейн смиренно поцеловала руку королевы и, пробормотав несколько слов благодарности, оставила комнату королевы и пошла разыскивать обер-церемониймейстера.
Леди Джейн прошла несколько комнат и коридоров и вошла в приемную короля. В одной из ее оконных ниш она увидела Гардинера, стоявшего в стороне от других, и подошла к нему. Джон Гейвуд, притаившись за ближайшим занавесом, вздрогнул при виде страшного и насмешливого выражения ее лица. Она пожала руку архиепископа и попыталась улыбнуться.
— Свершилось! — беззвучно произнесли ее губы.
— Неужели? Бант на королеве? — живо спросил Гардинер.
— Да, бант на ней, и она подарит его Сэррею — ответила Джейн.
— А записка там?
— Да, она спрятана под бриллиантовым аграфом.
— О, тогда королева погибнет! — пробормотал Гардинер. — Если король найдет эту записку, то тем самым уже будет подписан смертный приговор Екатерине.
— Тише! — сказала леди Джейн. — Вот идет лорд Гертфорд, пойдемте ему навстречу.
Они покинули нишу й вступили в зал.
Джон Гейвуд тотчас же вышел из-за занавеса и, крадясь вдоль стены, никем не замеченный, оставил приемный зал.
За его порогом Гейвуд приостановился и стал раздумывать.
«Я должен до основания расследовать эту интригу, — сказал он про себя, — я должен узнать, с кем и как они задумали погубить королеву; наконец, мне нужно иметь твердые и неопровержимые доказательства, чтобы перехитрить их и иметь возможность успешно обвинить их пред королем. „Если король найдет эту записку, то тем самым будет подписан смертный приговор Екатерине“, — мысленно повторил он фразу Гардинера. — О, пастырь дьявола, король не найдет этой записки, потому что я, Джон Гейвуд, не желаю этого… Но как мне поступить? Сказать ли королеве слышанное мною? Нет! Это расстроит ее веселое расположение духа и у нее будет смущенный вид, а смущение будет несомненнейшим доказательством ее вины в глазах короля. Нет, мне нужно достать эту записку из банта, не предупреждая королевы. Итак, смело за дело! Я должен достать эту записку и натянуть нос этим лицемерам. Для меня еще не ясно, как сделать это, но я сделаю это, и этого достаточно. Итак, вперед, к королеве! — Он быстро направился по залам и коридорам к покоям королевы. — Слава Богу, что я ношу шутовской колпак, — с улыбкой бормотал он на ходу — ведь только король и шут пользуются привилегией входить без доклада в любую комнату, даже в комнату королевы».
Екатерина была одна в своем будуаре, когда открылась маленькая дверь, через которую обыкновенно приходил к ней король.
— Ах, король идет, — вслух произнесла она, направляясь к двери, чтобы приветствовать своего супруга.
— Да, король идет, так как шут уже здесь, — сказал Джон Гейвуд, входя через потайную дверь. — Ваше величество, мы одни? Нас никто не подслушает?
— Нет, Джон Гейвуд, мы совершенно одни, — ответила королева. — С чем вы ко мне?
— С письмом, ваше величество.
— От кого? — спросила королева, и яркий румянец залил ее лицо.
— От кого? — повторил шут, лукаво улыбаясь. — Я и сам не знаю от кого, ваше величество, но во всяком случае, это — просительное письмо, и несомненно вы поступите лучше, если вовсе не будете читать его, так как держу пари, что бессовестный автор этого письма требует от вас чего-нибудь невозможного, будь то улыбка или рукопожатие, локон ваших волос или, пожалуй, даже поцелуй. Итак, ваше величество, совершенно не читайте этого просительного письма.
— Джон, дай мне письмо! — сказала королева, улыбаясь и вместе с тем дрожа от нетерпения.
— Я хочу продать его вам, ваше величество, — возразил шут. — Я научился этому от короля, который тоже ничего не дарит великодушно, не взяв сторицей за то, что дает. Итак, давайте торговаться: я дам вам письмо, вы же дадите мне бант, который у вас на плече.
— Только не бант, Джон, — сказала королева с улыбкой, — выберите себе что-нибудь другое. Этот бант я никак не могу отдать вам.
— Клянусь Богом, я не отдам вам письма, если вы мне не дадите банта! — с комическим пафосом воскликнул шут.
— Чудак! Ведь говорю же я вам, что я не могу отдать его вам, — возразила королева. — Выбирайте себе что-нибудь другое, Джон. Но я прошу вас, милый Джон, отдайте мне письмо!…
— Только в том случае, если вы дадите мне бант, — не сдавался шут. — Я поклялся, а свои клятвы я всегда сдерживаю. Нет, нет, ваше величество, не стройте мрачные мины, не хмурьте лба!… Если вы и в самом деле не можете подарить мне бант, то поступимте так, как иезуиты и паписты, которые торгуют именем Господа Бога. Мне нужно сдержать свою клятву! Поэтому я дам вам письмо, а вы дадите мне бант; но вы только одолжите мне его, и, подержав его, я буду великодушен и щедр, как король, и отдарю вам вашей же собственностью.
Королева быстро сорвала с плеча бант и подала его Джону Гейвуду.
— Теперь давайте мне письмо, Джон! — воскликнула она.
— Вот оно, — сказал Джон Гейвуд, подавая письмо и в то же время беря левою рукою бант, — возьмите его и вы увидите, что Томас Сеймур — мой брат.
— Ваш брат, Джон? — с улыбкой спросила Екатерина, дрожащими пальцами надламывая печать.
— Да, мой брат, потому что он — дурак! — воскликнул шут. — Ах, у меня очень много братьев!… Ведь семья дураков очень велика.
Но королева уже не слушала его. Она читала письмо любимого человека, ее внимание было всецело поглощено строками письма, говорившими ей, что Томас Сеймур любит ее, боготворит и умирает от страсти к ней.
Королева не видела, как Джон Гейвуд поспешно отшпилил бриллиантовый аграф от банта и вытащил оттуда маленькую бумажку, спрятанную среди складок лент.
— Она спасена! — пробормотал он про себя, пряча роковую записку в карман камзола и снова пришпиливая аграф на прежнее место. — Она спасена, и на этот раз король не подпишет ей смертного приговора.
Екатерина прочла письмо и спрятала его за лиф.
— Ваше величество, — остановил ее шут, — вы поклялись мне сжигать каждое письмо, которое я приношу вам от него, так как запретные любовные письма — вещь очень опасная. В один прекрасный день они могут заговорить и свидетельствовать против вас. Ваше величество, я не доставлю вам больше ни одного письма, прежде чем вы не сожжете этого.
— Джон, я сожгу, но сперва я должна как следует прочесть его, — возразила королева. — Теперь я прочла его только сердцем, но не взором. Итак, доставьте мне удовольствие хранить его еще несколько часов у себя на сердце.
— Вы поклянетесь, что еще сегодня сожжете его?
— Клянусь вам! — воскликнула королева.
— На этот раз с меня довольно. Вот вам бант!… Подобно знаменитой лисе, находящей, что виноград незрел, потому что она не может достать его, я говорю вам: «Возьмите ваш бант, он вовсе не нужен мне!».
Он отдал бант королеве, и она, смеясь, прикрепила его к плечу.
— Скажите же мне, Джон, когда вы наконец разрешите мне отблагодарить вас чем-либо более существенным, нежели слова, — сказала она с очаровательной улыбкой, протягивая ему руку. — Когда же вы наконец позволите своей королеве отплатить не одними словами за ваши услуги?
Джон Гейвуд поцеловал ее руку и печально сказал:
— Ваше величество! Я тогда потребую от вас награды, когда мои слезы и просьбы достигнут своего и убедят вас отречься от этой печальной и опасной любви. Право, в этот день я заслужу награду и с гордостью приму ее от вас.
— Бедный Джон, в таком случае вы никогда не получите награды, так как такого дня никогда не будет!
— Ну нет! я все же, вероятно, получу награду, но лишь от короля, и это будет такая награда, при которой люди теряют не только слух и физиономию, но всю голову! Ну, мы увидим! А до тех пор прощайте, ваше величество!… Мне пора идти к королю, так как кто-нибудь может неожиданно застать меня здесь и прийти к довольно умному выводу, что Джон Гейвуд — не всегда шут, но по временам исполняет роль и любовного посланца! Целую подол вашего платья!… Прощайте, ваше величество! Я должен спешить!
Шут снова прокрался через потайную дверь.
«А теперь мы посмотрим эту записку», — сказал он, выбравшись в коридор и удостоверившись, что его никто не видит.
Он достал записку из камзола и вскрыл ее.
— Мне незнаком этот почерк, — едва слышно пробормотал Гейвуд, — но несомненно, это написано женщиной.
«Веришь ли ты мне теперь, мой любимый? Я поклялась в присутствии короля и всего двора передать тебе этот бант и делаю теперь это. Ради тебя я охотно рискую своею жизнью, так как ты — моя жизнь и мне лучше умереть с тобою, чем жить без тебя. Я живу лишь в те минуты, когда покоюсь в твоих объятиях, и темная ночь, когда ты можешь быть у меня, становится для меня светлым солнечным днем. Будем молить Бога, чтобы поскорее наступила темная ночь, потому что такая ночь возвращает мне любимого человека, а тебе — твою счастливую жену. Джеральдина».
— Джеральдина! Кто это — Джеральдина? — пробормотал Джон Гейвуд, снова пряча в камзол записку. — Я должен распутать эту сеть лжи и обмана; мне необходимо знать, что все это значит. Здесь нечто большее, чем простая интрига, чем ложное обвинение. По-видимому, здесь кроется действительность. Королева должна была передать это письмо мужчине, и в нем говорится о сладостных воспоминаниях, о счастливых ночах. Итак, возможно тот, кому адресовано письмо, в заговоре против Екатерины, и нужно сказать, что тогда он — самый подлый ее враг, так как пользуется любовью в качестве орудия против нее. Здесь кроется коварная измена. Или здесь обманывают того, кому адресовано письмо, и он является невольным орудием в руках папистов, или он сам участвует в заговоре и взялся разыграть роль любовника королевы? Но кто бы мог это быть? Неужели Сеймур? Возможно, что и он, так как у него ледяное, коварное сердце и он мог бы быть способен на подобную измену. Но горе ему, если это — он! Тогда я пожалуюсь королю, и его голова скатится с плеч. А теперь к королю!
Однако прежде чем Гейвуд вернулся в приемный зал короля, открылась дверь королевского кабинета и оттуда вышла герцогиня Ричмонд с графом Дугласом.
Леди Джейн и Гардинер как бы случайно стояли близ дверей кабинета.
— Ну, что? Мы и там достигли своей цели? — спросил Гардинер.
— Да, мы достигли ее, — ответил граф Дуглас. — Герцогиня обвинила своего брата в любовной связи с королевой. Она сказала, что он время от времени оставляет свой дом и только утром возвращается. Она объявила, что три дня тому назад сама ночью выследила брата и видела, как он прошел во дворцовый флигель, занимаемый королевой, а одна из камеристок королевы сообщила герцогине, что в ту ночь королевы не было в ее комнатах.
— И что же, король выслушал ваше обвинение и не удушил вас в припадке гнева?
— Он до сих пор еще в том тупом состоянии ярости, когда лава еще только закипела и готовится прорваться сквозь кратер. Все еще мирно, но будьте уверены, что извержение лавы совершится и ее огненный поток погребет под собою тех, кому надлежит погибнуть.
— Королю известно и относительно банта? — спросила леди Джейн.
— Ему известно обо всем, — ответила герцогиня Ричмонд. — Но до нужного момента никто и не заподозрит его яростного гнева. Он сказал, что намерен внушить королеве полнейшую уверенность в том, что ее тайна не известна ему, чтобы тем вернее заполучить доказательство ее вины. Ну, а мы доставим ему это доказательство! А из этого следует, что королева безвозвратно погибла.
— Тише! Тише!… Дверь открылась, и идет обер-церемониймейстер, чтобы позвать нас в Золотую галерею.
— Ступайте, ступайте! — пробормотал Джон Гейвуд, крадясь за ними. — Я ведь тоже здесь и буду мышью, которая разгрызет те сети, куда вы хотите уловить мою великодушную львицу.
XV. БАНТ КОРОЛЕВЫ
правитьЗолотая галерея, где должен был состояться турнир поэтов, в этот день представляла собою действительно чарующее, феерическое зрелище. Гигантские зеркала в широких золотых рамах превосходнейшей резной работы покрывали стены и тысячами искр отражали свет огромных канделябров, освещавших зал. Повсюду пред зеркалами были расставлены самые редкие цветы, распространявшие свой одуряющий, но все же чарующий аромат и пестротою красок превосходившие огромные персидские ковры, которые покрывали весь зал и превратили его пол в неизмеримое цветочное ложе. Среди цветов были разбросаны столики с золотыми сосудами, в которых находились освежительные напитки; в конце огромной Золотой галереи помещался гигантский буфет с изысканнейшими и редчайшими закусками. Пока еще двери буфета были закрыты; когда же их открывали, буфет с галереей образовывал одну комнату.
Однако пока еще не перешли к реальным наслаждениям — двор был занят духовною пищею. Избранное, блестящее общество, наполнявшее зал, еще было принуждено некоторое время молчать и подавлять в себе злословие и клевету, шутки и лицемерие.
Только что наступила пауза. Король и Крук представили пред двором сцену из «Антигоны», и теперь двор отдыхал после сомнительного, хотя и «высокого» наслаждения внимательно слушать речь, в которой не понимаешь ни слова, но которую необходимо находить прекрасной, так как король сам был очарован ею.
Генрих VIII снова опустился на золотой трон и отдыхал от чрезвычайного напряжения; невидимый оркестр исполнял пьесу, написанную самим королем; своим торжественным и серьезным ритмом она представляла странный контраст с этим блестящим залом и собравшимся в нем великолепным и веселым обществом.
Так как король приказал всем быть веселыми, то повсюду начался непринужденный разговор. Поэтому было вполне естественно, что там и сям раздавался смех и двор, по-видимому, вовсе не обращал внимания на утомление короля.
Впрочем, Генриха уже давно не видели таким веселым и оживленным, как в этот вечер. Он так и сыпал шутками, заставлявшими мужчин смеяться, а дам краснеть — и среди них больше всего юную королеву, сидевшую рядом со своим супругом на великолепном троне и украдкою бросавшую страстные взоры на любимого человека, ради которого она охотно отреклась бы от королевской короны и трона.
Увидев, как Екатерина покраснела, Генрих стал самым нежным тоном просить у нее прощения за «те глупые шутки, которые заставили ее покраснеть и тем самым сделали ее еще более очаровательной и прекрасной». Его слова были так нежны и искренни, его взгляд так любовен, что никто не мог сомневаться в том, что его супруга пользовалась его величайшим расположением и самой нежной любовью.
Только те немногие лица, которым была известна тайная подкладка этой выставляемой напоказ нежности короля, понимали всю ту опасность, которая угрожает королеве, так как Генрих был страшнее всего именно тогда, когда льстил, и разрушительнее всего был его гнев по отношению к тем, кого он только что целовал и уверял в своей милости.
То же подумал и граф Дуглас, когда увидел с какою нежностью во взоре беседовал со своей супругой Генрих VIII.
За королевским троном стоял Джон Гейвуд в своем фантастическом одеянии. Король то и дело разражался громким смехом над его саркастическими и насмешливыми замечаниями.
Вдруг шут заметил ему:
— Ваше величество! мне не нравится сегодня ваш смех. Он отзывается желчью. Не находите ли и вы то же самое, ваше величество?
С этим вопросом Гейвуд обратился к королеве.
Она очнулась от своих сладких грез.
А это только и было нужно Джону Гейвуду. Поэтому он повторил свой вопрос.
— Неправда, — ответила она, — я нахожу, наоборот, что его величество сегодня — настоящее красное солнышко, и лучезарен, и светел, как оно.
— Было бы вернее сравнить его с полной луной, ваше величество, — со смехом подхватил шут. — Взгляните, однако, как весело болтает там граф Арчибальд Дуглас с герцогинею Ричмонд!… Люблю я этого доброго графа! Он всегда напоминает мне змею медянку, собирающуюся ужалить кого-нибудь в пятку, и потому вблизи этого вельможи я обыкновенно превращаюсь в журавля. Я стою на одной ноге, будучи уверен, что в таком случае граф не ужалит меня в другую. Ваше величество, на вашем месте я не велел бы умерщвлять тех, которых ужалила медянка, но уничтожал бы самих медянок, чтобы ноги честных людей оставались в безопасности от них.
Король кинул на него беглый, испытующий взгляд.
Но Гейвуд отвечал на это улыбкой и продолжал:
— Убивайте медянок, ваше величество! А когда приметесь уничтожать пресмыкающихся гадов, то будет нелишне дать при этом хорошего пинка и попам. Давно уже не жгли мы живьем никого из этого отродья, и они опять становятся буйны и злы, какими были и будут всегда. Я даже замечаю, как благочестивый и кроткий архиепископ винчестерский улыбается необычайно веселой улыбкой, беседуя вон там с леди Джейн; а это — дурной знак, потому что архиепископ улыбается лишь в том случае, когда ему опять удалось подцепить какую-нибудь бедную человеческую душу и приготовить ее на закуску своему владыке — я подразумеваю под этим конечно не вас, мой король, но дьявола. Ведь дьяволу вечно хочется пожирать благородные человеческие души, и тому, кто поймает для него таковую, он дает отпущение грехов на один час. Вот почему архиепископ ловит такое множество душ; ведь, греша ежечасно, он ежечасно нуждается в отпущении.
— Вы сегодня страшно язвительны, Джон Гейвуд, — улыбаясь сказала королева, тогда как король глубокомысленно и серьезно уставился взором в землю.
Слова Джона Гейвуда задели больное место в его сердце и невольно возбудили в недоверчивом монархе новые сомнения. Он не доверял не только обвиняемому, но также и обвинителю, и если наказывал одного как преступника, то был не прочь наказать и другого, как доносчика.
Он спрашивал себя, с какою целью граф Дуглас и архиепископ Гардинер взводили обвинение на королеву и зачем они нарушили его собственное спокойствие и доверие к жене.
В этот момент, когда он смотрел на свою прекрасную супругу, сидевшую с ним рядом с такой спокойной веселостью, непринужденно и приветливо улыбаясь, в нем закипел жестокий гнев не против Екатерины, но против Джейн, обвинявшей ее.
Ведь королева была так мила и красива! Зачем люди не хотели предоставить ему наслаждаться супружеским счастьем с нею? Зачем они вздумали разрушить его сладостный обман? Но может быть, она и не была виновной? Наверно нет. Таким веселым и ясным не может быть взор преступницы, так непринужденно, так девственно-нежно не может быть обращение распутной женщины!
Вдобавок король чувствовал себя изнуренным и пресыщенным; даже сама жестокость может надоесть, и в этот час Генрих не чувствовал никакой склонности к кровопролитию.
Сердце Генриха VIII (в подобные минуты умственной вялости и телесного расслабления у короля даже оказывалось сердце) было готово произнести слово помилования, как вдруг его взор упал на Генри Говарда, который стоял со своим отцом, герцогом Норфольком, недалеко от королевского трона, в кругу блестящих и благородных лордов.
Генрих VIII почувствовал смертельный укол в грудь, и его глаза стали метать молнии по направлению к этой группе.
Как гордо и внушительно выделялась среди окружающих фигура молодого графа! Как заметно возвышался он над всеми прочими! Как благородно и красиво было его лицо! Как царственны осанка и вся его наружность!
Генрих должен был сознаться себе во всем этом, и такое вынужденное признание заставило его возненавидеть соперника.
Нет, нет, никакой пощады Екатерине! Если ее обвинители сказали ему правду, если они доставят доказательства виновности королевы, тогда ей несдобровать. И как мог он сомневаться в справедливости доноса? Разве не говорили ему, что в банте, который королева должна дать графу Сэррею, будет спрятано любовное письмо от Екатерины? Разве граф Сэррей не сказал этого вчера, в час задушевного признания, своей сестре, герцогине Ричмонд, когда хотел подкупить ее, чтобы она сделалась посредницей любви между ним и королевой? Разве герцогиня не обвиняла королевы в том, что у нее происходят ночные свидания с графом в покинутой башне?
Нет, никакой пощады не будет его прекрасной королеве, если Генри Говард окажется ее любовником!
Король снова невольно посмотрел на ненавистного врага. Тот по-прежнему стоял поодаль со своим отцом, герцогом Норфольком. Как живы и грациозны были движения старого герцога, как стройна его фигура, сколько гордости и внушительности было в его осанке! Король был моложе герцога, а между тем тучность приковала его к креслу на колесах, и он сидел, как неподвижный колосс на своем троне, тогда как герцог Норфольк двигался свободно и легко, подчиняясь лишь собственной воле, но не горькой необходимости. Генриху хотелось бы разразить этого гордого, заносчивого человека за то, что он был свободен, тогда как его король являлся не чем иным, как пленником собственной плоти, рабом своего неповоротливого тела.
— Я уничтожу этот гордый, заносчивый род Говардов! — пробормотал про себя король, обращаясь в то же время с приветливой улыбкой к графу Сэррею. — Вы обещали прочесть несколько своих стихотворений, кузен, — продолжал он. — Доставьте же нам теперь это удовольствие! Ведь вы видите, с каким нетерпением смотрят все красавицы Англии на вас, благороднейшего и величайшего из поэтов, и как разгневались бы они на меня, если бы я еще больше отсрочил ожидаемое наслаждение. Даже моя прекрасная супруга жаждет ваших мечтательных песен; ведь вы знаете, Говард, что она любит поэзию, а больше всего — вашу поэзию.
Екатерина почти не слышала слов короля. Ее взоры встретились с глазами Сеймура и глубоко погрузились в них. Но потом она потупилась, вся полная созерцанием своего возлюбленного, и задумалась о нем, не смея больше смотреть на него.
Когда король назвал ее по имени, она вздрогнула и вопросительно взглянула на него, потому что не слышала сказанного им.
«Она совсем не смотрит в мою сторону! — сказал себе Генри Говард. — О, эта женщина не любит меня, или, по крайней мере, ее рассудок берет верх над любовью. О, Екатерина, неужели ты так боишься смерти, что, страшась ее, готова отречься от своей любви? — Он с поспешностью отчаяния вынул свой портфель и мысленно продолжал: — Я заставлю ее обратить ко мне свои взоры, заставлю ее думать о себе и вспомнить данную мне клятву! Горе ей, если она не исполнит ее, если не подарит мне банта, в чем клялась так торжественно. Если королева нарушит данное мне слово, то и я нарушу это ужасное молчание и в присутствии короля и всего двора обвиню Екатерину в измене ее любви. Тогда у нее по крайней мере будет отнята возможность отречься от меня, потому что вслед за этим мы наверняка взойдем с нею оба на кровавый помост».
— Позволяет ли мне ее величество приступить к чтению? — спросил он вслух, совершенно забыв, что король уже дал ему приказ и что лишь от него одного могло исходить подобное позволение.
Екатерина с удивлением взглянула на графа, но потом ее взор упал на леди Джейн Дуглас, смотревшую на нее с умоляющим видом. Королева улыбнулась, вспомнив в ту минуту, что с нею говорит возлюбленный Джейн и что она поклялась бедной девушке ободрить удрученного графа Сэррея и обойтись с ним милостиво.
И она, с улыбкой склонившись к Говарду, сказала:
— Прошу вас, доставьте нашему празднику прекраснейшее украшение! Украсьте его благоухающим цветком вашей поэзии. Вы видите, все мы горим нетерпением услышать ваши стихи.
Король задрожал от гнева, и уничтожающее громовое слово уже было готово сорваться с его уст. Но он сдержался; он хотел сначала получить доказательство, хотел, чтобы его супруга была не только обвинена, но и осуждена, а для этого требовались улики, которые подтвердили бы ее виновность.
Генри Говард приблизился теперь к трону королевской четы и с сияющими взорами, с воодушевленным лицом стал читать ей дрожавшим от волнения голосом свои песни любви, обращенные к прекрасной Джеральдине.
После его первого сонета, послышался шепот одобрения. Лишь король мрачно смотрел пред собою, только королева оставалась безучастной и холодной.
«Вот превосходная актриса! — подумал Генри Говард в ожесточении своего горя. — Ни один мускул не дрогнул у нее в лице, а между тем этот сонет должен был напомнить ей самые прекраснейшие, самые священные мгновения нашей любви».
Королева оставалась безучастной и холодной. Но если бы Генри Говард перевел свои взоры на леди Джейн Дуглас, то увидал бы, как она бледнела и краснела, как улыбалась от восхищения и как при всем том ее взор туманился слезой.
Однако граф Сэррей не видел никого, кроме королевы, и ее вид заставлял его трепетать от гнева и боли. Глаза Говарда метали молнии, лицо пылало страстью; все его существо было полно воодушевлением отчаяния. В этот момент он с радостью испустил бы последний вздох у ног своей Джеральдины, если бы она только признала его, если бы только у нее хватило мужества назвать его своим возлюбленным.
Но ее благосклонное спокойствие, ее приветливое равнодушие выводили его из себя. Он смял бумагу в руке; буквы прыгали у него перед глазами, он не мог больше читать.
Однако поэт все же не хотел оставаться безмолвным. Как умирающий лебедь, жаждал он излить свое горе в последней песне и облечь в слова и звуки свое отчаяние и свою муку. Он не мог больше читать готовое стихотворение, но принялся импровизировать.
Как огненный поток лавы текли слова из его уст; в пламенных дифирамбах, в вдохновенных гимнах изливал Сэррей свою любовь и свои терзания. Гений поэзии витал над ним, окружая сиянием его благородное, задумчивое чело. Граф был лучезарно прекрасен в своем воодушевлении, и даже королева почувствовала себя увлеченной его словами.
Его любовные жалобы, томления, восторги и мрачные фантазии нашли отголосок в ее сердце. Екатерина поняла Говарда, потому что испытывала те же радости, то же горе и тот же восторг, хотя все это относилось вовсе не к нему.
Но, как было сказано, поэт воодушевил ее. Поток его страсти увлек молодую женщину. Она плакала при его жалобах, она улыбалась его радостным гимнам.
Когда Генри Говард наконец умолк, глубокая тишина водворилась в обширном, сияющем королевском чертоге. Все лица были глубоко взволнованны, и это всеобщее молчание было прекраснейшим триумфом поэта, так как оно доказывало ему, что даже зависть и недоброжелательство замолкли перед его дарованием.
Наступила короткая пауза, подобная тому знойному, жуткому затишью, которое обыкновенно предшествует буре, когда природа замирает на один миг, притаив дыхание, чтобы собраться с силой и ударить грозой. То была многозначительная, ужасная пауза, но лишь немногие понимали ее значение.
Леди Джейн, совершенно разбитая, едва переводя дух, прислонилась к стене. Она чувствовала, что меч повис над ее головой и что он убьет ее, если поразит любимого ею человека.
Граф Дуглас и архиепископ винчестерский машинально приблизились один к другому и стояли рука об руку, соединившись для пагубной борьбы, тогда как Джон Гейвуд прокрался к королевскому трону сзади и со свойственной ему саркастической манерой прошептал королю на ухо несколько эпиграмм, которые заставили Генриха против воли улыбнуться.
Но тут поднялась со своего места королева и кивнула Генри Говарду, приглашая его подойти ближе.
— Милорд, — заговорила она почти торжественным тоном, — благодарю вас как королева и как женщина за ваши благородные возвышенные песни, которые вы сочинили в честь женщины! А так как милость моего короля возвеличила меня и сделала меня первой женщиной в Англии, то мне подобает от имени всех женщин высказать вам свою благодарность. Поэту приличествует иная награда, большая, чем воину. Победителю на поле сражения подносят лавровый венок, вы же одержали не менее прекрасную победу, потому что завоевали сердца! Мы, женщины, объявляем себя побежденными, и от имени всех этих благородных женщин я назначаю вас их рыцарем! В знак того возьмите этот бант, милорд! Он дает вам право носить цвета королевы и в то же время обязывает вас быть рыцарем всех женщин!
Она отколола бант от своего плеча и подала его графу.
Тот опустился перед ней на одно колено и протянул уже руку за этим драгоценным и желанным залогом.
Но в этот миг король поднялся со своего места и с повелительным видом удержал руку королевы.
— Позвольте мне, — сказал он дрожащим от гнева голосом, — прежде рассмотреть этот бант и убедиться, достоин ли он послужить единственной наградой благородному лорду! Дайте мне рассмотреть бант!
Екатерина с удивлением взглянула на его лицо, которое подергивалось от волнения и бешенства, но без всякого колебания протянула ему бант.
— Мы погибли! — прошептал граф Сэррей, тогда как граф Дуглас и прелат обменялись торжествующими взорами, а леди Джейн в страхе и ужасе творила молитву в глубине своего сердца, почти не слыша злорадных и торжествующих слов, которые нашептывала ей на ухо герцогиня Ричмонд.
Король держал бант в руке и рассматривал его. Но его пальцы дрожали так сильно, что он не мог отстегнуть аграф, скрепляющий петли, и потому протянул украшение Джону Гейвуду.
— Эти бриллианты плохие, — сказал Генрих отрывисто и сухо. — Отстегни аграф, мы желаем заменить его вот этой булавкой. Тогда подарок получит двойную ценность для графа, как залог благоволения моего и королевы.
— Как вы милостивы сегодня! — улыбаясь заметил Джон Гейвуд. — Ни дать, ни взять — кошка, которая всегда позабавится немного мышью, прежде чем сожрать ее.
— Отстегни аграф! — громовым голосом воскликнул король, будучи не в силах скрыть свою ярость.
Джон Гейвуд не спеша исполнил приказание. Он нарочно мешкал, действуя кропотливо и предоставляя королю следить за каждым движением, за каждым поворотом своих пальцев; его забавляло держать в жестком напряжении и ожидании тех, которые сплели эту интригу.
Пока он таким образом прикидывался совершенно безобидным и простодушным, его острый, проницательный взор блуждал по всему собравшемуся обществу и отлично подмечал трепетное нетерпение архиепископа Гардинера и графа Дугласа, равно как бледность леди Джейн и напряженное ожидание в чертах герцогини Ричмонд.
«Вот участники заговора против королевы, — подумал про себя Джон Гейвуд. — Но я буду молчать до того дня, пока мне удастся перехитрить их».
— Вот вам аграф! — сказал он после того вслух королю. — Он засел так крепко в ленте, как злоба в сердце попов и придворных!
Король вырвал у него ленту из рук и тщательно пропускал ее между пальцами.
— Ничего, ничего, — промолвил он скрипя зубами.
Теперь, обманутый в своих ожиданиях и предположениях, Генрих VIII не находил более сил противиться шумному потоку гнева, бушевавшему в его сердце. В нем снова проснулся тигр; он спокойно выжидал момента, когда к нему приведут обещанную жертву; теперь же, когда она, по-видимому, ускользнула от него, в нем возмущался дух буйства и жестокости. Тигр изнывал и томился жаждой крови, и невозможность удовлетворить ее приводила его в бешеную ярость.
Свирепым движением король швырнул бант на землю и с угрозой замахнулся на Генри Говарда.
— Не смейте касаться этого банта, — загремел Генрих, — прежде чем вы не оправдаетесь во взведенном на вас обвинении!…
Граф Сэррей твердо и смело взглянул в его глаза и спросил:
— Так, значит, меня обвиняют? В таком случае я требую прежде всего очной ставки со своими обвинителями и хочу знать, какого рода вину приписывают мне!
— А, изменник, ты осмеливаешься противоречить своему государю! — закричал король, бешено топая ногой. — Хорошо же, я буду твоим обвинителем и вместе с тем судьей.
— И конечно, ваше величество, вы будете справедливым судьею, — сказала Екатерина, наклоняясь с умоляющим видом к королю и взяв его за руку. — Ведь вы не осудите благородного графа Сэррея, не выслушав его оправданий; а если он окажется невиновным, то вы наверно накажете его обвинителей.
Однако это заступничество королевы вывело Генриха VIII из себя. Он отшвырнул ее руку и взглянул на нее такими разгоревшимися, гневными глазами, что она невольно затрепетала.
— Ты сама — изменница! — злобно воскликнул он. — Не толкуйте о невинности, когда вы сами виновны, и, прежде чем вы осмелитесь защищать графа, защитите самое себя.
Екатерина поднялась с места и взглянула пылающими глазами на разгневанное лицо супруга.
— Ваше величество! — торжественно произнесла она. — Вы публично пред всем своим двором обвиняете в преступлении меня, вашу супругу. Я требую теперь, чтобы вы сказали, в чем заключается моя вина!
Она была дивно прекрасна со своей смелой, гордой осанкой, в своем внушительном, величественном спокойствии.
Решительная минута наступила, и королева сознавала, что ее жизнь и будущность висят на волоске, что им необходимо одержать победу над смертью.
Она взглянула в сторону, где стоял Томас Сеймур; их взоры встретились. Молодая женщина видела, как он положил руку на меч, и приветствовала его издали улыбкой.
«Он защитит меня и, прежде чем меня повлекут в Тауэр, своей рукой пронзит мне грудь мечом», — подумала Екатерина, и радостная, торжествующая уверенность наполнила ее сердце.
Королева не видела ничего, кроме человека, поклявшегося умереть с нею вместе, когда наступит решительный момент. Она улыбаясь смотрела на этот меч, уже наполовину извлеченный Сеймуром из ножен, и приветствовала его, как дорогого, давно желанного друга.
Она не заметила, что Генри Говард также положил свою руку на меч, что и он был готов на ее защиту, твердо решившись умертвить короля, прежде чем тот успеет произнести смертный приговор королеве.
Но леди Джейн Дуглас видела это. Она умела читать в душе графа; она чувствовала, что он готов идти на смерть за свою возлюбленную, и это наполнило ее сердце горем и вместе с тем восхищением. Она также твердо решилась повиноваться только своему сердцу и своей любви и, позабыв все, кроме этого, поспешно выступила вперед и заняла место возле Генри Говарда.
— Опомнитесь, граф Сэррей, — тихонько шепнула она ему. — Уберите руку с меча! Королева приказывает вам это моими устами!
Генри Говард посмотрел на нее с удивлением и явно недоумевая; однако он выпустил из пальцев рукоятку меча и вопросительно взглянул на королеву.
Та повторила свое требование; она настаивала на том, чтобы король, в безмолвной ярости опустившийся опять на свое кресло, назвал ей взведенное на нее преступление.
— Хорошо, миледи, вы требуете этого и вы узнаете, — воскликнул Генрих VIII. — Вы хотите слышать, в чем обвиняют вас? Так ответьте мне, миледи! Вас обвиняют в том, что вы не всегда остаетесь в ночную пору в своей опочивальне. Утверждают, будто вы иногда покидаете ее на целые часы и что ни одна из ваших служанок не сопровождает вас, когда вы крадетесь по коридорам и потайным лестницам к уединенной башне, где вас поджидает ваш любовник, который в то же время проскальзывает в башню через калитку с улицы.
— Он знает все! — прошептал Генри Говард и снова схватился за меч и хотел приблизиться к королеве. Но леди Джейн удержала его.
— Подождите развязки, — промолвила она. — Умереть всегда успеете!
«Он знает все! — подумала в свою очередь королева и почувствовала в ту минуту в себе достаточно упрямого мужества, чтобы отважиться на все, только бы не выказать себя изменницей в глазах любимого человека. — Он не должен думать, что я изменила ему, — сказала она про себя. — Я открою всю правду, признаюсь во всем, чтобы он знал, почему и куда я уходила».
— Отвечайте же теперь, миледи. Отвечайте, Екатерина, — загремел король, — и скажите мне, можно ли обвинять вас. Правда ли, что неделю тому назад, около полуночи, с понедельника на вторник, вы покинули свою опочивальню и пошли тайком в уединенную башню? Правда ли, что там вас встретил человек, которому вы принадлежите?
Королева посмотрела на своего супруга с гневной гордостью и воскликнула:
— Генрих, Генрих, горе вам, что вы осмеливаетесь таким образом позорить собственную супругу!
— Отвечайте мне! Вас не было в ту ночь в вашей опочивальне?
— Нет, — ответила Екатерина с горделивым спокойствием, — меня там не было!
Король откинулся на спинку своего кресла, и настоящее рычание бешенства вырвалось из его груди. Оно заставило женщин побледнеть, и даже мужчинам стало не по себе.
Лишь Екатерина нисколько не смутилась; одна она не слышала ничего, кроме крика ужаса, который издал Томас Сеймур, и не видела ничего, кроме гневных и укоряющих взглядов, которые он кидал на нее. Она ответила на них приветливой и успокоительной улыбкой и. прижала обе руки к сердцу, глядя на него и подумав:
«По крайней мере я оправдаюсь пред ним!»
Королю между тем снова удалось преодолеть первый приступ исступления. Он опять выпрямился, и его лицо выражало теперь страшную, грозную холодность.
— Теперь вы сознаетесь, — спросил он, — что не были в ту ночь у себя в спальне?
— Я уже сказала вам, — нетерпеливо ответила Екатерина.
Король так закусил губы, что на них проступила кровь.
— И при вас был мужчина? — допытывался он. — Мужчина, которому вы назначили в тот час свидание и который вышел вам навстречу из уединенной башни?
— Да, при мне был мужчина! Но я не приходила к нему в уединенную башню и это не было условленным свиданием.
— Кто же был этот человек? — крикнул король. — Отвечайте мне! Назовите мне его имя, если не желаете, чтобы я задушил вас своими руками!
— Ваше величество, я уже разучилась бояться смерти! — с презрительной улыбкой ответила Екатерина.
— Кто был тот человек? Назовите мне его имя! — крикнул опять король.
Екатерина гордо выпрямилась, обвела взором все общество и торжественно промолвила:
— Человека, который был при мне в ту ночь, звали…
— Джоном Гейвудом, — договорил с серьезным и гордым видом шут, подошедший сзади к королевскому трону. — Да, ваше величество, ваш брат, шут Джон Гейвуд, в ту ночь имел честь сопровождать вашу супругу на ее святом пути; но я уверяю вас, что он менее походил на короля, чем король походит на шута!
Шепот изумления пробежал по залу. Онемевший король откинулся на спинку своего кресла.
— А теперь, ваше величество, — спокойно произнесла Екатерина, — я вам объясню, куда я ходила в ту ночь с Джоном Гейвудом!
Она умолкла и на одну минуту прислонилась спиной к подушке своего кресла. Она чувствовала, что все взоры обращены на нее; она слышала гневный стон короля; она чувствовала пламенные, укоризненные взоры своего возлюбленного, видела насмешливую улыбку надменных леди, которые ни за что не хотели простить ей, что она из простой баронессы превратилась в королеву. Но все это лишь делало королеву храбрее и отважнее. Она достигла той высшей точки в жизни, где нужно рисковать всем, чтобы не оборваться в пропасть.
Но леди Джейн, в свою очередь достигшая подобного критического момента своего существования, также сказала себе: «В этот час я должна рисковать всем, если не хочу лишиться всего». Она видела бледное лицо Генри Говарда, которое выражало напряженное ожидание. Ей было ясно, что если королева теперь заговорит, то все хитросплетения ее интриги откроются перед ним. Поэтому ей следовало предупредить королеву, она должна была предостеречь Генри Говарда.
— Не бойтесь ничего! — шепнула ему девушка. — Мы были подготовлены к этому. Я дала ей в руки средство спасения.
— Заговорите ли вы наконец? — воскликнул король, дрожа от нетерпения и ярости. — Скажите нам, где вы были в ту ночь?
— Скажу, — воскликнула Екатерина, смело и решительно поднимаясь с своего места. — Но горе тем, которые принудили меня к тому! Предупреждаю вас заранее, что обвиняемая превратится в обвинительницу, требующую справедливости не пред троном короля Англии, но пред престолом Владыки всех земных повелителей! Ваше величество, вы допытываетесь у меня, куда я ходила в ту ночь с Джоном Гейвудом? Как королева и ваша супруга я, пожалуй, могла бы требовать, чтобы вы задали этот вопрос не перед таким множеством свидетелей, но в тиши нашей комнаты. Однако вы искали публичности и я не боюсь ее! Так выслушайте правду, все вы!… В ту ночь, с понедельника на вторник, меня не было в моей опочивальне потому, что предстояло исполнить важный и священный долг, потому что ко мне взывала умирающая, умоляя о помощи и сострадании. Желаете вы знать, мой повелитель и супруг, кто была эта умирающая? Не кто иная, как Мария Аскью!
— Мария Аскью? — подхватил удивленный король, и гневное выражение его лица немного смягчилось.
— Мария Аскью, — прошептали остальные, и Джон Гейвуд прекрасно заметил, как омрачился лоб архиепископа, как побледнел и потупился канцлер Райотчесли.
— Да, я была у Марии Аскью, — продолжала королева, — да, у Марии Аскью, которую осудили вот те благочестивые и мудрые господа не столько за веру, сколько из-за того, что она, как им известно, была любима мною. Мария Аскью должна была умереть, потому что Екатерина Парр любила ее. Ей пришлось взойти на костер, чтобы мое сердце также горело в жгучих мучениях! И по этой причине я должна была рискнуть всем для ее спасения. О, ваше величество, скажите сами, не предписывал ли мне долг испробовать все, чтобы спасти несчастную девушку? Ради меня ее обрекли на эти жестокие терзания. Ведь у меня гнусным образом похитили письмо, которое написала мне в своем сердечном горе Мария Аскью, и это письмо было показано вам, чтобы возбудить ваши подозрения на мой счет и обвинить меня перед вами. Но ваше благородное сердце оттолкнуло недостойное подозрение, и тогда гнев моих врагов обрушился на Марию Аскью, и ей пришлось пострадать за то, что меня не нашли достойной наказания. У вас вырвали разрешение подвергнуть ее пыткам. Но когда вы, мой супруг, уступали их настояниям, благородный король еще бодрствовал в вас. «Идите, — сказал он, — пытайте и казните ее, но сначала убедитесь, не согласна ли она отречься от своего заблуждения!»
Генрих с удивлением взглянул на благородное и смелое лицо своей супруги.
— Вы знали это? — спросил он. — А между тем эти слова были сказаны наедине, без всякого постороннего свидетеля, который мог бы передать их вам!… Как же это дошло до вас?
— Когда человек не в силах больше оказать помощь ближнему, за это берется Сам Господь, — торжественно произнесла Екатерина. — Господь Бог повелел мне идти к Марии Аскью и сделать попытку к ее спасению! И я пошла. Но, будучи супругою благородного и величайшего из королей, я все-таки остаюсь лишь слабой, боязливой женщиной. Я боялась пуститься одна в этот скорбный и опасный путь; мне понадобилась сильная мужская рука, чтобы опереться на нее, и Джон Гейвуд предложил мне свои услуги.
— И вы действительно побывали у Марии Аскью? — задумчиво перебил ее король. — У этой закоренелой грешницы, которая пренебрегла помилованием и в ожесточении своего сердца не захотела воспользоваться прощением, предложенным ей мною?
— Супруг мой и властелин, — ответила королева со слезами на глазах, — та, которую вы только что обвинили, уже предстала перед престолом Господа и получила от своего Творца отпущение грехов! Простите же и вы, в свою очередь, и пусть пламя костра, на который возложили вчера благородное тело осужденной, пожрет также гнев и ненависть, постороннею рукою распаленные в вашем сердце против нее. Мария Аскью отошла в вечность, как святая, потому что простила всем своим врагам и благословила своих палачей-священников.
— Мария Аскью была проклятая грешница, которая осмелилась противиться приказаниям своего владыки и короля, — перебил королеву архиепископ винчестерский, бросая на нее колкий и гневный взгляд.
— Не осмелитесь ли вы утверждать, что вы сами всегда в точности и пунктуально исполняли Приказания вашего августейшего повелителя? — спросила Екатерина. — Соблюли вы королевскую волю, когда дело шло о Марии Аскью? Нет, говорю я, потому что король не приказывал вам мучить ее; он не велел, чтобы в кощунственном гневе терзали благородное человеческое существо, искажали этот образ и подобие Божие до отвратительного вида, вызывавшего содрогание. Однако вы сделали это! Пред Богом и вашим государем обвиняю вас в том я, королева! Знайте же теперь, мой властелин и супруг, что я была при том, когда Марию Аскью пытали, я видела ее муку, и Джон Гейвуд видел это вместе со мною.
Все взоры вопросительно обратились теперь на короля в ожидании жестокого взрыва бешенства и ярости с его стороны.
Но на этот раз приближенные ошиблись. Генрих VIII был слишком доволен, что супруга оказалась чиста от возведенного на нее преступления, и охотно простил ей менее важный проступок. Вдобавок на него подействовали гордость и смелость, с какими королева выступила против своих обвинителей, и он воспылал к ним таким же неумолимым гневом и ненавистью, какие только что возбуждала в нем Екатерина. Он радовался, что коварные и неугомонные преследователи его прекрасной и гордой супруги были унижены ею теперь в присутствии всего двора. Поэтому он взглянул с едва заметной улыбкой на королеву и с участием спросил ее:
— Но как это могло устроиться, миледи? Каким путем достигли вы темницы?
— Вот вопрос, который вправе задать каждый, кроме короля! Король Генрих один знает путь, по которому я шла! — с тонкой улыбкой ответила Екатерина.
Джон Гейвуд, по-прежнему стоявший позади королевского трона, наклонился теперь ближе к уху Генриха и долго торопливо и тихо говорил ему что-то.
Король внимательно слушал, после чего пробормотал настолько громко, что стоявшие поблизости могли отлично расслышать его слова:
— Ей-Богу, она — храбрая и смелая женщина, и нам пришлось бы отдать ей в этом справедливость, не будь она сама нашей королевой. Продолжайте дальше, миледи, — сказал он после того вслух, обращаясь к королеве с приветливым взором. — Расскажите мне, Екатерина, что видели вы в комнате пыток.
— О, мой король и господин, мною овладевает ужас при одной мысли о том, — воскликнула королева, содрогаясь и бледнея. — Я видела, как несчастная девушка извивалась в жестоком мучении. Но ее глаза были устремлены с немой мольбой только к небу. Она не просила своих мучителей о пощаде, она не требовала от них сострадания и милосердия; она не кричала от боли, хотя ее кости трещали, а мясо клочьями разлеталось во все стороны, как осколки стекла. Сложив руки, она простирала их к Богу, а ее уста шептали тихие молитвы, которые, пожалуй, заставляли плакать небесных ангелов, но не могли растрогать сердца палачей. Вы приказали пытать Марию, если она не захочет отступиться от своих заблуждений. Однако ее не спрашивали о том, а прямо подвергли пыткам. Но ее душа была тверда и мужественна, и среди пыток ее уста оставались безмолвными. Пусть ученые богословы говорят и решают, была ли вера Марии Аскью ложной, но они не посмеют отрицать, что в благородном одушевлении этой веры она была героиней, которой не отверг по крайней мере ее Господь Бог!… — Королева в волнении перевела дух, а затем продолжала: — Наконец изнуренные бесплодными усилиями подручные палача оставили свою кровавую работу, чтобы отдохнуть от мучений, которым они подвергали Марию Аскью. Комендант Тауэра объявил, что пытки окончены. Их применяли до высших степеней, и все же они остались бесплодными; сама жестокость была принуждена объявить о своем поражении. Между тем служители церкви требовали с дикой свирепостью, чтобы узницу еще раз подвергли мучениям. Осмельтесь отрицать это, вы, господа, которых я вижу там со смертельно бледными лицами! Да, ваше величество, заплечных дел мастера отказывались повиноваться служителям Божьим, потому что в сердцах подручных палача было больше милосердия, чем в сердцах священников. И когда они воспротивились продолжать свое кровавое дело, а комендант Тауэра, в силу существующего закона, объявил пытку оконченной, я увидала, как один из первых служителей нашей церкви сбросил с себя свое священное одеяние, превратился в подручного палача и с кровожадным наслаждением принялся снова терзать благородное, поникшее тело девушки и с большей жестокостью, чем отъявленные мучители, безжалостно дробил и резал члены, которые те только завинчивали в тиски… Избавьте меня, ваше величество, от необходимости подробнее рисовать эту ужасную сцену! Дрожа и замирая от ужаса, убежала я из этого страшного места и вернулась с сокрушенным и скорбным сердцем обратно к себе в комнату.
Екатерина замолкла в изнеможении и опустилась на свое кресло.
Жуткая тишина царила кругом. Все лица были бледны, без малейшей кровинки; архиепископ Гардинер и канцлер Райотчесли мрачно и упорно смотрели в пространство, ожидая, что гнев короля обрушится на их головы и уничтожит их.
Но король почти не думал о виновных; он думал только о своей прекрасной молодой супруге, смелость которой изумила его, а ее невинность и чистота наполняли его гордой, блаженной радостью. Поэтому он был весьма склонен простить людям, которые в сущности провинились тем, что исполнили приказание своего властелина слишком точно и строго.
Наступила продолжительная пауза — пауза ожидания и страха для всех собравшихся в зале. Только Екатерина сидела, спокойно откинувшись на спинку кресла, и посматривала сияющим взором на Томаса Сеймура, прекрасное лицо которого обнаруживало удовлетворение и радость, доставленные ему объяснением таинственного ночного странствования королевы.
Наконец Генрих VIII поднялся и, низко поклонившись своей супруге, произнес громким, звучным голосом:
— Я глубоко и горько оскорбил вас, моя благородная супруга, но, как вы подверглись моему публичному обвинению, так и я хочу так же публично просить у вас прощения! Вы вправе сердиться на меня, потому что мне подобало прежде всего с непоколебимой твердостью верить вашей честности и порядочности. Вы добились блестящего оправдания, миледи, и я, король, прежде всего склоняюсь пред вами и прошу, чтобы вы простили меня и наложили на меня покаяние!
— Предоставьте мне, ваше величество, наложить покаяние на этого раскаявшегося грешника! — радостно воскликнул Гейвуд, обращаясь к королеве. — Вы, ваше величество, слишком великодушны и слишком нерешительны, чтобы поступить с ним так строго, как того заслуживает брат мой, король Генрих. Итак, предоставьте мне наказать его, потому что только дурак достаточно мудр для того, чтобы наказать короля по заслугам.
Екатерина с благодарной улыбкой кивнула ему головой. Она вполне поняла деликатность и тонкий такт Джона Гейвуда; она поняла, что он своею шуткой хотел вывести ее из настоящего тягостного положения и прекратить это публичное оправдание королевы, которое должно было внутренне служить ей горьким упреком.
— Ну, — сказала она улыбаясь, — какую же кару наложили бы вы на своего короля?
— А такую, чтобы он признал дурака равным себе.
— Бог мне свидетель, что я это сделаю! — почти торжественно воскликнул Генрих VIII. — Дураки мы все и не заслуживаем славы, которою пользуемся в глазах людей.
— Но мой карательный декрет еще не весь исчерпан, братец! — продолжал Джон Гейвуд. — Я присуждаю вас далее к тому, чтобы вы тотчас велели прочесть вам мое произведение и отверзли свой слух для сочинения мудреца Джона Гейвуда!
— Значит, ты исполнил мой приказ и сочинил новую интерлюдию? — с живостью воскликнул король.
— Не интерлюдию, государь, но совершенно новую веселую шутку, сатирическую шутливую пьесу, слушая которую вы станете проливать слезы, но не от жалости, а от смеха. Благороднейшему графу Сэррею подобает громкая слава как поэту, подарившему нашей счастливой Англии первый сонет. Но я также хочу подарить ей нечто новое, а потому преподношу первую комедию и, подобно тому, как граф Сэррей воспевает красоту своей Джеральдины, так я прославлю швейную иглу Гаммера Гуртона. «Швейная игла Гаммера Гуртона» — так называется моя пьеса, и вы, ваше величество, должны прослушать ее в наказание за свои грехи.
— Согласен, — весело подхватил король, — предполагая, конечно, что вы позволите это, Кэти. Однако предварительно я ставлю одно условие. Оно относится к вам, королева! Вы, Кэти, не захотели наложить на меня покаяния; доставьте мне удовольствие исполнить какое-нибудь ваше желание! Выскажите мне просьбу, исполнением которой я мог бы угодить вам!
— Ну, в таком случае, мой властелин и король, — с очаровательной улыбкой сказала Екатерина, — я прошу вас не вспоминать о происшествии сегодняшнего дня и простить тем, которых я обвинила лишь из-за того, что их обвинение послужило моим оправданием. Мои обвинители уже понесли в этот час наказание за свою вину. Удовольствуйтесь этим, ваше величество, и простите им, как делаю это я!
— Вы всегда остаетесь благородной и великой женщиной, Кэти, — воскликнул король и, в то время как его взгляд почти с презрительным выражением устремился на Гардинера, продолжал: — Ваша просьба уважена. Но горе тем, которые осмелятся вторично обвинять вас! А вы не требуете ничего, кроме этого, Кэти?
— Нет, еще одно, государь и супруг! — Екатерина наклонилась к самому уху короля и прошептала: — Они обвинили еще вашего благороднейшего и преданнейшего слугу, они обвинили Кранмера. Не осуждайте его, не выслушав предварительно, и если я могу просить у вас милости, то вот в чем заключается моя просьба: переговорите сами с Кранмером. Скажите ему, в чем его обвиняют, и выслушайте его оправдание.
— Пусть будет так, Кэти, — сказал король, — и ты должна присутствовать при этом! Но пусть это будет нашей тайной, и мы устроим это втихомолку. А теперь, Джон Гейвуд, дай послушать твое сочинение. Но горе тебе, если ты не исполнишь своего обещания и не заставишь нас смеяться! Ведь ты отлично знаешь, что тогда тебе не уйти от розог наших оскорбленных дам.
— Пускай они засекут меня до смерти, если я не заставлю вас смеяться! — весело воскликнул Джон Гейвуд, вынимая свою рукопись.
Вскоре зал снова огласился громким хохотом, и среди всеобщей веселости никто не заметил, как архиепископ Гардинер и граф Дуглас тихонько ускользнули оттуда.
В прихожей они остановились и долго смотрели друг на друга, не говоря ни слова; их лица выражали гнев и злобу, кипящую у них внутри, и они понимали этот немой язык подавленных страстей.
— Екатерина должна умереть! — быстро и отрывисто произнес Гардинер. — Ей удалось однажды ускользнуть из наших силков, тем туже затянем мы петлю в другой раз!
— А я уже держу в руках нити, из которых мы сплетем наши силки, — сказал граф Дуглас. — Сегодня мы ложно обвинили королеву в любовной связи. Когда же мы сделаем это вновь, то скажем правду. Подметили вы те взоры, которыми обменивались королева с еретиком графом Сэдлеем, Томасом Сеймуром?
— Еще бы не подметить, граф!
— От этих взоров она погибнет, ваше высокопреосвященство. Королева любит Томаса Сеймура, и эта любовь будет ей гибелью!
— Аминь! — торжественно произнес архиепископ винчестерский, набожно подымая взор к небу. — Аминь! Сегодня королева тяжко и жестоко оскорбила нас; она опозорила и унизила нас перед всем двором. Мы отплатим ей за это. Пусть комната пыток, которую она описала такими живыми красками, отворится когда-нибудь и для нее, не с тем чтобы она могла присутствовать при мучениях других, а для того чтобы самой подвергнуться жестоким мукам. Наступит день, когда мы отомстим за себя!
Часть третья
правитьI. МЕСТЬ
правитьМисс Голланд, вызывавшая всеобщие восторги красавица, возлюбленная герцога Норфолька, находилась одна в своем богато убранном будуаре. Было как раз то самое время, когда герцог обыкновенно приезжал к ней; поэтому она постаралась принарядиться как можно лучше, одевшись в одно из тех легких, пышных неглиже, которые особенно нравились герцогу Норфольку, так как выгодно обрисовывали ее красивые формы.
Но сегодня герцог так и не появился. Вместо него только что прибыл камердинер, передавший красавице письмо от него. Это письмо она как раз держала в руках, в бешенстве бросаясь по будуару из угла в угол. Яркий румянец горел на щеках, а большие, гордые глаза метали гневные молнии.
Она была отвергнута! Она, леди Голланд, должна была примириться с позором быть брошенной своим любовником!
Мисс Голланд вся дрожала, когда думала об этом. Но не страдания отвергнутой любви, а оскорбленная гордость женщины заставляла ее дрожать.
Герцог бросил ее. Всей ее красоты, всей ее молодости не хватило, чтобы привязать к себе этого седовласого старика с увядшим лицом! Он писал, что пресытился и устал не от нее лично, а от самой любви вообще, так как его сердце стало старым и увядшим, как и его лицо, и что в его груди нет больше места для любви, так как там все занято одним честолюбием.
Мисс Голланд еще раз развернула письмо и снова перечитала это место, а затем, скрипя от бешенства зубами и со слезами в глазах, сказала:
— Он мне поплатится за это! Я отмщу ему за этот позор! — Она спрятала письмо у себя на груди и позвонила в серебряный колокольчик. — Подать карету! — приказала она вошедшему камердинеру, молча удалившемуся по выслушании приказания. — Я отмщу! — бормотала она, дрожащими руками закутываясь в большую турецкую шаль. — Я докажу ему, что и у меня тоже есть свое честолюбие и что моя гордость не прощает таких издевательств. Он говорит, что хочет забыть меня, ну а я заставлю его думать обо мне, даже если он и будет делать это с проклятиями!
Она поспешно прошла через ряд богато обставленных комнат, роскошь которых говорила о былой щедрости любовника, и спустилась к карете, стоявшей у подъезда с широко раскрытой дверцей.
— К герцогине Норфольк! — быстро сказала мисс Голланд лакею, стоявшему около ступеньки и помогавшему ей сесть в экипаж.
Вскоре карета остановилась пред дворцом герцогини, и мисс Голланд гордым шагом и с надменным выражением лица вошла в портал.
— Немедленно доложите обо мне герцогине! — приказала она торопливо подбежавшему лакею.
— Как прикажете доложить о вас, миледи?
— Мисс Арабелла Голланд.
Лакей даже отскочил и в полном смущении уставился на гостью.
— Мисс Арабелла Голланд? — переспросил он.
Презрительная улыбка скользнула по тонким губам красавицы.
— Как видно, вы знаете меня, — сказала она, — и вам кажется несколько странным видеть меня здесь. Можете удивляться, сколько вам угодно, друг мой, только проводите меня все-таки к герцогине!
— Я сомневаюсь, чтобы ее светлость принимали сегодня! — смущенно пробормотал лакей.
— Так ступайте и спросите, а чтобы я могла немедленно узнать ответ герцогини, я пойду за вами!
Мисс Голланд повелительно кивнула лакею, заставляя его идти вперед, и он не нашел в себе достаточно храбрости, чтобы прекословить такой гордой красоте.
Они молча прошли через целый ряд богато обставленных комнат и наконец остановились пред завешанной коврами дверью.
— Я должен попросить вас, миледи, обождать здесь одну минутку, — сказал лакей, — чтобы я мог доложить о вас герцогине, находящейся там, в будуаре.
— О нет! Я сама сделаю это! — возразила мисс Голланд и, сильным движением руки отталкивая лакея, открыла дверь.
Герцогиня сидела за письменным столом спиной к двери, в которую вошла Арабелла. Она не обернулась; быть может, она даже не слыхала, что дверь открылась, и спокойно продолжала писать.
Мисс Голланд гордо прошла через комнату и, остановившись рядом со стулом, на котором сидела герцогиня, холодно и спокойно сказала:
— Мне надо поговорить с вами, герцогиня!
Герцогиня вскрикнула и подняла свой взор.
— Мисс Голланд! — вне себя воскликнула она, резко поднимаясь с кресла. — Мисс Голланд! Вы здесь, у меня, в моем доме? Что вам нужно здесь? Да как вы осмеливаетесь переступить порог моего дома?
— Я вижу, что вы по-прежнему ненавидите меня, миледи! — улыбаясь сказала Арабелла. — Вы все еще не можете простить, что герцог, ваш супруг, нашел больше очарования в моем юном, цветущем лице, чем в вашем увядшем, и что мои веселость и шаловливость привлекли его больше, чем ваша холодная аристократичность!
Герцогиня побледнела от бешенства, ее глаза метали молнии.
— Молчите, бесстыдница! — воскликнула она. — Замолчите, или я крикну лакеев, чтобы они избавили меня от вашего присутствия!
— Вы не позовете их, так как я пришла заключить с вами союз и предложить вам мир!
— Мир с вами? — иронически воскликнула герцогиня. — Мне помириться с бессовестной женщиной, укравшей у меня мужа и отца моих детей, той самой, по вине которой я была обречена позору предстать пред целым светом в качестве отвергнутой, поруганной супруги, должна была терпеть, чтобы меня сравнивали с вами, дабы выяснить, кто из нас более достоин его любви? Помириться с вами, мисс Голланд, с дерзкой соперницей, которая с расточительной роскошью разбрасывает состояние моего мужа и с иронической улыбкой грабит законное наследие моих детей?
— Да, герцог в самом деле очень щедр, — равнодушно заметила мисс Голланд, — он осыпает меня золотом и бриллиантами!
— А я должна почти нуждаться! — скрипя зубами, сказала герцогиня.
— Нуждаться, миледи? Ну, вы можете терпеть недостаток разве только в любви, но не в деньгах. Вы обставлены достаточно роскошью, да и всем известно, что герцогиня Норфольк слишком богата сама и не обеднеет, если лишится той мелочи, которую ее супруг кладет к моим ногам. Клянусь небом, миледи, я даже не дала бы себе труда нагнуться, чтобы поднять эту мелочь, если бы среди прочего я не увидала его сердца! Ну, а сердце мужчины стоит того, чтобы женщина нагнулась и подняла его! Вы не обратили на это должного внимания и поэтому потеряли сердце своего супруга. Я же подняла его — вот и все! К чему же вы хотите во что бы то ни стало делать из этого какое-то преступление?
— Довольно! — воскликнула герцогиня. — Мне не подобает вступать с вами в пререкания по этому поводу! Я требую только одного: скажите, что дало вам смелость явиться ко мне?
— Миледи, скажите: вы ненавидите только меня или и вашего супруга тоже?
— И вы еще спрашиваете, ненавижу ли я его! — воскликнула герцогиня с резким ироническим смехом. — Да, мисс Голланд, да! Я настолько же пламенно ненавижу его, насколько вас презираю!
— В таком случае, миледи, мы скоро поймем друг друга, потому что и я тоже ненавижу его, — сказала мисс Голланд, спокойно опускаясь на диван. — Да, миледи, я ненавижу его!
— Вы ненавидите его? — радостно спросила герцогиня.
— Я ненавижу его и пришла к вам, чтобы сговориться о совместных действиях с вами. Он — изменник, обманщик, клятвопреступник, и я хочу отмстить ему за свой позор!
— Ах, так он бросил и вас тоже?
— Да, он меня бросил.
— В таком случае да благословен будет Бог! — воскликнула герцогиня, и ее лицо засияло радостью. — Бог справедлив и наказал вас тем же оружием, которым вы нанесли мне рану. Из-за вас мой муж бросил меня, а из-за другой женщины он теперь и вас бросает!
— О нет, миледи! — гордо возразила мисс Голланд. — Такой женщины, как я, не бросают ради другой женщины, и тот, кто любил меня, уже не может после любить другую. Прочтите письмо вашего мужа!
Она протянула герцогине письмо ее супруга.
— Что же вы намерены делать теперь? — спросила герцогиня, прочитав письмо.
— Мстить, миледи! Он пишет, будто у него нет больше сердца, чтобы любить, ну, а мы постараемся сделать так, чтобы у него не осталось головы, которой он мог бы думать. Желаете заключить со мной союз, миледи?
— Да!
— И я тоже хочу вступить в ваш союз! — сказала герцогиня Ричмонд, которая как раз в это время раздвинула портьеры и вышла из соседней комнаты.
Она слышала дословно весь разговор, из которого отлично поняла, что в данном случае дело идет не о какой-либо мелочной мести, а о голове ее отца. Она знала, что мисс Голланд — не такая женщина, которая, чувствуя себя оскорбленной, стала бы искать шпильку; нет, мисс Арабелла хваталась за кинжал, чтобы насмерть поразить врага.
— Да, и я тоже хочу вступить в ваш союз, — воскликнула герцогиня Ричмонд. — Мы все трое поруганы одними и теми же людьми. Вас оскорбил отец, меня — сын. Ну так я помогу вам поразить отца, чтобы вы, в свою очередь, помогли мне уничтожить сына.
— Хорошо, я помогу вам, — улыбаясь сказала Арабелла, — потому что и я тоже ненавижу этого гордого графа Сэррея, который выставляет напоказ свою добродетель, словно это — золотое руно, наклеенное ему собственноручно самим Господом Богом.
— Я сама слышала, как он со слезами заклинал герцога, нашего отца, освободиться от ваших цепей, порвав с вами связь! — сказала молодая герцогиня Ричмонд.
Арабелла ничего не ответила; она только стиснула руки, и легкая бледность набежала на ее щеки.
— А почему ты так злишься на брата? — задумчиво спросила старая герцогиня.
— Почему я так сержусь на него, спрашиваете вы, мама? Потому что в его руках было все мое счастье и будущее, а он безжалостно и гордо ногами растоптал эти драгоценные сокровища своей сестры.
— Но ведь ты требовала от него слишком большой жертвы, — сказала мать. — Он должен был жениться на постылой женщине только для того, чтобы ты могла стать женой Томаса Сеймура!
— Вы, мама, защищаете Генри, а он тем не менее ежедневно поносит вас и еще вчера говорил, что находит вполне естественным и законным, что наш отец бросил вас, нашу мать!
— Ах да? — воскликнула герцогиня. — Ну хорошо же! Генри забыл, что я — его мать, так и я забуду, что он — сын мне. Я буду вашей союзницей. Мести нашим оскорбленным сердцам! Месть отцу и сыну!
Она протянула обе руки, и молодые женщины схватили их.
— Месть отцу и сыну! — повторили обе, и их глаза засверкали, а румянец залил щеки.
— Я устала сидеть словно узница в своем дворце и не сметь показываться при дворе из боязни встретиться там с мужем, — продолжала герцогиня Норфольк.
— Вам не придется больше встречаться с ним где бы то ни было! — лаконически ответила дочь.
— Пусть никто не осмелится смеяться и вышучивать меня! — воскликнула мисс Арабелла. — И когда всем станет известно, что он бросил меня, пусть узнают также, как заставила я его поплатиться за это!
— Томас Сеймур не может стать моим мужем до тех пор, пока жив Генри Говард; ведь Сеймур чувствует себя жестоко оскорбленным им, так как Генри отказался от руки его сестры! — сказала герцогиня Ричмонд. — Так давайте же подумаем, как и с чего мы начнем, чтобы поразить их обоих метким и верным ударом?
— Если три женщины решили действовать единодушно, то они могут быть уверены в благополучном исходе своей затеи! — сказала Арабелла, пожимая плечами. — Слава Богу, мы живем в царствование настолько благородного и великодушного короля, что он с такой же радостью смотрит на кровь своих подданных, как и на пурпур королевской мантии, и никогда не упускал случая подписать смертный приговор.
— Да, но на этот раз он может поколебаться, — сказала герцогиня. — Он не решится покуситься на голову представителей самого знатного и могущественного рода во всем королевстве!
— Вот именно риск и подстрекнет его скорее всего! — засмеялась герцогиня Ричмонд. — И, чем труднее покажется снять с кого-либо голову, тем нетерпеливее будет он желать сделать это! Король ненавидит и моего отца, и моего брата и будет только благодарен нам, если мы поможем ему превратить ненависть в карающее правосудие.
— Ну так давайте обвиним их обоих в государственной измене! — воскликнула Арабелла. — Герцог замышляет измену: ведь я могу и хочу присягнуть в том, что он зачастую называл короля кровожадным тигром и безжалостным тираном, человеком без совести и веры, который кокетничает, изображая, будто является источником и оплотом религии.
— Если он говорил это и вы слыхали это, то вы обязаны донести королю, если сами не хотите быть обвиненной в государственной измене! — торжественно воскликнула молодая герцогиня Ричмонд.
— А разве вы не заметили, что с некоторых пор герцог носит тот же герб, что и король? — спросила герцогиня Норфольк. — О, в горделивом честолюбии своей души он не довольствуется тем, что является первым слугой страны, а хочет сам стать ее королем и повелителем!
— Скажите это королю, и уже завтра голова скатится с плеч изменника. Король ревнив к власти, как только женщина может ревновать возлюбленного. Скажите ему, что герцог носит его герб, и погибель герцога будет несомненной!
— Я скажу ему это! — твердо произнесла герцогиня Ричмонд.
— В гибели отца можно не сомневаться, а вот что у нас будет для сына?
— Самое верное и безопасное средство, которое с такой же меткостью отправит его на тот свет, с какой поражает крошечная пуля самого гордого оленя. Генри любит королеву, и я докажу это королю, — сказала молодая герцогиня Ричмонд.
— Так идем же к королю! — нетерпеливо воскликнула Арабелла.
— О нет! Это может обратить на себя внимание и легко разрушить весь наш план, — сказала герцогиня Ричмонд. — Сначала поговорим с графом Дугласом и выслушаем, что он нам посоветует. Пойдемте! Нам дорога каждая минута! Дело нашей женской чести требует мести. Мы не можем и не желаем оставлять безнаказанными тех, кто надругался над нашей любовью, оскорбил нашу честь и попрал ногами самые священные природные узы!
II. ВОССТАНОВЛЕНИЕ В ПРАВАХ
правитьПечально и замкнувшись в себе сидела принцесса Елизавета в своей комнате. Ее глаза покраснели от слез, и по временам она с силой стискивала рукой сердце, словно желая подавить его стон боли.
Безутешным, блуждающим взором обводила она комнату, и окружающая ее пустота причиняла ей двойное страдание, так как свидетельствовала о ее заброшенности, о позоре, все еще не снятом с нее. Ведь при иных обстоятельствах этот день был бы для всего двора праздником и все спешили бы принести ей свои поздравления.
Ведь сегодня был день рождения Елизаветы; в этот день четырнадцать лет тому назад дочь Анны Болейн увидела свет.
Дочь Анны Болейн! В этом-то и был весь секрет ее заброшенности. В этом и была причина того, что ни одна дама, ни один мужчина из всех придворных не вспомнили о дне ее рождения, потому что это было бы в то же время воспоминанием об Анне Болейн, о прекрасной и несчастной матери Елизаветы, которой пришлось поплатиться смертью за краткий миг величия и счастья…
К тому же сам король Генрих VIII объявил свою дочь незаконнорожденной и недостойной прав престолонаследия.
Таким образом, день рождения был для Елизаветы только еще одним оскорблением и унижением.
Раскинувшись на диване, она думала о безрадостном, полном унижений прошлом, об одиноком, безрадостном будущем.
Она была принцессой и не обладала правами, принадлежавшими ей по происхождению от короля; она была совсем юной и была осуждена на печальное отречение от всех радостей и наслаждений юности, а ее пламенное, страстное сердце было приговорено к вечному сну смерти. Ведь когда дофин Франции попросил ее руки, то Генрих Восьмой ответил, что незаконнорожденная Елизавета недостойна быть женой принца крови. Вместе с тем, чтобы отпугнуть также и других женихов, он объявил во всеуслышание, что никто из его подданных не должен осмелиться покушаться на руку королевских дочерей, а тот смельчак, который решится пожелать взять ее в жены, будет наказан как государственный преступник.
Таким образом, Елизавета была обречена оставаться незамужней, а ведь она любила, она таила одно только желание — стать женой своего возлюбленного и переменить гордое звание принцессы на имя графини Сеймур.
С тех пор как она полюбила его, для нее открылся новый мир, новое солнце взошло для нее, и пред чарующим шепотом любви должны были сами собой смолкнуть гордые, манящие голоса честолюбия. Елизавета уже не думала о том, что никогда не будет королевой; ее огорчало только то, что она не будет женой Сеймура. Она уже не хотела царствовать, а желала только быть счастливой, и все ее счастье заключалось в одном Томасе Сеймуре.
Обо всем этом думала она, сидя в своей одинокой комнате утром в день своего рождения, и покрасневшие от слез глаза и болезненно вздрагивавшие губы свидетельствовали, сколько уже плакала она сегодня, сколько вообще выстрадала эта четырнадцатилетняя девушка.
Но она решила прогнать от себя все эти мысли, она не хотела доставлять повсюду снующим и шпионящим, дерзким и насмешливым придворным лишний повод для торжества, не хотела дать им возможность видеть на ее лице слезы и радоваться ее страданиям и унижению. Это была гордая, полная решимости душа; Елизавета лучше бы умерла, чем приняла от придворных знаки сочувствия и сожаления.
— Буду работать! — сказала она себе. — Работа — лучший бальзам против страданий.
Она взялась за искусную вышивку шелком, начатую ею для бедной, несчастной подруги Анны Клевской, отвергнутой третьей супруги Генриха. Однако работа заняла только ее пальцы, но не отвлекла от мыслей.
Вдруг послышался сильный стук в дверь, и на пороге появилась Екатерина.
— Королева! — воскликнула Елизавета. — Вы приходите ко мне в такой ранний утренний час?
— А разве я должна была ждать вечера, чтобы поздравить мою Елизавету с днем рождения и пожелать ей счастья? — спросила Екатерина. — Или вы, быть может, думали, я не знаю, что сегодня день вашего рождения и что вы выходите из лет детства навстречу гордому и полному надежд девичеству?
— Полному надежд? — печально повторила Елизавета. — У дочери Анны Болейн нет надежд, и когда вы говорите о дне моего рождения, то напоминаете мне этим только о позоре, окружившем его.
— Этот позор больше не тяготеет над вами! — воскликнула Екатерина и, нежно обвив принцессу за шею, протянула ей свиток, сказав: — Возьмите это, Елизавета, и пусть эта бумага явится для вас знамением радостного и блестящего будущего! По моей просьбе король издал этот указ, а мне он дал радость доставить его вам.
Елизавета развернула свиток, прочитала его, и радостное выражение осветило все ее лицо.
— Признана! Я признана! — воскликнула она. — Позор рождения снят с меня! Елизавета больше не незаконнорожденная, а принцесса крови!
— И может когда-нибудь стать королевой! — улыбаясь сказала Екатерина.
— О! — воскликнула Елизавета, — не это переполняет меня радостью! Я радуюсь тому, что с моего имени снят позор и я могу с гордостью произнести имя своей матери! О, мать моя, мать! Теперь ты можешь спокойно спать в могиле, так как она более уже не обесчещена! Анна Болейн была не любовницей, а законной супругой короля Генриха, и Елизавета — его законная дочь! Благодарю Тебя, Боже мой, благодарю Тебя! — пылкая девушка бросилась на колени и подняла к небу руки и взор. — Просветленный дух моей матери! — торжественно сказала она. — Призываю тебя, явись ко мне! Осени меня своей тенью и благослови дыханием своим! Королева Англии Анна! Твоя дочь больше не незаконнорожденная, и никто да не осмелится более называть ее так! Ты была со мной, когда я плакала и страдала, и часто, бывало, в минуты позора и унижений, я слышала твой голос, которым ты мне шептала утешения, видела твои небесные глаза, которые вливали мне в грудь мир и любовь! О, останься и теперь со мной, мама, теперь, когда снят с меня позор! Останься со мной и в счастье! Стой на страже моего сердца, чтобы оно оставалось чистым и далеким от надменности и гордости! Анна Болейн! Твою прекрасную, невинную голову положили на плаху, но этот пергамент снова воздевает на нее корону, и горе, горе тем, кто осмелится и впредь оскорблять твою память! — Она поднялась и бросилась к стене, на которой висела большая картина, писанная маслом и изображавшая принцессу маленьким ребенком, играющую с собакой. — О, мама, дорогая мама, — сказала она. — Эта картина была последним земным предметом, к которому были устремлены твои взоры, а твой последний поцелуй достался этим намалеванным детским губкам, так как жестокие палачи не позволили тебе дать его живому ребенку! О, дай же мне выпить этот последний поцелуй, дай мне прикоснуться губами к тому месту, которое освятило прикосновение твоих уст! — Она наклонилась и с благоговением поцеловала портрет. — Ну, а теперь восстань же из могилы, мама! — торжественно продолжала она. — Мне так долго приходилось скрывать и прятать тебя! Теперь ты снова принадлежишь миру и свету! Король признал меня своей законной дочерью, он не может запретить мне иметь в своей комнате портрет моей матери!
Говоря это, она нажала скрытую в широкой золотой раме пружину, и картина вдруг задвигалась и медленно повернулась, словно дверь, открывая спрятанную под ней другую картину, изображавшую несчастную Анну Болейн в полном блеске красоты и подвенечного убора, как написал ее, по желанию короля-супруга, Гольбейн.
— Какое у нее прекрасное, ангельское лицо! — сказала Екатерина, подходя ближе. — Какой невинностью и чистотой дышат ее черты! Бедная королева! Твоим врагам все-таки удалось оклеветать тебя и довести до эшафота. О, когда я смотрю на тебя, меня охватывает ужас, и собственная участь встает грозным привидением. Кто же может чувствовать себя в безопасности, если в ней не была уверена Анна Болейн, если она сама должна была умереть бесславной смертью! О, поверьте мне, Елизавета, печально счастье быть английской королевой, и мне часто приходилось утром спрашивать себя, встречу ли я вечер королевой! Но нет! — перебила она сама себя. — Не обо мне следует говорить в этот час, а только о вас, Елизавета, о вашей будущности и счастье. Пусть этот пергамент позволит вам осуществить все желания, затаившиеся в вашей груди!
— Он уже привел в исполнение мое громадное желание, — ответила Елизавета, все еще занятая созерцанием портрета матери. — Он дает мне возможность открыто показывать портрет матери! Чтобы я когда-нибудь могла сделать это — было ее последним желанием, переданным мне через Джона Гейвуда. Ему она передала для меня этот портрет, он один только знал эту тайну и свято сохранил ее.
— О, Джон Гейвуд — надежный и верный друг, — сердечно сказала Екатерина, — и он-то именно и помог мне склонить короля к нашему плану и побудить его признать вас!
Елизавета с выражением несказанной благодарности протянула ей обе руки и промолвила:
— Я обязана вам восстановлением моей чести и чести моей матери! За это я буду любить вас, как дочь, и никогда ваши враги не встретят у меня желания выслушать их изветы и склониться к ним. Давайте заключим с вами наступательный и оборонительный союз! Давайте верно держаться друг друга, и пусть враги одной из нас станут также врагами другой. А где мы увидим опасность, там совместно будем отражать ее, будем неослабным взглядом охранять друг друга и предостерегать, если случайный луч света откроет нам врага, таящегося и подползающего во мраке, чтобы предательски сзади поразить нас кинжалом.
— Да будет так! — торжественно сказала Екатерина. — Будем неразрывно и верно держаться друг за друга и любить друг друга, как сестры! — Она сердечно поцеловала Елизавету в губы и продолжала: — А теперь, принцесса, еще раз обратите свои взоры на указ, в котором вы прочитали лишь самое начало. Поверьте мне, это очень важно, так как он заключает в себе разные распоряжения, касающиеся вашей будущности, назначает вам придворный штат и годовое содержание, приличествующее принцессе крови.
— О, какое мне дело до всего этого! — весело воскликнула Елизавета. — Это касается моего гофмейстера, так пусть он и сообразуется с этими предначертаниями!
— Но там имеется еще и другой параграф, который может больше заинтересовать вас, — сказала Екатерина с тонкой усмешкой, — так как он заключает в себе новое и полное восстановление чести моей гордой и честолюбивой принцессы. Помните ли вы еще, какой ответ дал ваш отец королю Франции, когда тот просил вашей руки для своего дофина?
— Помню ли я? — воскликнула Елизавета, лицо которой снова омрачилось печалью. — Король Генрих ответил, что дочь Анны Болейн недостойна принять руку принца крови!
— Ну вот, Елизавета, для того, чтобы окончательно восстановить вашу честь, король, возвращая вам законный титул и почести, постановил, что вы вправе выйти замуж только за равного себе по рождению и что права престолонаследия только в том случае останутся за вами, если вы вручите свою руку принцу крови. О, разумеется, более полного возмещения всех прежних оскорблений не могло и быть, и согласием короля сделать это вы обязаны усиленным просьбам верного и честного друга, Джона Гейвуда.
— Джону Гейвуду! — с горечью воскликнула Елизавета. — О, благодарю вас, королева, что это не вы уговорили отца на подобную оговорку. Это сделал Джон Гейвуд, и его-то вы называете верным другом? Вы говорите, что он — преданный и честный слуга нам обеим? Берегитесь его верности, королева, и не полагайтесь на его преданность, потому что его душа полна лжи и, со смирением склоняясь перед вами, он на самом деле только выискивает глазами местечко, где мог бы поразить вас самым верным и безошибочным образом. О, это — змея, которая только что смертельно и неисцелимо ужалила меня! Но нет! — энергично продолжала она. — Я не поддамся этой предательской хитрости, я не стану рабой этого злосчастного указа! Я хочу быть свободной в любви и ненависти, хочу следовать только движениям своего сердца; я не согласна надеть такие оковы, отказаться от того, кого я люблю, и отдать свою руку тому, кого я, быть может, буду ненавидеть! — С выражением твердой, энергичной решимости она взяла свиток и протянула его обратно Екатерине. — Возьмите это, королева, верните моему отцу и скажите ему, что я благодарю его за заботливую доброту, но отказываюсь от блестящей судьбы, которая открывается мне в этом указе. Я так люблю свободу, что даже королевская корона не прельщает меня, если я должна буду принять ее со связанными руками и несвободным сердцем.
— Бедный ребенок! — вздохнула Екатерина. — Неужели же вы не знаете, что королевский венец неизменно налагает на нас оковы и защемляет сердце железными тисками! Ах, вы хотите быть свободной, оставаясь королевой? О, поверьте мне, Елизавета, нет человека более несвободного, чем король или королева. Нет человека, имеющего меньше права и возможности любить по свободному выбору, чем повелители народов…
— В таком случае, — с сверкающими глазами ответила Елизавета, — я отказываюсь от печального счастья когда-либо сделаться королевой. Тогда я отказываюсь принять этот указ, который хочет связать мою волю и желания. Как, я, дочь английского короля Генриха, должна позволить, чтобы жалкий клочок бумаги встал между мной самой и сердцем? Я — принцесса крови, и потому меня хотят заставить вручить свою руку только королевичу? Да, вы правы, это не отец мой придумал подобный указ, потому что никогда гордая отцовская душа не допускала его склоняться пред велениями жалкого этикета! Он любил, кого хотел, и никакой закон, никакой парламент не могли помешать его праву свободного выбора. Я буду истинной дочерью своего отца. Я не подчинюсь этому указу!
— Бедный ребенок! — сказала Екатерина. — А все-таки вам придется поучиться подчинению, потому что никто безнаказанно не может стать властелином; это накладывает известные обязанности. Никто не справляется, сочится или нет кровью ваше сердце. Его облекают в пурпур, и разве кто-нибудь заботится или спрашивает о том, обагряет ли его кровь нашего сердца? Вы еще молоды, Елизавета, у вас еще много надежд!
— Да, у меня много надежд, потому что я слишком много страдала. Слишком много слез пролили уже мои глаза. Я уже с детства должна была вкусить страданий и горечи жизни, теперь же я хочу занять подобающее место на ее радостном, счастливом пиру!
— Кто же говорит вам, что вы не получите этого места? Ведь указ не назначает вам определенного супруга, он только представляет вам гордое, бесспорное право искать супруга среди королевичей!
— О! — с сверкающими глазами воскликнула Елизавета, — если мне в самом деле суждено когда-нибудь стать королевой, то я гораздо больше буду гордиться возможностью выбрать такого супруга, которого я сделаю королем, чем такого, благодаря которому я сама стану королевой! Ну, скажите сами, Екатерина, разве не будет гордым и прекрасным счастьем окружить любимого человека величием и блеском, во всемогуществе любви превознести его выше всех остальных и в то же время смиренно сложить к его ногам все свое собственное величие, собственное могущество, чтобы он мог украсить себя им и сделать мое достояние своим?
— Клянусь небом, вы горды и честолюбивы, словно мужчина! — улыбаясь сказала Екатерина. — Вы — истинная дочь своего отца! Так думал Генрих, когда остановил свой выбор на Анне Болейн; так думал он, когда превознес меня самое до королевского престола. Но он может так думать и поступать, потому что он — мужчина!
— Он думал так, потому что он любил, а не потому что был мужчиной!
— А вы, Елизавета, тоже думаете так потому, что любите?
— Да, я люблю! — воскликнула принцесса, резким движением бросаясь в объятия Екатерины и пряча свое раскрасневшееся личико на ее груди. — Да, я люблю, люблю так же, как любил мой отец: не обращая внимания на ранг, на права рождения, а лишь глубоко сознавая, что мой возлюбленный равен мне по благородству мысли, по аристократизму духа и глубоко превосходит меня во всех тех великих и прекрасных свойствах, которые должны украшать собой каждого мужчину и которые встречаются у очень-очень немногих! Так судите же, королева, может ли сделать меня счастливой этот указ? Ведь тот, кого я люблю, — не королевич, не владетельный князь…
— Бедная Елизавета! — сказала королева, сердечно обнимая девушку.
— А почему вы сожалеете обо мне, когда в вашей власти сделать меня счастливой? — настойчиво спросила Елизавета. — Ведь именно вам удалось уговорить короля снять с меня пятно позора! Так почему вам не попытаться уговорить его отменить тот самый пункт, который заключает в себе приговор свободе моего сердца.
Екатерина вздохнув покачала головой и грустно сказала:
— О нет, мое могущество не простирается так далеко!… Ах, Елизавета, почему у вас нет доверия ко мне, почему вы прежде не признались мне, что в вашем сердечке таится любовь, противоречащая этому указу? Почему вы не признались вашему другу в этой опасной тайне?
— Именно потому, что она так опасна, я и промолчала! И потому-то я и не называю имени моего возлюбленного. Благодаря мне, королева, вы не должны стать по отношению к вашему супругу государственной преступницей, потому что вам ведь хорошо известно, что король за сокрытие от него малейшей тайны казнит обвинением в государственной измене. Нет, королева, пусть я буду преступницей, но вам не следует быть моей сообщницей. Ах, ведь всегда крайне опасно быть поверенной подобных тайн! Вы можете видеть это на примере Джона Гейвуда. Он один был моим поверенным и он предал меня. Я сама дала ему оружие против себя, и он обратил это оружие во вред мне.
— Нет, нет, — подумав, сказала Екатерина, — Джон Гейвуд честен и надежен, он не способен на предательство!
— Он предал меня! — ожесточенно воскликнула Елизавета. — Он один знал, что я люблю и что мой возлюбленный — человек хотя и благородного, но не королевского рода. И он был тем, кто, как вы сами говорите, уговорил короля включить параграф о моем бракосочетании в акт о престолонаследии.
— Он сделал это, без сомнения, для того, чтобы спасти вас от роковой ошибки сердца!
— Нет! Гейвуд испугался опасных последствий сообщничества и захотел отделаться от этой опасности за счет моего сердца и счастья. Но вы, Екатерина, — благородная, великая и сильная женщина, вы не способны на подобную мелкую игру, на такие подлые, мелочные соображения! Так помогите же мне, будьте моей спасительницей и покровительницей! В силу той клятвы, которой мы обещали взаимную поддержку и помощь, на основании того рукопожатия, которым мы ее скрепили, я молю у вас помощи и защиты! О Екатерина, дайте мне гордое и блаженное счастье иметь возможность силой моего желания сделать когда-нибудь потом великим и могущественным того, кого я люблю! Дайте мне опьяняющую радость иметь возможность собственноручно вручить его честолюбию могущество и власть, даже корону! О Екатерина, я на коленях заклинаю вас! Помогите мне уничтожить этот отвратительный указ, который хочет связать мое сердце и право свободного выбора!
В пламенном возбуждении Елизавета бросилась на колени пред королевой и умоляюще простерла к ней руки.
Екатерина улыбаясь склонилась к ней, подняла ее и сказала:
— Мечтательница! Бедная юная фантазерка! Кто знает, будете ли вы благодарить меня в один прекрасный день, если я последую вашему желанию, и не проклянете ли вы сами того часа, который, быть может, принесет вам вместо желанного счастья лишь разочарование и несчастье!
— А если бы даже и так? — энергично воскликнула Елизавета. — Все-таки лучше вынести лично выбранное несчастье, чем быть обреченной навязанному счастью. Скажите, Екатерина: обещаете ли вы мне свою помощь? Хотите ли вы сделать все, чтобы уговорить короля отменить этот проклятый параграф? Если вы не сделаете этого, то, клянусь вам душой моей матери, я не подчинюсь указу, я торжественно и публично откажусь от всех прерогатив, которые мне в нем предоставляются, я…
— Вы — милый, глупый ребенок, — перебила ее Екатерина, — ребенок, который в детской заносчивости готов дерзнуть схватиться за небесные молнии и взять взаймы у самого Зевса его громовые стрелы! О, вы так юны и неопытны, что не знаете еще, насколько мало внимания обращает судьба на наш ропот и с каким упорством, презирая стремления и сопротивление, она ведет нас своими, а не нами намеченными путями. Вам еще придется узнать это на личном опыте, бедный ребенок!
— Но я не хочу! — воскликнула Елизавета, топая ногой о пол с детским гневом. — Я не хочу постоянно и на вечные времена оставаться жертвенным агнцем чужой воли! И даже самой судьбе не сделать меня своей рабыней!
— Ну, мы еще увидим это, — улыбаясь сказала Екатерина. — Попытаемся по крайней мере на этот раз пойти против судьбы, и я помогу вам, насколько это будет в моих силах.
— А за это я буду любить вас, как мать и сестру, — воскликнула Елизавета, горячо и сердечно обнимая Екатерину. — Да, я буду любить вас за это и молить Господа, чтобы Он дал мне когда-нибудь возможность доказать вам на деле свою благодарность и вознаградить вас за вашу доброту и великодушие!
III. ИНТРИГИ
правитьС некоторого времени боли в ногах короля значительно усилились, и, несмотря на бешенство и возмущение, он принужден был оставаться пленником своего колесного стула. Поэтому было вполне естественно, что Генрих пребывал в мрачном и недовольном настроении духа и что молнии его гнева ниспадали на всех, кто имел печальное преимущество оставаться в его окружении. Страдания не только не смягчили его нрава, а лишь усиливали природную необузданность, и зачастую по всем залам Уайтгольского дворца раздавались гневное рычание короля и громкая ругань, которая не щадила никого и не обращала внимания ни на ранг, ни на положение.
Граф Дуглас, Гардинер и Райотчесли отлично умели использовать злобное настроение короля в свою пользу и доставить страдающему королю хоть небольшое удовлетворение — удовлетворение заставлять страдать и других.
Никогда еще в Англии не видали столько костров, как в эти дни болезни короля; никогда еще тюрьмы не были так переполнены, никогда еще не проливалось столько крови, сколько проливалось ее теперь, при короле Генрихе!
Но всего этого было еще слишком мало, чтобы удовлетворить короля, его друзей, советников и духовника. Оставались еще два могущественных столпа протестанства, опрокинуть которые еще предстояло Гардинеру и Райотчесли. Этими столпами были королева и архиепископ Кранмер. Оставались еще два могущественных и ненавистных врага, которых следовало победить Сеймурам: это были герцог Норфольк и его сын Сэррей.
Но всевозможные партии, представители которых осаждали нашептыванием королевские уши, были в то же время в самом фантастическом и непримиримом противоречии друг с другом и только и домогались того, чтобы вытеснить других из доверия и милости короля.
Папистская партия Гардинера и графа Дугласа напрягла все усилия к тому, чтобы лишить королевского благословения Сеймуров, те же, в свою очередь, лезли из кожи, чтобы поддержать власть расположенной к ним молодой королевы и поразить папистов в лице одного из самых их влиятельных вожаков — герцога Норфолька.
Одна партия находила доступ к королевским ушам посредством королевы, другая — посредством его фаворита, графа Дугласа.
Никогда еще король не был милостивее и благосклоннее к королеве и никогда еще он до такой степени не нуждался в графе Дугласе, как в эти дни болезни и телесных страданий.
Но была еще и третья партия, которая занимала значительную часть королевского благоволения и обладала могуществом, внушавшим тем больше опасений, что оно использовалось совершенно независимо и вне каких-либо посторонних влияний.
Это был Джон Гейвуд, королевский шут и эпиграммист, которого боялся целый двор.
Только один человек мог иметь влияние на него: Джон Гейвуд был другом королевы. Благодаря этому казалось, что в данный момент «еретическая» партия, главой которой считали королеву, преобладала в влиянии при дворе, и совершенно понятно, что паписты питали к королеве пламенную ненависть, и вполне естественно, что они неутомимо сплетали все новые и новые сети и планы, которые должны были погубить ее и лишить короны.
Но Екатерина слишком хорошо знала об опасности, угрожавшей ей, и была настороже. Она следила за каждым своим взглядом, взвешивала каждое слово, и сам Гардинер или Дуглас не могли бы придирчивее оценивать каждый день и каждый шаг королевы, чем это делала она сама. Она видела меч, ежедневно нависавший над ее головой, но, благодаря своему уму и рассудительности, благодаря постоянной тщательной осмотрительности и хитрости ее друга Гейвуда, ей удавалось пока еще предупреждать падение этого меча.
Со времени прогулки верхом в лес Екатерина никогда более не говорила с Томасом Сеймуром, потому что отлично знала, что, куда бы ни направила она свои стопы, за ней неминуемо последует шпион, что в любом укромном уголке она могла быть подслушана любопытным ухом и что сказанные ею слова повторят там, откуда на нее низвергнется смертный приговор. Поэтому она отказалась от счастливой возможности встречаться с своим возлюбленным иначе, как в присутствии свидетелей, и разговаривала с ним только во всеуслышание пред всем двором.
Да и к чему нужны были ей тайные свидания? Ведь она могла видеть его и впивать радость и надежду при виде его гордой, прекрасной фигуры! Ведь он мог, несмотря ни на что, быть с нею рядом и она имела возможность прислушиваться к музыке его голоса!
Екатерина, двадцативосьмилетняя женщина, сохранила в себе невинность и мечтательность молодой четырнадцатилетней девушки. Томас Сеймур был ее первой любовью, и она любила его той стыдливой, полной невинности страстью, которая свойственна первой любви. Поэтому ей было совершенно достаточно видеть Сеймура, быть около него, знать, что он любит ее, что он верен ей, что ей принадлежат все его помыслы и желания, как ему — ее!
И Екатерина знала это. Ведь для нее оставалось сладкое наслаждение переписки, пламенных признаний в любви, и если она не смогла сказать Сеймуру, как страстно и пылко отвечает она на его чувства, зато могла написать ему это.
Джон Гейвуд, верный, молчаливый друг, приносил ей письма графа и передавал ее ответ, выговорив в награду за это опасное посредничество, чтобы оба они смотрели на него как на единственного поверенного их тайн и немедленно жгли полученные письма. Он не мог воспрепятствовать Екатерине сгорать этой злосчастной страстью, но хотел по крайней мере предупредить кровавые последствия ее, а так как он знал, что любовь нуждается в поверенном, то взял на себя эту роль, чтобы Екатерина в несдержанности страсти и в простоте невинного сердечка не выбрала кого-либо другого участником этой страшной тайны.
Таким образом Джон Гейвуд наблюдал за безопасностью и счастьем Екатерины, как она сама стояла настороже счастья Томаса Сеймура и его друзей. Он защищал и выгораживал ее пред королем, как она защищала Кранмера от постоянно возобновляющихся нападок его врагов.
А последние не могли простить королеве, что она вырвала из их петли благородного и свободомыслящего архиепископа кентерберийского. Неоднократно Екатерине удавалось разрушать их хитроумные планы и разрывать сети, которые с изысканной ловкостью расставляли Гардинер и граф Дуглас. Поэтому для того, чтобы погубить главных врагов, надо было первым делом погубить королеву. Но откуда взять необходимые улики?
Будь у них эти улики, короля можно было легко побудить на смертный приговор. Король крайне скучал, а кроме того в его душе таился неисчерпанный родник раздражения.
Раздражение вызывали в нем величие и могущество Говардов.
Генрих с бешеной ненавистью думал о том, что герцог Норфольк, проезжая верхом по улицам Лондона, вызывает повсеместно дружные крики восторга и приветствий народа, тогда как он, король, осужден сидеть, словно узник, в своем дворце. Это Говарды были теми, кто постоянно и везде оспаривали у него королевскую славу. Говарды вытеснили его из народного сердца, узурпировав его любовь в свою пользу. Он лежал на мучительном одре болезни, и народ наверное давно забыл бы о нем, если бы о короле ему не напоминали ежедневно воздвигаемые костры и эшафоты. Он, Генрих, лежал на мучительном одре болезни, тогда как герцог показывался в ослепительном блеске и пышности народу, снискав его восторги королевской расточительностью, с которой разбрасывал народу деньги. Да, герцог Норфольк был опасным соперником королю! Корона недостаточно прочно сидела на голове Генриха, пока Говарды были живы, и кто мог бы сказать с уверенностью, не выберет ли после его смерти восторженный народ на престол герцога Норфолька или его сына, графа Сэррея вместо законного наследника, единственного сына Генриха — Эдуарда?
Когда король думал об этом, ему казалось, словно к его мозгу приливает какой-то огненный поток, и, судорожно сжимая руки в кулаки, он кричал и ревел о мести.
— Погибель этим ненавистным Говардам, которые замышляют похитить корону!
Эдуард, маленький, несовершеннолетний мальчик, один был благословенным Богом, законным наследником престола, и его отцу стоило большой жертвы дать народу наследника. Ради этого ему пришлось пожертвовать собственной любимой женой, Иоанной Сеймур, которой он дал умереть, только чтобы сын и наследник остался в живых. А народ даже не отплатил благодарностью королю за жертву, принесенную ему супругом Джейн Сеймур. Народ криками восторга приветствовал герцога Норфолька, отца той самой клятвопреступной королевы, которую Генрих страстно любил и которая поразила его отравленным кинжалом измены.
Вот какие мысли мучили короля на его болезненном одре, и с упрямством и раздражительностью больного он всецело уходил в них.
— Нам придется пожертвовать ему этих Говардов! — сказал граф Дуглас Гардинеру, когда они как-то раз были свидетелями нового взрыва бешенства короля. — Если мы хотим когда-нибудь добраться до королевы и иметь возможность погубить ее, то сначала мы должны уничтожить Говардов.
Архиепископ удивленно и вопросительно посмотрел на графа Дугласа. Тот улыбнулся и произнес:
— Ваши мысли слишком возвышенны и благородны, ваше высокопреосвященство, чтобы иметь возможность постоянно и достаточно понимать запутанность положения земных вещей. Ваш взгляд постоянно ищет только небес и Бога, так что часто не замечает мелких и незначительных вещей на земле.
— О, помилуйте, — с жестокой улыбкой ответил Гардинер. — Я вижу все, и мой взор полон восхищения, когда я взираю на Божью месть, обрушивающуюся на земле на главы врагов церкви. Поэтому благословляю вас воздвигнуть эшафот или костер для этих Говардов, если их смерть послужит средством к тому, чтобы привести в исполнение наши благочестивые намерения. Можете всегда быть уверены в моей помощи и пастырском благословении! Но я не совсем понимаю, каким образом Говарды могут мешать нашим планам, направленным против королевы, раз они считаются тоже ее врагами и верными сынами нашей святой церкви?
— Граф Сэррей — отщепенец, который дал доступ учению Кальвина в свое сердце!
— Так пусть падет его глава, так как он — преступник против Господа, и никто не посмеет сожалеть о нем! Но что можем мы поставить в вину его отцу?
— Герцог Норфольк еще опаснее, чем сын, так как, хотя он и остается католиком, но не имеет достаточно чистой веры и его душа полна неправедной жалости и опасного милосердия. Он сожалеет о тех, чья кровь проливается из-за преданности учению вааловых жрецов, а нас обоих он называет королевскими палачами!
— В таком случае, — воскликнул Гардинер с циничным, жестким смехом, — мы докажем ему, что он назвал нас настоящим именем, и уничтожим его!
— К тому же, как я уже сказал, Говарды стоят нам непосредственно поперек дороги в наших намерениях относительно королевы, — серьезно продолжал граф Дуглас. — Душа короля настолько переполнена одной этой ненавистью и завистью, что в ней нет больше места для других чувств, для другой ненависти. Правда, он достаточно часто подписывает смертные приговоры, которые мы подносим ему, но делает это так разъяренно и равнодушно, как лев, который раздавливает мышь, случайно забежавшую под его лапу. Если же льву надлежит разорвать подобного себе, то его следует сначала привести в ярость, а когда он достаточно взбесится, ему надо подсунуть добычу. Первой добычей короля должны стать Говарды, затем мы должны постараться, чтобы в тот момент, когда король снова будет потряхивать гривой, его гнев поразил Екатерину и Сеймуров.
— Господь Бог поможет нам найти настоящее средство, которым мы наверняка поразим наших врагов! — воскликнул Гардинер, набожно складывая руки в молитвенном экстазе.
— Мне кажется, что эти средства уже найдены, — улыбаясь сказал Дуглас, — и не успеет еще этот день склониться к закату, как ворота Тауэра широко распахнутся, чтобы пропустить гордого и мягкосердечного герцога Норфолька и этого отщепенца графа Сэррея. А может быть, нам даже удастся поразить тем же ударом заодно с Говардами и королеву! Глядите-ка, там, пред главным порталом, останавливается экипаж, и я вижу, как из него выходят герцогиня Норфольк с дочерью, герцогиней Ричмонд. Посмотрите-ка, они кивают нам. Я обещал проводить обеих дам к королю и сделаю это. А пока мы будем там, молитесь за нас, ваше высокопреосвященство, чтобы наши слова, словно хорошо направленные стрелы, поразили короля в самое сердце и чтобы последствия пали на головы королевы и Сеймуров!
IV. ОБВИНЕНИЕ
правитьНапрасно надеялся король, что ему удастся преодолеть свои страдания или по крайней мере настолько забыть о них, чтобы заснуть. Сон окончательно сбежал от королевского изголовья, и, устало и мрачно сидя на своем колесном стуле, он с проклятиями вспоминал, как еще только вчера герцог Норфольк рассказывал о своем спокойном сне, говоря, что сон вполне в его власти и он мог вызвать его, когда ему это заблагорассудится.
Эта мысль доводила Генриха VIII до бешенства, и он, скрипя зубами, пробормотал:
— Норфольк может спать, а я, король и повелитель, напрасно, словно последний нищий, вымаливаю у Бога хоть немного сна, хоть немного отдыха от этих страданий! Но это предатель Норфольк мешает мне спать! Мысль о нем лишает меня покоя и не дает отдохнуть. И я даже не могу разорвать своими руками этого предателя!… Я — король, но все же так слаб, так беспомощен, что не могу найти средство предать в руки правосудия преступника и покарать его за греховодные и богохульные дела! О, где я найду такого верного друга, настолько преданного слугу, который осмелится понять мои невысказанные мысли и исполнить желания, для которых я не нахожу слов?
Как раз в этот момент, когда Генрих думал об этом, сзади него открылась дверь и вошел граф Дуглас. Его лицо сияло гордостью и торжеством, а во взоре светилась дикая радость, так что даже король был поражен.
— Однако! — недовольно буркнул он. — Вы называете себя моим другом и позволяете себе быть веселым, тогда как ваш король является бедным узником, которого злая подагра приковала к этому стулу.
— Вы выздоровеете, ваше величество, и освободитесь из этих уз, чтобы предстать ослепительно сверкающим победителем, одно появление которого немедленно же повергает в прах всех его врагов и уничтожает всех, злоумышляющих против него!
— Значит, есть еще такие предатели, которые злоумышляют на короля? — сердито спросил Генрих, и его лоб мрачно омрачился.
— Да, еще есть такие предатели!
— Назовите мне их! — сказал король, дрожа от страстного нетерпения. — Назовите мне их, чтобы моя рука раздавила их и чтобы меч карающего правосудия снес головы виновных!
— Совсем излишне называть их, так как вы, ваше величество, слишком мудры и проницательны, чтобы не знать их! — Граф Дуглас ближе подошел к королю и, склонившись к его уху, продолжал: — Ваше величество! Я считаю себя вправе назвать себя самым верным, самым преданным слугой вашим, так как сумел прочитать ваши мысли. Я понял благородное страдание, разрывавшее вашу грудь и гнавшее сон от ваших глаз и мир от вашей души. Вы увидали врага, подкрадывавшегося во тьме; вы услыхали легкий шорох змеи, которая собиралась ужалить вас в ногу своим ядовитым жалом. Но вы настолько благородны, настолько бесстрашны, что не хотели сами стать обвинителем; вы даже не захотели отодвинуть ногу от змеи, собиравшейся ужалить вас. В дивном величии и милосердии вы улыбались тому, в ком знали врага. У меня же, ваше величество, другие обязанности; я — та верная собака, которая только и смотрит, что за безопасностью своего господина, и готова напасть на каждого, кто осмелится угрожать ему. Я видел змею, которая хотела бы умертвить вас, и теперь хочу раздавить ей голову!
— А как зовут змею, о которой вы говорите? — спросил король, и его сердце забилось с такой силой, что даже вздрагивали губы.
— Эту змею зовут Говард! — серьезно и торжественно сказал граф Дуглас.
Король испустил дикий крик и, забыв о подагре и страданиях, вскочил со стула.
— Говард? — сказал он с мрачной улыбкой. — Вы говорите, что Говард угрожает моей жизни? Который же именно? Назовите предателя!
— Я называю их обоих — отца и сына! Я обвиняю герцога Норфолька и графа Сэррея! Я утверждаю, что они — государственные преступники, покушающиеся на жизнь и честь моего короля и с богохульным высокомерием сами простирающие руки за королевским венцом!
— Ага, я знал это, знал! — крикнул король. — Вот от того-то я и не находил сна, оттого-то мое тело терзалось словно раскаленным железом! — Затем, уставившись сверкающими злобой глазами на Дугласа, он спросил с мрачной улыбкой: — И ты можешь доказать, что Говарды — предатели? Ты можешь доказать, что они домогаются моей короны?
— Надеюсь, что могу, — ответил Дуглас. — Конечно, это — не очень неоспоримые, веские улики…
— О! — перебил его король с необузданным смехом, — совсем и не потребуется слишком веских улик, дайте мне только самый крошечный кончик самой тоненькой нити, и я совью из нее такую прочную веревку, что на ней легко будет вздернуть на виселицу одновременно и отца, и сына!
— Ну, насчет сына доказательств совершенно достаточно, — улыбаясь сказал граф. — Что же касается герцога Норфолька, то я хочу привести вам, ваше величество, несколько обвинителей, которые наверное представят вам достаточно веские улики, чтобы довести герцога до эшафота. Позволите ли вы мне немедленно привести их?
— Да, ведите, ведите их! — воскликнул король. — Дорога каждая минута, когда речь идет о наказании предателей!
Граф Дуглас подошел к двери, открыл ее, показались три закутанные в густой вуаль женские фигуры, которые молча поклонились королю.
— Ага! — с жестокой улыбкой шепнул Генрих VIII, снова опускаясь на стул. — Так вот те три парки, которые держат в своих руках нить говардовской жизни и, можно надеяться, наконец-то оборвут ее!… Я дам им ножницы для этого, а если эти ножницы окажутся недостаточно острыми, то я готов своими королевскими руками помочь порвать ее!
— Ваше величество, — сказал граф Дуглас, в то время как по данному им знаку все три женщины сняли вуали. — К вам явились мать, дочь и возлюбленная герцога Норфолька, чтобы обвинить его в государственной измене; кроме того мать и дочь могут засвидетельствовать виновность в таком же преступлении также и графа Сэррея!
— О, что вы сказали! — воскликнул король. — Значит, действительно очень тяжело то преступление, которое так возмутило благородных дам, если они не считаются с голосом природы!
— Так оно и есть! — торжественным голосом сказала герцогиня Норфольк, а затем, сделав несколько шагов по направлению к королю, продолжала: — Ваше величество! Я обвиняю герцога, своего разведенного мужа, в государственной измене и в нарушении верности королю. Он решился присвоить себе ваш королевский герб, так что на его печати, на экипажах и на главном портале дворца красуется герб короля Англии!
— Это — правда! — сказал Генрих, который теперь, будучи совершенно уверен в неизбежности гибели Говардов, снова обрел обычный покой и рассудительность и принял вид строгого, беспристрастного судьи. — Да, Норфольк носит королевский герб на своем щите. Но, если вам не изменяет память, в этом гербе не хватает короны и вензеля нашего предка Эдуарда Третьего!
— Теперь герцог прибавил и корону, и вензель, — сказала мисс Голланд. — Он уверяет, что имеет на это право, так как, подобно королю, он тоже происходит по прямой линии от Эдуарда Третьего, так что ему подобает носить полный королевский герб.
— Если он говорит это, значит, он — государственный преступник, — воскликнул король, даже покрасневший от злобной радости, что он наконец-то заполучит в свою власть врага. — Как же дерзает он считать короля равным себе?
— Да, он — на самом деле государственный преступник! — продолжала мисс Голланд. — Мне неоднократно приходилось слышать от герцога Норфолька, будто он имеет такое же право на английский престол, как вы, ваше величество, и что может настать такой день, когда он будет тягаться с вашим сыном за королевскую корону!
— Ах так? — воскликнул король, и его глаза заметали такие молнии, что даже граф Дуглас испугался. — Ах так? Норфольк хочет тягаться с моим сыном за английскую корону? Ну ладно же! Значит, теперь моей священной обязанностью, как короля и отца, является раздавить ту змею, которая хочет ужалить меня в пяту; и в справедливом гневе меня не должны останавливать ни жалость, ни мысль о пощаде! Ведь даже если бы не было больше никаких доказательств его вины и преступления, кроме этих слов, сказанных им вам, то и их оказалось бы достаточно, чтобы стать его палачами на окровавленном эшафоте!
— Но существуют и другие доказательства! — лаконически вставила мисс Голланд.
Король должен был расстегнуть жилет, так как чувствовал, что радость готова задушить его.
— Назовите их! — приказал он.
— Герцог решается отрицать верховную власть короля; он называет римского архиепископа единственным верховным главой и святым отцом церкви.
— Ах вот как? — смеясь воскликнул король. — Ну что же, посмотрим, спасет ли этот святой отец своего верующего сына от эшафота, который мы прикажем воздвигнуть для него! Да, да, мы должны дать миру новое доказательство нашей неподкупной справедливости, которая готова поразить каждого, как бы высок и могуществен ни был он и как бы близко ни стоял к нашему трону. Правда, правда, нашему сердцу очень больно свалить этот дуб, который мы поставили так близко от престола, чтобы могли опереться на него. Но право требует от нас этой жертвы, и мы принесем ее, но без гнева и ропота, а в спокойном сознании наших королевских обязанностей! Мы очень любили этого герцога, и нам больно вырвать эту любовь из нашего сердца! — И сверкавшей драгоценностями рукой король смахнул с глаз слезу, которой там никогда не было. Но как? — спросил он после паузы. — Неужели у вас хватит храбрости повторить пред парламентом свое обвинение? Неужели вы, его жена, и вы, его возлюбленная, хотите публично подтвердить священной клятвой справедливость вашего свидетельства?
— Да, я сделаю это! — торжественно сказала герцогиня Норфольк. — Потому что для меня он — не муж, не отец моих детей, а враг моего короля, служить которому является моей священной обязанностью!
— Да, я сделаю это! — с очаровательной улыбкой воскликнула мисс Голланд. — Потому что для меня он уже не возлюбленный, а государственный преступник и богохульник, который достаточно нахален, чтобы признавать священным главой христианского мира римского архиепископа, осмелившегося послать на голову нашего короля свое проклятие! Ведь из-за этого-то и отвратилось мое сердце от герцога, и я стала его настолько же пламенно ненавидеть, насколько прежде любила!
Король с милостивой улыбкой протянул обеим женщинам руки и сказал:
— Вы оказали мне сегодня громадную услугу, миледи, и я сумею вознаградить вас за это. Я отдам вам, герцогиня, половину состояния вашего бывшего мужа, как если бы вы были законной наследницей и вдовой. Я оставлю в вашем бесспорном владении, мисс Голланд, все те драгоценности и имения, которые вам подарил влюбленный герцог.
Обе женщины рассыпались в громких выражениях благодарности и восхищения таким великодушным и щедрым королем, который настолько милостив, что давал им то, что уже было у них, и дарил то, что представляло их собственное достояние.
— Ну, а вы сегодня совсем немы, моя маленькая герцогиня? — спросил король после некоторой паузы, обращаясь к герцогине Ричмонд, которая отошла к окну.
— Ваше величество! — улыбаясь ответила герцогиня. — Я только и жду своего лозунга!
— А каков этот лозунг?
— Генри Говард, граф Сэррей! Ваше величество, вы знаете, я — веселая и беззаботная женщина и лучше умею шутить и смеяться, чем произносить серьезные слова. Вот эти обе благородные и прекрасные дамы обвинили герцога, моего отца, и сделали это весьма достойным и торжественным образом. Я же собираюсь обвинить моего брата Генри Говарда, но вы должны простить меня, если мои слова будут звучать не так возвышенно и торжественно. Они вам сказали, что герцог Норфольк — государственный преступник и предатель, называющий главой церкви не вас, моего высокого повелителя, а римского папу. Ну, а граф Сэррей не является ни предателем, ни папистом; он не покушался на английский трон и не отрицал верховных прав короля. Нет, ваше величество, граф Сэррей — не папист и не государственный изменник!
Герцогиня замолчала и с злорадной и поддразнивающей улыбкой посматривала на удивленные лица присутствующих.
Лоб короля сморщился мрачными складками, и его глаза, еще недавно глядевшие весело, с гневом направили свои взоры на молодую герцогиню.
— Так к чему же вы явились сюда? — спросил он. — К чему вы пришли сюда, раз вам нечего больше сказать, кроме того, что мне уже известно? Я и сам всегда считал графа Сэррея за лояльного подданного и человека, лишенного честолюбивых замыслов, не старающегося снискать народную любовь и не думающего предательски протянуть руку за моей короной!
Молодая герцогиня улыбаясь покачала головой и сказала:
— Не знаю, так ли это или нет. Правда, я слыхала, как он с ироническим смехом говорил, что вы, ваше величество, хотите быть защитником религии, хотя сами не имеете ни религии, ни убеждений. Точно так же недавно он разразился бешеными проклятиями по вашему адресу, так как вы отняли у него маршальский жезл, чтобы отдать его благородному Сеймуру, графу Гертфорду. Кроме того Генри говорил, что хотел бы посмотреть, так ли прочно стоит английский трон, чтобы когда-нибудь не понадобилась его рука для опоры и защиты. Да, все это я слышала от него, но вы правы, ваше величество: это неважно, об этом не стоит даже упоминать, и поэтому я и не строю на этом обвинения против моего брата!
— Вы все такая же маленькая сумасшедшая ведьма, Розабелла! — воскликнул король, к которому вернулась прежняя веселость. — Вы уверяете, будто не хотите обвинять брата, а делаете из его головы какую-то игрушку, которую заставляете балансировать на кончиках ваших розовых губок. Но берегитесь, моя маленькая герцогиня, берегитесь, чтобы эта голова не слетела с ваших губок вместе со смехом на землю, так как я совсем не намерен поддержать голову графа Сэррея, который, по вашим словам, не является государственным изменником!
— Ах, да разве же не будет слишком однообразно и скучно, если отец и сын будут обвинены в одном и том же преступлении? — смеясь сказала герцогиня. — Ну, позвольте нам немного разнообразить все это! Пусть герцог будет государственным изменником. Зато на сыне еще гораздо более тяжкое преступление!
— Разве существует более тяжкое и презренное преступление, чем предательство своему господину и королю и отзыв о Божьем помазаннике без почтения и любви?
— Да, ваше величество, существует еще более тяжкое преступление, и в нем-то я и обвиняю графа Сэррея. Он — прелюбодей!
— Прелюбодей? — повторил король с выражением отвращения. — Да, миледи, вы правы; это — самое презренное и тяжкое преступление, и мы будем строго судить графа за это. Никто не смеет сказать, что честность и добродетель не находят себе покровительства и защиты у английского короля и что он не является грозным карающим судьей всех тех, кто отваживается грешить против нравственности и строгой морали. А, так значит, граф Сэррей — прелюбодей?
— Да, ваше величество, он решается преследовать своей любовью скромную и добродетельную женщину, решается поднимать похотливые взоры к женщине, которая стоит настолько выше его, насколько солнце выше людей. А ведь, казалось бы, одно только величие и высокое положение супруга этой женщины должны были гарантировать ее от всяких тайных похотливых домогательств, направленных на ее особу.
— Э! Э! — недовольно воскликнул король. — Я уже вижу, куда вы клоните. Это — все одно и то же обвинение, и теперь я вам скажу то же самое, что недавно сказали вы мне: доставьте нам немного разнообразия! Это обвинение я уже часто слыхал, но постоянно недоставало доказательств!
— Ваше величество, на этот раз нам, быть может, удастся доставить их вам! — серьезно сказала герцогиня Ричмонд. — Не хотите ли вы знать, кто та Джеральдина, которой посвящает Генри Говард свои любовные стихотворения? Должна ли я назвать вам истинное имя той женщины, которой он в присутствии вашей священной особы и всего вашего двора признается в страстных чувствах и клянется в вечной верности? Ну так вот! Эта обожаемая, обоготворяемая Джеральдина — королева, ваша супруга.
— Это неправда, — воскликнул Генрих, побагровев от гнева и с такой силой стиснув сиденье стула, что оно затрещало. — Это неправда, миледи!
— Это — правда! — гордо и задорно возразила герцогиня. — Это — правда, потому что граф Сэррей сам признался мне, что та, которую он любит, — королева и что Джеральдина является только мелодическим изменением имени Екатерины.
Король издал легкий крик и вытянулся на своем кресле.
— Доказательства! — сказал он своим грубым, хрипящим голосом. — Доказательства, или вы заплатите собственной головой за подобное обвинение!
— Доказательства дам вам я! — торжественно сказал граф Дуглас. — Я вижу, что вам, ваше величество, во всей полноте милосердия и доброты угодно сомневаться в словах достойной герцогини. Ну хорошо же, я дам вам бесспорное доказательство, что Генри Говард, граф Сэррей, действительно любит королеву и что он и в самом деле осмеливается восхвалять и поклоняться супруге короля, своей Джеральдине. Вы услышите вашими собственными ушами, как граф Сэррей клянется королеве в любви.
Крик, который вырвался теперь у короля, был так ужасен и говорил о таком страдании и бешенстве, что заставил графа замолчать, а щеки дам покрылись смертельной бледностью.
— Дуглас, Дуглас! Берегитесь дразнить льва! — задыхаясь сказал Генрих. — Лев может разорвать тебя самого!
— Этой же ночью я дам вам доказательство, которого вы требуете, ваше величество! Этой ночью вы услышите, как граф Сэррей, сидя у ног своей Джеральдины, клянется ей в любви.
— Хорошо же! — сказал король. — Значит, этой ночью! Но горе вам, Дуглас, если вы не сдержите своего слова!
— Я сдержу его, ваше величество! Но для этого мне нужно, чтобы вы оказали мне милость и поклялись ни вздохом, ни движением не выдать вашего присутствия. Граф Сэррей подозрителен, а боязнь страшной ответственности обострила его слух. Он узнает вас по одному вздоху, и его губы не произнесут тех слов и признаний, которые вы хотите услыхать.
— Клянусь вам, что ни звуком, ни вздохом не выдам своего присутствия! — торжественно сказал король. — Клянусь вам в этом Божьей Матерью! Но теперь довольно! Воздуха, воздуха, я задыхаюсь! У меня кружится пред глазами! Откройте окна, чтобы дать немного воздуха… А-а! Теперь хорошо! По крайней мере этот воздух чист и не зачумлен грехом и предательством! — Король приказал графу Дугласу подкатить его к открытому окну и принялся глубоко вдыхать в себя воздух; затем он с милостивой улыбкой обратился к дамам: — Миледи! — сказал он. — Благодарю вас! Сегодня вы доказали нам свою верность и преданную дружбу! Мы постоянно будем помнить об этом и очень просим вас каждый раз, когда вам понадобится друг и защитник, обращаться прямо к нам. Мы никогда не забудем, какую громадную услугу оказали вы нам сегодня.
Дамы удалились.
— Ну, а теперь, Дуглас! — бешено воскликнул король. — Довольно этого невыразимого мучения! О, вы говорите, что я должен наказать этих изменников, Говардов, а сами обрекаете меня самой мучительной дыбе!
— Ваше величество, не было другого средства отдать этого Сэррея в ваши руки. Вы желали, чтобы он оказался преступником, и я докажу вам, что он и является таковым.
— О, наконец-то я растопчу ногами эту ненавистную голову! — сказал король, скрипя зубами. — Мне уже не придется дрожать пред тайным врагом, который расхаживает среди моего народа, болтая лицемерным языком, тогда как я недвижимо прикован к ужасному ложу болезни! Да, да, благодарю вас, Дуглас, за то, что вы хотите отдать его в мои карающие руки. Моя душа полна радости и торжества. Ах, к чему только вам понадобилось смутить мне радость этого возвышенного, прекрасного часа! К чему вы вплетаете королеву в печальную ткань греха и преступления? Ее веселый смех, ее сияющие взоры всегда доставляли глубокое наслаждение моим глазам.
— Ваше величество, ведь я не говорю, что королева виновата! Но не было другого средства доказать вам вину графа Сэррея, как дать вам лично услышать признания в любви!
— И я услышу их! — воскликнул король, который уже справился с сентиментальным движением своего сердца. — Да, я желаю иметь полное доказательство вины Сэррея, и горе королеве, если она окажется виновной! Так этой ночью, граф! Но до того времени молчание и тайна! Мы захватим в один и тот же час отца и сына, так как арест одного может послужить предостережением другому и он может ускользнуть от нашего справедливого гнева. Ах, эти Говарды крайне хитры, и их сердца полны изворотливости и обмана! Но теперь им уже не уйти от нас, теперь они — наши! О, как отрадно мне думать об этом, как легко и свободно бьется мое сердце! Мне кажется, словно свежая струя жизни влилась в мои жилы и новые силы ключом закипают в крови! О, это Говарды делали меня больным! Я снова выздоровлю, когда узнаю, что они в Тауэре. Да, да, мое сердце скачет от радости, и пусть это будет счастливым, благословенным днем. Позовите ко мне королеву, чтобы я мог еще раз порадоваться ее розовому личику, пока не заставлю его побледнеть от отчаяния. Да, пусть придет королева! Она должна принарядиться; я хочу еще раз видеть ее в полном блеске юности и королевского величия, пока еще не закатилась ее звезда. Я хочу еще раз порадоваться с нею, пока не заставлю ее плакать! Ах, знаете, Дуглас, нет более пикантного, более чертовского и небесного наслаждения, чем видеть такую особу, которая еще смеется и радуется, когда она уже осуждена, которая еще украшает себе голову розами, когда палач уже точит топор, чтобы отрубить им ей эту голову, которая еще надеется на радость и счастье в будущем, тогда как часы ее жизни уже протекли, когда я уже приказал им остановиться, так как приспел час сойти в могилу… Так позовите же мне королеву и скажите ей, что мы настроены очень радостно и желаем пошутить и посмеяться с нею! Созовите также и всех дам и кавалеров нашего двора! Прикажите открыть тронный зал и залить его потоками света от тысяч горящих свечей! Прикажите играть музыке, громкой, оглушительной музыке; мы хотим как можно веселее провести день, так как предвидим грустную, злосчастную ночь. Да, да, мы хотим провести день, а потом пусть будет, что будет! Пусть смех и радость наполнят звонким шумом весь зал!… В большом тронном зале не должно слышаться никаких других звуков, кроме возгласов восторга и радости. И пригласите также герцога Норфолька, этого благородного родственника, который делит с нами королевский герб. Да, пригласите и его, чтобы мы могли еще раз порадоваться его гордой, внушительной красоте и величию, пока это величественное солнце не погаснет, оставляя нас во мраке ночи! Пригласите к нам также и Райотчесли, великого канцлера, и скажите ему, чтобы он привел с собой несколько бравых, храбрых солдат нашей лейб-гвардии. Они должны быть свитой благородного герцога Норфолька, когда он оставит праздник и захочет вернуться… если не в свой дворец, то в… Тауэр и могилу! Идите, идите, Дуглас, и распорядитесь, чтобы все было сделано. И пошлите к нам сейчас же нашего веселого шута Джона Гейвуда. Он должен занять нас, пока не начнется праздник, он должен посмеяться и порадоваться с нами!
— Я пойду и исполню все ваши приказания, ваше величество! — сказал граф Дуглас. — Я устрою праздник и передам ваши приказания королеве и придворным, а прежде всего я пошлю вам Джона Гейвуда. Но простите мне, ваше величество, если я осмелюсь напомнить вам, что вы соблаговолили дать мне свое королевское слово ни звуком, ни словом не выдавать нашей тайны!
— Я дал слово и сдержу его! — сказал король. — Так идите же, граф Дуглас, и сделайте все то, что я вам указал!
Совершенно истощенный взрывом этой мрачной радости, король откинулся на спинку кресла и со стонами и вздохами принялся растирать ногу, режущая боль в которой была забыта им на время, но зато теперь овладела им с удвоенной силой.
— Ах, ах! — стонал король. — Норфольк хвастался, что может спать в любой момент, когда сам захочет этого. Ну, на этот раз уж мы отправим гордого герцога спать. Но это будет такой сон, от которого он, пожалуй, и не пробудится больше!
В то время как король мучился и жаловался таким образом, граф Дуглас быстрым, уверенным шагом прошел ряд королевских покоев. Гордая, торжествующая улыбка играла на его лице, и в глазах сверкало победоносное выражение.
— Триумф! Триумф! Мы победим! — сказал он, входя в комнату дочери и протягивая руку леди Джейн. — Джейн, наконец-то мы у цели, и скоро ты будешь седьмой супругой короля Генриха!
На мгновение по бескровным щекам молодой девушки скользнул какой-то розоватый отблеск, и улыбка заиграла вокруг ее уст. Но эта улыбка была печальнее самого рыдания.
— Ах, — тихо сказала она, — я только боюсь, не окажется ли моя бедная голова слишком слабой, чтобы носить корону!
— Бодрее, бодрее, Джейн! Подними головку и будь снова моей сильной, гордой дочерью!
— Ах, я так страдаю, отец! — простонала она. — Во мне словно горит целый ад!
— Но скоро, Джейн, ты будешь испытывать все небесное блаженство! Я запретил тебе назначать свидания Генри Говарду, так как это могло быть опасным для нас. Ну, а теперь пусть нежное сердце отдохнет немного! Сегодня ночью ты снова получишь возможность принять в свои объятия своего возлюбленного!
— О, — пробормотала девушка, — он опять будет называть меня своей Джеральдиной! И ведь не меня, а королеву целует он в моих объятиях!
— Да, сегодня еще раз будет так, Джейн, но клянусь тебе, что это будет в последний раз сегодня, и больше тебе уже не придется принимать его таким образом!
— Я увижу его в последний раз? — с выражением отчаяния спросила леди Джейн.
— Нет, Джейн, сегодня в последний раз Генри Говард будет любить в тебе королеву, а не тебя самое!
— О, меня-то он никогда не будет любить! — печально промолвила леди Джейн.
— Он полюбит тебя, так как именно ты спасешь ему жизнь! Торопись же, Джейн, торопись! Поскорее напиши ему одно из тех нежных писем, которые ты составляешь с таким мастерством; пригласи его на свидание в обычное время сегодня же ночью.
— О, наконец-то я снова увижу его! — едва слышно прошептала леди Джейн, подходя к письменному столу, и дрожащей рукой принялась писать. Но вдруг она остановилась и подозрительно пристально взглянула на отца. — Вы поклянетесь мне, отец, в том, что Генри не будет угрожать опасность, если он явится на это свидание? — спросила она.
— Клянусь тебе, Джейн, что ты спасешь ему жизнь! — воскликнул граф Дуглас. — Клянусь тебе, Джейн, что ты отмстишь королеве, отмстишь за все те мучения, унижения и отчаяние, которые ты перенесла из-за нее! Сегодня она — еще королева Англии, завтра же она будет простой преступницей, томительно ожидающей в стенах Тауэра часа возмездия, а ты будешь седьмою супругой Генриха! Пиши же, дочь моя, пиши! И пусть любовь продиктует тебе то, что нужно.
V. ПРАЗДНИК МЕРТВЫХ
правитьУже давно не видели короля таким веселым, как в этот вечер на празднестве, уже давно он не был столь внимательным и нежным супругом, беззаботным собеседником, веселым светским человеком.
Болезни ног короля, казалось, как не бывало, и даже тяжесть его тела, по-видимому, обременяла его менее обыкновенного, так как он довольно часто поднимался со своего кресла на колесах и делал несколько шагов по ярко освещенному залу, в котором оживленно толпились дамы и кавалеры в бальных туалетах, звучали веселый смех и музыка.
Какую нежность Генрих проявлял сегодня к своей супруге! Как чрезвычайно милостиво отнесся он к. герцогу Норфольку! С каким вниманием прислушивался он к словам графа Сэррея, когда тот, по желанию короля, продекламировал несколько новых сонетов к Джеральдине!
Это заметное благоволение по отношению к благородному Говарду привело в восторг католическую партию при дворе и вселило в нее новые надежды.
Однако та маска, которою Генрих прикрывал свой гнев, нисколько не обманывала Джона Гейвуда. Он один во всем зале не верил ни веселости, ни нежности Генриха VIII. Он знал короля; он знал, что именно тем, к кому Генрих относился с наибольшей любезностью, следует более других бояться его. Поэтому шут наблюдал за королем и по временам видел, как под любезной маской короля то и дело сверкали вспышки гнева. Шумная музыка и оглушительная радость не обманывали уже Джона Гейвуда. Шут видел смерть, стоявшую за этим блеском жизни, он ощущал запах тления, таившийся в аромате этих пестрых цветов.
Джон Гейвуд уже не болтал и не смеялся. Впервые после долгого перерыва, король не нуждался в веселых шутках и остротах шута для того, чтобы прийти в веселое настроение. Таким образом, шут мог на досуге предаться наблюдениям и размышлениям. И он использовал эту возможность. Он видел, какими торжествующе уверенными взглядами обменивались граф Дуглас и Гардинер, и это заставило его с недоверием отнестись к тому факту, что столь ревнивых фаворитов Генриха по-видимому нисколько не беспокоила явная милость короля, выпавшая в этот вечер на долю Говардов.
Между прочим до слуха Гейвуда донесся такой разговор.
— А стражи Тауэра? — спросил Гардинер, проходя мимо него с Райотчесли.
— Они ждут возле кареты, — лаконически ответил последний.
Было совершенно ясно, что сегодня кого-нибудь арестуют.
Становилось ясно, что среди этой веселой, пышной, праздничной толпы был человек, который, покинув эти блестящие залы, еще сегодня увидит мрачные стены Тауэра*.
- Замок, неизвестно когда и кем выстроенный в центре Лондона. В истории Англии играет выдающуюся роль. До шестнадцатого века в нем пребывали короли, по крайней мере до коронации, но Генрих VIII превратил его в государственную тюрьму.
Вопрос состоял лишь в том, кто этот человек, для которого блестящая комедия этого вечера превратится в печальную драму?
Джон Гейвуд почувствовал необъяснимый страх, объявший его сердце, и бросавшаяся в глаза нежность короля к своей супруге не на шутку испугала его. Но нигде не было следа, который мог бы привести его на верный путь, нигде не было нити, которая могла бы провести его через лабиринт этих ужасов.
— Нет, когда боишься черта, лучше всего спрятаться под его защиту, — пробормотал шут и, проскользнув за трон короля, скрючился возле него на полу.
Никто не обратил внимания на то, что Джон Гейвуд притаился позади короля, никто не видел пристального взора его глаз, из-за трона наблюдавших за всем залом.
А шут мог видеть и слышать все, что происходило вблизи короля, мог наблюдать за каждым, кто приближался к королеве. Он видел и леди Джейн, стоявшую возле трона королевы; видел, как граф Дуглас приблизился к своей дочери и как она смертельно побледнела в ту минуту, когда он подошел к ней.
Граф Дуглас остановился возле дочери и, со странной улыбкой кивнув ей головой, сказал:
— Ступай, Джейн, и перемени свой туалет! Уже пора. Смотри, с каким страстным нетерпением смотрит Генри Говард и каким томным и любовным взором он манит королеву. Итак, иди, Джейн, и помни свое обещание!
— А вы, отец, тоже будете помнить свое обещание? — дрожащим голосом спросила девушка. — Ему не будет грозить опасность?
— Да, я сдержу обещание. Но теперь спеши, Джейн, и будь умна и ловка.
Леди Джейн кивнула головой и пробормотала несколько невнятных слов, а затем приблизилась к королеве и, под предлогом внезапного нездоровья, попросила разрешения покинуть праздник.
Лицо леди Джейн было так бледно и утомлено, что королева легко могла поверить нездоровью своей первой фрейлины и разрешила ей удалиться. Девушка покинула зал.
Королева продолжала свой разговор с лордом Герфордом, стоявшим возле нее. Это был очень оживленный и интересный разговор, и благодаря ему королева не обращала внимания на то, что происходило вокруг нее, и не слыхала ни слова из разговора между королем и графом Дугласом.
Но Джон Гейвуд, все еще стоявший на корточках позади королевского трона, замечал все и слышал каждое слово этого разговора, который велся полушепотом.
— Ваше величество, уже поздно и скоро полночь, — сказал граф Дуглас. — Не будет ли угодно вам, ваше величество, окончить праздник? Ведь в полночь мы должны быть в зеленом павильоне, а туда не близкий путь.
— Да, да, в полночь, — пробормотал король, — в полночь конец маскарада, мы сорвем маски и покажем преступникам наше пылающее гневом лицо! В полночь мы должны быть там, в павильоне. Да, Дуглас, нам нужно спешить, так как было бы жестоко заставлять нежного Сэррея ждать слишком долго. Скоро мы дадим Джеральдине свободу оставить праздник, а сами отправимся в путь. Ах, Дуглас, путь, предстоящий нам, очень тяжел, но Евмениды и боги мщения понесут пред нами факелы… Итак, к делу, к делу! — Король поднялся со своего кресла и, подойдя к королеве, с нежной улыбкой подал ей руку и сказал: — Миледи, уже поздно, а я, король стольких подданных, все же, в свою очередь, нахожусь в подданстве у короля: этот король — врач, и я должен повиноваться ему. Он приказал, чтобы я до полуночи был в постели, и, как верноподданный, я повинуюсь ему. Итак, желаю вам покойной ночи, Кэт, и пусть ваши прекрасные глаза сияют завтра тем же ярким блеском, как они сияли сегодня.
— Они будут сиять завтра так же, как и сегодня, если только вы, мой государь и супруг, завтра будете так же милостивы ко мне, как и сегодня, — простосердечно и непринужденно ответила Екатерина, подавая руку королю.
Генрих бросил на нее недоверчиво-испытующий взгляд, и его лицо приняло странное злорадное выражение.
— Неужели вы думаете, Кэт, что я могу быть когда-нибудь немилостив? — спросил он.
— Я думаю о том, что и солнце не всегда светит и что за его блеском всегда наступает темная ночь, — улыбаясь ответила королева.
Генрих VIII ничего не ответил. Он пристально смотрел в лицо супруги, и его черты вдруг смягчились.
— Ну, теперь я пойду, — вздыхая сказал он. — Еще раз покойной ночи, Кэти! Нет, не провожайте меня; я хочу совершенно незаметно покинуть зал, и мне будет очень приятно, если мои гости продлят этот прелестный праздник до самого рассвета. Оставайтесь все здесь, пусть никто, за исключением Дугласа, не сопровождает меня.
— А как же ваш брат, ваш шут? — сказал Джон Гейвуд, уже давно выползший из своего убежища и теперь стоявший возле короля. — Да, пойдем, брат Генрих, покинем этот праздник! Неприлично таким мудрецам, как мы, еще долее украшать своим присутствием праздник глупцов. Пойдемте-ка в постельку, и я убаюкаю ваш слух изречениями своей мудрости и усыплю вашу душу манной моей учености.
В то время как Джон Гейвуд говорил это, от его внимания не ускользнуло, что черты лица графа Дугласа вдруг омрачились и лоб нахмурился.
— Побереги свою мудрость, Джон, так как ты будешь зря расточать ее для глухого. Я устал и нуждаюсь не в твоей учености, а в сне, — сказал король и, опираясь на руку графа Дугласа, покинул зал.
Увидав, что королева уже поднялась с места и что герцог Норфольк тоже покидает зал, Джон Гейвуд с ловкостью кошки выбрался из шумной толпы и раньше герцога достиг подъезда, пред которым выстроились в ряд экипажи. Он облокотился об одну из колонн и стал ждать.
Несколько минут спустя на подъезде показалась высокая, гордая фигура герцога и выбежавший вперед него скороход выкрикнул его карету. Экипаж подъехал, его дверца была открыта. Двое людей, закутанных в черные плащи, сидели возле кучера, двое других стояли на запятках, а пятый находился возле открытой дверцы кареты.
Герцог осмотрелся только тогда, когда его нога уже коснулась подножки кареты.
— Это не мой экипаж, это — не мои люди, — сказал он и хотел соскочить, но мнимый слуга заставил его войти в карету и, захлопнув ее дверцу, крикнул: «Вперед!» Карета покатилась.
Джон Гейвуд видел, как мелькнуло бледное лицо герцога в открытом окне кареты, и ему показалось, будто тот протянул руки с мольбой о помощи. Затем карета исчезла во мраке ночи.
Тогда Джон Гейвуд поспешил обратно во дворец и, торопливо прокравшись по его переходам, наконец остановился в коридоре, который вел в покои королевы.
— Сегодня ночью я буду стражем, — пробормотал он, прячась в одной из ниш коридора. — Я, шут, своими молитвами спугну от дверей своего святилища дьявольские козни и защищу ее от сетей, которыми намереваются опутать ее благочестивый епископ Гардинер и лукавый царедворец Дуглас. Моя королева не падет и не погибнет! Еще жив шут, который защитит ее!
VI. КОРОЛЕВА
правитьСпрятавшийся в нише Джон Гейвуд мог хорошо видеть весь коридор и наблюдать за всеми дверьми, выходившими в него; он мог все видеть, мог все слышать и в то же время не был видим сам, так как выдававшийся вперед пилястр совершенно затенял его.
Итак, Джон Гейвуд стоял и прислушивался. В коридоре все было тихо. По временам доносились заглушенные звуки музыки и до слуха шута доходил смешанный гул голосов из бального зала.
Но это продолжалось недолго. Коридор ярко осветился, и раздались звуки быстро приближавшихся шагов. Показались лакеи в расшитых золотом ливреях. Они несли огромные серебряные канделябры, освещая путь королеве, которая в сопровождении своей статс-дамы направлялась по коридору.
У дверей своей спальни королева отпустила пажей и лакеев — только статс-дамы могли переступать порог ее покоев.
Пажи, беззаботно болтая, миновали коридор и стали спускаться по лестнице; зател прошли лакеи, несшие канделябры. Вот и они оставили коридор, и снова наступила тишина.
Джон Гейвуд все еще стоял и прислушивался, твердо решив еще этой ночью переговорить с королевой. Он хотел лишь подождать, пока статс-дама оставит ее комнаты.
Наконец открылась дверь и показалась статс-дама; она прошла по коридору в ту сторону, где находились ее покои, и Гейвуд слышал, как открылась дверь и как затем внутри щелкнула задвижка.
— Вот, вот еще несколько минут, и я отправлюсь к королеве, — пробормотал шут.
Но прежде чем он успел покинуть свое убежище, до его слуха донесся шум медленно и осторожно открываемой двери.
Гейвуд снова спрятался за пилястрами и, притаив дыхание, стал прислушиваться.
Слабый свет проник в коридор, все ближе и ближе шуршало чье-то платье.
Гейвуд с изумлением и страхом воззрился на фигуру, проскользнувшую мимо, не заметив его.
Это была леди Джейн Дуглас, которая еще недавно, под предлогом нездоровья, оставила праздник и отправилась на покой. Теперь, когда уже все спали, она бодрствовала; теперь, когда все сняли свои наряды, леди Джейн украсила себя ими. Как и на королеве, на ней было платье из золотой парчи, окаймленное горностаем, и, подобно ей, леди Джейн украсила голову бриллиантовой диадемой.
Вот леди Джейн остановилась около дверей спальни королевы и стала прислушиваться. На ее смертельно бледном лице промелькнула зловещая улыбка, а темные глаза загорелись недобрым огнем.
— Она спит, — пробормотала леди Джейн. — Ну, спи, королева, спи, пока мы не придем разбудить тебя! Спи, чтобы я могла бодрствовать за тебя.
С тихим смехом леди Джейн направилась по коридору, миновала лестницу и дошла до самого конца коридора, где на стене висел портрет Генриха VI в натуральную величину. Она нажала пружину, портрет отодвинулся, и через дверь, скрывавшуюся за ним, леди Джейн оставила коридор.
Джон Гейвуд тоже быстро вышел из коридора, в котором теперь никого не было и царила тишина, так как королева уже легла спать.
Да, Екатерина Парр спала, и тем не менее в зеленом павильоне все было готово к ее приему.
В самом деле, ей предстоял очень блестящий, из ряда вон выходящий прием, так как король собственной персоной отправился в тот флигель дворца и его сопровождал граф Дуглас, обер-церемониймейстер.
Это путешествие, которое королю пришлось совершить пешком, далось ему очень нелегко; последнее обстоятельство еще более ожесточило и раздражило его, и из его груди исчез всякий след милосердия к королеве. Ведь из-за Екатерины ему пришлось пройти этот далекий путь к зеленому павильону, и Генрих с жестокой радостью думал о том, какая ужасная кара постигнет Генри Говарда, а также и Екатерину.
Теперь, когда граф Дуглас привел его сюда, Генрих уже не сомневался более в виновности своей супруги. Это уже не было бездоказательным обвинением; здесь доказательство было налицо. Ведь граф Дуглас никогда не рискнул бы вести сюда его, короля, если бы не был уверен в том, что даст здесь ему неопровержимое доказательство.
Герцог Норфольк уже переступил порог Тауэра, а вскоре за ним должен будет последовать туда и его сын.
Эта мысль привела короля в такой неистовый, кровожадный восторг, что он совершенно позабыл о том, что тот же самый меч, который будет занесен над головою Генри Говарда, поразит и его собственную супругу.
Король и Дуглас находились теперь в зеленом зале; Генрих кряхтя и вздыхая оперся о руку графа.
Огромный зал со старинной меблировкой и потускневшим великолепием был очень скупо, и то лишь посередине, освещен двумя восковыми свечами канделябра, принесенного графом Дугласом; остальная часть зала была погружена в глубокий мрак, и благодаря этому взор, казалось, уходил в безграничное пространство.
— Вот та дверь, через которую придет ее величество, — сказал Дуглас и сам испугался громких звуков своего голоса, в огромном пустом зале получившего ужасающую полноту, — а отсюда войдет Генри Говард. О! ему отлично известен этот путь, так как он достаточно часто пробирался по нем ночью, и его нога не запнется ни за какой камень.
— Но зато, может быть, он споткнется на эшафоте, — с ужасным смехом пробормотал король.
— Теперь я позволю себе задать вам, ваше величество, еще один вопрос, — стараясь казаться спокойным, сказал Дуглас, и король вовсе не заподозрил, как бурно забилось сердце графа при этом вопросе. — Достаточно ли вам, ваше величество, будет видеть графа и королеву на их свидании? Или вы желаете слышать несколько нежных слов признаний графа?
— Нет, не несколько, я хочу слышать все, — сказал король. — Пусть граф пропоет свою лебединую песнь, прежде чем потонет в море крови.
— Тогда нам необходимо потушить этот свет и вам, ваше величество, придется довольствоваться тем, что вы услышите виновных, но не увидите их! — сказал граф Дуглас. — В таком случае мы пройдем в этот будуар, который я открыл для этой цели и в котором найдется для вас, ваше величество, кресло. Мы поставим его возле открытой двери, и тогда вы будете иметь возможность расслышать каждое слово нежного шепота влюбленных.
— Но как же в конце концов мы предстанем пред взорами этой влюбленной парочки и каким образом доставим им драматический сюрприз своим присутствием, если мы потушим здесь единственный источник света?
— Ваше величество, как только граф Сэррей войдет сюда, двадцать солдат королевской лейб-стражи займут ту переднюю, через которую пройдет граф, и достаточно одного вашего возгласа, чтобы они вошли в зал со своими факелами. Я также позаботился о том, чтобы у потайной калитки позади дворца стояли наготове две кареты, кучерам которых очень хорошо известны улицы, ведущие к Тауэру.
— Две кареты? — смеясь сказал король. — Ах, Дуглас, как мы жестоки! Бессердечно разлучать нежную парочку в этой поездке, которая будет для них последнею. Ну, может быть, мы вознаградим их за это, дозволив нашей горлице совершить путь, путь на костер вместе с ее голубком. Нет, нет, мы не разлучим их пред смертью. Пусть они вместе сложат свои головы на эшафоте.
Король довольно рассмеялся своей шутке и, опираясь на руку графа, прошел в маленький будуар; там он опустился в кресло возле самых дверей в зеленый зал.
— Теперь необходимо погасить свет; не угодно ли вам, ваше величество, будет молча ожидать событий, которые здесь произойдут?
Граф потушил свечи; все погрузилось в глубокий мрак, и наступила могильная тишина.
Это продолжалось недолго. Послышался ясный шум шагов. Они все более и более приближались. Было слышно, как открылась дверь и снова закрылась и как кто-то тихо на цыпочках прокрался по залу.
— Генри Говард, — шепнул граф Дуглас.
Король едва мог сдержать злорадный крик.
Итак, ненавистный враг был в его власти, был пойман на месте преступления, безвозвратно погиб!
— Джеральдина! — прошептал мужской голос. — Джеральдина!
Этого тихого оклика словно было достаточно, чтобы привлечь в зал влюбленную, так как тотчас же вблизи будуара открылась потайная дверь и совершенно ясно послышались шелест и шум шагов.
— Джеральдина! — повторил граф Сэррей.
— Я здесь, мой Генри! — ответила женщина и с восторженным криком бросилась на звук голоса возлюбленного,
— Королева! — пробормотал Генрих VIII, и против воли его сердце болезненно сжалось.
Он судорожно сжал руки и закусил губы, чтобы сдержать свое клокотавшее дыхание. Он хотел слышать.
Как счастливы были влюбленные! Говард совершенно позабыл, что пришел упрекать королеву за ее долгое молчание; женщина же не думала о том, что в последний раз может видеть своего возлюбленного.
Они были вместе, и этот миг всецело принадлежал им. Что было им до всего света, что было им до того, что им грозила гибель?
Они сидели друг возле друга на диване, находившемся в непосредственной близости от будуара. Они шутили и смеялись, и Говард осушал поцелуями счастливые слезы на глазах своей Джеральдины. Он клялся ей в бесконечной, неизменной любви, а она в благоговейном молчании упивалась его словами.
Король едва мог сдерживать свой гнев.
Сердце графа Дугласа забилось от радостного удовлетворения.
«Счастье, что Джейн не подозревает о нашем присутствии, — подумал он, — а не то она была бы сдержаннее, и слух короля не черпал бы столько яда».
А леди Джейн совершенно не думала в этот миг об отце; едва ли она помнила о том, что в эту ночь гибнет ее ненавистная соперница, королева.
Говард называл ее лишь Джеральдиной, и Джейн совсем позабыла о том, что ее возлюбленный дал это имя вовсе не ей. Однако в конце концов он сам напомнил об этом.
— А знаешь ли, Джеральдина, что я сомневался в тебе? — спросил граф Сэррей, и в его до сих пор веселом голосе зазвучали печальные нотки. — О, я пережил тогда ужасные минуты и в приливе сердечных мук наконец решился пойти к королю и покаяться в любви, снедавшей мое сердце. О, не бойся, я не выдал бы тебя, я отрекся бы от любви, в которой ты так часто и с такой восторженной искренностью клялась мне! Я сделал бы это, чтобы видеть, хватит ли силы и мужества у моей Джеральдины открыто признаться в своей любви, в состоянии ли ее сердце порвать железные оковы, наложенные лживыми законами света, признает ли она своего возлюбленного, готового умереть за нее. Да, Джеральдина, я хотел сделать это, чтобы наконец узнать, какое чувство сильнее в тебе: любовь или гордость, и в состоянии ли ты будешь сохранить равнодушную маску в тот момент, когда смерть будет витать над головою твоего возлюбленного. О Джеральдина, я согласился бы лучше умереть вместе с тобою, чем дальше влачить эту жизнь под игом ненавистного этикета!
— Нет, нет, мы не умрем, — с дрожью в голосе проговорила Джейн. — Боже мой, ведь жизнь так прекрасна, и кто знает, не ждет ли нас счастливая будущность.
— О, если мы умрем, то не будет сомнений в этом счастливом будущем, моя Джеральдина; там, на небесах, не существует разлуки и отречения; там ты будешь моей и между нами не встанет окровавленная фигура твоего супруга.
— Пусть не будет ее между нами и здесь, на земле, — пробормотала Джеральдина. — Убежим, мой милый; убежим отсюда далеко-далеко, где нас не знают, где мы можем сбросить с себя весь этот ненавистный блеск и жить только друг для друга и для нашей любви!
Джейн обвила руками возлюбленного и в экстазе совершенно позабыла о том, что она не могла думать о бегстве вместе с ним и что он принадлежал ей только до тех пор, пока не увидит ее.
Но вдруг необъяснимый страх овладел ее существом, и под его влиянием она позабыла обо всем на свете, даже о королеве и мести. В эту минуту она вспомнила о словах отца и затрепетала.
«А что если отец не сказал мне правды, если он все же пожертвует Говардом, чтобы погубить королеву? — мелькнула в ее голове страшная мысль. — Что если я не в состоянии буду спасти его и он погибнет на эшафоте?»
Но этот миг все-таки принадлежал ей, и она хотела воспользоваться им.
Джейн прильнула к груди Сэррея и в безотчетном страхе, затаив дыхание, повторила:
— Бежим, бежим! Смотри, этот час еще наш; воспользуемся им, ведь разве мы знаем, будет ли и следующий принадлежать нам.
— Нет, он не будет принадлежать вам! — крикнул король, подобно разъяренному льву вскакивая с кресла. — Ваши часы сочтены, и следующий уже принадлежит палачу!
Пронзительный крик сорвался с губ Джеральдины.
— Она совершенно растерялась, — пробормотал граф Дуглас…
— Джеральдина, моя возлюбленная Джеральдина! — воскликнул Говард. — Боже мой, она умирает, вы убили ее! Горе вам!
— Горе тебе самому! — торжественно проговорил король. — Сюда с огнем, сюда с огнем!
Двери передней отворились, и на пороге появились четверо солдат с факелами в руках.
— Зажгите свечи и встаньте на карауле у дверей! — приказал им король, не будучи в силах выносить яркий свет факелов, сразу заливший весь зал.
Солдаты исполнили это приказание.
Наступила пауза. Король на минуту прикрыл рукою ослепленные внезапным светом глаза и, видимо, старался вернуть себе самообладание. Когда он наконец снова опустил руку, черты его лица уже приняли совершенно спокойное, почти веселое выражение. Он быстрым взглядом обвел весь зал. Он увидел женщину в королевском, затканном золотом наряде; он увидел, как она неподвижно распростерлась на полу, лицом книзу. Он увидел Генри Говарда, с выражением страха и муки на лице опустившегося на колена возле своей возлюбленной. Он увидел, как Говард прижимал к губам ее руку, как старался приподнять ее голову.
Король не мог произнести ни слова в приливе ярости; он был в состоянии лишь поднять руку, чтобы подозвать солдат и указать им на Говарда, которому до сих пор еще не удалось поднять голову своей возлюбленной с пола.
— Арестуйте его! — объяснил им немой знак короля граф Дуглас. — Именем короля, арестуйте и отвезите в Тауэр!
— Да, арестуйте его! — подтвердил король. Он с юношеской проворностью подошел к Говарду и, тяжело опуская руку на его плечо, со страшным спокойствием продолжал: — Говард, твое желание исполнится: ты подымешься на эшафот, которого так сильно жаждал!
Ни один мускул не дрогнул на бледном лице графа, и его светлый, сияющий взор бесстрашно встретил разгневанный взор короля.
— Ваше величество, — сказал он, — моя жизнь в ваших руках, и я отлично знаю, что вы не пощадите меня. Да я и не прошу вас об этом! Но пощадите эту благородную и прекрасную женщину, все преступление которой заключается в том, что она последовала голосу своего сердца! Ваше величество, один только я виновен во всем! Карайте меня, пытайте, если вам только это угодно, но сжальтесь над нею!
Король разразился громким смехом.
— Ах, он просит за нее! — с иронией сказал он. — Этот маленький граф Сэррей смел думать, что его сентиментальная любовная скорбь может оказать влияние на сердце его судьи! Нет, нет, Генри Говард, вы знаете меня лучше! Ведь говорите же вы, что я жестокий человек и что кровь запятнала мою корону! Отлично! Нам предоставляется случай вставить новый кровавый рубин в нашу корону, и если мы захотим вынуть его из сердца Джеральдины, то ваши сонеты, милейший граф, не воспрепятствуют нам в этом. Вот и все, что я могу ответить вам; я думаю, мы в последний раз встречаемся на земле!
— Там, на небесах, мы встретимся снова, король Генрих Английский! — торжественно произнес граф Сэррей. — Там, на небесах, король Генрих Восьмой будет уже не судьею, а подсудимым, и вам сторицей воздастся за ваши кровожадные, проклятые деяния!
Король усмехнулся и сказал:
— Вы пользуетесь своим преимуществом. Вам нечего терять, и эшафот обеспечен для вас; поэтому вам нет дела до того, что мера грехов ваших еще немного увеличится поношением вашего короля, помазанника Божия! Но вам следует помнить, граф, что эшафоту еще могут предшествовать пытки, и весьма возможно, что благородному графу Сэррею могут предложить там мучительный вопрос, ответу на который помешают страдания. Теперь ступайте! Нам не о чем говорить с вами на земле!
Он снова сделал знак солдатам, и они приблизились к графу Сэррею. Но, едва они протянули руки к нему, граф взглянул на них таким гордым и надменным взором, что они невольно отступили назад.
— Следуйте за мною! — спокойно сказал Генри Говард и, не удостаивая взглядом короля, с высоко поднятой головой направился к дверям зала.
«Джеральдина» все еще продолжала лежать лицом к земле. Она была совершенно неподвижна и, по-видимому, находилась в глубоком обмороке. Лишь в тот момент, когда закрылась дверь за Сэрреем, послышался тихий стон, словно из груди умирающей.
Король не обратил внимания на это. Он все еще не спускал мрачного, гневного взора с той двери, за которой скрылся граф Сэррей.
— Он непреклонен, — пробормотал король, — даже и пытка не страшит его, и в своем богохульном высокомерии он и среди солдат шел не как пленный, а как повелитель. О, эти Говарды словно созданы только для того, чтобы мучить меня, и даже их смерть едва ли доставит мне удовлетворение.
Граф Дуглас внимательно наблюдал за королем. Он знал, что гнев короля достиг высшего напряжения, что теперь король не остановится ни пред каким насилием, ни пред каким злодеянием, и потому сказал:
— Ваше величество, вы отправили графа Сэррея в Тауэр. Но как поступить с королевой?
Генрих прервал свои размышления, и его налитые кровью глаза с таким мрачным выражением ненависти и гнева остановились на неподвижной фигуре Джеральдины, что граф Дуглас торжествующе сказал про себя:
«Королева погибла! Он будет неумолим!»
— Ах, королева! — с диким смехом подхватил Генрих. — Да, правда; я позабыл про нее! Я не подумал об этой очаровательной Джеральдине! Но вы правы, Дуглас, мы должны подумать о ней и немножко заняться ею! Ведь вы, кажется, говорили, что вторая карета стоит наготове? Отлично, мы не помешаем Джеральдине последовать за ее возлюбленным. Пускай она попадет туда, где находится он. Сначала в Тауэр, а потом — на эшафот! Итак, мы разбудим эту чувствительную даму и окажем ей последнюю услугу кавалера, проводив ее до экипажа!
Он хотел приблизиться к лежавшей на земле фигуре королевы, но граф Дуглас удержал его, сказав:
— Ваше величество, мой долг, как вашего верноподданного, который вас любит и дрожит за ваше благополучие, повелевает мне умолять вас, чтобы вы пощадили себя и оберегли свою обожаемую и драгоценную особу от ядовитого жала гнева и горя! Заклинаю вас, не удостаивайте больше ни единым взглядом этой женщины, которая нанесла вам такую страшную обиду! Прикажите мне сделать с нею то, что вам угодно, а прежде всего позвольте проводить вас в ваши собственные покои!
— Вы правы, — ответил король, — она не достойна того, чтобы мой взор еще раз остановился на ней; она чересчур ничтожна даже для моего гнева! Мы позовем солдат, чтобы они отвели эту государственную преступницу и прелюбодейку в Тауэр, как они отвели ее любовника!
— Для этого требуется еще одна формальность, ваше величество; королеву не впустят в Тауэр без письменного приказа короля с приложенной к нему королевской печатью.
— Правда, я изготовлю этот приказ.
— Ваше величество, вот в том кабинете имеется необходимый письменный прибор. Если вам будет угодно…
Король молча оперся на руку графа и позволил ему снова ввести себя в кабинет.
С деловой поспешностью граф Дуглас распорядился всем необходимым. Он подвинул письменный стол к королю, развернул перед ним большой лист бумаги и вложил перо в руку Генриха.
— Что мне писать? — спросил король, начинавший уже изнемогать от тягот ночного странствования, гнева и досады.
— Приказ об аресте королевы, государь!
Король принялся за дело. Граф Дуглас стоял позади его стула и, притаив дыхание, но с напряженным вниманием устремил взоры на бумагу, по которой, поспешно выводя буквы, скользила белая, мясистая рука короля, унизанная бриллиантовыми кольцами.
Дуглас достиг наконец намеченной цели. Если эта бумага, написанная королем, очутится в его руках, если он уговорит Генриха удалиться в свои покои, прежде чем последует арест королевы, то победа останется за ним. Не ту женщину, лежащую без памяти в зале, арестует он тогда, но пойдет с приказом об аресте к настоящей королеве, чтобы отвести ее в Тауэр.
А раз очутившись в Тауэре, королева не получит более возможности оправдаться, потому что король не увидит ее более, и если бы она стала подтверждать свою невинность перед парламентом какими угодно священными клятвами, то свидетельство короля все-таки одержит над ними верх, потому что он сам застал ее с любовником.
Нет, для королевы не оставалось больше никакого средства ускользнуть от гибели! Однажды ей удалось оправдаться, опровергнув обвинение, и доказать свою невинность, представив убедительное алиби. Но на этот раз она погибнет непременно, и никакое алиби не сможет более спасти ее.
Король кончил писать и встал, тогда как Дуглас по его приказанию занялся приложением королевской печати под роковым документом.
Между тем из зала донесся легкий шорох, точно там осторожно шевелился человек.
Граф Дуглас не обратил на это внимания, занятый своим делом; он старательно вдавливал печать в блестящий сургуч.
Но король услышал шорох и подумал, что это шевелится «Джеральдина», которая очнулась от своего обморока и встала. Он подошел к дверям зала и взглянул на то место, где она лежала; но нет, молодая женщина еще не поднималась на ноги и продолжала лежать ничком, растянувшись на полу.
«Она в памяти, но прикидывается лежащей в обмороке!» — подумал король и, обернувшись к Дугласу, сказал:
— Мы кончили; приказ об аресте изготовлен и приговор над королевой-прелюбодейкой произнесен. Мы отказываемся от нее навеки, и никогда не увидать ей больше нашего лица, никогда не услышать нашего голоса. Она осуждена и проклята, и королевская милость не коснется больше этой грешницы. Проклятие прелюбодейке, проклятие бесстыдной женщине, которая обманула своего супруга и отдалась любовнику, виновному в государственной измене! Горе ей, позор ей, позор и стыд навсегда опорочат ее имя, которое…
Вдруг король запнулся и стал прислушиваться. Шорох, услышанный им раньше, повторился явственнее и слышнее прежнего; он несомненно усиливался и приближался.
Вот отворилась дверь, и в нее вошла женщина, появление которой заставило короля окаменеть От удивления и неожиданности. Она подходила все ближе, ближе, легкая, грациозная и юношески-свежая. Золотое парчовое платье облекало ее, бриллиантовая диадема блестела над лилейным челом, но еще ярче бриллиантов сияли ее глаза.
Нет, король не ошибался. То была сама королева Екатерина. Она стояла пред ним, но вместе с тем все еще лежала на полу другая королева, неподвижная, словно оцепеневшая.
Генрих вскрикнул и отшатнулся назад с побледневшим лицом.
— Королева! — с ужасом воскликнул граф Дуглас, который дрожал так сильно, что бумага в его руке хрустела.
— Да, королева! — с гордой улыбкой произнесла Екатерина. — Королева, которая пришла побраниться со своим супругом за то, что он, вопреки приказанию своего врача, лишает себя сна в такую позднюю ночную пору.
— Вот и шут налицо! — подхватил Джон Гейвуд, с комическим пафосом выступая из-за спины королевы. — Шут пришел спросить графа Дугласа, как он осмелился отрешить от должности Джона Гейвуда и незаконно занять при короле Генрихе место придворного шута, чтобы разыгрывать пред его величеством всякие глупые комедии и масленичные представления?
— А кто, — спросил король дрожащим от ярости голосом, устремив свои пламенные убийственные взоры на Дугласа, — кто же вон та женщина? Кто осмелился обмануть меня проклятым маскарадом и оклеветать королеву?
— Ваше величество, — ответил граф Дуглас, отлично понимавший, что от настоящего момента зависит его собственная участь и участь его дочери, и успевший быстро оправиться ввиду смертельной опасности. — Ваше величество, умоляю вас уделить мне минуту для разговора наедине; я должен тайно объясниться с вами, чтобы мне удалось безусловно оправдаться пред вами.
— Не соглашайтесь на это, брат Генрих, — сказал Джон Гейвуд. — Он опасный фокусник и — как знать? — может быть, в этом таинственном разговоре наедине благородному лорду удастся убедить тебя, что он сам король Англии, а ты не что иное, как его льстивый, подобострастный, лицемерный слуга граф Арчибальд Дуглас.
— Мой властелин и супруг, прошу вас выслушать оправдание графа, — вмешалась Екатерина, с очаровательной улыбкой протягивая руку королю. — Было бы жестоко осудить его, не выслушав!
— Я его выслушаю, но пусть это произойдет в твоем присутствии, Кэти, — произнес Генрих. — Ты сама должна решить, удовлетворительно ли его оправдание.
— Нет, мой супруг, — возразила Екатерина. — Позвольте мне остаться в стороне от интриги сегодняшней ночи, чтобы гнев и злоба не наполнили моего сердца и не лишили меня радостной доверчивости, в которой я нуждаюсь, чтобы счастливою и улыбающеюся продолжать путь своей жизни рядом с вами среди моих врагов.
— Ты права, Кэти, — задумчиво произнес король. — У тебя много врагов при нашем дворе, и мы сами виноваты, что нам не всегда удается заграждать наш слух от их коварных нашептываний и оставаться чистыми от ядовитого дыхания их клеветы. Наше сердце все еще наивно, и мы не всегда еще можем понять, что люди представляют собой отвратительный, развращенный род, который следует попирать ногами и никогда не отогревать у своего сердца. Пойдемте, граф Дуглас, я согласен выслушать вас; но горе вам, если вы не сумеете оправдаться!
Он отступил в просторную дверную нишу будуара. Граф Дуглас последовал за ним туда и опустил за собою тяжелые бархатные занавеси.
— Ваше величество, — смело и решительно сказал он, — теперь вопрос в том, чью голову охотнее согласитесь вы предать палачу — мою или же голову графа Сэррея. Выбирайте между нами! Если вы убедитесь, что я осмелился обмануть вас хотя бы на одну минуту, ну, тогда отправьте меня в Тауэр и отпустите на свободу благородного Генри Говарда, чтобы он продолжал тревожить ваш сон и отравлять ваши дни, чтобы он старался далее приобретать любовь народа и, может быть, со временем отнять у вашего сына королевский трон, который принадлежит ему по праву. Вот моя голова, государь, она обречена секире палача, а граф Сэррей свободен!
— Нет, он не свободен и никогда не будет освобожден! — воскликнул Генрих, скрипя зубами.
— Тогда, ваше величество, я оправдан, и вместо того, чтобы на меня гневаться, вы поблагодарите меня! Правда, я затеял опасную игру, но поступил так, желая оказать вам услугу; я поступил так потому, что люблю вас, и потому, что прочел на вашем высоком, отуманенном челе те мысли, которые омрачали вашу душу и прогоняли от вас сон в тиши ночей. Вы желали иметь в своей власти Генри Говарда, а между тем этот хитрый и лицемерный граф умел ловко прятать свою вину под маской добродетели и порядочности. Но я знал его и, под этой маской рассмотрел его лицо, искаженное страстью и преступлением. Я хотел сорвать с него личину, но для этого требовалось предварительно обмануть его, а на один час и вас самих. Я знал, что он пылает преступной любовью к королеве, и вздумал воспользоваться безумием этой страсти, чтобы тем вернее и неизбежнее навлечь на виновного заслуженную кару. Однако я не хотел впутывать чистую и высокую личность королевы в эту сеть, которою мы готовились поймать графа Сэррея. Таким образом, мне понадобилось найти для нее заместительницу, и я сделал это. При вашем дворе есть женщина, все сердце которой после Бога принадлежит лишь вам и которая так обожает вас, что готова с радостью пожертвовать всей кровью своего сердца, всем своим существованием, даже своею честью, если бы это понадобилось. Эта женщина, государь, живет вашей улыбкою, молится на вас, как на своего спасителя и избавителя; из этой женщины вы можете по своему желанию сделать святую или падшую, потому что в угоду вам она готова стать или бесстыдной Фриной, или целомудренной монахиней.
— Назовите мне ее имя, Дуглас, — воскликнул король, — назовите мне его! Ведь редко и драгоценно счастье быть любимым так безгранично, и было бы преступлением не желать им насладиться.
— Ваше величество, я назову вам ее имя, когда вы объявите мне прощение, — ответил Дуглас, сердце которого запрыгало от радости и который отлично понял, что гнев короля успел утихнуть и опасность почти совсем устранена. — Этой женщине, — продолжал он, — я сказал: «Вы должны оказать королю важную услугу: вы должны избавить его от самого могущественного и самого опасного врага! Вы должны спасти его от Генри Говарда!» — «Скажите мне, как за это взяться!» — воскликнула она с сиявшими радостью взорами. «Генри Говард любит королеву. Вы должны стать для него королевой; вы должны принимать его письма и отвечать на них от имени королевы; вы должны устраивать с ним ночные свидания и, пользуясь ночною темнотой, уверить его, что он держит в своих объятиях королеву. Говард должен быть убежден, что королева — его возлюбленная; и, как по его помыслам, так и по делам, этого человека надо выставить пред королем как государственного изменника и преступника, голова которого обречена секире палача. Со временем мы сделаем короля свидетелем свидания между Генри Говардом и мнимой королевой, и тогда будет в его власти наказать врага за его преступную страсть, достойную смертной казни». Выслушав меня, та женщина сказала с печальной улыбкой: «Вы предлагаете мне гнусную и бесчестную роль, но я принимаю ее, раз вы говорите, что этим я окажу услугу королю. Я обесчещу себя ради него, но может быть, он удостоит меня за то милостивой улыбкой, и она послужит мне наградой свыше меры».
— Но эта женщина — ангел, — воскликнул король, распаленный словами коварного вельможи, — да, ангел, пред которым нам следует пасть на колена и молиться на нее, Дуглас. Назовите же мне ее имя!
— Сию минуту, государь, как только вы простите меня! Теперь вам известны вся моя вина и все мое преступление. Ведь как я научил ту благородную женщину, так все и произошло, и Генри Говард отправился в Тауэр в твердой уверенности, что он сейчас держал в своих объятиях королеву.
— Но почему же, Дуглас, вы и меня оставили в этой уверенности? Зачем наполнили вы мое сердце гневом против моей благородной и добродетельной супруги?
— Ваше величество, я не смел открыть вам обман, пока Сэррей не будет осужден, потому что ваше благородство и справедливость воспротивились бы тому, чтобы покарать его за преступление, которого он не совершал, а в первом порыве гнева вы обвинили бы также и ту благородную женщину, которая пожертвовала собою для вас.
— Правда, — согласился Генрих, — я ошибся насчет этой благородной женщины и вместо благодарности обрек бы ее на гибель.
— Поэтому, ваше величество, я спокойно допустил, чтобы вы дали приказ об аресте королевы. Но вспомните, ваше величество, что я просил вас вернуться в ваши покои, прежде чем королева будет арестована. Так вот я хотел там открыть пред вами всю тайну, что не мог сделать в присутствии той женщины. Ведь она умерла бы от стыда, если бы могла подозревать, что вы знаете о ее столь геройской, затаенной, столь чистой и самоотверженной любви к королю.
— Пусть она никогда не узнает о том, Дуглас! Но удовлетворите же наконец мое требование: назовите мне ее имя!
— Значит, вы простили меня, ваше величество? Вы не сердитесь на меня за то, что я осмелился обмануть вас?
— Я не сержусь на вас больше, Дуглас, потому что вы поступили хорошо; план, задуманный вами и приведенный к столь удачному концу, был настолько же хитер, насколько рискован!
— Благодарю вас, ваше величество! Я сейчас назову вам то имя. Женщина, предавшая себя по моему желанию в жертву преступному графу, допускавшая его объятия, поцелуи, клятвы любви, чтобы оказать услугу своему королю, — это моя дочь, леди Джейн Дуглас!
— Леди Джейн? — воскликнул король. — Нет, нет, это новый обман! Неужели у этой гордой, целомудренной и неприступной леди, у этого дивно прекрасного мраморного изваяния также есть сердце и это сердце принадлежит мне? Неужели же леди Джейн, чистая и непорочная девственница, принесла мне такую неслыханную жертву, сделавшись любовницей ненавистного Сэррея, чтобы, подобно второй Далиле, предать его мне во власть? Нет, Дуглас, вы лжете!… Леди Джейн не делала этого!
— Не угодно ли вам, ваше величество, пойти и посмотреть на ту лежащую теперь в обмороке женщину, которая для Генри Говарда была королевой.
Король не ответил ему, но откинул занавес и вышел снова в кабинет, где его ожидала королева с Джоном Гейвудом.
Генрих не обратил внимания на свою супругу, но с юношескою поспешностью прошел через кабинет в зал; там он остановился возле Джеральдины, по-прежнему распростертой на полу.
Она, уже очнувшись от обморока, давно пришла в чувство, и теперь ее сердце терзали жестокие страдания и муки. Генри Говард был обречен секире палача, и это она предала его на смерть!
Но отец обещал ей, что она спасет любимого человека. Значит, ей не следовало умирать. Она должна была жить ради освобождения Говарда.
В сердце леди Джейн как будто горел адский огонь, но ей не следовало обращать внимания на эту жгучую боль, она не смела нисколько думать о себе; она должна была думать только о Генри Говарде, которого ей предстояло освободить, спасти от смерти. За него воссылала она свои горячие молитвы к Богу, за него трепетало ее сердце в страхе и муках, когда король подошел теперь к ней и, наклонившись над нею, заглянул в ее глаза с каким-то странным, пытливым и в то же время улыбающимся выражением.
— Леди Джейн Дуглас, — сказал он потом, протягивая ей руку, — поднимитесь с пола и позвольте мне, вашему королю, изъявить вам мою благодарность за ваше благородное и удивительное самопожертвование. В самом деле прекрасен жребий быть королем, потому что по крайней мере имеешь власть наказывать изменников и награждать тех, кто вечно служит нам. Сегодня я уже сделал первое и не замедлю сделать второе. Поднимитесь же, леди Джейн; вам не подобает стоять предо мною на коленях!
— О, позвольте мне стоять так, ваше величество! — пылко возразила она. — Позвольте молить вас о пощаде, о милосердии. Сжальтесь, ваше величество, над тем страхом и мучением, которые я испытываю. Невозможно, чтобы все это была правда, чтобы эта комедия могла превратиться в ужасную действительность! Ваше величество, заклинаю вас теми терзаниями, которые я терплю ради вас! Скажите мне, что намерены вы сделать с Генри Говардом? Зачем отправили вы его в Тауэр?
— Чтобы наказать этого государственного изменника так, как он того заслуживает, — ответил Генрих VIII, метнув мрачный и гневный, взор на Дугласа, который также приблизился к своей дочери и стоял теперь рядом с нею.
Леди Джейн издала раздирающий душу вопль и снова рухнула на землю в полнейшем изнеможении. Король с нахмуренным лбом произнес:
— Я почти уверен, что был многократно обманут сегодня вечером и что сейчас снова насмеялись над моей безобидностью, одурачив меня затейливой сказкой. Между тем я дал слово простить, и так как никто не смеет говорить, что Генрих Восьмой, называющий себя защитником Бога, когда-нибудь нарушил данное слово или наказал тех, которых уверил в безнаказанности, то я должен действовать так, как обещал. Граф Дуглас, я прощаю вам!
Он протянул графу руку, и тот горячо прижал ее к губам.
Король наклонился к нему и прошептал:
— Дуглас, вы мудр, как змей, и я вижу теперь насквозь ваше хитросплетение! Вы хотели погубить Сэррея, но одновременно увлечь и королеву вместе с ним в пропасть. За то, что я обязан вашей ловкости поимкою изменника, я прощаю ваш коварный умысел насчет королевы. Но упаси вас Бог попасться еще раз в том же самом посягательстве; не пытайтесь больше хотя бы взором, хотя бы одной улыбкой набросить тень на мою супругу! Малейшая попытка в этом направлении будет стоить вам жизни! Клянусь в том Пречистою Богоматерью, а вы ведь знаете, что я никогда не нарушил подобной клятвы. Что касается леди Джейн, то мы не заставим ее поплатиться за то, что она злоупотребила именем нашей добродетельной супруги, чтобы завлечь похотливого и преступного графа Сэррея в сети, расставленные ему вами. Она повиновалась вашему приказанию, Дуглас, и мы не станем теперь доискиваться, какие иные побуждения принудили ее действовать подобным образом. Она ответит за это пред Богом и своей совестью, не наше дело произносить здесь приговор. Нам это не подобает.
— Но мне, ваше величество, пожалуй, подобает спросить, по какому праву леди Джейн Дуглас осмелилась появиться здесь в этом одеянии и до известной степени подменить меня, ее королеву? — строгим тоном спросила Екатерина. — Мне, конечно, позволительно спросить, какое лекарство исцелило мою фрейлину? Ведь она покинула по болезни придворный бал, — и вдруг мы видим, что ее болезнь прошла до такой степени быстро и успешно, что она пошла бродить по дворцу в ночную пору и вдобавок в туалете, как две капли воды похожем на мой. Ваше величество! Не является ли эта одежда умно рассчитанной хитростью, чтобы действительно произвести подмену? Вы молчите, мой властелин и король? Значит, правда, что здесь хотели устроить страшную интригу против меня, и если бы мой верный и честный друг Джон Гейвуд не подоспел мне на выручку и не привел меня сюда, то я несомненно была бы теперь осуждена и погибла бы по примеру графа Сэррея.
— Ах, Джон, так, значит, это ты внес немного света в эти потемки? — с веселым смехом воскликнул король, кладя руку на плечо Гейвуда. — Ну, в самом деле, чего не видели мудрецы и умные люди, то прозрел дурак!
— Ваше величество, — торжественно произнес Джон Гейвуд, — многие называют себя мудрецами, а на самом деле они — дураки. И многие надевают на себя маску глупости только из-за того, что лишь дураку позволяется быть мудрецом!
— Кэт, — произнес король, — ты права, сегодняшняя ночь была для тебя злополучной; но Бог и шут спасли нас обоих! Будем же благодарны им обоим! Однако тебе не мешает поступить, как ты хотела раньше, и не расспрашивать и не допытываться больше насчет загадок этой ночи. С твоей стороны было большою храбростью прийти сюда, и мы будем помнить об этом. Пойдем, моя маленькая королева, дай мне твою руку и отведи меня в мои комнаты! Уверяю тебя, дитя, что я рад возможности опереться на твою руку и видеть твое милое, свежее личико не побледневшим ни от страха, ни от угрызений совести. Пойдем, Кэт, ты одна должна сопровождать меня, и тебе одной хочу я довериться.
— Государь, вы слишком тяжеловесны для ее величества, — вмешался шут, подставляя свою шею под другую руку короля. — Позвольте мне разделить с нею королевское бремя!
— Но, прежде чем мы уйдем отсюда, — сказала Екатерина, — я должна обратиться к вам еще с одною просьбой, мой супруг! Исполните ли вы ее?
— Я исполню все, о чем бы ты ни попросила меня, предполагая конечно, что ты не потребуешь, чтобы я отправил тебя в Тауэр!
— Ваше величество, я желаю отрешить мою фрейлину леди Дуглас от ее должности, вот и все, — сказала королева, между тем как ее взоры с презрительным, но в то же время скорбным выражением блуждали по фигуре ее бывшей приятельницы, распростертой на полу.
— Она уже отрешена! — сказал король. — Завтра утром ты выберешь себе другую фрейлину. Пойдем, Кэт!…
И король, опираясь на руку супруги и Джона Гейвуда, медленными и тяжелыми шагами поплелся из комнаты.
Граф Дуглас проводил их взором мрачной ненависти; когда за ними затворилась дверь, он с угрозой поднял к небу руку и с его дрожащих губ посыпались бранные слова и проклятия.
— Я побежден, снова побежден! — пробормотал он, скрипя зубами. — Я унижен этой женщиной, которую ненавижу и хочу погубить во что бы то ни стало! Да, на этот раз она победила, но мы снова вступим в борьбу, и наше отравленное оружие все-таки поразит ее наконец!
Вдруг он почувствовал, как на его плечо легла рука, и взор горящих, мечущих искры глаз впился в его лицо.
— Отец, — произнесла леди Джейн, с угрозой поднимая к небу правую руку, — отец, клянусь Богом, бодрствующим над нами, что я донесу на вас самих королю как на государственного изменника, что я открою ему все ваши проклятые интриги, если вы не поможете мне освободить Генри Говарда!
Почти с горестным выражением посмотрел граф Дуглас в ее бледное, как мрамор, страдальчески подергивавшееся лицо, после чего сказал:
— Я помогу тебе! Я сделаю это, если ты, в свою очередь, согласна помогать мне и содействовать моим планам!
— О, спаси только Генри Говарда, и я кровью своего сердца подпишу, что предаюсь дьяволу! — воскликнула Джейн Дуглас с ужасной улыбкой. — Спаси Говарду жизнь или же, если это не в твоих силах, доставь мне по крайней мере счастье умереть вместе с ним.
VII. РАЗОЧАРОВАНИЕ
правитьПарламент, который давно уже не осмеливался идти наперекор воле короля, вынес свой приговор: он обвинил графа Сэррея в государственной измене и, основываясь на единственном показании его матери и сестры, признал графа виновным в оскорблении величества и в государственной измене. Герцогиня Ричмонд в своих обвинениях против брата могла указать лишь кое-какие его слова досады на недостаток повышения по службе да кое-какие жалобы на множество казней, наводнявших человеческой кровью землю Англии; что касается его матери, герцогини Норфольк, то она была в состоянии подтвердить лишь то, что граф Сэррей, по примеру своего отца, носил герб английских королей. Однако, несмотря на слабость такого рода обвинений, парламент все же приговорил Генри Говарда, графа Сэррея, к смертной казни, и король подписал этот приговор.
Ранним утром на следующий день была назначена казнь, и во дворе Тауэра рабочие уже занимались возведением эшафота, на котором должна была пасть голова благородного графа.
Генри Говард сидел одиноко в своей темнице. Он мысленно покончил с жизнью и со всем земным. Он распорядился своими делами и составил духовное завещание; он написал матери и сестре, что прощает им их лжесвидетельство, и обратился к отцу с письмом, в котором в благодарных и трогательных словах увещевал его оставаться стойким и спокойным, просил не плакать о нем, потому что смерть была для него желанной, а могила — единственным убежищем, манившим его к себе. Жизнь не могла уже дать ему ничего более, а смерть соединяла несчастного осужденного с его возлюбленной. И он приветствовал смерть, как своего друга и избавителя, как священника, которому предстояло сочетать его узами брака с Джеральдиной.
Узник слышал бой больших башенных часов в тюрьме, возвещавших время гулкими ударами, и с радостным биением сердца приветствовал каждый протекший час.
Наступил вечер, и глубокий мрак опустился на землю. То была последняя ночь, остававшаяся еще в распоряжении Говарда, последняя ночь, разлучавшая его с Джеральдиной.
Сторож отворил дверь, чтобы принести графу фонарь и спросить, что он прикажет. До сих пор, по особому распоряжению короля, Говард был лишен света в своей темнице и провел шесть длинных вечеров и ночей заточения в потемках. Но накануне ему осветили тюрьму и готовы были разрешить все, чего он мог еще пожелать. Жизнь, которую ему предстояло покинуть через несколько часов, должна была еще раз одарить его всеми прелестями и всеми наслаждениями, которые он вздумал бы потребовать от нее.
Однако Говард потребовал для своей последней ночи, чтобы его только оставили одного и без огня.
Тюремщик загасил огонь и вышел, но не заложил дверей тяжелым железным засовом, не запер их на большой замок, а лишь притворил тихонько, не захлопнув на защелку.
Генри Говард не обратил на это внимания; он совсем не интересовался, заперта ли его дверь, потому что не жаждал более жизни и не рвался на свободу.
Он откинулся назад на своем стуле и предался грезам с открытыми глазами.
Все его помыслы, чувства и желания обращались к Джеральдине, вся его душа сосредоточилась на мысли о ней. Ему казалось, что он может заставить свой ум видеть ее, а своими чувствами ощущать ее присутствие. Да, она была тут, он ощущал и сознавал это. Он снова лежал у ее ног, прислонялся головой к ее коленям и прислушивался опять к обворожительным откровениям ее любви.
Совершенно отрешившись от настоящего и от своего бытия, граф Сэррей видел и чувствовал только ее. Таинство любви совершилось, и под покровом ночи Джеральдина снова спустилась к нему, и они были вместе.
Блаженная улыбка играла на губах графа, бормотавших восторженные слова привета. Опьяненный дивными галлюцинациями он увидал приближавшуюся к нему возлюбленную, простер руки, чтобы обнять ее, и не очнулся от своего экстаза, даже когда почувствовал вместо близости Джеральдины лишь холодную пустоту.
— Зачем, — тихонько спросил он, — ты опять ускользаешь от меня, Джеральдина, чтоб кружиться с виллисами в танце смерти? Приди, Джеральдина, приди! Моя душа томится по тебе, мое сердце зовет тебя своим последним останавливающимся биением. Приди, Джеральдина, о, приди!
Что это такое? Дверь как будто отворилась и снова заперлась на защелку; чья-то нога словно скользила по полу, а тень человеческой фигуры заслонила мерцающее отражение света, дрожавшее на стенах.
Генри Говард не видел этого. Он не видел ничего, кроме своей Джеральдины, которую призывал к себе с жаром и томлением. Он открыл объятия и звал возлюбленную со всем пылом, со всем восторгом влюбленного.
Вдруг у него вырвался возглас восхищения. Его мольба любви была услышана; сон обратился в действительность. Его руки уже не охватывали пустоты, но прижимали к груди женщину, которую он любил и ради которой должен был умереть. Он прильнул устами к ее устам и отвечал на ее лобзания; он обвил руками ее стан, и она крепко-крепко прижала его к своей груди.
Была ли то действительность, или безумие, которое подкралось к нему, и овладело его мозгом, и обманывало его такими чарующими фантазиями?
Генри Говард содрогнулся при этой мысли и, кинувшись на колена, воскликнул робким голосом, дрожавшим от страха и любви:
— Джеральдина, сжалься надо мною! Скажи мне, что это — не сон, что я не сошел с ума, что это действительно ты, Джеральдина, ты, супруга короля, ты, чьи колена обнимаю я сейчас!
— Да, это я, — тихонько прошептала женщина. — Я — Джеральдина, та самая, которую ты любишь и которой ты поклялся в вечной верности и вечной любви! Генри Говард, мой возлюбленный, напоминаю тебе теперь о твоей клятве. Твоя жизнь принадлежит мне, ты посвятил ее мне и теперь я пришла требовать от тебя свою собственность.
— Да, моя жизнь принадлежит тебе, Джеральдина, но это — жалкая, плачевная собственность, и ее ты будешь называть своею лишь несколько часов.
Женщина крепко обняла его за шею, привлекла к своему сердцу и стала целовать его в губы и глаза. Граф Сэррей чувствовал, как ее слезы, словно горячие ручьи, орошали его лицо; он слышал ее вздохи, вырывавшиеся из ее груди, точно предсмертные стоны.
— Ты не должен умереть, — шептала она, заливаясь слезами. — Нет, Генри, ты должен жить, чтобы и я могла жить, чтобы мне не сойти с ума с горя и тоски по тебе! О, Генри, Генри!… разве ты не чувствуешь, как я люблю тебя? Разве не знаешь, что твоя жизнь — моя жизнь, а твоя смерть — моя смерть?
Граф приник головою к ее плечу и, упоенный счастьем, почти не слышал, что она говорила.
Его Джеральдина была снова тут. Какое было ему дело до всего остального?
— Джеральдина, — тихонько прошептал он, — помнишь, как мы встретились в первый раз, как наши сердца слились в одном биении, а наши губы — в поцелуе? Джеральдина, жена моя, моя возлюбленная, мы поклялись тогда друг другу, что нас не может разлучить ничто, что наша любовь должна продолжаться и за могилой! Джеральдина, помнишь ли ты еще все это?
— Я помню, мой Генри! Но тебе еще рано умирать, и не за могилой, а в жизни должна выказаться предо мною твоя любовь. Да, мы будем жить, жить! И твоя жизнь должна быть моей жизнью, и где будешь ты, там буду и я! Помнишь ли, Генри, что ты торжественно поклялся мне в этом?
— Я помню, но не могу сдержать свое слово!… Слышишь, как там внизу пилят и стучат молотками? Знаешь ли ты, что это значит, бесценная?
— Знаю, Генри! Там строят кровавый помост, да, кровавый помост для тебя и для меня. Ведь я также умру, Генри, если ты не захочешь остаться в живых, и топор, предназначенный для твоей головы, должен поразить и меня, если ты не хочешь, чтобы мы оба жили!
— О, я хочу этого! Но как мы сумеем спастись, дорогая?
— Сумеем, Генри, сумеем! Все готово к бегству, все устроено, все подготовлено! Кольцо с королевской печатью открыло мне ворота Тауэра, а всемогущество золота расположило ко мне тюремщика. Он не заметит, как вместо одного человека двое покинут тюрьму. Мы невредимыми покинем Тауэр через потайные коридоры и лестницы и сядем в ту лодку, которая стоит у берега наготове, чтобы перевезти нас на корабль, стоящий под парусами в гавани. Как только мы взойдем на его борт, он поднимет якорь и выйдет в открытое море. Пойдем, Генри, пойдем! Возьми меня под руку и покинем скорее эту тюрьму!…
Женщина обвила руками шею графа и потянула его вперед. Он крепко прижал ее к своему сердцу и прошептал:
— Да, пойдем, пойдем, моя возлюбленная! Бежим! Тебе принадлежит моя жизнь, тебе одной!
Затем Говард схватил ее на руки и побежал с нею к дверям; он поспешно распахнул их ударом ноги и кинулся вдоль по коридору. Но, достигнув первого поворота, узник с ужасом отшатнулся назад: пред дверями стояли солдаты с ружьями на плечо, рядом с ними комендант Тауэра, а позади него — двое служителей с зажженными светильниками.
Женщина вскрикнула и с боязливой поспешностью закуталась в густой вуаль, соскользнувший с ее головы.
Генри Говард также вскрикнул, но не при виде солдат и неудачи своего бегства. Широко раскрытые глаза узника были устремлены на закутанную теперь фигуру женщины, стоявшей с ним рядом. Ему показалось, что подобно призраку, пред ним мелькнуло чужое лицо, как будто у него на плече покоилась голова другой женщины, а не его возлюбленной королевы. Лишь как неуловимое видение, как сон, мелькнули пред ним те черты, но Говард был вполне уверен, что это — не милый образ его Джеральдины.
Комендант Тауэра кивнул своим слугам, и они внесли зажженные свечи в темницу графа. После того он подал Генри Говарду руку и отвел его обратно в одиночную камеру.
Говард без сопротивления последовал за ним, но его рука не выпускала руки Джеральдины и он увлек ее за собою. Его испытующий взор не отрывался от нее и как будто угрожал ей.
Они снова очутились в комнате, которую только что покинули с такими блаженными надеждами.
Комендант Тауэра подал знак слугам удалиться, после чего с торжественной серьезностью обратился к графу Сэррею.
— Милорд, — сказал он, — я принес вам эти свечи по распоряжению короля. Его величество знал обо всем, что происходило здесь сегодня ночью. Он знал, что был составлен заговор спасти вас, и люди, думавшие обмануть его, вдались сами в обман. С помощью всяких хитростей одному из лордов удалось выманить у короля его перстень с печатью. Но государь был предупрежден заранее и уже знал, что не мужчина, как его уверяли, но женщина придет сюда, и не для того, чтобы проститься с вами, но чтобы освободить вас из заточения. Миледи! тюремщик, которого вы вздумали подкупить, был верным слугою короля; он выдал мне ваш план, и я сам приказал ему сделать вид, будто он благоприятствует вашему замыслу. Вам не удастся спасти графа Сэррея, но если вы прикажете, то я сам провожу вас до корабля, стоящего наготове под парусами в гавани. Никто не помешает вам, миледи, подняться на его борт. Только вы должны уехать одна, так как графу Сэррею не дозволено сопровождать вас!… Милорд, ночь скоро минует, и вы знаете, что это будет ваша последняя ночь. Король приказал, чтобы я не препятствовал этой даме, если она пожелает остаться до утра при вас в вашей комнате, но лишь при том условии, чтобы здесь горели свечи. Таково точное распоряжение его величества, а вот его подлинные слова: «Скажите графу Сэррею, что я позволяю ему любить его Джеральдину, но пусть он откроет глаза, чтобы видеть. Для того, чтобы это было возможно, вы дадите ему огня, и я приказываю ему не гасить свечей, пока Джеральдина будет при нем. Иначе он рискует перепутать ее с другою женщиной, потому что в потемках можно не отличить даже комедиантки от королевы». Теперь от вас зависит, милорд, должна ли эта дама остаться здесь или уйти, после чего вы можете потушить свечи.
— Она должна остаться со мною, и мне очень нужен свет! — сказал граф Сэррей, не отрывая своего пронзительного взора от закутанной фигуры, которая затряслась, как в лихорадке, при его словах.
Комендант поклонился и вышел.
Теперь граф и женщина снова остались одни и стояли молча друг против друга. Слышны были бурное биение их сердец и боязливые вздохи, вырывавшиеся из трепещущих уст «Джеральдины».
То была страшная, ужасная пауза. «Джеральдина» с радостью пожертвовала бы жизнью ради того, чтобы ей позволили погасить этот свет и окутаться непроницаемым мраком.
Но граф Сэррей хотел видеть. Он подошел к женщине с гневным, гордым взором, и, когда поднял в повелительном жесте руку, «Джеральдина» содрогнулась и смиренно потупила голову.
— Открой свое лицо! — произнес граф тоном властелина.
«Джеральдина» не двигалась; она лишь бормотала молитву. Но потом она простерла сложенные руки к графу и тихо простонала:
— Пощадите! Пощадите!
Он протянул руку и схватил покрывало.
— Сжальтесь, — повторила женщина еще более умоляющим, еще более боязливым голосом.
Но Говард был неумолим. Он сорвал вуаль с ее лица и в тот же миг с диким воплем отшатнулся назад, закрыв лицо руками.
Джейн Дуглас — это была именно она — не смела ни дрогнуть, ни пошевелиться. Она была бледна, как мрамор; ее большие горящие глаза обратили свой последний, полный невыразимой мольбы взор на возлюбленного, который стоял пред нею, убитый горем, не отнимая рук от своего лица. Она любила его больше своей жизни, больше спасения своей души, а между тем она же сама доставила ему этот мучительный час.
Наконец граф Сэррей открыл лицо и резким движением смахнул слезы со своих ресниц.
Когда он взглянул на Джейн Дуглас, та совершенно невольно упала пред ним на колена и, с мольбой простерши к нему руки, тихо прошептала:
— Генри Говард! Ведь это — я, твоя Джеральдина! Ведь это меня ты любил, мои письма читал с восторгом и часто клялся мне, что еще больше любишь мой ум, чем мою наружность. И часто мое сердце наполнялось восторгом, когда ты говорил мне, что будешь любить меня, несмотря ни на какую перемену в моем лице, несмотря на то, какие бы опустошения ни произвели в моих чертах старость или болезнь. Помнишь ли ты, Генри, как я спросила тебя однажды, разлюбил ли бы ты меня, если бы Господь внезапно наложил маску мне на лицо и сделал мои черты неузнаваемыми? Ты ответил мне: «Я все-таки обожал бы и любил бы тебя, потому что меня восхищают в тебе не твое лицо, но ты сама со своим чудным умом и характером, твоя душа и твое сердце, которые никогда не могут перемениться и которые сияют и светят предо мною, как раскрытая священная книга». Так ответил ты мне тогда, давая мне клятву вечно любить меня. Генри Говард, я напоминаю тебе теперь о твоей клятве. Я — твоя Джеральдина; это — тот же ум, то же сердце, только Бог наложил мне маску на лицо.
Граф Сэррей слушал ее с напряженным вниманием и возраставшим ужасом.
— Это — она! Неужели — она? — воскликнул он, когда леди Джейн замолкла. — Это — Джеральдина?
И, совершенно подавленный, онемевший от горя, он опустился на свою скамью.
«Джеральдина» кинулась к нему, свернулась клубочком у его ног, схватила его повисшую руку и покрыла ее поцелуями. Заливаясь слезами, прерывающимся от рыданий голосом рассказала она ему печальную и злополучную историю своей любви, открыла пред ним все сплетение хитрости и обмана, которым ее отец опутал их обоих. Девушка без утайки открыла пред ним все свое сердце, говорила ему о своей любви, о своих мучениях, о своем честолюбии и упреках совести. Она обвиняла себя, но тут же и оправдывалась своей любовью и, обнимая его колена, вся в слезах, молила Говарда сжалиться над ней и простить ее.
Он свирепо оттолкнул ее прочь и встал, избегая ее прикосновения. Его благородное лицо горело гневом, глаза метали молнии; его длинные, волнистые волосы развевались вокруг высокого лба и лица, как темное покрывало. Говард был прекрасен в своем гневе, как архангел, поражающий дракона, которого топчет его конь. Так и он наклонил голову к распростертой на полу леди Джейн и смотрел на нее своими пламенеющими, презрительными взорами.
— Мне простить тебя? — промолвил граф Сэррей. — Никогда этому не бывать! А, я должен простить тебя, превратившую всю мою жизнь в смехотворный обман, а трагедию моей любви — в отвратительный фарс?! О Джеральдина, какою страстью пылал я к тебе, а теперь ты сделалась для меня отвратительным призраком, пред которым содрогается моя душа и который я проклинаю! Ты разбила мою жизнь и даже у моей смерти отняла ее святость, потому что теперь это — уже не мученичество моей любви, а только грубая насмешка над моим легковерным сердцем. О, Джеральдина, как было бы прекрасно умереть за тебя! Идти на смерть с твоим именем на устах, благословлять тебя, благодарить за данное тобою счастье, когда уже сверкнул топор, чтобы обезглавить меня! Как было бы прекрасно думать, что смерть не разлучает нас, но лишь служит путем к нашему вечному соединению, что нам предстоит здесь лишь на короткое мгновение потерять друг друга, чтобы снова сойтись навсегда там, на небесах!
«Джеральдина» извивалась у его ног, как раздавленный червь, и ее жалобные стоны и заглушаемый плач служили раздиравшим сердце аккомпанементом для печальных речей графа.
— Но теперь все это миновало! — воскликнул Говард, и его лицо, только что подергивавшееся от горя и душевной боли, снова разгорелось гневом. — Ты отравила мне мою жизнь и мою смерть, и я стану проклинать тебя за это, и моим последним словом будет проклятие комедиантке Джеральдине!
— Сжалься! — простонала леди Джейн. — Убей меня, Генри, разможжи голову, только прекрати эту пытку!
— Нет, никакого сожаления!… — грозно крикнул он. — Никакой жалости к обманщице, которая похитила у меня сердце и, как вор, прокралась в мою любовь!… Встань и оставь эту комнату, потому что ты внушаешь мне ужас и при виде тебя я чувствую, что не могу удержаться от проклятий! Да, проклятие и стыд тебе, Джеральдина!… Проклятие поцелуям, которые я напечатлел на твоих губах, проклятие слезам восторга, которые я проливал на твоей груди!… Когда я взойду на эшафот, то прокляну тебя, и моим последним словом будет: «Горе Джеральдине, потому что она — моя убийца!»
Говард стоял пред леди Джейн с высоко поднятой рукой, гордый и великий в своем гневе. Она чувствовала на себе разящие молнии его глаз, хотя и не смела поднять на него взор, но, плача и вздрагивая, лежала у его ног и кутала свое лицо вуалем, точно собственный образ приводил ее в содрогание.
— И вот тебе мое последнее слово, Джеральдина, — сказал граф Сэррей, тяжело дыша, — Ступай отсюда прочь под бременем моего проклятия и живи, если ты можешь!
Девушка раскутала голову и подняла к нему свое лицо. Горькая усмешка подергивала ее смертельно бледные губы, когда она промолвила:
— Жить? Но разве мы не поклялись умереть вместе? Твое проклятие не разрешает меня от моей клятвы, и, когда ты сойдешь в свою могилу, я, Джейн Дуглас, до тех пор буду стоять на ее краю с плачем и мольбою, пока ты не посторонишься немного, чтобы дать мне местечко возле себя, и пока я не растрогаю твоего сердца до того, что ты примешь меня на свое смертное ложе, как свою прежнюю Джеральдину. О Генри! В могиле у меня уже не будет лица Джейн Дуглас, этого ненавистного лица, которое я готова истерзать своими ногтями. Там я снова стану Джеральдиной. Тогда я опять прижмусь к твоему сердцу и ты снова скажешь мне: «Я люблю не лицо твое и не внешний вид! Я люблю самое тебя, твой ум, твое сердце, которые не могут никогда измениться и стать иными!»
— Замолчи! — сурово остановил ее граф. — Замолчи, если не хочешь, чтобы я лишился рассудка! Не кидай мне в лицо моих собственных слов! Они пятнают меня, потому что обман осквернил их и втоптал в грязь. Нет, я не дам тебе места в моей могиле, не назову тебя Джеральдиной. Ты — Джейн Дуглас, и я ненавижу тебя и обрушиваю свое проклятие на твою преступную голову. Говорю тебе…
Тут он внезапно замолк, и легкая дрожь пробежала по его телу.
Леди Джейн с пронзительным криком вскочила на ноги.
Забрезжило утро, и с тюремной башни раздался зловещий, заунывный удар погребального колокола.
— Слышишь, Джейн Дуглас? — сказал граф Сэррей. — Этот колокол призывает меня к смерти, и это ты отравила мне мой последний час. Я был счастлив, когда любил тебя, а умираю от отчаяния, потому что презираю и ненавижу тебя!
— Нет, нет, ты не должен умереть! — воскликнула леди Джейн, уцепившись за него в безумном страхе. — Ты не должен сойти в могилу с этим диким проклятием на устах! Я не хочу быть твоей убийцей! О, невозможно, чтобы вздумали убивать тебя — прекрасного, благородного и добродетельного графа Сэррея!… Боже мой, что сделал ты такого, чтобы возбудить гнев твоих врагов? Ведь ты невиновен, и они знают это; они не могут тебя казнить, потому что это было бы убийством. Ты ничего не совершил, ни в чем не провинился, никакое преступление не пятнает твоей благородной души. Ведь не преступление любить Джейн Дуглас, а ты любил меня, меня одну.
— Нет, не тебя! — гордо возразил граф. — С леди Джейн Дуглас я не имею ничего общего. Я любил королеву и верил в ее взаимную любовь. Вот мое преступление.
Дверь отворилась, и в торжественном безмолвии в комнату вошел комендант Тауэра, сопровождаемый священником и мальчиками-клирошанами. За ними виднелась ярко-красная одежда палача, который остановился на пороге с безучастным лицом.
— Пора! — торжественно произнес комендант.
Священник принялся бормотать молитвы, мальчики размахивали кадильницами. За окном жалобно гудел погребальный колокол, а со двора доносился глухой говор простонародья; любопытное и кровожадное, как всегда, оно стеклось сюда несметными толпами, чтобы со смехом поглазеть, как польется кровь человека, который не дальше, как вчера, был ее любимцем.
Граф Сэррей с минуту стоял молча. Его лицо подергивалось от волнения, а щеки покрыла мертвенная бледность. Он боялся не самой смерти, но ее наступления. Ему казалось, будто он уже чувствует на своем затылке холодный широкий топор, который держал в руке страшный палач, стоявший в дверях. О, умереть на поле сражения — каким это было бы счастьем! Но кончить жизнь на эшафоте… какой это позор!
— Генри Говард, сын мой, готов ли ты умереть? — спросил священник. — Примирился ли ты со своим Господом? Раскаиваешься ли ты в своих грехах и признаешь ли смерть своим справедливым искуплением и карой? Прощаешь ли ты своим врагам и отходишь ли примиренный с собою и людьми?
— Я готов умереть, — с гордой улыбкой ответил граф Сэррей. — Но на другие ваши вопросы, отец мой, я отвечу Господу Богу там, на небесах.
— Сознаешься ли ты, что был государственным изменником, и просишь ли твоего благородного и справедливого, твоего высокого и доброго короля о прощении за кощунственное оскорбление его величества?
Граф Сэррей твердо посмотрел в глаза священника и спросил:
— Известно ли вам, в каком преступлении меня обвиняют?
Тот потупился и пробормотал несколько невнятных слов.
Гордым движением головы Генри Говард отвернулся от него, чтобы обратиться к коменданту Тауэра со следующим вопросом:
— Знаете ли вы, в чем заключается мое преступление, милорд?
Но комендант также потупился и остался безмолвным.
Генри Говард улыбнулся и произнес:
— Ну тогда я скажу вам это: как подобало мне по праву рождения, мой щит и портал моего дворца украшались гербом нашего рода, и оказалось, что у короля одинаковый с нами герб. Вот в чем моя государственная измена! Я говорил, что король ошибается в некоторых из своих слуг и часто производит своих любимцев в почетное звание, которого они недостойны. Вот совершенное мною оскорбление величества и вот за что я несу теперь свою голову на плаху! Успокойтесь однако, я сам увеличу число моих преступлений еще одним, чтобы они были достаточно тяжки и этим облегчили совесть справедливого и великодушного короля: я отдал свое сердце благородной и преступной любви, и Джеральдина, которую я воспевал в некоторых стихотворениях и славил пред самим королем, была не кем иным, как жалкой, кокетливой развратницей!…
Джейн Дуглас вскрикнула и упала, точно сраженная молнией.
— Раскаиваешься ли ты в этом грехе, мой сын? — спросил священник. — Отвращаешь ли ты свое сердце от этой греховной любви, чтобы обратить его к Богу?
— Я не только раскаиваюсь в этой любви, но проклинаю ее! А теперь, отец мой, пойдемте; как видите, милорд начинает уже терять терпение; он думает о том, что король не найдет себе покоя, пока Говарды также не уйдут на покой. Ах, король Генрих, король Генрих! Ты называешь себя могущественнейшим королем в мире, а между тем трепещешь герба своего подданного. Милорд, когда вы придете сегодня к королю, то поклонитесь ему от Генри Говарда и скажите, что я желаю, чтобы ему так же легко лежалось в его постели, как мне будет лежаться в могиле. Теперь пойдемте, господа! Пора!
С гордо поднятой головой, спокойным шагом граф Сэррей двинулся к двери.
Но тут Джейн Дуглас вскочила с пола, кинулась к Генри Говарду и ухватилась за него со всею силою страсти и горя.
— Я не пущу тебя! — воскликнула она, задыхаясь и бледнея, как смерть. — Ты не смеешь отталкивать меня! Ведь ты поклялся в том, что мы будем вместе жить и вместе умрем.
Граф отшвырнул ее от себя в диком гневе и, выпрямившись пред нею с видом угрозы, крикнул:
— Запрещаю тебе следовать за мною!
Леди Джейн отшатнулась назад к стене и смотрела на него дрожа и задыхаясь. Он все еще был властителем ее души, она все еще подчинялась ему из любви и послушания. Поэтому у нее не хватало мужества пойти наперекор его запрету.
Леди Джейн видела, как Генри Говард оставил комнату и пошел по коридору со своею страшной свитой; она слышала, как шаги этой кучки людей постепенно замирали и как внезапно со двора внизу донесся глухой рокот барабанов.
Девушка опустилась на колена, чтобы помолиться, но губы дрожали так сильно, что она не находила слов для своей молитвы.
Между тем внизу замолкла барабанная дробь, и только погребальный колокол продолжал заунывно звонить. Леди Джейн услыхала голос, громко и отчетливо произносивший какие-то слова. То был его голос, то говорил Генри Говард. И снова глухо зарокотали барабаны, заглушая речь осужденного.
— Он умирает, он умирает, а меня нет при нем! — пронзительно крикнула Джейн Дуглас. Она вскочила на ноги и, точно подхваченная вихрем, бросилась из комнаты вдоль по коридору и вниз по лестнице.
Вот она очутилась во дворе. Там, в центре площади, наполненной народом, возвышалась ужасная черная масса эшафота; на нем леди Джейн увидала Говарда, стоявшего на коленях. Она увидала топор в руке палача, увидала, как палач замахнулся им для рокового удара.
В эту минуту леди Джейн перестала быть женщиной, но превратилась в львицу! У нее на щеках не было ни кровинки, ее ноздри раздувались, глаза метали молнии. Она выхватила кинжал, спрятанный на груди, и, проложив себе дорогу в испуганной, робко расступившейся толпе, одним прыжком поднялась на ступени эшафота. Теперь она стояла на верхней площадке возле осужденного, как раз у коленопреклоненной фигуры.
В воздухе что-то блеснуло; девушка услыхала странный свист, потом глухой удар. Алая, дымящаяся струя крови брызнула кверху и обагрила Джейн Дуглас своими пурпурными потоками.
— Я иду, Генри, я иду! — воскликнула она с диким ликованием. — Смерть соединит нас.
И снова блеснуло что-то в воздухе. То был кинжал, который Джейн Дуглас вонзила себе в сердце.
Она не промахнулась! Ни один звук, ни малейший стон не вырвался из ее уст. С гордой улыбкой упала она рядом с обезглавленным телом своего возлюбленного и, напрягая угасавшие силы, сказала приведенному в ужас палачу:
— Положите меня в одну могилу с ним! Генри Говард, в жизни и смерти я неразлучна с тобой!
VIII. НОВЫЕ ИНТРИГИ
правитьГенри Говарда не стало, и теперь, казалось бы, король Генрих VIII мог чувствовать себя спокойным и довольным, а сон не должен был бежать от его глаз, потому что Генри Говард, его величайший соперник, навсегда сомкнул свои вежды, потому что Генри Говарда не было больше на свете, и не мог он уже похитить корону или озарить мир блеском своих подвигов и затмить своей славою поэта гений короля.
Однако Генрих VIII все еще не был доволен, и сон по-прежнему бежал от его ложа.
Вот если бы смерть закрыла навсегда веки герцога Норфолька, тогда и король был бы в состоянии смыкать глаза для освежающего сна! Но суд пэров, который только и мог осудить герцога, был ужасно неповоротлив и осмотрителен; он работал далеко не так быстро и далеко не выказывал той услужливости, которой отличался парламент, без проволочек осудивший Генри Говарда. Зачем старый Говард, герцог Норфольк, носил герцогский титул, зачем не был он, подобно своему сыну, только графом, чтобы послушный парламент мог осудить его!
То было неутолимое горе, гложущая скорбь короля; это сводило его с ума от бешенства, волновало его кровь, умножая необузданными вспышками гнева его телесные недуги.
Он бесился и бушевал от нетерпения; дворцовые залы оглашались его яростной бранью, которая заставляла содрогаться каждого, так как никто не был уверен, что ему не суждено сегодня пасть жертвою королевской ярости, так как никто не мог знать, не осудит ли его сегодня все возраставшая кровожадность короля.
Только четыре человека не боялись еще этого деспота и, казалось, чувствовали себя огражденными от его пагубного гнева. То были: королева, которая ухаживала за ним с преданной заботливостью, Джон Гейвуд, с неутомимым усердием помогавший Екатерине в ее трудной задаче и умевший порою вызвать улыбку у государя, затем архиепископ винчестерский и граф Дуглас.
Леди Джейн Дуглас не стало; поэтому король простил ее отцу и снова был милостив и приветлив к удрученному горем старику. Вдобавок страждущему королю было крайне отрадно и приятно видеть вблизи себя кого-нибудь еще более страждущего, чем он сам; его утешало сознание, что существуют еще более ужасные муки, чем телесные страдания, удручавшие его самого. Граф Дуглас переживал такие муки, и король с особой радостью мог наблюдать, как волосы несчастного седели с каждым днем, как его черты постепенно опадали и становились дряблыми. Дуглас был моложе короля, а между тем каким старым и землистым было его лицо в сравнении с цветущим, полным лицом короля!
Но если бы Генрих VIII мог заглянуть в глубину его души, то питал бы меньше сострадания к отеческой скорби Дугласа. Действительно, граф казался нежным отцом, горевавшим о смерти единственного ребенка, но король не догадывался, что смерть леди Джейн нанесла жестокий удар не столько отцу, сколько честолюбивому человеку, фанатическому католику, пылкому последователю Лойолы, с ужасом видевшему, как рушатся все его планы и приближается момент, когда он будет лишен того могущества и уважения, какими он пользовался в тайном союзе иезуитов. Поэтому граф Дуглас оплакивал не столько дочь, сколько седьмую супругу короля, и никогда не мог простить королеве то, что она, Екатерина Парр, а не его дочь, не Джейн Дуглас, носила королевскую корону! Он хотел отмстить королеве за смерть Джейн; он хотел наказать Екатерину за свои несбывшиеся надежды, за свои попранные ею желания.
— Король болен, и каждый день можно ожидать конца его жизни, — сказал однажды Дуглас в разговоре с архиепископом винчестерским. — Горе нам, если он умрет, не успев передать власть в наши руки и назначить нас своими душеприказчиками. Горе нам, если королева будет назначена регентшей, а король наберет Сеймуров ее министрами. О, ваше высокопреосвященство, дело, затеянное вами, надо совершить поскорее, иначе ваше намерение не осуществится!
— Оно должно быть сделано сегодня же, — торжественно произнес архиепископ и, наклонившись к самому уху графа, продолжал: — Мы усыпили все подозрения королевы, дали ей успокоиться в ее самонадеянности, и это сегодня же послужит к ее гибели. Она так твердо полагается на свою власть над сердцем короля, что у нее нередко хватает мужества даже противоречить ему, идти наперекор его упрямой воле. Не дальше, как сегодня, это погубит ее! Заметьте хорошенько, граф: ведь король нынче опять смахивает на тигра, который долго постился. Он жаждет крови! У королевы отвращение к кровопролитию, и ей становится жутко, когда она слышит о казнях. Значит, нужно устроить так, чтобы эти противоположные наклонности столкнулись между собою и вступили в бой.
— О, теперь я понимаю, — прошептал Дуглас, — я благоговейно преклоняюсь пред вашей мудростью. Вы хотите заставить их обоих драться их же собственным оружием.
— Я хочу указать кровожадности короля лакомую добычу, а глупому состраданию Екатерины доставлю случай оспаривать у ее супруга этот лакомый кусок. Не находите ли вы, граф, что будет забавное и утешительное зрелище, когда тигр сцепится с голубкой? А я говорю вам, что тигр страшно жаждет крови. Человеческая кровь — это единственный бальзам, который он прикладывает к своим ноющим от боли членам и которому он приписывает таинственную силу, способную успокоить терзания его совести и отогнать от него малодушный страх смерти. Ах, ах, ведь мы уверили его, что с каждой новой казнью еретика заглаживается один из его великих грехов и что кровь кальвинистов служит к тому, чтобы смыть некоторые его дурные дела из книги его провинностей. Ему так хотелось бы предстать чистым и непорочным пред судилищем Господа Бога, а для этого понадобится кровь многих еретиков. Однако прислушайтесь! Вот ударил час, призывающий меня в комнату короля. Теперь довольно смеха и болтовни королевы. Теперь мы попробуем навсегда согнать улыбку с ее лица. Она — еретичка, и будет благочестивым и богоугодным делом, если мы предадим ее гибели.
— Да будет с вами Бог, ваше высокопреосвященство, и да поможет Он вам совершить это великое дело!
— Бог не оставит нас, сын мой, потому что мы работаем и трудимся ради Него и в честь и славу Его имени возводим на костры неверных еретиков и заставляем их оглашать воздух жалобными воплями во время пыток и мучений. Это — музыка, угодная Богу, и ангелы на небесах восторжествуют и возрадуются, когда и неверующая еретичка — королева Екатерина будет принуждена присоединить свой голос к этому хору проклятых… Теперь я отправлюсь на священное дело любви и божественного гнева. Молитесь, сын мой, о том, чтобы оно удалось. Оставайтесь тут, в прихожей, в ожидании моего зова, может быть, вы понадобитесь нам. Молитесь за нас и с нами!… Ах, мы должны еще рассчитаться с королевой за Марию Аскью и произведем этот расчет сегодня!… Тогда она обвинила нас, сегодня мы обвиним ее, а с нами Бог и сонм Его святых и ангелов.
Тут архиепископ перекрестился и с смиренно поникшей головой, с кроткой улыбкой на тонких, бескровных губах направился через зал в комнаты короля.
IX. КОРОЛЬ И СВЯЩЕННИК
править— Господь да благословит и сохранит вас, ваше величество! — сказал архиепископ, входя к королю, который сидел с королевой за шахматной доской и с нахмуренным лбом и закушенными губами вникал в игру, сложившуюся для него неблагоприятно и угрожавшую ему скорым матом.
Со стороны королевы было неблагоразумно не давать королю выиграть, потому что суеверный и ревнивый ум короля усматривал всегда в выигранной у него шахматной партии какое-то посягательство на его собственную особу, а тот, кто осмеливался победить его в этой игре, непременно становился в его глазах каким-то государственным преступником, который угрожал королевству и в своей наглости простирал руку к королевской короне.
Королева отлично знала это, но (архиепископ говорил правду) чересчур рассчитывала на самое себя. Она верила отчасти в свою власть над королем и воображала, что он сделает для нее исключение. Вдобавок было крайне скучно оставаться вечно проигрывающим и побеждаемым партнером в этой игре, предоставляя королю выходить из борьбы торжествующим победителем, и расточать после того похвалы его искусству, совершенно незаслуженные им. И Екатерине вздумалось хоть раз позволить себе одержать верх над супругом. Она схватывалась с ним грудь с грудью, она дразнила его беспрерывно возобновляемыми нападениями, ожесточала все ближе надвигавшейся опасностью.
Король, который сначала был весел и смеялся, когда Екатерина взяла у него одного слона, перестал теперь смеяться. То была уже не игра, а серьезная битва, и Генрих с страстным увлечением оспаривал победу у своей супруги.
Между тем Екатерина даже не видела туч, омрачавших чело короля. Ее взоры были прикованы к шахматной доске, и, притаив дыхание, вся пылая усердием, она обдумывала ход, который собиралась сделать.
Но архиепископ Гардинер отлично постиг затаенный гнев короля и сообразил, что положение дел благоприятствует ему.
Тихим, крадущимся шагом приблизился он к Генриху и, остановившись позади него, рассматривал игру.
— В четыре хода будет вам мат, и игра будет кончена, ваше величество! — весело сказала королева, делая ход.
Лоб короля нахмурился мрачнее прежнего, он стиснул зубы.
— Правда, ваше величество, — заметил архиепископ, — вы скоро будете побеждены. Вам угрожает опасность от королевы!
Генрих вздрогнул и вопросительно посмотрел на Гардинера. В его теперешнем раздражении против супруги эта двусмысленная речь лукавого архиепископа задела его вдвое больнее.
Гардинер был очень ловким охотником; первая же стрела, пущенная им, метко попала в цель.
Однако Екатерина, в свою очередь, также уловила зловещий свист ее полета. Сказанные с расстановкой двусмысленные слова архиепископа заставили ее очнуться от своей добродушной беспечности; когда же она увидала раскрасневшееся, сердитое лицо короля, то поняла свою оплошность.
Но было уже слишком поздно исправить ее. Мат королю был неизбежен, и Генрих заметил это сам.
— Хорошо! — с сердцем сказал он. — Вы обыграли меня, Екатерина, и, клянусь Пресвятою Богородицей, вы можете похвалиться редким счастьем, что победили Генриха Английского.
— Я не стану хвалиться этим, ваше величество! — улыбаясь, возразила Екатерина. — Вы играли со мною, как лев с собачкой, которой он не растаптывает только из сострадания и оттого, что ему жаль бедное, маленькое существо. Лев, благодарю тебя! Сегодня ты был великодушен, ты допустил, чтобы я выиграла!
Черты короля несколько прояснились.
Архиепископ увидал это; ему следовало помешать Екатерине выпутаться из ее затруднительного положения.
— Великодушие — благородная, но весьма опасная добродетель, — серьезно сказал он, — и короли прежде всего должны избегать ее, потому что великодушие прощает содеянные преступления, а короли призваны не к тому, чтобы прощать, но к тому, чтобы карать.
— О нет, — возразила Екатерина, — возможность быть великодушным — благороднейшее преимущество королей, а так как они — наместники Бога на земле, то должны так же миловать и щадить, как сам Бог!
Чело Генриха снова затуманилось, и его мрачные взоры остановились на шахматной доске.
Гардинер пожал плечами и ничего не ответил, но вынул сверток и подал его королю, сказав при этом:
— Ваше величество! надеюсь, что вы не разделяете мнения ее величества, иначе пришел бы конец миру и спокойствию в нашей стране. Человечеством можно управлять не посредством милосердия, но посредством страха. Вы держите меч в своих руках, государь! Если вы станете колебаться, поражая им злодеев, то они скоро вырвут его из ваших рук и вы сделаетесь бессильным.
— Ваше высокопреосвященство, это — очень жестокие слова! — воскликнула Екатерина в благородном порыве своего сердца.
Она почувствовала, что Гардинер явился к королю с намерением побудить его к какому-нибудь жестокому, кровавому приговору. Она хотела предупредить его намерение, хотела склонить короля к мягкосердечию. Но момент оказался неблагоприятным.
Генрих был раздражен проигранной партией, а ее противоречие словам архиепископа, направленное вместе с тем и против него самого, еще более возбудило его гнев. Король совершенно не был склонен проявить милость; поэтому мнение Екатерины о милости, как высочайшей привилегии венценосцев, оказалось весьма несвоевременным.
Молча взял он бумаги из рук Гардинера и стал перелистывать их, причем произнес:
— Вы правы, ваше высокопреосвященство! Люди не достойны того, чтобы быть к ним милостивым, они всегда готовы злоупотребить милостью. Из того, что мы несколько недель не жгли костров и не воздвигали эшафотов, они заключили, что мы спим, и стали глумиться над нами, с удвоенной яростью продолжая свое нечестивое, изменническое дело. Вот, например, один обвиняется в том, что осмелился сказать, будто король — вовсе не помазанник Божий, а такой же жалкий, грешный человек, как и последний нищий. Ну, мы докажем этому человеку, что мы являемся на земле выразителем не милости, а гнева Божьего. Мы докажем ему, что не совсем-то равны последнему нищему, так как богаты настолько, чтобы раздобыть дров для костра, на котором он будет сожжен.
При этих словах король громко рассмеялся.
Гардинер с готовностью поддержал его.
— А вот обвинение против двух других в том, что они отрицают главенство короля над церковью, — продолжал Генрих, перелистывая бумаги. — Они бранят меня богохульником за то, что я дерзаю называть себя главою святой церкви, и говорят, что Лютер и Кальвин — более достойные наместники Бога, чем я, их король. Поистине, мы окажемся низкими ценителями нашей королевской власти, дарованной нам Богом, если оставим безнаказанными этих преступников, которые в лице нашей священной особы дерзают хулить Самого Бога.
Генрих продолжал перелистывать бумаги, как вдруг его лицо побагровело от гнева и бешеное проклятие сорвалось с его уст.
Он гневно бросил бумаги на стол и, ударив кулаком по нему, крикнул:
— Черт возьми! Неужели возмущение в нашей стране разгорелось до такой степени, что мы не сможем укротить его? Вот какой-то еретик-фанатик открыто на улице предостерегает народ от чтения святой книги, которую я написал и дал моему народу, дабы он научался и облагораживался. Эту мою книгу злодей показывал народу и называл ее преступным измышлением дьявола, в сообществе которого нахожусь я. Нет, я вижу, что необходимо выступить грозно пред всей этой сволочью и заставить ее снова уверовать в своего короля! Народ — это жалкая, подлая, презренная масса, которая покорна и послушна только тогда, когда ее заставляешь дрожать пред кнутом. Он признает нашу королевскую власть лишь тогда, когда его повергают во прах, сжигают, вешают; вот тогда он трепещет пред нашим могуществом. Чтобы эти люди поняли истинное значение королевской власти, нужно запечатлеть это на их телах, и мы сделаем это, клянусь Богом! Дайте мне перо, чтобы я мог подписать и утвердить приговоры. Хорошенько обмакните перо, ваше высокопреосвященство, так как предо мною восемь смертных приговоров и мне придется подписать свое имя восемь раз. Ах, как тяжелы и утомительны обязанности короля! Ни одного дня не проходит без труда и досады!…
— Господь наш Владыка благословит этот ваш труд! — произнес Гардинер таинственным тоном, подавая королю перо.
Генрих собрался уже подписывать, как вдруг Екатерина остановила его, положив на его руку свою.
— Не подписывайте этого приговора! Заклинаю всем, что свято для вас, — произнесла она умоляющим голосом, — не поддавайтесь минутному раздражению, не допускайте, чтобы порыв оскорбленного человека был в вас сильнее справедливости короля. Пусть солнце зайдет и снова взойдет над вашим гневом и, только когда вы совершенно успокоитесь, приступите к суду над этими обвиняемыми!… Подумайте только, мой король и супруг, ведь вы подписываете восемь смертных приговоров; одним росчерком пеpa вы лишаете жизни восемь человек, отнимаете их у семьи, лишаете мать — сына, жену — мужа, малолетних детей — отца! Обдумайте это, Генрих! Бог возложил на вас тяжелую ответственность, и было бы преступно вершить такое дело, не обдумав его предварительно серьезно и спокойно!
— Пресвятая Богородица! — воскликнул король, сильно ударив по столу. — Мне сдается, вы осмеливаетесь защищать государственных изменников и поносителей короля! Разве вы не слыхали, в чем обвиняются эти люди?
— Я слышала, — сказала Екатерина, все более увлекаясь, — я слышала и все же говорю: не подписывайте этих смертных приговоров, мой великий супруг! Правда, эти несчастные виноваты, но заблуждение свойственно человеку и потому накажите их по-человечески. Не мудро было бы так тяжело карать за незначительное оскорбление вашего величества! Король должен быть выше клеветы и поруганий; он, подобно солнцу, должен распространять свой свет над правыми и виноватыми. Ваше величество! Казните преступников и злодеев, но будьте великодушны к тем, которые наносят оскорбление вашей особе!
— Король не есть особа, которую можно оскорбить! — заметил Гардинер. — Король — это возвышенная идея, это — могущественное, всеобъемлющее понятие. Кто оскорбляет короля, тот оскорбляет в его лице Богом установленную королевскую власть, мировую идею, которою держится весь мир!
— Кто оскорбляет короля, тот оскорбляет Самого Бога! — крикнул Генрих VIII. — Рука, посягающая на нашу корону, должна быть отсечена, а язык, поносящий имя короля, должен быть вырван!…
— В таком случае отрубите им руки, изувечьте их, но не убивайте! — страстно воскликнула Екатерина. — Исследуйте по крайней мере, действительно ли вина этих несчастных так тяжела, как доложено вам. О, в наши дни легко быть обвиненным в государственной измене или кощунстве! Для этого достаточно одного неосторожного слова, достаточно усомниться не в Боге, нет, а в Его священнослужителях или в той церкви, которую вы, мой супруг, воздвигли. Ее своеобразная, горделивая постройка является такой новой, непривычной, что многие впадают в сомнение и спрашивают, что это: храм ли Божий или королевский дворец; люди теряются в лабиринте проходов и не умеют найти выход!
— Если бы у них была вера, они не блуждали бы, и если бы Бог был с ними, выходы не были бы закрыты для них! — торжественным тоном заметил Гардинер.
— О, я знаю, что вы всегда неумолимы! — в негодовании воскликнула Екатерина. — Но я ведь и не к вам обращаюсь с просьбой о милости, а к королю; вам же, ваше высокопреосвященство, проповеднику христианской любви, более подобало бы присоединиться к моим просьбам, нежели побуждать к жестоким поступкам благородное сердце короля. Вы — священник, и собственный жизненный опыт убедил вас, что к познанию Бога ведут различные пути и что мы подчас сомневаемся и заблуждаемся, который из этих путей есть истинный и праведный!
— Как? — воскликнул король, вскакивая со своего сиденья и глядя на Екатерину злобным взором. — Вы, значит, того мнения, что и еретики находятся на одном из путей, ведущих к Богу?
— Я того мнения, — страстным тоном воскликнула Екатерина, — что Иисуса Христа также признали богохульником и предали смерти, а святого Стефана побили камнями; однако теперь обоих считают святыми и молятся им. Я полагаю, что Сократ не будет осужден на вечное мученье только за то, что жил до пришествия Христа и, следовательно, не мог исповедовать Его веру. Я убеждена, что Горация, Юлия Цезаря, Фидия и Платона нужно причислить к величайшим и благороднейшим умам, несмотря на то, что они были язычники! Да, мой супруг и король, я того мнения, что в вопросах религии нужно проявлять терпимость и не навязывать веру как бремя, а, наоборот, силою убеждения даровать ее как благодеяние!
— Итак, вы не считаете этих обвиняемых преступниками, достойными смертной казни? — спросил Генрих с деланным спокойствием.
— Нет, мой супруг! Я считаю их бедными, заблудшими людьми, ищущими праведного пути, по которому они желали бы идти, — твердо сказала Екатерина.
— Довольно! — воскликнул король, после чего знаком подозвал к себе Гардинера и, опираясь на его руку, прошел по комнате несколько шагов. — Не будем больше говорить об этих вещах, они слишком серьезны для того, чтобы обсуждать их в присутствии нашей юной, жизнерадостной супруги. Сердце женщины всегда склонно к прощению и милосердию. Об этом вы должны были подумать, Гардинер, и не возбуждать разговора о подобных вещах в присутствии королевы!
— Ваше величество, это — час, назначенный вами для обсуждения подобных дел!
— Это — назначенный час? — живо воскликнул король. — В таком случае мы неправы, что отвлеклись от серьезных занятий, и вы простите меня, королева, если я попрошу вас оставить меня с архиепископом наедине. Государственные дела нельзя откладывать!
Он предложил Екатерине руку и проводил ее до дверей, передвигаясь с усилием, но сохраняя на устах ласковую улыбку.
Когда она остановилась, вопросительно и ласково засматриваясь в его глаза и как бы желая спросить о чем-то, он сделал нетерпеливое движение и нахмурил лоб, после чего поспешно сказал:
— Уже поздно, и у нас государственные дела.
Екатерина не решилась заговорить; она молча поклонилась и вышла из комнаты.
Король злобно и мрачно посмотрел ей вслед, а затем обратился к Гардинеру:
— Ну? Что вы думаете относительно королевы?
— Я думаю, — ответил Гардинер медленно, как бы отчеканивая каждое слово и желая, чтобы оно врезалось в впечатлительную душу короля, — я думаю, что она не считает преступниками тех, которые называют исчадием ада святую книгу, написанную вами, ваше величество; кроме того она относится с симпатией к еретикам, не желающим признавать ваше главенство над церковью!
— Клянусь Пресвятой Богородицей, Екатерина сама была бы единомышленницей моих врагов, если бы не была моей супругой! — воскликнул король, возбужденный гневом, который начинал клокотать в нем подобно лаве в вулкане.
— Она и теперь — их единомышленница, несмотря на то, что она — ваша супруга! Она полагает, что ее высокое положение ограждает ее от вашего справедливого гнева и делает ее неприкосновенной, а потому она делает и говорит такие вещи, которые для всякого другого человека считались бы гнуснейшей государственной изменой!
— Что же она делает и говорит? — воскликнул король. — Говорите мне все без утайки, ваше высокопреосвященство! Полагаю, что мне, как ее супругу, надлежит знать все, что делает и говорит Екатерина!
— Ваше величество, королева — не только тайная покровительница еретиков и реформаторов, но и сообщница их. Она с рвением прислушивается к словам лжеучителей и допускает в свои покои этих Богом проклятых проповедников, чтобы слушать их фанатические сатанинские речи. Она отзывается об этих еретиках, как о христианах и истинно верующих; Лютера она считает светочем, посланным в мир Самим Богом, дабы он светом правды и любви озарил тьму и неправду церкви. И это того самого Лютера, ваше величество, который дерзнул писать вам оскорбительные, гнусные письма, грубым способом издеваться над вашей мудростью и вашим королевским величием!
— Екатерина — еретичка, это ясно! — крикнул король. Вулкан созрел, и кипящая лава готова была прорваться каждую минуту. — Она — еретичка, это очевидно! — повторил король. — А мы ведь поклялись истреблять в нашей стране всех богоотступников!
— Королева отлично знает, что застрахована от гнева вашего величества, — заметил Гардинер, пожав плечами. — Она кичится тем, что она — королева и что в сердце ее величественного супруга чувство любви сильнее веры!
— Никто не должен считать себя застрахованным от моего гнева и никто не должен кичиться уверенностью, основанной на моей любви! Она — гордая, самонадеянная женщина! — воскликнул Генрих, бросая взгляд на шахматную доску, и воспоминание о проигранной партии еще более возбудило его злобу. — Она дерзает противоречить нам и иметь волю иную, кроме нашей. Клянусь Пресвятой Богородицей, мы попытаемся сломить ее упорство и заставить согнуть гордую голову пред нашей волей. Я докажу всему миру, что Генрих Восьмой, король Англии, по-прежнему непоколебим и неподкупен! Я докажу еретикам, что я — воистину защитник и покровитель религии и веры в моем государстве, что никто не стоит на такой высоте, которая была бы недосягаема для моего гнева, и что нет человека, чьей головы не мог бы коснуться карающий меч справедливости. Королева — еретичка. Но мы поклялись истреблять еретиков и огнем и мечом и будем верны нашей клятве.
— Да ниспошлет Господь на вас благословение и увенчает вас славою; а церковь будет вас прославлять за это, как славного пастыря и своего главу.
— Быть по сему! — сказал Генрих, после чего быстрыми, почти юношескими шагами поспешил к своему письменному столу и торопливо написал несколько строк.
Гардинер стоял посреди комнаты, сложив руки, а его уста шептали молитву, между тем как его пламенный взор, казалось, стремился проникнуть в душу короля.
— Вот бумага, ваше высокопреосвященство, — сказал Генрих, — возьмите ее и сделайте все необходимое. Это — приказ об аресте, и, раньше чем наступит ночь, королева должна быть заключена в тюрьму!
— Поистине вашими устами глаголет Сам Бог! — воскликнул Гардинер, принимая бумагу. — Ангелы на небесах поют вам аллилуйю и с умилением смотрят на героя, который победил свое собственное сердце, чтобы быть угодным Богу и церкви!
— Поспешите! — торопливо сказал король. — Все должно быть сделано в несколько часов. Передайте эту бумагу графу Дугласу с тем, чтобы он отнес ее к лорд-лейтенанту тюремного замка и чтобы тот сам пожаловал сюда с необходимым конвоем. Эта женщина — королева, и я хочу даже в преступнице чтить ее королевский сан. Ее должен доставить в тюрьму лорд-лейтенант, чтобы никто ничего не подозревал до решительного момента. Ее друзья вздумали бы, пожалуй, просить моей милости; а я ненавижу эти вопли и слезы. Идите! Я утомлен и нуждаюсь в отдыхе и сне. Я совершил, как вы говорите, богоугодное дело; быть может, в награду за то Господь пошлет мне подкрепляющий сон, в котором я так нуждаюсь и которого я тщетно жду!
Король откинул полог своего ложа и, поддерживаемый Гардинером, лег на мягкие подушки.
Гардинер задернул полог и сунул роковую бумагу в карман, так как оставлять ее в руках было бы весьма опасно: чей-нибудь любопытный взор мог остановиться на ней и угадать ее содержание, или же какой-нибудь дерзкий друг королевы мог вырвать ее у него из рук, передать и предостеречь ее. Нет, так лучше, в кармане никто не найдет и не заметит бумаги.
Спрятав таким образом драгоценный документ в глубоких складках своей одежды, Гардинер поспешно вышел из комнаты, для того чтобы поделиться с графом Дугласом вестью об успешных результатах своих трудов.
Уходя он ни разу не оглянулся назад. А между тем, если бы он сделал это, то кинулся бы обратно в комнату подобно тигру, бросающемуся на свою добычу, или ястребу, кидающемуся на голубя. Как раз на том месте, где стоял Гардинер, когда прятал в карман приказ короля об аресте королевы, лежал на полу белый лист бумаги.
Увы, даже ряса священнослужителя не всегда достаточно надежна для опасных тайн, и даже карман архиепископа бывает иногда дырявым.
Гардинер уходил с гордым сознанием, что хранит в кармане приказ об аресте, а между тем роковая бумага осталась лежать на полу посреди королевского покоя.
Кто поднимет ее? Кто сделается соучастником ужасной тайны? Кто узнает о судьбе королевы, впавшей в немилость короля и осужденной на заключение в темницу?
Все было тихо в королевском покое. Ничто не шевелилось, даже тяжелый камчатный полог королевского ложа.
Ах, король должен был бы быть благодарен своей супруге. Досада за проигранную партию в шахматы и гнев, вызванный еретическими воззрениями королевы, возбудили и утомили его настолько, что он действительно уснул крепким сном.
Бумага продолжала лежать на полу.
Вдруг дверь тихо приоткрылась. Кто это осмелился входить в покои короля без доклада и без зова?
Только три человека имели право на то: королева, принцесса Елизавета и Джон Гейвуд, королевский шут. Кто из троих вошел теперь?
То была принцесса Елизавета, явившаяся, чтобы приветствовать своего короля-отца. Она всегда пред обедом находила его в этой комнате, и изумилась, что его не было на этот раз. С удивлением оглядывая комнату, она вдруг заметила бумагу на полу; она подняла ее и стала разглядывать с детским любопытством. Что могло содержаться в этом документе? Очевидно, ничего таинственного, в противном случае бумага не лежала бы на полу.
Принцесса развернула ее и прочитала, и тотчас же ужас и отчаяние отразились на ее прекрасном лице, а с ее уст сорвался легкий возглас. Но Елизавета была сильна душой; неожиданность и ужас не затуманили ее ясного взора и ума. Королева была в опасности; ей грозило заключение. Принцесса узнала это из бумаги. Но нельзя было предаваться смятению, нужно было действовать, нужно было предостеречь королеву.
Елизавета спрятала бумагу у себя на груди и легкими шагами вышла из комнаты.
С раскрасневшимся лицом и горящими глазами она вошла к королеве и в страстном порыве кинулась в ее объятия.
— Екатерина, моя королева и мать! — сказала она. — Мы поклялись защищать друг друга в опасности! Судьба милостива ко мне и дала мне сегодня случай исполнить мою клятву. Возьмите эту бумагу и прочтите ее! Это — приказ о вашем аресте, собственноручно написанный королем. Когда прочтете, обсудим, что предпринять, чтобы предотвратить грозящую опасность.
— Приказ об аресте? — содрогнулась королева. — Это — то же, что смертный приговор! Кто раз перешагнул порог ужасной тюрьмы, тот навсегда будет погребен в ней, будь то даже королева! О Боже, ужасно умереть, когда ты так молода и кровь горит в жилах!… Принцесса, вы понимаете, умереть, когда в будущем еще столько надежд, столько заманчивых желаний?! Спуститься в мрачную тюрьму, а потом в могилу в то время, когда жизнь манит тебя на тысячу ладов и в сердце едва лишь пробудилась весна?
Слезы неудержимо полились из глаз королевы, и она закрыла лицо дрожащими руками.
— Не плачьте! — прошептала Елизавета, которая сама дрожала и была бледна, как смерть. — Не плачьте! Лучше обдумайте, что предпринять. Опасность растет с каждой минутой и приближает к несчастью!
— Вы правы, — сказала Екатерина, поднимая голову и осушая слезы, — теперь не время предаваться слезам и печалям. Смерть подкрадывается ко мне, но я не хочу умирать и, пока я еще живу, буду бороться с нею до последнего вздоха! Бог — мой заступник; Он поможет мне победить опасность, как помогал мне уж не раз!
— Но что вы предпримете? Вам не известно обвинение! Вы не знаете, ни кто вас обвиняет, ни в чем вас считают виновной!
— Я догадываюсь! — произнесла королева в раздумье. — Когда я представлю себе гневное лицо короля и ехидную улыбку этого коварного священнослужителя, мне становится ясно, в чем могут обвинять меня! Меня хотят признать еретичкой и осудить на смерть. Но потерпите, ваше высокопреосвященство! Я еще жива, и мы посмотрим, кто из нас победит!
Гордой поступью и с пылающим лицом она направилась к дверям, но Елизавета удержала ее.
— Куда вы идете? — с изумлением спросила она.
— Иду к королю! — сказала Екатерина с гордой улыбкой. — Он выслушал архиепископа, теперь пусть выслушает и меня. Настроение короля непостоянно и легко изменчиво. Мы увидим, чья хитрость сильнее: хитрость священника или хитрость женщины. Елизавета, помолитесь за меня! Я иду к королю и или вернусь свободной и счастливой, или не вернусь совсем!
Она горячо поцеловала принцессу и поспешно вышла.
X. ПАРТИЯ В ШАХМАТЫ
правитьДавно уже король Генрих не чувствовал себя так хорошо, как в этот день; давно уже не спалось ему так хорошо, как именно в этот день, когда он подписал приказ об аресте королевы. Но об этом он не думал; крепкий сон как будто изгладил из его памяти все происшедшее. Было какое-то мимолетное событие, как бы вскользь промелькнувший анекдот, — не более. Король хорошо поспал, а все остальное не имело никакого значения. Он потягивался на своем ложе и с восторгом думал о том, как хорошо было бы всегда так сладко спать, не видеть снов и не испытывать страха, не дающего возможности уснуть. Он чувствовал себя необыкновенно бодрым, хорошо настроенным; если бы в этот момент его попросил кто-нибудь о милости, он наверное не отказал бы. Но он был совершенно один, и благородный порыв его души, казалось, должен был остаться неудовлетворенным.
Однако что это? За пологом как будто что-то зашевелилось и послышалось чье-то дыхание.
Король откинул занавеску, и его лицо озарилось ласковой улыбкой: близ его ложа сидела королева. Бе глаза сияли, щеки горели, она плутовато улыбалась ему.
— Ах, Кэт, это ты? — воскликнул Генрих. — Теперь я понимаю, отчего мне удалось заснуть таким глубоким, подкрепляющим сном! Ты была подле меня и, как мой добрый ангел-хранитель, отгоняла страдания и злые сны!
Сказав это, он протянул к ней руку и стал нежно гладить ее бархатистую нежную щечку. Он совершенно не думал о том, что эта очаровательная головка почти приговорена им к эшафоту и что через несколько часов эти сияющие глазки уже не будут видеть свет Божий, находясь в мрачном заточении.
Но Екатерина помнила об этом, и ласка короля показалась ей прикосновением смерти, завладевающей ее существом. Однако она подавила в себе это чувство ужаса и нашла достаточно мужества, чтобы казаться веселой и беспечной.
— Мой супруг, вы называете меня ангелом-хранителем, — сказала она улыбаясь, — однако я — не более, как маленький гномик, который вертится подле вас, забавляя иногда своими проделками.
— Ты — мой славный, маленький гномик, Кэт, — воскликнул Генрих, с истинным удовольствием продолжая разглядывать свеженькое личико своей супруги.
— В качестве вашего гномика я и сегодня не дам вам покоя, — сказала она, пробуя шутя приподнять его с ложа. — Вы знаете, мой супруг, зачем я пришла? К моему окну прилетел мотылек и стал стучаться в него. Подумайте, мотылек зимою! Это значит, что на этот раз зима превратилась в весну и там, в небесной канцелярии, перепутали январь с мартом. Мотылек позвал нас, и солнышко светит в окно и манит нас в сад, где оно высушило дорожки и выгнало травку на площадках. Ваше кресло уже наготове, мой супруг и повелитель, а ваш гномик, как видите, облекся в шубу и вооружился против зимнего холода, которого нет на самом деле!
— Ну, так помоги мне, мой прелестный гномик, я встану и последую приказам мотылька и моей очаровательной супруги! — воскликнул король и, обняв Екатерину за шею, стал медленно подниматься со своего ложа.
Она суетилась вокруг него, нежно положила руки на его плечо, поддержала его, поправляла золотую цепь на его груди, приводила в порядок кружевной воротничок на его шее.
— Быть может, вы прикажете позвать сюда слуг или обер-церемониймейстера, который без сомнения находится в приемной и ждет ваших приказаний, или архиепископа Гардинера, который смотрел на меня с таким угрюмым лицом? Но что это? Ваше лицо омрачилось? Неужели ваш гномик опять сказал что-нибудь такое, что расстроило вас?
— Нет, нисколько! — мрачно проговорил король, избегая смотреть в лицо жены, чтобы не встретить ее ласкового взгляда.
Дурные мысли снова проснулись в нем, и он вспомнил свой приказ об аресте, данный Гардинеру. Да, он вспомнил об этом и стал раскаиваться.
Молодая королева была мила и прекрасна, она хорошо умела развеять его дурное расположение духа, его озабоченность. Она была для него приятным развлечением и прекрасным средством разгонять тоску. И не ради нее самой раскаивался Генрих в своем поступке, но ради себя.
Екатерина следила за выражением его лица, страх обострил ее наблюдательность, и она прочла его мысль и поняла вздох, невольно вырвавшийся из груди короля. Это придало ей мужества. Значит, еще не все было потеряно; быть может, ей удастся улыбкой отклонить меч, висевший над головой.
— Пойдемте, мой супруг, — весело сказала она, — солнце манит вас, а деревья качают головами, недовольные тем, что нас все еще нет!
— Да, пойдем, Кэт, — сказал король, насильно отрываясь от своих мыслей, — пойдем вниз, туда, на свет Божий. Быть может, там Господь будет ближе к нам и осенит нас благими мыслями и мудрыми решениями. Пойдем, Кэт!
Королева подала ему руку, и, опираясь на нее, Генрих прошел несколько шагов. Но вдруг Екатерина остановилась и, в ответ на вопросительный взгляд супруга, покраснела и потупила очи.
— Ну? Почему ты мешкаешь? — спросил король.
— Государь, ваши слова о солнце и благих, мудрых решениях тронули мое сердце и разбудили во мне совесть. Вы правы, там мы будем вблизи Бога, и я не посмею взглянуть на солнце — всевидящее око Божье — до тех пор, пока не покаюсь пред вами и не получу отпущения грехов. Я — великая грешница, и совесть терзает меня! Хотите быть моим духовником и выслушать меня?
Король вздрогнул и подумал:
«Для чего она спешит к собственной гибели? Признанием своей вины она лишит меня возможности оправдать ее!»
Однако он громким голосом сказал:
— Говорите!
— Прежде всего я должна признаться вам, что обманула вас сегодня, — прошептала Екатерина потупившись. — Тщеславие и греховное высокомерие побудили меня на то. Но я раскаиваюсь и всей душой клянусь вам, клянусь всем, что мне свято, это — в первый и единственный раз. Я никогда больше не осмелюсь обманывать вас, так как стоять пред вами с нечистой совестью и сознанием своей вины — это пытка!
— В чем же ты нас обманула, Кэт? — спросил король дрожащим голосом.
Екатерина вынула из своего платья небольшой бумажный сверток и со смиренным поклоном подала его королю, сказав:
— Посмотрите сами, мой супруг!
Король поспешно развернул сверток и, пораженный, смотрел то на него, то на смущенное лицо своей супруги.
— Как? Вы даете мне шахматную пешку? Что это значит? — спросил он.
— Это значит, — произнесла Екатерина, совершенно уничтоженная, — что я украла ее и тем выиграла партию. Ах, простите мне, но я не могла дольше выносить, что я всегда проигрываю, и боялась, что вы лишите меня счастья и впредь играть с вами, так как обнаружилось, что я — слабый игрок и ничтожный противник. Эта пешка грозила мне проигрышем, так как стояла рядом с моей королевой. Вы только что хотели сделать ход этой пешкой и тем погубить меня, как вошел Гардинер. Вы отвлекли свое внимание от игры, взглянули на архиепископа, заговорили с ним, а я схватила пешку и опустила ее в карман. Искушение было слишком велико, и я поддалась. Когда вы снова вернулись к игре, вы были вначале как будто удивлены, но ваш великодушный, благородный ум был далек от подозрения; вы продолжили игру, ничего не подозревая, и проиграли партию. О, ваше величество, простите ли вы меня и не будете гневаться?
Король громко рассмеялся и ласково взглянул на Екатерину, стоявшую пред ним краснея и смущаясь. Ее смущенный вид смешил его все более и более.
— И в этом все твое преступление, Кэт? — спросил он наконец, утирая слезы смеха. — Ты утаила от меня пешку и это — твой первый и единственный обман?
— Неужели это — недостаточно великий проступок? Ведь я похитила пешку из высокомерия, из желания обыграть вас. Теперь весь двор знает о моем счастье, о моей победе, между тем как я этого не заслужила, так гнусно обманув вас!
— Поистине счастливы те мужья, — произнес король торжественным тоном, — чьи жены обманывают не более чем в шахматах, и блаженны те жены, исповедь которых так искренна и чиста, как была твоя исповедь сегодня! Подними свой взор, моя дорогая Кэт! Твой грех прощается тебе и зачтется тебе пред Богом и королем как добродетель! — Он положил руку на голову супруги и долго молча смотрел на нее, после чего смеясь сказал: — Победителем был сегодня я, и партии я не проиграл бы?
— Нет, — печально произнесла Екатерина, — я должна была бы проиграть ее, если бы не утаила пешки.
Король снова засмеялся.
— Поверьте мне, мой супруг, — сказала Екатерина серьезным тоном, — в моем проступке виноват лишь архиепископ Гардинер. Я не хотела проигрывать в его присутствии. Меня возмущала мысль, что этот гордый, надменный пастырь будет свидетелем моего поражения. Я заранее представляла себе его холодную, презрительную улыбку, которой он наградит меня как побежденную, и при этой мысли возмутилась вся моя гордость. А теперь я перейду ко второму проступку, в котором хочу покаяться вам. Я тяжело провинилась перед вами тем, что противоречила и восставала против ваших мудрых, благочестивых речей. О, мой супруг, я это делала также не с целью идти вам наперекор, а исключительно для того, чтобы позлить и обидеть гордого священнослужителя. Я должна сознаться вам, что ненавижу этого архиепископа; мое сердце подсказывает мне, что он — мой враг и что он старается в каждом моем слове, в каждом взгляде найти предлог, чтобы устроить мне западню и убить меня. Он — злой рок, который преследует меня и наверное погубил бы меня, если бы не ваша милостивая и великодушная рука, защищающая меня в моей жизни. Когда я вижу архиепископа, мне каждый раз хочется прильнуть к вашему сердцу, мой супруг, и молить вас о защите. Верьте мне, ваше величество, и любите меня, не то я погибну, так как злой враг подстерегает меня!
При этих словах Екатерина нежно прижалась к королю и, положив голову на его грудь, смотрела на него с выражением ласки и мольбы.
Генрих наклонился к ней и, поцеловав ее в лоб, прошептал про себя:
— Она в блаженном неведении и не подозревает, насколько она близка к истине и как верны ее подозрения! — Затем он громко спросил супругу: — Ты полагаешь, Кэт, что Гардинер ненавидит тебя?
— Я уверена в этом! — сказала она. — Везде и всюду он старается меня уколоть, и хотя он ранит меня лишь острыми булавочными уколами, но он ограничивается этим лишь из боязни того, что удары кинжала вы заметите, а уколы булавки останутся для вас неприметными. А его сегодняшний приход разве не был рассчитан на то, чтобы сделать нападение на меня? Гардинер отлично знает, да и я не старалась делать из этого тайну, что я — враг той католической религии, которая допускает, чтобы папа отлучил от церкви моего главу и супруга, что я с живейшим интересом стараюсь знакомиться с вероучением так называемых реформаторов.
— Говорят, что ты — еретичка! — серьезно заметил король.
— Это говорит Гардинер! Но я — такая же еретичка, как и вы, мой король, потому что ваша вера — моя вера. В таком случае и Кранмер, благородный архиепископ кентерберийский, — тоже еретик, так как он — мой духовный наставник и советчик. Гардинеру угодно, чтобы я была еретичкой; поэтому он старается и вас уверить в этом. Вспомните, когда он принес вам на утверждение восемь смертных приговоров, среди обвиняемых были только восемь еретиков и ни одного паписта, а между тем я хорошо знаю, что тюрьмы полны папистами, которые в своем фанатизме говорят такие же преступные речи, как и те несчастные, которых вы одним росчерком пера должны были осудить на смерть. Кто бы ни были эти осужденные, я одинаково горячо молила бы вас о помиловании, Гардинер это знал и, чтобы доказать вам, что я — еретичка, выбрал только еретиков, за которых я должна была вступиться…
— Это — правда, — сказал король задумчиво, — ни одного паписта не было между ними. Однако, Кэт, скажи мне правду: неужели ты — еретичка и противница твоего короля?
Екатерина глубоко заглянула к нему в глаза и, скрестив руки на своей прелестной груди, с нежной улыбкой прошептала:
— Я — ваша противница? Разве не вы — мой властелин, мой супруг? Разве жена создана не для того, чтобы во всем повиноваться мужу? Муж создан по образу и подобию Божию, а жена создана по образу и подобию мужа! Жена — только второе «я» мужа, и он обязан внушать ей свой разум, свою волю и оберегать ее. Ваша обязанность наставлять меня на путь истины, а моя обязанность — повиноваться. А мне, как ни одной жене в мире, легко исполнять свои обязанности, потому что Бог был милостив ко мне и дал мне в мужья короля, мудростью и ученостью которого восхищается весь мир.
— Как ты мило льстишь, Кэт! — улыбаясь сказал король. — И как очаровательно стараешься ты скрыть правду! А правда в том, что ты сама — маленькая ученая жена, которой незачем учиться у других, так как ты, наоборот, сама могла бы поучить других!
— О, если бы это было так! — воскликнула Екатерина. — Я хотела бы весь мир научить любить моего короля так, как я люблю его, и быть ему верным и покорным так, как я верна ему.
При этих словах она обвила руками шею короля и, положив голову на его грудь, смотрела на него томным взором.
Генрих поцеловал ее и крепко прижал к своему сердцу. В эту минуту он не думал о том, что Екатерине грозит опасность; он думал только о том, что любит ее и что без нее его жизнь была бы скучна и пуста.
— Ну а теперь, мой супруг, — сказала Екатерина, нежно освобождаясь из его объятий, — после моей исповеди и полученного отпущения грехов, спустимся в сад, чтобы Божье солнце освежило и согрело наши сердца. Пойдемте! Кресло стоит наготове, а мухи, мотыльки, пчелы и комары уже разучили гимн, которым они будут приветствовать вас.
Смеясь и шутя она потащила Генриха в соседнюю комнату, где придворные и кресло на колесах стояли наготове. Генрих сел в свое парадное кресло, и его покатили по коридору и по мраморному скату прямо в сад.
Свежий зимний воздух дышал весенним теплом. Трава начинала застилать темные площадки; кое-где пробивались цветы, скромно выглядывая и как бы стыдясь своего преждевременного проявления. Солнце ласково светило, небо было ясное, голубое, а рядом с королем шла Екатерина — веселая, цветущая. Ее взоры все время были устремлены на супруга, а ее веселая болтовня звучала в его сердце, как мелодичная песня птички. И его сердце трепетало от удовольствия и радости.
Но чу!… Что за шум вдруг заглушил веселую болтовню Екатерины и что блеснуло там, в конце большой аллеи, куда направлялась королевская чета со своей свитой?!
То были марширующие солдаты, блестящие шлемы и панцири которых горели на солнце.
Один отряд солдат обложил выход аллей, другой сомкнутыми рядами двигался вперед. Во главе отряда находились Гардинер и граф Дуглас; рядом с ними шел лорд-лейтенант, начальник Тауэрской тюрьмы.
Лицо короля приняло гневное, мрачное выражение, а его щеки покрылись ярким румянцем. С юношеской горячностью поднялся он со своего кресла и пылающим взором смотрел на приближающееся шествие.
Королева схватила его за руку и прижала ее к своей груди.
— Ах, — тихо прошептала она, — защитите меня, мой супруг, мне становится страшно. Сюда идет мой враг, Гардинер, и я вся дрожу!
— Ты больше не будешь бояться его, Кэт! — сказал Генрих. — Горе тому, кто заставляет дрожать супругу короля Генриха! Я поговорю с Гардинером…
Почти оттолкнув в сторону королеву, Генрих быстро пошел навстречу приближавшемуся шествию, в приливе сильного гнева совершенно позабыв о боли в ноге. Жестом руки он приказал солдатам остановиться и, подозвав к себе Гардинера и Дугласа, резко спросил:
— Что вам здесь нужно и что означает это странное шествие?
Оба царедворца уставились испуганными взорами на короля и не смели отвечать ему.
— Ну, что же? — с возрастающим гневом спросил король. — Скажете ли вы мне наконец, по какому праву вы осмелились ворваться в мой сад во главе вооруженного отряда, в то время как я нахожусь в нем со своей супругой? Право, нет обстоятельств, извиняющих такое грубое забвение о благоговении, с которым вы обязаны относиться ко мне как вашему королю и повелителю, и меня очень удивляет, что вы, господин обер-церемониймейстер, нисколько не озаботились воспрепятствовать такой непристойности.
Граф Дуглас пробормотал что-то в виде извинения.
Но король не понял или не хотел понять его слова и продолжал:
— Старание оградить своего короля от всякой неприятности является первым долгом обер-церемониймейстера, а вы, граф Дуглас, как раз поступаете наоборот! Может быть, вы хотите доказать мне этим, что вам надоели ваши обязанности? В таком случае я увольняю вас от них, милорд, и, чтобы ваше присутствие не напоминало мне об этом неприятном утре, вы покинете двор и Лондон! Прощайте, милорд!
Граф Дуглас побледнел и, изумленно смотря на короля, неуверенно сделал несколько шагов назад. Он хотел говорить, но король повелительным жестом приказал ему молчать.
— А теперь несколько слов о вас, ваше высокопреосвященство! — сказал Генрих и с таким гневом и презрением посмотрел на Гардинера, что тот весь побледнел и потупился. — Что значит эта странная свита, с которой пастырь Божий является к своему королю? Не во имя ли христианской любви вы намерены устроить травлю в саду вашего короля?
— Ваше величество, вам известно, зачем я пришел, — вне себя сказал Гардинер. — Это произошло по приказанию вашего величества, повинуясь которому я, Дуглас и лорд-лейтенант Тауэра явились сюда, чтобы…
Видимо, Гардинер не хотел понять изменившийся образ мыслей короля, и это привело Генриха в настоящее бешенство.
— Не смейте продолжать! — крикнул он. — Как вы смеете оправдываться моими приказаниями, в то время как я с искренним изумлением спрашиваю вас о причине вашего прихода? Значит, вы хотите выставить своего короля лжецом, хотите оправдаться, взвалив все на меня?… Ах, выше высокопреосвященство, на этот раз вы сели на мель со своим планом, и я отрекаюсь и от вас, и от ваших глупых предприятий. Нет, здесь вам арестовывать некого, и, ей-Богу, если бы вы не ослепли, то сами увидели бы, что здесь, где гуляют король и его супруга, нет места лицу, которое могли бы искать вот те ищейки! Близость короля и королевы, как и близость Господа Бога, распространяет счастье и мир вокруг, и их величие освещает и осыпает милостями всякого, кто попадет в поле его лучей.
Гнев и обманутые надежды заставили Гардинера позабыть всякое благоразумие, и он воскликнул:
— Однако вы, ваше величество, хотели, чтобы королева была арестована; вы сами приказали это, а теперь, когда я явился исполнить вашу волю, вы отрекаетесь от меня!
У короля вырвался нервный крик, и он с занесенной как бы для удара рукой сделал несколько шагов по направлению к Гардинеру. Но вдруг он почувствовал, что его удерживают за руку. Это была Екатерина.
— Ох, мой супруг, что бы он ни сделал, пощадите его! — прошептала она. — Ведь все же он — пастырь Божий, и если он и подлежит каре за свои поступки, то его священное одеяние должно служить ему защитой.
— Ах, ты просишь за него? — воскликнул король. — Право, моя бедная жена, ты и не подозреваешь, как мало оснований у тебя чувствовать жалость к нему и просить для него моей милости!… Но ты права, я почту рясу на нем и позабуду о том, какой высокомерный и коварный человек скрывается под нею… Однако берегитесь, пастырь, снова напомнить мне об этом!… Вам не избегнуть тогда гнева, и я буду так же мало милостив к вам, как должен быть, по вашим словам, по отношению к другим злодеям. И так как вы — пастырь, то проникнитесь всей серьезностью своих обязанностей и всей святостью своего призвания. Ваш епископский престол в Винчестере, и я полагаю, что ваш долг зовет вас туда. Мы не нуждаемся в вас более, так как архиепископ кентерберийский снова возвращается к нам и будет исполнять при нас и при королеве обязанности своего сана. Прощайте! — Он отвернулся от Гардинера и, опираясь на руку Екатерины, вернулся к своему креслу. — Кэт, — сказал он, обращаясь к королеве, — на вашем небосклоне только что появилось мрачное облачко, но, благодаря вашей улыбке и вашему невинному лицу, оно без вреда миновало. Мне кажется, я обязан за то особенной благодарностью вам, и мне очень хочется оказать вам какую-нибудь услугу. Нет ли чего-нибудь, что доставило бы вам, Кэт, особенную радость?
— Конечно есть, — с искренней правдивостью отозвалась королева. — В моей душе горят два сильных желания.
— Назовите мне их, Кэт, и, клянусь Богом, если королю возможно исполнить их, то я сделаю это.
Королева схватила за руку Генриха и, прижав ее к своей груди, сказала:
— Государь, сегодня вам принесли для подписания восемь смертных приговоров. О, сделайте из этих восьми преступников восемь счастливых и благородных верноподданных! Научите их любить своего короля, которого они поносили! Научите их детей, жен и матерей молиться за вас, возвратившего их отцам, сыновьям и мужьям жизнь и свободу!…
— Пусть будет так! — весело воскликнул король. — Пусть сегодня моя рука только покоится в вашей, и я избавлю ее от труда поставить эти восемь подписей. Эти восемь злодеев помилованы и сегодня же будут свободны!
Королева с восторженным возгласом прижала к губам руку короля, и ее лицо просияло выражением чистого счастья.
— Какое же ваше второе желание? — спросил Генрих.
— Мое второе желание тоже молить о свободе для бедного узника, — улыбаясь ответила королева, — оно молит свободы для сердца человека, ваше величество.
Король рассмеялся.
— Для сердца человека? Разве оно так-таки и бегает по улицам, что его можно поймать и водворить в темницу?
— Вы нашли его, ваше величество, и заключили его в груди вашей дочери. Вы намерены заковать в узы сердце Елизаветы и вопреки всем законам природы хотите отказать ей в свободном выборе. О, государь, этим вы больно задели не только принцессу Елизавету, но и меня самое. Вы хотите повелевать сердцем женщины, прежде чем оно полюбило; вы сперва справляетесь о родословном дереве и рассматриваете герб, а затем уже человека!
— О, женщины, женщины, какие вы несмышленые дети! — смеясь воскликнул Генрих. — Вопрос идет о троне, а вы думаете о своем сердце! Но пойдем, Кэт, объясните мне подробнее все, и я не возьму своего слова обратно, так как дал вам его от чистого сердца.
Генрих взял супругу под руку и, опираясь на нее, стал медленно прогуливаться с нею по аллеям. Придворные дамы и кавалеры в благоговейном молчании следовали за ними на почтительном расстоянии, и никто из них даже не подозревал, что эта великолепная женщина, так гордо выступавшая впереди, только что избегла грозившей ей смертельной опасности и что этот человек, с такой преданной нежностью опиравшийся на ее руку, несколько часов тому назад решил погубить ее.
Король и королева мирно прогуливались в сопровождении своей свиты, а в то же время два царедворца с понурыми и бледными лицами покинули королевский дворец, являвшийся для них потерянным раем. Мрачная злоба и ярая ненависть разрывали их души, но они должны были молча переносить их, должны были улыбаться и хранить беззаботный вид, чтобы не доставить пищи для злорадства придворных. Несмотря на то, что последние проходили мимо них с затуманенным взором, они чувствовали на себе их злобные взгляды, им казалось, что они слышат их злобный шепот, их иронический смех.
Наконец граф Дуглас и Гардинер пережили эти минуты, наконец дворцовые стены остались позади и они были по крайней мере на свободе и могли излить в словах всю ту муку, которая грызла их, могли разразиться горькими упреками, жалобами и проклятиями по адресу короля.
— Погибло! Все погибло! — глухо, как бы про себя, произнес граф Дуглас. — Все мои планы рухнули. Я пожертвовал церкви жизнь, состояние и даже родную дочь, и все напрасно! Как одинокий нищий, я безутешно стою на улице, и святая мать-церковь не обратит уже внимания на своего сына, любившего ее и пожертвовавшего ради нее собою, так как он был несчастен и его жертва была напрасна.
— Не отчаивайтесь! — торжественно воскликнул Гардинер. — Тучи стягиваются, но и снова рассеиваются, и после грозового дня снова наступает солнечный. Настанет и наш солнечный день, мой друг. Теперь мы уходим отсюда с посыпанной пеплом главою и подавленным сердцем, но, верьте мне, вернемся сюда с сияющим взором и радостно бьющимся сердцем. В наших руках заблестит пламенный меч Господнего гнева, и на нас будет пурпур, обагренный кровью еретиков, по воле Божьей принесенных нашему сердцу в качестве умилостивляющей жертвы. Господь бережет нас для лучшего времени и, верьте мне, друг, наше изгнание является лишь прибежищем, уготовленным для нас Господом Богом на печальное безвременье, к которому мы приближаемся.
— Вы говорите о печальном безвременье и тем не менее на что-то надеетесь, ваше высокопреосвященство? — мрачно спросил граф Дуглас.
— И тем не менее надеюсь! — со странной и страшной улыбкой произнес Гардинер и, наклонившись ближе к графу Дугласу, прошептал: — Королю осталось жить недолго. Он даже и не подозревает, как близка его смерть, и ни у кого не хватает мужества сказать ему это; но его врач доверил мне эту тайну. Его жизненные силы истощены, и смерть стоит у него за плечами.
— А когда он умрет, королевский престол займет его сын Эдуард, и эти еретики Сеймуры станут у кормила правления, — пожимая плечами, заметил граф Дуглас. — Неужели вы называете это надеждой, ваше высокопреосвященство?
— Да, я называю это так.
— Следовательно, вам не известно, что Эдуард, несмотря на свои юные годы, — фанатический сторонник еретического учения и вместе с тем ярый противник душеспасительной церкви?
— Я знаю это, но мне известно также и то, что Эдуард — слабый ребенок; наша же церковь получила святое откровение, что его царствование не будет продолжительным. Одному Богу известно, как умрет Эдуард, но смерть не раз была действительной союзницей церкви. Итак, верьте, мой сын, и надейтесь! Я говорю вам, что царствование Эдуарда будет непродолжительно! А после него вступит на престол благородная и благочестивая Мария, сильно верующая католичка, столь же ненавидящая еретиков, сколь любит их Эдуард. О, мой друг, когда вступит на престол Мария, нашему унижению будет положен предел и власть будет всецело принадлежать нам. Тогда вся Англия превратится в единый храм и алтари станут кострами, на которых мы предадим еретиков сожжению; и их стоны будут священными псалмами, которые раздадутся во славу Божию и святой церкви. Надейтесь на это время, так как, повторяю вам, оно скоро наступит.
— Если вы так говорите, то все это исполнится, ваше высокопреосвященство, — многозначительно сказал граф Дуглас. — Итак, я буду надеяться и ждать; в эти печальные дни я буду искать спасения в Шотландии и там буду ожидать доброго времени.
— А я удаляюсь, как приказал мне король, в свой епископский замок. Вскоре гнев Божий отзовет от нас Генриха. Пусть его смертный час будет полон мук, пусть исполнится над ним проклятье святого отца! До свиданья! Мы уходим с вынужденной пальмой мира, но возвратимся с огненным мечом, и кровь еретиков обагрит наши руки!
Они еще раз молча пожали друг другу руки и разошлись. Еще до наступления вечерних сумерек они покинули Лондон.
Немного спустя после вышеописанной роковой прогулки в саду Уайтгола, королева вошла в покои Елизаветы. Принцесса с бурной радостью поспешила ей навстречу и обняла ее.
— Вы спасены! — прошептала она. — Опасность преодолена, и вы снова — могущественная королева и обожаемая супруга.
— И я благодарю вас, принцесса, за то, что я спасена! — воскликнула королева. — Не принеси вы мне рокового приказа, я погибла бы… Но какая это была мука, Елизавета! Какая мука шутить и смеяться, когда сердце трепещет от страха и ужаса!… Как ужасно было сохранять беззаботный и непринужденный вид, в то время как мне слышался звук топора в воздухе, опускающегося мне на шею. О, Боже мой, в этот час я пережила муки и страх целой жизни, моя душа смертельно истомилась и все мои силы были надломлены. Мне хотелось бы плакать и плакать над этим жалким, лживым миром, в котором недостаточно желать правды и делать добро, но необходимо льстить и лгать, обманывать и носить личину, чтобы не пасть жертвой зла и несчастья. Но и свои слезы я могу проливать только в вашем присутствии, Елизавета, так как королева не имеет права быть печальной; она должна иметь постоянно счастливый, веселый и довольный вид, и только Богу и ночной тишине известны ее вздохи и слезы!
— Но и предо мною вам не следует скрывать их, ваше величество, так как вы хорошо знаете, что можете мне довериться и положиться на меня, — искренне произнесла Елизавета.
Екатерина крепко поцеловала принцессу и сказала:
— Вы оказали мне сегодня огромную услугу, и я пришла отблагодарить вас за нее не только громкими словами, но и делом… Елизавета, ваше желание исполнится: король отменит акт о престолонаследии, который заставил бы вас выйти замуж лишь за равного себе по происхождению.
— Следовательно, когда-нибудь, пожалуй, я буду иметь возможность сделать королем любимого человека! — с загоревшимся взором воскликнула принцесса.
Екатерина, улыбнувшись, сказала:
— У вас гордое и честолюбивое сердце!… Господь Бог одарил вас, Елизавета, недюжинными способностями; развивайте и умножайте их, так как мое сердце предчувствует, что вам предназначено когда-нибудь сделаться королевой Англии. Но как знать, захотите ли вы тогда сделать своим супругом того, кого вы теперь так сильно любите? Ставши королевою, вы будете смотреть на все совершенно иными глазами, чем теперь, когда вы юны и неопытны. Может быть, я была не права, побудив короля отменить его постановление, так как не знаю человека, которого вы любите; ведь мне неизвестно, достоин ли он того, чтобы вы отдали ему свое чистое, невинное сердце!
Елизавета обвила руками шею королевы и, нежно прильнув к ней, воскликнула:
— Он был бы достоин даже и вашей любви, государыня, так как он — благороднейший и прекраснейший человек во всем мире, а если он и не король, то все же королевский шурин и, таким образом, когда-нибудь будет дядей короля!
Екатерина почувствовала, как судорожно забилось ее сердце, и вся она слегка затрепетала.
— А можно мне узнать его имя? — спросила она.
— Да, теперь я готова назвать вам его, так как теперь безопасно знать это. Тот, кого я люблю, называется Томас Сеймур!
У Екатерины вырвался легкий крик, и она порывисто оттолкнула принцессу.
— Томас Сеймур? — угрожающе воскликнула она. — Как вы смеете любить Томаса Сеймура?
— А почему бы мне и не сметь любить его? — изумленно спросила девушка. — Почему же мне не отдать ему своего сердца, после того как благодаря вашему ходатайству ничто не заставляет меня остановить свой выбор на равном мне по происхождению? Разве Томас Сеймур не является одним из первых людей в этой стране? Разве не взирает на него вся Англия с нежной гордостью? Какая женщина не чувствует особой чести в том, что он удостоит ее взгляда? Разве сам король не улыбается и не испытывает искреннего удовольствия тогда, когда Томас Сеймур, этот юный и сильный, смелый и жизнерадостный герой, стоит рядом с ним?
Каждое восторженное слово девушки, словно кинжал, вонзалось в сердце королевы. Но она совладала с собою и ответила:
— Да, вы правы! Сеймур достоин быть любимым вами, и вам не сделать лучшего выбора! Только неожиданность и удивление заставили меня взглянуть на это иначе, чем оно есть на самом деле. Томас Сеймур — брат покойной королевы, почему же ему не быть супругом принцессы королевской крови?
Елизавета стыдливо покраснела и спрятала смеющееся личико на груди Екатерины. Она не видела, с каким выражением ужаса и муки смотрела на нее королева, как судорожно сжимались ее губы и какая смертельная бледность покрыла ее лицо.
— А он? — тихо спросила она. — Любит вас Сеймур?
Елизавета подняла голову и, удивленно взглянув на королеву, вместо ответа спросила:
— Неужели возможно любить, не будучи взаимно любимой?
— Вы правы! — вздохнув, произнесла Екатерина. — Чтобы быть способным на это, нужно очень унизиться и очень утомиться жизнью!
— Боже мой, как вы побледнели, ваше величество! — воскликнула Елизавета, только теперь заметившая бледность Екатерины. — Ваши черты искажены, ваши губы дрожат…
— Ничего! — с мучительной улыбкой ответила Екатерина. — Треволнения этого дня исчерпали мои силы. Вот и все! К тому же нам грозит новая беда. Король заболел. Он почувствовал внезапное головокружение и почти без признаков жизни упал рядом со мною. Я пришла к вам по поручению короля, и теперь долг зовет меня к ложу моего больного супруга. До свиданья, Елизавета!
Королева сделала приветственный жест рукой и торопливо покинула комнату. У нее хватило мужества скрыть в себе свои душевные муки и с гордо поднятой головой пройти по залам дворца. Пред придворными она хотела быть королевой, чтобы никто не подозревал, какой мучительный пожар сжигал ее душу. Но наконец достигнув своего будуара и будучи уверена, что никто не подслушивает ее и не подглядывает за ней, она превратилась из королевы в тяжко страдающую женщину. Она опустилась на колени и с надрывающим душу стоном воскликнула:
— Господи, Господи, сведи меня с ума, чтобы мне не знать того, что Томас покинул меня!…
XI. КАТАСТРОФА
правитьПосле нескольких дней тайных мук и скрытых слез, после нескольких ночей, проведенных в рыданьях и безутешном горе, Екатерина наконец успокоилась, приняв твердое и непоколебимое решение.
Генрих VIII был при смерти, и, как много ни страдала и ни терпела она благодаря ему, он все же был ее супругом, и она не хотела стать клятвопреступницей и обманщицей у его смертного ложа. Екатерина решила отречься от своей любви, которая была так чиста и так целомудренна, как молитва девственницы, от той любви, которая была так далека, как утренняя заря, и все-таки тем же небесным светом заливала мрачную тропу ее жизни.
Королева хотела принести самую тяжелую жертву: она намеревалась отдать любимого человека другой женщине. Елизавета любила его. Екатерина не желала допытываться, любит ли ее взаимно Томас Сеймур и не была ли клятва, которую он дал ей, королеве, на самом деле только грезой, обманом. Нет, она не верила в это, она не верила, что Томас Сеймур может изменить, способен быть двуличным. Елизавета же любила его; она была юна и красива и пред ней была великая будущность. Екатерина достаточно сильно любила Томаса Сеймура и не желала лишить его этой будущности, предпочитая принести себя в жертву любимому человеку.
Какое могло быть сравнение между ней, изнуренной горем и страданиями женщиной, и юной, жизнерадостной Елизаветой? Что могла предложить она Сеймуру? Уединенную жизнь, любовь и счастье… Когда король умрет и сделает ее свободной, на престол вступит Эдуард VI, и она, Екатерина, будет не более как забытой и затертой вдовой короля, в то время как Елизавета, сестра короля, может быть, принесет в приданое любимому человеку королевскую корону.
Томас Сеймур был честолюбив, Екатерина знала это. Может наступить день, когда он раскается, что не выбрал вместо вдовствующей королевы наследницу престола, и Екатерина решила предупредить этот день. Она хотела добровольно уступить принцессе Елизавете любимого человека, хотела побороть свое сердце и принести эту жертву.
Сжав это сердце руками, чтобы не слышать, как оно плачет и стонет, она пошла к Елизавете и с нежною улыбкой сказала ей:
— Сегодня я приведу вам, принцесса, любимого человека. Король исполнил свое обещание; собравшись со своими последними силами, он подписал вот этот акт, который дает вам свободу выбрать себе супруга не только среди венценосцев, то есть разрешил вам сделать свой выбор, следуя свободному влечению сердца. Я передам этот акт любимому вами человеку и пообещаю ему свое личное содействие и помощь. Король сегодня очень страдает и все больше и больше теряет сознание, но будьте уверены: если он в состоянии выслушать меня, я приложу все силы своего красноречия, чтобы склонить его исполнить ваше желание и дать согласие на ваш брак с графом Сэдлеем. Теперь я пойду принять графа, а потому побудьте в своей комнате, принцесса, потому что скоро Сеймур принесет вам этот акт.
Королева испытывала жгучую боль, словно ее грудь пронзили мечом и медленно поворачивали его. Но она была сильна духом, она поклялась вынести до конца эту муку и вынесла ее. Ни судорога губ, ни один вздох, ни стон не выдали тех мучений, которые она терпела; правда, ее лицо было лишено румянца, а взор печален; но это можно было объяснить тем, что она по ночам бодрствовала у смертного ложа своего супруга и сокрушалась об умирающем.
У Екатерины хватило геройства нежно обнять эту юную девушку, которой она только что принесла в жертву свою любовь, и она с кроткой улыбкой прислушивалась к восторженным словам благодарности Елизаветы.
Без признака слез на глазах королева твердым шагом вернулась на свою половину, и ее голос не дрогнул, когда она приказала дежурному камергеру пригласить к себе обер-шталмейстера графа Сэдлея. Однако она чувствовала, что ее сердце разбито, и с тихой покорностью прошептала:
— Он уйдет, и я умру! Но, пока он здесь, я хочу жить и пусть он не подозревает, как я страдаю!
А Елизавета в это время восторженно ликовала, потому что наконец-то она была у цели своих желаний.
О Боже, как медленно и скучно тянулись для нее минуты! Должна пройти еще целая вечность, прежде чем придет к ней любимый человек, который вскоре станет ее супругом!… У королевы ли он? Может ли она уже ждать его?
Как прикованная стояла Елизавета у окна и не спускала взора с обширного двора. Она знала, что Сеймур должен пройти вот через тот большой подъезд, через ту дверь, чтобы попасть на половину королевы…
Вдруг восторженный крик сорвался с губ Елизаветы…
Вот он, вот он, Томас Сеймур! Вот остановился его экипаж, его лакеи в расшитых золотом ливреях открыли дверцу, и он вышел из экипажа. Как прекрасен и великолепен его вид! Как благородна и горда его высокая фигура, как правильны и красивы черты его цветущего, юного лица! Как надменна и высокомерна его улыбка и каким жизнерадостным блеском горели его глаза!
На минуту взор Сеймура остановился на окнах Елизаветы. Он поклонился ей и вошел в дверь, которая вела во флигель, занимаемый королевой.
Сердце Елизаветы билось так бурно, что она почти задыхалась.
Вот Сеймур достиг большой лестницы… теперь он уже наверху… Вот он входит в покои королевы, проходит первую комнату, вторую, третью. В четвертой его ждет Екатерина.
О Боже! Елизавета отдала бы год жизни за то, чтобы слышать, что скажет ее возлюбленному Екатерина и что ответит он ей на эту неожиданную весть; она отдала бы год жизни, чтобы иметь возможность увидеть его восторг, его удивление и радость. Ведь он был так красив, когда улыбался, так очарователен, когда в его глазах горел огонь любви и желания!…
Елизавета была юным, несдержанным ребенком. Ей казалось, что она задохнется, томясь ожиданием; ее сердце сильно билось, в груди замирало дыхание. Счастье сделало ее крайне нетерпеливой.
— Если он не придет сейчас, я умру, — пробормотала она. — О, если бы мне хоть краем глаза взглянуть на него или всего лишь услышать его! — Она вдруг запнулась, ее глаза заблистали, и очаровательная улыбка мелькнула на ее лице. — Да, я хочу видеть и слышать его, — продолжала она. — Но ведь я могу сделать это! У меня есть ключ, который дала мне сама королева и который подходит к замку в дверях, отделяющих мои комнаты от ее. С этим ключом я проберусь в ее спальню; будуар, в котором она, без сомнения, примет графа, расположен возле спальни. Я войду тихо-тихо и скроюсь за портьерой, отделяющей будуар от ее спальни; таким образом, я буду иметь возможность видеть его и слышать все, что он будет говорить!
Принцесса, как ребенок, весело рассмеялась и бросилась к письменному столу, на котором лежал ключ. Она высоко подняла его, словно победный трофей, и с сияющим взором воскликнула:
— Я увижу моего Томаса!
Затем она поспешила к заветной двери.
Елизавета не ошиблась, ее расчеты были верны. Королева приняла графа в своем будуаре. Она сидела на диване против дверей, которые вели в большой приемный зал. Эти двери были настежь открыты, и таким образом, пред ее взором был весь огромный зал. Она могла наблюдать за графом Сеймуром, пока он шел через зал, могла с нежным восторгом любоваться его красотою, его гордой поступью. Но, едва он переступил порог будуара, наступил конец ее счастью и ее сладким грезам, конец ее надеждам и восхищению. Она уже была только королевою, супругой умирающего короля, она не была более возлюбленной графа Сеймура, его будущим счастьем. У нее хватило духа с улыбкой приветствовать его, и ее голос не дрогнул, когда она велела закрыть двери в зал и опустить портьеры.
Граф изумленно взглянул на королеву, но повиновался. Он не понимал, как она смела назначить ему это свидание; ведь еще жив был король и своим костенеющим языком он еще мог произнести смертный приговор над ними.
Почему же Екатерина не ждет до завтра? К утру король уже может умереть, и они могут тогда безопасно и беспрепятственно видеться друг с другом! Тогда уже ничто не может стать между ними. Теперь, когда король был близок к смерти, Сеймур любил только Екатерину. Честолюбие взяло верх над его сердцем, смерть произносила приговор над его двойственною любовью.
Ведь со смертью короля Генриха должна была поблекнуть звезда его дочери, Екатерина же будет вдовой короля, и, без сомнения, ее супруг, лежащий теперь на смертном ложе, назначит ее регентшей до совершеннолетия принца Уэльского. Итак, в течение пяти лет Екатерина будет неограниченной повелительницей, пять долгих лет будет пользоваться королевским авторитетом и властью. Если Екатерина станет его женою, то и он, Томас Сеймур, разделит с ней власть, и королевская порфира, которая будет покоиться на ее плечах, прикроет и его; он поможет ей носить ее корону, которая несомненно по временам будет тяжелым бременем для ее нежной головки. В действительности он будет регентом, а Екатерина будет регенствовать только номинально. Она будет королевой Англии, а он — королем этой королевы.
Как опьяняюще гордо звучало это и какие планы, какие надежды связывались с этим! Пять лет власти — разве это не было достаточным временем для того, чтобы подкопаться под трон коронованного юноши и подорвать его авторитет? Разве можно было поручиться за то, что народ, привыкнув к королеве-регентше, не предпочтет и дальше оставаться под ее скипетром, вместо того чтобы доверить его этому слабому мальчику? Необходимо было приучить народ к этой мысли и возвести на престол Екатерину, супругу Томаса Сеймура…
Король был при смерти, и Екатерина, вне сомнения, будет регентшей, а когда-нибудь, пожалуй, и суверенной королевой. Елизавета же — всего лишь бедная принцесса, без всяких надежд на престол, так как впереди ее были Екатерина, Эдуард и, наконец, Мария, старшая сестра Елизаветы…
Так размышлял Сеймур, проходя по комнатам королевы. Когда же он вошел в будуар, то уже окончательно был убежден в том, что любит только одну королеву, что только одну ее он и любил. Елизавета была забыта — ведь у нее не было шансов на престол. Ради чего же ему было любить ее?
Как уже было сказано выше, королева приказала ему закрыть двери в приемный зал и опустить портьеры. Но в тот же самый момент, когда граф исполнял ее приказание, всколыхнулась портьера на двери, которая вела в будуар из спальни королевы.
Однако ни Екатерина, ни граф Сеймур не обратили внимания на это. Они были слишком заняты друг другом; они не видели, как портьера продолжала колыхаться; не заметили, как она слегка раздвинулась посредине. Они ничуть не подозревали, что за нею спряталась принцесса Елизавета.
Королева поднялась с дивана и сделала несколько шагов навстречу графу. Только теперь, стоя пред ним и встретившись с ним взором, она почувствовала, как разбито ее сердце. Ей пришлось потупиться, чтобы Сеймур не заметил слез, невольно подступивших к ее глазам.
С молчаливым поклоном королева подала графу руку, но так как Томас Сеймур бурно прижал ее к губам и с нежной страстью взглянул на Екатерину, то ей пришлось собрать все свои силы, чтобы не выдать себя. Она поспешно отдернула руку и, взяв со стола свиток, содержавший подписанный королем новый акт о престолонаследии, сказала:
— Милорд, я пригласила вас сюда, потому что желаю дать вам поручение! Прошу вас передать вот этот пергамент принцессе Елизавете! Но прежде чем вы сделаете это, я хочу вас ознакомить с его содержанием. Этот пергамент содержит в себе только что санкционированный закон о престолонаследии. В силу его принцессы королевского дома более не принуждены вступать в брак обязательно с лицом царствующего дома, даже в том случае, если желают сохранить за собою неограниченные права на престол. Король Генрих дает право принцессам следовать влечению их сердца, и их наследственные права нисколько не будут страдать в связи с этим, то есть если избранный ими супруг и не будет владетельным князем или королем. Вот содержание этого пергамента; вы отнесете его принцессе и, без сомнения, будете благодарны мне за то, что я именно вам поручаю сообщить ей эту радостную весть.
— Почему же вы, ваше величество, думаете, что именно меня особенно обрадует это? — изумленно спросил Сеймур.
Королева собралась с силами, чтобы быть твердой и не терять самообладания.
— Потому что принцесса доверила мне свою любовь и потому что мне известна ваша нежная привязанность друг к другу! — тихо сказала она и почувствовала, как вся кровь отлила от ее лица.
Граф с немым удивлением посмотрел на королеву и затем обвел пристальным взором комнату.
— Нас подслушивают? — тихо спросил он. — Мы не одни?
— Мы совершенно одни, — громко произнесла королева. — Никто не может услышать нас; только Бог — свидетель нашего разговора.
Елизавета, стоявшая за портьерой, почувствовала, как стыдливый румянец прилил к ее лицу, и стала раскаиваться в своем поступке. Но ее словно приковали к этому месту. Действительно, подслушивание низко и недостойно принцессы, но в эту минуту она была лишь юной девушкой, любившей и жаждавшей созерцать любимого человека.
— В таком случае, если мы одни, пусть спадет маска, закрывающая мое лицо, пусть разорвется панцирь, сковывающий мою грудь! Привет тебе, Екатерина, моя звезда и надежда! Ты говоришь, что никто не слышит нас, кроме Бога? Ему известна наша любовь, Он знает, с каким страстным восторгом я ждал той минуты, когда я наконец снова буду с тобою! Господи Боже, уже целая вечность прошла с тех пор, как я не видел тебя, Екатерина, и мое сердце жаждет тебя. Да благослови тебя Бог, что ты наконец снова призываешь меня, Екатерина, моя любовь! — воскликнул граф Сеймур и распростер свои объятья.
Но королева отстранила его и с горечью произнесла:
— Вы ошибаетесь в имени, граф! Вы говорите «Екатерина», а подразумеваете Елизавету! Вы любите принцессу, ваше сердце принадлежит ей, и она тоже отдала вам свое сердце. Граф, я буду покровительствовать вашей любви и, будьте уверены, не прекращу своих просьб и молений до тех самых пор, пока не склоню короля исполнить ваши желания и дать свое согласие на ваш брак с Елизаветой.
Сеймур, усмехнувшись, возразил:
— Это — маскарад, Екатерина, и вы все еще не снимаете маски со своего прекрасного лица! Долой эту маску! Я хочу любоваться тобою такой, какова ты в действительности; я хочу видеть в тебе твое прекрасное «я», хочу видеть женщину, которая принадлежит мне, которая клялась мне быть моею и уверяла меня всем святым, что будет любить меня, будет верна мне и последует за мною, как за своим супругом и повелителем. Неужели, Екатерина, ты забыла свои клятвы? Неужели ты изменила своему сердцу? Неужели ты намерена оттолкнуть меня и, как мяч, надоевший тебе, перекинуть меня другой женщине?
— О, я никогда не забуду и не могу быть неверной! — почти бессознательно произнесла королева.
— В таком случае ради чего ты говоришь мне о Елизавете? Ведь ты — моя невеста и жена в будущем, моя ненаглядная Екатерина! Зачем ты говоришь мне об этой жалкой принцессе, которая, как почка к солнцу, тянется к любви и первого встречного считает за солнце, по которому она томится. Что нам за дело до Елизаветы, моя дорогая Екатерина? И зачем нам заниматься этим ребенком в минуты столь долгожданного свидания?
— О, он зовет меня ребенком, — пробормотала Елизавета, — я для него — не более как ребенок!…
Она зажала рот рукою, чтобы не вскрикнуть от гнева.
А между тем Сеймур с непреодолимой силой притянул в свои объятия Екатерину и сказал с нежной мольбой:
— Не избегай меня!… Наконец наступил час, решающий наше дальнейшее существование. Король при смерти, и наконец-то моя Екатерина будет свободна и получит возможность следовать влечению своего сердца!… В эту минуту я вспоминаю о твоей клятве. Помнишь ли ты тот день, когда ты указала мне на этот час? Помнишь ли ты, Екатерина, как ты клялась мне быть моей женою и избрала меня своим повелителем в будущем? О, моя любимая, наконец-то с тебя будет снята корона, которая обременяет твою голову!… Теперь я стою пред тобой, как твой подданный, но через несколько дней я буду твоим господином и супругом и спрошу тебя: «Екатерина, моя жена, сохранила ли ты мне верность, в которой ты мне поклялась, не изменила ли ты своим клятвам и своей любви, сохранила ты мою честь, которая является и твоей честью, незапятнанною и можешь ли с чистой совестью взглянуть мне прямо в глаза?»
Сеймур смотрел на Екатерину гордым и пламенным взором, и под его повелительным взглядом растаяла вся ее крепость и гордость, как тает лед под солнечными лучами. Он снова был господином, повелевавшим ее сердцем, а она — покорной девушкой, счастье которой заключалось в том, чтобы преклоняться пред волею любимого человека.
— Я могу свободно смотреть тебе в глаза, — пробормотала она, — на моей совести нет ни одного греха. Я не любила никого, кроме тебя, и только Господь занимает место в моем сердце рядом с тобою.
Совершенно обессиленная и опьяненная счастьем, она опустила голову на грудь графа и, в то время как он обнимал ее и покрывал поцелуями ее губы, чувствовала лишь, что невыразимо любит его и что для нее нет счастья без него.
Это был сладкий сон, это был миг дивного упоения.
Но это был только миг. Чья-то рука порывисто легла на ее плечо, и хриплый, гневный голос выкрикнул ее имя.
Екатерина подняла взор и встретилась с бешеным взглядом Елизаветы. С смертельно бледным лицом и дрожащими губами и раздувающимися ноздрями стояла перед ней принцесса, и ее глаза метали пламя гнева и ненависти.
— Так вот та дружеская услуга, которую вы мне обещали? — сказала она, скрежеща зубами. — Не ради ли того вы вкрались в мое доверие, выведали мою сердечную тайну, чтобы с иронической усмешкой выдать ее своему любовнику, чтобы насмеяться над достойной сожаления девушкой, которая, на момент забывшись, дала обмануть себя и сочла негодяя благородным человеком? Горе, горе вам, Екатерина! Заявляю вам, что не буду иметь жалости к прелюбодейке, насмеявшейся надо мной и обманувшей моего отца!…
Принцесса была взбешена; она отбросила руку, положенную было Екатериной на ее плечо, и, как разъяренная львица, отскочила при прикосновении своей соперницы. Кровь ее отца кипела и бурлила в ней, и, как истинная дочь Генриха VIII, она затаила в своем сердце только кровожадные и мстительные мысли. Она окинула мрачным взором Сеймура, и презрительная улыбка заиграла на ее губах.
— Милорд, — сказала она, — вы назвали меня ребенком, легко поддающимся обману, потому что он тянется навстречу солнцу и счастью. Да, вы правы, я была ребенком и была достаточно глупа, чтобы принять жалкого лжеца за дворянина, достойного гордого счастья быть любимым королевской дочерью. Да, вы были правы, это был ребяческий сон. Благодаря вам я теперь пробуждаюсь от него; вы превратили ребенка в женщину, которая осмеивает свое юное неразумие и сегодня презирает то, чему поклонялась еще вчера. Между нами все кончено. Вы слишком ничтожны и презренны даже для моего гнева. Однако говорю вам: вы вели опасную игру и проиграете ее! Вы медлили своим выбором между королевой и принцессой, но ни та, ни другая не достанутся вам, потому что одна вас презирает, а другая… взойдет на эшафот.
С резким смехом принцесса поспешила к двери, но Екатерина схватила ее за руку и принудила остаться.
— Что вы намерены делать? — спокойно спросила она.
— Что я намерена делать? — повторила принцесса вопрос Екатерины, и ее глаза засверкали, как у львицы. — Вы спрашиваете меня, что я намерена делать? Я тотчас пойду к отцу и расскажу то, что видела здесь. Он выслушает меня, и его язык еще в силах будет повернуться, чтобы произнести вам смертный приговор! О, моя мать умерла на эшафоте, а ведь она была невиновна. Посмотрим, ускользнете ли от эшафота вы, прелюбодейка!…
— Хорошо, ступайте к своему отцу и пожалуйтесь ему, — сказала Екатерина. — Но прежде вы должны выслушать меня. Я хотела уступить вам человека, которого любила. Своим признанием в любви вы разрушили мое будущее счастье, но я не сердилась на вас. Я понимала вас, так как Томас Сеймур достоин любви. Но вы правы: для супруги короля то была преступная любовь, как бы невинна и чиста ни была она. Поэтому-то я и хотела отказаться от нее, потому-то после первого же вашего признания я хотела молча принести себя в жертву. Так ступайте же и обвините нас пред своим отцом! И не бойтесь, я не отрекусь от своей любви. Я сумею совладать с собой и даже на эшафоте буду считать себя счастливой, так как Томас Сеймур любит меня.
— Да, я люблю вас, Екатерина! — воскликнул граф Сеймур, побежденный и очарованный ее величественным самообладанием. — Я люблю вас так горячо и пылко, что даже смерть вместе с вами кажется мне завидным жребием, и я не променяю его ни на какой престол и корону.
У Елизаветы вырвался крик ярости, и она одним прыжком очутилась у дверей.
Но что за шум раздался за ними? Казалось, что бурная волна вдруг вкатилась в переднюю и, приближаясь к будуару королевы, стала наполнять залы.
Елизавета приостановилась и стала прислушиваться.
Но вот двери растворились, и пред их взорами предстал бледный Джон Гейвуд. За ним были статс-дамы и дворцовые служащие.
— Король умирает! С ним сделался удар! Король при смерти! — кричали все наперебой, выражая свое отчаяние.
— Король зовет вас к себе! Король желает умереть на руках своей супруги! — сказал шут и, спокойно отстраняя порывавшуюся вперед Елизавету, прибавил: — Король никого не желает видеть, кроме духовника и своей супруги, и поручил мне позвать королеву.
Шут открыл дверь, и Екатерина через ряды плакавших и сетовавших придворных служащих и лакеев направилась к смертному ложу своего царственного супруга.
XII. «КОРОЛЬ МЕРТВ, ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЕВА!»
правитьКороль Генрих умирал. Его жизнь, полная греха, полная крови и злодеяний, полная измен и коварства, лицемерия и злобы, наконец приблизилась к концу. Его рука, подписавшая так много смертных приговоров, теперь сжалась в кулак в последней предсмертной судороге. Она одеревенела в тот самый момент, когда король намеревался подписать смертный приговор герцогу Норфольку, и король умирал, снедаемый сознанием, что не может придушить этого врага, которого без меры ненавидел. Могущественный король теперь был не более как слабым умирающим старцем и уже не в состоянии был более держать перо и подписать смертный приговор, которого он давно жаждал!… Теперь этот приговор лежал пред ним, но Генрих уже не мог использовать его. В Своей всеблагой мудрости и справедливости Господь покарал его самым тяжелым и ужасным наказанием. Он сохранил ему сознание, разрушил в нем не душу, но тело, и эта неподвижная, одеревенелая, холодеющая масса, лежавшая на постели, отделанной пурпуром и золотом, была королем; но теперь угрызения совести не давали ему умереть, и он с трепетом и ужасом смотрел в глаза смерти, во власть которой с беспощадной суровостью обрек такое множество своих подданных.
Возле постели стояли Екатерина и архиепископ кентерберийский Кранмер. Король с судорожным страхом не выпускал руки Екатерины, слушал благочестивые молитвы Кранмера, произносимые над ним, но постепенно слабел.
Наконец борьба смерти с жизнью окончилась победой первой. Генрих VIII навеки закрыл глаза на земле, чтобы снова открыть их на небесах, когда его грешная душа предстанет пред судом Божьим.
В течение трех дней не объявляли о его смерти; сперва хотели привести все в порядок, сперва необходимо было заполнить пробел, образованный его смертью; у правительства было желание, объявляя о смерти короля, одновременно показать и живую королеву, так как оно знало, что народ не будет плакать об умершем и радостно встретит остающуюся в живых.
На третий день наконец открылись ворота Уайтгола, и мрачная траурная процессия двинулась по улицам Лондона. Население в глухом молчании провожало взорами гроб короля, пред которым оно так сильно трепетало и для которого теперь не нашлось ни слова сожаления, ни одной слезы по умершем, в течение тридцати семи лет бывшем королем.
Процессия направлялась к Вестминстерскому аббатству, где Вольслей приготовил роскошную гробницу для своего короля. Но путь был не близок, и лошадям в траурных попонах, везших погребальную колесницу, приходилось часто останавливаться и отдыхать. Между прочим колесница остановилась на огромной площади, и вдруг из гроба короля стала сочиться кровь; она потекла по пурпурным складкам и залила мостовую. Толпа с ужасом смотрела на королевскую кровь и думала о том, как много крови он пролил на этом самом месте, так как колесница остановилась как раз там, где обыкновенно приводили в исполнение смертные приговоры и воздвигали эшафоты и костры.
Народ стоял и смотрел на кровь, текущую из гроба короля. Вдруг из толпы выскочили две собаки и стали жадно лизать кровь Генриха VIII. Толпа с ужасом разбежалась в разные стороны и стала перешептываться о бедном священнослужителе, несколько недель тому назад казненном на этом самом месте за то, что он не хотел признать короля верховным владыкою церкви и наместником Божьим. Проклиная короля на эшафоте, этот несчастный сказал:
— Когда-нибудь собаки будут лизать кровь короля, пролившего так много невинной крови!
Теперь проклятие казненного исполнилось. — собаки лизали королевскую кровь.
После того как траурная процессия оставила Уайтгол, когда труп короля уже не заражал своим присутствием дворцовых зал и двор собирался поздравить юного Эдуарда со вступлением на престол, Томас Сеймур, граф Сэдлей, явился в покои молодой вдовствующей королевы. На нем был торжественный траурный костюм и с ним пришли его старший брат Эдуард и архиепископ кентерберийский Кранмер.
Екатерина покраснела и с нежной улыбкой приняла их.
— Ваше величество, я являюсь сегодня напомнить вам о вашем обещании! — торжественно сказал Томас Сеймур. — О, не потупляйте взора и не краснейте. Благородному архиепископу известны ваши чувства, и он знает, что ваше сердце чисто, как сердце девушки, и что ни одна нецеломудренная мысль не запятнала вашей души; что же касается моего брата, то он не был бы здесь, если бы не его благоговейная вера в любовь, которой не поколебали ни бури, ни опасности. Я выбрал этих благородных друзей в качестве сватов и в их присутствии прошу ответить мне на следующий вопрос: ваше величество, король умер, и ничто не связывает вас; желаете ли вы быть моею? Согласны ли вы быть моей супругой и пожертвовать ради меня своим королевским титулом и своим высоким положением?
Королева с очаровательной улыбкой подала ему руку.
— Ведь вам известно, что я ничем не жертвую ради вас, а напротив — принимаю от вас все, что сулят мне любовь и счастье, — промолвила она.
— Следовательно, вы назовете меня в присутствии моих друзей своим будущим супругом и произнесете клятву любви и верности?
Екатерина вздрогнула и, словно юная девушка, стыдливо потупилась.
— Боже мой, разве вы не видите траура на мне? — прошептала она. — Разве подобает думать о счастье, когда едва лишь смолкли погребальные колокола?
— Ваше величество, предоставьте мертвых мертвым, — сказал Кранмер. — Жизнь тоже имеет свои права, и человек не должен отрекаться от своих притязаний на счастье, так как это — его священнейшая собственность. Вы, ваше величество, много терпели и страдали, но ваше сердце оставалось честным и невинным, а потому вы можете теперь с невозмутимой совестью приветствовать свое счастье. Не медлите! Именем Божьим я пришел благословить ваше счастье и освятить вашу любовь.
— А я просил брата предоставить мне честь сопровождать его, — сказал Эдуард Сеймур, — чтобы сказать вам, ваше величество, что я сумею оценить высокую честь, оказанную вами нашей семье, и что, будучи вашим доверенным, я всегда буду помнить о том, что вы были моей королевой, а я — вашим верноподданным.
— А я, — воскликнул Томас Сеймур, — не желал медлить к вам, чтобы доказать, что только любовь привела меня к вам и что никакие другие соображения не руководят мной. Завещание короля еще не вскрыто, и мне неизвестно его содержание. Но, что бы ни случилось, ничто не увеличит и не уменьшит для меня счастья обладания вами. Кем бы вы ни были, вы будете лишь обожаемой, горячо любимой женою для меня, и я пришел сегодня подтвердить вам это.
Екатерина с искренней улыбкой подала ему руку и прошептала:
— Я никогда не сомневалась в вас, Сеймур, и никогда не питала более горячей любви к вам, чем в ту минуту, когда намеревалась отказаться от вас.
Она склонила голову на плечо графа, и слезы, ясные слезы оросили ее лицо. Архиепископ кентерберийский соединил их руки и благословил их, а старший Сеймур, граф Гертфорд, поздравил их как помолвленных.
В тот же день было вскрыто завещание короля. В большом золотом зале дворца, в котором так часто раздавались веселый смех короля и его гневный голос, теперь читали выражение его последней воли. Весь двор собрался, как собирался когда-то на веселые празднества; Екатерина, как и прежде, восседала на троне, но рядом с нею уже не было страшного тирана, кровожадного короля Генриха Восьмого; возле нее сидел жалкий, бледный мальчик Эдуард, не походивший на отца ни энергией, ни умом, но зато вполне унаследовавший от него кровожадность и благочестивое ханжество. Рядом с ним стояли его сестры, принцессы Мария и Елизавета; обе были бледны и печальны.
Но они печалились не об отце.
Мария, ревностная католичка, с ужасом и болью видела наступление печальных дней безвременья для ее религии, так как Эдуард был фанатическим противником католической религии и она знала, что он безжалостно будет проливать кровь папистов. Вот что печалило ее.
Но Елизавета, эта юная девушка с пылким сердцем, не думала ни об отце, ни о беде, грозившей церкви; она думала лишь о своей любви. Она чувствовала, что одной мечтой, одной иллюзией для нее стало меньше, что она пробудилась от своего сладкого, очаровательного сна для суровой действительности. Она отреклась от своей первой любви, но ее сердце еще кровоточило и раны не зажили.
Завещание было прочитано. Елизавета не спускала глаз с Томаса Сеймура во время торжественного чтения. Она хотела прочесть на его лице впечатление, произведенное на него серьезным содержанием этого акта, хотела проникнуть в тайники его души и выведать все его тайные помыслы. Она видела, как Сеймур побледнел, услышав, что за малолетним Эдуардом был назначен регентом брат Томаса Сеймура, граф Гертфорд, а не королева Екатерина; она видела мрачный, почти гневный взгляд, брошенный Сеймуром на Екатерину, и с злорадной улыбкой пробормотала:
— Я отмщена! Он не любит ее.
Джон Гейвуд, стоявший за креслом Екатерины, тоже поймал этот взгляд Томаса Сеймура, но, разумеется, не со злорадством, а с глубокой печалью; он поник головою и пробормотал:
— Бедная Екатерина! Сеймур возненавидит ее, и она будет очень несчастлива.
Но пока королева еще была счастлива. Услышав, что любимый ею человек, в силу королевского завещания, будет назначен генерал-адмиралом и опекуном малолетнего короля, она вся просияла. Она совершенно не думала о себе, а только о своем возлюбленном; мысль о том, что граф Томас Сеймур займет такое высокое, почетное положение, наполняло ее душу чувством гордого удовлетворения.
Бедная Екатерина! Она не видела мрачного облака на лице любимого человека! Ведь она была так счастлива и так простодушна, так мало честолюбива. Для нее не было высшего счастья, как повиноваться любимому человеку, иметь возможность стать его женою.
И это счастье для нее наступило. Спустя месяц после смерти короля Генриха Восьмого, Екатерина стала супругой генерал-адмирала Томаса Сеймура. Архиепископ благословил их брак в храме Уайтгола, лорд-протектор, теперь герцог Семмерсет, бывший граф Гертфорд, брат Томаса Сеймура, был свидетелем этого бракосочетания, которое пока было тайною для всех и поэтому совершалось без свидетелей.
Когда Екатерина вошла в храм, там встретила ее Елизавета.
Они встретились впервые после того злопамятного дня, когда они соперницами стали друг против друга, и теперь впервые взглянули друг другу в глаза.
Елизавета добилась у своего сердца этой жертвы; ее гордость возмущалась при мысли, что Томас Сеймур может подумать, что она печалится по нем, что она еще любит его. Она хотела доказать ему, что ее сердце совсем излечилось от своей первой юной грезы, что в нем нет и признака боли или сожаления.
Принцесса поклонилась ему с гордой, ледяной улыбкой, и подав руку Екатерине, сказала:
— Ваше величество! Вы так долго были моей доброй и верной матерью, что я могу хотя раз притязать на права вашей дочери. Поэтому позвольте мне в качестве вашей дочери присутствовать при предстоящем вам торжественном акте жизни и разрешите мне встать рядом с вами и молиться за вас в тот момент, когда архиепископ будет совершать великое таинство и превратит вас, королеву, в графиню Сэдлей. Да благословит вас Господь и да дарует Он вам счастье, которого вы так достойны, ваше величество! — сказала принцесса и опустилась на колени возле вдовствующей королевы.
Во время молитвы взгляд Елизаветы снова скользнул по Томасу Сеймуру, стоявшему возле молодой супруги. Лицо Екатерины сияло красотой и счастьем, но со лба Сеймура все еще не исчезло мрачное облако, появившееся на нем в день вскрытия завещания, не назначившего Екатерины регентшей и тем разрушившего гордые и честолюбивые планы Сеймура.
Это мрачное облако так и осталось на лице Томаса Сеймура. Оно опускалось все ниже и ниже и вскоре затмило любовное счастье Екатерины и пробудило ее от кратковременного блаженного сна.
Кто мог знать, как она страдала, как много тайных мук и немого горя вынесла она? У Екатерины была гордая и чистая душа; она тщательно скрывала от всех свои страдания и горе, как когда-то делала это со своей любовью. Никто даже и не подозревал, как сильно страдала она и боролась со своим разбитым сердцем.
Екатерина никогда не жаловалась; она видела, как увядал цветок за цветком в ее жизни; она видела, как мало-помалу исчезала улыбка с лица ее мужа; она слышала, как нежный вначале звук голоса ее мужа стал постепенно грубеть; она чувствовала, как леденело его сердце и как его любовь превращалась в равнодушие, а не то и в ненависть…
И Екатерина истомила всю свою душу постоянной думой о том, почему он не любит ее, какой проступок с ее стороны заставил его отвернуться от нее. У Сеймура не хватило деликатности и великодушия скрыть от нее эту тайную причину, и она в конце концов поняла, почему он отвернулся от нее: он надеялся, что Екатерина будет регентшей Англии, следовательно, что он будет мужем регентши; этого не случилось, и его любовь умерла.
Екатерина чувствовала, что она умирает. Только смерть не пришла к ней сразу и не освободила ее от мучительной пытки. Целых шесть месяцев ей пришлось страдать и бороться, в продолжение шести месяцев она медленно умирала.
Относительно ее смерти распространились неприятные слухи. Джон Гейвуд не пропускал мимо себя Томаса Сеймура, чтобы с гневным взором не сказать ему:
— Вы убили прекрасную королеву! Скажите «нет», если вы можете!
Томас Сеймур смеялся в ответ и не считал даже нужным защищаться против обвинений шута; он смеялся несмотря на то, что носил траур по Екатерине.
В том же трауре Сеймур осмелился явиться к принцессе Елизавете, клясться ей в пылкой любви и просить ее руки. Но Елизавета с ледяным презрением отвергла его.
— Вы убили королеву! — повторила она слова шута. — Я не могу быть женою убийцы!
Божий суд покарал убийцу невинной и благородной Екатерины: не прошло трех месяцев со дня смерти его жены, как генерал-адмирал был обвинен в государственной измене и погиб на эшафоте.
По желанию Екатерины, ее книги и бумаги были отданы после ее смерти Джону Гейвуду, и шут занялся самым внимательным просмотром их. Среди бумаг он нашел много страниц, собственноручно написанных королевой; это были стихи, дышавшие ее печалью. Екатерина собрала их в одну книгу и собственноручно написала заголовок на ней «Скорбные жалобы грешницы».
Екатерина много плакала, когда писала эти «Скорбные жалобы», и многое нельзя было разобрать, так как ее слезы стерли с бумаги целые строки.
Гейвуд благоговейно целовал места, где сохранились следы этих слез, и шептал:
— Страдания грешницы просветили ее и превратили в святую, а эти стихи являются крестом и памятником, созданными ею самою для ее могилы. Я воздвигну этот памятник в утешение добродетели и для изгнания зла.
Шут так и сделал. Он отдал в печать эти «Скорбные жалобы грешницы», и они явились лучшим памятником по Екатерине.
ГЕНРИХ VIII И ЕГО ВРЕМЯ
(Вместо послесловия)
править
…В преддверии Возрождения, как бы замыкая английское средневековье, высится «готическая» война Алой и Белой розы, как ее позднее поэтически назвал Вальтер Скотт. Так именуют растянувшуюся на три десятилетия междоусобицу между двумя ветвями королевского дома — Ланкастерами и Йорками — в борьбе за королевский престол (1455—1487). Английские бароны, для которых после окончания Столетней войны исчезла возможность при помощи грабежа во Франции приумножить свои доходы, рьяно включились в эту борьбу. Правда, время активных военных действий за эти 32 года исчислялось 12-13 неделями и в большинстве сражений (кроме самых крупных) участвовало всего по нескольку сот воинов, все же в войнах Роз погибло свыше 100 тыс. человек. Победившая сторона овладела поместьями побежденных и, что не менее важно, получила возможность благодаря близости к короне обогащаться за счет налогов и других поборов населения. В ходе многолетней войны престол несколько раз переходил из рук в руки, что всякий раз сопровождалось казнями побежденных «изменников».
Последние отзвуки этой борьбы относятся к самому концу XV и началу XVI в. В это же время, а именно 2 мая 1502 г., в Лондоне состоялся суд над комендантом крепости Гине — одной из английских опорных баз во Франции. Его обвиняли в государственной измене, в связи с врагами короля. Смертный приговор был предопределен заранее. А еще через несколько дней осужденный взошел на эшафот.
Этот политический процесс первоначально не привлек особого внимания: слишком уж нередки бывали тогда подобные суды и казни. Однако позднее было сломано немало критических копий в спорах, за что судили коменданта Гине. От их исхода зависит оценка «одной из наиболее знаменитых легенд в английской истории… считавшейся неопровержимой на протяжении почти пятисотлетнего периода». Имя подсудимого — Джеймс Тиррел. Его не могут забыть те, кто знаком с «Ричардом III» Шекспира. Именно Тиррел вместе со своими слугами Дайтом и Форрестом, как об этом рассказывается в драме, по приказу преступного узурпатора престола, хромоногого злодея умертвил в 1483 г. в Тауэре двух племянников Ричарда — свергнутого с трона юного Эдуарда V и его младшего брата
Источники, которыми пользовался Шекспир, восходят к сочинениям Томаса Мора и Полидора Вергилия, писавших в начале XVI в., когда престол занимали победитель Ричарда III — Генрих VII Тюдор и его сын Генрих III. К этому времени уже сложился миф о кровавом чудовище Ричарде, от которого избавил страну лучезарный герой — Генрих VII. Историки поставили под вопрос этот «тюдоровский миф» о Ричарде. Они усомнились в том, были ли Эдуард V и его брат убиты осенью 1483 г., или же их умертвили после битвы при Босворте 22 августа 1485 г., окончившейся гибелью Ричарда и воцарением Генриха VII. Выясняется, что физическое устранение принцев осенью 1483 г. скорее соответствовало бы интересам Генриха Тюдора, а не Ричарда, что поведение всех действующих лиц исторической трагедии, включая и мать убитых юношей, находит более правдоподобное объяснение, если считать, что их предали смерти уже после сражения при Босворте.
В Англии время правления Генриха VII и его наследников, «Тюдоровское столетие» (1485—1603), стало веком расцвета абсолютизма, который опирался на разбогатевшую при нем часть дворянства и городскую буржуазию, заинтересованную в ликвидации феодальных усобиц. Это было время захвата лордами обширных земель для ведения выгодного скотоводческого хозяйства, массовых крестьянских движений, возникновения капиталистической мануфактуры и колониальной торговли, кровавого законодательства против разоренных крестьян и ремесленников — эпоха, столь ярко обрисованная К. Марксом в знаменитой 24-й главе первого тома «Капитала». Уже в первой половине XVI в., в правление Генриха VIII, продолжавшееся с 1509 по 1547 г., Англия стала не только страной, где политическая борьба особенно часто принимала вид судебных процессов. Она прочно удерживала первенство и по числу инсценированных политических процессов с дутыми обвинениями и сфабрикованными «доказательствами».
Генрих VIII принадлежит к числу монархов, мнение о которых как при их жизни, так и в последующие века резко расходилось. Этому не приходится удивляться: при Генрихе VIII произошла Реформация в Англии, и изображение его то в нимбе святого, то в обличье дьявола или по крайней мере преступного многоженца и кровавого тирана зависело обычно от того, кто его характеризовал — протестант или католик. Однако и далекий от католических симпатий Диккенс именовал Генриха VIII «самым непереносимым мерзавцем, позором для человеческой природы, кровавым и сальным пятном в истории Англии». А реакционные историки типа Д.Фроуда (в книге «История Англии») превозносили Генриха как народного героя. Видный исследователь А. Ф. Поллард в монографии «Генрих VIII» утверждал, будто Генрих никогда не имел «страсти к излишним убийствам», не давая себе, впрочем, труда уточнить, что следует здесь считать «излишеством». Мнение Полларда сильно повлияло на новейшую буржуазную историографию. Даже полемизирующий с апологетической оценкой Генриха VIII известный историк Д. Р. Элтон уверял: «Он (король. — Е.Ч.) не был великим государственным деятелем на троне, каким его считал Поллард, но он был и больше, чем кровавый, похотливый, капризный тиран народной мифологин». «Слишком много историков рисовало Генриха воплощением добра и зла», — вторит Элтону другой новейший биограф Генриха VIII, Д. Боул, и добавляет, что пришло время для более хладнокровной оценки этого английского монарха. О том же пишет Д. Скерисбрик в своей книге «Генрих VIII».
Что же способствовало превращению Генриха VIII, которого в его молодые годы Эразм, Мор и другие выдающиеся мыслители эпохи принимали за долгожданного короля гуманистов, в трусливого и жестокого деспота? Автор новейшей книги на эту тему «Становление Генриха VIII» Мария Луиза Брюс пытается найти ответ в семейных условиях и особенностях воспитания Генриха, подыскивает малоубедительные фрейдистские объяснения
Споры давно уже вызывала каждая составная характера короля: умен он или глуп, талантлив или бездарен, искренен или лицемерен. Его новейший биограф Г. А. Келли в работе «Матримониальные судебные процессы Генриха VIII» приходит к выводу, что король был наполовину лицемером, а наполовину совестливым человеком. (Неясно только, какая из этих «половин» монарха больше выходила боком для его подданных.) Некоторые историки, отказывая Генриху во всех хороших качествах, признавали за ним по крайней мере одно: физическую храбрость и твердость в достижении поставленной цели. Напротив, известный английский историк М.Юм (в книге «Жены Генриха VIII») в 1905 г. писал: «Генрих был что гроб повапленный… Подобно многим людям такого физического облика, он никогда не был в моральном отношении сильным человеком и становился все слабее по мере того, как его тело обрастало вялым жиром. Упрямое самоутверждение и взрывы бешенства, которые большинство наблюдателей принимали за силу, скрывали дух, всегда нуждавшийся в руководстве и поддержке со стороны более сильной воли… Чувственность, исходившая целиком из его собственной натуры, и личное тщеславие были свойствами, играя на которых честолюбивые советники один за другим использовали короля в своих целях, пока уздечка не начинала раздражать Генриха. Тогда его временный хозяин сполна испытывал месть слабохарактерного деспота». Его каприз нередко решал долгую скрытую борьбу, которую вели соперничавшие придворные группировки. Путь к победе шел через завоевание или сохранение его благосклонности, неудача обычно стоила головы. Правда, этому предшествовала формальность судебного процесса по обвинению в государственной измене. Но судьи — обычно Тайный совет, те. группа лордов, принадлежавших к стану победителей (или перебежавших в него), — лишь оформляли результаты победы. Присяжные, участвовавшие в менее значительных процессах, фактически назначались шерифами — верными слугами короны.
Юстиция вообще не отличалась склонностью к милосердию в этот кровавый век, когда, по известному выражению Мора, «овцы пожирали людей» и вся государственная машина была направлена на подавление недовольства обезземеленных крестьян. Считалось, что не менее 72 тыс. человек (около 2,5 % всего населения!) было повешено за годы правления Генриха VIII. Закон редко обращал внимание на смягчающие вину обстоятельства даже в деле о мелкой краже. За время правления Тюдоров было издано не менее 68 статутов об измене (в 1352—1485 гг. только 10 статутов). Понятие измены было очень широким. В 1540 г. на Тауэр-хилле казнили некоего лорда Уолтера Хэнгерфорда за «государственную измену мужеложства». Статут, принятый в 1541 г., предусматривал смертную казнь и для сумасшедших, «уличенных» в государственной измене.
Причины для казни придворных могли быть самые различные: некоторых из них превращали в козлов отпущения, другие были слишком знатны и близки (по рождению) к трону, третьи не успевали покорно следовать за переменами в церковной политике короля или просто молчанием выражали свое несогласие с ней. Наконец, многие шли на плаху, невольно вызвав каким-то неосторожным проступком королевский гнев. Порой правительство было заинтересовано в том, чтобы не дать подсудимым слова для оправдания. Тогда, если речь шла о влиятельных людях, прибегали к принятию обвинительного акта парламентом. Чаще, напротив, власти хотели превратить суд в спектакль с пропагандистскими целями. В этих случаях, даже если подсудимый с самого начала признавал себя виновным и по закону оставалось только вынести приговор, все же устраивали комедию судебного разбирательства.
Как известно, формальным предлогом для начала Реформации послужили семейные дела «защитника веры» — титул, который имел Генрих VIII в качестве верного сына католической церкви, лично занявшегося опровержением ереси Лютера. Все изменилось после того, как римский папа отказался узаконить развод Генриха, увлекшегося придворной красавицей Анной Болейн, с его первой женой Екатериной Арагонской. Неожиданная принципиальность папы Климента VIII и его преемника Павла III определялась весьма вескими мотивами: Екатерина была сестрой испанского короля и германского императора Карла V, во владения которого входила и большая часть Италии.
Даже самые рьяные защитники сохранения связи Англии с папством признавали опасность того, что Ватикан будет действовать как орудие Испании. Однако Реформация имела и значительно более глубокие социально-экономические, политические и идеологические причины. Они определялись возникновением и развитием новых, капиталистических отношений, утверждение которых происходило в борьбе против феодального строя. Безусловно, большую роль в происхождении Реформации и борьбе между протестантскими и католическими государствами играли и династические мотивы, но не выдерживают критики попытки некоторых западных ученых выдать эти мотивы за основную причину разрыва с Римом, к чему прибегают буржуазные историки, тщетно пытаясь опровергнуть материалистическое понимание истории. Развод короля стал лишь поводом для давно назревавшего конфликта с главой католической церкви. Когда Генрих VIII сам развелся с Екатериной Арагонской, а в 1534 г. умер Климент VIII, отказывавшийся утвердить развод, король резко отверг предложения договориться с Римом. Генрих заявил, что он не будет уважать папу больше, чем любого самого последнего священника в Англии. Разрыв был ускорен Анной Болейн, особо заинтересованной в нем и сумевшей использовать для этого своих сторонников и свою секретную службу.
Анна, проведшая юные годы при французском дворе и основательно ознакомившаяся там с искусством придворных интриг, начала упорную борьбу против кардинала Уолси. Королевская фаворитка подозревала, и не без основания, что кардинал, внешне не возражая против развода Генриха с Екатериной, на деле вел двойную игру. Фактически Анна сумела создать свою собственную разведывательную сеть, руководителями которой стали ее дядя, герцог Норфолк, председатель Тайного совета, и другие лица, в том числе английский посол в Риме Френсис Брайан. Посол, являвшийся кузеном Анны, сумел добыть письмо Уолси, в котором тот умолял папу не удовлетворять просьбу Генриха После этого король не пожелал слушать оправдания кардинала В ответ он лишь вытащил какую-то бумагу и издевательски спросил:
— Э, милорд! Не написано ли это вашей собственной рукой?
Лишь смерть спасла Уолси от ареста и эшафота
В 1531 г. Генрих VIII объявил себя верховным главой церкви в своих владениях Для расторжения брака короля с Екатериной Арагонской теперь уже не требовалось разрешения папы. В 1533 г. король отпраздновал свадьбу с Анной Болейн; имя Екатерины Арагонской после этого стало знаменем всех противников Реформации. В их числе был Томас Мор, блестящий писатель-гуманист, автор бессмертной «Утопии», которого Генрих VIII больше, чем кого-либо другого, стремился перетянуть в лагерь сторонников развода. Выдающийся юрист и государственный деятель, Мор занимал пост лорда-канцлера. Исследователи по-разному объясняют действительные причины, побудившие Мора отказаться от одобрения Реформации и нового брака короля. Мор, вероятно, опасался, что Реформация приведет к полному церковному расколу, распадению западного христианства на враждующие секты. Кто знает, может быть, взору проницательного мыслителя уже виделись те бедствия, которые вследствие Реформации обрушатся на английские народные массы, поскольку она создала удобный предлог для конфискации богатых монастырских владений и для сгона с этих земель бедняков-арендаторов.
В 1532 г. Мор, к крайнему неудовольствию Генриха, попросил освободить его от должности лорда-канцлера. Уйдя в отставку, Мор не критиковал королевской политики. Он просто молчал. Но его молчание было красноречивее слов. Особенно ожесточена против Мора была Анна Болейн, которая не без оснований полагала, что явное неодобрение со стороны человека, пользовавшегося всеобщим уважением, является весомым политическим фактором. Ведь новая королева не пользовалась популярностью: в день коронации ее встретили на улицах бранью, криками «шлюха». Генрих VIII вполне разделял ярость жены, но не рискнул, да это было и не в его манере, расправиться с бывшим канцлером, минуя обычную судебную процедуру.
В 1534 г. Мор был вызван в Тайный совет, где ему предъявили различные лживые обвинения. Опытный юрист, он без труда опроверг эту не очень умело придуманную клевету.
Новое обвинение возникло в связи с парламентским актом от 30 марта 1534 г. По этому закону был положен конец власти папы над английской церковью, дочь короля от первого брака Мария объявлялась незаконнорожденной, а право наследования престола переходило к потомству Генриха и Анны Болейн. Король поспешил назначить специальную комиссию, которой было предписано принимать клятву верности этому парламентскому установлению.
Мор был вызван одним из первых на заседание комиссии. Он заявил о согласии присягнуть новому порядку престолонаследия, но не вводимому одновременно устройству церкви (а также признанию незаконным первого брака короля). Некоторые члены комиссии, включая епископа Кранмера, руководившего проведением церковной реформы, стояли за компромисс. Их доводы заставили заколебаться Генриха, опасавшегося, как бы суд над Мором не вызвал народных волнений. Главному министру Томасу Кромвелю и королеве удалось переубедить трусливого монарха и внушить ему, что нельзя создавать столь опасный прецедент вслед за Мором и другие попытаются не соглашаться со всеми пунктами исторгаемой у них присяги. Возможно, немалую роль сыграл здесь и канцлер Одли. 17 апреля 1534 г. после повторного отказа дать требуемую клятву Мор был заключен в Тауэр.
Суровость тюремного режима была резко усилена в июне 1535 г., после того, как было установлено, что заключенный переписывался с другим узником — епископом Фишером, возведенным папой в ранг кардинала. Мора лишили бумаги и чернил. Он уже настолько ослаб от болезни, что мог стоять только опираясь на палку. 22 июня был обезглавлен Фишер. Усилилась подготовка к процессу Мора. При дворе очень надеялись, что тюремные лишения подорвут не только физические, но и духовные силы Мора, что он будет уже не в состоянии использовать свой талант и остроумие в судебном зале. Суд над Мором должен был стать орудием устрашения, демонстрацией того, что все, даже наиболее влиятельные лица в государстве, обречены на смерть, если они перестают быть беспрекословными исполнителями королевской воли.
Босым, в одежде арестанта, Мор был пешком приведен из темницы в залу Вестминстера, где заседали судьи. Обвинение включало «изменническую» переписку с Фишером, которого Мор побуждал к неповиновению, отказ признать короля главой церкви и защиту преступного мнения относительно второго брака Генриха. Виной считалось даже само молчание, которое Мор хранил по важнейшим государственным вопросам.
Обвиняемый был настолько слаб, что суду пришлось дать ему разрешение отвечать на вопросы не вставая с места. Но в этом немощном теле по-прежнему был заключен бесстрашный дух. Мор не оставил камня на камне от обвинительного заключения. Он заметил, что молчание всегда считалось скорее знаком согласия, чем признаком недовольства. Но все это мало что могло изменить. Просто судьям, которые больше всего ценили королевские милости и опасались монаршего гнева, пришлось еще более бесцеремонно обойтись с законами.
— Вы, Мор, — кричал канцлер Одли, — хотите считать себя мудрее… всех епископов и вельмож Англии.
Ему вторил герцог Норфолк:
— Ваши преступные намерения стали теперь ясными для всех.
Послушные присяжные вынесли требуемый вердикт. Однако даже участники этой судебной расправы чувствовали себя не совсем в своей тарелке. Лорд-канцлер, стараясь побыстрее покончить с неприятным делом, стал зачитывать приговор, не предоставив последнего слова обвиняемому. Сохранивший полное присутствие духа Мор добился возможности высказать убеждения, за которые он жертвовал жизнью. Спокойно выслушал он и приговор, обрекавший его на варварски жестокую казнь, которая была уготована государственным преступникам.
Впрочем, именно это исключительное самообладание и спасло Мора от дополнительных мучений. Король больше Мора опасался предстоящей казни, точнее, того, что скажет, по обычаю, осужденный с эшафота, обращаясь к толпе. Генрих поэтому всемилостивейше заменил «квалифицированную» казнь простым обезглавливанием, приказав Мору, чтобы тот не «тратил много слов».
— Боже, сохрани моих друзей от такой милости, — со своей обычной спокойной иронией заметил Мор, узнав о королевском решении. Впрочем, он без возражений согласился не произносить предсмертной речи. Твердость духа ни на минуту не изменила Мору и 6 июля, когда его повели к месту казни. Уже на эшафоте, беседуя с палачом, осужденный шутливо бросил ему за мгновение до рокового удара:
— Постой, убери бороду, ее незачем рубить, она никогда не совершала государственной измены.
Воткнутая на кол голова «изменника» еще много месяцев внушала лондонцам «почтение» к королевскому правосудию…
Узнав о гибели Мора, его друг, известный писатель Эразм Роттердамский сказал: «Томас Мор… его душа была белее снега, а гений таков, что Англии никогда больше не иметь подобного, хотя она и будет родиной великих людей».
Некоторые новейшие исследователи пытаются дать свою интерпретацию процесса Томаса Мора. Уже упоминавшийся выше историк Д. Р. Элтон стремится доказать, что и Кромвель, и сам Генрих VIII вначале старались арестом Мора только добиться его подчинения закону, объявлявшему короля главой церкви. Лишь незадолго до начала самого процесса, после того, как папа возвел епископа Фишера в ранг кардинала, разъяренный Генрих решил расправиться и с Фишером, и с Мором. Эта интерпретация, серьезно обоснованная в ряде деталей, мало меняет сложившееся представление о процессе Мора.
Католическая церковь позднее причислила Мора к лику святых. Один английский историк справедливо заметил в этой связи: «Хотя мы сожалеем о казни святого Томаса Мора как одной из мрачных трагедий нашей истории, нельзя игнорировать того факта, что, если бы Генрих не отрубил ему голову, его вполне возможно сожгли бы по приговору папы».
Казнь Мора вызвала немалое возмущение в Европе. Английскому правительству пришлось подготовить и разослать иностранным дворам подробные разъяснения, призванные оправдать этот акт. Текст объяснений очень разнился в зависимости от того, кому они предназначались — протестантским или католическим монархам.
…Первое известие о том, что палач сделал свое дело, застало Генриха и Анну Болейн за игрой в кости. Король остался верным себе и при получении этой вести:
— Ты, ты причина смерти этого человека, — с неудовольствием бросил Генрих в лицо жене и вышел из комнаты. Он уже решил мысленно, что Анна, родившая девочку (будущую Елизавету I) вместо желанного наследника престола, последует за казненным канцлером. Повода долго ждать не пришлось.
Дело о «заговоре» было поручено канцлеру Одли, который, видимо, решил заодно объявить злоумышленниками всех своих личных врагов. Король разъяснял придворным, что Анна нарушила «обязательство» родить ему сына. Здесь явно сказывается рука Божья. Следовательно, он, Генрих, женился на Анне по наущению дьявола. Анна никогда не была его законной женой, и он волен поэтому вступить в новый брак. Генрих всюду жаловался на измены королевы, называл большое число ее любовников. «Король, — не без изумления сообщал императорский посол Шапюи Карлу, — громко говорит, что более ста человек имели с ней преступную связь. Никогда никакой государь и вообще ни один муж не выставлял так повсеместно своих рогов и не носил их с столь легким сердцем». Генрих написал даже драму на эту тему, которую сам разыгрывал перед придворными. Впрочем, в последнюю минуту король опомнился: часть посаженных за решетку была выпущена из Тауэра и обвинение было выдвинуто только против первоначально арестованных лиц.
В обвинительном акте утверждалось, что существовал заговор с целью лишить жизни короля Анне инкриминировалась преступная связь с придворными Норейсом, Брертоном, Вестоном, музыкантом Смитоном и, наконец, с ее братом Джорджем Болейном, графом Рочфордом. В пунктах 8 и 9 обвинительного заключения говорилось, что изменники вступили в сообщество с целью убийства Генриха и что Анна обещала некоторым из подсудимых выйти за них замуж после смерти короля. Пятерым «заговорщикам», кроме того, вменялось в вину принятие подарков от королевы и даже ревность по отношению друг к другу, а также то, что они частично достигли своих злодейских замыслов, направленных против священной особы монарха. «Наконец, король, узнав о всех этих преступлениях, нечестивых поступках и изменах, — говорилось в обвинительном акте, — был так опечален, что это вредно подействовало на его здоровье».
При составлении обвинительного акта Одли и генерал-прокурору Гэлсу пришлось решить немало головоломок. Например, стоит ли приписывать Анне попытку отравить первую жену Генриха Екатерину и его дочь от этого брака Марию Тюдор? После некоторых колебаний от этого обвинения отказались: не хотелось смешивать покушение на короля с намерением отравить «вдовствующую принцессу Уэльскую», как официально именовали теперь первую жену Генриха. Очень деликатным был вопрос о «хронологии»: к какому времени отнести воображаемые измены королевы? В зависимости от этого решался вопрос о законности дочери Анны — Елизаветы, имевшей столь большое значение для порядка престолонаследия (сторонники «испанской» партии рассчитывали после смерти короля возвести на трон Марию). Однако Генрих в конце концов сообразил, что неприлично обвинять жену в неверности уже во время медового месяца, что его единственная наследница Елизавета будет в таком случае признана дочерью одного из обвиняемых — Норейса (поскольку брак с Екатериной был аннулирован, Мария не считалась законной дочерью короля). Поэтому Одли пришлось серьезно поработать над датами, чтобы не бросить тень на законность рождения Елизаветы. В конце концов удалось обойти все эти хронологические рогатки, хотя и не без явного конфликта со здравым смыслом. Поскольку обвинительный акт приписывал подсудимым совершение их преступлений на территории Кента и Мидлсекса, было собрано большое жюри присяжных этих графств. Они без представления каких-либо доказательств послушно проголосовали за предание обвиняемых суду.
12 мая 1536 г. начался суд над Норейсом, Брертоном, Вестоном и Смитоном. Против них не было никаких улик, не считая показаний Смитона, принужденного к тому угрозами и обещаниями пощады, в случае если он оговорит королеву (но и Смитон отрицал существование намерения убить Генриха). Однако это не помешало суду, состоявшему из противников Анны, приговорить всех обвиняемых к «квалифицированной» казни — повешению, снятию еще живыми с виселицы, сожжению внутренностей, четвертованию и обезглавливанию.
Отсутствие каких-либо реальных доказательств вины было настолько очевидным, что король отдал приказание судить Анну и ее брата Рочфорда не судом всех пэров, а специально отобранной комиссией. Это были сплошь главари враждебной королеве партии при дворе. Помимо «преступлений», перечисленных в обвинительном акте, Анне ставилось в вину, что она вместе с братом издевалась над Генрихом и поднимала на смех его приказания (дело шло о критике ею и Рочфордом баллад и трагедий, сочиненных королем). Исход процесса был предрешен. Анну приговорили к сожжению как ведьму или к обезглавливанию — как на то будет воля короля
Еще быстрее был проведен суд над Рочфордом. Разумеется, все обвинения в кровосмешении и заговоре против короля представляли собой чистейшую фантазию. Единственной «уликой» был какой-то вольный отзыв обвиняемого о короле, который даже по тогдашнему законодательству трудно было подвести под понятие государственной измены. На суде Джордж Болейн держался с большим достоинством. Норфолк и другие судьи, придя в камеру осужденного, надеялись добиться признаний. Но Болейн был непреклонен, отрицал все обвинения Он напомнил судьям, что, быть может, скоро настанет и их очередь, ибо он, так же как теперь они, был могущественным, пользовался влиянием и властью при дворе. Не удалось добиться никаких признаний и от Анны.
Генрих поспешил с казнью, назначив ее через два дня после суда над Рочфордом. Подсудимые даже не успели подготовиться к смерти. Впрочем, всем дворянам «квалифицированная» казнь по милости короля была заменена обезглавливанием. Сначала казнили пятерых мужчин (Смитона тешили надеждой на помилование до самой последней минуты, но, так как никто не подтвердил его оговора, он был повешен после остальных осужденных). Первым положил голову на плаху Рочфорд. Его предсмертная речь дошла до нас, может быть, в не совсем точном пересказе сторонника «испанской» партии. «Я пришел сюда, — заявил Джордж Болейн, — не для того, чтобы проповедовать. Закон признал меня виновным, я покоряюсь закону и умру по воле закона Умоляю вас всех надеяться только на Бога, а не на суету сует; если бы я так поступал, то остался бы в живых. Взываю также к вам: исполняйте волю Божью. Я старательно и ревностно изучал слово Божье, но если бы я сообразовывал свои поступки со словом Божьим, то не был бы на плахе. Поэтому умоляю вас, не только читайте слово Божье, но и исполняйте его. Что касается моих преступлений то не для чего их перечислять, и я надеюсь, что буду для вас спасительным примером. Прошу вас от глубины души молиться за меня и простить меня, если я кого обидел, как я прощаю всем своим врагам. Да здравствует король!» Только в таком обрамлении осмелился Рочфорд сказать о невинности своей сестры.
Следует учитывать, что поскольку предсмертные речи имели для правительства большую пропагандистскую ценность, неугодные слова заглушались. Но в этом редко возникала необходимость. Быть может, покорность на эшафоте вызывалась надеждой на помилование в последнюю минуту, на менее жестокий вид казни, на то, что власти не будут преследовать семью осужденного. Впрочем, не меньшее, если не большее значение имело другое. Это было время утверждения абсолютизма, когда королевскую власть щедро наделяли все новыми полубожественными атрибутами, когда впервые, обращаясь к монарху, вместо прежнего «Ваша милость» стали говорить «Ваше Величество». Развитие абсолютизма привело к формированию соответствующей социальной психологии.
У Анны мелькнула надежда на спасение. Удалось раскопать какое-то юношеское увлечение королевы задолго до ее знакомства с Генрихом. Если Анна дала слово при этом выйти замуж, то ее последующий брак с королем становился недействительным. Можно было также объявить этот брак кровосмесительным на том основании, что старшая сестра Анны Мария Болейн была любовницей Генриха. В таком случае не была бы подсудной и «измена» Анны с пятью уже казненными заговорщиками, отпадало «преступление», даже если оно и было совершено. Архиепископ Кранмер торжественно провел церемонию, на которой брак короля на основе «дополнительно открывшихся новых обстоятельств» (подразумевалась связь Генриха с Марией Болейн) был объявлен не имеющим силы и необязательным. Однако вместо изгнания, на которое рассчитывали друзья Анны, вместо высылки за границу, во Фландрию, король предпочел отправить свою разведенную жену на плаху. Никто, разумеется, и не осмелился упомянуть, что Анна, если даже считать доказанными предъявленные ей «обвинения», теперь стала невиновной. Через 12 часов после провозглашения развода в Тауэр прибыл королевский приказ обезглавить бывшую королеву на следующий день. Отсрочка на двое суток была явно вызвана только желанием дать архиепископу Кранмеру время расторгнуть брак.
В своей предсмертной речи Анна сказала лишь, что теперь нет смысла касаться причин ее смерти, и добавила:
— Я не обвиняю никого. Когда я умру, то помните, что я чтила нашего доброго короля, который был очень добр и милостив ко мне. Вы будете счастливы, если Господь даст ему долгую жизнь, так как он одарен многими хорошими качествами: страхом перед Богом, любовью к своему народу и другими добродетелями, о которых я не буду упоминать.
Казнь Анны была отмечена одним новшеством. Во Франции было распространено обезглавливание мечом. Генрих решил тоже применить меч взамен обычной секиры и первый опыт провести на собственной жене. Правда, не было достаточно компетентного специалиста — нужного человека пришлось спешно выписывать из Кале. Палач был доставлен вовремя и оказался знающим свое дело. Опыт обезглавливания прошел удачно. Узнав об этом, нетерпеливо ожидавший желанного известия король с радостью вскричал:
— Дело сделано! Спускайте собак, будем веселиться!
По какому-то странному капризу Генрих решил жениться в третий раз именно в день казни Анны. Очередная избранница короля Джейн Сеймур приходилась ему родней в третьей степени, что по церковным правилам служило препятствием для брака. Однако архиепископ Кранмер знал свое дело не хуже искусника из Кале. Как раз тогда, когда палач показывал собравшейся толпе свое искусство владения мечом, Кранмер издал разрешение на новый брак Генриха. Бракосочетание было совершено прежде, чем остыло обезглавленное тело второй жены короля.
Оставалось теперь немногое. Генрих любил поступать по закону, и законы необходимо было быстро приноравливать к желаниям короля. Кранмер, выполняя приказ Генриха о разводе с Анной Болейн, формально совершил акт государственной измены. По действовавшему акту о престолонаследии 1534 г. государственной изменой скиталось всякое «предубеждение, оклеветание, попытки нарушить или унизить» брак Генриха с Анной. Немало католиков лишилось головы за попытку «умалить» любым способом этот брак, ныне объявленный Кранмером недействительным. В новый акт о престолонаследии 1536 г. была включена специальная статья, предусматривавшая, что те, кто из лучших мотивов недавно указывали на недействительность брака Генриха с Анной, не виновны в государственной измене. Однако тут же была сделана оговорка, что аннулирование брака с Анной не снимает вины с любого, кто ранее считал этот брак не имеющим законной силы. Вместе с тем было объявлено государственной изменой ставить под сомнение оба развода Генриха — и с Екатериной Арагонской, и с Анной Болейн.
Теперь уж действительно все было в порядке.
В падении Анны большую роль сыграл ее бывший союзник — государственный секретарь, позднее канцлер казначейства Томас Кромвель, который использовал для этой цели свою секретную службу. В условиях обострения внутреннего положения страны, наличия массы недовольных он применял созданную им разведывательную сеть прежде всего в полицейских целях. Агенты королевского министра подслушивали болтовню в тавернах, разговоры на ферме или в мастерской, наблюдали за проповедями в церквах. Однако особое внимание, разумеется, уделялось лицам, вызывавшим неудовольствие или подозрение короля. Еще при кардинале Уолси действовали просто: останавливали курьеров иностранных послов и отнимали депеши. При Кромвеле эти депеши тоже отнимали, но после прочтения посылали их по назначению. (Пройдет еще полстолетия, и английские разведчики научатся так ловко раскрывать и читать донесения, что адресату и в голову не придет, что оно побывало в чужих руках)
Новейшие биографы Кромвеля настаивают на пересмотре прежней резко отрицательной оценки старыми либеральными историками его деятельности. Он был, пишет А. Д. Диккенс, выдающийся администратор, покровитель политических мыслителей, замечательный государственный деятель, «наложивший свой отпечаток на целые века истории Англии». Однако современники его ненавидели, часто руководствуясь совершенно противоположными побуждениями; не было такого слоя общества, на поддержку или просто симпатии которого он мог бы рассчитывать. Для простого народа он был организатором кровавых преступлений, душителем выступлений против новых поборов, тягот, обрушившихся на крестьян после закрытия монастырей. Для знати он был выскочкой-простолюдином, занявшим не подобающее ему место при дворе. Католики (особенно клир) не простили ему разрыва с Римом и подчинения церкви королю, расхищения церковных владений, покровительства лютеранам. А те в свою очередь обвиняли министра в преследовании новой, «истинной» веры, в снисходительном отношении к католикам. Имели свой длинный счет к Кромвелю шотландцы, ирландцы, жители Уэльса. Репутация Кромвеля страдала и потому, что на него возлагали ответственность за действия, в которых был виновен прежде всего сам король.
Был только один человек — Генрих VIII, интересы которого всегда выигрывали от деятельности министра. Кромвель сыграл ведущую роль в утверждении главенства монарха над церковью, в расширении полномочий королевского Тайного совета, права которого были распространены на север Англии, Уэльс, Ирландию. Кромвель заполнил нижнюю палату парламента креатурами двора и превратил ее в простое орудие короны. Он сумел резко увеличить доходы казны за счет конфискации монастырских земель, а также обложения торговли, развитие которой он поощрял умелой протекционистской политикой
Что еще можно было требовать от министра, не только тщательно выполнявшего все приказы короля, но и стремившегося угадать его желания, предвосхитить планы, до которых тот еще не успел додуматься? Однако успехи Кромвеля (как в былое время его предшественника, кардинала Уолси) вызывали все большее чувство ревности у самовлюбленного Генриха, приходившего в ярость от умственного превосходства своего министра. Действия Кромвеля являлись ярким свидетельством неспособности Генриха выпутаться из тягостного бракоразводного дела, реорганизовать государственные и церковные дела в духе королевского абсолютизма. Министр был живым напоминанием и о втором браке короля, позорном процессе и казни Анны Болейн, которые так хотелось предать вечному забвению. Не раз Генриху казалось, что Кромвель мешает ему применить на деле свои государственные способности, встать вровень с крупнейшими политиками эпохи — Карлом V и Франциском I. Довольно, решил Генрих, терпеть из года в год, когда этот наглец, поднятый из ничтожества, каждый раз поучает короля и заставляет отказываться от его планов, выдвигая хитроумные доводы, на которые трудно найти возражения! Генриху казалось, что он не хуже Кромвеля знал (или по крайней мере усвоил) секреты управления, принесшие столь отличные результаты. Он сумеет их умножить, причем в отличие от министра не вызовет недовольства. Но нужно, чтобы этот недостойный, этот выскочка столь долго занимавший пост главного советника короля, не использовал во зло доверенных ему тайн. Нельзя допустить, чтобы, спокойно выйдя в отставку, он начал критиковать действия короля, ставить палки в колеса политике, которая наконец создаст Генриху славу великого полководца и государственного мужа. И главное, Кромвель будет хорошим козлом отпущения…
В этих условиях падение Кромвеля, единственной опорой которого являлся король, было только вопросом времени. Нужен был лишь предлог, последняя капля, переполнявшая чашу, один неловкий шаг, чтобы сбросить его в пропасть…
После кончины третьей жены короля, Джейн Сеймур (она умерла после родов, подарив Генриху наследника престола), Кромвель повел переговоры о новой невесте для своего государя. Было предложено несколько кандидатур. Выбор пал на дочь герцога Клевского Анну. Придирчивый Генрих взглянул на портрет, написанный с другого портрета Анны Клевской знаменитым Гансом Гольбейном, и выразил согласие. Этот «германский брак» был задуман в связи с наметившейся угрозой образования мощной антианглийской коалиции в составе двух ведущих католических держав — Испании и Франции, готовых, казалось, на время забыть разделявшее их соперничество. Кроме того, брак с протестанткой должен был еще более углубить разрыв главы англиканской церкви с Римом.
В конце 1539 г. Анна Клевская двинулась в путь. Всюду ее ожидала пышная встреча, предписанная 50-летним женихом. Изображая галантного рыцаря, он решил встретить свою невесту в Рочестере, в 30 милях от Лондона Посланный в качестве нарочного королевский приближенный Энтони Браун вернулся весьма смущенный: будущая королева очень мало напоминала свой портрет. Браун не мог знать, что еще меньше подходила Анна Клевская к своей будущей роли по уму и образованию, полученному при дворе маленького германского княжества с его педантичным распорядком жизни. К тому же невеста была не первой молодости и в свои 34 года успела потерять ту привлекательность, которой в юности обладают даже некрасивые девушки.
При встрече с немкой Генрих не поверил своим глазам и почти открыто выразил свое «недовольство и неприятное впечатление от ее личности», как сообщал наблюдавший эту сцену придворный. Пробормотав несколько фраз, Генрих удалился, позабыв даже передать Анне подготовленный для нее новогодний подарок. Вернувшись на корабль, он мрачно заметил: «Я не вижу в этой женщине ничего похожего на то, что сообщили мне о ней, и я удивлен, как столь мудрые люди могли писать подобные отчеты». Эта фраза приобрела зловещий смысл в устах такого тирана, как Генрих
Свое неудовольствие король не скрыл от приближенных, а Кромвелю прямо объявил: «Знай я обо всем этом раньше, она не прибыла бы сюда. Как же теперь выпутаться из игры?» Кромвель ответил, что он очень огорчен. После того как министр сам получил возможность взглянуть на невесту, он поспешил согласиться с мнением разочарованного жениха, но заметил, что Анна все же обладает королевскими манерами. Этого было явно недостаточно. Отныне Генрих только и думал, как бы отделаться от «фламандской кобылы», как он окрестил свою нареченную. Политические причины, побудившие английского короля искать руки дочери герцога Клевского, сводились к тому, чтобы взять в кольцо Фландрию — одну из наиболее богатых земель империи Карла V. Окруженная со всех сторон противниками императора — Англией, Францией, герцогом Клевским и протестантскими князьями Северной Германии, Фландрия стала бы уязвимым местом империи Карла V, что побудило бы его искать примирения с Генрихом. Кроме того, возможность подобного окружения Фландрии могла заставить Франциска I отказаться от мысли о соглашении со своим старым соперником — императором
Хотя эти соображения сохраняли свою силу, Генрих дал указание помочь ему «выпутаться». Кромвель принялся за дело. Анну, оказывается, намеревались выдать за герцога Лотарингского. Документ, содержащий официальное освобождение невесты от данного ею обещания, остался в Германии. Это была как будто спасительная лазейка: Генрих попытался принять позу оскорбленного и обманутого человека. Но бумагу рано или поздно доставили бы в Лондон. А просто отослать Анну домой Генрих опасался, так как уязвленный герцог Киевский легко мог перейти на сторону Карла V. С проклятиями, мрачный, как туча, король решил жениться.
О том что новобрачная ему в тягость, Генрих VIII объявил на другой же день после свадьбы. Однако он некоторое время еще воздерживался от открытого разрыва. Оставалось определить, так ли уж опасен этот разрыв? В феврале 1540 г. герцог Норфолк, противник «германского брака» и теперь враг Кромвеля, отправился во Францию. Он убедился что франко-испанское сближение не зашло далеко. Во всяком случае ни Карл, ни Франциск не предполагали нападать на Англию. А ведь именно ссылкой на эту угрозу Кромвель мотивировал необходимость «германского брака». Норфолк привез свои радостные для Генриха известия и взамен узнал не менее приятную новость для себя: на королевские обеды и ужины, куда допускались самые близкие люди, была приглашена племянница герцога юная Екатерина Говард.
Кромвель (в апреле 1540 г. он получил титул графа) пытался нанести контрудар: его разведка постаралась скомпрометировать епископа Гардинера, который подобно Норфолку стремился к примирению с Римом. Министр произвел также конфискацию имущества Ордена иоаннитов: золото, поступавшее в королевское казначейство, всегда успокаивающе действовало на Генриха.
7 июня к Кромвелю зашел его бывший сторонник, а ныне тайный недруг Томас Рисли, приближенный Генриха. Он намекнул, что короля надо избавить от новой жены. На другой день, 8 июня. Рисли снова посетил министра и опять настойчиво повторил свою мысль. Стало ясно, что это был королевский приказ. Кромвель кивнул головой, но заметил, что дело сложное. Министру предлагали освободить короля от Анны Клевской, чтобы расчистить дорогу для Екатерины Говард — племянницы его врага
Пока Кромвель с горечью размышлял над полученным приказом, Генрих уже принял решение: прежде чем освободиться от новой жены, необходимо отделаться от надоевшего министра (возможно, у короля помимо изложенных мотивов были и другие побудительные причины покончить с Кромвелем). Рисли по приказу короля в тот же день, 8 июня, составил королевские письма, обвинявшие Кромвеля в нарушении разработанного Генрихом плана нового церковного устройства
Вчера еще всемогущий министр стал обреченным человеком, отверженным, отмеченным печатью королевской немилости. Об этом знали уже другие царедворцы и советники — почти все, кроме него самого, руководителя секретной службы. 10 июня 1540 г., когда члены Тайного совета шли из Вестминстера, где заседал парламент, во дворец, порывом ветра сорвало шапку с головы Кромвеля. Вопреки обычной вежливости, требовавшей, чтобы и остальные советники также сняли шапки, все остались в головных уборах Кромвель понял Он имел еще мужество усмехнуться: «Сильный ветер сорвал мою шапку, оставив все ваши!»
Во время традиционного обеда во дворце Кромвеля избегали, как зачумленного. Пока министр выслушивал пришедших к нему посетителей, его коллеги поспешили удалиться. С запозданием он вошел в зал и намеревался сесть на свое место, заметив:
— Джентльмены, вы очень поторопились начать.
Его прервал окрик Норфолка:
— Кромвель, не смей здесь садиться! Изменники не сидят с дворянами!
При слове «изменники» отворилась дверь, вошел капитан с шестью солдатами. Начальник стражи подошел к министру и жестом показал, что он арестован. Вскочив на ноги, бросив шпагу на пол, Кромвель, с горящими глазами, задыхающимся голосом закричал:
— Такова награда за мои труды! Я изменник? Скажите по совести, я изменник? Я никогда не имел в мыслях оскорбить его величество, но раз так обращаются со мной, я отказываюсь от надежды на пощаду. Я только прошу короля, чтобы мне недолго томиться в тюрьме.
Со всех сторон голос Кромвеля заглушали крики: «Изменник! Изменник!», «Тебя будут судить по законам, которые ты сочинил!», «Каждое твое слово — государственная измена!» Под ругань и поношения, обрушившиеся на голову низвергнутого министра, Норфолк сорвал у него с шеи орден св. Георгия, другие — орден Подвязки. Солдатам пришлось чуть ли не спасать Кромвеля от разъяренных членов совета Кромвеля увели через заднюю дверь прямо к ожидавшей его лодке. Арестованный министр был немедленно доставлен в Тауэр. Не успели захлопнуться за ним двери темницы, как королевский посланец во главе 50 солдат занял по приказу монарха дом Кромвеля и конфисковал все его имущество.
В казематах Тауэра у Кромвеля было достаточно времени, чтобы поразмыслить над своим положением. Не приходилось сомневаться, что это конец. Не для того его бросили в Тауэр, чтобы выпустить отсюда живым. Он мог во всех деталях заранее представить, как будут развертываться события: фальшивые обвинения, призванные скрыть действительные причины падения еще вчера всесильного министра, комедия суда, предопределенный смертный приговор. Выбора не было. Приходилось думать лишь о том, каким образом избегнуть жуткой «квалифицированной» казни. Кромвелю самому не раз приходилось брать на себя организацию подобных расправ, и ему-то уж во всех деталях было известно, как это делается. Казалось, на стенах Тауэра лежали тени жертв королевского произвола, людей, убитых и замученных здесь по воле Генриха VIII и при активном содействии его верного лорда-канцлера. Человеческая жизнь была для него ничем, если ее нужно было принести как жертву на алтарь государственной необходимости. А этой необходимостью мог быть и королевский каприз, и интересы собственной карьеры (не говоря уже о тысячах участников крестьянских восстаний, казненных по требованиям лендлордов). Кровавая башня и другие казематы Тауэра были верным и удобным местом изоляции человека от общества, оставляя его при этом на длительную агонию в одном из каменных мешков государственной тюрьмы или направляя на Тауэр-хилл и Тайнберн, где секира или веревка палача избавляли узника от дальнейших страданий. В темную июньскую ночь Тауэр наконец и для Кромвеля стал тем, чем он был для многих его жертв, — зловещим орудием беспощадного королевского деспотизма. Министр на себе испытал весь ужас и беспомощность узника перед лицом безжалостной, тупой силы, обрекавшей его на мучительную смерть.
Враги Кромвеля поспешили распространить слухи о его преступлениях — одно страшнее другого. Пример подавал сам король, объявивший, что Кромвель пытался жениться на принцессе Марии (обвинение, впрочем, подсказанное Норфолком и Гардинером). Еще недавно Кромвель отправлял людей на плаху и костер за малейшие отклонения от далеко еще не устоявшейся англиканской ортодоксии то в сторону католицизма, то в сторону лютеранства. Теперь такие отклонения были приписаны ему самому. В обвинительном заключении, вскоре представленном в палату общин (с Кромвелем решили расправиться без суда, путем принятия парламентом акта об осуждении), о многолетнем ближайшем помощнике Генриха говорилось как о «самом гнусном изменнике», поднятом милостями короля «из самого подлого и низкого звания» и отплатившем предательством, о «гнусном еретике», который распространял «книги, направленные на то, чтобы позорить святыню алтаря». Ему приписывали заявления, что, «если он проживет еще год или два», король не сумеет даже при желании оказать сопротивление его планам. Упоминания о вымогательстве, казнокрадстве должны были подкрепить главное обвинение в «измене» и «ереси».
Всем было отлично известно, что главное обвинение является чистым вымыслом. Это понимали даже горожане, повсеместно зажигавшие костры в знак радости по поводу падения министра, олицетворявшего все ненавистное в политике Генриха. Но конечно, более всего радовались гибели мнимого предателя за рубежом. Утверждают, что Карл V пал на колени, чтобы возблагодарить Бога за столь благую весть, а Франциск I издал крик радости. Теперь ведь предстоит иметь дело не с ловким и опасным противником, каким был Кромвель, а с тщеславным Генрихом, обойти которого им, первоклассным дипломатам, уже не составит труда. Только бы этот изворотливый Кромвель как-нибудь не вывернулся (издалека не было видно, что судьба бывшего министра решена окончательно). Франциск даже поспешил сообщить Генриху, что Кромвель, участвовавший в решении давнего спора, который был связан с морскими призами, захваченными губернатором Пикардии, прикарманил большую сумму денег. Генрих был в восторге: наконец-то хоть одно конкретное обвинение против бывшего министра! Он немедленно приказал потребовать от арестованного подробных объяснений по этому вопросу.
Враги Кромвеля вроде Норфолка с торжеством предрекали изменнику и еретику позорную смерть. Ну а друзья? Имел ли он друзей, а не просто сторонников, обязанных ему своей карьерой? Конечно, они безмолвствовали.
Все, в чем обвиняли «еретика» Кромвеля, в полной мере относилось и к Кранмеру, едва ли не единственному искреннему другу Кромвеля. Тем не менее архиепископ молча присоединился к единодушному решению палаты лордов, принявшей закон, который присуждал Кромвеля к повешению, четвертованию и сожжению заживо.
В тюрьме опальный министр писал отчаянные письма Если бы это было в его власти, уверял Кромвель, он наделил бы короля вечной жизнью; он стремился сделать его самым богатым и могущественным монархом на земле. Король был всегда к нему благосклонен, он был для него отец, а не повелитель. Его, Кромвеля, справедливо обвиняют во многом. Но все его преступления совершены ненамеренно, никогда он не замышлял ничего дурного против своего господина. Он желает всякого благоденствия королю и наследнику престола… Все это, конечно, не изменило судьбу осужденного «изменника».
Однако до казни ему предстояло сослужить еще одну службу королю. Кромвелю было приказано изложить все обстоятельства, связанные с женитьбой Генриха на Анне Клевской: подразумевалось, что бывший министр сможет тем самым облегчить развод Генриха с четвертой женой. И Кромвель постарался. Он написал, что Генрих неоднократно говорил о решимости не использовать своих «прав супруга» и что, следовательно, Анна осталась в своем прежнем, «дозамужнем» состоянии. Здравый смысл, не покидавший осужденного при составлении этого письма, изменил ему, когда он заключил свое послание воплем о милосердии: «Всемилостивейший государь! Я умоляю о пощаде, пощаде, пощаде!» Это была уже просьба не сохранить жизнь, а избавить от жутких пыток на эшафоте. Генриху очень понравилось письмо и как полезный документ при разводе, и этой униженной мольбой: король недолюбливал, когда его подданные спокойно принимали известие об ожидавшей их казни. Он приказал три раза прочесть ему вслух письмо недавнего министра
Развод был произведен без особых затруднений — Анна Клевская удовлетворилась пенсией в 4 тыс. ф. ст., двумя богатыми манорами, а также статусом «сестры короля», ставящим ее по рангу непосредственно вслед за королевой и детьми Генриха. А Кромвелю осталось дать отчет о некоторых израсходованных суммах и узнать о награде, полагавшейся ему за меморандум о четвертом браке короля. Утром 28 июля 1540 г. Кромвелю сообщили, что Генрих в виде особой милости разрешил ограничиться отсечением головы, избавив осужденного от повешения и сожжения на костре. Правда, казнь должна была свершиться в Тайберне, а не на Тауэр-хилле, где обезглавливали лиц более высокого происхождения. Отдав это милостивое распоряжение, Генрих, снова ставший женихом, сделал все необходимое и мог теперь с «чистой совестью» отбыть из столицы на отдых со своей 18-летней невестой Екатериной Говард. А Кромвелю предстояло в то же самое утро отправиться в свой последний путь из Тауэра в Тайнберн. В последние часы своей жизни он, казалось, поборол малодушие, которое владело им, пока вопреки очевидности у него еще теплилась надежда на помилование.
Крепкий, коренастый мужчина, которому не минуло еще 50 лет, внешне спокойно оглядел плаху, затихшую толпу. Тысяча королевских солдат охраняла порядок. Собравшиеся, затаив дыхание, ждали предсмертной речи: будет ли она произнесена в католическом духе, как этого хотелось бы победившей партии Норфолка и Гардинера, или в духе протестантизма, или осужденный, сохранявший такое спокойствие, вообще обманет ожидания, отказавшись от исповеди. Нет, он начинает говорить… Его слова вполне могли удовлетворить католически настроенных слушателей. Кромвель как будто хотел в последний час сделать приятное вражеской партии, пославшей его на эшафот
— Я пришел сюда умирать, а не оправдываться, как это, может быть, думают некоторые, — произносит Кромвель монотонно звучащим голосом. — Ибо если бы я занялся этим, то был бы презренным ничтожеством. Я осужден по закону на смерть и благодарю Господа Бога, что он назначил мне подобную смерть за мое преступление. С юных лет я жил в грехе и оскорблял Господа Бога, за что я являюсь вечным странником в этом мире; будучи низкого происхождения, я был возведен до высокого положения. И вдобавок с этого времени я совершил преступление против моего государя, за что искренне прошу прощения и умоляю вас всех молиться за меня Богу, чтобы он простил меня. Я прошу ныне вас, присутствующих здесь, разрешить мне сказать, что я умираю преданным католической вере, не сомневаясь ни в одном из ее догматов, не сомневаясь ни в одном из таинств церкви. Многие порочили меня и уверяли, что я придерживаюсь дурных взглядов. Это является неправдой. Но я сознаюсь, что, подобно тому как Бог и его дух святой наставляют нас в вере, так дьявол готов совратить нас, и я был совращен. Но разрешите мне засвидетельствовать, что я умираю католиком, преданным святой церкви. И я искренне прошу вас молиться о благоденствии короля, чтобы он мог долгие годы жить с вами в здравии и благополучии, а после него сын его принц Эдуард, сей добрый отпрыск, мог долго царствовать над вами. И еще раз я прошу вас молиться за меня, чтобы, покуда жизнь сохраняется в этом теле, я нисколько не колебался бы в моей вере.
Чем была вызвана эта, конечно заранее продуманная, исповедь, которая вряд ли могла отражать подлинные чувства бывшего министра Англии, брошенного на плаху по прихоти короля? Быть может, объяснение можно найти в желании осужденного сохранить положение при дворе его сына, Грегори Кромвеля? Или были какие-то другие мотивы, побудившие Кромвеля повторить то, что и до него произносили тогда многие, прежде чем положить голову под топор палача? Тот хорошо выполнил свою работу, толпа громко выражала одобрение. Пройдет столетие, и праправнук казненного министра Оливер Кромвель заговорит с потомком Генриха Карлом I совсем другим языком. Но для этого нужно еще целое столетие. А пока что через год после казни Томаса Кромвеля Генрих VIII соизволил заметить, что его побудили казнить «наиболее верного слугу из всех, которых он когда-либо имел».
За убийством Кромвеля последовало по приказу короля «очищение» Тауэра от государственных преступников. Сожгли в качестве еретиков приближенных министра — Джерома, Р. Бэрнса, Т. Гаррета. Тогда же на эшафот была отправлена 71-летняя графиня Солсбери. Единственным преступлением этой старой женщины, которая, цепляясь за жизнь, отчаянно билась в руках палача, было ее происхождение: она принадлежала к династии Йорков, свергнутой 55 лет тому назад.
Вскоре после падения Кромвеля произошло одно событие, пролившее дополнительный свет на характер и Кранмера, и короля. Кранмер не был просто карьеристом, готовым на все ради королевской благосклонности и связанных с нею благ, как его изображали католики, да и много позднее рисовали некоторые либеральные историки XIX в. Еще менее архиепископ Кентерберийский был мучеником веры, готовым во имя торжества Реформации на любые действия, сам оставаясь чистым и безупречным в своих мотивах (так предпочитали трактовать фигуру Кранмера протестантские авторы). Архиепископ искренне верил в необходимость и благотворность тюдоровского деспотизма как в светских, так и в духовных делах и охотно пожинал плоды, которые такая позиция приносила лично ему, Кранмеру.
Вместе с тем и Генрих отнюдь не был тем однолинейным, примитивным тираном, каким он может казаться по многим своим поступкам. Он более всех был убежден в своей избранности, в том, что сохранение и упрочение власти короны является его первейшим долгом. Более того, когда он, король, шел наперекор государственным интересам (даже в его понимании) ради удовлетворения личной прихоти, то разве не означало это защиту высшего принципа — неограниченности власти монарха, его права поступать вопреки мнению всех других учреждений и лиц, подчиняя их своей воле? Расправа с Кромвелем, как и предшествовавшая ей казнь Анны Болейн, сразу же поставила вопрос а как это отразится на неустойчивой новой церковной ортодоксии, учреждению которой столь способствовал павший министр?
В жаркие июльские дни 1540 г. неподалеку от того места, где голова Кромвеля скатилась на плаху, продолжала заседать комиссия епископов, уточнявшая символы веры государственной церкви. Казнь Кромвеля заставила большинство сторонников сохранения или даже развития церковной реформы переметнуться в более консервативную фракцию, возглавлявшуюся епископом Гардинером. Однако Кранмер (в это время в Лондоне держали пари 10 против 1, что архиепископ вскоре последует за Кромвелем в Тауэр и на Тайберн) остался непреклонным. Двое из его бывших единомышленников, Хит и Скалп, благоразумно принявшие теперь сторону Гардинера, пытались уговорить его подчиниться воле короля, отказаться от своих взглядов, на что архиепископ возразил, что король не будет доверять таким епископам, которые в угоду монарху готовы изменить своим убеждениям. Узнав об этом богословском споре, Генрих неожиданно принял сторону Кранмера. Взгляды последнего были утверждены
Позднее католическая часть Тайного совета, включая Норфолка, решила воспользоваться слухами, распускавшимися некоторыми сектантами, будто они являются единомышленниками архиепископа Кентерберийского. Несколько тайных советников донесли королю, что Кранмер — еретик и что, хотя никто не осмеливается давать показания против архиепископа из-за его высокого сана, положение изменится, как только его отправят в Тауэр. Генрих согласился. Арестовать Кранмера он предписал на заседании Тайного совета Норфолк и его единомышленники уже торжествовали победу. Но напрасно. Той же ночью Генрих тайно послал своего фаворита Энтони Данни к Кранмеру. Архиепископа спешно подняли с постели и доставили в Уайтхолл, где Генрих сообщил ему о своем согласии на его арест и спросил, как он относится к этому. В Кранмере было немало от фанатика Роль орудия королевского произвола он выполнял рьяно и от души; в то же время архиепископ успел стать и опытным царедворцем. В ответ на вопрос короля Кранмер выразил верноподданническую благодарность за это милостивое предупреждение и добавил, что с удовлетворением пойдет в Тауэр в надежде на беспристрастное рассмотрение на суде его религиозных взглядов, что, без сомнения, входит в намерения короля
— О милостивый Господь! — воскликнул пораженный Генрих — Что за простота! Так позволить бросить себя в тюрьму, чтобы каждый Ваш враг мог иметь преимущества против Вас. Но думаете ли Вы, что, как только они запрячут Вас в тюрьму, вскоре же отыщутся трое или четверо лживых негодяев, готовых свидетельствовать против Вас и осудить, хотя, пока Вы на свободе, они не осмеливаются открыть рот или показаться Вам на глаза. Нет, это не дело, милорд, я слишком Вас уважаю, чтобы разрешить Вашим врагам низвергнуть Вас.
Генрих передал Кранмеру кольцо, которое архиепископ должен был показать при аресте и потребовать, чтобы его доставили к королю (кольцо вручалось как знак предоставления подобной привилегии).
Между тем, окрыленные согласием короля, противники Кранмера и не думали церемониться с ним. Повторились в еще более оскорбительной форме сцены, предшествовавшие аресту Кромвеля. Прибыв на заседание Тайного совета, архиепископ Кентерберийский нашел двери зала заседаний закрытыми. Около часа Кранмер сидел в коридоре вместе со слугами. Клерки входили и выходили из зала совета, демонстративно не замечая высшего церковного сановника страны. За этой сиеной внимательно наблюдал королевский врач Батс, нередко использовавшийся Генрихом для таких поручений. Он поспешил донести королю об унижении, которому подвергли примаса английской церкви. Король возмутился, но предоставил событиям идти своим ходом.
Допущенный наконец в зал заседаний Кранмер был обвинен своими коллегами в ереси и поставлен в известность, что будет отправлен в Тауэр. В ответ на это архиепископ продемонстрировал кольцо и потребовал свидания с королем. Кольцо оказало магическое действие. Противники Кранмера заметались, поняв, что совершили непростительный промах, не разгадав намерений Генриха
Король выбранил тайных советников за недостойное поведение. Пытавшийся вывернуться Норфолк уверял, будто они, обличая Кранмера в ереси, просто желали дать ему возможность защититься от этого обвинения. После этого монарх приказал членам Тайного совета пожать руку Кранмеру и не пытаться впредь причинять ему неприятности, а архиепископу предписал угостить своих коллег обедом. Чего добивался всем этим Генрих? Может быть, он хотел еще более обострить отношения между членами Тайного совета? Или намеревался погубить Кранмера, а потом, как часто случалось с королем, изменил свое решение? Или просто развлекался, ставя в тупик, унижая своих ближайших советников и наводя на них страх?
Личная жизнь короля тем временем шла своим чередом. За Анной Клевской вскоре последовала Екатерина Говард — молоденькая племянница герцога Норфолка, двоюродная сестра Анны Болейн. Новая королева Англии не очень устраивала сторонников углубления церковной реформы вроде Кранмера. До поры до времени Кранмер и его друзья предпочитали скрывать свои планы: юная Екатерина приобрела большое влияние на своего пожилого супруга; кроме того, она могла родить сына, что очень укрепило бы ее положение при дворе.
В октябре 1541 г. враги королевы нашли долгожданный повод. Один из мелких придворных служащих, Джон Ласселс, на основе свидетельства своей сестры, ранее служившей няней у старой герцогини Норфолк, донес Кранмеру, что Екатерина была долгое время в связи с неким Френсисом Дергемом, а некто Мэнокс знал о родинке на теле королевы. Партия реформы — Кранмер, канцлер Одли и герцог Хертфорд — поспешили известить ревнивого мужа Кранмер передал королю записку («не имея мужества устно сообщить ему об этом»). Собрался Государственный совет. Все «виновные», включая Мэнокса и Дергема, были сразу схвачены и допрошены. О том, что мнимая или действительная неверность королевы до замужества не шла ни в какое сравнение с предшествующей «чистой» жизнью самого Генриха, никто не осмелился даже подумать. Кранмер навестил совершенно ошеломленную свалившимся на нее несчастьем молодую женщину, которой не исполнилось и 20 лет. Обещанием королевской «милости» Кранмер выудил у Екатерины признание, а тем временем удалось вырвать нужные показания у Дергема и Мэнокса Генрих был потрясен. Он молча выслушал на заседании совета добытые сведения и потом вдруг начал кричать. Этот вопль ревности и злобы заранее решил участь всех обвиняемых
Тем временем схватили еще одного «виновного» — Келпепера, за которого Екатерина собиралась выйти замуж, прежде чем на нее обратил внимание Генрих, и которому она, уже став королевой, написала очень благосклонное письмо. Дергем и Келпепер были приговорены, как обычно, к смерти. После вынесения приговора 10 дней продолжались перекрестные допросы — они не выявили ничего нового. Дергем просил о «простом» обезглавливании, но «король счел его не заслуживающим такой милости». Подобное снисхождение было, впрочем, оказано Келпеперу. 10 декабря оба они были казнены.
Потом занялись королевой. Говарды поспешили отречься от нее. Норфолк с душевной болью поведал французскому послу Марильяку, что его племянница «занималась проституцией, находясь в связи с семью или восемью лицами». Со слезами на глазах старый солдат говорил о горе короля В письме к Генриху Норфолк причитал, что после «отвратительных деяний двух моих племянниц» (Анны Болейн и Екатерины Говард), наверное, «его величеству будет противно снова услышать что-либо о моем роде». Герцог упоминал далее, что обе «преступницы» не питали к нему особых родственных чувств, и просил о сохранении королевского благорасположения, «без которого пропадет желание жить».
Послушный парламент принял специальное постановление, обвиняющее королеву. Ее перевели в Тауэр. Казнь состоялась 13 февраля 1542 г. На эшафоте Екатерина призналась, что до того, как она стала королевой, любила Келпепера, хотела быть его женой больше, чем владычицей мира, и скорбит, став причиной его гибели. Однако вначале она упомянула, что «не нанесла вреда королю». Ее похоронили рядом с Анной Болейн.
Последние годы Генриха прошли сумрачно. Всю жизнь им вертели фавориты, он не привык повседневно заниматься государственными делами, даже не подписывал бумаг. Взамен этого к ним прикладывали печать с изображением монаршей подписи. В 40-х годах XVI в. внешнеполитическое положение Англии стало сложным, и не было ни Уолси, ни Кромвеля, которые могли бы уверенно направлять корабль английской дипломатии в бурных водах европейской политики.
Готовясь к надвигавшейся войне, король сменил увлечения. Ранее претендовавший на лавры поэта, музыканта и композитора, он теперь занимался составлением военных планов, схем укреплений и даже техническими усовершенствованиями: Генрих придумал телегу, способную при движении молоть зерно. Королевские идеи встречались хором восторженных похвал английских военачальников. Исключение составляли лишь дерзкие иностранные инженеры — итальянцы и португальцы, которых обиженный изобретатель приказал изгнать из страны.
Вместе с тем король искренне не понимал, почему люди не хотят признать его апостолом мира и справедливости. При встрече с послом императора Карла V он говорил: «Я занимаю трон уже сорок лет, и никто не может сказать, что я когда-либо действовал неискренне или не прямым путем… Я никогда не нарушал своего слова. Я всегда любил мир». В речах, обращенных к парламенту, король теперь принимал позу мудрого и милосердного отца отечества, позабыв на время о тысячах казненных по его приказу, о графствах, разоренных королевскими войсками, еще совсем недавних народных движениях. Советники пытались скрывать от Генриха неприятные известия, чтобы, как выразился Гардинер, «сохранить спокойствие духа короля». Никто не был гарантирован от вспышек монаршего гнева. Новая жена Генриха Екатерина Парр едва не попала в Тауэр за высказывание не понравившихся королю религиозных взглядов. Ее спасла находчивость. Почуяв опасность, королева стала уверять больного и раздражительного супруга, что все сказанное ею имело одну цель: немного развлечь его величество и услышать его ученые аргументы по вопросам, о которых зашла речь. Екатерина заслужила прощение как раз вовремя: вскоре явился со стражей Томас Рисли, имевший письменный приказ об аресте королевы Изменивший свои намерения Генрих встретил фаворита бранью:
— Дурак, скотина, негодяй, гнусный негодяй! Прочь! Пошел вон!
Перепуганный Рисли исчез.
Парламент принял билль, по которому католиков вешали, а лютеран сжигали заживо. Иногда католика и лютеранина привязывали спиной друг к другу и так возводили на костер. Был издан закон, повелевавший доносить о прегрешениях королевы, а также обязывавший всех девиц, если монарх изберет их в жены, сообщать о своих провинностях. «Я действую по указанию свыше», — разъяснял Генрих (впрочем, к нему никто и не обращался с вопросами).
Обстановка так быстро накалялась, что было от чего растеряться даже людям более тонким, чем тугодум Рисли. 16 июля 1546 г. дворянку Анну Эскью сожгли в Лондоне за отрицание обедни. Тогда же на костер были отправлены и другие еретики (в их числе Ласселс — доносчик, погубивший Екатерину Говард). А в августе сам Генрих уже пытался убедить французского короля Франциска I совместно запретить обедню, т. е. уничтожить католичество в обоих королевствах Последовали новые аресты и казни. Теперь подошла очередь герцога Норфолка, которого настигла все усиливающаяся подозрительность короля. Напрасно из Тауэра он напоминал о своих заслугах по истреблению изменников, включая Томаса Кромвеля, также занимавшегося уничтожением всех королевских недругов и предателей. Сыну Норфолка графу Серрею, талантливому поэту, отрубили голову на Тауэр-хилле 19 января 1547 г. Казнь самого Норфолка была назначена на 28 января.
Его спасла болезнь самого короля. У постели умирающего придворные, едва скрывая вздох облегчения, торговались из-за государственных постов, которые они займут при будущем девятилетнем короле Эдуарде VI. За несколько часов до предстоящего обезглавливания Норфолка Генрих скончался на руках у Кранмера
А самому Кранмеру пришел черед лишь через несколько лет…
В течение двух десятилетий архиепископу Кентерберийскому, ревностному слуге тюдоровской тирании, удалось обходить подводные камни, угрожавшие его карьере и жизни. Всякий раз люди, в руках которых находилась власть, предпочитали пользоваться услугами Кранмера а не отправлять его на эшафот с очередной партией потерявших поражение в придворных и политических интригах И Кранмер, который отнюдь не был просто честолюбивым карьеристом или ловким хамелеоном (хотя у него было немало и того и другого), с готовностью, хотя и сокрушаясь порой, приносил своих покровителей, друзей и единомышленников в жертву долгу. А долгом для него было защитить любой ценой принцип, утверждающий королевское верховенство и в светских и церковных делах, обязанность подданных беспрекословно повиноваться монаршей воле. Кранмер равно благословлял и казнь своей покровительницы Анны Болейн, и своего благодетеля Томаса Кромвеля, и расправу с Екатериной Говард — ставленницей враждебной ему фракции, и заключение в Тауэр своего противника Норфолка Одобрял он и смертный приговор лорду Сеймуру, пытавшемуся захватить власть при малолетнем Эдуарде VI, и казнь близкого Кранмеру лорда-протектора Сомерсета, который послал в 1548 г. на плаху Сеймура и сам в 1552 г. взошел на эшафот, побежденный Уориком, герцогом Нортумберлендским, И казнь того же герцога Нортумберлендского, который после смерти Эдуарда VI в 1553 г. пытался возвести на трон родственницу короля Джейн Грей и был побежден сторонниками Марии Тюдор (дочери Генриха VIII от его брака с Екатериной Арагонской). В правление Марии католицизм снова стал государственной религией. Придя к власти, новая королева некоторое время еще чувствовала себя непрочно на троне. В январе 1554 г. повстанцы, поднявшиеся против ее правительства, ненадолго заняли часть Лондона. В октябре того же года был раскрыт план убийства 2000 испанцев, приехавших вместе с женихом Марии принцем Филиппом (будущим испанским королем Филиппом II).
Но как только правительство укрепило свои позиции, оно сразу же занялось Кранмером и другими руководителями Реформации, прежде всего Ридли и Латимером. Еще ранее Кранмер был осужден за государственную измену. Был проведен «ученый» диспут в Оксфорде, где Кранмер и его единомышленники должны были защищать протестантизм от критики со стороны целой армии католических прелатов. Диспут, естественно, был организован таким образом, чтобы посрамить «еретиков». Решение оксфордских теологов было известно заранее. Немало времени ушло на соблюдение других формальностей: осуждение Кранмера представителями римского престола, лицемерное предоставление жертве 80 дней для апелляции к папе, хотя узника не выпускали из тюремной камеры, и другие требования процедуры. Кранмер как-никак был архиепископом, утвержденным в этом чине до разрыва с Римом,
Наконец Кранмер по указанию папы был лишен своего сана Все необходимые приготовления закончились. И тут произошло неожиданное: Кранмер, долго проявлявший непреклонность, вдруг капитулировал Несколько раз под давлением осаждавших его испанских прелатов Кранмер подписывал различные «отречения» от протестантизма, то признавая свои прегрешения, то частично беря назад уже сделанные признания Обреченный на смерть старик руководствовался не только страхом за свою жизнь, хотя его отречение от протестантизма, быть может, и было продиктовано надеждой на помилование и взято обратно, когда эта надежда не оправдалась. Он был готов принять смерть протестантом, как это бесстрашно сделали его единомышленники Латимер и Ридли. Но он был согласен умереть и католиком, если это, как ему вдруг показалось, приведет к спасению души. Подготовив и подписав многочисленные экземпляры своего очередного, наиболее решительного покаяния, Кранмер в ночь перед казнью составил два варианта своей предсмертной речи — католический и протестантский. Уже на плахе он предпочел последний вариант. Более того, он нашел в себе силы, чтобы сунуть в огонь свою правую руку, написавшую многочисленные отречения. Протестанты очень восхищались этим мужеством на эшафоте, тогда как несколько обескураженные католические авторы разъяснили, что Кранмер не совершил ничего героического: ведь эта рука все равно была бы сожжена через несколько минут. Когда костер погас, были найдены какие-то несгоревшие части трупа. Враги Кранмера утверждали, что даже огонь не берет сердце еретика из-за его отягощенности пороками. Это произошло утром 21 марта 1556 г.
После смерти Марии Тюдор в 1558 г. престол перешел к Елизавете I, дочери Генриха VIII и Анны Болейн. Снова восторжествовало англиканство. Однако правительству Елизаветы еще долго пришлось вести борьбу против католической партии, выдвинувшей в качестве претендента на престол шотландскую королеву Марию Стюарт…
Первое издание перевода: Шестая жена короля Генриха Восьмого. Исторический роман Ф. Мюльбаха. — Санкт-Петербург: А. А. Каспари, [1910]. — 320 с.; 20 см.