Алексей Михайлович Ремизов
Чудо
править
За чудом далеко не надо ходить, а за границу ездить и подавно.
Оно тут всякую минуту перед глазами, только смотри и замечай. Жаль, замечают так мало. А не замечают не потому, что котятами, что ли, барахтались в жизни, нет, не так это просто, каждому из нас больше отпущено, чем сами мы о себе думаем. Не замечают совсем по другим причинам: или от своей ужасной занятости, или, странно оказать, стесняются…
Живя в городе, читаешь по утрам газету, конечно, а дном толчешься с людьми по занятию своему; газетные известия — на бумаге, знакомые твои — круг такой узенький. А как люди живут по настоящему-то, народ живет, все это, по крайней мере, в миллион раз больше твоего круга, откуда увидишь?
Знал я одного, никогда не выезжавшего из Петербурга, — за делами все, не было и минуты свободной, так для него народ волей-неволей в полотере сошелся; придут полотеры пол натирать, поговорит с ними, ну, будто и к народу, к земле прикоснулся. И сколько лет так через полотера на свет Божий смотрел, да так и помер. А то один с извозчиками век свой вечный проговорил. С самим-то с собой, да с событиями из газет всяких, да с людьми с теми, что всякий день видишь на занятии, так, должно быть, очертеет, тут и полотеру рад, тут и за извозчика возьмешься.
Скажу вам, тоже в трамвае можно видеть много, если смотреть, о своем не очень думать. Разговор, конечно, заводить не придется, и слушать, пожалуй, мало чего в трамвае разговаривать не принято, но больше и главное смотреть.
Сел я раз у Гостиного, днем это было, и как на подбор, полон трамвай и таких ужасных зверских, не зверских, а насекомых каких-то лиц.
Вы представьте себе таракана, только страшно увеличенного, или блоху, только страшно увеличенную, и отбросьте от всех от них усики всякие, крылышки, или червяка ножки его червячьи и туловище, одну их голову возьмите и увеличьте ее до крайности, — вот какие собрались лица.
Когда идешь по Невскому и встречаются такие чудовища, впечатление как-то сглаживается, все это идет мимо, другим сменяется, ну, а тут на полчаса, на четверть часа ты окружен ими, и невольно смотришь и рассматриваешь.
Так и едешь.
Так мы ехали.
Около Николаевского вокзала у Знаменья вошел какой-то не то мастеровой, не то стрелок трамвайный, что по трамваям собирает, огромный, опухший весь, а с ним девочка и мальчик: девчонку он на руках внес, а мальчишку за руку тянул.
Место освободилось, и он примостился с детьми прямо против меня.
День был весенний, а все не так еще тепло, чтобы налегке так: ребятишки легко одеты были, только что калоши высокие с резинками у девочки, а у мальчика сапожонки одни, больше росту, задеревенелые.
Девочка примостилась на коленях, а мальчик как-то за спиной отца держался. Глаза у девочки совсем светлые, а у мальчика совсем черные, и оба смотрят невесело, молчат оба.
Повернули на Суворовский, едем. Смотрю я на детей, и вдруг отец их, мастеровой он или стрелок нищий, мне было совсем неважно, говорит что-то… какими словами он это сказал и сказал ли, не разобрать было, но я понял, что просит он, как поняли это все с насекомыми лицами, соседи мои. Поняли они, я это ясно почувствовал, но никто не шевельнулся, и так до следующей остановки проехали, и показалось мне, что очень много и страшно долго.
И вот один кто-то из всех нас, таракан какой-то, сунул в руку этому мастеровому копейку, а за этим тараканом и все потянулись, весь трамвай, блохи, мухи, мокрицы.
Я посмотрел на чудовищ моих, а у всех глаза опущены, никто не смотрит, ни в окно, ни на соседей. Одни мои глаза смотрели, нет, еще смотрели те совсем светлые, девочка смотрела.
И я не узнал никого.
Как странно! Или не тот вагон, — лиц не узнал я.
Это были совсем другие лица, и ничего-то не осталось, ни тараканьего, ни блошиного.
Девочка болтала калошами, а глаза так и светили, такие светлые, мальчонка что-то заговаривал, в окно посматривал, пальцем по стеклу водил.
Как странно! Я все смотрел, и до последней остановки до перевоза доехал, все смотрел, а все сидели, совсем не те, и у всех глаза были опущены.
Какая-то старушонка, барыня старая, паучихой показалась мне там, у Гостиного, перед тем как вылезать, сгорбленная такая, качаясь, чуть не падая, костлявой жалкой рукой потянулась со своим медяком и пошла.
И тут я увидел, как глаза ее запалые, заплаканные — совсем не паучиха! — до того горько смотрели и, может быть, в последний раз смотрели, а завтра там увидят, что-то да увидят, и, может быть, кому о нас всех расскажут, вес наше, это расскажут.
1912 г.
Комментарии
(Обатнина Е. Р.)
править
Впервые опубликован: Заветы. 1913. Ха 13. С. 105—107 (под общим загл. «Свет немерцающий»; с порядковым номером 2).
Прижизненные издания: Дни (Берлин). 1923. 29 апреля. № 151. Дата: 1912.
Около Николаевского вокзала у Знаменья… — т. н. Знаменская церковь, или церковь во имя Входа Господня в Иерусалим (1804); находилась на углу Невского и Литовского проспектов, напротив Николаевского (Московского) вокзала.
Источник текста: Ремизов А. М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000. Том 3. Оказион. С. 131—133.