Что делать? (Чернышевский)/Глава 5

Что делать? : Из рассказов о новых людях (Посвящается моему другу О. С. Ч.) — Глава 5. Новые лица и развязка
автор Николай Гаврилович Чернышевский (1828—1889)
Дата создания: декабрь 1862-апрель 1863 г., опубл.: 1863[1]. Источник: Библиотека Максима Мошкова[2]

Полозова говорила в письме к подруге, что много обязана была мужу Веры Павловны. Чтобы объяснить это, надобно сказать, что за человек был ее отец.

Полозов был отставной ротмистр или штаб-ротмистр; на службе, по обычаю старого тогдашнего века, кутил и прокутил довольно большое родовое имение. А когда прокутил, то остепенился и вышел в отставку, чтобы заняться устройством себе нового состояния. Собрав последние крохи, которые оставались, он увидел у себя тысяч десять, — по тогдашнему на ассигнации, — пустился с ними в мелкую хлебную торговлю, стал брать всякие маленькие подряды, хватался за всякое выгодное дело, приходившееся по его средствам, и лет через десять имел изрядный капитал. С репутациею такого солидного и оборотливого человека, с чином своим и своею известною в тех местах фамилиею, он мог теперь выбирать какую ему угодно невесту из купеческих дочерей в двух губерниях, в которых шли его торговые дела, и выбрал очень основательно, — с полумиллионом (все на ассигнации) приданого. Тогда ему было лет 50, и это было лет за 20 слишком до того времени, как мы видим его дочь, вошедшую в дружбу с Верой Павловною. Приложивши такой большой куш к своим прежним деньгам, он повел дела уже в широком размере и лет через десять после того был миллионером и на серебро, как тогда стали считать. Его жена умерла; она, привычная к провинциальной жизни, удерживала его от переселения в Петербург; теперь он переехал в Петербург, пошел в гору еще быстрее и лет еще через десять его считали в трех-четырех миллионах. И девицы, и вдовы, молодые и старые, строили ему куры, но он не захотел жениться во второй раз, — отчасти потому, что сохранял верную привязанность к памяти жены, а еще больше потому, что не хотел давать мачеху Кате, которую очень любил.

Полозов шел и шел в гору, — имел бы уж и не три-четыре миллиона, а десяток, если бы занялся откупами, но он имел к ним отвращение и считал честными делами только подряды и поставки. Собраты по миллионерству смеялись над такою тонкостью подразличения и не были неправы; а он, хоть и был неправ, но твердил свое: «коммерциею занимаюсь, грабежом не хочу богатеть». Но вот, за год или за полтора перед тем, как дочь его познакомилась с Верой Павловною, явилось слишком ясное доказательство, что его коммерция мало чем отличалась от откупов по сущности дела, хоть и много отличалась по его понятию. У него был огромный подряд, на холст ли, на провиант ли, на сапожный ли товар, не знаю хорошенько, а он, становившийся с каждым годом упрямее и заносчивее и от лет, и от постоянной удачи, и от возрастающего уважения к нему, поссорился с одним нужным человеком, погорячился, обругал, и штука стала выходить скверная. Сказали ему через неделю: «покорись», — «не хочу», — «лопнешь», — «а пусть, не хочу»; через месяц то же сказали, он отвечал то же, и точно: покориться — не покорился, а лопнуть — лопнул. Товар был забракован; кроме того, оказались какие-то провинности ли, злонамеренности ли, и все его три-четыре миллиона ухнули, и Полозов в 60 лет остался нищий. То есть нищий перед недавним; но так, без сравнения с недавним, он жил хорошо: у него осталась доля в каком-то стеариновом заводе, и он, не вешая носа, сделался управляющим этого завода с хорошим жалованьем. Кроме того, уцелело какими-то судьбами несколько десятков тысяч. Если бы такие остатки остались у него лет 15 или хоть 10 тому назад, их было бы довольно, чтобы опять подняться в порядочную гору. Но имея за 60 лет, подниматься уж тяжело, и Полозов рассудил, что пробовать такую вещь поздно, не под силу. Он думал теперь только о том, чтобы поскорее устроить продажу завода, акции которого почти не давали дохода, кредита и дел которого нельзя было поправить: он рассудил умно и успел растолковать другим главным акционерам, что скорая продажа одно средство спасти деньги, похороненные в акциях. Еще думал он о том, чтобы пристроить замуж дочь. Но главное — продать завод, обратить все деньги в 5-процентные билеты, которые тогда пошли в моду, — и доживать век поспокойнее, вспоминая о прошлом величии, потерю которого вынес он бодро, сохранив и веселость и твердость.

Отец любил Катю, не давал ультравеликосветским гувернанткам слишком муштровать девушку: «это глупости», говорил он про всякие выправки талии, выправки манер и все тому подобное; а когда Кате было 15 лет, он даже согласился с нею, что можно обойтись ей и без англичанки и без француженки. Тут Катя уже и вовсе отдохнула, ей стал полный простор в доме. А простор для нее значил тогда то, чтобы ей не мешали читать и мечтать. Подруг у ней было немного, две-три близких, искателей руки без числа: ведь одна дочь у Полозова, страшно сказать: 4 миллиона!

Но Катя читала и мечтала, а искатели руки оставались в отчаянии. А Кате уж было 17 лет. Так, читала и мечтала, и не влюблялась, но только стала она вдруг худеть, бледнеть и слегла.

Кирсанов не занимался практикою, но считал себя не вправе отказываться бывать на консилиумах. А в это время, — так через год после того, как он стал профессором, и за год перед тем, как повенчались они с Верою Павловною, — тузы петербургской практики стали уж очень много приглашать его на консилиумы. Причин было две. Первая: оказалось, что точно, есть на свете Клод Бернар и живет в Париже. Один из тузов, ездивший неизвестно зачем с ученою целью в Париж, собственными глазами видел Клода Бернара, как есть живого Клода Бернара, настоящего; отрекомендовался ему по чину, званию, орденам и знатным своим больным, и Клод Бернар, послушавши его с полчаса, сказал: «Напрасно вы приезжали в Париж изучать успехи медицины, вам незачем было выезжать для этого из Петербурга»; туз принял это за аттестацию своих занятий и, возвратившись в Петербург, произносил имя Клода Бернара не менее 10 раз в сутки, прибавляя к нему не менее 5 раз «мой ученый друг» или «мой знаменитый товарищ по науке». Как же после этого было не звать Кирсанова на консилиумы? Нельзя не звать. А вторая причина была еще важнее: все тузы видели, что Кирсанов не станет отбивать практику, — не только не отбивает, даже по просьбе с насильствованием не берет. Известно, что у многих практикующих тузов такое заведение: если приближается неизбежный, по мнению туза, карачун больному и по злонамеренному устроению судьбы нельзя сбыть больного с рук ни водами, ни какою другою заграницею, то следует сбыть его на руки другому медику, — и туз готов тут, пожалуй, сам дать денег, только возьми. Кирсанов и по просьбе желающего бежать туза редко брал на себя леченье, — обыкновенно рекомендовал своих друзей, занимающихся практикою, а себе оставлял лишь немногие случаи, интересные в научном отношении. Как же не приглашать на консилиумы такого собрата, известного Клоду Бернару и не отбивающего практики?

У Полозова-миллионера медиком был один из самых козырных тузов, и когда Катерина Васильевна стала опасно больна, консилиумы долго составлялись все из тузов. Наконец, дело стало так плохо, что тузы решили: пригласить Кирсанова. Действительно, задача была трудная для тузов: нет никакой болезни в больной, а силы больной быстро падают. Надобно же отыскать болезнь; пользовавший врач придумал: atrophia nervorum «прекращение питания нервов»; бывает ли на свете такая болезнь, или нет, мне неизвестно, но если бывает, то уж и я понимаю, что она должна быть неизлечима. А если, несмотря на неизлечимость, все-таки лечить ее, то пусть лечит Кирсанов или кто другой из его приятелей — наглецов-мальчишек.

Итак, новый консилиум, с Кирсановым. Исследовали, расспрашивали больную; больная отвечала с готовностию, очень спокойно; но Кирсанов после первых слов отстал от нее, и только смотрел, как исследовали и расспрашивали тузы; а когда они намаялись и ее измучили, сколько требует приличие в таких случаях, и спросили Кирсанова: «Вы что находите, Александр Матвеич?», он сказал: «Я не довольно исследовал больную. Я останусь здесь. Это случай интересный. Если будет нужно снова сделать консилиум, я скажу Карлу Федорычу» — то есть пользовавшему врачу, который просиял восторгом спасения от своей atrophia nervorum.

Когда разошлись, Кирсанов сел у постели больной. Больная насмешливо улыбнулась.

— Жаль, что мы незнакомы с вами, — начал он: — медику нужно доверие; а может быть, мне и удастся заслужить ваше. Они не понимают вашей болезни, тут нужна некоторая догадливость. Слушать вашу грудь, давать вам микстуры — совершенно напрасно. Нужно только одно: знать ваше положение и подумать вместе, можно ли что-нибудь сделать. Вы будете помогать мне в этом?

Больная молчала.

— Вы не хотите говорить со мною?

Больная молчала. — Вы, вероятно, даже хотите, чтоб я ушел. Я прошу у вас только десять минут. Если через десять минут вы будете, как теперь находить, что мое присутствие бесполезно, я уйду. Вам известно, что у вас нет никакого расстройства, кроме печали? Вам известно, что если это нравственное состояние ваше продлится, то через две-три недели, а может быть и раньше, вас нельзя будет спасти? а быть может, вы и не проживете двух недель? У вас ныне еще нет чахотки, но она очень, очень близка, и в ваши лета, при таких условиях, она развивается необыкновенно быстро, может кончаться в несколько дней.

Больная молчала.

— Вы не отвечаете. Но вы остались равнодушны. Значит, мои слова не были для вас новостью. Тем, что вы молчите, вы отвечаете мне «да». Вы знаете, что сделал бы на моем месте почти всякий другой? Он пошел бы говорить с вашим батюшкою. Быть может, мой разговор с ним спас бы вас, но, если вам этого не угодно, я не сделаю этого. Почему? Я принимаю правило: против воли человека не следует делать ничего для него; свобода выше всего, даже и жизни. Поэтому, если вам не угодно, чтобы я узнал причину вашего очень опасного положения, я не буду узнавать. Если вы скажете, что вы желаете умереть — я только попрошу вас объяснить мне причины этого желания; если они покажутся мне неосновательны, я все-таки не имею права мешать вам; если они покажутся мне основательны, я обязан помогать вам и готов. Я готов дать вам яд. На этих условиях, прошу вас, скажите мне причину вашей болезни.

Больная молчала.

— Вам не угодно отвечать. Я не имею права продолжать расспросов. Но я могу просить у вас дозволения рассказать вам о себе самом то, что может послужить к увеличению доверия между нами? Да? благодарю вас. От чего бы то ни было, но вы страдаете? Я также. Я страстно люблю женщину, которая даже не знает и никогда не должна узнать, что я люблю ее. Жалеете ли вы меня?

Больная молчала, но слегка улыбнулась печально.

— Вы молчите, но вы не могли скрыть, что эти мои слова несколько больше замечены были вами, чем прежние. Этого уже довольно: я вижу, что у вас и у меня одна причина страдания. Вам угодно умереть? Мне очень понятно это. Но умереть от чахотки — это долго, это тяжело. Я готов помочь вам умереть, если нельзя помочь ни в чем другом, — я говорю, что готов дать вам яд — прекрасный, убивающий быстро, без всяких страданий. Угодно вам на этом условии дать мне средство узнать, действительно ли ваше положение так безвыходно, как вам кажется?

— Вы не обманете? — проговорила больная.

— Посмотрите внимательно мне в глаза, — вы увидите, что не обману.

Больная несколько времени колебалась.

— Нет, все-таки я слишком мало знаю вас.

— Другой, на моем месте, стал бы уже говорить, что чувство, от которого вы страдаете, хорошо. Я еще не скажу этого. Ваш батюшка знает о нем? Прошу вас помнить, что я не буду говорить с ним без вашего разрешения.

— Не знает.

— Он любит вас?

— Да.

— Как вы думаете, что я скажу вам теперь? Вы говорите, он любит вас; я слышал, что он человек неглупый. Почему же вы думаете, что напрасно открывать ему ваше чувство, что он не согласится? Если бы препятствие было только в бедности любимого вами человека, это не удержало бы вас от попытки убедить вашего батюшку на согласие, — так я думаю. Значит, вы полагаете, что ваш батюшка слишком дурного мнения о нем, — другой причины вашего молчания перед батюшкою не может быть. Так?

Больная молчала.

— Видно, что я не ошибаюсь. Что я теперь думаю? Ваш батюшка — человек опытный в жизни, знающий людей; вы неопытны; если какой-нибудь человек ему кажется дурен, вам — хорош, то, по всей вероятности, ошибаетесь вы, а не он. Вы видите, что я должен так думать. Хотите знать, почему я говорю вам такую неприятную вещь? Я скажу. Вы можете рассердиться на мои слова, почувствовать нелюбовь ко мне за них, но все-таки вы скажете себе: он говорит то, что думает, не притворяется, не хочет меня обманывать. Я выигрываю в вашем доверии. Правда ли, я говорю с вами честно?

Больная колебалась, отвечать или нет.

— Вы странный человек, доктор, — проговорила она, наконец.

— Нет, не странный, а только не похожий на обманщика. Я прямо сказал, как думаю. Но это лишь мое предположение. Может быть, я и ошибаюсь. Дайте мне возможность узнать это. Назовите мне человека, к которому вы чувствуете расположение. Тогда, — но опять, только если вы позволите, — я поговорю о нем с вашим батюшкою.

— Что же вы скажете ему?

— Он близко знает его?

— Да.

— В таком случае я скажу ему, чтобы он согласился на ваш брак, только с одним условием: назначить время свадьбы не сейчас, а через два-три месяца, чтобы вы имели время обдумать хладнокровно, не прав ли ваш батюшка.

— Он не согласится.

— Согласится, по всей вероятности. А если нет, я помогу вам, как сказал.

Кирсанов долго говорил в этом роде. Наконец, добился того, что больная сказала ему имя и разрешила говорить с ее отцом. Но сладить со стариком было еще труднее, чем с нею. Полозов очень удивился, услышав, что упадок сил его дочери происходит от безнадежной любви; еще больше удивился, услышав имя человека, в которого она влюблена, и твердо сказал: «Пусть лучше умирает, чем выходит за него. Смерть ее и для нее и для меня будет меньшее горе». Дело было очень трудное, тем больше, что Кирсанов, выслушав резоны Полозова, увидел, что правда действительно на стороне старика, а не дочери.

Женихи сотнями увивались за наследницею громадного состояния; но общество, толпившееся за обедами и на вечерах Полозова, было то общество слишком сомнительного типа, слишком сомнительного изящества, которое наполняет залы всех подобных Полозову богачей, возвысившихся над более или менее приличным, не великосветским родным своим кругом, и не имеющих ни родства, ни связей в настоящем великосветском обществе, также более или менее приличном; они становятся кормителями пройдох и фатов, совершенно неприличных уже и по внешности, не говоря о внутренних достоинствах. Поэтому Катерина Васильевна была заинтересована, когда в числе ее поклонников появился настоящий светский человек, совершенно хорошего тона: он держал себя так много изящнее всех других, говорил так много умнее и занимательнее их. Отец рано заметил, что она стала показывать ему предпочтение перед остальными, и, человек дельный, решительный, твердый, тотчас же, как заметил, объяснился с дочерью: «Друг мой, Катя, за тобою сильно ухаживает Соловцов; остерегайся его: он очень дурной человек, совершенно бездушный человек; ты с ним была бы так несчастна, что я желал бы лучше видеть тебя умершею, чем его женою, это было бы легче и для меня, и для тебя». Катерина Васильевна любила отца, привыкла уважать его мнение: он никогда не стеснял ее; она знала, что он говорит единственно по любви к ней; а главное, у ней был такой характер больше думать о желании тех, кто любит ее, чем о своих прихотях, она была из тех, которые любят говорить своим близким: «как вы думаете, так я и сделаю». Она отвечала отцу: «Соловцов мне нравится, но если вы находите, что для меня лучше удаляться от него, я так сделаю». Конечно, она не сделала бы и, по своему характеру — не лгать, — не сказала бы этого, если бы любила; но привязанность ее к Соловцову была еще очень слаба, почти еще вовсе не существовала тогда: он был только занимательнее других для нее. Она стала холодна с ним; и может быть, все обошлось бы благополучно; но отец, по своей горячности, пересолил; и очень немного пересолил, но ловкому Соловцову было довольно и этого. Он видел, что ему надобно играть роль жертвы, как же найти предлог, чтобы стать жертвою? Полозов раз как-то сказал ему колкость, Соловцов с достоинством и печалью в лице простился с ним, перестал бывать. Через неделю Катерина Васильевна получила от него страстное и чрезвычайно смиренное письмо, в том смысле, что он никогда не надеялся ее взаимности, что для его счастия было довольно только видеть ее иногда, даже и не говорить с нею, только видеть; что он жертвует и этим счастьем и все-таки счастлив, и несчастлив, и тому подобное, и никаких ни просьб, ни желаний. Он даже не просил ответа. Такие письма продолжали приходить и, наконец, подействовали.

Но подействовали они не очень скоро; Катерина Васильевна в первое время по удалении Соловцова вовсе не была ни грустна, ни задумчива, а перед тем она уже была холодна с ним, да и так спокойно приняла совет отца остерегаться его. Поэтому, когда, месяца через два, она стала печальна, почему в бы мог отец сообразить, что тут замешан Соловцов, о котором он уж и забыл? — «Ты что-то грустна, Катя». — «Нет, я ничего; это так». Через неделю, через две старик уж спрашивает: «Да ты не больна ли, Катя?» — «Нет, ничего». — Еще недели через две старик уж говорит: — «Тебе надобно лечиться, Катя». Катя начинает лечиться, и старик совершенно успокоивается, потому что доктор не находит ничего опасного, а так только, слабость, некоторое изнурение, и очень основательно доказывает утомительность образа жизни, какой вела Катерина Васильевна в эту зиму — каждый день, вечер до двух, до трех часов, а часто и до пяти. Это изнурение пройдет. Но оно не проходит, а увеличивается.

Почему же Катерина Васильевна ничего не говорила отцу? — она была уверена, что это было бы напрасно: отец тогда сказал ей так твердо, а он не говорит даром. Он не любит высказывать о людях мнения, которое не твердо в нем; и никогда не согласится на брак ее с человеком, которого считает дурным.

И вот Катерина Васильевна мечтала, мечтала, читая скромные, безнадежные письма Соловцова, и через полгода этого чтения была уж на шаг от чахотки. А отец ни из одного слова ее не мог заметить, что болезнь происходит от дела, в котором отчасти виноват и он: дочь была нежна с ним, как и прежде. «Ты недовольна чем-нибудь?» — «Ничем, папа». — «Ты не огорчена ли чем-нибудь?» — «Нет, папа». — Да и видно, что нет; только уныла, но ведь это от слабости, от болезни. И доктор говорит: это от болезни. А отчего болезнь? Пока доктор считал болезнь пустою, он довольствовался порицаниями танцев и корсетов, а когда он заметил опасность, то явилось «прекращение питания нервов», atrophia nervorum.

Но если практикующие тузы согласились, что у m-lle Полозовой atrophia nervorum, развившаяся от изнурительного образа жизни при природной наклонности к мечтательности, задумчивости, то Кирсанову нечего было много исследовать больную, чтобы видеть, что упадок сил происходит от какой-нибудь нравственной причины. Перед консилиумом пользующий медик объяснял ему все отношения больной: семейных огорчений — никаких: отец и дочь очень хороши между собою. А между тем отец не знает причины расстройства, потому что пользующий медик не знает; что ж это такое? Но ясно, что у девушки сильный характер, если она так долго скрывала самое расстройство и если во все время не дала отцу ни одного случая отгадать ее причину; виден сильный характер и в спокойном тоне ее ответов на консилиуме. Нет в ней никаких следов раздражения, она твердо переносит свою судьбу. Кирсанов увидел, что такая девушка заслуживает, чтобы заняться ею, — нельзя ли помочь? Вмешательство показалось ему необходимо: конечно, так или иначе, и без него когда-нибудь дело разъяснится, но не будет ли это поздно? Чахотка очень близка, и тогда никакая заботливость уж не поможет.

Вот он бился с больною часа два и успел победить ее недоверчивость, узнал, в чем дело, и получил позволение говорить о нем с отцом.

Старик изумился, когда услышал от Кирсанова, что причина болезни его дочери любовь к Соловцову. Как же это? Катя тогда так холодно приняла совет удаляться от него, оставалась так равнодушна, как он перестал бывать у них. Как же она умирает от любви к нему? Да и, вообще, можно ли умирать от любви? Такие экзальтированности не могли казаться правдоподобны человеку, привыкшему вести исключительно практическую жизнь, смотреть на все с холодным благоразумием. Долго возился с ним Кирсанов, он все говорил: «Фантазия ребенка, который помучится и забудет». Кирсанов объяснял, объяснял, наконец, растолковал ему, что именно потому-то и не забудет, а умирает, что ребенок. Полозов уломался, убедился, но вместо уступки ударил кулаком по столу и сказал с сосредоточенною решимостью: «Умрет, так умрет, — пусть умирает: это лучше, чем чтобы была несчастна. И для меня легче, и для нее легче!» Те самые слова, какие были сказаны за полгода дочери. Катерина Васильевна на не ошибалась, думая, что напрасно говорить с ним.

— Да почему ж вы так упорствуете? Я очень верю, что он нехороший человек; но неужели же уж такой дурной, что жизнь с ним хуже смерти?

— Такой. В нем души нет: она у меня добрая, деликатная, а он гадкий развратник. — И Полозов пустился описывать Соловцова, описал его так, что Кирсанов не нашел, как возражать. Да и точно, как было не согласиться с Полозовым? Соловцов был тот самый Жан, который тогда, перед сватовством Сторешникова, после оперы, ужинал с ним, Сержем и Жюли. Это совершенная правда, что порядочной девушке гораздо лучше умереть, чем сделаться женою такого человечка. Он загрязнит, заморозит, изъест своею мерзостью порядочную женщину: гораздо лучше умереть ей.

Кирсанов задумался на несколько минут.

— Нет, — потом проговорил он: — что ж я в самом деле поддался вашему увлечению? Это дело безопасное именно потому, что он так дурен. Она не может этого не увидеть, только дайте ей время всмотреться спокойно. — Он стал настойчиво развивать Полозову свой план, который высказывал его дочери еще только как свое предположение, может быть, и не верное, что она сама откажется от любимого человека, если он действительно дурен. Теперь он в этом был совершенно уверен, потому что любимый человек был очень дурен.

— Я не буду говорить вам, что брак не представляет такой страшной важности, если смотреть на него хладнокровно: когда жена несчастна, почему ж ей не разойтись с мужем? Вы считаете это недозволительным, ваша дочь воспитана в таких же понятиях, для вас и для нее это, действительно, безвозвратная потеря, и прежде, чем она перевоспитается, она с таким человеком измучится до смерти, которая хуже, чем от чахотки. Но надобно взять дело с другой стороны. Почему вы не надеетесь на рассудок вашей дочери? Ведь она не сумасшедшая? Всегда рассчитывайте на рассудок, только давайте ему действовать свободно, он никогда не изменит в справедливом деле. Вы сами виноваты, что связали его в вашей дочери, развяжите его, и он переведет ее на вашу сторону, когда правда на вашей стороне. Страсть ослепляет, когда встречает препятствия; отстраните их, и ваша дочь станет благоразумна. Дайте ей свободу любить или не любить, и она увидит, стоит ли этот человек ее любви. Пусть он будет ее женихом, и через несколько времени она откажет ему сама.

Такая манера смотреть на вещи была слишком нова для Полозова. Он резко отвечал, что в такие вздоры не верит, что слишком хорошо знает жизнь, что видал слишком много примеров безрассудства людей, чтобы полагаться на их рассудок; а тем смешнее полагаться на рассудок 17-летней девочки. Напрасно Кирсанов возражал, что безрассудства делаются только в двух случаях: или сгоряча, в минутном порыве, или когда человек не имеет свободы, раздражается сопротивлением. Такие понятия были совершенною тарабарщиною для Полозова. — «Она безумная; глупо вверять такому ребенку его судьбу; пусть лучше умрет»: с этих пунктов никак нельзя было сбить его.

Конечно, как ни тверды мысли человека, находящегося в заблуждении, но если другой человек, более развитый, более знающий, лучше понимающий дело, будет постоянно работать над тем, чтобы вывесть его из заблуждения, заблуждение не устоит. Так; но сколько времени возьмет логическая борьба с ним? Конечно, и нынешний разговор не останется без результата; хотя теперь и незаметно никакого влияния его на Полозова, старик все-таки начнет задумываться над словами Кирсанова — это неизбежно; и если продолжать с ним такие разговоры, он одумается. Но он горд своею опытностью, считает себя неошибающимся, он тверд и упрям; урезонить его словами можно, без сомнения, но не скоро. А всякая отсрочка опасна; долгая отсрочка, наверное, гибельна; а долгая отсрочка неизбежна при методическом способе разумной борьбы с ним.

Надобно прибегнуть к радикальному средству. Оно рискованно, это правда; но при нем только риск, а без него верная гибель. И риск в нем вовсе не так велик на самом деле, как покажется человеку, менее твердому в своих понятиях о законах жизни, чем он, Кирсанов. Риск вовсе не велик. Но серьезен. Из всей лотереи только один билет проигрышный. Нет никакой вероятности, чтобы вынулся он, но если вынется? Кто идет на риск, должен быть готов не моргнуть, если вынется проигрыш. Кирсанов видел спокойную, молчаливую твердость девушки и был уверен в ней. Но вправе ли он подвергать ее риску? Конечно, да. Теперь из 100 шансов только один, что она не погубит в этом деле своего здоровья, более половины шансов, что она погибнет быстро; а тут из тысячи шансов один будет против нее. Пусть же она рискует в лотерею, повидимому, более страшную, потому что более быструю, но, в сущности, несравненно менее опасную.

— Хорошо, — сказал Кирсанов: — вы не хотите вылечить ее теми средствами, которые в вашей власти; я буду лечить ее своими. Завтра и соберу опять консилиум.

Возвратившись к больной, он сказал ей, что отец упрям, — упрямее, чем ждал он, что надобно будет действовать против него крутым образом.

— Нет, ничто не поможет, — грустно сказала больная.

— Вы уверены в этом?

— Да.

— Вы готовы к смерти?

— Да.

— Что, если я решусь подвергнуть вас риску умереть? Я говорил вам об этом вскользь, чтобы выиграть ваше доверие, показать, что я на все согласен, что будет нужно для вас; теперь говорю положительно. Что, если придется дать вам яд?

— Я давно вижу, что моя смерть неизбежна, что мне осталось жить немного дней.

— А если завтра поутру?

— Тем лучше. — Она говорила совершенно спокойно. — Когда остается одно спасение — призвать себе в опору решимость на смерть, эта опора почти всегда выручит. Если скажешь: «уступай, или я умру» — почти всегда уступят; но, знаете, шутить таким великим принципом не следует; да и нельзя унижать своего достоинства, если не уступят, то уж и надобно умереть. Он объяснил ей план, очень понятный уж и из этих рассуждений.

Конечно, в других таких случаях Кирсанов и не подумал бы прибегать к подобному риску. Гораздо проще: увезти девушку из дому, и пусть она венчается, с кем хочет. Но тут дело запутывалось понятиями девушки и свойствами человека, которого она любила. При своих понятиях о неразрывности жены с мужем она стала бы держаться за дрянного человека, когда бы уж и увидела, что жизнь с ним — мучение. Соединить ее с ним — хуже, чем убить. Потому и оставалось одно средство — убить или дать возможность образумиться.

На другой день собрался консилиум из самых высоких знаменитостей великосветской медицинской практики, было целых пять человек, самых важнейших: нельзя, чем же действовать на Полозова? Нужно, чтобы приговор был безапелляционный в его глазах. Кирсанов говорил, — они важно слушали, что он говорил, тому все важно поддакнули, — иначе нельзя, потому что, помните, есть на свете Клод Бернар и живет в Париже, да и кроме того, Кирсанов говорит такие вещи, которых — а черт бы побрал этих мальчишек! — и не поймешь: как же не поддакивать?

Кирсанов сказал, что он очень внимательно исследовал больную и совершенно согласен с Карлом Федорычем, что болезнь неизлечима; а агония в этой болезни — мучительна; да и вообще, каждый лишний час, проживаемый больною, лишний час страдания; поэтому он считает обязанностью консилиума составить определение, что, по человеколюбию, следует прекратить страдания больной приемом морфия, от которого она уж не проснулась бы. С таким напутствием он повел консилиум вновь исследовать больную, чтобы принять или отвергнуть это мнение. Консилиум исследовал, хлопая глазами под градом, черт знает, каких непонятных разъяснений Кирсанова, возвратился в прежний, далекий от комнаты больной, зал и положил: прекратить страдания больной смертельным приемом морфия.

Когда составили определение, Кирсанов позвонил слугу и попросил его позвать Полозова в зал консилиума. Полозов вошел. Важнейший из мудрецов, приличным грустно-торжественным языком и величественно-мрачным голосом объявил ему постановление консилиума.

Полозова хватило, как обухом по лбу. Ждать смерти, хоть скоро, но неизбежно, скоро ли, да и наверное ли? и услышать: через полчаса ее не будет в живых — две вещи совершенно разные. Кирсанов смотрел на Полозова с напряженным вниманием: он был совершенно уверен в эффекте, но все-таки дело было возбуждающее нервы; минуты две старик молчал, ошеломленный: — «Не надо! Она умирает от моего упрямства! Я на все согласен! Выздоровеет ли она?» — «Конечно», — сказал Кирсанов.

Знаменитости сильно рассердились бы, если б имели время рассердиться, то есть, переглянувшись, увидеть, что, дескать, моим товарищам тоже, как и мне, понятно, что я был куклою в руках этого мальчишки, но Кирсанов не дал никому заняться этим наблюдением того, «как другие на меня смотрят». Кирсанов, сказав слуге, чтобы вывести осевшего Полозова, уже благодарил их за проницательность, с какою они отгадали его намерение, поняли, что причина болезни нравственное страдание, что нужно запугать упрямца, который иначе действительно погубил бы дочь. Знаменитости разъехались, каждая довольная тем, что ученость и проницательность ее засвидетельствована перед всеми остальными.

Наскоро дав им аттестацию, Кирсанов пошел сказать больной, что дело удалось. Она при первых его словах схватила его руку, и он едва успел вырвать, чтоб она не поцеловала ее. «Но я не скоро пущу к вам вашего батюшку объявить вам то же самое, — сказал он: — он у меня прежде прослушает лекцию о том, как ему держать себя». Он сказал ей, что он будет внушать ее отцу и что не отстанет от него, пока не внушит ему этого основательно.

Потрясенный эффектом консилиума, старик много оселся и смотрел на Кирсанова уж не теми глазами, как вчера, а такими, как некогда Марья Алексевна на Лопухова, когда Лопухов снился ей в виде пошедшего по откупной части. Вчера Полозову все представлялась натуральная мысль: «я постарше тебя и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш, мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил 2 миллиона (точно, в сущности, было только 2, а не 4) — наживи-ка ты, тогда и говори», а теперь он думал: — «экой медведь, как поворотил; умеет ломать», и чем дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему, в прибавок к медведю, другая картина, старое забытое воспоминание из гусарской жизни: берейтор Захарченко сидит на «Громобое» (тогда еще были в ходу у барышень, а от них отчасти и между господами кавалерами, военными и статскими, баллады Жуковского), и «Громобой» хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы у «Громобоя» сильно порваны, в кровь. Полозову было отчасти страшновато слышать, как отвечает Кирсанов на его первый вопрос:

— Неужели вы в самом деле дали бы ей смертельный прием?

— Еще бы! разумеется, — совершенно холодно отвечал Кирсанов.

«Что за разбойник! Говорит, как повар о зарезанной курице».

— И у вас достало бы духа?

— Еще бы на это не достало, — что ж бы я за тряпка был!

— Вы страшный человек! — повторял Полозов.

— Это значит, что вы еще не видывали страшных людей, — с снисходительной улыбкой отвечал Кирсанов, думая про себя: «показать бы тебе Рахметова».

— Но как же вы повертывали всех этих медиков!

— Будто трудно повертывать таких людей! — с легкою гримасою отвечал Кирсанов.

Полозову вспомнился Захарченко, говорящий штаб-ротмистру Волынову: «Этого-то вислоухого привели мне объезжать, ваше благородие? Зазорно мне на него садиться-то».

Прекратив бесконечные все те же вопросы Полозова, Кирсанов начал внушение, как ему следует держать себя.

— Помните, что человек может рассуждать только тогда, когда ему совершенно не мешают, что он не горячится только тогда, когда его не раздражают; что он не дорожит своими фантазиями только тогда, когда их у него не отнимают, дают ему самому рассмотреть, хороши ли они. Если Соловцов так дурен, как вы описываете, — и я этому совершенно верю, — ваша дочь сама рассмотрит это; но только когда вы не станете мешать, не будете возбуждать в ней мысли, что вы как-нибудь интригуете против него, стараетесь расстроить их. Одно ваше слово, враждебное ему, испортит дело на две недели, несколько слов — навсегда. Вы должны держаться совершенно в стороне. Направление было приправляемо такими доводами: «Легко заставить вас сделать то, чего вы не хотите? а вот я заставил же; значит, понимаю, как надобно браться за дело; так уж поверьте, как я говорю, так и надо делать. Что я говорю, то знаю, вы только слушайтесь». С такими людьми, как тогдашний Полозов, нельзя иначе действовать, как нахрапом, наступая на горло. Полозов вымуштровался, обещал держать себя, как ему говорят. Но, убедившись, что Кирсанов говорит дело и что надо его слушаться, Полозов все еще не мог взять в толк, что ж это за человек: он на его стороне, и вместе на стороне дочери; он заставляет его покориться дочери и хочет, чтобы дочь изменила свою волю: как примирить это?

— Очень просто, я хочу, чтобы вы не мешали ей стать рассудительною, только.

Полозов написал к Соловцову записку, в которой просил его пожаловать к себе по очень важному делу; вечером Соловцов явился, произвел нежное, но полное достоинства объяснение со стариком, был объявлен женихом, с тем, что свадьба через три месяца.

Кирсанов не мог бросить дела: надобно было и помогать Катерине Васильевне поскорее выйти из ослепления, а еще больше надобно было наблюдать за ее отцом, поддерживать его в верности принятому методу невмешательства. Но он почел неудобным быть у Полозовых в первые дни после кризиса: Катерина Васильевна, конечно, еще находится в экзальтации; если он увидит (чего и следует непременно ждать), что жених — дрянь, то и его молчаливое недовольство женихом, не только прямой отзыв, принесет вред, подновит экзальтацию. Кирсанов заехал недели через полторы, и поутру, чтобы не прямо самому искать встречи с женихом, а получить на это согласие Катерины Васильевны. Катерина Васильевна уж очень поправилась, была еще очень худа и бледна, но совершенно здорова, хоть и хлопотал над прописываньем лекарств знаменитый прежний медик, которому Кирсанов опять сдал ее, сказав: «лечитесь у него; теперь никакие его снадобья не повредят вам, хоть бы вы и стали принимать их». Катерина Васильевна встретила Кирсанова с восторгом, но удивленными глазами посмотрела на него, когда он сказал, зачем приехал.

— Вы спасли мне жизнь, — и вам нужно мое разрешение, чтобы бывать у нас!

— Но мое посещение при нем могло бы вам показаться попыткою вмешательства в ваши отношения без вашего согласия. Вы знаете мое правило: не делать ничего без воли человека, в пользу которого я хотел бы действовать.

Приехав на другой или третий день вечером, Кирсанов нашел жениха точно таким, каким описывал Полозов, а Полозова нашел удовлетворительным: вышколенный старик не мешал дочери. Кирсанов просидел вечер, ничем не показывая своего мнения о женихе, и, прощаясь с Катериною Васильевною, не сделал никакого намека на то, как он понравился ему.

Этого было уже довольно, чтобы возбудить ее любопытство и сомнение. На другой день в ней беспрестанно возобновлялась мысль: «Кирсанов не сказал мне ни слова о нем. Если б он произвел хорошее впечатление на Кирсанова, Кирсанов сказал бы мне это. Неужели он ему не понравился? Что ж могло не понравиться Кирсанову в нем?» Когда вечером приехал жених, она всматривалась в его обращение, вдумывалась в его слова. Она говорила себе, зачем делает это: чтобы доказать себе, что Кирсанов не должен был, не мог найти никаких недостатков в нем. Это и было так. Но надобность доказывать себе, что в любимом человеке нет недостатков, уже ведет к тому, что они скоро будут замечены.

Через несколько дней Кирсанов был опять и опять не сказал ей ни слова о том, как понравился ему жених. На этот раз она уже не выдержала и в конце вечера сказала:

— Ваше мнение? Что же вы молчите?

— Я не знаю, угодно ли будет вам выслушать мое мнение, и не знаю, будет ли оно сочтено вами за беспристрастное.

— Он вам не нравится?

Кирсанов промолчал.

— Он вам не нравится?

— Я этого не говорил.

— Это видно. Почему ж он вам не нравится?

— Я буду ждать, когда будет видно и то, почему он мне не нравится.

На следующий вечер Катерина Васильевна еще внимательнее всматривалась в Соловцова. «В нем все хорошо; Кирсанов несправедлив; но почему ж я не могу заметить, что в нем не нравится Кирсанову?» Она досадовала на свое неуменье наблюдать, думала: «Неужели ж я так проста?» В ней было возбуждено самолюбие в направлении, самом опасном жениху.

Когда Кирсанов опять приехал через несколько дней, он уже заметил возможность действовать сильнее. До сих пор он избегал разговоров с Соловцовым, чтобы не встревожить Катерину Васильевну преждевременным вмешательством. Теперь он сел в группе, которая была около нее и Соловцова, стал заводить разговор о вещах, по которым выказывался бы характер Соловцова, вовлекал его в разговор. Шел разговор о богатстве, и Катерине Васильевне показалось, что Соловцов слишком занят мыслями о богатстве; шел разговор о женщинах, — ей показалось, что Соловцов говорит о них слишком легко; шел разговор о семейной жизни, — она напрасно усиливалась выгнать из мысли впечатление, что, может быть, жене было бы холодно и тяжело жить с таким мужем.

Кризис произошел. Катерина Васильевна долго не могла заснуть, все плакала — от досады на себя за то, что обижает Соловцова такими мыслями о нем. «Нет, он не холодный человек; он не презирает женщин; он любит меня, а не мое богатство». Если б эти возражения были ответом на слова другого, они упрямо держались бы в ее уме. Но она возражала самой себе; а против той истины, которую сам нашел, долго не устоишь,- она своя, родная; в ней нельзя заподозрить никакой хитрости. На следующий вечер Катерина Васильевна уже сама испытывала Соловцова, как вчера испытывал его Кирсанов. Она говорила себе, что только хочет убедиться, что напрасно обижает его, но сама же чувствовала, что в ней уже недоверие к нему. И опять долго не могла заснуть, но досадовала уже на него: зачем он говорил так, что не успокоил ее сомнений, а только подкрепил их? Досадовала и на себя; но в этой досаде уже ясно проглядывал мотив: «Как я могла быть так слепа?»

Понятно, что через день, через два она исключительно была занята страхом от мысли: «скоро я потеряю возможность поправить свою ошибку, если ошибалась в нем».

Когда Кирсанов приехал в следующий раз, он увидел, что может говорить с нею.

— Вы доспрашивались моего мнения о нем, — сказал он, — оно не так важно, как ваше. Что _вы_ думаете о нем?

Теперь она молчала.

— Я не смею допытываться, — сказал он, заговорил о другом и скоро отошел.

Но через полчаса она сама подошла к нему:

— Дайте же мне совет: вы видите, мои мысли колеблются.

— Зачем же вам нужен чужой совет, когда вы сами знаете, что надобно делать, если мысли колеблются.

— Ждать, пока они перестанут колебаться?

— Как вы сами знаете.

— Я отложу свадьбу.

— Почему ж не отложить, когда вы находите это лучшим.

— Но как он примет это?

— Когда вы увидите, как он примет это, тогда опять подумайте, что будет лучше.

— Но мне тяжело сказать ему это.

— Если так, поручите вашему батюшке, чтоб он сказал ему это.

— Я не хочу прятаться за другого. Я скажу сама.

— Если чувствуете силу сказать сама, то это, конечно, гораздо лучше.

Разумеется, с другими, например, с Верою Павловною, не годилось вести дело так медленно. Но каждый темперамент имеет свои особые требования: если горячий человек раздражается медленною систематичностью, то тихий человек возмущается крутою резкостью.

Успех объяснения Катерины Васильевны с женихом превзошел надежды Кирсанова, который думал, что Соловцов сумеет соблюсти расчет, протянет дело покорностью и кроткими мольбами. Нет, при всей своей выдержанности, Соловцов не сдержал себя, увидев, что огромное богатство ускользает из его рук, и сам упустил слабые шансы, остававшиеся ему. Он рассыпался резкими жалобами на Полозова, которого назвал интригующим против него; говорил Катерине Васильевне, что она дает отцу слишком много власти над собою, боится его, действует теперь по его приказанию. А Полозов еще и не знал о решении дочери отложить свадьбу; дочь постоянно чувствовала, что он оставляет ей полную свободу. Упреки отцу и огорчили ее своею несправедливостью, и оскорбили тем, что в них выказывался взгляд Соловцова на нее, как на существо, лишенное воли и характера.

— Вы, кажется, считаете меня игрушкою в руках других?

— Да, — сказал он в раздражении.

— Я готовилась умереть, не думая об отце, и вы не понимаете этого! С этой минуты все кончено между нами, — сказала она и быстро ушла из комнаты.

После этой истории Катерина Васильевна долго была грустна; но грусть ее, развившаяся по этому случаю, относилась уже не к этому частному случаю. Есть такие характеры, для которых частный факт сам по себе мало интересен, служит только возбуждением к общим мыслям, которые действуют на них гораздо сильнее. Если у таких людей ум замечательно силен, они становятся преобразователями общих идей, а в старину делались великими философами: Кант, Фихте, Гегель не разработали никакого частного вопроса, им было это скучно. Это, конечно, только о мужчинах: у женщин ведь и не бывает сильного ума, по-нынешнему, — им, видите ли, природа отказала в этом, как отказала кузнецам в нежном цвете лица, портным — в стройности стана, сапожникам — в тонком обонянии, — это все природа. Потому и между женщинами не бывает людей великого ума. Люди очень слабого ума с таким направлением характера бывают флегматичны до бесчувственности. Люди обыкновенного ума бывают расположены к задумчивости, к тихой жизни и вообще наклонны мечтать. Это еще не значит, что они фантазеры: у многих воображение слабо, и они люди очень положительные, они просто любят тихую задумчивость.

Катерина Васильевна влюбилась в Соловцова за его письма; она умирала от любви, основывавшейся только на ее мечтах. Уж из этого видно, что она была тогда настроена очень романически. А шумная жизнь пошлого общества, наполнявшего дом Полозовых, вовсе не располагала к экзальтированной идеальности. Значит, эта черта происходила из собственной ее натуры. Ее давно тяготил шум; она любила читать и мечтать. Теперь ее стало тяготить и самое богатство, не только шум его. Не нужно считать ее за это чувство необыкновенною натурою: оно знакомо всем богатым женщинам скромного и тихого характера. В ней оно только развилось раньше обыкновенного, потому что рано получила она сильный урок.

«Кому я могу верить? чему я могу верить?» — спрашивала она себя после истории с Соловцовым и видела: никому, ничему. Богатство ее отца притягивало из всего города жадность к деньгам, хитрость, обман. Она была окружена корыстолюбцами, лжецами, льстецами; каждое слово, которое говорилось ей, было рассчитано по миллионам ее отца.

Ее мысли становились все серьезнее. Ее стали занимать общие вопросы о богатстве, которое так мешало ей, о бедности, которая так мучит других. Отец давал ей довольно много денег на булавки, она, как и всякая добрая женщина, помогала бедным. Но она читала и думала, и стала замечать, что такая помощь, которую оказывает она, приносит гораздо меньше пользы, чем следовало бы. Она стала видеть, что слишком много ее обманывают притворные или дрянные бедняки: что и людям, достойным помощи, умеющим пользоваться данными деньгами, эти деньги почти никогда не приносят прочной пользы: на время выведут их из беды, а через полгода, через год эти люди опять в такой же беде. Она стала думать: «зачем это богатство, которое так портит людей? и отчего эта неотступность бедности от бедных? и отчего видит она так много бедных, которые так же безрассудны и дурны, как богатые?»

Она была мечтательница, но мечты ее были тихи, как ее характер, и в них было так же мало блеска, как в ней самой. Ее любимым поэтом был Жорж-Занд; но она не воображала себя ни Лелиею, ни Индианою, ни Кавальканти, ни даже Консуэло, она в своих мечтах была Жанною, но чаще всего Женевьевою, и по окончании войны, вернувшись на родину с сотнями спасенных ею, продолжает заботиться о больных… Это были мечты, исполнения которых желала бы Катерина Васильевна. Дальше мыслей о Женевьеве и мисс Найтингель не уносила ее фантазия. Можно ли сказать, что умней была фантазия? и можно ли назвать ее мечтательницею?

Женевьева в шумном, пошлом обществе пройдох и плохих фатов, мисс Найтингель в праздной роскоши, могла ли она не скучать и не грустить? Потому Катерина Васильевна была едва ли не больше обрадована, чем огорчена, когда отец ее разорился. Ей было жалко видеть его, ставшего стариком из крепкого, еще не старого человека; было жалко и того, что средства ее помогать другим слишком уменьшились; было на первый раз обидно увидеть пренебрежение толпы, извивавшейся и изгибавшейся перед ее отцом и ею. Но было и отрадно, что пошлая, скучная, гадкая толпа покинула их, перестала стеснять ее жизнь, возмущать ее своею фальшивостью и низостью; ей стало так свободно теперь. Явилась и надежда на счастье: «теперь если в ком я найду привязанность, то будет привязанность ко мне, а не к миллионам моего отца».

Полозову хотелось устроить продажу стеаринового завода, в котором он имел пай и которым управлял. Через полгода, или больше, усердных поисков он нашел покупщика. На визитных карточках покупщика было написано Charles Beaumont, но произносилось это не Шарль Бомон, как прочли бы незнающие, а Чарльз Бьюмонт; и натурально, что произносилось так: покупщик был агент лондонской фирмы Ходчсона, Лотера и К по закупке сала и стеарина. Завод не мог идти при жалком финансовом и административном состоянии своего акционерного общества; но в руках сильной фирмы он должен был дать большие выгоды: затратив на него 500—600 тысяч, она могла рассчитывать на 100 000 руб. дохода. Агент был человек добросовестный: внимательно осмотрел завод, подробно разобрал его книги, прежде чем посоветовал фирме покупку; потом начались переговоры с обществом о продаже завода и тянулись очень долго по натуре наших акционерных обществ, с которыми соскучились бы даже терпеливые греки, не скучавшие десять лет осаждать Трою. А Полозов все это время ухаживал за агентом, по старинной привычке обращения с нужными людьми, и все приглашал его к себе обедать. Агент сторонился от ухаживаний и долго отказывался от обедов; но однажды, слишком долго засидевшись в переговорах с правлением общества, уставши и проголодавшись, согласился пойти обедать к Полозову, жившему на той же лестнице.

Чарльз Бьюмонт, как и следует всякому Чарльзу, Джону, Джемсу, Вильяму, не был охотник пускаться в интимности и личные излияния; но когда его спрашивали, рассказывал свою историю не многословно, но очень отчетливо. Семейство его, говорил он, было родом из Канады; точно, в Канаде чуть ли не половину населения составляют потомки французских колонистов; его семейство из них-то и было, потому-то и фамилия у него была французского фасона, да и лицом он походил все-таки скорее на француза, чем на англичанина или янки. Но, продолжал он, его дед переехал из окрестностей Квебека в Нью-йорк; и это бывает. Во время этого переселения его отец был еще ребенком. Потом, разумеется, вырос и стал взрослым мужчиною; а в это время какому-то богачу и прогрессисту в сельском хозяйстве вздумалось устроить у себя на южном берегу Крыма, вместо виноградников, хлопчато-бумажные плантации; он и поручил кому-то достать ему управляющего из Северной Америки: ему и достали Джемса Бьюмонта, канадского уроженца, нью-йоркского жителя, то есть настолько верст не видывавшего хлопчатобумажных плантаций, насколько мы с вами, читатель, не видывали из своего Петербурга или Курска гору Арарат; это уж всегда так бывает с подобными прогрессистами. Правда, дело нисколько не испортилось от совершенного незнакомства американского управляющего с хлопчатобумажным плантаторством, потому что разводить хлопчатобумажник в Крыму то же самое, что в Петербурге виноград. Но когда оказалось это, американский управляющий был отпущен с хлопчатобумажного ведомства и попал винокуром на завод в тамбовской губернии, дожил тут почти весь свой век, тут прижил сына Чарльза, а вскоре после того похоронил жену. Годам к 65-ти, накопивши несколько денег на дряхлые годы, он вздумал вернуться в Америку и вернулся. Чарльзу было тогда лет 20. Когда отец умер, Чарльз захотел возвратиться в Россию, потому что, родившись и прожив до 20 лет в деревне Тамбовской губернии, чувствовал себя русским. Он с отцом жил в Нью-йорке и служил клерком в одной купеческой конторе. Когда отец умер, он перешел в нью-йоркскую контору лондонской фирмы Ходчсона, Лотера и К, зная, что она имеет дела с Петербургом, и когда успел хорошо зарекомендовать себя, то и выразил желание получить место в России, объяснивши, что он Россию знает как свою родину. Иметь такого служащего в России, разумеется, было выгодно для фирмы, его перевели в лондонскую контору на испытание, испытали, и вот, с полгода времени до обеда у Полозова он приехал в Петербург агентом фирмы по сальной и стеариновой части, с жалованьем в 500 фунтов. Совершенно сообразно этой истории, Бьюмонт, родившийся и до 20 лет живший в Тамбовской губернии, с одним только американцем или англичанином на 20 или 50 или 100 верст кругом, с своим отцом, который целый день был на заводе, сообразно этой истории, Чарльз Бьюмонт говорил по-русски, как чистый русский, а по-английски — бойко, хорошо, но все-таки не совершенно чисто, как следует человеку, уже только в зрелые годы прожившему несколько лет в стране английского языка.

Бьюмонт увидел себя за обедом только втроем со стариком и очень милою, несколько задумчивою блондинкою, его дочерью.

— Думал ли я когда-нибудь, — сказал за обедом Полозов, — что эти акции завода будут иметь для меня важность! Тяжело на старости лет подвергаться такому удару. Еще хорошо, что Катя так равнодушно перенесла, что я погубил ее состояние, оно и при моей-то жизни было больше ее, чем мое: у ее матери был капитал, у меня мало; конечно, я из каждого рубля сделал было двадцать, значит, оно, с другой стороны, было больше от моего труда, чем по наследству; и много же я трудился! и уменье какое нужно было, — старик долго рассуждал в этом самохвальном тоне, — потом и кровью, а главное, умом было нажито, — заключил он и повторил в заключение предисловие, что такой удар тяжело перенести и что если б еще да Катя этим убивалась, то он бы, кажется, с ума сошел, но что Катя не только сама не жалеет, а еще и его, старика, поддерживает.

По американской привычке не видеть ничего необыкновенного ни в быстром обогащении, ни в разорении, или по своему личному характеру, Бьюмонт не имел охоты ни восхититься величием ума, нажившего было три-четыре миллиона, ни скорбеть о таком разорении, после которого еще остались средства держать порядочного повара; а между тем надобно же было что-нибудь заметить в знак сочувствия чему-нибудь из длинной речи; потому он сказал:

— Да, это большое облегчение, когда семейство дружно переносит неприятности.

— Да вы как будто сомнительно говорите, Карл Яковлич. Вы думаете, что Катя задумчива, так это оттого, что она жалеет о богатстве? Нет, Карл Яковлич, нет, вы ее напрасно обижаете. У нас с ней другое горе: мы с ней изверились в людей, — сказал Полозов полушутливым, полусерьезным тоном, каким говорят о добрых, но неопытных мыслях детей опытные старики.

Катерина Васильевна покраснела. Ей было неприятно, что отец завел разговор о ее чувствах. Но, кроме отцовской любви, было и другое известное обстоятельство, по которому отец не был виноват: если не о чем говорить, но есть в комнате кошка или собака, заводится разговор о ней: если ни кошки, ни собаки нет, то о детях. Погода, уж только третья, крайняя степень безресурсности.

— Нет, папа, вы напрасно объясняете мою задумчивость таким высоким мотивом: вы знаете, у меня просто невеселый характер, и я скучаю.

— Быть невеселым, это как кому угодно, — сказал Бьюмонт: — но скучать, по моему мнению, неизвинительно, Скука в моде у наших братьев, англичан; но мы, американцы, не знаем ее. Нам некогда скучать: у нас слишком много дела. Я считаю, мне кажется (поправил он свой американизм), что и русский народ должен бы видеть себя в таком положении: по-моему, у него тоже слишком много дела на руках. Но действительно, я вижу в русских совершенно противное: они очень расположены хандрить. Сами англичане далеко не выдерживают сравнения с ними в этом. Английское общество, ославленное на всю Европу, и в том числе на всю Россию, скучнейшим в мире, настолько же разговорчивее, живее, веселее русского, насколько уступает в этом французскому. И ваши путешественники говорят вам о скуке англйского общества? Я не понимаю, где ж у этих людей глаза на свое домашнее!

— И русские правы, что хандрят, — сказала Катерина Васильевна: — какое ж у них дело? им нечего делать; они должны сидеть сложа руки. Укажите мне дело, и я, вероятно, не буду скучать.

— Вы хотите найти себе дело? О, за этим не должно быть остановки; вы видите вокруг себя такое невежество, извините, что я так отзываюсь о вашей стране, о вашей родине, — поправил он свой англицизм. Но в ней много дела.

— Да; но один, а еще более, одна что может сделать?

— Но ведь ты же делаешь, Катя, — сказал Полозов: — я вам выдам ее секрет, Карл Яковлич. Она от скуки учит девочек. У нее каждый день бывают ее ученицы, и она возится с ними от 10 часов до часу, иногда больше.

Бьюмонт посмотрел на Катерину Васильевну с уважением:

— Вот это по-нашему, по-американски, — конечно, под американцами я понимаю только северные, свободные штаты; южные хуже всякой Мехики, почти так же гадки, как Бразилия (Бьюмонт был яростный аболиционист), — это по-нашему; но в таком случае зачем же скучать?

— Разве это серьезное дело, m-r Бьюмонт? это не более, как развлечение, так я думаю; может быть, я ошибаюсь; может быть, вы назовете меня материалисткою…

— Вы ждете такого упрека от человека из нации, про которую все утверждают, что единственная цель и мысль ее — доллары?

— Вы шутите, но я серьезно боюсь, опасаюсь высказать вам мое мнение, — оно может казаться сходно с тем, что проповедуют обскуранты о бесполезности просвещения.

«Вот как! — подумал Бьюмонт: — неужели она дошла до этого? это становится интересно».

— Я сам обскурант, — сказал он: — я за безграмотных черных против цивилизованных владельцев их, в южных штатах, — извините, я отвлекся моей американской ненавистью. Но мне очень любопытно услышать ваше мнение.

— Оно очень прозаично, m-r Бьюмонт, но меня привела к нему жизнь. Мне кажется, дело, которым я занимаюсь, слишком одностороннее дело, и та сторона, на которую обращено оно, не первая сторона, на которую должны быть обращены заботы людей, желающих принести пользу народу. Я думаю так: дайте людям хлеб, читать они выучатся и сами. Начинать надобно с хлеба, иначе мы попусту истратим время.

— Почему ж вы не начинаете с того, с чего надобно начинать? — сказал Бьюмонт уже с некоторым одушевлением. — Это можно, я знаю примеры, у нас в Америке, — прибавил он.

— Я вам сказала: одна, что я могу начать? Я не знаю, как приняться; и если б знала, где у меня возможность? Девушка так связана во всем. Я независима у себя в комнате. Но что я могу сделать у себя в комнате? Положить на стол книжку и учить читать. Куда я могу идти одна? С кем я могу видеться одна? Какое дело я могу делать одна?

— Ты, кажется, выставляешь меня деспотом, Катя? — сказал отец: — уж в этом-то я неповинен с тех пор, как ты меня так проучила.

— Папа, ведь я краснею этого, я тогда была ребенок. Нет, папа, вы хороши, вы не стесняете. Стесняет общество. Правда, m-r Бьюмонт, что девушка в Америке не так связана?

— Да, мы можем этим гордиться; конечно, и у нас далеко не то, чему следует быть; но все-таки, какое сравнение с вами, европейцами. Все, что рассказывают вам о свободе женщины у нас, правда.

— Папа, поедем в Америку, когда m-r Бьюмонт купит у тебя завод, — сказала шутя Катерина Васильевна: — я там буду что-нибудь делать. Ах, как бы я была рада!

— Можно найти дело и в Петербурге, — сказал Бьюмонт.

— Укажите.

Бьюмонт две-три секунды колебался. «Но зачем же я и приехал сюда? И через кого же лучше узнать?» — подумал он.

— Вы не слышали? — есть опыт применения к делу тех принципов, которые выработаны в последнее время экономическою наукою: вы знаете их?

— Да, я читала; это, должно быть, очень интересно и полезно. И я могу принять в этом участие? Где ж это найти?

— Это основано г-жею Кирсановою.

— Кто она? ее муж медик?

— Вы его знаете? И он не сказал вам об этом деле?

— Это было давно, он тогда еще не был женат, а я была очень больна, — он приезжал несколько раз и спас меня. Ах, какой это человек! Похожа на него она?

Но как же познакомиться с Кирсановою? Бьюмонт рекомендует Катерину Васильевну Кирсановой? — Нет, Кирсановы даже не слышали его фамилии; но никакой рекомендации не надобно: Кирсанова, наверное, будет рада встретить такое сочувствие. Адрес надобно узнать там, где служит Кирсанов.

Вот каким образом произошло то, что Полозова познакомилась с Верой Павловною; она отправилась к ней на другой же день поутру; и Бьюмонт был так заинтересован, что вечером приехал узнать, как понравилось Катерине Васильевне новое знакомство и новое дело.

Катерина Васильевна была очень одушевлена. Грусти — никаких следов; задумчивость заменилась восторгом. Она с энтузиазмом рассказывала Бьюмонту, — а ведь уж рассказывала отцу, но от одного раза не унялась, о том, что видела поутру, и не было конца ее рассказу; да, теперь ее сердце было полно: живое дело найдено! Бьюмонт слушал внимательно; но разве можно слушать так? и она чуть не с гневом сказала:

— M-r Бьюмонт, я разочаровываюсь в вас: неужели это так мало действует на вас, что вам только интересно, — не больше?

— Катерина Васильевна, вы забываете, что я все это видел у нас, в Америке; для меня занимательны некоторые подробности; но само дело слишком знакомо мне. Интерес новизны тут могут иметь для меня только личности, которым обязано своим успехом это дело, новое у вас. Например, что вы можете рассказать мне о m-me Кирсановой?

— Ах, боже мой: разумеется, она мне чрезвычайно понравилась; она с такою любовью объясняла мне все.

— Это вы уж говорили.

— Чего ж вам больше? Что я могу сказать вам больше? Неужели ж мне было до того, чтобы думать о ней, когда у меня перед глазами было такое дело?

— Так, — сказал Бьюмонт, — я понимаю, что совершенно забываешь о лицах, когда заинтересован делом; однако, что ж вы можете сказать мне еще о m-me Кирсановой?

Катерина Васильевна стала собирать все свои воспоминания о Вере Павловне, но в них только и нашлось первое впечатление, которое сделала на нее Вера Павловна; она очень живо описала ее наружность, манеру говорить, все что бросается в глаза в минуту встречи с новым человеком; но дальше, дальше у нее в воспоминаниях уже, действительно, не было почти ничего, относящегося к Вере Павловне: мастерская, мастерская, мастерская, — и объяснения Веры Павловны о мастерской; эти объяснения она все понимала, но самой Веры Павловны во все следующее время, после первых слов встречи, она уж не понимала.

— Итак, на этот раз я обманулся в ожидании много узнать от вас о m-me Кирсановой; но я не отстану от вас; через несколько дней я опять стану расспрашивать вас о ней.

— Но почему ж вам самому не познакомиться с нею, если она так интересует вас?

— Мне хочется сделать это; может быть, я и сделаю, когда-нибудь. Но прежде я должен узнать о ней больше. — Бьмонт остановился на минуту. — Я думал, лучше ли просить вас, или не просить, кажется, лучше попросить; когда вам случится упоминать мою фамилию в разговорах с ними, не говорите, что я расспрашивал вас о ней или хочу когда-нибудь познакомиться с ними.

— Но это начинает походить на загадку, m-r Бьюмонт, — серьезным тоном сказала Катерина Васильевна. — Вы хотите через меня разузнавать о них, а сам хотите скрываться.

— Да, Катерина Васильевна; как вам объяснить это? — я опасаюсь знакомиться с ними.

— Все это странно, m-r Бьюмонт.

— Правда. Скажу прямее: я опасаюсь, что им будет это неприятно. Они не слышали моей фамилии. Но у меня могли быть какие-нибудь столкновении с кем-нибудь из людей, близких к мим, или с ними, это все равно. Словом, я должен удостовериться, приятно ли было бы им познакомиться со мною.

— Все это странно, m-r Бьюмонт.

— Я честный человек, Катерина Васильевна; смею вас уверить, что я никогда не захотел бы компрометировать вас; мы с вами видимся только во второй раз, но я уж очень уважаю вас.

— Я также вижу, m-r Бьюмонт, что вы порядочный человек, но…

— Если вы считаете меня порядочным человеком, вы позволите мне бывать у вас, чтобы тогда, когда вы достаточно уверитесь во мне, я мог опять спросить вас о Кирсановых. Или, лучше, вы сами заговорите о них, когда вам покажется, что вы можете исполнить эту мою просьбу, которую я сделаю теперь, и не буду возобновлять. Вы позволяете?

— Извольте, m-r Бьюмонт, — сказала Катерина Васильевна, слегка пожав плечами. — Но согласитесь, что …

Она опять не хотела договорить.

— …что я теперь должен внушать вам некоторое недоверие? Правда. Но я буду ждать, пока оно пройдет.

Бьюмонт стал очень часто бывать у Полозовых. «Почему ж? — думал старик: — подходящая партия. Конечно, Катя прежде могла бы иметь не такого жениха. Но ведь она и тогда была не интересантка и не честолюбивая. А теперь лучше и желать нельзя».

Действительно, Бьюмонт был подходящая партия. Он говорил, что думает навсегда остаться в России, потому что считает ее своею родиною. Он человек основательный: в 30 лет, вышедши из ничего, имеет хорошее место. Если б он был русский, Полозову было бы приятно, чтоб он был дворянин, но к иностранцам это не прилагается, особенно к французам; а к американцам еще меньше: у них в Америке человек — ныне работник у сапожника или пахарь, завтра генерал, послезавтра президент, а там опять конторщик или адвокат. Это совсем особый народ, у них спрашивают о человеке только по деньгам и по уму. «Это и правильнее, — продолжал думать Полозов; — я сам такой человек. Занялся торговлею, женился на купчихе. Деньги главное; и ум, потому что без ума не наживешь денег. А он может нажить: стал на такую дорогу. Купит взвод, станет управляющим; потом фирма возьмет его в долю. А у них фирмы не такие, как у нас. Тоже и он будет ворочать миллионами…»

Очень возможно, что не суждено сбыться мечтам Полозова о том, что его зять будет миллионером по коммерческой части, как не суждено было сбыться мечтам Марьи Алексевны о том, что ее первый зять пойдет по откупной части. Но все-таки Бьюмонт был хорошая партия для Катерины Васильевны.

Однако ж не ошибался ли Полозов, предусматривая себе зятя в Бьюмонте? Если у старика было еще какое-нибудь сомнение в этом, оно исчезло, когда Бьюмонт, недели через две после того как начал бывать у них, сказал ему, что, может быть, покупка завода задержится на несколько дней; впрочем, едва ли от этого будет задержка: вероятно, они и, не дожидаясь мистера Лотера, не составили бы окончательных условий раньше недели, а мистер Лотер будет в Петербурге через четыре дня.

— Прежде, когда я не был в личном знакомстве с вами, — сказал Бьюмонт, — я хотел кончить дело сам. Теперь это неловко, потому что мы так хорошо знакомы. Чтобы не могло возникнуть потом никаких недоразумений, я писал об этом фирме, то есть о том, что я во время торговых переговоров познакомился с управляющим, у которого почти весь капитал в акциях завода, я требовал, чтобы фирма прислала кого-нибудь заключить вместо меня это дело, и вот, как видите, приедет мистер Лотер.

Осторожно и умно. А с тем вместе ясно показывает в Бьюмонте намерение жениться на Кате: простое знакомство не было бы достаточною причиною принимать такую предосторожность.

Два-три следующие посещения Бьюмонта начинались довольно холодным приемом со стороны Катерины Васильевны. Она стала, действительно, несколько недоверять этому мало знакомому человеку, высказавшему загадочное желание разузнавать о семействе, с которым, по словам, он не был знаком, и однако же опасался познакомиться по какой-то неуверенности, что знакомство с ним будет приятно этому семейству. Но и в эти первые посещения, если Катерина Васильевна недоверчиво встречала его, то скоро вовлеклась в живой разговор с ним. В прежней ее жизни, до знакомства с ним и с Кирсановым, ей не встречались такие люди. Он так сочувствовал всему, что ее интересовало, он так хорошо понимал ее; даже с любимыми подругами, — впрочем, у ней, собственно, и была только одна подруга, Полина, которая уж давно переселилась в Москву, вышедши замуж за московского фабриканта, — даже с Полиною она не говорила так легко, как с ним.

И он, — он сначала приезжал, очевидно, не для нее, а для того, чтобы узнать через нее о Кирсановой: но с самого же начала знакомства, с той минуты, как заговорили они о скуке и о средствах избегать скуки, видно было, что он уважает ее, симпатизирует ей. При втором свидании он был очень привлечен к ней ее восторгом оттого, что она нашла себе дело. Теперь с каждым новым свиданием его расположение к ней было все виднее для нее. Очень скоро между ними установилась самая простая и теплая приязнь, и через неделю Катерина Васильевна уже рассказывала ему о Кирсановых: она была уверена, что у этого человека не может быть никакой неблагородной мысли.

Правда и то, что, когда она заговорила о Кирсановых, он остановил ее:

— Зачем так скоро? Вы слишком мало меня знаете.

— Нет, достаточно, m-r Бьюмонт; я вижу, что если вы не хотели объяснить мне того, что мне казалось странно в вашем желании, то, вероятно, вы не имели права говорить, мало ли бывает тайн.

А он сказал:

— У меня, вы видите, уж нет прежнего нетерпения знать то, что мне хочется знать о них.

Одушевление Катерины Васильевны продолжалось, не ослабевая, а только переходя в постоянное, уже обычное настроение духа, бодрое и живое, светлое. И, сколько ей казалось, именно это одушевление всего больше привлекало к ней Бьюмонта. А он уж очень много думал о ней, — это было слишком видно. Послушав два-три раза ее рассказы о Кирсановых, он в четвертый раз уже сказал:

— Я теперь знаю все, что мне было нужно знать. Благодарю вас.

— Да что ж вы знаете? Я вам только еще говорила, что они очень любят друг друга и совершенно счастливы своими отношениями.

— Больше мне и не нужно было ничего знать. Впрочем, это я всегда знал сам.

И разговор перешел к чему-то другому.

Конечно, первая мысль Катерины Васильевны была тогда, при первом его вопросе о Кирсановой, что он влюблен в Веру Павловну. Но теперь было слишком видно, что этого вовсе нет. Сколько теперь знала его Катерина Васильевна, она даже думала, что Бьюмонт и не способен быть влюбленным. Любить он может, это так. Но если теперь он любит кого-нибудь, то «меня», думала Катерина Васильевна.

А впрочем, любили ль они друг друга? Начать хотя с нее. Был один случай, в котором выказалась с ее стороны заботливость о Бьюмонте, но как же и кончился этот случай! Вовсе не так, как следовало бы ожидать по началу. Бьюмонт заезжал к Полозовым решительно каждый день, иногда надолго, иногда ненадолго. но все-таки каждый день; на этом-то и была основана уверенность Полозова, что он хочет сватать Катерину Васильевну; других оснований для такой надежды не было. Но вот однажды прошел вечер, Бьюмонта нет.

— Вы не знаете, папа, что с ним?

— Не слышал; вероятно, ничего, некогда было, только.

Прошел и этот вечер, Бьюмонт опять не приезжал. На третье утро Катерина Васильевна собралась куда-то ехать.

— Куда ты, Катя?

— Так, папа, по своим делам.

Она поехала к Бьюмонту. Он сидел в пальто с широкими рукавами и читал; поднял глаза от книги, когда отворилась дверь.

— Катерина Васильевна, это вы? очень рад и благодарен вам, — тем самым тоном, каким бы встретил ее отца; впрочем, нет, гораздо приветливее.

— Что с вами, m-r Бьюмонт, что вы так давно не были? — вы заставили меня тревожиться за вас и, кроме того, заставили соскучиться.

— Ничего особенного, Катерина Васильевна, как видите, здоров. Да вы не выкушаете чаю? — видите, я пью.

— Пожалуй; да что ж вы столько дней не были?

— Петр, дайте стакан. Вы видите, что здоров; следовательно, пустяки. Вот что: был на заводе с мистером Лотером, да, объясняя ему что-то, не остерегся, положил руку на винт, а он повернулся и оцарапал руку сквозь рукав. И нельзя было ни третьего дня, ни вчера надеть сюртука.

— Покажите, иначе я буду тревожиться, что это не царапина, а большое повреждение.

— Да какое же большое (входит Петр со стаканом для Катерины Васильевны), когда я владею обеими руками? А впрочем, извольте (отодвигает рукав до локтя). Петр, выбросьте из этой пепельницы и дайте сигарочницу, она в кабинете на столе. Видите, пустяки: кроме английского пластыря, ничего не понадобилось.

— Да, но все-таки есть опухоль и краснота.

— Вчера было гораздо больше, а к завтрему ничего не будет. (Петр, высыпав пепел и подав сигарочницу, уходит.) Не хотел являться перед вами раненым героем.

— Да написали бы, как же можно?

— Да ведь я тогда думал, что надену сюртук на другой день, то есть третьего дня; а третьего дня думал, что надену вчера, вчера — что ныне. Думал, не стоит тревожить вас.

— Да, а больше встревожили. Это нехорошо, m-r Бьюмонт. А когда вы кончите дело с этою покупкою?

— Да, вероятно, на-днях, но все, знаете, проволочка не от нас с мистером Лотером, а от самого общества.

— А что это вы читали?

— Новый роман Теккерея. При таком таланте, и как исписался! оттого что запас мыслей скуден.

— Я уж читала; действительно, — и так далее.

Пожалели о падении Теккерея, поговорили с полчаса о других вещах в том же роде.

— Однако мне пора к Вере Павловне, да когда же вы с ними познакомитесь? очень хорошие люди.

— А вот как-нибудь соберусь, попрошу вас. Очень вам благодарен, что навестили меня. А это ваша лошадь?

— Да, это моя.

— То-то ваш батюшка никогда на ней не ездит. А порядочная лошадь.

— Кажется; я не знаю в них толку.

— Хорошая лошадь, сударь, рублей 350 стоит, — сказал кучер.

— А сколько лет?

— Шесть лет, сударь.

— Поедем, Захар; я уселась. До свиданья, m-r Бьюмонт. Ныне приедете?

— Едва ли; нет: — завтра, наверное.

Так ли делаются, такие ли бывают посещения влюбленных девушек? Не говоря уж о том, что ничего подобного никогда не позволит себе благовоспитанная девушка, но если позволит, то уж, конечно, выйдет из этого совсем не то. Если противен нравственности поступок, сделанный Катериной Васильевною, то еще противнее всяким общепринятым понятиям об отношениях между мужчинами и девушками содержание, так сказать, этого безнравственного поступка. Не ясно ли, что Катерина Васильевна и Бьюмонт были не люди, а рыбы, или если люди, то с рыбьей кровью? Совершенно соответствовало этому свиданью и то, как она вообще обращалась с ним, видя его у себя.

— Устала говорить, m-r Бьюмонт, — говорила она, когда он долго засиживался: — оставайтесь с папа, а я уйду к себе, — и уходила.

Он иногда отвечал на это:

— Посидите еще с четверть часа, Катерина Васильевна.

— Пожалуй, — отвечала она в таких случаях; а чаще, он отвечал:

— Так до свиданья, Катерина Васильевна.

Что это за люди такие? желал бы я знать, и желал бы я знать, не просто ли они хорошие люди, которым никто не мешает видеться, когда и сколько им угодно, которым никто не мешает повенчаться, как только им вздумается, и которым поэтому не из-за чего бесноваться. Но все-таки меня смущает их холодное обращение между собою, и не столько за них я стыжусь, сколько за себя: неужели судьба моя как романиста состоит в том, чтобы компрометировать перед благовоспитанными людьми всех моих героинь и героев? Одни из них едят и пьют; другие не бесятся без причины: какие неинтересные люди!

А между тем, по убеждению старика Полозова, дело шло к свадьбе — при таком обращении предполагаемой невесты с предполагаемым женихом, шло к свадьбе! И неужели он не слышал разговоров? Правда, не вечно же вертелись у него перед глазами дочь с предполагаемым женихом; чаще, чем в одной комнате с ним, они сидели или ходили в другой комнате или других комнатах; но от этого не было никакой разницы в их разговорах. Эти разговоры могли бы в ком угодно из тонких знатоков человеческого сердца (такого, какого не бывает у людей на самом деле) отнять всякую надежду увидеть Катерину Васильевну и Бьюмонта повенчавшимися. Не то, чтоб они вовсе не говорили между собою о чувствах, нет, говорили, как и обо всем на свете, но мало, и это бы еще ничего, что очень мало, но главное, что говорили, и каким тоном! Тон был возмутителен своим спокойствием, а содержание — ужасно своею крайне несообразностью ни с чем на свете. Вот, например, это было через неделю после визита, за который «очень благодарил» Бьюмонт Катерину Васильевну, месяца через два после начала их знакомства; продажа завода была покончена, мистер Лотер собирался уехать на другой день (и уехал; не ждите, что он произведет какую-нибудь катастрофу; он, как следует негоцианту, сделал коммерческую операцию, объявил Бьюмонту, что фирма назначает его управляющим завода с жалованьем в 1000 фунтов, чего и следовало ожидать, и больше ничего: какая ж ему надобность вмешиваться во что-нибудь, кроме коммерции, сами рассудите), акционеры, в том числе и Полозов, завтра же должны были получить (и получили, опять не ждите никакой катастрофы: фирма Ходчсона, Лотера и К очень солидная) половину денег наличными, а другую половину — векселями на 3-х месячный срок. Полозов, в удовольствии от этого, сидел за столом в гостиной и пересматривал денежные бумаги, отчасти слушал и разговор дочери с Бьюмонтом, когда они проходили через гостиную: они ходили вдоль через все четыре комнаты квартиры, бывшие на улицу.

— Если женщина, девушка затруднена предрассудками, — говорил Бьюмонт (не делая уже никаких ни англицизмов, ни американизмов), то и мужчина, — я говорю о порядочном человеке, — подвергается от этого большим неудобствам. Скажите, как жениться на девушке, которая не испытала простых житейских отношений в смысле отношений, которые возникнут от ее согласия на предложение? Она не может судить, будет ли ей нравиться будничная жизнь с человеком такого характера, как ее жених.

— Но если, m-r Бьюмонт, ее отношения к этому человеку и до его предложения имели будничный характер, это все-таки представляет ей и ему некоторую гарантию, что они останутся довольны друг другом.

— Некоторую — да; но все-таки было бы гораздо вернее, если б испытание было полнее и многостороннее. Она все-таки не знает по опыту характера отношений, в которые вступает: от этого свадьба для нее все-таки страшный риск. Так для нее; но от этого и для порядочного человека, за которого она выходит, то же. Он вообще может судить, будет ли он доволен: он близко знает женщин разного характера, он испытал, какой характер лучше для него. Она — нет.

— Но она могла наблюдать жизнь и характеры в своем семействе, в знакомых семействах; она могла много думать.

— Все это прекрасно, но недостаточно. Ничто не может заменить личного опыта.

— Вы хотите, чтобы замуж выходили только вдовы? — смеясь сказала Катерина Васильевна.

— Вы выразились очень удачно. Только вдовы. Девушкам должно быть запрещено выходить замуж.

— Это правда, — серьезно сказала Катерина Васильевна.

Полозову сначала было дико слышать такие разговоры или доли разговоров, выпадавшие на его слух. Но теперь он уже попривык и думал:"Что ж, я сам человек без предрассудков. Я занялся торговлей, женился на купчихе".

На другой день эта часть разговора, — ведь это был лишь небольшой эпизод в разговоре, шедшем вообще вовсе не о том, а обо всяких других предметах, — эта часть вчерашнего разговора продолжалась таким образом:

— Вы рассказывали мне историю вашей любви к Соловцову. Но что это такое? Это было…

— Сядем, если для вас все равно. Я устала ходить.

— Хорошо… ребяческое чувство, которое не дает никакой гарантии. Это годится для того, чтобы шутить, вспоминая, и грустить, если хотите, потому что здесь есть очень прискорбная сторона. Вы спаслись только благодаря особенному, редкому случаю, что дело попало в руки такого человека, как Александр.

— Кто?

— Матвеич Кирсанов, — дополнил он, будто не останавливался на одном имени «Александр»: — без Кирсанова вы погибали от чахотки или от негодяя. Можно было вывести из этого основательные мысли о вреде положения, которое занимали вы в обществе. Вы их и вывели. Все это прекрасно, но все это только сделало вас более рассудительным и хорошим человеком, а еще нисколько не дало вам опытности в различении того, какого характера муж годится для вас. Не негодяй, а честный человек — вот только, что могли вы узнать. Прекрасно. Но разве всякая порядочная женщина может остаться довольна, какого бы характера ни был выбранный ею человек, лишь бы только был честный? Нужно более точное знание характеров и отношений, то есть нужна совершенно другая опытность. Мы вчера решили, что, по вашему выражению, замуж должны выходить только вдовы. Какая же вы вдова?

Все это было говорено Бьюмонтом с каким-то неудовольствием, а последние слова отзывались прямо досадою.

— Это правда, — сказала несколько уныло Катерина Васильевна: — но все-таки я не могла же обманывать.

— И не сумели бы, потому что нельзя подделаться под опытность, когда не имеешь ее.

— Вы все говорите о недостаточности средств у нас, девушек, делать основательный выбор. Вообще это совершенная правда. Но бывают исключительные случаи, когда для основательности выбора и не нужно такой опытности. Если девушка не так молода, она уж может знать свой характер. Например, я свой характер знаю, и видно, что он уже не изменится. Мне 22 года. Я знаю, что нужно для моего счастия: жить спокойно, чтобы мне не мешали жить тихо, больше ничего.

— Это правда. Это видно.

— И будто так трудно видеть, есть или нет необходимые для этого черты в характере того или другого человека? Это видно из нескольких разговоров.

— Это правда. Но вы сами сказали, что это исключительный случай. Правило не то.

— Конечно, правило не то. Но, m-r Бьюмонт, при условиях нашей жизни, при наших понятиях и нравах нельзя желать для девушки того знания будничных отношений, о котором мы говорим, что без него, в большей части случаев, девушка рискует сделать неосновательный выбор. Ее положение безвыходно при нынешних условиях. При них, пусть она будет входить в какие угодно отношения, это тоже почти ни в коем случае не может дать ей опытности; пользы от этого ждать нельзя, а опасность огромная. Девушка легко может в самом деле унизиться, научиться дурному обману. Ведь она должна будет обманывать родных и общество, скрываться от них; а от этого не далек переход до обманов, действительно роняющих ее характер. Очень возможно даже то, что она в самом деле станет слишком легко смотреть на жизнь. А если этого не будет, если она останется хороша, то ее сердце будет разбито. А между тем она все-таки почти ничего не выиграет в будничной опытности, потому что эти отношения, такие опасные для ее характера или такие мучительные для ее сердца, все такие эффектные, праздничные, а не будничные. Вы видите, что этого никак нельзя советовать при нашей жизни.

— Конечно, Катерина Васильевна; но именно потому и дурна наша жизнь.

— Разумеется, мы в этом согласны.

Что это такое? Не говоря уже о том, что это черт знает что такое со стороны общих понятий, но какой смысл это имело в личных отношениях? Мужчина говорит: «я сомневаюсь, будете ли вы хорошею женою мне». А девушка отвечает: «нет, пожалуйста, сделайте мне предложение». — Удивительная наглость! Или, может быть, это не то? Может быть, мужчина говорит: «о том, что я с вами буду счастлив, нечего мне рассуждать; но будьте осторожны, даже выбирая меня. Вы выбрали, — но я прошу вас думайте, думайте еще. Это дело слишком важное. Даже и мне, хоть я вас очень люблю, не доверяйтесь без очень строгого и внимательного разбора». И, может быть, девушка отвечает: — «Друг мой, я вижу, что вы думаете не о себе, а обо мне. Ваша правда, мы жалкие, нас обманывают, нас водят с завязанными глазами, чтобы мы обманывались. Но за меня вы не бойтесь: меня вы не обманываете. Мое счастье верно. Как вы спокойны за себя, так и я за себя».

— Я одному удивляюсь, — продолжал Бьюмонт на следующий день (они опять ходили вдоль по комнатам, из которых в одной сидел Полозов): — я одному удивляюсь, что при таких условиях еще бывают счастливые браки.

— Вы говорите таким тоном, будто досадуете на то, что бывают счастливые браки, — смеясь отвечала Катерина Васильевна; она теперь, как заметно, часто смеется таким тихим, но веселым смехом.

— А в самом деле, они могут наводить на грустные мысли, вот какие: если при таких ничтожных средствах судить о своих потребностях и о характерах мужчин, девушки все-таки довольно часто умеют делать удачный выбор, то какую же светлость и здравость женского ума показывает это! Каким верным, сильным, проницательным умом одарена женщина от природы! И этот ум остается без пользы для общества, оно отвергает его, оно подавляет его, оно задушает его, а история человечества пошла бы в десять раз быстрее, если бы этот ум не был опровергаем и убиваем, а действовал бы.

— Вы панегирист женщин, m-r Бьюмонт; нельзя ли объяснять это проще, — случаем?

— Случай! Сколько хотите случаев объясняйте случаем; но когда случаи многочисленны, вы знаете, кроме случайности, которая производит часть их, должна быть и какая-нибудь общая причина, от которой происходит другая часть. Здесь нельзя предположить никакой другой общей причины, кроме моего объяснения: здравость выбора от силы и проницательности ума.

— Вы решительно мистрисс Бичер-Стоу по женскому вопросу, m-r Бьюмонт. Та доказывает, что негры — самое даровитое из всех племен, что они выше белой расы по умственным способностям.

— Вы шутите, а я вовсе нет.

— Вы, кажется, сердитесь на меня за то, что я не преклоняюсь перед женщиною? Но примите в извинение хотя трудность стать на колени перед самой собою.

— Вы шутите, а я серьезно досадую.

— Но не на меня же? Я нисколько не виновата в том, что женщины и девушки не могут делать того, что нужно по вашему мнению. Впрочем, если хотите, и я скажу вам свое серьезное мнение — только не о женском вопросе, я не хочу быть судьею в своем деле, а собственно о вас, m-r Бьюмонт. Вы человек очень сдержанного характера, и вы горячитесь, когда говорите об этом. Что из этого следует? То, что у вас должны быть какие-нибудь личные отношения к этому вопросу. Вероятно, вы пострадали от какой-нибудь ошибки в выборе, сделанной девушкою, как вы называете, неопытною.

— Может быть, я, может быть, кто-нибудь другой, близкий ко мне. Однако подумайте, Катерина Васильевна. А это я скажу, когда получу от вас ответ. Я через три дня попрошу у вас ответ.

— На вопрос, который не был предложен? Но разве я так мало знаю вас, чтобы мне нужно было думать три дня? — Катерина Васильевна остановилась, положила руку на шею Бьюмонту, нагнула его голову к себе и поцеловала его в лоб.

По всем бывшим примерам, и даже по требованию самой вежливости, Бьюмонту следовало бы обнять ее и поцеловать уже в губы; но он не сделал этого, а только пожал ее руку, спускавшуюся с его головы.

— Так, Катерина Васильевна; но все-таки, подумайте.

И они опять пошли.

— Но кто ж вам сказал, Чарли, что я не думала об этом гораздо больше трех дней? — отвечала она, не выпуская его руки.

— Так, конечно, я это видел; но все-таки, я вам скажу теперь, — это уже секрет; пойдем в ту комнату и сядем там, чтоб он не слышал.

Конец этого начала происходил, когда они шли мимо старика: старик видел, что они идут под руку, чего никогда не бывало, и подумал: «Просил руки, и она дала слово. Хорошо».

— Говорите ваш секрет, Чарли; отсюда папа не будет слышно.

— Это кажется смешно, Катерина Васильевна, что я будто все боюсь за вас; конечно, бояться нечего. Но вы поймете, почему я так предостерегаю вас, когда я вам скажу, что у меня был пример. Конечно, вы увидите, что мы с вами можем жить. Но ее мне было жаль. Столько страдала и столько лет была лишена жизни, какая ей была нужна. Это жалко. Я видел своими глазами. Где это было, все равно, положим, в Нью-Йорке, в Бостоне, Филадельфии, — вы знаете, все равно; она была очень хорошая женщина и считала мужа очень хорошим человеком. Они были чрезвычайно привязаны друг к другу. И однако ж ей пришлось много страдать. Он был готов отдать голову за малейшее увеличение ее счастья. И все-таки она не могла быть счастлива с ним. Хорошо, что это так кончилось. Но это было тяжело для нее. Вы этого не знали, потому я еще не имею вашего ответа.

— Я могла от кого-нибудь слышать этот рассказ?

— Может быть.

— Может быть, от нее самой?

— Может быть.

— Я еще не давала тебе ответа?

— Нет.

— Ты знаешь его?

— Знаю, — сказал Бьюмонт, и началась обыкновенная сцена, какой следует быть между женихом и невестою, с объятиями.

На другой день, часа в три, Катерина Васильевна приехала к Вере Павловне.

— Я венчаюсь послезавтра. Вера Павловна, — сказала она входя: — и нынче вечером привезу к вам своего жениха.

— Конечно, Бьюмонта, от которого вы так давно сошли с ума?

— Я? сходила с ума? Когда все это было так тихо и благоразумно.

— Очень верю, что с ним вы говорили тихо и благоразумно; но со мною — вовсе нет.

— Будто? Это любопытно. Но вот что еще любопытнее: он очень вас любит, вас обоих, но вас, Вера Павловна, еще гораздо больше, чем Александра Матвеича.

— Что ж тут любопытного? Если вы говорили ему обо мне хоть с тысячною долею того восторга, как мне о нем, то, конечно…

— Вы думаете, он знает вас через меня? Вот в том и дело, что не через меня, а сам, и гораздо больше, чем я.

— Вот новость! Как же это?

— Как? Я вам сейчас скажу. Он с самого первого дня, как приехал в Петербург, очень сильно желал увидеться с вами; но ему казалось, что лучше будет, если он отложит знакомство до той поры, когда приедет к вам не один а с невестою или женою. Ему казалось, что вам приятнее будет видеть его с нею, нежели одного. Вы видите, что наша свадьба произошла из его желания познакомиться с вами.

— Жениться на вас, чтобы познакомиться со мною!

— На мне! Кто ж говорил, что на мне он женится для вас? О нет, мы с ним венчаемся, конечно, не из любви к вам. Но разве мы с ним знали друг о друге, что мы существуем на свете, когда он ехал в Петербург? А если б он не приехал, как же мы с ним познакомились бы? А в Петербург он ехал для вас. Какая ж вы смешная!

— Он лучше говорит по-русски, нежели по-английски, говорили вы? — с волнением спросила Вера Павловна.

— По-русски, как я; и по-английски, как я.

— Друг мой, Катенька, как же я рада! — Вера Павловна бросилась обнимать свою гостью. — Саша, иди сюда! Скорее, скорее!

— Что, Верочка? Здравствуйте, Катерина Ва…

Он не успел договорить ее имени, — гостья уже целовала его.

— Ныне Пасха, Саша; говори же Катеньке: воистину воскресе.

— Да что ж это?

— Садись, она расскажет, я и сама ничего не знаю порядком. Довольно, нацеловались, — и при мне! Рассказывай, Катенька.

Вечером, конечно, было еще больше гвалта. Но когда восстановился порядок, Бьюмонт, по требованию своих новых знакомых рассказывая свою жизнь, начал прямо с приезда в Соединенные Штаты. «Как только я приехал, — говорил он, — я стал заботиться о том, чтобы поскорее получить натурализацию. Для этого надобно было сойтись с кем-нибудь, — с кем же? — конечно с аболиционистами. Я написал несколько статей в „Tribune“ о влиянии крепостного права на все общественное устройство России. Это был недурной новый аргумент аболиционистам против невольничества в южных штатах, и я сделался гражданином Массачусетса. Вскоре по приезде я все через них же получил место в конторе одного из немногих больших торговых домов их партии в Нью-Йорке». Далее шла та самая история, которую мы уж знаем. Значит, по крайней мере, эта часть биографии Бьюмонта не подлежит сомнению.

В тот же вечер условились: обоим семействам искать квартир, которые были бы рядом. В ожидании того, пока удобные квартиры отыскались и устроились, Бьюмонты прожили на заводе, где, по распоряжению фирмы, была отделана квартира для управляющего. Это удаление за город могло считаться соответствующим путешествию, в которое отправляются молодые по прекрасному английскому обычаю, распространяющемуся теперь во всей Европе.

Когда, месяца через полтора, две удобные квартиры рядом нашлись и Кирсановы поселились на одной, Бьюмонты на другой, старик Полозов предпочел остаться на заводской квартире, простор которой напоминает ему, хотя в слабой степени, прежнее его величие. Приятно было остаться ему там и потому, что он там был почетнейшим лицом на три-четыре версты кругом: нет числа признакам уважения, которыми он пользовался у своих и окрестных приказчиков, артельщиков и прочей подгородной братии, менее высокой и несколько более высокой заводских и фабричных приказчиков по положению в обществе; и почти нет меры удовольствию, с каким он патриархально принимал эти признаки общего признавания его первым лицом того околотка. Зять почти каждый день поутру приезжал на завод, почти каждый день приезжала с мужем дочь. На лето они и вовсе переселялись (и переселяются) жить на заводе, заменяющем дачу. А в остальное время года старик, кроме того, что принимает по утрам дочь и зятя (который так и остается северо-американцем), часто, каждую неделю и чаще, имеет наслаждение принимать у себя гостей, приезжающих на вечер с Катериною Васильевною и ее мужем, — иногда только Кирсановых, с несколькими молодыми людьми, — иногда общество более многочисленное: завод служит обыкновенною целью частых загородных прогулок кирсановского и бьюмонтского кружка. Полозов очень доволен каждым таким нашествием гостей, да и как же иначе? ему принадлежит роль хозяина, не лишенная патриархальной почтенности.

Каждое из двух семейств живет по-своему, как больше нравится которому. В обыкновенные дни на одной половине больше шума, на другой больше тишины. Видятся как родные, иной день и по десять раз, но каждый раз на одну, на две минуты; иной день, почти целый день одна из половин пуста, ее население на другой половине. Это все как случится. И когда бывают сборища гостей, опять тоже как случится: иногда двери между квартирами остаются заперты, потому что двери, соединяющие зал одной с гостиною другой, вообще заперты, а постоянно отперта только дверь между комнатою Веры Павловны и Катерины Васильевны, — итак, иногда двери, которыми соединяются приемные комнаты, остаются заперты; это, когда компания не велика. А когда вечер многолюден, эти двери отворяются, и тогда уж гостям неизвестно, у кого они в гостях, — у Веры Павловны или у Катерины Васильевны; да и хозяйки плохо разбирают это. Можно разве сделать такое различие: молодежь, когда сидит, то сидит более на половине Катерины Васильевны, когда не сидит, то более на половине Веры Павловны. Но ведь молодежь нельзя считать за гостей, — это свои люди, и Вера Павловна без церемонии гоняет их к Катерине Васильевне: «Мне вы надоели, господа; ступайте к Катеньке, ей вы никогда не надоедите. И отчего вы с ней смирнее, чем со мной? Кажется, я постарше». — «И не беспокойтесь, мы больше любим ее, чем вас». — «Катенька, за что они больше любят тебя, чем меня?» — «От меня меньше достается им, чем от тебя». — «Да, Катерина Васильевна обращается с нами, как с людьми солидными, и мы сами зато солидны с ней». Недурен был эффект выдумки, которая повторялась довольно часто в прошлую зиму в домашнем кругу, когда собиралась только одна молодежь и самые близкие знакомые: оба рояля с обеих половин сдвигались вместе; молодежь бросала жребий и разделялась на два хора, заставляла своих покровительниц сесть одну за один, другую за другой рояль, лицом одна прямо против другой; каждый хор становился за своею примадонною, и в одно время пели: Вера Павловна с своим хором: «La donna e mobile», а Катерина Васильевна с своим хором «Давно отвергнутый тобою». Начинается так: Катерина Васильевна, возводя глаза к небу и томно вздыхая, говорит: «Божественный Шиллер, упоение души моей!» Вера Павловна с достоинством возражает: «Но прюнелевые ботинки магазина Королева так же прекрасны», — и подвигает вперед ногу. Кто из молодежи засмеется при этом состязании, ставится в угол; под конец состязания из 10-12 человек остаются только двое-трое, слушающие не из углов. Но непомерный восторг производится тем, когда обманом приведут к этой сцене Бьюмонта и отправляют его в угол.

Что еще? Швейные, продолжая сживаться, продолжают существовать; их теперь уж три; Катерина Васильевна давно устроила свою; теперь много заменяет Веру Павловну в ее швейной, а скоро и вовсе должна будет заменить потому что в нынешнем году Вера Павловна, — простите ее, — действительно, будет держать экзамен на медика, и тогда ей уж вовсе некогда будет заниматься швейною. «Жаль, что нет возможности развиваться этим швейным: как они стали бы развиваться», говорит иногда Вера Павловна. Катерина Васильевна ничего не отвечает на это, только в глазах ее сверкает злое выражение. «Какая ты горячая, Катя; ты хуже меня, — говорит Вера Павловна. — А хорошо, что у твоего отца все-таки что-нибудь есть; это очень хорошо». — "Да, Верочка, это хорошо, все-таки спокойнее за сына (следовательно, у нее есть сын). «Впрочем, Катя, ты меня заставила, не знаю о чем думать. Мы проживем тихо и спокойно». Катерина Васильевна молчит. — «Да, Катя, ну, для меня скажи: да…» Катерина Васильевна смеется. «Это не зависит от моего „да“ или „нет“, а потому, в удовольствие тебе скажу: да, мы проживем спокойно».

И в самом деле, они все живут спокойно. Живут ладно и дружно, и тихо и шумно, и весело и дельно. Но из этого еще не следует, чтобы мой рассказ о них был кончен, нет. Они все четверо еще люди молодые, деятельные; и если их жизнь устроилась ладно и дружно, хорошо и прочно, то от этого она нимало не перестала быть интересною, далеко нет, и я еще имею рассказать о них много, и ручаюсь, что продолжение моего рассказа о них будет гораздо любопытнее того, что я рассказывал о них до сих пор.

Они живут весело и дружно, работают и отдыхают, и наслаждаются жизнью, и смотрят на будущее если не без забот, то с твердою и совершенно основательной уверенностью, что чем дальше, тем лучше будет. Так прошло у них время третьего года и прошлого года, так идет у них и нынешний год, и зима нынешнего года уж почти проходила, снег начинал таять, и Вера Павловна спрашивала: «да будет ли еще хоть один морозный день, чтобы хоть еще раз устроить зимний пикник?», и никто не мог отвечать на ее вопрос, только день проходил за днем, все оттепелью, и с каждым днем вероятность зимнего пикника уменьшалась. Но вот, наконец! Когда уж была потеряна надежда, выпал снег, совершенно зимний, и не с оттепелью, а с хорошеньким, легким морозом; небо светлое, вечер будет отличный, — пикник! пикник! наскоро, собирать других некогда, — маленький без приглашений.

Вечером покатились двое саней. Одни сани катились с болтовней и шутками; но другие сани были уж из рук вон: только выехали за город, запели во весь голос, и что запели!

. . . . . . . . . . . .
Выходила молода
За новые ворота,
За новые, кленовые,
За решетчатые:
— Родной батюшка грозен
И немилостив ко мне:
Не велит поздно гулять,
С холостым парнем играть,
Я не слушаю отца,
Распотешу молодца…
. . . . . . . . . . . . . .

Нечего сказать, отыскали песню! Да это ли только? то едут шагом, отстают на четверть версты, и вдруг пускаются вскачь, обгоняют с криком и гиканьем, и когда обгоняют, бросаются снежками в веселые, но не буйные сани. Небуйные сани после двух-трех таких обид решили защищаться. Пропустивши вперед буйные сани, нахватали сами пригоршни молодого снега, осторожно нахватали, так что буйные сани не заметили. Вот буйные сани опять поехали шагом, отстали, а небуйные сани едут коварно, не показали, обгоняя, никакого вида, что запаслись оружием; вот буйные сани опять несутся на них с гвалтом и гиканьем, небуйные сани приготовились дать отличный отпор сюрпризом, но что это? буйные сани берут вправо, через канавку, — им все нипочем, — проносятся мимо в пяти саженях: «да, это она догадалась, схватила вожжи сама, стоит и правит», говорят небуйные сани: -"нет, нет, догоним! отомстим! Отчаянная скачка. Догонят или не догонят? — «Догоним!» с восторгом говорят небуйные сани, — «нет», с отчаянием говорят они, «догоним», с новым восторгом. — «Догонят!» с отчаянием говорят буйные сани, — «не догонят!» с восторгом говорят они. — Догонят или не догонят?

На небуйных санях сидели Кирсановы и Бьюмонты; на буйных четыре человека молодежи и одна дама, и от нее-то все буйство буйных саней.

— Здравствуйте, mesdames и messieurs, мы очень, очень рады снова видеть вас, — говорит она с площадки заводского подъезда: — господа, помогите же дамам выйти из саней, — прибавляет она, обращаясь к своим спутникам.

Скорее, скорее в комнаты? мороз нарумянил всех!

— Здравствуйте, старикашка! Да он у вас вовсе еще не старик! Катерина Васильевна, что это вы наговорили мне про него, будто он старик? он еще будет волочиться за мною. Будете, милый старикашка? — говорит дама буйных саней.

— Буду, — говорит Полозов, уже очарованный тем, что она ласково погладила его седые бакенбарды.

— Дети, позволяете ему волочиться за мною?

— Позволяем, — говорит один из молодежи.

— Нет, нет! — говорят трое других. Но что ж это дама буйных саней вся в черном? Траур это, или каприз?

— Однако я устала, — говорит она и бросается на турецкий диван, идущий во всю длину одной стены зала. — Дети, больше подушек! да не мне одной! и другие дамы, я думаю, устали.

— Да, вы и нас измучили, — говорит Катерина Васильевна.

— Как меня разбила скачка за вами по ухабам! — говорит Вера Павловна.

— Хорошо, что до завода оставалась только одна верста! — говорит Катерина Васильевна.

Обе опускаются на диван и подушки в изнеможении.

— Вы недогадливы! Да вы, верно, мало ездили вскачь? Вы бы встали, как я; тогда ухабы — ничего.

— Даже и мы порядочно устали, — говорит за себя и за Бьюмонта Кирсанов. Они садятся подле своих жен. Кирсанов обнял Веру Павловну; Бьюмонт взял руку Катерины Васильевны. Идиллическая картина. Приятно видеть счастливые браки. Но по лицу дамы в трауре пробежала тень, на один миг, так что никто не заметил, кроме одного из ее молодых спутников; он отошел к окну и стал всматриваться в арабески, слегка набросанные морозом на стекле.

— Mesdames, ваши истории очень любопытны, но я ничего хорошенько не слышала, знаю только, что они и трогательны, и забавны, и кончаются счастливо, я люблю это. А где же старикашка?

— Он хозяйничает, приготовляет закуску; это его всегда занимает, — сказала Катерина Васильевна.

— Ну, бог с ним в таком случае. Расскажите же, пожалуйста. Только коротко; я люблю, чтобы рассказывали коротко.

— Я буду рассказывать очень коротко, — сказала Вера Павловна: — начинается с меня; когда дойдет очередь до других, пусть они рассказывают. Но я предупреждаю вас, в конце моей истории есть секреты.

— Что ж, тогда мы прогоним этих господ. Или не прогнать ли их теперь же?

— Нет, теперь они могут слушать.

Вера Павловна начала свою историю.

. . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Ха, ха, ха! Эта милая Жюли! Я ее очень люблю! И бросается на колена, и бранится, и держит себя без всякого приличия! Милая!

. . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Браво, Вера Павловна! «брошусь в окно!» браво, господа! — дама в трауре захлопала в ладоши. По этой команде молодежь оглушительно зааплодировала и закричала «браво» и «ура».

— Что с вами? Что с вами? — с испугом сказала Катерина Васильевна через две-три минуты.

— Нет, ничего, это так; дайте воды, не беспокойтесь, Мосолов уже несет. Благодарю, Мосолов; — она взяла воду, принесенную тем молодым ее спутником, который прежде отходил к окну, — видите, как я его выучила, все вперед знает. Теперь совершенно прошло. Продолжайте, пожалуйста; я слушаю.

— Нет, я устала, — сказала она минут через пять, спокойно вставая с дивана. — Мне надобно отдохнуть, уснуть час-полтора. Видите, я без церемонии, ухожу. Пойдем же, Мосолов, искать старикашку, он нас уложит.

— Позвольте, отчего ж мне не заняться этим? — сказала Катерина Васильевна.

— Стоит ли беспокоиться?

— Вы нас покидаете? — сказал один из молодежи, принимая трагическую позу: — если бы мы предвидели это, мы взяли бы с собою кинжалы. А теперь нам нечем заколоться.

— Подадут закуску, заколемся вилками! — с восторгом неожиданного спасения произнес другой.

— О, нет, я не хочу, чтобы преждевременно погибала надежда отечества, — с такою же торжественностью произнесла дама в трауре: — утешьтесь, дети мои. Мосолов, подушку, которая поменьше, на стол!

Мосолов положил подушку на стол. Дама в трауре стала у стола в величественной позе и медленно опустила руку на подушку.

Молодежь приложилась к руке.

Катерина Васильевна пошла укладывать уставшую гостью.

— Бедная! — проговорили в один голос, когда они ушли из зала, все трое остальные, бывшие в небуйных санях.

— Молодец она! — проговорили трое молодых людей.

— То-то ж! — самодовольно сказал Мосолов.

— Ты давно с нею знаком?

— Года три.

— А его хорошо знаешь?

— Хорошо. Вы не беспокойтесь, пожалуйста, — прибавил он, обращаясь к ехавшим на небуйных санях: — это только оттого, что она устала.

Вера Павловна сомнительно переглянулась с мужем и Бьюмонтом и покачала головной.

— Рассказывайте! устала! — сказал Кирсанов.

— Уверяю вас. Устала, только. Уснет, и все пройдет, — равнодушно-успокоительным тоном повторил Мосолов.

Минут через десять Катерина Васильевна возвратилась.

— Что? — спросили шесть голосов. Мосолов не спрашивал.

— Легла спать и уж задремала, теперь, вероятно, уже спит.

— Ведь я ж вам говорил, — сказал Мосолов. — Пустяки.

— Все-таки бедная! — сказала Катерина Васильевна. — Будем при ней врознь. Мы с тобою, Верочка, а Чарли с Сашею.

— Но все-таки это нисколько не должно стеснять нас, — сказал Мосолов: — мы можем петь, танцовать, кричать; она спит очень крепко.


Если спит, если пустяки, то что ж, в самом деле? Расстраивающее впечатление, на четверть часа произведенное дамою в трауре, прошло, исчезло, забылось, — не совсем, но почти. Вечер без нее понемножку направлялся, направлялся на путь всех прежних вечеров в этом роде, и вовсе направился, пошел весело.

Весело, но не вполне. По крайней мере, дамы раз пять-шесть переглядывались между собою с тяжелою встревоженностью. Раза два Вера Павловна украдкою шепнула мужу: «Саша, что если это случится со мною?» Кирсанов в первый раз не нашелся, что сказать; во второй нашелся: «нет, Верочка, с тобою этого не может случиться». — «Не может? Ты уверен?» — «Да». И Катерина Васильевна раза два шепнула украдкою мужу: "со мною этого не может быть Чарли? В первый раз Бьюмонт только улыбнулся, не весело и не успокоительно; во второй тоже нашелся: «по всей вероятности, не может; по всей вероятности».


Но это были только мимолетные отголоски, да и то лишь сначала. А вообще, вечер шел весело, через полчаса уж и вовсе весело. Болтали, играли, пели. Она спит крепко, уверяет Мосолов, и подает пример. Да и нельзя помешать, в самом деле: комната, в которой она улеглась, очень далеко от зала, через три комнаты, коридор, лестницу и потом опять комнату, на совершенно другой половине квартиры.


Итак, вечер совершенно поправился. Молодежь, по обыкновению, то присоединялась к остальным, то отделялась, то вся, то не вся; раза два отделялся к ней Бьюмонт; раза два отбивала ее всю от него и от серьезного разговора Вера Павловна.

Болтали много, очень много; и рассуждали всей компаниею, но не очень много.


Сидели все вместе.

— Ну, что ж, однако, в результате: хорошо или дурно? — спросил тот из молодежи, который принимал трагическую позу.

— Более дурно, чем хорошо, — сказала Вера Павловна.

— Почему ж, Верочка? — сказала Катерина Васильевна.

— Во всяком случае, без этого жизнь не обходится, — сказал Бьюмонт.

— Вещь неизбежная, — подтвердил Кирсанов.

— Отлично дурно, следовательно, отлично, — решил спрашивавший.

Остальные трое его товарищей кивнули головами и сказали: «браво, Никитин».


Молодежь сидела в стороне.

— Я его не знал, Никитин; а ты, кажется, знал? — спросил Мосолов.

— Я тогда был мальчишкою. Видал.

— А как теперь тебе кажется, по воспоминанью, правду они говорят? не прикрашивают по дружбе?

— Нет.

— И после того, его не видели?

— Нет. Впрочем, ведь Бьюмонт тогда был в Америке.

— В самом деле! Карл Яковлевич, пожалуйста, на минуту. Вы не встречались в Америке с тем русским, о котором они говорили?

— Нет.

— Пора бы ему вернуться.

— Да.

— Какая фантазия пришла мне в голову, — сказал Никитин: — вот бы пара с нею.

— Господа, идите кто-нибудь петь со мною, — сказала Вера Павловна: — даже двое охотников? Тем лучше.

Остались Мосолов и Никитин.

— Я тебе могу показать любопытную вещь, Никитин, — сказал Мосолов. — Как ты думаешь, она спит?

— Нет.

— Только не говори. Ей можешь потом сказать, когда познакомишься побольше. Другим — никому. Она не любит.


Окна квартиры были низко.

— Вот, конечно, это окно, где огонь? — Мосолов посмотрел. — Оно. Видишь?

Дама в трауре сидела, пододвинув кресла к столу. Левою рукою она облокотилась на стол; кисть руки поддерживала несколько наклоненную голову, закрывая висок и часть волос. Правая рука лежала на столе, и пальцы ее приподымались и опускались машинально, будто наигрывая какой-то мотив. Лицо дамы имело неподвижное выражение задумчивости, печальной, но больше суровой. Брови слегка сдвигались и раздвигались, сдвигались и раздвигались.

— И все время так, Мосолов?

— Видишь. Однако иди, а то простудимся. И то уж четверть часа стоим.

— Какой ты бесчувственный! — сказал Никитин, пристально посмотрев на глаза товарища, когда проходили мимо ревербера через переднюю.

— Причувствовался, братец. Это тебе впервой.

Подавали закуску.

— А славная должна быть водка, — сказал Никитин; — да какая же крепкая! Дух захватывает!

— Эх, девчонка! и глаза покраснели! — сказал Мосолов.

Все принялись стыдить Никитина. «Это только оттого, что я поперхнулся, а то я могу пить», — оправдывался он. Стали справляться, сколько часов. Только еще одиннадцать, с полчаса можно еще поболтать, успеем.

Через полчаса Катерина Васильевна пошла будить даму в трауре. Дама встретила ее на пороге, потягиваясь после сна.

— Хорошо вздремнули?

— Отлично.

— И как чувствуете себя?

— Превосходно. Я ж вам говорила, что пустяки: устала, потому что много дурачилась. Теперь буду солиднее.

Но нет, не удалось ей быть солидною. Через пять минут она уж очаровывала Полозова и командовала молодежью, и барабанила марш или что-то в этом роде черенками двух вилок по столу. Но торопила ехать, а другие, которым уж стало вовсе весело от ее возобновляющегося буйства, не спешили.

— Готовы лошади? — спросила она, вставая из-за закуски.

— Нет еще, только велели запрягать.

— Несносные! Но если так. Вера Павловна, спойте мне что-нибудь: мне говорили, у вас хороший голос.

Вера Павловна пропела что-то.

— Я вас буду часто просить петь, — сказала дама в трауре.

— Теперь вы, теперь вы! — пристали к ней все.

Но не успели пристать, как она уже села за рояль.

— Пожалуй, только ведь я не умею петь, но это мне не остановка, мне ничто не остановка! Но mesdames и messieurs, я пою вовсе не для вас, я пою только для детей. Дети мои, не смейтесь над матерью! — а сама брала аккорды, подбирая аккомпанемент: — дети, не сметь смеяться, потому что я буду петь с чувством. И стараясь выводить ноты как можно визгливее, она запела:

Стонет сизый…

Молодежь фыркнула при такой неожиданности, и остальная компания засмеялась, и сама певица не удержалась от взрыва смеха но, подавив его, с удвоенною визгливостью продолжала:

…голубочек,
Стонет он и день и ночь:
Его миленький дружо…

но на этом слове голос ее в самом деле задрожал и оборвался. «Не выходит — и прекрасно, что не выходит, это не должно выходить — выйдет другое, получше; слушайте, дети мои, наставление матери: не влюбляйтесь и знайте, что вы не должны жениться». Она запела сильным, полным контральто:

Много красавиц в аулах у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз;
Сладко любить их — завидная доля!
Но, —

это «но», глупо, дети, —

Но веселей молодецкая воля,

не в том возражение, — это возражение глупо, — но вы знаете, почему:

Не женися, молодец!
Слушайся меня!

Дальше, дети, глупость; и это, пожалуй, глупость; можно, дети, и влюбляться можно, и жениться можно, только с разбором, и без обмана, без обмана, дети. Я вам спою про себя, как я выходила замуж, романс старый, но ведь и я старуха. Я сижу на балконе, в нашем замке Дальтоне, ведь я шотландка, такая беленькая, белокурая; подле лес и река Брингал; к балкону, конечно, тайком, подходит мой жених; он бедный, а я богатая, дочь барона, лорда; но я его очень люблю, и я ему пою:

Красив Брингала брег крутой
И зелен лес кругом;
Мне с другом там приют дневной

потому что я знаю, днем он прячется, и каждый день меняет свой приют, —

Милей, чем отчий дом;

впрочем, отчий-то дом был не слишком мил и в самом деле. Так я пою ему: я уйду с тобою. Как вы думаете, что он мне отвечает?

Ты хочешь, дева, быть моей,
Забыть свой род и сан,

потому что ведь я знатная, —

Но прежде отгадать сумей,
Какой мне жребий дан.

«Ты охотник?» говорю я. — «Нет». — «Ты браконьер?» — «Почти угадала», говорит он, —

Как мы сберемся, дети тьмы,

— потому что ведь мы с вами, дети, mesdames и messieurs, очень дурные люди, —

То должно нам, поверь,
Забыть, кто прежде были мы.
Забыть, кто мы теперь.

поет он. — «Давно отгадала, — говорю я: — ты разбойник»; что ж, это правда, он разбойник — да? он разбойник. Что ж отвечает он, господа? «видишь, говорит, я плохой жених тебе»:

О, дева, друг недобрый я;
Глухих лесов жилец;

совершенная правда, глухих лесов, потому, говорит, не ходи со мною,

Опасна будет жизнь моя,

потому что ведь в глухих лесах звери, —

Печален мой конец,

— это неправда, дети, не будет печален, но тогда я думала и он думал; но все-таки я отвечаю свое :

Красив Брингала брег крутой
И зелен лес кругом;
Мне с другом там приют дневной
Милей, чем отчий дом.

— В самом деле, так было. Значит, мне и нельзя жалеть: мне было сказано, на что я иду. _Так_ можно жениться и любить, дети: без обмана; и умейте выбирать.

Месяц встает
И тих и спокоен;
А юноша-воин
На битву идет.
Ружье заряжает джигит,
И дева ему говорит:
«Мой милый, смелее
Вверяйся ты року!»

в таких можно влюбляться, на таких можно жениться

(- «Забудь, что я тебе говорила, Саша, слушай ее!» — шепчет одна

и жмет руку. — «Зачем я не говорила тебе этого? Теперь буду говорить»,

— шепчет другая.)

— Таких любить разрешаю и благословляю, дети: Мой милый, смелее Вверяйся ты року! совсем развеселилась я с вами, — а где веселье, там надобно пить,

Гей, шинкарочка моя,
Насипь меду й вина,

— мед только потому, что из песни слова не выкинешь, — шампанское осталось? да? — отлично! откупоривайте.

Гей, шинкарочка моя,
Насипь меду й вина,
Та щоб моя головонька
Веселонька була!

кто шинкарка? я шинкарка:

А у шинкарки чорнi брiвки,
Кiвани пiдкiвки

— она вскочила, провела рукой по бровям и притопнула каблуками.

— Налила, готово! — mesdames и messieurs, и старикашка, и дети, — берите, щоб головоньки веселоньки були!

— За шинкарку! За шинкарку!

— Благодарю! Пью свое здоровье, — и она опять была за роялем и пела:

Да разлетится горе в прах!

и разлетится, —

И в обновленные сердца
Да снидет радость без конца,

— так и будет, — это видно:

Черный страх бежит как тень
От лучей, несущих день;
Свет, тепло и аромат
Быстро гонят тьму и хлад;
Запах тленья все слабей,
Запах розы все слышней…

Примечания

править
  1. «Современник», 1863, № 3—5, номера журнала были изъяты, следующее переиздание в 1906 г.
  2. Приводится по: Н. Г. Чернышевский. Что делать? — Л.: Наука, 1975. — (Литературные памятники).


  Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.