Александр Кондратьев
правитьГОЛОВА МЕДУЗЫ
Избранные рассказы
Том 1
править
ШЕПОТ ПАНА
править«Странник, не бойся меня. Не протягивай руку к оружию. Никакого вреда не причинит тебе сын стыдливой Дриопы и легконогого Гермеса. Отдыхай. В полуденный зной спит вся природа. Когда-то спал в это время и я; но с тех пор как пастухи окрестных селений обходят пещеру мою и на камни, возле которых лежит теперь твоя голова, не проливается больше горячей струей козлиная кровь, с тех пор как меня неизвестно за что стали бояться и избегать, мне бывает грустно в эти часы, и я люблю пожертвовать сном для дружелюбной беседы с дремлющим путником… Не трудись подыматься! Меня ты все равно не увидишь. Мой голос — жужжание пчел, щебет птиц, лепет листьев и журчанье ключа… Речи мои понятны только в дремоте.
Покойся! Тебя охраняет внук олимпийца Зевеса. Ни змея не подползет, чтобы тебя укусить, ни вор не украдет твоей скромной котомки… Возле тебя лежат таблички с папирусом? Каким его тонким и плотным делают нынче… Не беспокойся, я не позволю ветерку унести этих исписанных страниц. Я никогда не умел разбирать того, что изображено здесь темными знаками… — „Стихи“, говорят мне в ответ твои сонные мысли?… — Что ж, я всегда любил певцов и поэтов. Когда-то давно, один из них, родом неподалеку отсюда, сложил в честь мою гимн. Он начинался так:
Ныне, о муза, воспой любимого Гермесом сына.
Он, двурогий, шумлив и на козьих ногах по равнинам,
Лесом заросшим, водить хороводы с нимфами любит.
Те, обрывистых скал пятой попирая вершины,
Пана зовут, пастухов пышнокудрявого бога…
В юности этот певец не раз бывал под здешними сводами, и так как он нравился мне, я играл ему на свирели… Потом, говорят, он ослеп и умер в лишениях…
Да, прежде меня не боялись, а любили и почитали. Ибо я никому не вредил, а приносил только пользу.
Звероловам я нагонял дичь в их тенета, и они считали меня своим покровителем. Пчеловоды молились мне, чтобы я не давал улетать далеко роям и указывал дупла, где укрывались с гудением ульи. Но чаще всего меня призывали к себе пастухи. Они больше всех остальных приносили мне жертв. В былые года почти на каждой покрытой лесом горной вершине тихо качались под ветром на сучьях раскидистых сосен шкуры заколотых мне тучных козлов. Одни из них были только что содраны, и черная кровь капала с них на слой прошлогодней хвои; другие давно уже высохли; от дождей и солнца осыпалась прежде лоснистая шерсть, и запах тленья тонкой едва уловимой струею мешался со смольными ароматами сосен…
Но зато на пастухов мне и больше всего приходилось работать. Надо было отгонять от стад хищных волков (как будто для этого мало было собак), пригонять заблудших козлят и, что самое трудное, помогать плодиться стадам. В двух-трех местах желавшими сделать мне удовольствие пастухами составлены были столбы с деревянной резной головой наверху, столь страшные с виду, что я сам первое время боялся ходить мимо этих изображений, особенно под вечер. Дело в том, что кроме воткнутых сверху огромных рогов и бороды большого козла во всем остальном эти идолы напоминали очень бога садов, и напряженно грозный их вид заставлял меня сторониться, пока, наконец, я к ним не привык… В те года, если стада плохо плодились, мне случалось слышать угрозы, а изваяньям моим — даже терпеть порою насилия. Я сам видел однажды, как дикари-пастухи одно из них бичевали и предавали его поруганию…
Зато в счастливые годы у меня голова кружилась от дыма принесенных мне жертв; я пьянел от запаха крови, а истуканы мои лоснились от жиру, которым их натирали…
По вечерам я любил иногда, не разбирая дороги, всползти по утесам на гребень ближайшей к морю горы и оттуда смотреть на город, который некогда был расположен у берега.
Там, где теперь у обмелевшей, илом затянутой бухты стоять две-три жалкие хижины ведущих однообразную жизнь рыбаков, когда-то на устланных мрамором улицах толпились шумя и крича на разных наречиях десятки тысяч людей. Цветные платья женщин, блеск оружия воинов, песни матросов и еле слышное гудение бубна радовали издали мне взоры и сердце. Я любил созерцать этот город, когда заходящее солнце пурпурным золотом обливало ярко сверкавшие бронзою кровли дворцов и мраморных храмов с величественными изображениями богов и героев. Я привык к городу и любил его жителей.
Никто из них никогда не терпел от меня обиды в этих ущельях, никто не имел права сказать, что сбить мною с пути. — Ни один ребенок, заблудившийся в горах, не быль мною покинут без помощи. Всегда выводил я их к морю или к жилью пастухов.
И населенье страны платило мне уважением и любовью. Обитатели соседних селений и городков доверяли мне даже такое трудное дело как испытание дев, чья невинность была опорочена злою молвою.
В сопровождении шумной толпы, жрец вел одетую в льняную длинную тунику девушку, с пурпуровою повязкою в волосах.
Босыми ногами, держась за обвивавший тунику пурпуровый пояс, с опущенным низко лицом, тихо вступала она под сень моего священного грота и со страхом в сердце шла в его глубину, где скрывалась из глав оставшейся поодаль толпы…
Я любил этих девушек с горячим пылавшим лицом и сердцем, громко стучавшим под моею мохнатой ладонью… Если дева была непорочна, я должен быль ее отпустить, украсив венком из свежих сосновых ветвей и играя нежно на семиствольной свирели. Когда же я убеждался, что она ложно себя именует не знающей ложа мужчин, я мог оставить ее у себя навсегда. Девушка сама, обыкновенно, не желала возвращаться обратно без венка из сосны и звуков свирели. Сколько вздохов, просьб и молитв приходилось выслушивать мне во мраке этого грота. — „О, Пан, о любимый мой бог! Всегда буду я тебя чтить. Долгие годы буду вешать свежий венок из белых и пурпурных роз на твое полное мужских сил изваяние!“… Сколько ласк мне расточалось, и я порою не в силах был устоять против них. Легкие руки, за миг перед тем гладившие нежно мне шерсть, снимали с моей головы сосновый венок, а горячие губы, покрывая меня поцелуями, шептали прерываемые глубокими частыми вздохами просьбы: — „Милый, сыграй мне теперь на свирели!… Без твоей сладкой игры не хватит сил у меня выйти из грота!“…
И под переливы нежной свирели, которою рассказывал я тем, кто умел понимать, все бывшее в гроте, с торжеством выходила к народу, скромно потупив блестящие очи, нежная дева. Гулом приветственных криков и рукоплесканиями встречали долго ее ожидавшие жители города. Прекращались шутки, шепот и спор, и все устремляли полный благочестивого умиления взор на венец из свежей сосны над розовым от смущенья лицом…
Но никогда не следует уступать женским мольбам! Не верь, о странник, обещаниям пурпурных уст, дарящих тебе поцелуи, обещают ли они тебе вечную страсть, или только розовый благоуханный венок… Один только раз увенчала им мужественную мощь мою дева, но ее никто не подозревал в принесении жертвы Афродите. У нее не было красиво лицо, но я пленился этим лицом, когда оно омывалось слезами… Эта девушка не преминула украсить мое изваяние цветами Киприды… Но ее вскоре выдали замуж далеко от родины… Все же остальные забывали обыкновенно сдерживать клятвы свои… Мало того, благодаря их болтовне, про меня стала ходить дурная молва. В городе заговорили, что бог Пан берет взятки, что его посулами можно склонить показывать ложное… Я сделался строже и не хотел играть тем, кто игры не заслуживал. Я прятался вместе со свирелью моей в самые темные уголки этого грота от преследовавших меня мольбами своими девиц, отталкивал их и, если они не хотели уходить обратно к толпе, поздно вечером выводил их через другой скрытый в кустах тесный выход в долину, где их уже дожидался обыкновенно любовник…
Но одна из таких дочерей этого города безвозвратно погубила добрую славу мою. После неудачных попыток меня обольстить, она, разорвав себе тунику и растрепав волоса, в растерзанном виде выскочила из грота, крича, что я домогался ее любви в уплату за сосновый венок и игру на свирели. Когда же она мне отказала, я, будто бы, овладел ею насильно. Бывшие в толпе друзья этой девы, хотя и хорошо знали цену рассказу ее, стали шуметь и громко меня обвинять в корысти и лжи…
Это так возмутило меня, что я пришел в гнев и громким внезапным воплем своим навел такой страх на толпу, что она в тот же миг метнулась вон из ущелья, в безумном страхе давя тех, кто упал.
После этого случая окрестные жители редко решались меня вопрошать о чистоте своих дев. Большею частью они обращались на суд божества соседней реки… Теперь не шумят уже по камням в соседней долине ее холодные струи. Они иссякли, и сама прекрасная нимфа этой реки отошла вместе с ними туда, где царить мрачный Гадес. Ты наверно не знаешь истории нимфы Родопис, хотя я и рассказывал ее некогда одному бродячему поэту, побывавшему в этих местах. Он говорил, что его зовут Тацием…
Так вот, еще в те времена, когда царили здесь олимпийцы, одной из самых любимых спутниц Артемиды была презиравшая мужчин девушка по имени Родопис. В высоко подобранной тунике, с колчаном, полным бронзовых стрел, за спиной и острым дротом в руке, гонялась она вместе с богиней за рыжими львами и легконогими ланями. Лай охотничьих псов быль ей приятней разговора мужей, и она дала даже клятву при алтаре Артемиды-Охотницы никогда не приносить унизительной жертвы Киприде.
Когда эта клятва дошла до слуха матери Эроса, Пенорожденная была очень прогневана таким непокорством и вознамерилась наказать горделивую деву.
В том же городе жил молодой человек, столь же превосходивший своей красотою всех юношей, насколько Родопис была прекраснее дев. Подобно ей Эвтиник предавался охоте и подобно ей отвергал дела Афродиты.
В сопровождении Эроса, богиня направила полет свой в тот лес, где охотились ни разу не встречавшиеся дотоле дева и юноша. При виде Родопис, которая целилась в лань, Афродита сказала своему крылатому сыну: „Вот она, сын мой! Стрелою своею заставь полюбить ту, которая отвергает наши дела. Заставь ее покориться воле богов“.
И золотая стрела с именем гордого юноши, сверкнув из лука юного бога, поразила Родопис в самое сердце, в то время, как сама отважная дева свалила бронзовой стрелой быстроногую лань. В тот же миг из лесу вышел прекрасный как бог Эвтиник.
И третья стрела, на которой написано было „Родопис“, вонзилась незримо в грудь молодому охотнику. Дева и юноша подняли взоры и, нежданно увидев друг друга, воспламенились взаимной любовью.
Взявшись за руки, долго смотрели они друг другу в глаза. Потом я видел, как слабых и томных, словно пленников, повлек их за собою Эрот… Они шли. Голова Родопис была на плече Эвтиника, обвивавшего стан девушки, дотоле отвергавшей мужчин. Впереди манило заросшее темного зеленью отверстие грота. И там нарушены были обеты обоих…
Странник, ты никогда не слыхал победоносного смеха Киприды! Я его слышал. Этот хохот ужасен. Он тише свиста змеи и громче рыкания льва. Сами боги, заслышав его, трепещут как листья деревьев под дыханием знойного ветра…
Смех Афродиты достиг до слуха Делосской богини. Возвратившись, узнала она о торжестве Аматузии.
Твердой стопой со строгим лицом молча притекла девственная сестра Аполлона в нашу долину и зорким оком открыла в вечерних сумерках кравшуюся сквозь заросли ив на ночное свидание Родопис.
И гневно остановив деву, богиня ударила ее несколько раз по округлым плечам изогнутым луком.
— Вот тебе за нарушение клятвы! — воскликнула дочь тихой Латоны.
Схватив затем Родопис за пышные косы, повлекла ее Артемида к темному гроту, бывшему свидетелем нарушения клятвы.
Что происходило там, я не знаю, ибо избегал тогда встречаться с Богиней-Охотницей, которая кое за что была мной недовольна… Но, немного спустя, из пещеры заструился чистый как слезы, прозрачный поток, медленно покатившийся по зеленой долине.
Выйдя из грота, Артемида сказала следом за ней собравшимся нимфам:
— Пусть участь виновной будет уроком для вас. Нарушившая обет чистоты станет теперь на страже ее. На суд этих струй пусть идут сюда девы, про которых говорить обидно молва. Девушка, оскорбленная ею, пусть приходит в сопровождении родных и знакомых к этому самому гроту и в присутствии всех начертает на воске таблички клятву о своей чистоте. С одною этой табличкой на шее войдет она в струи потока, и, если клятва ее лжива, волны его с шумом покроют собою вероломные строки. Если же дева чиста, уста новой нимфы будут незримо целовать ей колени в струях потока. О таковой воле моей скоро возвестит оракул в Эфессе…
Но разве мог кто-нибудь, бессмертный или смертный, достичь послушания женщины? Сделавшись нимфой потока и судьей своих бывших подруг, Родопис скоро нарушила волю богини. И если девушка, чья невинность была заподозрена, приходила к ней на берег накануне дня испытания поплакать в надвигавшихся сумерках, дева эта могла быть уверена, что ее тайные мольбы будут услышаны снисходительной нимфой. В таком случае вода почти никогда не подымалась до таблички, висевшей в том месте груди, где кончается загар и начинается белое тело, но, тихо журча, упадала ниже колен, дабы все могли видеть засвидетельствованную ею невинность.
Но о нарушении нимфой долга судьи стало, наконец, известно Артемиде. В ночной темноте, когда луна была скрыта черными космами туч, явилась богиня к нежно звенящим струям потока, приняв, на себя скорбно потупленный вид девушки из ближнего города. Став на берегу и скрыв грозный бич в складках одежды, нежно просительным голосом воззвала богиня к нимфе реки: „О, Тихоструйная, сжалься! Не дай мне стать жертвой позора! Доброе свидетельствуй о мне народу, который завтра придет на твои благословенные берега!“
И вот, из воды показались голова и серебристо-бледные плечи нимфы Родопис, которая, склонясь на мольбы, вещала ласковым голосом:
— Не бойся, о, девушка, не выдам я тайны твоей. Без страха приходи завтра к светлым струям моим!
— Так-то ты, презренная, исполняешь волю мою! Дочь великого Зевса дерзнула ты обмануть! — гневным голосом вскричала Артемида, и безжалостный бич ее стал хлестать по нежному телу нимфы Родопис.
Только стонами и бессильной мольбой ответствовала та на гневные вопли и удары богини, тщетно пытаясь смягчить ее ожесточенное сердце. Но ярость дочери Лето не утихала, и струи потока окрасились розовой кровью злосчастной Родопис.
Через три дня они вовсе иссякли, и бедная нимфа, говорят, удалилась отсюда под темные своды Тартара, где не могла достигнуть ее злоба Артемиды.
Таково было старое время, о, странник, когда на земле можно было видеть великих богов, воля которых вплеталась в жизнь населяющих эти страны людей…
Я заговорился с тобою. Колесница Солнца уже склонилась к закату. Скоро наступит вечер и прохладой своей оживить на время тусклые тени обитавших здесь некогда нимф… Бойся тогда оставаться, о, смертный, в этой долине. Они так жаждут жизни, что могут даже выпить твою, если ты поддашься их нежному шепоту, прелести плавных движений и молящему зову очей. Ты станешь хиреть, и близкие твои скажут потом, что ты захворал и умер от лихорадки… Проснись! Пора тебе в путь!…»
Легкий толчок заставил меня вздрогнуть и пробудиться. Вокруг не было никого. Где-то вблизи журчали струи ключа. В ветвях прыгали с чириканьем птицы. Со стороны моря пахнуло прохладой. Олеандры в болотной лощине шире раскрывали лепестки своих розово-белых цветов…
Я взглянул на часы, затем на компас и карту и сообразил, что мне следует торопиться, дабы успеть добраться по горным тропинкам до наступления полного мрака к лежащему возле самого берега моря небольшому селению, о котором бог Пан говорил с моими сонными мыслями.
И когда я тронулся в путь, где-то за спиною моей раздалось, как бы провожая меня, полное жалобной грусти блеянье козла…
Шепот Пана // Русская мысль, 1912, № 9.