Чудесное (Манн; Лаврова)

Чудесное
автор Генрих Манн, пер. М. Лаврова
Оригинал: нем. Das Wunderbare, опубл.: 1894. — Перевод опубл.: 1910. Источник: az.lib.ru

Генрих Манн.
Чудесное

править

В конце прошлого лета во время одного путешествия я посетил небольшой провинциальный городок N. В этом городке я кончил гимназию, с тех пор не был там, и все мне стало чуждо. Из товарищей по гимназии жил в N. только Зигмунд Роде, который, кажется, был адвокатом и городским гласным. С ним я был близко знаком. У нас было много общего, и это скрепляло нашу дружбу. Мы не соперничали друг с другом, и оба получали высшие отметки по одним и тем же предметам; литературные вкусы у нас были одинаковые, и мы даже не расходились в оценке наших учителей. Искусство мы любили исключительной страстью. Когда мы о нем говорили, то чувствовали как бы отражение высшего, святого чувства друг у друга в душе. Мы поддерживали друг друга и любовались сами собой. Тогда мы не могли и допустить, что возможна для кого-нибудь из нас иная деятельность, чем посвящение себя искусству. Зигмундом всецело владела идея «служения идеалу» в течение всей жизни, и он не верил в возможность каких-либо посторонних влияний. Что касается меня, то, по правде сказать, я относился к этому более скептически.

Когда я, по окончании гимназии, поехал в академию, он поступил в университет на юридический факультет, — «пока», по его выражению, так как планы, которыми он намеревался заинтересовать отца, были у него совершенно иные. Затем в течение долгих лет между нами сохранялась лишь внешняя связь, и вот мне предстояло увидеться с ним в том кругу, где он, по-видимому, нашел то, что иcкал и где думал завершить свой жизненный путь. Сознаюсь, что я был немного предубежден против него. В моей памяти вставало лицо нежного задумчивого юноши с полудлинными волосами, с мягкими, немного женственными движениями, и невольно рождался вопрос, насколько же он должен был измениться наружно и внутренне, чтобы сделаться провинциальным адвокатом и городским гласным. И думалось мне, что если произошла с ним внешняя благоприятная перемена, то она неизбежно должна была отразиться неблагоприятно на внутренней, так как при таких обстоятельствах душа, у которой остается только одна страсть — страсть наживы, как бы поглощается телом.

Тело же благоденствует в уютной тиши провинциального городка, здоровеет от хорошей изобильной пищи, продолжительного ночного отдыха, отсутствия волнений и, в конце концов, приучается подавлять в себе все то, что раньше служило ему духовной пищей. К тому же я узнал, что он женат и тотчас же представил себе его жену обыденной провинциалкой, неспособной поддержать и развить в муже духовные интересы и стремления, а наоборот тянущей его понемногу вниз в житейское болото и представляющей собою скорее экономку, чем жену. Все эти неизбежные, мелкие, ежедневные заботы о семье, которую он себе создал и которая как бы составляла часть его жизни, мешали ему наверное вспоминать о прежних стремлениях и заниматься своим внутренним «я», самоуглублению в которое мне лично в жизни мешало мало. Несмотря на то, что точек соприкосновения между нами, по-видимому, было немного, меня влекло какое-то странное любопытство посмотреть на те перемены, которые жизнь производит в каждом человеке, стоявшем когда-то близко к нам.

Я был приятно поражен, когда вступил в веселый белый домик, находящийся в глубине большого сада перед городскими воротами. Довольно поместительная комната, в которую меня ввели, была, по-видимому, меблирована произведениями местного мебельного магазина, но кое-где попадались художественные предметы, указывающие на часто предпринимаемые путешествия и на связь с высшей культурой.

Вошла жена моего друга, как нельзя более гармонирующая с этой комнатой. Костюм ее, сшитый, по-видимому, у скромной портнихи, все же не лишен был художественного вкуса, ее светло-каштановые волосы были красиво причесаны, и правильные черты лица дышали покоем. Движения ее хотя и были плавны и грациозны, но все же за ними чувствовалась привычка быстро справляться со всеми делами. Разговор ее был легок и непринужден, и если ей еще многого не хватало, чтобы походить на женщину светскую, зато и не было у нее тех многих несимпатичных черт, которые так часто встречаются у женщин среднего круга.

Она позвала к себе своих двух здоровых и красивых мальчиков, из которых младший мне живо напомнил моего друга юности, и мне еще более захотелось увидеть его самого. Его ждали со службы через полчаса.

Наступили уже сумерки, когда я услышал, как заскрипела садовая калитка, и я увидел высокого, полного, но хорошо сложенного человека. Проходя по саду легкой и уверенной поступью, он несколько раз останавливался перед розовыми кустами.

Наша встреча была очень сердечна, но он как бы не удивился моему внезапному приезду, так как, по его словам, сам привык часто и неожиданно менять местожительство. Он не засыпал меня вопросами, которые иногда так неприятно действуют на вновь прибывшего и кажутся допросом, — ему как бы знакома была окружавшая меня жизнь. За столом, во время обеда, он говорил об искусстве, о новых формах и выражениях красоты. Его замечания были остроумны и определенны, лишены той туманности и неясности, которые так свойственны молодости, но за то и не было в них юношеского одушевления. Он горячо отстаивал свои взгляды и вкусы, но в его устах это звучало холодно и казалось, что это далеко не составляет сути его жизни. Гораздо более важным и интересным являлось для него сооружение небольшого канала, предпринимаемого городом, и другие общественные работы.

Жена вмешалась в разговор, сумев направить его к его излюбленной теме, и слушала своего супруга внимательно и восхищенно.

После обеда, когда нам на террасу подали кофе, мальчиков отпустили; вскоре ушла и жена, когда мы погрузились в воспоминания.

Мы сидели в примыкающей к дому оранжерее, напоминающей собой веранду, и с наслаждением вдыхали вливающийся сквозь открытые окна, напоенный запахом бесчисленных цветов, мягкий воздух ароматной летней ночи. Лунный свет, смягченный легким туманом, ярко освещал старые деревья с одной стороны и погружал их с другой стороны в непроглядную тьму. Резкие контрасты света и тьмы увеличивали сад, и глаз различал лишь в глубине его небольшой кусочек белой стены.

Мы сидели в тени высоких растений без цветов; цветов на веранде не было, если не считать слабоокрашенного вьюнка, вьющегося через одно из открытых окон, и казалось, что этот, лишенный запаха цветок, переносит на себе весь доносящийся из сада аромат.

Мнение, которое, по прибытии, я себе составил о моем друге, живущем в подобных условиях, значительно изменилось. Я боялся, что узкий будничный круг задушит, засосет его, но вместо этого я был приятно поражен его положительными и уверенными суждениями об окружающих его явлениях, которые он выработал в себе, вследствие своей уравновешенной и покойной жизни. Мне показалось даже, что мы все, стоящие в круговороте времени и событий, не имеем того, что собрал и впитал он в себя, чтобы возрастить этот драгоценный материал у себя в тиши. Он довольствовался своим скромным местом, своим уединением и не стремился в гущу жизни. Мне хотелось высказаться.

— Приятно и радостно смотреть на твою семейную жизнь. Ведь ты счастлив?

Улыбаясь, он утвердительно кивнул головой.

— Да, мне повезло.

— Твоя супруга очаровательна и умна. О сыновьях твоих нечего и говорить. Младший — ведь это твой портрет, такой, каким ты остался у меня в памяти.

— Да, он часто напоминает мне о нашей молодости.

— Ты сам мне напомнил ее сегодня, так как и в твоем общественном служении ты остался художником в душе, разница только та, что ты меньше говоришь об идеалах.

Он одобрительно кивнул головой.

— Да, я немного от этого отвык. Не надо чудесное превращать в будничное.

— Чудесное?

— Да, по-моему, это подходящее название. Я подразумеваю под этим то, что неопределенно и о чем не думают в житейской обыденности, в которой все известно и размерено. Я говорю о том неясном, далеком, почти несуществующем, о мечтах, почти сновиденье, которое, если и переживаешь, кажется каким то неясным сном.

Я молчал, изумленный его странным волнением, прозвучавшим в его словах, и ждал продолжения. Он же встал и подошел к окну, в котором вился вьюнок. Потянув машинально к себе ветку, он продолжал:

— Цветок, о котором я думаю, похож на этот, но он несравненно нежнее и светлее. Так нежен, что не решаешься дотронуться до него. Только солнце юга целует его. Над голубым озером вьется он во множестве между матовой зеленью и ползет по берегу, по скале, между цветами граната и как бы обхватывает своими бледными руками белый домик. Мраморные террасы ослепительно сияют под синим небом, искрятся как красные рубины, цветы граната, а озеро ясно, как кристалл. Но всю эту яркость и весь этот блеск смягчает нежный покров этих цветов, белизна которых как бы таит в себе отблеск всех красок.

Он повернулся ко мне и усмехнулся, увидев мой удивленный взгляд.

— Я не фантазирую и это не идеал страны, о которой я сейчас говорил, это пережитое.

Я попросил его рассказать.

Он приказал принести проходящему мимо слуге бутылку вина и через несколько минут наполнил стаканы темной, искрящейся жидкостью. Мы молча чокнулись. Шагая взад и вперед, закинув руки за спину и опустив голову, Роде начал свой рассказ.

*  *  *

— Ты знаешь, что я должен был отказаться от выполнения моих юношеских заветных планов. Чтобы вознаградить себя за это первое большое разочарование в жизни, я предался самому дикому разгулу, но будучи уже не молодым студентом, 24-х лет я заболел, и сильное кровотечение из легких положило конец моей беспутной жизни. Вылечив наполовину, врачи отправили меня для поправления здоровья на юг.

Суровая зима, которую я пережил, близилась к концу, но, несмотря на дивный расцвет итальянской весны, я не мог насладиться ею в полной мере.

Мои чувства были как бы притуплены, мои мысли неясны и туманны. Мне казалось, что я пресытился всем. Я оглянулся на свою прошлую жизнь и ясно сознал всю ложь и всю мерзость ее, не надеясь вернуть потерянной веры. К этому же присоединялась физическая слабость выздоровления, связанная с душевной апатией.

Меня не прельщала кипучая жизнь городов, я не замечал даже вокруг себя все то оригинальное, что раньше не мог бы не заметить. Мимо меня проходил целый мир искусства и ничего не оставлял у меня на душе. Не думал я, что такова будет моя первая встреча с давно желанными произведениями искусства. Помню, как однажды я долгое время простоял в одной флорентинской церкви перед картиной Фра Ангелико.

От Мадонны, изображенной на картине, струился какой-то мягкий свет и как бы изливался на робкие фигуры, смотрящие на нее. Я немного шатался, когда вышел из церкви, и мои глаза были полны слез.

Несмотря на мою апатию и пресыщение всем, я неустанно к чему-то стремился, все время чего-то искал, совершая маленькие путешествия и не оставаясь нигде дольше пары дней.

В начале лета я очутился в горах, и даже не помню, как я туда попал. Постоянная моя квартира находилась на отдаленной небольшой возвышенности, в уединенной ферме. Но и там я мало проводил время. Ходил без устали по местам, которых почти не замечал, и попадал в селения, имена которых не старался узнать. Если при этом я нечаянно попадал к себе домой, то только приходил в уныние. Я как будто искал чего-то особенного и не находил.

Однажды проторенная дорожка пропала в густом хвойном лесу, и даже мое безучастное отношение ко всему было на этот раз побеждено торжественным, глубоким молчанием густого зеленого храма. Меня неудержимо влекла к себе таинственная даль и глубина леса. В конце концов, звуки человеческой деятельности приятно поразили мой слух. Это были дровосеки, разделившие со мной, после некоторых переговоров, свой завтрак. Не узнавая у них о дороге, я продолжал свой путь, и вот лес, который вел меня на вершину, закончился на отвесной скале. Заглянув вниз, я увидел сквозь густую зелень просвечивающую синеву озера. На противоположной стороне озеро окаймляли менее отвесные горы, густо поросшие, и в одном месте, где они немного отступали, был разбит сад или парк. На половине горы я заметил белый, в старом стиле, дом, не особенно большой и красиво выделяющийся из темной зелени кипарисов.

Одинокий домик у озера в узкой, как бы скрытой долине, возбудил во мне какое — то беспокойное чувство. Эта таинственная, даже плеском воды не нарушаемая, тишина будила у меня в душе какие-то неясные стремления и какую-то неосознанную тоску. Я снова заглянул вниз, и мне казалось, что я уловил дрожание воздуха. Я подумал, что в долине должно было быть особенно тепло и уютно, и что жизнь там протекает медленнее и красивее. Погруженный в раздумье и полный предчувствий, я оглядывался кругом, ища какого-нибудь спуска. Но дорога была как бы заколдована, и только после долгих усилий и даже некоторой опасности, добрался я до долины. Как бы боясь нарушить тайну и вспугнуть тишину этого очаровательного места, я тихо крался по заросшей ползучими растениями дорожке, вьющейся около самой скалы. Только пчелы жужжали в теплом душистом воздухе. Кое-где мне приходилось нагибаться, чтобы пробраться под нависшими камнями скал. По берегу озера тянулся густой кустарник, свисавший в воду, и во многих местах рос тростник, между которым попадались большие белые кувшинки.

Я настолько обошел озеро, что мог заметить, что оно очень сузилось в середине, и выступы земли, которые берег образовал на обеих сторонах, соединялись между собой сросшимися вершинами ильмовника и оливковых. деревьев. Это было что-то вроде густой зеленой беседки, и тут я в первый раз заметил нежный белый вьюнок. Он тянулся и вился на всем протяжении берега, а в этой зеленой беседке раскинулся причудливыми кольцами над синим озером.

В то время, как я внимательно следил за отражением игры листвы в кристально ясной воде, мне неудержимо захотелось медленно плыть под этим цветущим зеленым куполом, представляющим как бы въезд в таинственную страну, куда меня так сильно влекло.

Опустив голову, я продолжал свой путь, и когда я потом осмотрелся крутом, горы уже значительно отошли от озера. Я стоял перед садом, ведущим на вершину, на которой из-за зелени сверкал белый домик и белоснежные ступени его террасы, к концу совершенно закрытые зеленью.

Растительность садика, расположенного на солнечной стороне тихой, защищенной от ветра долины, роскошно развилась, и когда-то посаженные купами тисовые деревья образовали высокие стены, между которыми виднелась желтоватая листва лимонных деревьев, серебристая — оливковых, более темная — гранатных и почти черная — апельсинных деревьев. В местах, где ясно виднелись следы когда-то устроенных углублений в стене, стояли пострадавшие от непогоды мраморные фигуры, полузакрытые зеленью: Флора в широком, украшенном цветами одеянии и оскаливший зубы, что-то выслеживающий Фавн.

В высокой траве, между выглядывающими оттуда нарциссами, я приметил старый, во многих местах поломанный, но художественно исполненный бассейн, из которого с слабым журчанием била зеленоватая струя воды, которую ловил в своей руке каменный мальчик с грустным лицом.

Бассейн окружали вековые кипарисы, и они же составляли гигантскую аллею, спускающуюся прямой линией с горы. Дико растущий кустарник в таком изобилии покрывал толстые стволы деревьев, что, казалось, душил их и скрывал дорогу. Но белый вьюнок указывал путь. С берега он перелез через высокие стены тисовых деревьев и, извиваясь по веткам, обвил бассейн, чтобы оживить своими молодыми цветами серые каменные фигуры. Но и на ступени террасы полз вьюнок, как бы порываясь войти в дом, который, быть может, никто не видел кроме него. За причудливыми арабесками высокой заржавленной решетки находился особый мир, полный меланхоличного очарования.

Чем дольше я стоял, тем все больше в душу ко мне забирался страх, что вдруг кто-нибудь подойдет сзади и положит руку мне на плечо. Робко озираясь, я обернулся в надежде увидеть хоть какие-нибудь признаки человеческой близости, но на тихой воде едва заметно колыхалась маленькая светлая лодочка, привязанная к мостику. Я невольно представил себе лодочку, скользящей по блестящему озеру туда к зеленой беседке, и едва удержался, чтобы не отвязать ее. Если есть лодка, наверное существуют и владельцы ее. Но кто уединился в этом доме? Может быть искалеченный жизнью человек, решивший сделаться отшельником, или может быть больной, вроде меня. Кто бы он ни был, меня уже влекло к нему. Размышляя об этом, я дошел до конца дорожки, до места, где вода омывала отвесную скалу, и выбирая себе местечко для отдыха, я приметил в тростнике какой-то черный предмет. Это был плоский, довольно тяжелый челн, который я вытащил из густого кустарника. Челн был дряхлый и гнилой, но зато я мог пользоваться им без разрешения, и вылив из него воду, я поплыл в нем.

Плавание в подобной лодке не могло доставить наслаждения — неустойчивые короткие лопасти производили шум, и челн двигался вперед короткими, отрывистыми толчками. Но до зеленой беседки было недалеко, и в маленьком заливе для меня было приготовлено уютное место, как раз годное для моего челна. В нем я уселся удобнее и погрузился в созерцание маленького зеленого мирка, скрытого акациями, растущими по обе стороны озера и роняющими на меня свои пушистые, розоватые лепестки.

Теперь я находился в самом сердце очарованной страны, о которой я мечтал, как только проник в долину. В торжественной тиши я слышал дрожание воздуха, колеблющегося вокруг меня подобно отражению игры листьев в воде; временами налетало беловатое сияние, отражаемое вьюнком с зеленой беседки. Понемногу начали раздаваться и звуки жизни, вспугнутой моим появлением. Сзади меня застрекотали кузнечики, красные жучки поползли по листьям и с шумом падали в воду. В воздухе раздавалось едва слышное жужжание, и слабо плескала вода… В золотых лучах солнца сверкали синим огоньком изящные стрекозы и мотыльки.

Как долго я сидел в моей лодке? Я бы не мог ответить на этот вопрос. Вдруг какая-то легкая тень отразилась в солнечных лучах, вынырнул узкий нос светлой лодочки, и постепенно обозначились в ярко освещенном воздухе контуры женского тела. Она еще раз взмахнула веслами, и под мягкими складками белой одежды угадывались стройные руки и нежное, изящное тело. Она заметила меня. С широкой соломенной шляпы низко свисало прозрачное кружево и закрывало ее лоб и ее широко открытые глаза.

Я нагнулся вперед и заглянул ей в глаза, не чувствуя вместе с тем ее взгляда. Встреча с ней не удивила меня. Ведь не зная о ней, населил же я озеро, дом и сад всем тем, что грезится нам в снах, всем лучшим, что живет у нас в душе. И казалось мне, что без нее не могло быть и жизни здесь в этом зеленом царстве, она была душой его. Я почти ждал ее.

Лодочка медленно поплыла далее. Она так бы и прошла мимо меня, и я бы не удержал ее. Но достигнув зеленого свода, она нерешительным жестом вложила весло, и мне пришла в голову мысль — может быть это ее постоянное местопребывание, и быстро решившись, я сказал:

— Я вижу, что я ошибся. У вас, несомненно, больше прав на этот тенистый уголок.

Она отрицательно покачала головой, когда увидела мою попытку вывести челн из маленького залива.

— Оставайтесь, — произнесла она равнодушным, слабым голосом, — хватит места и для двух лодок.

Двумя короткими ударами весел она придвинула свою лодочку к моей.

Вложив весла, она поправила смявшиеся немного складки своего платья и подперла голову рукой. Движения ее были так непринужденны, как будто бы она была одна. Взор ее был устремлен в воду. В ее широко открытых зрачках как бы осталась частица солнца, из которого она вышла, но взгляд ее был необыкновенно странен и безучастен. Она сняла шляпу, и я увидел, что тяжелая масса ее слегка распустившихся волос была серовато-белокурого оттенка, лишенная блеска. Этот оттенок был так тонок, что цвет волос, несмотря на их густоту, сливался с матово-белым лбом. ее свободная правая рука свешивалась через край лодки, и под белоснежной кожей обозначились тонкие голубые жилки. Как эта рука, так и профиль ее прямого, узкого носа и слегка открытых, слишком красных губ имели какой-то странный характер бессилия.

Она, казалось, забыла про меня, и у меня было достаточно времени, чтобы делать эти наблюдения. Чем дольше она сидела около меня, тем больше я чувствовал, что от нее исходит что-то удивительно чарующее и успокаивающее.

Неожиданно она подняла голову и посмотрела на меня. Она заметила тетрадь, лежащую у меня на коленях, и спросила:

— Вы здесь рисуете?

— Я даже не пытался.

— Разумеется, нет?

Она сделала движение рукой и произнесла неуверенно, как бы ища выражений.

— Если бы я даже умела, то всего не передать. Потеряется цельность. Надо было бы все это разложить, чтобы понять, как складывается впечатление. Не хочу я этого знать, пусть будет лучше так, как оно представляется.

Это неопределенное «оно» казалось мне в ее устах таким загадочным, беспокоящим и вместе с тем таким влекущим, как будто было давно мне известно. Я молчал и внимал ее голосу, который все еще раздавался в моих ушах.

Наконец, чтобы что-нибудь сказать, я спросил:

— Озеро, наверное, очень глубоко?

Она быстро ответила:

— О, очень.

И, казалось, раздумывала, прежде чем продолжать:

— Никто не знает, насколько оно глубоко. Если бы захотели узнать, то осквернили бы его. Как отрадно думать, что будешь опускаться туда вечно, не находя дна.

Мы опять помолчали. Мне казалось, что в ее словах должен быть скрыт какой-то чудесный смысл, а между тем в них было много для меня интимного.

Через минуту раздались семь колокольных ударов, громких, ясных, но без эха. И я мысленно сравнил ее голос с звоном надтреснутого колокола.

Она взялась за весла, и гребя, произнесла, обращаясь больше к себе, чем ко мне:

— Опять настало мое время.

Не отдавая себе отчета для чего, я это делаю, я последовал за ее легкой лодочкой. Мой неуклюжий челн качался из стороны в сторону, лопасти гремели, и приходило на ум сравнение, что тело стремится вслед за улетевшей душой.

До сих пор я не обращал внимания, что уже начало темнеть. Теперь я заметил, что солнце стояло над горным хребтом в голубоватой дымке. Оно рано покидало зеленую долину. Над озером расстилался белый туман такой тонкий, что сквозь него просвечивал свет, но все же он мешал различать в каком месте скала соприкасалась с водой.

Моя спутница накинула на голову и на плечи мягкую желтую шаль, и в выражении ее лица еще яснее сквозило страдание.

Находясь приблизительно против того места, где я нашел лодку, я решил проститься.

Угадав мое намерение, она повернулась ко мне, и спросила, не выражая удивления:

— Куда вы?

Указав туда, я сказал:

— Там пристань для моей лодки; примите мою благодарность и отпустите меня.

— Но вам будет значительно удобнее на той стороне, — сказала она просто и продолжала грести, и я последовал за ней.

Мы причалили к нижнему концу сада. При высаживании я предложил ей руку, в которую она так легко вложила свою, что я ее почти не почувствовал. Потом мы некоторое время нерешительно стояли у берега, может быть, ожидая слов друг от друга.

Наконец, я снял шляпу, и в то время, как она благодарила меня, я увидел снова ее глаза, смотрящие, но не видящие меня.

Медленно пошла она, и со странным напряжением я смотрел ей вслед. Она отперла калитку, которая осталась полуоткрытой. Теперь она шла по лугу, и я не мог уследить за движениями ее тела. Очертания ее фигуры делались все туманнее, и можно было подумать, что она стоит на одном месте на цветочном лугу. Ни один цветок не пострадал под ее ногой. Белый вьюнок, по которому она проходила, вился все также и устремлялся, как и она, вперед.

Тонкий туман уже готов был поглотить ее, но белый вьюнок, белее чем воздух, показал мне дорогу, по которой пошла она.

На одной ступени террасы она остановилась, и я увидел, как она прислонилась к мраморным перилам, сверкающим из-за темной зелени и ее руку, манящую меня.

И тотчас же я пошел по той же дороге, где шла она. — в полусне.

Не дойдя немного до нее, я остановился, так как она начала говорить, ее голос звучал глухо и неясно, вследствие быстрого подъема и густого вечернего воздуха.

— Вы оттуда пришли? — спросила она, указывая по направлению высокой горы.

Я подтвердил.

— И вы решили возвратиться туда?

Я ответил не сразу. В первый раз я обратил внимание, что нахожусь в чужом и незнакомом месте ночью, вдали от своего жилища.

Она продолжала, не обращая внимания на мое замешательство:

— Вы заблудитесь, темно, и дорога не легка. Идите сюда.

Не дождавшись моего ответа, она продолжала свой путь, а я, как бы погружаясь в бездну, последовал за белой фигурой, то исчезающей, то появляющейся между изгибами темной зелени.

На одном повороте, между темными кипарисами внезапно показался белый домик. Через простую входную дверь мы поднялись среди едва мерцающих статуй по широкой, слабо освещенной лестнице. Наверху меня встретил, как бы предупрежденный о моем приходе, старый слуга и повел меня в обширную спальню.

Я не решался обратиться с вопросом к молчаливому человеку. Когда он бесшумно удалился, я смотрел некоторое время на пламя свечей, горящих на камине в старинных серебряных подсвечниках, и как бы видел перед собой ее загадочный взгляд, который она бросила мне на прощанье.

Я робко повернулся при вторичном появлении слуги, пришедшем спросить меня на ломаном итальянском языке относительно ужина. Я поблагодарил его. Необыкновенная усталость охватила меня, так что я остался в широком, удобном кресле, не будучи в состоянии сделать ни одного движения.

Наконец, я все-таки поднялся, чтобы раздеться. Потушив свечи, я неопределенное время лежал в темноте, действовавшей на меня благотворно и казавшейся мне родиной. Определенных мыслей у меня не было. Без особого напряжения мысли у меня все время было чувство,, что передо мной находится что то белое, какой то неясный свет, за которым я следую, но без ощущения движения.

Иногда мне приходило на ум какое-нибудь безразличное слово, которое вдруг изменило свой обыкновенный смысл, и я не замечал этого. Все стало по-другому, чем было до сих пор. Я сам стал чужим, с которым могло случиться самое невероятное и не удивить меня.

Я проснулся, как только что забрезжил рассвет и уже знал, что больше не засну. Какое то неопределенное внутреннее беспокойство совсем прогнало мой сон. С нетерпением ожидал я полного рассвета, чтобы хорошенько осмотреть комнату, в которой я находился. Но все еще долго было погружено в мрак, кроме потолка, на который я и обратил мои взоры. Понемногу и все яснее я стал различать на потолке многочисленных ангелов в стиле рококо. Их розовые тельца были частью рассеяны отдельно, частью изображены группами, смеющимися и занимающимися музыкой. В одном месте один выглядывал из большой раковины, другой облокачивался об стройную колонну. Эти предметы были, как и тела ангелов, розового цвета, но с желтоватым отблеском.

И внезапно обе нежные краски слились с третьей в одном аккорде, и солнечные лучи, скользнувшие по ним, сразу преобразили потолок и превратили его в произведение искусства, вдохнув во все жизнерадостность. Ангелочки, казалось, впорхнули на руках их матери-солнца и до тех пор предавались веселью, пока оно не покинуло их.

Наверное, прошло около часа, а я все еще не мог оторваться от очаровательной, жизнерадостной картины. Когда же я осмотрелся вокруг, меня охватило тоскливое чувство при виде темных, деревом обшитых, стен. Перед широким камином стояли глубокие, темные кресла, а старинные серебряные канделябры печально отражались в черном мраморе. В одном углу комнаты строгая Мадонна смотрела на пустую, находящуюся у ее ног, скамеечку для молитвы.

Удрученный странным молчанием и тягостным настроением, исходящим из этой обстановки, я наконец поднялся и быстро окончил свой туалет. Затем я подошел к одному из окон и полной грудью вдохнул ароматный утренний воздух, но он мне не доставил обычного наслаждения. Передо мной расстилалась великолепная панорама, и зеленая долина сверкала под солнцем какой-то сдержанной красотой, но вчерашнего очарования уже не было. Мне было странно, что я еще здесь.

Я почему-то испугался, когда высунувшись в окно, я увидел ее внизу на террасе. Она стояла вся в белом, облокотившись на мраморные перила. Может быть, она стояла уже долго. Вьюнок, обвивавший колонну, как будто ласкал ее. Я невольно перевел глаза на потолок и не мог не сравнить розового, цветущего ангела, опирающегося на розовую колонну, и ее вялую, усталую и почти болезненную фигуру.

Но кто она? я даже не знал ее имени. Мое замешательство росло, когда я думал о том, как буду говорить с ней, благодарить ее.

Наконец я отошел от окна и старался отвлечь свои мысли от всех этих странных впечатлений. В конце концов, утешал я себя, приключение это довольно обыкновенно и явилось даже кстати в моем слишком смелом путешествии по горам. Но все же я чувствовал на себе уже отражение крайнего напряжения, которое туманило мысли и ослабляло тело.

Только что я решил уходить, как слуга принес мне завтрак. Наскоро закусив, я взял шляпу и палку.

Передняя, в которую я вошел, была выдержана все в тех же темных тонах. Я заметил чудный ларь старинной резной работы.

Вдоль стен тянулись широкие диваны. Везде был заметен комфорт старинной, дорогой обстановки. Узкая галерея, к которой, невидимому, примыкали ее покои, вела на широкую, светлую лестницу, по которой я спустился между бронзовыми грифами и карликами. На одной из широких площадок я невольно остановился перед очаровательным гобеленом, изображавшим пастушескую идиллию в нежных, блеклых тонах, и превратившим площадку в маленький элегантный салон.

Раздумывая обо всем виденном, я спустился вниз. Выйдя на террасу, я увидел, что она не ждала меня и не удивилась моему приходу. Когда она повернулась ко мне и пожала мне руку своей прохладной рукой, мне казалось, что я не расставался с ней никогда, так близка была она мне. Если я полчаса тому назад думал о том, что не знаю ее имени, то теперь мне казалось невозможным, что существовало время, когда я ее не знал. Казалось так просто и естественно, что я нахожусь здесь, возле нея, что это должно остаться навсегда.

— Это чудеснейшее утро, которое только можно себе представить, — произнесла она, и в словах ее мне послышалось желание, чтобы я сравнил это утро со всеми предыдущими, которые я провел в ее обществе.

Посмотрев на меня, она заметила.

— Как вы бледны! Вы плохо спали?

Я объяснил это утомлением прошлого дня.

Она повторила задумчиво:

— Да, вы очень бледны.

И хотя она это произнесла без особенного участия, я почувствовал, что я в самом деле бледен и не здоров.

И она мне показалась сегодня более бледной и усталой, и голос ее звучал глуше. Только что я хотел выразить ей свое сожаление, что мое присутствие задержало ее вчера в вечернем тумане, как она перебила меня вопросом:

— Вы хотите уже вернуться домой, куда же?

Я назвал свое местопребывание.

— Это наверное далеко?

— В день можно дойти.

— А что вы хотите делать там?

Я мог бы удивиться этому вопросу, но я только пожал плечами. Она ответила за меня.

— Ровно ничего, я знала это. И ведь вы же боитесь возвращаться через горы.

В самом деле, в этот момент я не представлял себе, как я покину зеленую долину.

— Я пошлю за вашими вещами, — сказала она равнодушным голосом.

Несколько мгновений мы стояли молча, погруженные в созерцание мягкого солнечного тумана, расстилающегося над озером.

Потом медленно и равнодушно, как всегда, она взяла тетрадь, которую положила на галерею при моем появлении. У стены дома, с которой свешивался пестрый ковер, стояло изящное, длинное бамбуковое кресло, в которое она и уселась. Следуя ее приглашению, я опустился в другое, против неё. Опираясь о галерею, я смотрел то на море зелени, омывающее у моих ног мраморные ступени, то на нее, которая, как и вчера, оправляла свое платье трогательно-небрежными движениями, прежде чем открыть свою тетрадь. Она сидела, опустив на нее глаза и, казалось, забыла о моем присутствии. Между нами царило молчание, как между старыми знакомыми, которым не надо говорить, чтобы чувствовать себя близкими друг другу.

Это были ноты, по которым она водила своим стройным пальчиком, ее полуоткрытые губы почти не шевелились, так что не слышно было слов песни Чайковского, но нежная мелодия все же звучала у меня в ушах. ее высокий лоб мне показался прозрачнее. В воздухе нежно и жалобно раздавалось эхо внутренних звуков и переживаний.

Чем дольше я слушал, тем больше чувствовал, что душа моя обволакивается чудными звуками загадочной музыки. Одно мгновение мне это особенно ясно представилось. Моя нервно двигающаяся рука обхватила ветку белого вьюнка, которая раньше свешивалась над ее плечом. И вдруг в строчках нот мне почудились стройные ветки, а белые пальцы, скользящие по нотам, как бы прикрепляли к ним белые нежные цветы. Цепкие пальцы вьющегося растения крепко и вкрадчиво обвились вокруг всего моего существа и грозили задушить меня. Мне не хотелось бороться, — так сладко было ощущать их ослабляющее объятие.

Давно уже не чувствовал я себя таким больным и слабым, и, странно, это доставляло мне какое то удовлетворение.

Она поднялась первая и, подойдя к галерее, оперлась о нее руками. Скорее можно было почувствовать, чем понять, как все ее существо тянулось к полуденному солнцу, подобно оранжерейному растению. Она смотрела вниз на блеск воды и на сверкание воздуха, и весь этот ослепительный свет не отражался в ее широко открытых глазах. Не меняя положения, она спросила через некоторое время:

— Вам не знакома эта песня?

— Мне кажется, что я ее раньше слышал, — и спросил в свою очередь:

— А вы не поете ее?

— Нет, — возразила она просто, — я напеваю только в полголоса, как тогда.

И это было все, что она мне сказала тогда о себе, о своем состоянии. И сколько длинных дней мы не проводили вместе и на белой террасе, и под дико разросшимися купами деревьев, между серыми мраморными статуями, или под тем зеленым сводом, где я ее увидел впервые, она не повторяла подобного. Медленно бродили мы и, останавливаясь, долго смотрели куда-нибудь вдаль. И хотя пространство, в котором мы двигались, было невелико, но нам казалось, что оно необозримо. Очарованный ее близостью, я потерял представление о времени и месте.

Мне казалось невероятным, что она соприкасается с мелочами жизни и живет в условиях, подобных другим людям. Все, казалось, одухотворялось, преображалось в ее близости, под ее нежными руками.

Часто я сидел против нее в высокой и большой столовой и видел ее изображение в открытом окне, как бы в воздушной рамке, нежно оттененное солнечной зеленой листвой и синевой неба. Часть стен была покрыта яркой живописью по фарфору, над которой в различных местах непринужденно свешивались блеклые гобелены. Пастушки из майсенского фарфора кокетливо облокачивались на стройные колонны. На столе стояли серебряные вазы и чужеземные раковины, наполненные редкими цветами, краски которых не только гармонировали с расположенными между ними плодами, но даже и с кушаньями на столе.

Формы, краски и благоухания, окружавшие ее, все таили в себе красоту, которая более поддерживала ее, чем еда и питье.

И если вся эта красота мне иногда казалась несуществующей и неземной, все же я не допускал мысли, что у нее это все напускное и неестественное. Наоборот, очень часто она не обращала на меня никакого внимания.

Однажды я увидел, как она давала деньги слуге, закупающему все для дома. Из незапертого шкафика она достала изящную стальную шкатулочку и вынула оттуда золото. Я видел золото в ее белых пальцах над серебристой сталью, слышал звон металла — и все же это не были деньги, это была симфония красок, как все остальное. Еще раз я почувствовал, как слабо была она связана с окружающим ее миром, с его ценностями и отношениями, царящими в нем.

Я все еще продолжал оставаться в неизвестности, кто она и откуда она пришла. Разрешила мне называть себя Лидией. Она свободно говорила на многих языках. В ее немецком произношении иногда слышались славянские нотки, а иногда и южно-германские. С обоими стариками, со слугой и его женой, она объяснялась на незнакомом мне наречии.

Из всего этого я ничего не мог заключить и никогда бы не решился предложить ей вопроса, также как и она никогда не спрашивала меня обо мне, о моем прошлом.

Только одно угадывал я, то что сам раньше пережил.

Когда мы в сырые дни сидели на террасе — дождя не было, воздух был бел и густ. Как прозрачной ватой, обволакивала теплая сырость и берег озера, и стволы деревьев, и мрамор, и нас обоих. ее желтоватое мягкое платье оттеняло кожу шеи и лица и придавало ей матовый цвет слоновой кости. Печальный полуденный свет ласкал ее сероватые, почти лишенные блеска, волосы, которые как бы обирали эти робкие лучи в один неясный свет, изливавшийся на все, что ее окружало. Когда я ее видел такой, я вспоминал о флорентийской Мадонне, пленившей меня когда-то своим болезненным очарованием.

Но о ней я знал не более, чем о той святой, быть может еще меньше. Я знал только одно — она умирала.

После таких влажных дней, она была еще слабее. На ее прозрачном бледном лице горели ярко-красные губы. Она заметно таяла, и очертания ее тела становились неясными.

Тогда меня охватывал невыразимый ужас, что она, которая уже давно умерла для мира, исчезнет совсем и перейдет туда, где уж и я более ее не найду. Она уединилась сюда, создав вокруг себя искусственную, почти неземную атмосферу, в которой немыслима была жизнь других людей, и границы которой почти сливались с вечностью. ее пребывание здесь, где жили без сознания времени, граничило с бесконечностью. А что если отзвучит аккорд ее существования и оставит меня здесь в вечности, из которой я уже без нее не найду выхода? Предчувствуя мою заброшенность и одиночество, я решил следовать за ней. Я был болен, и жить мне оставалось не больше, чем ей, и был рад этому.

Каждая перемена в ее состоянии то вселяла в меня мучительное беспокойство, то наполняла мою душу смелыми надеждами. Мне были знакомы тревожные минуты, когда она внезапно выпрямлялась в своем кресле, ее хрупкие плечи вытягивались, и руки судорожно обхватывали ручки кресла, ее глаза неестественно широко открывались и, казалось, не видели ничего. Когда она вставала и уходила колеблющейся походкой лунатика, я чувствовал, что не существую больше для нее. А может быть, это было невинное, трогательное кокетство умирания, которым она хотела замаскировать тяжелые, некрасивые припадки и весь ужас смерти: красота должна была все победить.

Когда я чувствовал, как она все дальше и дальше уходит от меня, меня охватывало невыразимое желание броситься на то место, где она только что стояла, как будто для того, чтобы предупредить ее смерть и самому слиться с ней.

И, несмотря на это, я каждый раз с какой-то безумной надеждой ожидал ее возвращения и воскресал духом, заметив ее издали, усталую, измученную, но уже со спокойным выражением на лице.

Иногда проходило несколько дней, в которые я совсем мало видел ее. Одиноко бродил я по долине и дому, чувствуя внутри какую-то пустоту, толкавшую меня все вперед и вперед. И только в тайниках моей души что-то жило и чего-то ждало. Оно ждало, чтобы все совершилось. Было невозможно, чтобы я пережил ее хоть на одну секунду, так как я жил только ею, окруженный загадкой ее существа, переставшей уже быть для меня таковой. Я знал ее всю, так как составлял с ней одно.

*  *  *

В один душный день я долго бродил по берегу озера, под глубоко нависшими на горы облаками. Только к вечеру я возвратился домой, но и здесь не нашел покоя. Стоило мне сесть, как какая-то внутренняя сила поднимала меня и заставляла бродить из комнаты в комнату. Из столовой я попал в большую комнату, посреди которой стоял рояль, окруженный статуями творцов музыки, и на котором я часто замечал ее песни. В стороне я нечаянно подошел к темной занавеси, которую до сих пор почти не замечал. Приподняв ее, я заглянул через полуоткрытую дверь в маленький кабинет, превращенный в молельню. Там царствовали сумерки, так как комнатка примыкала к горе, и через узкое готическое окно почти не проникал свет. Слабый зеленоватый свет проходил через небольшое отверстие в потолке. У одной стены, обтянутой белым шелком, стояла старинная, украшенная резьбой, скамья. Мой взор остановился на громадной, в человеческий рост, выточенной из слоновой кости, фигуре распятого Христа, слабо мерцающей между двумя серебряными канделябрами на фоне тяжело свисавшей, серебряной вышивки.

Только после того, как мои глаза немного привыкли к слабому освещению, я заметил у подножья алтаря маленькую скромную скамейку, и то, что я принимал за слабое отражение света, оказалась знакомой белой фигурой.

Она почти лежала на низких ступенях и казалась брошенной вещью. Светлая широкая одежда скрывала линии ее тела, и единственным признаком жизни служило легкое колебание светлых волос на затылке головы, покоившейся на ее свесившихся руках.

Вдруг она начала шептать длинные фразы, которых я не понимал, несколько минут, потом опять все затихло.

И снова она зашептала, еще быстрее, прерывая свою речь тяжелыми вздохами.

Просила она о жизни или о смерти? Я стоял, удерживая дыхание, и дрожал всем телом, и упал бы рядом с ней, если бы оно не удерживало меня и не должно было мне сообщить, что свершилось то, о чем я молился вместе с нею.

И тогда случилось то, чего я боялся и чего я желал. Подняв со стоном голову, она медленно протянула руки по направлению изображения Христа, желтоватая окраска которого напоминала цвет ее кожи. Я испугался, когда увидел ее высунувшиеся из рукавов болезненно-тонкие руки, не потерявшие однако свою совершенную форму. Нервная сила, которую никто и не мог подозревать у этой хрупкой женщины, подняла ее тело, и мне казалось, что оно расширяется и растет под складками широкого одеяния, ее голова находилась на высоте ног Того, к которому она стремилась, и ее губы коснулись ног Распятого. Но она поднялась совсем. Казалось, она отделилась от земли, и ее опрокинутая назад голова была обращена к Спасителю. В нем было сосредоточено все ее внимание, вся ее воля — казалось, она хотела ему что-то сказать. Но он не слышал ничего, и она молчала перед скорбным величием его взгляда. Еще одно нечеловеческое усилие, и руки ее упали по сторонам, так что затрещали суставы. Я слышал звон канделябра, не знаю, — упал он или нет.

Я видел только, как исчезло невозможное напряжение ее членов, и как упало ее мягкое и тяжелое тело, из которого одним дуновением как бы удалили ее волю. И с той же непостижимой высоты, куда вознеслись наши души, я упал в бездну, подобно ей, покоряясь предвестию конца.

Однажды я проснулся на рассвете. Сначала все было немо и тихо во мне, но потом я почувствовал какое-то внутреннее смятение. Все бушевало вокруг меня, и мне слышались звуки, подобные звону серебра. Затем понемногу забрезжил неясный свет, в котором я различил оконную раму. Она стояла перед окном и вдруг поднялась и исчезла в окне. Одно мгновение я видел ее в воздухе, потом она понеслась дальше, не касаясь ногами веток белого вьюнка в неясном свете, который тянулся за ней. За ней сомкнулась темнота, в которой она оставила меня. Я хотел закричать: «Помоги мне, не оставляй меня»! И впал в беспамятство.

Каждую ночь повторялось то же самое, не знаю, — сколько ночей подряд. Я просыпался и видел зеленоватый свет и носящуюся белую фигуру. Моя кровь бурлила и создавала в мозгу стихи полные нечеловеческих стремлений и желаний, полные бреда, без человеческих слов.

Однажды утром я начал снова видеть, хотя еще через дымку, не в полном сознании, но уже предметы этого мира.

Сумерки исчезали. В одном углу комнаты сидела у стола светлая фигура и, поднявшись, понесла на камин два серебряных подсвечника, которые слабо звякнули о мрамор. Потушив свечи, она подошла своей колеблющейся походкой к окну и, открыв его, впустила осенний свежий воздух.

Я повернул голову, чтобы быть в состоянии следить за ней. Она заметила мое движение и посмотрела на меня. И в то время, как встретились наши взоры и погрузились друг в друга, я понял, наконец, что побеждена разлука наших тел, что она отныне стала моей мечтой, а я — ее, и что мы уверенно и без боязни пойдем в бесконечность.

Она подошла к моей кровати и подала мне свою прозрачную руку. Радостно забилось мое сердце, и я нагнулся над этой рукой, едва прикоснувшись к ней губами. И мне казалось, что в ее лице были одни только глаза, большие чуждые и близкие звезды другого мира, от которых я уже не мог оторваться.

Она нагнулась надо мной, и я скорее угадал, чем услышал ее слова:

— Ты должен лежать совершенно спокойно.

Но я не знал, о чем я должен был ей сказать.

После долгого молчания, она спросила:

— Чувствуешь себя очень слабым?

— Ты все время была подле меня? — спросил я, и также мало обратил внимание на первое, произнесенное мною «ты», как и на то, которым она меня назвала.

Она кивнула головой. Я снова спросил:

— А ты все слышала, что я говорил в эти ночи?

— Ничего. Но я все знаю. Замолчи.

Я замолчал, и наступили покойные, счастливые дни, которые она проводила у моей постели и затем позже, когда мы сидели вдвоем на террасе.

Все стало как раньше, только мы говорили еще меньше, так как читали друг у друга в мыслях, и еще меньше сознавали, что живем на земле. Время ожидания прошло, мы находились по ту сторону опасения и надежды.

*  *  *

Мы сидели под осыпающимися красными и желтыми листьями. Вокруг нас цвели громадные цветы странной окраски, а совсем внизу проносились в голубоватой долине вечности, на которые мы смотрели неподвижными глазами.

Осень была прохладной. Внутренне содрогаясь, я обратился к моей бледной спутнице:

— Уйдем, что делать нам в этой умирающей природе?

Она ответила:

— Подождем немного. Потом ты последуешь за мной.

— Следовать за тобой? Но что может нас разлучить?

— Ничто. Но только ты должен отойти от меня на минуту, прежде чем надо мной свершится последнее, уродливое.

— Мне отойти от тебя!

— Только на момент, так как я уйду раньше. Ты найдешь меня везде. Не захочешь, ведь, ты видеть последнее. Мы верим только тогда, когда не видим.

Затем она прибавила:

— Ты узнаешь об том, когда подойдет момент.

И вот наступил роковой день, в который я должен был ее покинуть.

Когда я, возвращаясь с утренней прогулки, медленно приближался к вилле и уже издали заметил ее белую фигуру на террасе, которая, я чувствовал, должна была, подобно привиденью, исчезнуть из моих глаз. Она уже больше не сходила к озеру и очень редко выходила на террасу.

В этот же осенний день было необыкновенно солнечно и тепло. Когда я увидел ее белую, почти неземную фигуру, прислоненную к мраморной колонне, с как бы стертыми чертами лица, на котором только одни глаза вели свою, независящую от тела, жизнь, неопровержимое предчувствие подсказало мне, что она ожидает меня, чтобы сказать мне о своем решении.

Она не кивнула мне и не двинулась, пока я не подошел к ней вплотную медленным шагом, чтобы выиграть время.

Совершенно спокойно, без печали, говоря как о чем-то естественном, она произнесла:

— Последний раз, что я вышла. Настало время.

— Я не могу покинуть тебя! — вскричал я, и мой крик резко прозвучал в этой необыкновенной тиши.

Но она приложила пальцы к губам, и выражение ее лица подавило во мне все вопросы и сомнения. Я понял снова, что все должно совершиться, как она предсказала.

Она отошла немного в сторону, и сзади нее появился в дверях старый слуга с моими вещами.

Он спустился уже наполовину, а мы все еще стояли. Протянув руку, она сказала:

— До свиданья.

Я повторил ее последние слова, повернулся и пошел.

Когда я шел, я чувствовал в своей горящей руке ее прохладное прикосновенье.

На половине дороги я оглянулся, чтобы посмотреть на белый мерцающий свет. Но когда я спустился вниз и обернулся еще раз, свет потух.

*  *  *

Как мне рассказать, почему и как я забыл ее, и вместе с тем, — это было естественно.

Только что я покинул ее, как уже начали стираться в моей памяти линии ее тела, никогда ясно не существовавшие для меня.

Когда я просыпался ночью, я ощущал перед закрытыми веками какой-то неясный свет — отражение ее далеких глаз.

Свет становился все неяснее, но в душе у меня сохранялось отражение чудесных звезд, в сиянии которых я жил.

Оно не исчезало, несмотря на то, что окрепшее и поздоровевшее тело побеждало душу, стремящуюся к звездам.

Жизнь произвела во мне свою работу и поставила меня перед работой, которую я должен был исполнить. Я вернулся и создал себе мещанское счастье.

Наша разлука, которая должна была продолжаться мгновение, затянулась. Узнала бы она меня теперь? Я пережил ее, и не знаю, как это случилось, но я вспоминаю о ней, как почти о неземном существе.

И все же ничья человеческая душа не была мне ближе, чем ее. И, несмотря на то, что я ничего не знал о ней, пока жил у нее, я никогда не ощущал так близко переживания другого и ни с кем не сживался так, как с этим загадочным существом.

Непостижимое стало жизнью, и жизнь окружали загадки, которые перестали быть ими, так как никто не задумывался о них.

Чудесное стало обыденным, так как люди потеряли представление о чудесном.

Я пережил не только ее, но и чудесное, чье неземное сияние упало однажды на меня и о чем впоследствии вспоминаешь, как о чем- то невозможном.

Иногда во мне возникает сомнение, но мне кажется, лучше один раз быть осенённым его мистическим светом, чем как вы все, подходить к идеалам нашей юности. Вы боретесь и стремитесь; то здесь, то там урываете кусочек идеала, снова исчезающего из ваших анализирующих рук, и не умеете ни желать, ни понимать, ни забывать.

Последнее Роде произнес, стоя у открытого окна и смотря в темноту. Он повернулся ко мне, чтобы услышать от меня подтверждение своих последних слов. И я понял всю правду его рассказа, когда я увидел в этом энергичном лице рабочего человека глаза, принявшие на минуту выражение, свойственное им в юности, глаза вдохновенного мистика.

И не раздумывая над его рассказом, я только подумал о том, что переживший подобное может считаться счастливым смертным.

Мюнхен, Ноябрь 1894.

Источник текста: Полное собрание сочинений / Генрих Манн. Том 6: 1. Актриса; 2. Чудесное. Повесть. Новеллы / С критическим очерком Г. Бранденбурга. — Москва: «Современные проблемы», 1910. С. 129—171.