Максим Горький
правитьШабры
править…Тяжело дыша и фыркая, усталая лошадёнка Комова вывезла телегу на вершину холма и, понурив голову, стала, широко раздувая бока.
— Ах ты, привередница, — добродушно проворчал хозяин и спрыгнул на землю, желая поправить сбрую.
Он был настроен великолепно. Поездка в город удалась ему как нельзя более хорошо, он выгодно продал пару боровов и телёнка, условился с одним купцом насчёт одной работы на зиму и даже задаток получил с него, купил своему парнишке Федьке сапоги, девчонкам — по платку, жене — покрышку на шубу, потом разных городских гостинцев. И не раз он уже мечтал дорогой, как это он приедет домой, ребятишки обступят его и будут ныть:
— Тя-атенька, покажи, чай, чего привёз?!
Жена тоже будет довольна. Потом сядут пить чай. Придёт кто-нибудь из знакомых и станет спрашивать насчёт города, как там цена на хлеб стоит, много ли его, и нет ли какого разговору насчет земли.
— Стой, дурёха! — прикрикнул Комов на лошадь. У неё была стёрта хомутом кожа на плече, и она шарахнулась в сторону, когда Комов стал поправлять хомут. С холма пред Комовым развёртывалась широкая картина, выписанная тусклыми, как бы выцветшими красками осени. Прозрачный воздух открывал далёкие горизонты, во все стороны тянулись пустынные, щетинистые поля. Кое-где на них возвышались копны хлеба, зелёные полосы озимей резко бросались в глаза, маленькие рощи были расцвечены в краски, ярко-рыжеватые одинокие деревья и кусты стояли среди полей, почти уже оголённые ветром осени. Дороги тёмными лентами вились по полям. И на всём лежал этот странный, как бы пропитанный туманом колорит старых, выцветших от солнца картин.
Солнце лило с безоблачного неба на эту холмистую равнину холодный свет, и меланхолия увядания не оживлялась этими неласковыми лучами. Точно в солнце угасли страсти, и оно светит земле по обязанности. И в резких порывах ветра чуялось холодное веяние зимы.
Комов посмотрел на всё это и вздохнул. Просто так вздохнул — без грусти и без удовольствия. Более сорока раз встречал он в своей жизни осень, самое сытное время для мужика. Он впрыгнул на телегу, ударил лошадёнку вожжами и крикнул ей:
— Н-но, шагай, милая!
До деревни осталось вёрст с двадцать, а солнце уже было низко.
— А не подвезёшь ты меня малость, добрый человек? — раздался спокойный, немного хриплый голос сзади Комова.
Он даже вздрогнул. За задок телеги держался рукой высокий человек в толстом рваном пальто, подпоясанном красным кушаком. На голове у него была плотно надета меховая шапка с наушниками, в руке он держал здоровую палку из берёзы с обделанным на конце корнем, величиной с мужицкий кулак. Лицо его было как будто знакомо Комову, Когда Комов обернулся и взглянул на него, тот поклонился ему, а Комов ответил на поклон нерешительно и с некоторой тревогой сказал:
— Пристала лошадёнка-то у меня…
— Да ведь дорога-то под гору…
— Оно так… Садись ин, для бога… Садись вот, рядом-то.
Тот положил вдоль телеги свою палку, сел на неё и, сунув руку за пазуху, улыбаясь, сказал:
— Ну, вот и спасибо… Вёрст пяток с костей долой.
Потом вынул кисет и, наклонясь над ним, стал набивать трубку. Тревога Комова несколько уменьшилась, когда попутчик положил свою палку, и он стал соображать, где это он видел такого человека? Думая об этом, он думал также и о том, что местом они едут глухим и что, хоть и слышно, как молотят в Осинках, но, ежели кричать придется, — едва ли кто услышит. Осторожно запустив левую руку в карман штанов, он набрал в руку штуки четыре крупных медных денег и крепко сжал их в пальцах. В случае чего — всё-таки тяжелее ударишь. Пожалуй, этот парень помоложе лет на десять, да и посильнее его — вон шея-то какая!
А парень курил трубку, спокойно смотрел вокруг и молчал, болтая ногами в новых лаптях и онучах.
— Далече тебе? — спросил Комов, искоса следивший за ним.
— До Сояновки…
— Н-ну? А я ведь сам сояновский, — с удовольствием вскричал Комов. Коли этот человек едет в одну деревню с ним, — значит, никакого греха не может быть… — Ишь ведь… К кому же ты… по каким делам, собственно? То-то я тебя как бы видал где, лицо у тебя будто знакомо мне… Ты в батраках у Сизова купца не живал ли?
— В батраках я не живал, — вполголоса ответил попутчик и, спрятав трубку в карман, поднял несколько шапку со лба.
— Та-ак, — сказал Комов, — значит, по своим делам? Чьих же ты будешь?
Тогда попутчик тихонько засмеялся и негромко сказал:
— Эко память у тебя какая стала, Игнат Иваныч! Больше тридцати годов мы с тобой бок о бок жили и землю тоже рядышком всегда ковыряли… А пяти годов не прошло — и забыл ты шабра…
— Тпру-у! Стой! — вдруг зашептал лошади Комов, дёргая её вожжами, хотя она уже встала. У него сразу вспотел лоб и шапка съехала на затылок. И ему казалось, что доносившийся издали шум молотьбы раздается теперь в его груди и голове.
— Николай! — схватив шабра за плечо, зашептал он с ужасом на лице, оглядываясь вокруг, прислушиваясь и вздрагивая. — Как же ты? Ведь на двенадцать лет тебя?.. Сбёг, значит? Ах ты… как же это? а? Я-то… посуди сам…
— Ты не бойся, — спокойно сказал Николай, ударяя своего шабра по колену и посмеиваясь. — Ничего не будет… ни тебе… ни кому… Я сбежать-то сбежал, но хватиться меня не могут там… Так устроено. Ведь розыска обо мне не было?
— Не было, брат, не было, но что-что… А всё-таки — разве можно этак, без опаски? Вот мне, например, объявился…
— Так, чай, ты какой мне друг… старинный… — ласково улыбаясь, сказал Николай.
— Да ведь другие узнают! — вскричал тревожно Комов.
Лошадь шла шагом, а седоки, не обращая более внимания на неё, смотрели друг на друга с самыми разнообразными чувствами. Комову было страшно. Вот он везёт к себе в деревню человека, осуждённого за убийство конокрада на двенадцать лет каторги. Положим, не один он виноват в этом деле, но он осуждён и бежал с каторги. Что он за человек теперь? Раньше, до того дела, Николай Брагин хороший мужик был, и с Комовым они жили душа в душу. Комов вспомнил, как он был дружкой у Николая, а потом Николай пировал на его свадьбе, и как они, бывало, одолжались друг у друга разной разностью. Вообще примерно, хорошо жили. Но теперь, после каторги, что за человек стал Николай?
А Николай смотрел на шабра с неопределённой улыбкой, и лицо его то и дело изменялось. Он тоже вспоминал прошлое, думал о жене, о ребятишках и спрашивал о них Комова.
— Жена — живёт… Ничего, она баба в работе упорная. Митюшка малый бойкий такой, а Марья-то в школу ходит… Она слаба. Сирота из Песчанки, подросток, живёт с ними. Тихий такой, работящий. Он вроде батрака… Жена у тебя, Николай, держится…
И, говоря это, Комов всё думал — а что, как Николай-то греха какого натворит в деревне? И потом обнаружится, что это он вот, Комов, привёз его… Не объявить ли старосте про всё это? Так и так, мол, беглый каторжный человек приехал со мной, но я в этом не виноват. Али я мог его не подвезти? Я бы ему отказал, а он меня дубиной своей хватил бы по голове и всё равно пришёл бы в деревню.
— Да ты чего так сомутился, Игнат Иваныч? — задушевно и с лёгонькой усмешкой сказал Николай и с горечью прибавил: — Али боишься меня, что я каторжник? Так я, брат, на каторге-то и не был…
— Это как то есть? — недоверчиво спросил Комов.
— А так… не дошёл до неё…
— С дороги бежал?
— Вроде этого… Видишь ты, обменялся я именем своим с одним человеком… А он был больной совсем… Ну, он умер, на одном этапе… а вышло, что умер-то я, а он бежал. Понял? — И Николай добродушно захохотал.
— Да… вон оно что, — задумчиво протянул Комов. — Ну, и что же теперь будет?
— Это со мной-то? — спросил Николай.
— Ну да… Как же ты теперь полагаешь жить? Ведь в Сояновке невозможно… Все узнают. Земский у нас… охо-хо-о!
— В Сояновке! Тоже сказал! Я, брат, Игнат Иванович, не в Сояновку… а за Дунай иду. К румынам. Там, говорили мне знающие люди, живут русские казаки… Так вот я к ним и доберусь. А в Сояновку… надо, чай, на жену с детишками хоть глазом взглянуть… ты как насчёт этого?
— Это конечно. Это дело доброе… Как же? Н-да… а всё-таки опасно… вдруг признает кто? Ведь что тогда будет?
— Тогда-то? Нехорошо будет. Опять в Сибирь пойду. А ты вот что: я доеду до рощи да в ней и слезу, лягу там и дождусь ночи — так? А ты, как приедешь домой, Палагее-то моей и пошепчи: муж-то, мол, твой, Палага, тут, поблизости… жди сегодня ночью. Сделаешь?
— Известно, сделаю… — сказал решительно Комов и глубоко задумался.
Брагин снова вытащил из-за пазухи трубку и закурил. Ехали по лощине, промытой дождями. С одной стороны её опускался крутой глинистый обрыв, другая, пологая, была покрыта жёлтой травой, вялой, уже хваченной утренниками, и вся лощина представляла собой узкую и длинную тропу, опускавшуюся вниз, как бы в землю. Впереди виднелись полуголые вершины деревьев, и бедная, редкая листва их была раскрашена в яркие краски осени.
— Вот что я скажу, Николай, — глухо заговорил Комов, не глядя на шабра. — Человек ты был хороший… это так, что уж говорить. Но… сердись ты на меня не сердись, а надо говорить правду. Дело у нас такое… вострое, что, если не говорить нам про него по правде, — большой грех может выйти. Н-да…
— Да ты, Игнат, чего всё только размахиваешься? Бей сразу! — усмехнулся Брагин и враждебно посмотрел в лицо Комова.
— Ну, это ты напрасно… «Бей!» Чего мне тебя бить? Али ты думаешь, мне не жаль тебя? — Комов тяжело вздохнул и смущённо продолжал: — Знаю я, какой ты был человек, и знаю, что не один ты в этом деле виновен. Но кто ты такой теперь? Вот оно в чём дело-то. Что ты за человек стал после всего этого? От мира деревенского ты отрезан напрочь…
— Ну? — тихо сказал Брагин.
— Ну… вот я хочу тебе сказать, Николай, такую штуку… Я человек мирской… мне мир — стена каменная… и у меня в миру место своё есть. А я могу из-за тебя его потерять.
— Да не бойсь ты! — тихо и просительно сказал Брагин. — Не бойсь за себя-то… не сделаю я для тебя худа.
— Нет, я — за мир боюсь. Вдруг ты чего-нибудь настроишь… склока поднимется, и всё такое… Вдруг ты жену свою… сделаешь ей чего худое… или красного петуха недругу своему Кирилке-кабатчику подпустишь… ваш брат на это мастер. А кто будет виноват? Я — потому я тебя прикрыл.
— Игнат, побойся бога! Али я не человек уж стал? — строго и громко воскликнул Брагин, и его лицо — худое и жёлтое — сердито нахмурилось.
Лошадь Комова, испуганная его возгласом, дёрнула, шабры покачнулись на телеге, Комов быстро оттолкнулся от Брагина и подозрительно посмотрел на него и придержал лошадь, потрусившую было рысцой.
— Я тебе и говорю, что не знаю я, кто ты теперь для мира, — вполголоса и угрюмо заговорил Комов. — Я вот сижу и думаю, что… надо мне с тебя клятьбу взять для моего покоя и для вообще крестьянства…
Брагин молчал, покачивая головой. — Так вот, Николай, дай ты мне клятьбу, что в деревне ты только ночь пробудешь и зла никому не сделаешь… — твёрдо выговорил Комов.
— А то? — засмеялся Брагин сухо и зло.
— Ну… понимай сам, — тихо сказал Комов.
— Объявишь?
— Говорю… понимай сам…
Наступило молчание. Из лощины выехали к опушке рощи, и под колёсами зашуршали груды сухих листьев. Их всюду было много, жёлтых и жалких, то и дело они срывались с деревьев и тихо, как бы недоумевая, кружились в воздухе, падали на землю, некоторые падали в телегу. Брагин поймал один из них на лету, посмотрел на него, взял в рот и стал жевать. Комов угрюмо молчал. Солнце было скрыто за рощей, на поля ложились тени, и веяло холодом. И всё вокруг смотрело так же холодно, неприветливо, и белые стволы берёз казались уже покрытыми тонкой корой снега. Брагин тяжко вздохнул.
— Я побожусь, Игнат… это я могу…
— Вот и хорошо… успокоишь меня… — несколько сконфуженно сказал Комов.
— Н-да-а… Встречал я таких людей, которые о крестьянах, бывало, как о зверье бессердечном говорят. Не понимал я их… — бормотал Николай.
Комов соскочил с телеги, снял шапку и, наклонив перед шабром голову, замялся. Тот тоже сошёл с телеги и тоже обнажил голову. Лошадь одним глазом смотрела, как они стояли друг перед другом. Полуголые ветви деревьев шуршали, листья падали с них, тени сгущались и глубине рощи.
— Вот те Христос и святые угодники порукой, — вполголоса заговорил Брагин, — что я к утру уйду и никакого худа никому не сделаю — разрази меня господи!
— Вот, Николай, вот! Смотри же, божился! Ну, прощай! Не увидимся, чай, уж! — И, проговорив всё это торопливо и с удовольствием, Комов широко размахнул руками и склонил голову набок. Брагин ступил шаг к нему, они обнялись, трижды поцеловались из щеки в щёку, и, не глядя на шабра, Комов прыгнул в телегу и ударил вожжой лошадь.
— Тпру-у!.. Николай! — всё ещё не глядя на Брагина, спросил он. — Еда у тебя есть? А то вот — баранки…
— Дай… — сказал Брагин. Он стоял всё ещё без шапки и опустив голову на грудь.
Комов торопливо порылся в мешке и подал шабру целые пригоршни наломанных баранок. Тот медленно выбрал их из рук Комова, спрятал себе за пазуху, и лицо его искривилось.
— Спасибо… Совсем, как нищему ты…
— Эх, Николай, — тяжело вздохнул Комов. — Отвык ты от мира… Не понимашь мирского… Прощай!
— Прости, для бога, коли я что…
И, прыгая по избитой колее, по корням деревьев, лежащим на ней, как мёртвые змеи, телега Комова покатилась. Брагин надел шапку, долго смотрел вслед ей, потом вынул из-за пазухи кусок кренделя, сунул его за щеку и пошёл в чащу рощи, полную тьмы и шороха.
…Ночь была тёмная и ветреная. Густая и холодная тьма нависла над Сояновкой, небо и земля были одинаково черны, и только звуки давали знать о том, что где-то близко в этой тьме живут люди, скрытые ею. Как бы жалуясь друг другу на тьму и холод, тоскливо выли две собаки, то перебивая друг друга, то вместе выводя тоскливые и жалобные ноты. Порою ветер выл вместе с ними и что-то громко хлопало, порой шелестела солома на крышах и что-то скрипело — должно быть, плетень, колеблемый ветром. Сквозь сон мычали коровы, перхали овцы — порывы ветра разбрасывали эти звуки по воздуху, пропитанному тьмой, мешая их и создавая из них симфонию, щемящую сердце…
И вдруг раздавались звонкие удары металла о металл, заглушая собою всё. Один за одним, с правильными интервалами, они падали в воздух как бы из высоты, одетой тьмой, и ветер долго носил их над деревней. Это ночной сторож бил в чугунную доску, повешенную против избы старосты.
Далеко от этой избы, почти на другом конце деревни, на колодезном срубе сидела неуклюжая, закутанная в тулуп фигура. Приподняв воротник тулупа, сложив руки на животе и наклонясь вперёд, фигура медленно покачивалась, как бы разрешая тяжёлую думу.
Это был Игнат Комов. Когда дома у него легли спать, лёг и он, но никак не мог заснуть. Ему казалось, что он привёз в деревню беду, а не своего шабра, когда-то хорошего человека, Николая Брагина. Что теперь этому Николаю деревня и её жители? Оторванный он от неё человек. И, наверное, зол он на неё за это. Не один ведь он убивал тогда конокрада, а наказание за это на одного его пало. Как не сердиться? И как не пожелать худа тем, что вышли сухи из воды…
И Комову казалось, что Николай непременно подожжёт деревню. А то может жену изувечить, потому что у неё за это время ребёнок был. Она, конечно, баба молодая… а всё-таки — как стерпеть такую обиду? Муж на каторгу ушёл, а она — на-ко! — гуляет… Положим, он, Николай-то, может, и не увидит ребёнка, Комов посоветовал Пелагее спрятать его куда-нибудь… — Но всё-таки было бы, пожалуй, правильнее объявить старосте и связать Николая… Связать, да и всё. Покойно бы это… Жалко парня, вот какое дело. Может, он и впрямь в казаки проберётся и заживёт там снова человеком. Наголодался, чай, он, бедняга, нахолодался… А вдруг он возьмёт да чью-нибудь клеть и взломает, чтобы на дорогу себе достать чего-нибудь? Как тогда быть? Тогда уж придётся Игнату Комову помалкивать про то, что он сам вора в деревню привёз… А то ведь и к нему, старому приятелю, Николай-то может забраться.
И Комов несколько раз решительно вставал с лавки с целью пойти к старосте и рассказать ему про всё. Но каждый раз воспоминания о старой дружбе и о покорном, грустном поведении Брагина в то время, как они ехали в деревню, — всё это удерживало Игната, и он опять опускался на лавку.
Думы и боязнь осаждали его и мешали ему спать; то и дело ему казалось, что Николай ломится к нему в клеть… вот окно поскрипывает, половица дрожит… А вот шорох горящей соломы… запах дыма…
Наконец, Игнат решительно поднялся и сел на лавке. Его осенила одна мысль — он оденется и пойдёт сторожить на улицу. Сторож не увидит — от него можно спрятаться, когда он будет близко. Игнат бесшумно оделся, накинул тулуп и вышел из избы на улицу. И вот уже часов пять сидит он на ветру, то приляжет на завалинке Николаевой избы, то перейдёт на колодезный сруб.
Скоро будет светать, а в избе Брагина темно и тихо, и это беспокоит Игната. Пора бы шабру уходить. Комову хочется постучать в окно — может, он уснул там? Но что-то удерживает его, и, с тревогой поглядывая в небо, с любопытством в окна шабровой избы, Комов всё ждёт.
Но — как будто вспыхнула спичка в избе? На стёклах что-то блеснуло. Комов насторожился. Вот скрипнула дверь, и раздались шаги во дворе.
— Господи Иисусе! — перекрестился Комов. Уйти ему или проводить Николая за деревню? Лучше уж проводить и поговорить с ним по душам…
На дворе раздались безудержные всхлипывания, тяжёлые вздохи, и дрожащий от рыданий голос Пелагеи говорил:
— Прощай, болезно-ой! Николи-и-то я тебя не уви-жу-у! На кого ты покинул деток-то? Дьяволы они лютые… десятеро виноваты, а один ты за них лишился жизни…
— Не плачь, — глухо шептал Николай. — Я те говорю, устроюсь там, пришлю письмо, продавай всё и поезжай… — слышь? Не обманешь?
— Нико-олушка! Сейчас бы я с тобой пошла, не то што… Да разве мне легко от живого-то мужа вдовой жить? Загубленный ты мой, безвинный, горюн-то ты мой, побродяжка! Муженёк ты мой разлюбезный, ты прости-прощай…
— Не реви, Палагея… услышат… вконец сгибну… Ну… прощай… ребят береги пуще глазу… жди письмо… и сразу живо собирайся… Пачпорт возьми… я, мол, в город на житьё… деньги вышлю… как ехать, напишу… Прощай! — И стало тихо…
У Комова сердце жгло, когда он слушал всё это. Ах ты, господи, какая человеческая жизнь тяжёлая! Слёз-то сколько льют люди денно и нощно! Пресвятая богородица, защити и помилуй!
— Про-о-ща-ай! — застонала Пелагея и взвизгнула. Потом застучал запор у калитки и тёмная фигура Брагина с палкой в руке выглянула на улицу…
— Уходи… Христа ради, уйди… — сдавленным голосом сказал он и вышел на улицу.
— Это я, Николай Степаныч… не бойся… — сказал Комов, становясь рядом с ним. — Айда-ко, я тебя деревней-то провожу.
Тот посмотрел на него и молча пошёл. Он тяжело дышал, шмыгал носом и то и дело проводил по лицу рукой. Шёл он быстро, и, несмотря на гул ветра, слышно было, как ноги его гулко били о мёрзлую землю, точно он сердился на неё и старался топтать её как можно тяжелее.
— Потише, Николай Степаныч… неровен час — услышит кто, — сказал Комов.
Шли против ветра, тулуп Комова всё распахивался и путался у него в ногах.
— Ты… следил, Игнат? — спросил Брагин, не глядя на спутника.
Тот закашлялся почему-то.
— То есть я дожидал тебя… чтобы проводить.
— Проводить! Больно уж ты торопишься проводить-то меня.
Комов дрогнул — в словах Николая звучала и злоба и вражда. Небо серело там, далеко впереди их, а над ними было ещё всё черно. Из тьмы выступали тяжёлые избы и снова исчезали в ней, — точно они медленно плыли мимо шабров, молча шагавших среди дороги.
— Эх! — воскликнул Брагин. — Из-за вас, псов, жизнь мою я изломал… Вы меня, камни вы бессловесные, раздавили.
Комов глубоко вздохнул.
— За мир ты, Никола… это хорошо, ежели человек за мир пропадает… Отпущение грехов.
— За мир! — зло передразнил Брагин, взмахнув палкой. — А что мне он — мир? Застоял он меня перед судом? По правде я наказание несу? Мир… сожрал он меня, мир-то твой.
Комов молчал. Верно ведь… Правды нет в этом деле.
— Выжечь бы вас всех тут… запалить с ветра, с крайней избы… вот бы вы и согрели… души-то ваши…
«Да воскреснет бог и расточатся врази его!..» — мысленно молился Игнат, ускоряя шаги. Скорее бы пройти крайнюю избу. А там поле… Али крикнуть… Нет, покуда кто прибежит — на смерть уложит Николай палкой-то.
— Коли мир, и человек тебе нужен — дорожи им… Грязь им не замащивай… А вы… все блудили, а один в ответе. За что я терплю? а?
— Николай Степаныч… Не шуми… Господня воля… терпеть тебе, а не другому.
— Молчи… езуит ты… Иуды вы все… Отзовутся вам… мои слёзы… — Брагин отчаянно и громко ругался, цинично ругался, злобно, безбоязненно.
Комов дрожал. Что будет, коли услышат люди? С чего это, спросят, ты-то, Игнат, с каторжным разгуливал по деревне? И Комов клял себя беспощадно за то, что не объявил старосте…
Но вот вышли за околицу. Брагин шагал всё так же стремительно, и Комов, весь трепетавший, точно в лихорадке, еле поспевал за ним. Изредка Брагин, скрипя зубами, ругался; но, наконец, замолчал, остановился и повернулся к деревне. Комов очутился сзади его, и соблазнительная, острая и горячая мысль пронизала его сердце… Тихонько нагнуться, поднять камень и оглушить Николая… Потом связать его и бежать в деревню… бить сполох…
Но Брагин обернулся… Игнат быстро взглянул ему в лицо и увидал — плачет Брагин. Стоит, смотрит на него и плачет. Комову стало стыдно чего-то…
— Никола… — дрогнувшим голосом сказал он и больше не нашёл в себе никаких слов.
— Ведь двое детей… — прошептал Брагин. — Жена… хозяйство… сколько трудов положено… поту-силы пролито… за што меня погубили вы? У-уйди, Игнат, уйди от греха! Убить я могу тебя, хотя ты и ни при чём… Я знаю… Ну — весь мир убил бы я… понимаешь? Дети ведь! Какие ещё они? Кто их на ноги поднимет… Уйди, Игнат… Звери вы… все вы людоеды…
— Николай… я вот что скажу… — дрожащим голосом начал Комов, вплоть, грудь к груди, подойдя к шабру. — Ты иди… Иди и… ничего не бойся! Прости меня, Николай… Погоди… не толкай… Сядем… я тебе всё расскажу…
— Отстань ты… — с тоской сказал Брагин, опять отталкивая шабра…
Но тот не отставал. Его вдруг охватило такое хорошее, горячее и лёгкое какое-то чувство — он сразу утратил и страх пред Николаем, и все свои думы против него. У него и в голове и в груди всё вдруг стало ясно и понятно ему, — это новое чувство как бы очистило его.
— Николай, я не отстану! — он даже обе руки положил на плечи Брагина, отчего тот отшатнулся. — Бей меня — не уйду! Я тебя давеча божиться заставлял, а теперь сам тебе побожусь.
— Чего? Что мне твоя божба… — махнул рукой Николай.
— А вот что — ежели ты про детей… Николай Чудотворец порукой тебе — я за них постою! Господа-вседержителя прошу покарать меня, окаянного, коли я им не заступлю тебя! Веришь? И на сходе скажу: «Братцы-миряне! Братка-то помните? За кого он терпит! То-то! Так возместите жене… да…» Крест святой целую — сделаю это! Всегда твоему дому помогать буду и других к тому принужу… Прости меня, Николай Степаныч… я с самой встречи всё думал — выдать тебя али нет? И вот… прояснило меня… Чувствую — виноват я… Прости… а?
— Ты это… как? — спросил Брагин странным голосом, наклонясь к лицу шабра. С минуту они смотрели друг на друга молча, и лица у них обоих были мокрые… А потом, как бы повинуясь внутреннему толчку, оба сразу взмахнули руками и обнялись крепким дружеским объятием. Так они стоили долго, оба всхлипывая и бормоча что-то…
— Ну, иди… свет уж, — сказал Игнат, разжимая руки, и, подняв полу тулупа, вытер им лицо…
— Так ты… верить тебе, Игнат?.. Поможешь? — взволнованно спросил Брагин.
— Пока жив я — не беспокойся… Как сказал — так и будет! — твёрдо выговорил Игнат…
— Ну, спаси тебя Христос! Иду я… Прощай!
Они ещё раз обнялись…
И вот высокая фигура Брагина, в чёрном пальто и с палкой в руке, быстро зашагала по дороге, а коренастый Игнат, в тулупе, стоял и смотрел ему вслед с ясной улыбкой на широком лице и со слезинкой, запутавшейся в бороде… Ветер слабел, и тьма стала реже, видно было небо, покрытое облаками, серое и холодное на востоке…
Силуэт Брагина постепенно сливался с таявшим мраком ночи, и вот — исчез. Тогда Комов вздохнул и тихо пошёл в деревню. Но вскоре он остановился и, посмотрев вслед шабру, с сожалением чмокнул языком и пробормотал:
— Денег бы ему надо дать, хоть с рубль… Ах ты, дуй те горой, а? Ведь у него, чай, совсем нет денег… И как я не сообразил?
Укоризненно качнув головой, Игнат снова двинулся в путь.
Быстро разгорался рассвет.
Комментарии
Шабры
править
Впервые напечатано в газете «Нижегородский листок», 1896, номер 332, 1 декабря; номер 334, 3 декабря; номер 337, 6 декабря, в разделе «Фельетон». В декабре 1897 года М. Горький предполагал поместить рассказ в «Журнале для всех».
Редактору журнала В. С. Миролюбову он писал: «И ещё я вам, Виктор Сергеевич, показал бы рассказик „Шабры“… и рассказ „Ефимушка“ [имеется в виду рассказ „Товарищи“. — Ред.]. Я скоро перееду жить в Нижний и оттуда вышлю вам эти штуки. Их очень хвалили извозчики, а также и интеллигенция» («М. Горький. Материалы и исследования», т. III, М.-Л. 1941, стр. 21).
В архиве писателя сохранился вырезанный из газеты текст рассказа со следами начатой правки. Но рассказ до конца выправлен не был и никогда автором не переиздавался.
Печатается по тексту газеты «Нижегородский листок».
Шабёр — сосед — Ред.