Нынешний губернский город Пермь принадлежит к числу не старых по своему историческому возрасту: ему всего 120 лет со времени основания при Екатерине II. Он возник в числе других новых русских селений при введении в России екатерининских «Учреждений о губерниях», изданных в 1776 году, — возник в качестве административного центра новой Пермской губернии из ничтожной деревеньки Брюхановой и казённого Егошихинского медеплавильного завода на левом берегу Камы[1]. Доказательством тому служит и поныне название одной из площадей города «заводскою», а также фамилия Брюхановых, довольно часто встречающаяся в Перми. В старину же слово Пермь с эпитетом «Великая» прилагалось к более северному, ныне уездному той же губернии, городу Чердыни, некогда столице автономных пермских князей, а также и ко всей древнерусской области на верховьях р. Камы и её притоков до р. Чусовой включительно[2].
Несмотря на относительно молодой возраст, новая Пермь о первых насельниках своих имеет уже свои предания, созданные на реальной почве и передаваемые от поколения к поколению. К числу таких принадлежит и избранный нами рассказ, слышанный автором неоднократно, уже лет около 20, записанный покойным и столь известным Перми Д. Д. Смышляевым с его слов и другими любителями местной старины, например, господином Кудринским в газете «Волгарь» 1895 года. Мы передадим сперва подлинные слова из сборника статей о Пермской губернии господина Смышляева, а потом коснемся и других пересказов того же сюжета из былой действительности города Перми.
В любопытной статье «Из прошлого. О старых временах и людях» Д. Смышляев, сказав об основании нынешней Перми и первоначальном её заселении, между прочим пишет: «На углу Петропавловской улицы и нынешней Театральной площади был большой каменный двухэтажный дом советника уголовной палаты Елисея Леонтьевича Чадина. Участь этого дома весьма любопытна. Он был отстроен вчерне и покрыт железом, но никогда не был отделан, никогда в нем никто не жил; он остался цел каким-то чудом во время пожара 1842 года, когда кругом его все погорело, был куплен в конце сороковых годов М. Г. Сведомским, затем уступлен им городскому обществу в обмен на дом, принадлежащий теперь почтовой конторе, и, наконец, простояв полсотни лет необитаемым, без всякого видимого повода сломан до основания. Позднее на арендованном у городского общества месте его… построен сначала частный дом Херувимова, а теперь на том же месте красуется грандиозное здание женской гимназии»…[3]
Заметим, что Смышляев сам был свидетелем страшного пожара Перми 14 сентября 1842 года, всем пермякам вечно памятного по ходячим доселе рассказам старожилов и истребившего в один день больше половины тогда ещё совсем юного города. Я лично слышал от этого свидетеля много рассказов о прежней Перми и могу сказать, что все его повествования в высшей степени правдивы и имеют значение важного первоисточника сведений о былых временах и людях Перми[4]. Далее, в той же статье Смышляев продолжает:
«Странная участь дома Чадина естественно вызывала толки в народе, суеверие которого создавало о нем различные легенды. В доме творились чудеса: слышались как бы выходящие из-под земли стоны, раздавались голоса, необыкновенные звуки, подобные стуку падающих и разбивающихся предметов. В особенности „чудилось“ в глухую полночь; в такую пору запоздалый прохожий ускорял шаги, осеняя себя крестным знамением от диавольского наваждения. Все это объяснялось тем, что дом Чадина избрала своею резиденциею „кикимора“, которая, как известно, ничьего сожительства не терпит. Ее даже видели. Это случилось во время пожара 14 сентября 1842 года. Одна набожная старушка рассказывала, что в этот роковой для Перми день, проходя мимо дома, когда уже кругом его все горело, а он продолжал стоять цел и невредим, она собственными глазами видела, как какая-то женщина в белом чепце, высунувшись из слухового окна в крыше, платочком отмахивала от дома огонь соседних зданий. Эта женщина и была кикимора; благодаря ей, дом, остававшийся без хозяев и, следовательно, без всякого призора, не подвергся участи окружавших его зданий. Во время общего переполоха воображение толпы всегда настроено объяснять естественные явления необыкновенными причинами, действием нечистой силы, и потому ничего нет мудреного, что россказни старухи подействовали на простой народ возбуждающим образом; слова ее передавались с прибавлениями и прикрасами и в конце концов разрослись в легенду с ужасающими и нелепейшими подробностями; разговорам и толкам не было конца; народ собирался толпами, хулил начальство и его действия во время пожара, обвиняя его чуть не в сообщничестве с чертями; к ним же в компанию приплетал и поляков — словом, трудно было и добраться, что именно представлялось разгоряченной фантазии толпы… Бывший в то время губернатор И. И. Огарев приказал разыскать распространителей нелепых слухов; оказалось, что всему злу корень была вышеупомянутая старушка; призвали ее в полицию, допросили — она и на допросе показала то, что выше рассказано, — вздумали пристращать присягой, она и от присяги не отказалась, говорила, что врать ей незачем, что она уже доживает свой век, и греха на душу брать ей не приходится, и что она показала то, что действительно видела. Кончилось дело тем, что продержали ее несколько дней в заключении и выпустили со строгим запретом смущать народ болтовней».
Далее Д. Д. Смышляев приводит любопытные сведения о самом владельце чудовищного дома — Чадине. «Основанием разных нелепых рассказов о доме Чадина служил личный характер покойного владельца, его необыкновенная скупость, жестокое обращение с дворовыми людьми, руками которых не только строился дом, но даже изготовлялся для него кирпич. Скупость побуждала его прибегать даже к весьма зазорным проделкам для приобретения нужных вещей; так, например, он посылал своих дворовых людей по ночам увозить чугунные могильные плиты с кладбища, которые закладывались потом надписями книзу в печи и в полы в сенях. Отец мой[5] рассказывал, что именно это обстоятельство и ускорило смерть Чадина. Дворовые, не терпевшие барина за дурное с ними обращение, в день его именин придумали испечь пирог на обломке краденой плиты, обратив его надписью кверху. Проделка эта открылась за званым обедом; гости, не окончив обеда, взялись за шапки, а на хозяина так подействовал неожиданный скандал, что он сильно заболел и вскоре умер. Так отомстили вышедшие из терпения дворовые своему жестокосердому барину!»
Мы привели весь рассказ о Чадине и его чудовищном доме без всяких прикрас со слов правдивейшего повествователя о прошлых судьбах Перми, которые он столь долго (более полустолетия) и близко знал как лично, так и через посредство своего отца, Дмитрия Емельяновича, в 1823—1826 годах служившего в Перми городским головою и также всем пермякам давно известного по имени. Теперь мы должны остановиться на пересказах того же события в жизни Перми Ф. Кудринским в нижегородском «Волгаре» за 1895 год, откуда его дословно перепечатали потом «Пермские губернские ведомости» за тот же год (№ 53, 60, 66, 73 и 76). Заметим прежде всего, что мы нисколько не сомневаемся на счёт заимствования Ф. Кудринским рассказа именно у Д. Д. Смышляева, хотя первый только раз сослался на второго и, полностью взяв рассказ у другого автора, счёл нужным приправить свой пересказ значительной дозой собственной фантазии. Не более деликатно распорядились чужим материалом и местные «губернские ведомости», к смущению своих читателей, многим из которых отлично знакомы все труды Д. Д. Смышляева. Кудринский разделяет историю дома Чадина на два периода: до смерти самого Чадина и в последующее время, начиная опять с пожара города 1842 года. Оба периода он ставит, правда, в связь на основании своих домыслов, а не каких-либо документов. Но самый пересказ Кудринским сделан очень занимательно. Для образца приводим описание последних именин Чадина.
«Много собралось гостей на именины Чадина. Гости были все важные. Елисей Леонтьевич принимал к себе не кого-нибудь, а людей с весом: важных губернских чиновников, военных генералов, крупных помещиков, ссыльных из аристократов и богатых купцов. Был тут и председатель уголовной пермской палаты, Андрей Иванович Орлов — непосредственное начальство Чадина, и князь Долгорукий, известный своими чудачествами и за них сосланный в Пермь. О его чудачествах говорил весь город. В обществе он держал себя важно и степенно до тех пор, пока не был пьян. Но до этого еще не дошло. Гости только что сошлись и держали себя в том тоне сдержанного приличия, который был неизбежной необходимостью в начале всякого званого обеда и без которого неловко как-то сразу перейти к настоящему торжеству, то есть выпиванию. Во всяком случае такое настроение не могло долго продолжаться. Музыка в одной из угловых комнат скромно пиликала какую-то элегию. Молодежь разговаривала и старалась быть остроумною. Дамы скучали, старушки втихомолку сплетничали так же, как и теперь… Елисей Леонтьевич был малоразговорчив и серьезен. Положим, что он всегда напускал на себя важность в торжественные дни своей жизни. Такова была его натура. Но теперь он был как-то особенно торжествен и меланхолично задумчив… На дворе выл ветер. Погода стояла непостоянная. Гостям делалось положительно скучно… Собрание несколько оживилось, когда гостей позвали к пирогу. Все уселись за стол, о. протоиерей прочитал молитву и благословил трапезу. Музыканты играли что-то веселое. Елисей Леонтьевич поднял салфетку пирога, рука его дрогнула… Он побледнел, наморщил брови и вскинул глазами на гостей…
Взорам гостей представилось странное неуместное изображение на пироге. Должно быть, это одна из шуток Елисея Леонтьевича, промелькнуло в головах многих гостей. Но на шутку это не походило… Крест ясно отпечатлелся на тесте, а в голове адамовой ясно обозначились черными невымытыми углублениями глаза и зубы… Изображение черепа одно только улыбалось среди серьезно недоумевавших, вытянутых лиц. Гости шумно задвигали стульями и бросились беспорядочной гурьбой в переднюю, толкая друг друга. Через минуту комнаты были пусты. Елисей Леонтьевич стоял один за столом среди бокалов, роскошно сервированных приборов и старался разгадать, что это значит… Минуту-другую глядел он и высоко приподымал брови, совершенно не понимая, что это такое: откуда это такое?
„Смерть пришла, сама смерть пришла на именины!“ — подумал он.
Ему сделалось страшно.
— Эй, кто-нибудь! Слуги! — крикнул он не своим голосом.
Но никого не было. Дворовые, при виде бегства гостей, инстинктивно почувствовали беду. А узнавши, в чем дело, они разбежались, кто куда… Они знали, что им-то и достанется.
— Эй, сюда, Иван, Григорий! Хоть кто-нибудь!
Никто не приходил, гудел только ветер в трубе, слегка приподымая неплотно положенную вьюшку… Ни голоса в ответ. Только свечи тихо трещали по обеим сторонам пирога, словно над покойником. Тишина бесила Чадина и вывела его из терпения. Нужно было, чтобы в эту минуту тут разговаривали, чтобы, наконец, хотя кто-нибудь был, чтобы что-нибудь упало, по крайней мере… Но эта тишина с воем… Чадин схватил подсвечник старинной хрустальной работы и швырнул его в угол. Подсвечник полетел, с шумом разбился, осколки рассыпались звонко по полу, и затем снова настала тишина. Он схватил другой… Елисею Леонтьевичу показалось, что пирог приподнялся на столе, из-под него постепенно вылезает гроб неизвестного мертвеца. В глазах его темнело… Он закричал и упал без чувств… Через несколько дней Чадина хоронили. Со времени своих именин он так и не приходил в себя и не узнавал своих даже близких знакомых. Он просил только не есть пирог, потому что в нем покойники… но что он не виноват, если кругом его дома устроили кладбище, из которого вылезают покойники… а он ничего.
Именины и неожиданная смерть Чадина составили тему многих россказней. Всё это было так необыкновенно. Толкам не виделось конца»[6].
Этот эпизод из жизни Чадина я сам слыхал от пермских старожилов, кроме Смышляева, впервые записавшего его со слов своего отца. Таков рассказ покойного протоиерея Александра Луканина. И надо сказать, что все редакции пересказа близко сходятся между собою в основном сюжете: смерть Е. Л. Чадина была столь же чудовищна, как и вся судьба его дома, стоявшего на месте нынешнего храма науки для современного женского поколения Перми. Психологический этюд Кудринского, особенно в заключительной его части, где воспроизведён предсмертный бред старого, бессердечного, суеверного крепостника, особенно удачен и мог бы служить сюжетом для более глубокого по замыслу произведения из былой действительности старых времён.