H. A. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах.
Том седьмой. Статьи и рецензии (1861). «Свисток» и «Искра»
М.-Л., ГИХЛ, 1963
Народы робко клонят взор!
Сожаление приходит обыкновенно слишком поздно: в Париже я пожалел, что не читал прекрасной статьи покойного Хомякова «Мнение иностранцев о русских»;1 но поправить дело не было уже никакой возможности — в Париже, я думаю, легче отыскать подлинник философских правил Конфуция, писанный рукою самого китайского философа, нежели найти «Москвитянина», в котором блистал покойный философ и поэт российский. А между тем меня одолела страшная охота узнать мнение иностранцев о наших соотечественниках. Делать нечего, пришлось самому заняться собиранием необходимых сведений. Не знаю, сходятся ли они с тем, что говорил г. Хомяков, но полагаю, что большого разноречия между нами быть не может, ибо все, что узнал я, совершенно подходит под эпиграф, выставленный мною в начале письма.
Прежде чем я примусь излагать результаты моих наблюдений, я должен, впрочем, сделать небольшое объяснение относительно того, кого я разумею под нами. Сим местоимением я обозначаю, читатель, тех, к кому не постыдимся принадлежать мы с вами, кого мы смело можем назвать нашими. Теперь рассудите сами, кто же должен быть главным предметом моих разысканий.
Без всякого сомнения, это должны быть те люди, которых сам Николай Филиппыч Павлов2 не постыдился бы назвать своими «ближними и братьями», люди хорошего общества и возвышенных стремлений, люди, украшенные всеми дарами европейской цивилизации и наклонные к тому, чтобы самим внести что-нибудь в сокровищницу человеческой мысли. Словом, говоря без обиняков, под нами я разумею избранников России, светила, озаряющие ее светом своих возвышенных идей и согревающие пламенем благородных чувств. Сюда входят ученые (исключая г. Лайбова),3 литераторы (только не то, которые участвуют в «Свистке»), великие деятели общественной жизни, как, например, г. Кокорев,4 г. Зоркий[1]5 и другие, столь же самоотверженно изучавшие зло и мошенничество, чтобы поведать о ном миру, et caetera, et caetera.[2]
С самого выезда моего за границу я на каждом шагу убеждался в справедливости того, что перед державным нашим «блеском народы робко клонят взор», иначе сказать, что на нас никто не смотрит прямо, а всегда исподлобья. В Берлине многие из наших соотечественников уже жаловались на грубость прусского народа, который узнали они по кельнерам своих отелей. Кельнеры эти смотрели на нас большею частию косо, и обращение их с нами было исполнено всяческих резервов и натянутого достоинства. Мне случилось слышать объяснение этого явления в разговоре кельнера с портье. Портье жаловался, что какой-то русский барин оказался скрягою и совершенно забыл при отъезде исполнить свою обязанность относительно старика, который хлопотал для него много — и письма его отправлял, и ночью для него беспокоился (так как помянутый русский любил ночные прогулки), и беспрестанно возился с звонком его, не перестававшим заливаться целое утро то за тем, то за другим… «Я ему никогда вида не подал, что он мне так надоел, — говорил старик, — всегда ему в глаза глядел, думал, что он должен чувствовать, а он вот как!»
«Да, как же, чувствуют они, — возразил кельнер, как видно, более опытный и считавший себя вправе делать наставления, — русский — это известно, что за человек: смотри ему в глаза, он на тебя плюет и всякую твою услугу за ничто считает; а сделай ему такую рожу, что обругать его хочешь, да внимания на него не обращай большого, сейчас же укротится, и просить станет вежливо, и Trinkgeld[3] даст хорошие». Впоследствии я заметил, что такое мнение особенно распространено только в городах, ближайших к нашей границе; но чем далее, тем более русские теряют, как видно, их национальный характер или перестают его обнаруживать. Я объясняю это тем, что русский человек чрезвычайно смышлен и понятлив: выехав за границу и видя, что на него смотрят искоса и. что чем он себя грознее держит, тем менее встречает угодливости, он с неимоверною быстротою изменяет свои принципы — да так, что, например, в Дрездене нравы русских уже совсем другие, нежели в Берлине.
Не проезжал я польских и австрийских земель, сопредельных с нашими. В прежнее время там, говорят, было обыкновение определять цену комнат и всякого продовольствия русских путешественников сообразно с возвышенностью их характера. Разумеется, на каждого русского набавляли несколько уже за то одно, что он русский, следовательно, человек, по преимуществу назначенный, но выражению поэта, «хранить для европейского мира достоянье высоких жертв».8 Но и между русскими находили различие в степени, до которой могут простираться их жертвы: кто кричал громче, звонил чаще, бросал на стол карту обеда с большим презрением, тыкал кельнеру свое платье и сапоги с большей энергией, тому путешествие и обходилось дороже, в соразмерности. Натурально, что русские путешественники, выезжавшие в Европу через австрийскую границу, приходили тоже к грустной необходимости изменить свои обычаи, но несколько позже и притом другим путем: они были «биты рублем», по нашей родной пословице. Само собою разумеется, что так как русские — народ молодой, и Россия — полнощный исполин, то между русскими путешественниками находилось весьма много таких, которые совершенно не понимают, что такое боль от рубля, и потому во все время путешествия остались совершенно нечувствительными к рублевым ударам европейских пигмеев. Этим и объясняется, что некоторые успевали доехать до Италии (а иные, говорят, даже до Константинополя и Иерусалима), сохранив в совершенстве первобытную чистоту русских нравов и не понимая других ударов, кроме тех, которые считаются у киевских педагогов необходимыми для вперения чувства законности в детские сердца.7 Вспомните письмо из Италии г. Пауловича.8
Но я не намерен занимать вас, читатель, изложением немецких воззрений на русских путешественников. Что нам немцы? Чья репутация может выиграть или пострадать от того, что о нем станут говорить не только немецкие кельнеры, но даже гегеймраты[4] и великие ученые? Известно, что, во-первых, немец не тороплив на суждения: человек может пожить, нажиться, умереть, оставить наследство и быть позабытым не только наследниками, но даже и своими бывшими кредиторами, прежде нежели немец решится высказать о нем свое основательное суждение. Во-вторых, известно, что немцы у нас считаются преимущественно музыкантами, булочниками и сапожниками, следовательно, в общественной жизни нашей представляют часть служебную. Не то француз: он заправляет нашим обществом всегда — танцмейстер, кондитер и парикмахер. Немец, обращаясь к нашему слуху, повергает нас в неподвижное умиление своей музыкой, а француз красноречиво заставляет нас прыгать и плясать под его команду; немец нас кормит, а француз услаждает; немец устроивает наши ноги, француз — голову. Понятно поэтому, почему в обществе живом и двигающемся, между людьми, любящими услаждать свою жизнь и заботящимися об обработке головы своей, француз имеет такое неизмеримое преимущество пред немцем. Понятно, почему всякая репутация составляется в Париже, почему, вопреки древнему изречению, быть вторым в Париже для нас всегда лестнее, нежели быть первым в Петербурге или даже в Москве.
Какую же репутацию имеет в Париже полнощный исполин и в особенности те его представители, которые принадлежат к избранникам нашего общества? Какое впечатление производят на французов наши ученые открытия, наши философские воззрения, наши художественные создания? Что думают они о роли русской цивилизации в судьбах Западной Европы, находящейся (как известно всякому, кто читал наших философов) в последнем периоде гниения? Обо всех этих интересных вопросах я надеюсь сообщить вам несколько любопытных сведений, почерпнутых из самых верных источников.
Нужно вам сказать, впрочем, что в Париже я не был так разборчив в выборе общества для себя, как в России; признаюсь даже, что я более толкался между людьми «среднего рода», нежели между нравственными знаменитостями во всех родах. На это было много причин: во-первых, в Париже великих знаменитостей больше, чем зубных врачей в Петербурге, и для человека непривычного нет ни малейшей возможности запомнить их и отличить от простых смертных. Вы идете в оперу, слушаете посредственных певцов, забываете их фамилии, а потом оказывается, что это всё знаменитости: и г. Мишо — знаменитый тенор, и г-жа Дюпре — знаменитая примадонна, и г. Барриель — такой баритон, какого в свете нет. То же самое и с актерами: на вас сыплются имена таких господ, как Дюмень, Прадт, Феликс, Брессаи, и пр., и пр. — все это громкие репутации, все их вы обязаны знать и помнить! Читаете вы газету — новый разряд знаменитостей встречает вас — Поль Сен Виктор, Фиорентино, Магиас, Форкад, и пр., и пр. — бесчисленное множество фельетонистов. Со временем, конечно, все они будут славны и у нас, так как каждый из них, в сущности, не хуже всех этих Бертонов, Бондуа, Молицари, Жюль Жаненов, Филаретов Шалей и Теофилов Готье, которые так хорошо известны каждому из нас, порядочных русских. Но покамест все эти славы дойдут до нас, их различить ужасно трудно, и вот почему я старался всячески избегать парижских знаменитостей: пожалуй, попадешь, как нарочно, на такую, шторой не суждено прославиться в России, — напрасно время потеряешь!.. А всемирные знаменитости, вроде, например, Вилльмена или Жозефа Гарнье, не занимали меня потому, то мы их уже и так знаем очень хорошо и даже имеем сами нечто подобное им в лице, например, А. Д. Галахова, В. П. Безобразова9 и т. д. Кроме этих причин, я руководился еще тем соображением, что все избранники парижского общества, все знаменитости науки, литературы и искусств — не могут быть откровенны и беспристрастны в отзывах о нас: они наши учителя, следовательно, всегда должны сохранять честь наставнической благосклонности, говоря о своих понятливых и послушных учениках. Чтобы найти полное беспристрастие, надо было обратиться к тем, кто менее принимал участия в нашем образовании… Наконец, это не составляло никакого удобства в Париже: все парижане, как известно в России, — народ образованный, очень хорошо говорят по-французски, читают газеты, не воняют ни чесноком, ни салом, не носят дубленых полушубков, а одеваются (кроме блузников, разумеется, о которых и речи нет) очень прилично, как мы с вами и как все французские танцмейстеры и парикмахеры в Петербурге. Поэтому с ними очень приятно было иметь дело и смело можно было положиться на их суждения. И я полагаю, что из разговоров с разными комми, хозяевами-ремесленниками, содержателями отелей и меблированных квартир, армейскими офицерами, студентами и всяким народом, с которым встречался в ресторанах, в омнибусах, на публичных балах, в театрах и т. п., — я полагаю, что из разговоров с ними я вынес довольно полное и верное заключение о том, что думают о нас в Париже. Но, во всяком случае, предупреждаю вас, что мнения, сообщаемые мною, вовсе не принадлежат какому-нибудь из «величайших современных мыслителей»: из подобных мыслителей я никого не видел, да их, говорят, и не водится теперь в Париже… (Не окончено.)
Средь Акрополя разбитого,
Срисовавши Парфенон,
Да божка, плющом увитого,
Да обломки трех колонн, —
Вдруг на родину далекую
Я душой перелетел
И судьбу ее высокую
В книге муз прочесть хотел.
В сколько лет цивилизации
Край наш будет доведен,
Чтоб в изяществе и грации
Стал с Элладой спорить он?
Сколько школ академических,
Сколько выставок пройдет,
Прежде чем для поз пластических
Будет годен наш народ?
Скоро ль сменим мы котурнами
Безобразие лаптей?
Станем воду черпать урнами,
Вместо ведер и бадей?
В начале августа вернулся я домой
Из с лишком годовой отлучки заграничной1
И тотчас встречен был знакомою толпой —
Редакцией «Свистка» с мольбой ее обычной:
«Стишков, о наш поэт! Пожалуйста, стишков!
Украсьте наш „Свисток“ своей высокой лирой
Иль пробудите вновь волнение умов
Своею острою и меткою сатирой!»
«Помилуйте, друзья: я долго жил вдали, —
Сказал я им в ответ, — отвык от ваших нравов.
Я так им чужд теперь, как, например, в пыли
Архивной тлеющий профессор Тихонравов.2
Едва приехав, что ж могу сказать я вам
О тех стремлениях, какие вас волнуют?
Мне должно наблюдать, я должен видеть сам:
Что ныне здесь в ходу и что теперь бичуют,
Какими новыми идеями умы
Проникнуты теперь в святой моей отчизне?
На европейские дела как смотрим мы?
И как устроились мы в нашей русской жизни?»
«Ха-ха-ха-ха-ха-ха…» — мне дружный был ответ…
Мне бросилась в лицо пурпуровая краска.
Но скоро понял я, что тут обиды нет, —
А просто предо мной свершалась свистопляска.
Я, однако же, счел более приличным говорить с ними прозой.
— Чем же вы так утешаетесь? — спросил я, — ведь я еще не обещал вам моих стихотворений.
Тонкий намек был понят, и буйная свистопляска начала извиняться. Но когда один из редакторов хотел сделать мне объяснение своего смеха, то едва он выговорил: «вы предполагаете», как опять кто-то фыркнул и за ним вся компания. Раза три так было: передышатся, получат способность произносить более или менее членораздельные звуки, но как только перейдут к тому, что я им сказал, как опять не могут удержаться, опять хохот повальный минут на десять. Я уже начинал терять терпение, находя, что я-то между ними в чрезвычайно глупом положении, совершенно как, например, какой-нибудь постоянный сотрудник «Русского вестника» в толпе читателей «Современника», только что получивших книжку его со «Свистком». Хохочут, шумят, а над чем — неизвестно. Думаешь, не надо мной ли? Да нет, с какой стати? Я человек почтенный… Л впрочем, они почтенных-то еще больше задирают… И опять думаешь: не надо мной ли? Не обидеться ли?.. Да и то думаешь: как бы хуже не было?.. А может, еще не надо мной…
Наконец добился я объяснений: рыцарям свистопляски показалось, изволите видеть, в такой высокой степени смешным мое мнение, что, давно не бывши в России, я отстал от наших общественных требований и интересов! Им это показалось в такой же степени забавно, как мне было бы забавно, например, если бы г. Катков объявил серьезно: «Долгое время не занимавшись философиею, я отстал от современных научных взглядов и не могу судить о статьях г. Антоновича». Они сначала приняли слова мои за шутку, но потом, увидав, что я говорю серьезно, так и покатились… (Не окончено.)
Синее небо, зеленое поле…
В белой рубахе с сохой селянин…
Он размышляет о выданной воле —
Здесь, на просторе, с природой один.
Знаю я — труд ему весел и сладок…
Что же? Смягчилась земля пред сохой?
Сил стало больше у тощих лошадок?
Иль не печет его солнечный зной?
Нет, его поле по-прежнему в кочках,
Лошади — клячи, и солнце печет…
Но уже зрит он в таинственных почках
Воли грядущей живительный плод…
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьАничков — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений под ред. Е. В. Аничкова, тт. I—IX, СПб., изд-во «Деятель», 1911—1912.
Герцен — А. И. Герцен. Собрание сочинений в тридцати томах, тт. I—XXVII, М., изд-во Академии наук СССР, 1954—1963 (издание продолжается).
ГИХЛ — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений в шести томах. Под ред. П. И. Лебедева-Полянского, М., ГИХЛ, 1934—1941.
ГПБ — Государственная публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Изд. 1862 г. — Н. А. Добролюбов. Сочинения, тт. I—IV, СПб., 1862.
ИРЛИ — Институт русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский дом).
Княжнин, No — В. Н. Княжнин. Архив Н. А. Добролюбова. Описание… В изд.: «Временник Пушкинского дома. 1913» СПб., 1914, стр. 1—77 (второй пагинации).
Лемке — Н. А. Добролюбов. Первое полное собрание сочинений. Под редакцией М. К. Лемке, тт. I—IV, СПб., изд-во А. С. Панафидиной, 1911 (на обл. — 1912).
Летопись — С. А. Рейсер. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова. М., Госкультпросветиздат, 1953.
ЛН — «Литературное наследство».
Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 годах (Н. Г. Чернышевским), т. 1, М., 1890.
Некрасов — Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, тт. I—XII, М., Гослитиздат, 1948—1953.
«Совр.» — «Современник».
Указатель — В. Боград. Журнал «Современник». 1847—1866. Указатель содержания. М. —Л., Гослитиздат, 1959.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства.
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI, М., ГИХЛ, 1939—1953.
В настоящий том вошли произведения Добролюбова, написанные им в 1861 году, а также сатирические статьи и стихотворения из «Свистка» (1858—1861) и «Искры» (1859).
Основную часть статейного материала тома составляют так называемые «итальянские» статьи Добролюбова: в них рассматриваются события итальянского национально-освободительного движения. Эти события привлекали всеобщее внимание, но оценка происходившего в Италии была очень различна. То освещение, которое мы находим в работах Чернышевского и Добролюбова, противостоит прежде всего либеральному истолкованию. Направленные против западноевропейских либералов, эти статьи не в меньшей степени обращены и против российского либерализма — против его интерпретации событий в Италии и исторического процесса в России. Важной особенностью этих статей является их второй план: события национально-освободительной борьбы в Италии проецировались на русскую современность тех лет с характерной для нее революционной ситуацией и предстоявшим освобождением крестьян.
Очень значительной для понимания литературно-теоретических взглядов Добролюбова является статья «Забитые люди». Этой статьей о творчестве Достоевского завершается творческий путь критика.
Из полемических статей на другие темы необходимо отметить продолжение спора с Н. И. Пироговым («От дождя да в воду») и резкое выступление против филантропических, с религиозным оттенком, идей Общества для распространения полезных книг.
Важным разделом тома является «Свисток». Органическая часть «Современника», «Свисток» был подчинен тем же задачам, какие стояли в это время перед боевым органом революционной демократии. Он показывал всю ограниченность либеральных иллюзий, боролся против так называемого обличительства, осмеивал самые различные стороны неприглядной русской действительности тех лет.
Сноски, принадлежащие Добролюбову, обозначаются в текстах тома звездочками; звездочками также отмечаются переводы, сделанные редакцией, с указанием — Ред. Комментируемый в примечаниях текст обозначен цифрами.
Тексты всех статей «Современника» подготовлены В. Э. Боградом, реальные примечания к ним написаны В. А. Алексеевым, за исключением статьи «Забитые люди», примечания к которой написаны Г. Е. Тамарченко; текстологические примечания В. Э. Бограда. Тексты «Свистка» подготовили и комментировали Б. Я. Бухштаб и С. А. Рейсер. С. А. Рейсеру принадлежат вступительные примечания ко всем номерам «Свистка»; кроме того, им подготовлены тексты и написаны примечания к произведениям, напечатанным в «Свистке», №№ 1 и 8, и в «Искре», а также к следующим отдельным произведениям: «Мысли о дороговизне вообще и о дороговизне мяса в особенности», «Краткая история „Свистка“ во дни его временного несуществования», «Отрадные явления», «Стихотворения, присланные в редакцию „Свистка“ (в №№ 3 и 4)», «Новые творения Кузьмы Пруткова», «Оговорка», «Опыт отучения людей от нищи», «Отъезжающим за границу», «Еще произведение Пруткова», «Новое назначение „Свистка“», «Сирия и Крым», «Письмо благонамеренного француза», «„Свисток“ ad se ipsum», «„Свисток“, восхваляемый своими рыцарями». «Выдержки из путевых эскизов», «Славянские думы», «Средь Волги, реченьки глубокой…», «Что о нас думают в Париже?», «В начале августа вернулся я домой…». Остальные тексты подготовил и комментировал Б. Я. Бухштаб.
Впервые — Лемке, IV, стр. 435—445 и Аничков, IX, стр. 448—454. Автограф — в ИРЛИ. Статья осталась неоконченной:. По жанру она примыкает к «Письму благонамеренного француза…» Датируется началом 1861 года по упоминанию «покойного Хомякова» (скончался 23 сентября 1860 года); стихотворение Хомякова «России» (1854), из которого Добролюбов взял две строки в качестве эпиграфа, было впервые напечатано в «Русской беседе» (1861, № 2).
1. Статья напечатана в «Москвитяпине» в 1845 году.
2. Павлов Н. Ф. — о нем см. прим. 3, стр. 583 наст. тома.
3. Лайбов — псевдоним Добролюбова.
4. Кокорев В. А. — о нем см. вступительную часть к прим. на стр. 604 наст. тома.
5. Зоркин Д. — автор книги: «О плутнях карточной игры. Изобличение их во всех подробностях» (СПб., 1860); см. рецензию (Г. 3. Елисеева) и «Современнике» (1860, № 9, стр. 113—115).
6. Цитата из стихотворения А. С. Хомякова «России» (1854).-
7. Выпад против Н. И. Пирогова: см. прим. 2 на стр. 602.
8. Профессор Харьковского университета Паулович К. П. (1781—1863) — автор книги «Замечания об Италии, преимущественно о Риме…» (Харьков, 1856). В этой книге Паулович протестует против излишних похвал Италии, ее культуре, климату и пр., настаивает на бесполезности и даже вредности многочисленных поездок русских за границу — они приносят только порчу ума и сердца и т. д. Добролюбов задел Пауловича еще в 1857 году в рецензии на Е. Вердеревского (см. т. 2 наст. изд., стр. 92).
9. Вилльмен Абель-Франсуа (1790—1870) — политический деятель н писатель, историк литературы и критик, профессор Сорбонны, академик, министр народного просвещения в 1839—1844 годах. Гарнье Жозеф (1813—1881) — французский экономист, последователь так называемой фритредерской школы. Приблизительно аналогичную роль в русской жизни тех лет играли историк литературы и педагог Галахов А. Д. (1807—1892) и либерально-буржуазный экономист Безобразов В. П. (1826—1889).
Впервые — Лемке, I, стлб. 737—738 и Аничков, IX, стр. 485. Автограф — в ИРЛИ. Датируется пребыванием Добролюбова в Афинах в июне 1861 года. Стихотворение направлено против «эстетиков». Ср. ироническое высказывание Чернышевского: «Конечно, ваша эстетика для вашего мужика и сивуху с луком заменит амброзией с нектаром» («Из воспоминаний А. И. Артемьева о Н. Г. Чернышевском». — ЛН, т. 25—26, М., 1936, стр. 233).
Печатается по автографу ИРЛИ. Впервые — изд. 1862 г. т. IV, стр. 587, с примечанием Н. Г. Чернышевского: «Это вступление в новый нумер „Свистка“ осталось недоконченным (прим. издат.)». Стихотворение готовилось для № 8 «Свистка» и написано, очевидно, в августе или сентябре 1861 года.
1. Добролюбов уехал за границу в середине мая 1860 года и возвратился в Петербург около 8 августа 1861 года.
2. Тихонравов Н. С. (1832—1893) — историк древнерусской литературы, автор ряда исследований и библиографических работ, в эти годы профессор Московского университета. Ироническое упоминание имени Тихонравова должно быть сопоставлено с отрицательным отношением Добролюбова к библиографии, когда она полностью уходит в не заслуживающие внимания мелочи.
Впервые — Лемке, IV, стлб. 854 и Аничков, IX, стр. 486. Автограф — в ИРЛИ на листе, оборот которого занят запиской в типографию, начинающейся словами: «Вам набирать все равно, — так попробуйте набрать „Свисток“» (см. т. 9 наст. изд.).
Стихотворение написано в 1861 году (как видно из упоминания о «выданной воле») и (как видно из слов записки «Завтра мы выдти не успеем»)-- не ранее начала сентября (первый по возвращении Добролюбова из-за границы номер «Современника», то есть августовский, вышел в свет 5 сентября). Судя по записке, стихотворение предназначалось для «Свистка» — очевидно, для 8-го номера, который Добролюбов составлял осенью 1861 года. Выдвигалась, правда, гипотеза, что стихотворение предназначалось не для «Свистка», что оно не является сатирическим, что «грядущую волю», противопоставляемую «выданной воле», следует понимать как грядущую революцию. Эта гипотеза убедительно опровергнута Н. Г. Леонтьевым, указавшим на явно пародийный стиль стихотворения, на сходство его со стихотворением «Существенность и поэзия» (см. стр. 465 наст. тома), «где пародируется либеральное прикрашивание крестьянской жизни». «Грядущую волю» либералы противопоставляли «выданной воле», считая «временно-обязанный период» как бы переходом к «настоящей воле» (см. Н. Г. Леонтьев. Добролюбов-пародист. — Ученые записки Ленинградского государственного университета, серия филологических наук, вып. 30, Л., 1957, стр. 127—130). К аргументам Н. Г. Леонтьева можно добавить, что Добролюбов не считал русского крестьянина настолько верящим в скорую крестьянскую революцию, чтобы эта вера делала его тяжелый труд «веселым и сладким». Помимо того, Добролюбов из своих стихов печатал только сатирические, за исключением лишь одной публикации нескольких лучших лирических стихотворений, сделанной в 1859 году по настоянию Некрасова.