Чичиков, или «Мертвые души» Гоголя (Плетнев)

Чичиков, или "Мертвые души" Гоголя
автор Петр Александрович Плетнев
Опубл.: 1842. Источник: az.lib.ru

Петр Александрович Плетнев
Чичиков, или «Мертвые души» Гоголя

Критика 40-х гг. XIX века / Сост., преамбулы и примеч. Л. И. Соболева. — М.: ООО «Издательство „Олимп“»: "Издательство «АСТ», 2002 (Библиотека русской критики)

К вам, г. редактор «Современника», я обращаюсь с моими замечаниями о новом сочинении Гоголя и о других предметах, прикосновенных к делу критики, — потому к вам, что сами вы не любите говорить много, и еще более потому, что, кажется, не занимаетесь суждениями других журналистов. Следовательно, вы, как говорится, человек свежий.

Я прочитал в «Северной пчеле», что у Гоголя, судя по Чичикову, нет таланта, что книга написана без вкуса и что даже она наполнена литературными непристойностями1. Обвинения, взведенные на писателя, давно известного с хорошей стороны публике, естественно заставили меня поскорее приняться за чтение поэмы. По-моему выходит, что Гоголь едва ли не на столько же поднялся выше в искусстве, сравнительно с прежними его произведениями, сколько он своим талантом вообще превосходит теперешних русских писателей. Скажу более: мне кажется странно, говоря о нем, входить в объяснение, чем сочинение его лучше той или другой книги из напечатанных с ним в одно время. У него в искусстве не видно уже авторского усилия приблизиться к определенной цели, как, например, навести читателя на любимую идею, развеселить его забавною сценою, растрогать идеальною картиною горестного положения, красивым описанием природы приготовить воображение к поразительной нечаянности и тому подобное. Он сам весь проникнут жизнью — и вместо того, чтобы сочинять, он воплощает в действительность свою внутреннюю жизнь, это чудное вместилище всего внешнего. Вышедши из своего уединения мысли на поприще явлений жизни, он обязанность созерцателя переменяет на ощущение действующих, и мы видим только ряд поразительных сцен, не подозревая, что дело состоит в искусстве автора. Таково было всегда расстояние от великих, впрочем, столь редко появляющихся художников, до самых умных, разборчивых и всякой похвалы достойных их учеников или последователей. То, что говорили у вас в Петербурге об игре Листа, меня наводит на эту же мысль. Состояние души его во время исполнения музыки и то, чем сила его чудного постижения наполняет, проникает, так сказать, дробящиеся у другого звуки, и то, что он действительностью сочувствия с идеею автора вносит в сердце слушателей, разве это все усилие искусства, а не страдание или радость жизни? Разве можно при этом говорить о чистоте, вкусе и беглости игры другого артиста, чтобы каждому отдать ему принадлежащее?

Вы не подумаете конечно, что поэма Гоголя начата без основной идеи, что искусство ему не покоряется и что он влечется за мимолетящими ощущениями. Но дело в том, что у писателей высшего разряда, как в самой природе, явления просты, доступны постижению всякого, а зарождаемые ими мысли разнообразны, обширны и толпятся в душе во всех видах, какие только созерцающая душа воспринимать способна. Сколько людей рассматривает, например, захождение солнца. Всем знакомы явления, его сопровождающие, между тем как у каждого из размышляющих почти всякий раз возникает новая идея при этом зрелище. На книгу Гоголя нельзя иначе смотреть, как только на вступление к великой идее о жизни человека, увлекаемого страстями жалкими, но неотступно действующими в мелком кругу общества. Мы еще не знаем, куда вынесет его этот поток, а между тем видим развитие первых склонностей души и уже прожили с героем период замечательный, не по действиям его, но по впечатлениям. То еще впереди, что в поэме называется действием: перед нами только поднята завеса для объяснения первых, странных его шагов. Неизвестный никому человек прибыл в губернский город. Исполнив известные обряды общежития, он втирается в тамошний круг. Это представляет ему возможность завести поодиночке с каждым из владельцев неожиданный и неслыханный дотоле торг. Он видит уже исполнившимся намерение свое. Но тайна его полуоткрыта — и он едва успевает убраться из города.

Вот как еще немного развито действие, если говорить о сочинении, измеряя достоинство его тем, чем питается праздное и немыслящее любопытство. Но в сущности искусств не вымысел важен, а жизнь. Ее полное и поэтическое развитие есть прямая цель великих художников. Накопление разнообразных периодов жизни без глубокого и верного их обозначения во власти каждого писателя, хотя бы он был без таланта и призвания. Конечно, есть правило в критике: не останавливать движения действия. Но как понимать его? Значит ли это беспрестанно прибавлять что-нибудь новое к общему ходу истории? Совсем нет. Как в действительной жизни наружное движение не доказывает еще внутренней деятельности, которая одна по справедливости называется нашею жизнью, так и в произведении искусства развитие деятельности каждого момента есть истинно художническое движение. Впрочем, критика, на теории основанная, и критика, рождающаяся в минуты созерцания самых явлений, часто не соглашаются между собою — по причинам, очень понятным каждому опытному судье. Все правила сами по себе, конечно, должны быть хороши, потому что рождаются от долговременных наблюдений. Но применение этих правил есть опыт, зависящий от сил каждого. Кто их условия сознает сам собою, тот и действует успешно; а кто ловит их и бессознательно применяет, тот производит одну механическую работу, ничего не творя художнически.

Для того, что теперь напечатал Гоголь, он взял план до такой степени простой и незаманчивый, что автора можно упрекать в отсутствии разнообразия хода поэмы. У него одиннадцать глав. Первая содержит описание прибытий Чичикова, а последняя — отъезд. Средина заключает сцены то у помещиков, продающих ему не только бесполезное, но и тягостное имущество свое, то у городских его знакомых. Главное действующее лицо пока один Чичиков, лицо, еще не высказавшееся, не герой, по старым понятиям, не идеал, по требованиям эстетики, а человек обыкновенный, с какою-то неизвестною нам целью, немножко осторожный, впрочем, попавшийся уже раз в беду от своей неосмотрительности. При нем слуга и кучер — без всякого отношения к его делу. Более выказавшиеся и каждое в своем месте, более действующие лица найдены автором в том обществе, посреди которого очутился наш герой. Они лучше всего доказывают, какое неистощимое богатство характеров, оттенков, наблюдений, всех невидимых и сокровенных движений жизни хранится в душе автора. Я мог бы вам исчислить очень обстоятельно лица, выведенные в поэме, и обозначить приблизительно черты каждого из них. Но все это не будет ничего доказывать. Может быть, другой сочинитель еще более наберет лиц и представит их в таких обстоятельствах, которых тема многозначительнее. Но можно ли уже сказать, судя по одному плану, что произведение будет совершеннее? Все в нем зависит от совершенства исполнения. А этого нельзя иначе почувствовать, как читая книгу, или вернее сказать, прожив с лицами весь период, обнятый сочинителем.

Изображение целого общества, или порознь его членов, столько принимает особенностей, что невозможно никакой на это привести классификации. По большей части мы замечаем тут особенность самого автора. Но самые высшие, как говорят, красоты этого рода уже доказывают неуспех. Краски и тон должны выразить жизнь представляемого, а не представляющего. Если и заметно в авторе стремление к достижению этой цели, сколько видоизменений окажется в создании в соответственность чувству, уму и воображению писателя! Изучая произведение, самый критик, без сочувствия, без равенства эстетических сил, данных природою художнику, не впадает ли в собственные ошибки? Все подобного рода соображения надобно иметь в виду, когда мы желаем произнести или принять мнение касательно всякой новой книги, а тем более создания ума высшего и необыкновенно оригинального.

Гоголь, как я сказал, возвел характер искусства в поразительное явление самой жизни. Он, в этом художническом отчуждении собственного участия, так превосходит всех писателей, что нередко перестаешь подозревать его присутствие там, где он, как рассказчик, обязан находиться. Он весь проникнут сферою движущегося около него общества, делит его образ мыслей, говорит его языком, признает за истину всякую, самую ложную его идею — и таким образом ничто вас не потревожит в очаровании созданной им действительности. Послушайте, например, толки городских жителей, прослышавших, что Чичиков накупил крестьян на вывод.

«Покупки Чичикова сделались предметом разговоров. В городе пошли толки, мнения, рассуждения о том, выгодно ли покупать на вывод крестьян. Из прений многие отзывались совершенным познанием предмета. „Конечно, говорили иные, это так, против этого и спору нет: земли в южных губерниях точно хороши и плодородны; но каково будет крестьянам Чичикова без воды? реки ведь нет никакой. Это бы еще ничего, что нет воды, это бы ничего, Степан Дмитриевич, но переселение-то ненадежная вещь. Дело известное, что мужик, на новой земле, да заняться еще хлебопашеством, да ничего у него нет, ни избы, ни двора, убежит как дважды два, навострит так лыжи, что и следа не отыщешь“. — „Нет, Алексей Иванович, позвольте, позвольте: я не согласен с тем, что вы говорите, что мужик Чичикова убежит. Русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату. Пошли его хоть в Камчатку, да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу“. — „Но, Иван Григорьевич, ты упустил из виду важное дело: ты не спросил еще, каков мужик у Чичикова? Позабыл то, что ведь хорошего человека не продаст помещик. Я готов голову положить, если мужик Чичикова не вор и не пьяница в последней степени, праздношатайка к буйного поведения“. — „Так, так, на это я согласен. Это правда: никто не продаст хороших людей, и мужики Чичикова пьяницы; но нужно принять во внимание, что вот тут-то и есть мораль, тут-то и заключена мораль: они теперь негодяи, а переселившись на новую землю, вдруг могут сделаться отличными подданными. Уж было немало таких примеров: просто в мире, да и по истории тоже“. — „Никогда, никогда“ говорил управляющий казенными фабриками, поверьте, никогда это не может быть, ибо у крестьян Чичикова будут; теперь два сильных врага: первый враг есть близость губерний Малороссийских, где, как известно, свободная продажа вина. Я вас уверяю: в две недели они изопьются и будут стельки. Другой враг есть уже самая привычка к бродяжнической жизни, которая необходимо приобретется крестьянами во время переселения. Нужно разве, чтобы они вечно были пред глазами Чичикова и чтоб он держал их в ежовых рукавицах, гонял бы их за всякий вздор, да и не то, чтобы полагаясь на другого, а чтобы сам-таки лично, где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника». — «Зачем же Чичикову возиться самому и давать подзатыльники? Он может найти и управителя». «Да, найдете управителя! все мошенники». — «Мошенники потому, что господа не занимаются делом». «Это правда, подхватили многие. Знай господин сам хотя сколько-нибудь толку в хозяйстве, да умей различать людей; у него будет всегда хороший управитель. Но управляющий сказал, что меньше, как за 5000, нельзя найти хорошего управителя. Но председатель сказал, что можно и за 3000 сыскать. Но управляющий сказал: где же вы его сыщете? разве у себя в носу? Но председатель сказал: нет, не в носу, а в здешнем же уезде, именно Петр Петрович Самойлов — вот управитель, какой нужен для мужиков Чичикова». Многие сильно входили в положение Чичикова, и трудность переселения такого огромного количества крестьян их чрезвычайно устрашала. Стали сильно опасаться, чтобы не произошло даже бунта между таким беспокойным народом, каковы крестьяне Чичикова. На это полицмейстер заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитан-исправника; что капитан-исправник сам хоть и не езди, а пошли только на место себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян до самого места их жительства. Многие предложили свои мнения насчет того, как искоренить буйный дух, обуревавший крестьян Чичикова. Мнения были всякого рода: были такие, которые уже чересчур отзывались военною жестокостью и строгостью, едва ли не излишнею; были, однако же, и такие, которые дышали кротостью. Почтмейстер заметил, что Чичикову предстоит священная обязанность, что он может сделаться среди своих крестьян некоторого рода отцом, по его выражению: ввести даже в благодетельное просвещение, и при этом случае отозвался с большою похвалою об Ланкастеровой школе взаимного обучения.

Таким образом рассуждали и говорили в городе, и многие, побуждаемые участием, сообщили даже Чичикову лично некоторые из сих советов, предлагали даже конвой для безопасного препровождения крестьян до места жительства. За советы Чичиков благодарил, говоря, что при случае не преминет ими воспользоваться, а от конвоя отказался решительно, говоря, что он совершенно не нужен, что купленные им крестьяне отменно смирного характера, чувствуют сами добровольное расположение к переселению и что бунта ни в каком случае между ними быть не может".

Приведенный мною отрывок есть общий очерк значительной части общества, посреди которого находится Чичиков. Я предпочел это спокойное изложение суждений резким явлениям какого-нибудь частного случая, именно потому, что оно менее представляет успеха обыкновенному писателю. В усилии набросать, при заготовленной сцене, карикатурный или даже высокий характер немудрено попасть на удачу и сорвать дань улыбки или похвалу читателя; но это я называю искусством, чтоб не сказать вернее — ремеслом. Оно говорит много в пользу труда и ничего может не доказывать в истине таланта. Но отсутствие усилия, естественное положение всех лиц и между тем всеобщая жизнь и постоянное действие комической красоты — вот что изумляет в авторе, по-видимому беспечном и все предоставившем самой природе.

Вы найдете во многих сочинениях сцены или по крайней мере отрывки, со всею верностью перенесенные из жизни в область искусства. Между тем от них нисколько не выигрывает книга, точно так, как она остается без малейшего достоинства, удовлетворивши всем требованиям теории. Как владеть предметом: ожидать ли полного его развития в самой жизни, возводить ли его в идеальное состояние, ограничиваться ли в его бытии лучшими моментами, подчиниться ли слепо его собственной натуре? Это все вопросы, ежедневно рождающиеся, когда дело доходит до критки, но вопросы, которых ни судьи, ни подсудимые удовлетворительно разрешить не могут. Против каждого приговора можно поставить множество явлений, которые торжественно будут доказывать то односторонность, то полное заблуждение судей. В душе человека, одаренного талантом, неизъяснимо, может быть, и безотчетно, но верно и могущественно действует это чувство, этот вкус, этот такт, сколько, где и когда надобно воплощать природу, а равным образом сколько, где и когда не доверять ей и образовать собственное целое, лишь бы оно в согласии было и с ее законами.

Если бы успех искусства постоянно зависел от устранения бесполезных усилий производящей способности души, много бы у нас сочинений достигло того совершенства, которое поражает меня в Гоголе. Итак, несомненно тут сокрыта высочайшая деятельность таланта в соединении с этим непостижимым, как я сказал, тактом, или с этою врожденною восприемлемостью одних художнических красот всякого предмета. Отчего, например, столько неожиданных перерывов в частях, по-видимому требовавших равной отделки? Есть речи, которые льются нескончаемо, а другие едва начаты и прерваны. Есть характеры, которые развиты и снова пополняются, а много едва намеченных. Подобных вопросов много. Но явления не случайны. Они постигнуты сочувствием поэта с таинством не книжной, а его собственной внутренней эстетики, которая, будь она приведена им в науку, привела бы другого к заблуждениям и ошибкам, столько раз повторявшимся от теорий.

В произведениях искусств, называемых изящными, первое достоинство заключается в независимости создания. Она составляет самый несомненный признак, что художник творит по призванию природы, и, следовательно, законно вступает на свое поприще. Независимость не отстраняет других совершенств, заключающихся в самой идее, всякого изящного произведения, которое не отходит ни в чем от общих законов природы, то есть истины. Но исполнение последних еще не доказывает самобытности таланта, который должен всему в творении сообщить собственное содержание, объем, части, характер, форму, краски и выражение. Все это поразительно чувствуешь, читая «Мертвые души».

И прежде Гоголя были писатели с настроением чисто комическим. И прежде него провинция давала богатый материал талантам. И прежде него смесь европейских нравов с невежеством и безвкусием резко отражалась то в романах, то в комедиях, то в повестях. И прежде Гоголя простонародный язык играл веселую роль на устах героев, подмеченных авторами в глуши, на облучке саней, в людской избе или даже в нашей венте2. Мы все читали это с удовольствием, начав с Фонвизина и кончив M. H. Загоскиным. Но вслушайтесь повнимательнее в какой угодно разговор, помещенный в «Чичикове» Гоголем. Например, вот старая помещица Коробочка. Чичиков попал к ней из дороги ночью. Они сошлись утром у самовара.

« — Здравствуйте, батюшка. Каково почивали? — сказала хозяйка, приподнимаясь с места. Она была одета лучше, нежели вчера: в темном платье, и уже не в спальном чепце; но на шее все также было что-то навязано»3.

« — Как же: Протопопова, отца Кирилла, сын служит в палате, — сказала Коробочка. Чичиков попросил ее написать к нему доверенное письмо, и, чтобы избавить лишних затруднений, сам даже взялся сочинить».

Сцена еще не оканчивается здесь. Угощение, последовавшее за совершившимся торгом, изображено столько же оригинально, как и живо. Но мы ограничимся выписанными местами. Они достаточно могут показать, в чем состоит независимость таланта Гоголя. Развитие идей в обоих лицах, настойчивость с одной стороны, трусливость и корыстолюбие с другой, хитросплетенные доказательства обманщика и простодушные опровержения глупой старухи, их речи, то сжатые, то многословные, но всегда верные духу нашего неистощимо-разнообразного языка, верные резким особенностям народного мышления — все является в каком-то чудном, поразительном образе, проникнутом и новостью, и истиною, без малейших излишеств, без преувеличений, а в естественном движении, в полноте и в завидном спокойствии, которое одно сообщает сцене высокое значение в художественном отношении. Я изъяснил уже прежде, почему характеры, действия и положения лиц не в усиленном состоянии, в состоянии жизни безыскусственной, предпочитаю всем вымыслам разительным, часто призываемым в художества за недостатком естественного могущества красоты. По этой самой причине я здесь привел пример, который свидетельствует, сколько внутренней силы, не зависящей от условных достоинств труда, вложила природа в душу художника. Его собственный, проницательный, верный взгляд возводит в эстетическую сферу такие обстоятельства, из которых обыкновенный писатель не извлек бы ничего, кроме натянутых острот и скучных шуточек. У Гоголя, напротив, никто не смешон, потому что в жизни и действиях каждого есть истина, убеждающая читателя. Перейдешь по всем отделениям вещей и лиц, не только начиная от Селифана, но и от самого Чубарого, до легковоздушной институтки и ее отца, и ни в чем не откроешь тени подложного или сомнительного: все возникает из закона внутренней жизни, следовательно, все появляется не для потехи, не от умыслу на забаву, а по назначению, по призванию природы: и так все серьезно, все важно, все внушает естественное участие.

Вы, конечно, не удивитесь, что книгу, которая может служить источником и образцом комической красоты, я нахожу серьезною. В противоположность серьезному я представляю все, что говорится или делается с видимым сознанием не истины, шутки и т. п. В «Чичикове», как можно было заметить по многим местам первой моей выписки, не только действующие лица, но и сам автор так проникнуты сочувствием с малейшим обстоятельством описываемых предприятий и жизни, что нередко и читатель перестает быть посторонним лицом, нечувствительно увлекаясь в окружающую его сферу. Нет сомнения, что все это следствие искусства; но в том и торжество таланта, что он из него умел создать действительность. По моему вкусу, те только черты выбиваются из этой волшебной комедии, которые резко наводят на умышленную эффективность, как, например, несколько слов в устах Манилова и несколько поступков в жизни Плюшкина. Первое лицо, идеал приторной вежливости, может быть, и подмечено автором в натуре, но по своей редкости отзывается сочинением. Плюшкин упадает несколько в толпу подобных себе скряг, уже выведенных столько раз на сцену. Вероятно, самые недостатки его художественности, то есть все переувеличенное в его поступках, и заслуживает ему похвалы от людей, которые не способны ничем быть тронуты, кроме переувеличения.

Между тем в этом же изображении Плюшкина находится рассказ, погружающий читателя в те невольные, глубокие думы, которые возникают в душе каждый раз, когда ее поражают печальные, но несомненные истины. Это описание постепенности падения человека.

«А ведь было время, когда Плюшкин только был бережливым хозяином»4

Дополнив это развитие характера сценами, автор, как бы в негодовании на своего актера, восклицает:

«И до такой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек! мог так измениться! И похоже это на правду! Все похоже на правду: все может статься с человеком. Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге; не подымете потом! Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдает назад и обратно. Могила милосерднее ее; на могиле напишется: здесь погребен человек! но ничего не прочитаешь в хладных бесчувственных чертах бесчеловечной старости».

Вы чувствуете, что тот же самый Плюшкин, над которым за минуту нельзя было не смеяться, довел вас до созерцания красоты высокой. Так все во власти великого таланта.

Ежели характеры Манилова, который от всякого слова улыбается и в сладостном умилении почти зажмуривает глаза, и Плюшкина, одетого так, что вы не узнаете издали, кто перед вами: мужик или баба, — ежели эти характеры мне кажутся сочиненными, я это говорю не потому, чтобы автор в их быт не довольно внес жизни и ее частностей — их столько, что для обыкновенного писателя довольно было бы на порядочную книгу — но мне кажется, что в поэме, которая так ярко отражает все народное, предпочитать надобно и самые особенности или даже странности, более свойственные нации, нежели просто общечеловеческие. Народная поэма есть история в лицах, между которыми, естественно, избираются выставляющиеся чаще и ярче. Вот что против изображения Плюшкина сказал сам Гоголь:

«Итак, вот какого рода помещик стоял перед Чичиковым. Должно сказать, что подобное явление редко попадается на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съежиться, и тем поразительнее бывает оно, что тут же в соседстве подвернется помещик, кутящий во всю ширину русской удали и барства, прожигающий, как говорится, насквозь жизнь. Небывалый проезжий остановится с изумлением при виде его жилища, недоумевая, какой владетельный принц очутился внезапно среди маленьких, темных владельцев: дворцами глядят его белые каменные домы с бесчисленным множеством труб, бельведеров, флюгеров, окруженные стадом флигелей и всякими помещениями для приезжих гостей. Чего нет у него? театры, балы; всю ночь сияет убранный огнями и плошками, оглашенный громом музыки, сад. Полгубернии разодето и весело гуляет под деревьями, и никому не является дикое и грозящее в сем насильственном освещении, когда театрально выскакивает из древесной гущи озаренная поддельным светом ветвь, лишенная своей яркой зелени, а вверху темнее и суровее, и в двадцать раз грознее, является чрез то ночное небо, и, далеко трепеща листьями в вышине, уходя глубже в непробудный мрак, негодуют суровые вершины дерев на сей мишурный блеск, осветивший снизу их корни».

Мы живем в эпоху, в которую от каждого художника критика требует ближайшего, ясно высказавшегося соотношения между жизнью и произведением искусства. Если поэт и вздумает в своем создании возобновить действие другой нации или давно прошедшего времени, тем не менее от него мы требуем полного изучения избранного им предмета и самого неподдельного сочувствия с жизнью прошлою. Теперь странно вносить в художества неопределенные идеи, верные по изучению сердца человеческого вообще, но не схваченные на известном месте и в известное время. Такого рода художественные задачи забыты в старых книгах и отяжелевших школах. Поэма Гоголя во всех прочих частях может служить образцом соотношения между жизнью и искусством. Я мог бы указать на каждый из выведенных им характеров, как они окружают читателя явлениями русской жизни. Но меня особенно поражает доконченность в объеме всякого из них. Указать на известные черты какого-нибудь лица можно и не бывши великим поэтом. У кого есть несколько наблюдательности, памяти и соображения, тот и достигнет до описания удачного. Но исчерпать всю глубину неделимого, постигнуть его во всех обстоятельствах, разобрать самые противоположности его действий и привести их к одному началу — вот труднейшая задача, которую решили одни гениальные писатели. Укажу вам на характеристику Ноздрева. Не говоря уже о том, как в каждом его движении разыгрывается сцена типической жизни, наблюдайте его во всех явлениях, где только автор встречается с ним — вы изумлены будете неистощимостью его оттенков, всегда новых, всегда поэтических, всегда истинных, всегда однородных при самых противоречащих по наружности действиях. Подле нашего Ноздрева итальянец Яго покажется очерком, не более: так широко провел Гоголь по картине своею мастерскою кистью.

При всех достоинствах, которые зависели единственно от таланта художника, поэма, конечно, поразит каждого недостатком важным. В ней нет того, чего мы еще не встречаем в нашей жизни, — серьезного общественного интереса. Я не умел придумать другого названия тому качеству наших разговоров, мыслей и поступков, которое, не отнимая у них особенностей национальности, придает им ценность общую и вводит их в соприкосновение с интересами других народов. Самые поразительные места, от которых приходишь в восхищение, не выносят души на тот горизонт, откуда она обозревает подобные явления у иностранных писателей. Во всем чувствуешь мелочность и ограниченность. В первой моей выписке, где на сцене целое общество, разговор жив, разнообразен; в нем исчерпано все комическое, прямо относящееся к тому случаю, о котором идет речь, — но он прекрасен только относительно, когда читатель как-нибудь сближен с понятиями общества. Для иностранца, который не в состоянии трепетать от художнического мастерства автора, вся прелесть исчезает за недостатком жизни более ценной и более общепонятной. Это все нисколько не говорит против Гоголя, напротив, еще оправдывает его. Автор без такту, привыкнувший обманываться в своих ощущениях, легко подымающийся на ходули, когда не на чем более показаться высоким, обыкновенно подделывается под какой-нибудь известный ему тон — и таким образом все рисует ложно. Гоголь возвратил обществу то, что оно могло ему дать само. Исключения встречаются или в другом разряде людей, или, проглядывая даже здесь, не входят еще в жизнь как черты резкие. Как прежняя, так и нынешняя наша общежительность хранит в своей истории любопытные доказательства в оправдание того, что и у всех самых великих писателей русских степень развития интересов всегда была ниже, нежели у писателей других народов.

Я не смешиваю этого достоинства с развитием происшествия в поэме или романе. Тут снова требование обращается к автору. Если в вышедшем томе поэмы Гоголя мы не удовлетворены с этой стороны, обвинять его никто не вправе. Он сам объявил, что теперь напечатал одно вступление, следственно, поэма, в собственном смысле, еще впереди. О ней заключение надобно поберечь до выхода обещанных двух томов.

В языке поэмы есть недосмотры. Гоголь воображением своим так сливается с образом вещей и лиц, о которых рассказывает или которые заставляет действовать, что удобство или красоту размещения слов совсем опускает из виду, лишь бы не ослабить силы представления. Грамматическая критика, наверное, возьмет за то свой полушечный оброк с автора. Я думаю, что дурной язык нигде так не господствует, как в сочинениях бесталантных писателей, которые, ничего сильно не чувствуя, не обнимая вполне идей, не умея войти в оттенки частностей, обо всем говорят без отчету, без меры, вяло или с преувеличением, словом, каждою фразою портят язык, если только находят верящих себе читателей. У Гоголя, взамен ничтожных недосмотров, пропущенных, без сомнения, от поспешности издания книги, есть положительные совершенства языка, красоты, вечно сияющие у гениальных писателей: сжатость выражений, меткость и точность слов и неразъединяемость их от понятий. Вы лучше всего можете об этом судить по моим выпискам. В дополнение привожу еще одно описание — образец красноречивого языка и картинного представления предметов:

«Старый, обширный, тянувшийся позади дома сад, выходивший за село и потом пропадавший в поле, заросший и заглохлый, казалось, один освежал эту обширную деревню и один был вполне живописен в своем картинном опустении» и т. д.

«Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединяются вместе; когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубо-ощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности».

Последнюю мысль отметил я с тем намерением, чтобы вы, остановившись на ней, вошли в дух писателя, который мимоходом, но с изумительною отчетливостью изложил в этих кратких словах всю свою теорию изящного — и тем сам приготовил ответ критикам на все замечания о его вкусе, роде сочинения, слоге, украшениях и даже, как выражаются они, неотделке языка. Его книга точно этот сад. Кому не понравится зрелище, здесь им представленное, это волшебное вместилище свежести, зелени, благоухания, прохлады, дикости, красоты и безмолвия, тот, конечно, не поймет ни меня, ни автора. Но что сказать тем, которые будут недовольны языком его? Не лучше ли отослать их к тощим писателям, которые вместо красноречия сердца и воображения поднесут им строчки, выпрямленные по линейке грамматики? Мы точно не привыкли к языку действительного чувства, к языку поэтов-живописцев, к языку страстных поклонников и знатоков природы. Кроме Жуковского, я не помню, кто у нас рисовал словом, увлекаемый прелестью природы и постигая искусство словесной живописи. Между тем язык, это мощное орудие ума, чувства и воображения, только и созидается вдохновением. После всего этого предоставляю судить вам, хорош ли язык у Гоголя.

Я писал под влиянием первых впечатлений. Мне не удалось сообщить замечаниям моим формы правильной и легкой. Но я убежден, что истина во всяком виде полезна.

ПРИМЕЧАНИЯ

править
Петр Александрович Плетнев (1791—1865)

Поэт, критик, издатель. С 1828 г. преподавал словесность наследнику престола; с 1832 — профессор Петербургского ун-та, с 1840 — ректор Петербургского ун-та. Принимал участие в альманахе «Северные цветы», в издании «Литературной газеты» и журнала «Современник» (вместе с Пушкиным); после смерти поэта издавал «Современник» до конца 1846 г. Автор биографических очерков «Александр Сергеевич Пушкин», «Евгений Абрамович Баратынский», «Жизнь и сочинения Ивана Андреевича Крылова». В начале 1830-х гг. Плетнев вводит Гоголя в литературный круг; в конце 1830-х гг. помогает ему в издательских делах, хлопочет о разрешении «Мертвых душ», редактирует и издает «Выбранные места из переписки с друзьями». Переписка Гоголя с Плетневым частично опубликована в кн.: Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. T. I. М., 1988. Статью Плетнева о «Мертвых душах» (Современник. 1842. № 3. Т. XXVII (подписана буквами «С. Ш.» и написана в форме письма к редактору журнала, т. е. к самому Плетневу)) Гоголь собственноручно переписал. Буквы «С. Ш.» намекали на С. Д. Шаржинского, приятеля Плетнева, проживавшего в Житомире (полная подпись под статьей: «С. Ш. 19 июня 1842. Житомир»). Авторство Плетнева было известно в литературных кругах. О Плетневе подробнее см.: Русские писатели. 1800—1917. Т. 4. М., 1999. Печатаем по изд.: Плетнев П. А. Статьи. Стихотворения. Письма. М., 1988.

Чичиков, или «Мертвые души» Гоголя

1 В «Северной пчеле» (1842. № 137) была помещена статья Н. И. Греча (подписана буквой Г.), где автор высказывал удивление «безвкусию и дурному тону, господствующим в этом романе». Перечислив множество «отвратительных картин», Греч приводит множество примеров языковых погрешностей и сетует на «равнодушие автора к своему таланту»; «Он добровольно отказался от места подле образцовых писателей романов, чтобы стать ниже Поль де Кока! Жаль!» (ср. также рецензию Сенковского).

2 Вента — место собрания карбонариев (т. е. тайного общества, объединявшего сторонников независимости Италии); здесь — собрание.

3 Для сбережения места пропускаем здесь длинную выписку, оканчивающуюся словами, которые засим включаем в текст. (Примеч. П. А. Плетнева.)

4 И т. д. до слов: «Плюшкин приласкал обоих внуков и, посадивши их к себе — одного на правое колено, а другого на левое, — покачал их совершенно таким образом, как будто они ехали на лошадях, кулич и халат взял, но дочери решительно ничего не дал; с тем и уехала Александра Степановна». (Примеч. П. А. Плетнева.)