ШАМАН-БАБА
правитьI
правитьКогда жена Лонтогиря, — а было ей всего около сорока зим, — собралась умирать и не было ниоткуда никакой надежды на выздоровление, Лонтогирь вспомнил, что на последнем суглане люди толковали о русских шаманах, которые хорошо лечат и людей и оленей. И Лонтогирь подумал:
«Жалко, если умрет жена. Кто ребят растить станет?.. Может быть, русский шаман, который умеет лечить не только людей, но и оленей, может быть, он вылечит Ашитту!»
И он повез Ашитту в Таежное.
Нульгу за нульгою делали они по крепкому зимнему пути. Бодро бежали олени, весело поскрипывали нарты, деловито и уверенно мчались впереди собаки. Все было привычное и много раз испытанное. И могло бы быть спокойно и безмятежно на душе. Но не было безмятежности у Лонтогиря. Жена стонала. Она впадала в забытье, она металась на нарте и вскрикивала дико. Она умирала.
Порою Лонтогирю казалось, что он напрасно пустился в эту дорогу, что Ашитте легче было бы умирать там, дома, возле речки, где кочевала она всю свою жизнь. Но возвращаться было поздно. И он гнал оленей вперед.
II
правитьВрач Розенштейн работала на базе второй год. Север заставляет людей быть выносливыми и бодрыми. Поэтому только первые шесть месяцев ее работы в глуши были ей тягостны и обременительны. На второе полугодие она уже успела стряхнуть с себя неприспособленность и беспомощность горожанина и начала понимать и любить северное солнце, зарево закатов и внушительную тишину длиннейших ночей. Она стала переживать наслаждение творчества, когда ей удавалось вызволить больного из неминуемой гибели, когда ей удавалась сложная операция, когда она возвращала к жизни, казалось, совсем обреченных больных. Ее больничка, где она была полновластным хозяином, никогда не пустовала. К ней шли и ехали за помощью, за советом. за лекарствами из самых дальних углов тайги. Ее знали далеко кругом, на самых глухих стойбищах. И ее прозвали нелепо, немножечко смешно, но очень почтительно:
— Шаман-баба!
Но не сразу узнали о ней и поверили ей. Так же, как ей самой пришлось долгие месяцы привыкать к северу, к тайге, так и к ней привыкли не скоро. Первые месяцы таежные люди боялись нести свои болезни неведомой, издалека приехавшей женщине. Кто ее знает, поможет ли она? Слыхано ли это, чтобы чужая, русская женщина была сильнее болезней, сваливающих самых крепких мужчин!
И только несколько случаев тяжелых заболеваний и удачной помощи Розенштейн больным изменили к ней отношение.
III
правитьАшитту Лонтогирь довез до больницы еле живой. Врач приняла больную и велела Лонтогирю подождать на кухне. Лонтогирь стал ждать.
Он сел на полу, поджал под себя ноги, курил и сплевывал. Кухарка поглядывала на него и, зная повадки таежных людей, незлобно ворчала:
— Плевал бы ты, друг, поменее! Пол у нас чистый, а ты эвот как его изгадил!
Лонтогирь плохо слушал ворчливую женщину и думал о больной жене, о некормленных оленях и о том, что Шаман-баба совсем молодая и вряд ли поможет Ашитте.
Врач пришла не скоро. А когда пришла, то сердито попеняла Лонтогирю:
— Почему ты бабу не сразу привез? Плохо с бабой твоей!
— Плохо?! — переспросил Лонтогирь и согласно покачал головой. — Плохо. — Умрет, поди. Тебе возил, надо ли, нет ли? Оленей маял… Плохо…
— Эх ты! — огорчилась Розенштейн. — Надо бы раньше ее сюда. А теперь всяких осложнений жди… Она у тебя когда родила-то? Месяц будет?
Лонтогирь посчитал и сказал, что Ашитта родила мертвенького мальчишку в прошлую луну.
— Накорми, Петровна, мужика! — приказала Розенштейн кухарке. — Дела мне с вами, как с ребятками малыми!..
А когда Лонтогирь, сытно поев, рыгнул, закурил и озабоченно вслух сообразил, что, видать, помрет Ашитта, — Петровна вспылила и назидательно закричала:
— Да где это ты слыхивал, чтоб у Доры Давыдовны больные умирали? Брось такие глупости воображать себе!..
Лонтогирь вздохнул, зажмурился и стал по привычке думать о своем.
IV.
правитьОперация была сложная и длительная. Сестра испуганно взглядывала на побледневшее, застывшее лицо врача и безмолвно и расторопно подавала ей инструменты, марлю и все необходимое. В крохотной операционной было светло и тихо. Пахло лекарствами, кровью и тяжелым запахом болезни. За бревенчатыми стенами больницы лежала заснеженная, безмолвная тайга.
Когда Дора Давыдовна наложила последний шов, разогнулась и обвела усталыми глазами привычные пустые стены, сестра облегченно вздохнула.
— Вот и обошлось… — радостно сказала она.
— Крепкий организм, — обронила Розенштейн и стала мыть руки.
На кухне Петровна выговаривала Лонтогирю:
— У ей золотые руки. А ты говоришь — помрет!.. Вызволит она тебе твою бабу!
Лонтогирь радостно мигал, словно смигивал тревогу, а Петровна добродушно ворчала:
— И не стоите вы этакой заботы об вас!
Вслушиваясь в ее слова и с трудом понимая, что она говорит, Лонтогирь растерянно усмехался. Одно было ему ясно: жену он сюда не напрасно привез. Шаман-баба, однако, помогла!
— Шаман-баба… Добрый, видать… Ничего, видать… — пробормотал Лонтогирь.
Петровна, занявшись своими кухонными делами, ничего не ответила.
Усталая Дора Давыдовна, окончив работу, вышла на кухню.
— Корми, Петровна! — сказала она. — Готов обед?
— Эвот что скажете? Да я его уже который раз с плиты снимаю, чтоб не перепрел! Вас оторвешь ли от занятьев?!
Врач заметила Лонтогирю:
— Поправится баба твоя, здоровой будет. Только ей полежать здесь придется. Тебе бы, друг, вернуться домой, а потом через неделю и приехал бы за ней.
Оставлять жену Лонтогирю было боязно, но и домой очень хотелось: тянуло к привычным занятиям, к промыслу, к тому, что было крепко своим и родным. И он, поколебавшись немного, отправился облаживать оленей в обратный путь.
V
правитьАшитта выздоровела. Солнце с каждым днем выкатывалось все выше и выше. Снег на прогалинах, на склонах хребтов и по реке покрывался крепкой коркой наста. Сохатые брели туда, где был корм, осторожно и пугливо. Наст уже не выдерживал их тяжести и они проваливались в снег и, дико вращая залившимися кровью глазами, выпрыгивали на прочное и устойчивое место. Собаки чуяли гон за зверем и свирепели. В холодном, но пронизанном ожившим солнцем воздухе дрожали предвесенние ветры, предвесенние зовы.
Лонтогирь налаживался гонять сохатых. Багдама и Ниру, две остромордые и остроухие собаки, понимали, куда готовится хозяин, и нетерпеливо вертелись возле него.
По всем признакам и приметам и по всем сведениям выходило, что сохатых поблизости пасется много. Значит, промысел будет богатый. Значит, будет весело и хорошо. И все помыслы, все внимание Лонтогиря направлены были на предстоящую охоту. Ничто не могло оторвать его от нее, ничто не могло нарушить и остановить издавна налаженное, и привычное. Но где-то в стороне совсем чужого человека подстерегала беда. И выходило так, что Лонтогирь, знавший только свой чум, своих оленей, своих собак и свою жену с ребятами, внезапно втянут был и запутан в чужую, незнаемую беду.
Стойбище Лонтогиря стояло в стороне от путей, которые вели в людные, широкие места. Но дорога из Таежного к населенным краям шла кривляком, огибая тяжелый хребет, и знающие люди находили, что таежной тропой, проложенной Лонтогирем, иной раз быстрее и легче можно добраться до ближайшего большого села, чем торной, привычной дорогой. И изредка те, кому по какой-либо неотложной надобности приходилось скоротать путь, ступали на иргис Лонтогиря и выгадывали день или два пути.
Таким-то образом в сумрачный полдень возле чума Лонтогиря заскрипел и завизжал снег под чьей-то запряжкой и взлаяли приветливо собаки — лонтогиревы и чужие. Лонтогирь вышел к гостям и увидел на задней упряжке закутанного в меха, привьюченного в нарты неподвижного человека. Гость, хозяин упряжки, поздоровался с Лонтогирем и против обычая, предупреждая дальние расспросы, коротко сказал:
— Шаман-баба…
— С чего это она? — удивился Лонтогирь. — Лежит, как груз. Спит, что ли? И куда ее везут? Непонятно.
Человек, привезший врача, торопился. Он сказал что-то хозяину упряжки, и тот заговорил, обращаясь к Лонтогирю:
— Шаман-баба шибко захворала. Так шибко, что и помочь ей здесь нельзя. Надо скорее везти ее в большой город. Вот и везем. А у меня олени притомились, мне дальше ее не увезти. Вези, Лонтогирь! Твои олени сытые и здоровые. Скорее вези!
Везти Лонтогирь испугался. Это значит — потерять время, а время сейчас ему так дорого! Сохатые бродят совсем близко, и промысел ожидается небывалый. Нет, везти ему несподручно.
Шаман-баба лежала в нарте неподвижная и тихая. Лонтогирь взглянул украдкой на нее и отвернулся. Что-то стеснило ему грудь.
— Шибко хворает? — спросил он невольно, а хотел повторить упрямое: не повезу! — Неужто умрет?
— Если в город довезти скоро, так и не умрет. Надо только скорее, как можно скорее вези!..
Сохатые бродили совсем-совсем близко. Они такие жирные, и шерсть на них лоснится, и шкура их пойдет по хорошей цене. Наст крепок, но не сдержать ему тяжести ожиревших, сытых сохатых. Багдама и Ниру погонят зверя. Будут весело и гулко раскатываться выстрелы, будет звонок лай яростно-веселых собак, будет короток и отчаян предсмертный рев сохатого…
— Неужто умрет?!.
— Мои олени, Лонтогирь, не довезут, сам видишь… Если быстро везти, вылечат ее там, в большом городе…
Если быстро везти…
Из чума вышла Ашитта. Она все слышала. У ней испуганные и грустные глаза. Вот на нартах лежит, как мертвая, Шаман-баба, та, которая вернула ее к жизни. Испуганный взгляд Ашитты устремлен на мужа. Конечно, мужчины лучше знают, как поступить, но она бы не мешкала, она забыла бы все и стала ловить оленей и ладить упряжку. Но мужчины лучше знают…
Лонтогирь встречает испуганный взгляд жены. Воспоминанье, неуловимое и бесформенное, внезапно томит его. Ашитта тут, здоровая и сильная, а там — больная Шаман-баба. Та, которая сделала Ашитту здоровой и сильной…
— Ашитта! — неожиданно для приезжих, которые уныло поглядывали на него, и для самого себя кричит он. — Лови оленей!.. Скорее!
Скорее! скорее!.. Ашитте не надо повторять. Она скоро, как можно скорее станет ловить оленей…
VI
правитьСрочную и сложную операцию Доре Давыдовне делали в городской больнице. Придя в себя после хлороформа, Дора Давыдовна раньше всего подумала профессионально: какая хорошая операционная! светлая, обширная! Потом вспомнила о болезни, о боли, о смутном, как сон, долгом пути. Вспомнила, как в полузабытьи она представляла себе, что едет в лодке по широкой-широкой реке и как нестерпимо-жаркое солнце жжет ей голову и некуда укрыться от убивающего зноя. Потом она вспомнила, что была очень больна и ей предстояло что-то очень серьезное, что вокруг нее были встревоженные лица и что на нее глядели испуганные и скорбные глаза. Она сообразила: «Петровна… Сестра…» Сообразила и окончательно пришла в себя.
— Теперь, коллега, — ласково, но настойчиво и твердо сказал старший врач больницы, — теперь вам прежде всего необходим покой… Расспрашивать будете потом. Одно только знайте: если бы помедлить еще день-два, и никакая операция вам не помогла бы… Лежите, отдыхайте…
Дора Давыдовна поправлялась медленно. Несколько раз начинала она допытываться о том, как и кто доставил ее сюда. Наконец, настал день, когда ей можно было разговаривать, когда она окрепла. Тогда недавнее прошлое встало отчетливо и необманно. Вспомнилось внезапное заболевание, сначала пустяк, потом, повидимому заражение крови во время какой-то операции. Потом ясное представление о надвигающейся гибели, ощущение беспомощности, горькие мысли о том, что заброшена и беспомощна. Потом на воспоминания надвигается туманная завеса: какие-то люди, лодка, широкая река… Но причем же тут лодка? Ведь теперь зима? Разве?.. Не может быть! Неужели она лежит здесь много месяцев и прошла зима, прошло лето и снова проходит зима?! Неужели?..
Старший врач смеется в ответ на эти предположения:
— Голубушка, вы тут три недели. А привезли вас хорошо. С места на оленях, сменные эвенки… Мчали, говорят, прямо дух захватывало!..
— На оленях… — раздумчиво тянет Дора Давыдовна. — Вот оно что значит… Как в лодке…
Олени, нарты, чумы, тайга отодвигаются в сторону. Впереди отдых, поездка на курорт, к морю, к ласковому, прочному солнцу. Но становится немножко грустно: жаль всего этого, что останется позади. Дора Давыдовна вздыхает.
Хорошо жить!..
VII
правитьСохатые отошли в сторону. Лонтогирь вышел по насту и нашел старые следы. Собаки метались по сторонам, волновались, скулили. Охота на зверя была пропущена. Отчаянье и обида нахлынули на Лонтогиря. Вот повез Шаман-бабу в неурочное время и пропустил самое хорошее время!
Отчаянье и обида вползли в чум Лонтогиря. Жалуясь камельку, покатым стенам и теням, залегшим под ними, Лонтогирь причитал:
— Зачем Шаман-баба хворать стала? Зачем везти ее стали мимо стойбища? Разве не могли другой дорогой отправить и разве мало оленьих упряжек в тайге?.. Зачем отрывали от охоты, от хорошей охоты?.. Вот ушли сохатые, и нет добычи… Зачем?..
Починяя мужние унты, Ашитта прислушивалась к сетованиям Лонтогиря. Правда, жалко упущенного промысла. Правда, очень жалко. Но как же могло быть по-иному?
Ашитта слушает и не выдерживает. Она говорит:
— Лонтогирь! Там у Шаман-бабы я во второй раз родилась… Разве не мертвую ты повез меня к ней? Разве не собиралась я в далекую тайгу, откуда никто не возвращался, а вот Шаман-баба сделала так, что я сижу здесь и подымаю твоих детей… Лонтогирь! Шаман-баба тоже собиралась в далекую тайгу, откуда никто не возвращался. А она такая молодая! Она добрая! Она друг…
Слова Ашитты ударяют Лонтогиря по сердцу. Он хмурится, усиленно курит. Не выдерживает и кричит:
— Молчи!
Он кричит грозно и властно, но Ашитта чутким женским ухом улавливает в этом крике далекую растроганность. Ашитта ухмыляется…
За стенками чума нетерпеливо лают Багдама и Ниру. Лонтогирь деловито собирается на промысел.
Лонтогирь шел на широких голицах по насту, и впереди него бежали Багдама и Ниру. Обе собаки что-то чуяли, и бег их был радостно-стремителен. И в беге их Лонтогирь понимал одно: впереди есть зверь. Впереди ждет добыча!..
Значит, все хорошо. Хорошо, что Шаман-баба вылечила Ашитту, хорошо, что Шаман-бабу вылечили в городе. Хорошо, что он, Лонтогирь, тогда быстро, как только можно быстро, увез ее, куда надо было. Хорошо, что наст крепок и что собаки чуют зверя…
Хорошо!..