Чистосердечное рассуждение и подлинная история происхождения моих десяти сказок для театра… (Гоцци)

Чистосердечное рассуждение и подлинная история происхождения моих десяти сказок для театра
автор Карло Гоцци, переводчик неизвестен
Оригинал: итальянский, опубл.: 1772. — Источник: az.lib.ru

Карло Гоцци. Сказки для театра. Полное издание в одном томе

М.: «Издательство АЛЬФА-КНИГА», 2013. — (Полное издание в одном томе).

Чистосердечное рассуждение и подлинная история происхождения моих десяти сказок для театра

править
Перевод Я. Блоха.

Бесконечное множество людей основывает свое благосостояние на страстях человеческих. Я не собираюсь представлять воочию служащие этому бесчисленные разнородные учреждения или указывать разнообразные одежды, которыми прикрываются прилежные возделыватели этих полей. Подобные разоблачения и указания могут оказаться слишком смелыми и опасными.

Отмечу только, что к этим людям несомненно относятся комедианты, число которых возрастает по мере того, как увеличивается погоня за удовольствиями.

Мы хотим смеяться, плакать и удивляться, видя, как в театрах притворно изображаются человеческие и нечеловеческие поступки и действия. Заплатив при входе нередко очень дорого за место и обрекая себя на большие неудобства, мы страстно желаем быть захваченными хоть каким-нибудь впечатлением.

Эта благодарная почва нашей души была подмечена с давних пор, и актеры умело обрабатывают ее.

Порода людей, именуемая поэтами, отчасти в погоне за похвалой (таких очень немного), отчасти из соображений корыстолюбия (таких очень много), утверждает, что актеры должны быть подчинены их мудрому руководству, чтобы с пользою возделывать данную почву; невежество актеров заставило их поверить в неизбежность подобного положения вещей. Однако во Франции Мольер доказал обратное: он был в своей труппе прекрасным актером и отличным поэтом.

Я полагаю, что если бы те, которые становятся хорошими актерами, получали правильное научное образование, драматическая поэзия процвела бы в их среде и они не нуждались бы во вспомогательных войсках, отнимающих у них из-под носа половину скудных плодов их тяжелого труда.

Они принимали бы произведения знаменитых поэтов, чтобы почтить их и доставить им, соблюдая собственные выгоды, фонд народных рукоплесканий, но они не стали бы принимать так называемые правильные пьесы, дабы не отдавать их авторам весь свой ничтожный заработок и не рисковать на старости лет умереть в больнице.

В Италии существует для таких спектаклей достаточно частных театральных помещений в домах знатных и щедрых господ. Там не должно быть недостатка в публичных театрах, имеющих собственные труппы, что дает им возможность прилично ставить так называемые правильные пьесы, уплачивая их авторам должное вознаграждение.

Несомненно следует покровительствовать заслуженным талантам, поддерживать, приветствовать и награждать их, но вознаграждение благородного искусства должно исходить из рук щедрых синьоров, а не зависеть от труппы ничтожных лицедеев, которые, урезывая скудные плоды своих трудов, оплачивают поэтов и, в ущерб себе, одевают их в постыдное и дешевое рубище.

Я говорю об Италии, которая изобилует труппами актеров, борющихся между собой из-за куска хлеба, и где актерский заработок скорее приближается к скудости, чем к богатству. Эти бедняки, вынужденные подыскивать себе три или четыре раза в год новое убежище для своей птичьей охоты, постоянно чахнут и разоряются длинными путешествиями, обременительными контрактами, трудными снаряжениями и необходимостью соблюдать известное приличие в костюмах.

Импровизированная комедия, иначе называемая commedia dell' arte, всегда была наиболее доходной для итальянских актерских трупп. Она существует триста лет. С ней постоянно боролись, и все-таки она не погибла. Кажется невероятным, что некоторые люди, которых в наше время считают писателями, не обращают внимания на то, как они смешны, заменяя свою обычную серьезность карикатурным гневом против Бригеллы, Панталоне, Доктора, Тартальи и Труффальдино. Этот гнев, который кажется вызванным чрезмерным количеством выпитого вина, явно обнаруживает, что импровизированная комедия существует в Италии во всей своей мощи, невзирая на преследования, гораздо более нелепые, чем она сама. Эта истина, удваивая слепую ярость вышеупомянутых писателей, еще более раздражает их и делает их еще более смешными. Мы слышим, как они в отчаянии утверждают, что благодаря новым талантливым реформаторам итальянского театра в Италии прекратили существование неуклюжие импровизированные комедии и упразднены их маски; они утверждают это в то самое время, когда театр импровизированной комедии посещается больше всего и государи приглашают маски к своим дворам, чтобы развлечься.

Принципиальные, остроумные и тонкие люди, способные удовлетворить даже самых требовательных ценителей, изображающие старинные маски нашей импровизированной комедии, благодаря естественной мимике и характерным забавным костюмам обладают для смехотворного эффекта верным оружием, настолько ярким, точным и сильно действующим, что никогда нельзя будет уменьшить их влияние на народ; последний всегда будет иметь право наслаждаться тем, что ему нравится, смеяться тому, что его забавляет, и не обращать внимания на замаскированных Катонов, не желающих допустить его наслаждаться тем, что доставляет ему удовольствие.

Образованнейшие французы не имеют своей национальной импровизированной комедии, но у них есть комическая опера, которая ей равноценна. Пьеро, Арлекин, Панталоне, Меццетин, Скапен, Скарамуш, Доктор и многие другие маски — вот персонажи этих забавных и удачных представлений. Они вгоняют в пот серьезность великолепных трагедий и веселую учтивость обдуманных комедий.

Этот народ, который благодаря своей совершеннейшей культуре сделался для нас зеркалом и показательным образцом, так что мы уже без удивления и без смеха можем наблюдать французов из Венеции, французов из Падуи, французов из Милана, французов из Бергамо и т. п., — пожелал иметь в Париже итальянскую импровизированную комедию, и она подвизается там уже более ста лет, пользуясь покровительством королевского двора.

Течение веков и данные опыта позволяют мне предсказывать, что, если только в Италии не закроются театры, импровизированная комедия никогда не исчезнет и ее маски никогда не будут уничтожены.

Нет другого народа, который мог бы ее культивировать. Итальянцы — единственные смелые таланты, сумевшие в течение стольких веков поддерживать этот вид импровизированных представлений.

Я смотрю на Италию в области театра с несколько иной точки зрения, чем некоторые сердитые поэты, ярость которых проистекает скорее из невозможности подчинить себе капризные умы исполнителей импровизированной комедии и сделать их своими данниками, чем из национального рвения.

Я вижу в импровизированной комедии гордость Италии и смотрю на нее, как на развлечение, резко отличающееся от написанных и обдуманных пьес. Я приглашаю талантливых и образованных людей создавать хорошие, правильные пьесы и не обзываю с пьяной наглостью невежественной чернью благородную аудиторию импровизированной комедии, ибо вижу собственными глазами, что импровизированную и предумышленную комедию смотрят одни и те же зрители.

Я гораздо выше ставлю прекрасных актеров-импровизаторов, чем импровизирующих поэтов, которые, в сущности не сказав ничего, вызывают восторг собрания, толпящегося, чтобы их послушать.

За Пилотти, Гарелли, Каттолли, Кампиони, Ломбарди, не удаляясь в более давние времена, следовали Дарбес, Коллальто, Дзаннони, Фьорилли, Сакки и многие другие. После них придут новые смелые умы, воспитанные на практике импровизированной комедии, и поддержат ее. Они будут увеселять публику своим остроумием, шутками, находчивостью и красноречием. Если же они будут глупы, холодны, неуклюжи, они наскучат, как часто бывает и теперь. Тогда их перестанут посещать, но та же судьба ожидает глупых и холодных поэтов, авторов так называемых правильных пьес.

Барыши и благосостояние итальянской актерской труппы, которые зиждутся на приблизительно двухстах шестидесяти ежегодных представлениях, с переездами через каждые три месяца в те итальянские города, где соглашаются их приютить, не зависят от одной пьесы, тем более, что, чем она ближе к совершенству, тем меньше она нравится толпе.

Постоянная невозможность достойно оплачивать произведения изящной словесности в Италии довела эту приятнейшую страну Европы, как бы она ни была богата чарующими талантами, до того, что она всегда окажется лишенной тех писателей, которые путем изучения человеческих страстей, искусными приемами, правдивой моралью и силою красноречия облагораживают умы и делают их восприимчивыми к изящному и правдивому.

Помимо этого, все зрячие легко могут убедиться, что всякая написанная театральная пьеса через известный короткий промежуток времени непременно должна прийти в упадок. Подобного рода вещи всегда нуждались в обновлении или по крайней мере в некоторой внешней, хотя бы и обманной, новизне, которая ослепляла и давала комическим труппам кое-какую материальную выгоду.

Подражателям комического поэта, который имел счастье добиться сценического успеха своих произведений, никогда не удастся сравняться в счастьи с тем, кому они подражают.

Многие пьесы господ Детуша, Буасси и других прекрасных французских писателей, подражавших школе Мольера, безусловно лучше, изящнее, тоньше вещей самого Мольера, и, однако, им не только не удалось победить последнего в мнении своих зрителей и соотечественников, но даже и сравниться с произведенным им впечатлением.

Эта истина заставляет в настоящее время французов терять голову, и они вводят в свои театры произведения, которые они сами называют новыми, с чем я, однако, не могу согласиться. Они называют их драмами, я же назвал бы их трагикомедиями, так как не питаю отвращения к этому старинному названию, которым пренебрегают учебники поэтики. Таковы «Беверлей», «Шотландка», «Евгения», «Честный преступник», «Дезертир» и несколько других подобных произведений, которые ставятся в их театрах.

Можно либо сочинить совершенное произведение для образованных умов, обессмертив его в книге, либо осчастливить бедных итальянских комедиантов, сочинив произведения для благопристойного развлечения нашего народа. Если же эти пьесы не будут удовлетворять требованиям новизны, которая всегда имеет успех, и не будут отличаться по своему характеру от уже виденных или забытых, они не смогут приносить барышей или же попросту провалятся.

Тысяча остроумных споров, тысяча прекрасных мнений, которые украшают книги о театре, тысяча обвинений, тысяча защит, приводимых авторами по поводу театра античного, современного, английского, французского, испанского или итальянского, совершенно излишни, если принять во внимание всегда недолговечный театральный спектакль. Стечение народа увеличивает прелесть развлечения, а сценические пьесы всегда постепенно приходят в упадок, вызывая через короткий промежуток времени тоску, если им каким-нибудь образом не придавали характер новинки.

Все это доказывает неотразимую силу итальянской импровизированной комедии — силу, поддержанную находчивыми умами и шутовскими масками. Это волшебное чудовище исходит, может быть, из трехсот бесформенных сюжетов, заключающих в себе подбор самых сильных театральных положений, самых испытанных утонченных шуток, свойственных театру, неоспоримых по своему действию, испробованных и успешно повторявшихся. Она всегда остается постоянной, изменяясь лишь сообразно характеру своих исполнителей. Несмотря на то, что она во все времена подвергалась нападкам, она существует более трех веков, и я предоставляю грядущим итальянцам свидетельствовать о ее существовании и в будущем.

Некоторые лицемеры (этот эпитет следует понимать лишь применительно к литературе) пользуются обстоятельствами нашего непостоянного века, погруженного в хаос неясностей и не сумевшего выработать себе определенный вкус, особенно в области изящной литературы, и устраивают с восхитительной смелостью собственную лавочку уродливых мнений, суждений и приговоров над произведениями духа. Они утверждают, но не доказывают, что импровизированная комедия не старинна и что единственной старинной комедией является правильная писаная комедия; к этому они прибавляют с поразительной откровенностью, что импровизированная комедия получила свое начало во времена упадка изящной словесности в XVII веке[1]. Отсюда они выводят с вежливостью, имеющей мало общего с тем французским воспитанием, которое они воспевают, все свои нападки на опытных и честных итальянских комедиантов, которые в наше время представляют эту комедию с гораздо большим успехом, чем прежде. Причина столь непристойных литературных ошибок совершенно ясна. Эти лицемеры, которые жадно стремятся расширить источник своих театральных доходов простыми переводами с французского, чувствуя бессилие своих талантов и не будучи в состоянии сделать данниками актеров-импровизаторов, желали бы своей бранью уничтожить итальянский театр и свести его к предумышленным представлениям, при которых все актеры должны терпеть тиранию их жадности и многословия.

Я не буду пытаться разрешить вопрос, пошла ли комедия от импровизаторов или от поэтов, от евреев, от греков, или от латинян. Ограничиваясь естественными соображениями, я полагаю, что она скорее произошла от импровизации, чем от «предумышления», но так как импровизация не остается в записях, а от предумышленного сохраняются экземпляры, то наши лжецы и основывают свое неудачное и неискреннее мнение на этом материальном признаке.

Я говорю о древней комедии итальянского театра, за которой я оставляю название комедии, так как оно присвоено ей народом, и назову при этом Плавта, Теренция и Мольера вовсе не для того, чтобы импонировать своим педантизмом, а с открытым и честным намерением выделить хорошие и бессмертные театральные пьесы разных народов, отграничив их от импровизированных театральных увеселений наших итальянских комедиантов. Найдется ли кто-нибудь, кто указал бы мне более ясные выражения, после чего лжецам только и останется, что упрекать меня в невежестве, глупости или лукавстве?

Импровизированная итальянская комедия, так называемая comedia dell' arte, очень стара и, конечно, старше правильной, итальянской комедии. Она возникла в Ломбардии, распространилась по всей Италии и дошла до Франции, где существует и поныне. В древности женщинам не позволяли посещать импровизированную комедию, равно как им не разрешалось благоразумными людьми посещение и правильной комедии, которая появилась у нас в XVI веке, если не считать некоторых более ранних бесформенных представлений, главным образом духовного содержания, в рифмованных терцинах и октавах. Оба эти вида зрелища были непристойными. В старинных итальянских комедиях непристойности еще можно читать; что же касается импровизированных, то от них осталось лишь кое-что, удержанное традицией. Эти два рода развлечений всегда соперничали друг с другом. Помещениями для тех и других спектаклей служили в Италии обыкновенные залы. С течением времени стали воздвигаться театры, число их росло, росло вследствие этого и число актерских трупп, но соперничество между обоими видами зрелищ ни на мгновенье не прекращалось. Денежная выгода всегда была на стороне импровизированной комедии, почет же оставался на стороне предумышленной. Впрочем, века, которые облагородили народные обычаи, облагородили также и обычаи этих двух родов представлений.

При широкой посещаемости театров, свойственной Италии, невозможно найти пьесы, которые поддерживали бы к себе интерес в течение целого года. Публика скучает, не видя в писаных произведениях новых характеров, и снова бросается к импровизированной комедии дель арте — зрелищу гротескному и веселому, постоянно обновляемому живыми, остроумными диалогами действующих лиц. Чекки, Ариосто, Маккиавелли, Каро, Фиренцуола, Даль Амбра, Граццини, по прозвищу Ласка, и многие другие талантливые писатели XVI века явились в Италии основателями предумышленной комедии, задуманной по образцу комедии латинской. Карнавальная маскарадная песня Дзанни и Маньификов, сочиненная Граццини, по прозванию Ласка, автором многих правильных комедий, около 1540 года и напечатанная во Флоренции Торрентино в 1559 году, доказывает, что уже в это время так называемая комедия дель арте свободно распространялась со своими масками по всей Италии и вызывала нападки со стороны правильной комедии. Нет надобности объяснять, что первый и второй Дзанни не кто иные, как Бригелла и Арлекин, а Маньифико — Панталоне. Некий Кантинелла был знаменитым актером-импровизатором того времени.

Вот что написал Граццини в своей карнавальной песне Дзанни и Маньификов:
[2]

Венецианцы мы и бергамаски.

Мы странствуем повсюду.

Комедии мы представляем люду,

К Флоренции добрались без опаски.

Как можете вы видеть, ротозеи,

Мы шутовские маски,

Остроты нам — проказы и затеи;

Другие ж лицедеи:

Любовники, монахи, дамы, слуги

Сидят покуда дома на досуге.

Комедиантов труппа, что недавно

Тут антимонии вам представляла,

Рычала очень славно,

Но удовольствия и смеху мало.

Вся зрительная зала

Зевала во весь рот от этой сцены,

Казалось, что скучали сами стены.

Но мы дадим другое представленье.

Согласны: с виду мы как есть тосканцы,

Но в нашем помещеньи

Мы бергамаски и венецианцы1.

1 Перевод М. Кузмина.

В минувшем XVII веке, веке упадка изящной литературы в Италии, соревнование между этими двумя жанрами продолжалось по-прежнему. Благодаря испорченному вкусу писателей сомнительного достоинства, сочинявших правильные комедии, импровизированная комедия, уступая странному направлению эпохи, нагромождала экстравагантность на экстравагантность и превратилась в отвратительное площадное зрелище. В эту пору Мольер во Франции не изгнал еще из театра Скарамуша и итальянскую комедию масок, которые и доныне еще подвизаются в этом королевстве, но уже прославились благодаря некоторым своим правильным комедиям, живым, естественно сатирическим и являвшимся новинками для того времени.

Мне не нужно повторять, что с итальянской импровизированной комедией борются и в наше время и что, несмотря на это, она с успехом продолжает существовать. Гнев литературных лжецов и факты подтверждают это.

Пагубная склонность нашего века к роскоши и наслаждению заставила театральную сущность уступить общественным вкусам. Воздвигались новые театры, украшались старые. В Венеции, где до того существовало только два комических театра, за последние двадцать пять лет стали работать четыре, а нередко даже и пять театров. В связи с этим начали множиться театральные писатели, узревшие новую возможность для наживы. Оригинальные произведения и переводы с французского наводнили наши сцены. Бесконечное число мужчин, утомленных профессиями, в которых их воспитали отцы, огромное множество женщин, которым наскучила семейная подчиненность, уверовав в многочисленные пьесы, ставившиеся на итальянских сценах, и полагаясь на свою память, умение и прочие качества, посвятили себя актерскому искусству. Неисчислимы стали комические труппы, развившиеся на подобных основаниях.

Не существует ни одной итальянской труппы, которая не считала бы импровизированную комедию необходимым условием своего успешного существования. В каждой из них имеется свой Дзанни, свой Маньифико, свой Доктор, но, засыпая на отживающих свой век предумышленных пьесах, не упражняясь в импровизированной комедии масок, которая в течение трех веков служила им главной поддержкой, они влачат жалкое существование и становятся невыносимыми для утомленного зрителя, тщетно ищущего удовлетворения в одолевшем его потоке новых сценических впечатлений. Вот то, что в наше время называется упразднением итальянской импровизированной комедии, зрелища, которое всегда было полезно нашим театральным труппам и является нашим драгоценным национальным украшением.

«Сакки, знаменитый Труффальдино — единственный среди итальянских актеров, разбирающийся в наши дни в современной обстановке и в правильном ведении дел актерской труппой, при котором ее профессиональный заработок не остается бесплодным. Он содержит труппу, испытанную в импровизированной комедии, и заботится не только о том, чтобы в ней имелось достаточное число подходящих персонажей для подобного рода представлений, но и о том, чтобы она была снабжена искуснейшими артистами, умеющими исполнять хорошую трагедию, трагикомедию или писаную комедию, оригинальную или переводную, доставленную ему каким-нибудь блистательным умом. Этим способом он дает передышку импровизированной комедии и усиливает впечатление ее новизны, что является необходимым залогом выгодного существования театра в течение целого года и спасает его от предрассудков цивилизации, о которой до сего времени продолжает мечтать Италия. Благодаря этому публика одновременно воспитывается и развлекается, а Сакки получает нужные барыши, которым напрасно завидуют комедианты, неопытные в своей профессии и не сознающие пользы, которую это искусство может принести в Италии»[3].

Тот, кто стал бы искать причину ложных и глупых отзывов и нападок по адресу этого почтенного и заслуженного комедианта, любимца публики и всей труппы, нашел бы, что она вызвана злобной продажностью, отвергнутой из соображений экономии, а вовсе не заботами об итальянской литературе, которая никогда не будет благодарна плагиаторам и пачкунам.

Государи умеют зорко следить за источниками порчи нравов своих подданных, и, если у импровизированной комедии есть заинтересованные презренной выгодой враги, я позволю себе быть откровенным и бескорыстно вспомнить о некоторых предумышленных представлениях. Доводы, которые я приведу, будут всегда очень просты и лишены придирчивых софизмов и косоглазой метафизики. Здравый смысл — дитя истины и не нуждается в одеждах, не позволяющих отличить ложь от правды.

«Я никогда не буду позорить благонравные подмостки Адрии постыдным отражением мерзких серьезных сюжетов из повседневной жизни. Этот новый прием может дать обильные театральные темы, но он не способен оживить театр и вызвал бы только краску стыда у любого венецианского трагического или комического писателя.

Человечеству больше всего свойственно удовлетворять собственные разнузданные страсти. Безбожные характеры, выведенные каким-нибудь искусным писателем, и ярко очерченная утонченная интрига подают вредный пример, особенно если злодеи не получают возмездия, вполне соответствующего их преступлению; если же наказание соразмерно преступлению, зрелище становится нестерпимым для наших человеколюбивых зрителей»[4].

Эти опубликованные мною доводы, которые не могут встретить возражений, заставляют тех, кто ими злоупотреблял, упрекать других в недостатке здоровой морали.

Я никогда не поверю, что буду включен в число сеятелей безнравственности, и даже не стану унижать себя подобным подозрением. Я только развлекал моих соотечественников на подмостках невинными произведениями, изображая чудесное, любовь к которому так свойственна человеческой природе, а также сильные и честные страсти, соответствующие обстоятельствам, облекая их доступным мне художественным красноречием, разумеется, ни в какой степени не вредным. Я подражал природе, хотя это и признается нежелательным, соединяя шутливые полеты фантазии и строгую, иногда аллегорическую, мораль. Меня скорее обвинят в излишнем нравственном ригоризме, чем в непристойности. Вот образец моих общих принципов и взглядов на воспитание, высказанных всенародно. В моем «Дзеиме, царе джиннов» Дзелика спрашивает у рабыни Дзирмы, добродетельнейшей ученицы Дзеима, кто ее так воспитал. Дзирма отвечает следующее:

Кто я, сама не знаю. Некий старец,

В одеждах белых, с длинной бородою

Белее снега, и суровый с виду,

В лачуге жалкой воспитал меня.

Он рассказал мне, что меня в пеленках

Нашел на берегу пустынном Тигра,

Родителями брошенную, верно,

Как тайный плод позора и стыда.

Учил меня всегда, что рождена я

Для рабства, для лишений, и должна

Повиноваться высшей воле Неба,

Что всем вершит святое Провиденье,

Что чудные дела — удел великих,

Что Небесам угодно, чтобы люди

Все постепенно, вплоть до мелкой черни,

Работали у высших в подчиненье.

Он говорил мне так: не соблазняйся

Речами тех, кто, мудрствуя лукаво,

Внушает смертным мысли о свободе,

О нарушенье дивного порядка,

Что меж людей установило Небо…

Они смущенье вносят и разлад,

И нарушают мир, и умножают

Ряды разбойников и нечестивцев,

И плахам кровь преступную дарят.

Чти высших, дочь моя; люби, терпи

Свою судьбу, хотя б и тяготила

Она тебя, и зависть подавляй.

В суде небесном подвиг благородный

Великих мира ценится не выше,

Чем подвиг низкого раба. Бессмертье

Чистосердечное рассуждение…

Равно открыто и простолюдину,

И славному монарху. Сильный дух

В страданиях всего счастливей в мире.

Так мне спокойно старец говорил,

И в рабство продал он меня спокойно;

А я… я счастлива, когда меня

Считаете вы верною рабыней1.

1 Перевод Т. Щепкиной-Куперник.

Если угодно будет обратить внимание на то, куда ведет это рассуждение, можно будет легко усмотреть, какова моя система. Мои сочинения напечатаны. Надеюсь, мне не придется защищать мораль, которую я в них излагаю.

Негодование некоторых корыстолюбцев или фанатиков на то, что публика упорствует в своем пристрастии к старинной импровизированной комедии дель арте, которая, разумеется, не более как простонародное зрелище, либо построенное на грубой фантастике, унижении порока и восхвалении добродетели, либо же представляющее преувеличенную пародию нравов, остроумную и приятную, но в обоих случаях вполне невинное развлечение, дозволенное, определенное и допустимое и притом составляющее исключительно нашу национальную ценность, — заставляет голословно обвинять ее, с ничем не объяснимой яростью, в порче нравов девушек, жен и слуг[5].

Никогда не защищая мимолетное неумеренное слово, которое случайно может сорваться с уст комедианта в пылу импровизации (за чем совершенно разумно и следят, соответственно исправляя и наказывая), я не могу понять, как может портить нравы развлечение «причудливо-шутливое, простонародное и экстравагантное»[6], к которому прибегают, по словам косных врагов этого жанра, чтобы найти пищу только для глаз и для ушей, но не для того, чтобы найти пищу для ума и сердца.

Хотелось бы, чтобы так же легко, насколько легко разоблачить и переубедить этих неудачных лицемеров, ежеминутно впадающих в противоречие, оказалось высмеять тех, кто, желая уменьшить религиозный пыл и набожность, писал, что испарения усыпальниц и холодная сырость, исходящая от мрамора церквей, образует зловредную атмосферу, которой следует избегать. Против них, быть может, недостаточно привести опыт веков, когда посещение церквей было очень велико и всегда оказывалось полезным. Круг человеческой жизни со времен, когда воздвигались наши храмы и в них хоронились наши покойники, всегда был одинаков и, быть может, оказывался более длительным у посетителей храмов, чем у безбожных вольнодумцев, которым наскучило созерцание этих священных оград.

Единственное, что могло бы оказаться полезным, — это внимательное изучение нравов и поведения тех, кто, презирая узы религии, ставящие препятствия их необузданным желаниям, искушает слабое человечество страхами нечестивой заботы о телесном здравии.

Современная наука, богатая подобными теориями, в особенности та, которая царит по ту сторону гор, заставила меня высказать по поводу некоторых переводов, появившихся на подмостках наших театров с тем, чтобы дать «пищу умам путем возбуждения душ и благородных страстей»[7], нижеследующие соображения.

Я смело утверждаю, что если бы когда-нибудь случилось, что публика в своих театральных развлечениях, необходимость которых признается властями, единогласно решила слушать и наслаждаться только культурными, возвышенными произведениями, презрительно отбросив капризно шутливые и доступные каждому пьесы, то властям пришлось бы опасаться, что их народы будут более развращены, чем воспитаны, и соответственно с этим усилить свою бдительность.

Мало чести придаст неизвестному автору предисловия, истинному воспитателю народов, здравому в своих принципах, с которого, кстати сказать, я намерен при случае сорвать маску, извлечение из книги о театре синьора аббата Милициа, сопровождающееся разбором и его собственными тонкими мыслями с оттенком похвалы. Книга эта была признана глупой целым Римом и была осуждена на сожжение на городской площади столицы благотворным приказом высших властей за свою безрассудную дерзость, на что, впрочем, наш очаровательный Протей не указывает, быть может, не желая напоминать, что книги иногда сжигаются вместе с их авторами, ради блага народов и государств.

Собиратели различных мнений о сущности театра, касающихся воспитания и обычаев, высказанных писателями за много веков, всегда ошибутся в надежде проявить свою ученость, если захотят приурочить их к современным театрам всех народов.

Сент-Эвремон, который правильно рассуждал об итальянской комедии XVII века в Париже, неправильно рассуждал о нашей современной комедии, которой он не видал.

Синьору Милициа и его неосторожному панегиристу, который хотел бы изгнать из наших театров грубые народные шутки, коварно называя политическим тиранством держание народа в невежестве, я отвечу, что не тирания, а человеколюбивая и мудрая предусмотрительность заставляет по возможности воспитывать народы в той простоте, которую я не стану называть невежеством. Напротив, обезумевшим тираном является тот, кто, стараясь пробудить их софизмами и опасной отвлеченностью, делает их беспокойными и тем подвергает неизбежным тяжким наказаниям со стороны правителей.

Я смело объявляю, помня свою горячую любовь к родине, не будучи ни педантом, ни лицемером, ни защитником предрассудков, что употребленные мною слова об «обработанных и возвышенных произведениях» — слова иронические. При обстоятельствах, в которых они были написаны, я не собирался говорить об обработанных и возвышенных произведениях, дающих примеры сильных и честных страстей, а только о вредных превыспренностях.

Если наши лицемеры хотят видеть в театре прислужника для воспитания народа, а не для его дозволенного развлечения, мы можем с этим согласиться. Но мы никогда не должны забывать, что театральные подмостки служат всенародной школой. Я не защищаю варварства, но презираю ложную возвышенность науки, воспринятой нами с той стороны гор.

Простое высказанное мнение, что слезные мещанские драмы не слишком подходят для театра и что недурно приберечь слезы для трагедий, не может пресечь потока слезных драм, и, если они будут нравиться, поток этот не остановится до тех пор, пока у них хватит пороха.

Между тем в их обманчивой возвышенности скрыта змея, заставляющая ссылками на волнение души вводить новые слезные мещанские драмы с благородными страстями, переводимые и защищаемые в наших театрах людьми лицемерными по слепоте, продажности или хитрости как орудие здравого нравственного воспитания[8].

Искусная и хорошо построенная защита естественного права, изображение живыми красноречивыми чертами представителей власти, обманутых дурными советами и ставших вследствие этого деспотичными и неверными своему слову, называние предрассудками непоколебимых семейных устоев и законов, подчеркивание несправедливого распределения прав, бесчеловечной жестокости отцов, поощрение свободы мыслей и действий, наконец, распространение скрытого и остроумного нечестия, вызывая волнение души игрой благородных страстей, — вот та возвышенность, которую я презираю, и то народное воспитание, которое считаю нежелательным. Именно эта возвышенность народного воспитания, применяемая в театрах искусными писателями, вызывающими волнение души путем сильных впечатлений, заставляет людскую жадность и необузданность судить самих себя, возбуждает их против подчинения мудрым законам, продиктованным долгим опытом; уничтожает необходимую субординацию в дочерях, сыновьях, женах, слугах и подданных; разрушает возвышенный и полезнейший образ религии и страх перед невидимым карающим судьей, вызывает неравные, непредвиденные браки, расшатывающие основы семейственности, прискорбные самоубийства, убийства и даже участившиеся в наше время отвратительные покушения на священную жизнь судей и монархов.

Неужели для того чтобы убедить глупых лицемеров «с благородными страстями», знакомящих Италию с новыми видами слезных мещанских драм, мне придется выбрать те из них, в которых особенно ярко отражаются пламенные чувства, направленные к ниспровержению всех законов Божественного промысла, к тому, чтобы сделать общество коварным и подозрительным, держать властителей в постоянном напряжении, заставить их всегда иметь наготове палачей, исказить великий образ католической веры и ввергнуть человечество в страшный хаос старинного варварства, — и все это под предлогом вернуть ему прежнюю чистоту?

Побуждаемый лучшими писателями, которые не принадлежат к числу лицемеров и непримиримых чернильных пачкунов, я произведу и эту показательную работу и в то же время, глубоко любя свою родину, буду просить о тщательном исследовании того действия, которое может оказать на наш народ яд, преподнесенный ему «благородными страстями».

Воспитание низших классов, которым власть имущие из предосторожности разрешают невинные театральные развлечения, заключается в религии, усердном и честном занятии своим ремеслом, слепом повиновении своему государю и преклонении главы перед прекрасным порядком общественной субординации, а вовсе не в пропаганде естественного права, не в объявлении законов злоупотреблением власти меньшинства, жестокой тиранией, а всего лучшего, что установилось в глубоко несчастном человечестве, — варварским игом и ярмом.

Естественное право обнимает собой законы, которые установлены каждым народом по общему желанию и которым все добровольно подчинились для того, чтобы избавиться от тяжелого положения, неизбежно вызываемого путаницей в мыслях, особенно у людей, различно понимающих идею естественного права, не ограниченного людской жадностью и несправедливостью.

Мудрецам, избранным человечеством для того, чтобы следить за исполнением установленных законов, надлежит изменять или добавлять постановления в зависимости от обстоятельств. Таким путем обеспечивается равенство и справедливость и держится в равновесии естественное право, зависящее от требуемых законов. Лукавые и хмурые писатели не должны побуждать каждого в отдельности стать своим собственным судьей, чтобы сколотить партию недовольных, которая бы их кормила и исполняла их желания.

Если отнять у «Беверлея» вредные семена, разбросанные в нем коварной современной наукой, то из него можно будет только научиться зевать и приходить в ужас. На «Английском каменщике», который выдает себя за французскую пьесу, чтобы ему подражали итальянцы, и которому предпослано предисловие, начинающееся словами: «Эта драма провалилась, и не без треска, на первом же представлении», можно только научиться позорному отчаянию не слишком обоснованного самоубийства. Но вот истинное впечатление, которое должны произвести на ученическую аудиторию «Дезертир», «Сыновняя любовь» и «Женневаль», предложенные для воспитания народов.

В «Дезертире» выведен молодой человек, бежавший из полка в порыве юношеской горячности из ненависти к суровой воинской дисциплине. Он обладает приятным характером, проникнут честными правилами, нежно любит свою Клару и узнает своего любящего отца в минуту ужасного несчастья. Произведение это написано господином Мерсье с большой страстностью и силой, достойными великого писателя, но оно основано в своих рассуждениях и чувствах на коварной науке нашего времени. Приговоренный к смерти по непреложным, необходимым военным законам, этот «Дезертир» вызовет у зрителей чувство ужаса и сострадания и внушит им гибельное отвращение к властям и заботливым законодателям. Вот чему искусно учит это театральное воспитание, а вовсе не указывает на вред дезертирства, как утверждают тайные дезертиры — авторы предисловия.

Поскольку вредное дезертирство было всегда неизбежным, постольку смертная казнь являлась для него необходимым наказанием. И, если, невзирая на действительную, реальную смертную казнь, солдаты все-таки дезертируют, как может подобный пример смерти на подмостках заставить солдата исполнить свой долг? Я скоро докажу, что гораздо лучше понял намерения господина Мерсье, чем защитники воспитательного значения слезных мещанских драм.

Елизавета Каминер, переводчица этой пьесы, которая с успехом продержалась на наших сценах благодаря новизне содержания и сильным страстям, изменила трагический конец этого произведения и заставила миловать дезертира, что, конечно, могла сделать только добросердечная девица. К этому ее привело единственное соображение, что наша человеколюбивая аудитория не вынесет такого жестокого конца. Если бы она произвела эту замену, руководствуясь моими соображениями, она очистила бы все произведение от нападок, риторических цветов и излишней чувствительности в защиту[9] естественного права, которые, подрывая субординацию и уважение к власти, внушают народу непослушание ее законам.

Для того чтобы я мог открыто и без всяких оговорок признать принципы господина Мерсье противоречащими тому хорошему впечатлению, которое тайные авторы предисловия извлекли из его драмы, нужно было, чтобы Елизавета Каминер по чисто женскому, вполне извинительному тщеславию созналась в своей переписке с автором этой драмы. Меня радует эта переписка, но тот, кто написал предисловие к ее переводу, не должен был допустить, чтобы она напечатала письмо господина Мерсье, в котором тот благодарит ее за изменение конца его пьесы. Может ли мое толкование внушить сомнение? На какие только ложные шаги не толкает близорукое лицемерие! Вот отрывок из этого письма:

«Эта смерть не понравилась во Франции так же, как в Италии. Я преследовал в своей пьесе политическую цель, хотел разъяснить своему народу весь ужас бесчеловечного закона, который так хладнокровно распоряжается жизнью человека, решившего вернуться к естественному праву. Я надеялся заставить его отвергнуть этот закон, представив ему яркую картину его применения. Но он не мог перенести изображения того, что допускает в действительности и т. д.»

Я не собираюсь критиковать Елизавету Каминер ни за ее перевод, ни за исправление пьесы. Молодая девица не обязана вскрывать всю остроту возвышенного яда пьесы, которую ей приходится переводить. Но я не могу не защищать свою родину от козней, направленных на ниспровержение установленного порядка, и самого себя — от предисловия, которое лживые лицемеры советуют молодой девушке опубликовать от ее имени.

Пример сыновней любви Фабра, пример, который мы встречаем во многих других наших пьесах, научит нас любить наших отцов с таким же успехом, с каким нас учат этому наши собственные комедии. Но преступная семья Фабра, описанная с таким хитрым искусством, разукрашенная невиннейшими и прекраснейшими нравственными добродетелями, великодушная, гостеприимная, любезная, нежная, страдающая под бременем тяжелого обвинения, предъявленного католическим монархом, и, наконец, сам Фабр, добродетельный преступник, нежный страдалец, избавляющий отца от цепей, налагая их на себя самого и подвергаясь из-за этого позору осуждения на каторгу, старающийся скопить в поте лица возможно больше денег, чтобы поддержать родителя, и встречающий свою возлюбленную в ужасающих обстоятельствах нищеты, вызванной его преступлением, — подобное театральное зрелище, поставленное на нашей сцене в условиях нашей опасной современности, с обработанными умелым писателем принципами естественного права, с противопоставлением угнетенной добродетели преступников варварской тирании честных людей и украшенное волшебным очарованием любовных страстей, способно внушить ученической аудитории отвращение к суровым принципам католицизма, склонить ее на сторону еретиков, еще более отдалить народ от церкви и духовенства, заставить увидеть гугенота в католике Фальбере и заставить назвать по меньшей мере неосторожными те беспокойные и смутные умы, которые в своих предисловиях защищают воспитательное значение подобных пьес.

«Женневаль», который, по словам наших замаскированных авторов предисловий, научит нашу молодежь остерегаться искушений, есть не что иное, как английская пьеса «Джордж Барнвель», подвергнутая некоторой переделке. Барнвель убивает своего дядю, подстрекаемый бесчестной любовницей. Женневаль, мучимый угрызениями совести, не доходит до такой крайности; но бесчестная любовница Женневаля гораздо опытнее в преступлениях, чем бесчестная возлюбленная Барнвеля. Раскаявшийся Барнвель погибает на эшафоте, проклиная свою коварную возлюбленную. В «Женневале» все приводится к благополучному концу.

Эта слезная драма благородных страстей, призванная воспитывать народы, очень остро и великолепно трактует мораль наизнанку и может легко и без оговорок называться позорным зеркалом[10] повседневной трактовки преступных характеров, сочиненных ловким писателем и выведенных на свет с утонченной злонамеренностью. Злодейство в этой драме возводится на пьедестал. Добродетель же является либо смешной и преувеличенно суровой, либо бесполезно глупой. Случайность исправляет зло, которое несправедливость довела до крайних пределов, а добродетель только усилила.

Проходимец в подлинном смысле слова, игрок, сутенер и разбойник, и молодая служанка, типичная сводня, которая лечилась ртутью и вследствие этого, по собственному признанию, лишилась доходов и удовольствий на целых шесть месяцев, — вот персонажи, призванные украшать наши сцены и отражать в себе образы благородных страстей. Наши веселые слуги и невинные шутники, которые развлекают публику своими нисколько не предосудительными остротами, кажутся безвкусными шутами и мошенниками рядом с этими прирожденными героями, взятыми напрокат из домов терпимости.

Розалия — настоящая непотребная женщина и вместе с тем зеркало чудесного воспитания в театре. Она умеет прятать любовника, когда приходит Женневаль, неопытный и влюбленный юноша, умеет тонкими риторическими приемами, с применением богословской морали неудачников нашего века, заглушить всякие угрызения совести, которые, естественно, терзают душу, воспитанную в твердых принципах, когда она начинает опускаться в бурное море порока, похоти и грабежа. Розалия — красноречивый философ. Все дело во взглядах. Земные блага принадлежат всем и каждому. Причина их несправедливого распределения — злоупотребление и случайность. Мир разделен между двумя классами людей: одни отнимают, другие дают. Щепетильность — это слабость ума, стыд — малодушие плебейской души, напуганной ложными страхами воспитания.

Добродетель желает несколько исправить неурядицу, но добродетель снисходительного и щедрого хозяина есть признак слабости, добродетель любящей и честной девушки — признак холодности и незначительности. Добродетель мудрого и сердечного друга обесценивается лицемерием, а добродетель старого дяди Женневаля, более подходящая к данному случаю, — серьезное шутовство; и сам он играет в этой слезной воспитательной драме роль Труффальдино. Настоящая героиня драмы — Розалия. Все потрясенные души зрителей обращены к Розалии. Куртизанка Розалия возведена на пьедестал; все ей рукоплещут.

Старый дядя Женневаля, который старается вовремя удалить эту жрицу божественного лицемерия, чуть не становится жертвой ужасного убийства.

Розалия, укрывшаяся в бедной лачуге, учит зрителей отменней-шему богохульству и восстанавливает их против карающего правосудия. Вместе с лицемерным плутом, разбойником, хладнокровным и ловким наводчиком и утешительницей сводней она затевает отвратительную, но ловко придуманную интригу для удовлетворения своей мести. Недостаточно зверски убить старого гонителя; племянник его Женневаль должен быть соучастником преступления, чтобы эшафот опозорил семью, которая ее притесняла. Женневаль присоединяется к этому делу. Согласитесь, что четвертый акт этого воспитательного зрелища содержит квинтэссенцию возвышенной школы для детей, женщин и слуг. Автором ничто не забыто для того, чтобы возвеличить и представить в правильном освещении подстрекательство к бесчестному поступку. Ласки, слезы, обмороки любимой женщины, сопровождаемые утонченнейшими логическими доводами, просьбами и потрясающими риторическими угрозами, выступают со всей силой и приковывают внимание аудитории к этой полезнейшей школе. Обычная сцена угрызений совести, столь часто повторяющаяся в театральных представлениях, но трактованная с полетом фантазии и отпугивающими образами и к тому же исполненная актером с должным воодушевлением, может произвести гораздо больший эффект, чем эта длиннейшая гнусная сцена, рисующая отвратительную школу соблазна. Розалия не наказывается, чтобы дать пример народу. По настоянию наших современных разнузданных безбожников и систематических казуистов, высмеивающих Божественный промысел, ее оставляют ожидать от Провидения тех укоров совести, которые могли бы заставить ее раскаяться в своих грехах.

Неудивительно, что новизна положений и сильные страсти этой драмы приковывают к ней внимание зрителей, но поразительно, что молодая девушка из нашего народа решилась перевести ее и отдать для постановки театрам, преследуя не только свои собственные цели, но предлагая эту пьесу как пример для подражания.

Отвратительные сцены, изображенные в этом произведении, могут произвести только пагубные действия. Показательно и тонко обработанные тяжелое сладострастие, злодейство и соблазн, поставленные в центре внимания зрителей и составляющие главную сущность пьесы, либо раздражают, либо учат дурному человечество, и без того как нельзя более склонное удовлетворять свои разнузданные страсти.

Я готов допустить, что жены и девушки не будут брать пример с Розалии, не будут учиться у нее искусству обольщения и не доведут мужа или возлюбленного до такого состояния, чтобы он зверски убил отца, дядю, брата или тещу, мешающих их желаниям, но я охотно верю, что жены и девушки могут, по меньшей мере, научиться у Розалии тысяче хитростей и уверток, чтобы заставить мужа или возлюбленного сделаться орудием их мести, исполнить их дорогостоящую прихоть, вызвать вражду, притеснение, ссоры, раздоры и разорение семьи.

Расскажу анекдот, который мне передавал один французский путешественник, хорошо знакомый с театрами Франции, где он подвизался в качестве художника и декоратора, и, хотя этот анекдот кажется мне вполне правдоподобным и соответствующим данной пьесе, я не стану, однако, выдавать его за истину. Он уверял меня, что в парижских театрах «Женневаль» не исполняется. Французские актерские труппы, разъезжающие по провинциальным городам, изредка ставят его, чтобы занять вечер новинкой, но и там «Женневаль» не пользуется никаким успехом.

— Я видел его на сцене в Бордо, — добавил он. — Все порядочные актрисы, входящие в состав труппы, неизменно отказываются исполнять роль Розалии, но есть несколько публичных женщин, так называемые актрисы-куртизанки, которые также подвизаются в театральном искусстве, получая кое-какие барыши исполнением ролей отвратительных персонажей, от которых отказываются настоящие актрисы, и вместе с тем выставляя себя напоказ. Когда хотят ставить «Женневаля», нанимают одну из таких актрис-куртизанок и поручают ей роль Розалии. В такой день театр превращается в публичный дом и посещается известными своднями, негодяями и развратниками, которые громом аплодисментов, криками и невоздержанным смехом приветствуют Розалию и актрису, исполняющую ее роль в этой слезной драме благородных страстей. Это назидательное торжество приносит театру некоторый доход.

Я только сообщаю то, что мне было рассказано французом, и не выдаю за истину то, чего не видел сам. Но, если в этом анекдоте заключается крупица правды, по меньшей мере странно то усовершенствование, которое хотят ввести в Италии путем постановки на наших театрах «Женневаля» как образцовой, назидательной пьесы. Французские актрисы, не допускаемые к причастию, отказываются выступать в роли Розалии. Итальянские же актрисы, пользующиеся всеми духовными благами церкви, не стесняются ее исполнять. В Италии честным девушкам советуют переводить «Женневаля» и отдавать его в театр только потому, что эта слезная драма происходит из страны, где все от гостиной до кухни проникнуто культурой, где умеют потрясать души, захватывать сердца и изображать благородные страсти.

Огромная масса людей делается приверженцами безбожников, прославившихся своими талантами, своей смелостью и гонениями, которым они подвергались. Бесконечное множество этих приверженцев надеются стать знаменитыми и в свою очередь иметь сторонников, которые кормили бы их, распространяя вкривь и вкось то, что сказали или написали великие люди (прославившиеся, конечно, не своими вредными принципами), и не способны познать разницу между добром и злом или предвидеть последствия того и другого.

Нетрудно доказать, что простой народ, воспитанный в простоте и на великих образах католической религии, в уважении к властям и законам, в приверженности к искусству, развлекающийся в театре фантастикой, легкими пародиями, сильными, но благородными страстями, более восприимчив к необходимой для общежития добродетели, чем тот же простой народ, которому постоянно напевается естественное право, — узы законов называются несправедливыми, власть называется тиранией, восхваляется мягкость протестантизма и суровость католицизма, но невозможно допустить, чтобы так называемая возвышенная мысль нашего века соединила подобную проблему с вопросом о театре. Со своей стороны я готов читать все, что угодно, но всегда буду насколько возможно придерживаться изречения одного из лучших и мудрейших философов Франции:

«Тот, кто пишет, считаясь только со вкусами своего времени, думает больше о себе, чем о своих читателях. Надо всегда стремиться к совершенству, и тогда потомство сумеет нам воздать справедливость, в которой нам иногда отказывают наши современники» (Ла-Брюйер).

«Стремиться к совершенству» я отношу как к нравственности, так и к искусству писать. Среди пьес, конечно, всегда «кратковременных» и «преходящих», если речь идет об их сценическом воплощении, я не выставляю свои пьесы, ни как образцовые, ни как дурные, ни как посредственные. Опубликовывая их, я только защищаю моих современников и соотечественников, которым они нравились и нравятся, и нисколько не хочу хвастаться перед потомством. Ни один писатель никогда еще не унижался до того, чтобы писать научную апологию или поэтику в защиту популярных театральных пародий, причудливых, с сильными страстями и участием фантастического элемента. Актеры и публика должны были прокричать во все горло подобную апологию и поэтику, которая защищала бы их интересы и их гениальность, но возвышенные театральные поэты никогда не напишут ничего подобного, а публике совершенно безразлично, написана она или нет. Я со своей стороны хотел бы, чтобы новая слезная драма «Дезертир», идущая всего только второй год, собрала такое же множество публики, как никому не нужный «Каменный гость», который ставится целых двести лет, и чтобы старый испанец Тирсо де Молина был побежден современным французом Мерсье. Тогда можно было бы осуждать наших актеров и нашу публику и жить в полном согласии с авторами, трактующими вопрос о правильности театральных представлений.

Тот, кто говорит[11], что мои десять театральных сказок «прекрасны», но написаны без соблюдения театральных правил и неестественны, говорит это по одной из тех причин, которые внушаются лицемерием. Из того, что он говорит, я не приемлю ни хорошего, ни дурного. Он их называет «прекрасными», чтобы не оскорбить публику, которой они нравились, и называет «неправильными и неестественными» из язвительного желания чем-нибудь их унизить. Преувеличенная аффектированная похвала, расточаемая по адресу «Доброго и злого духа» синьора Гольдони, — пьесы, которою он хочет побить все мои сказки, на деле же резко отличающейся от них по своему характеру, но о которой я еще не высказал ни положительного, ни отрицательного суждения, ибо намерен говорить о ней в предисловии к моей десятой фьябе, — доказывает преследуемые им мелкие злобные цели, к которым можно, смеясь, применить слова поэта «Floriferis ut apes in saltibus omnia libant»[12].

Мои десять сказок для театра как нельзя более правильны, если вообще можно говорить о правильности в пьесах подобного жанра, и настолько близки к природе, что могли даже растрогать аудиторию до слез. Теперь они появляются в печати, и синьор Floriferis ut apes сумеет с большим удобством и хладнокровием произвести свою ученую оценку их ошибок и нравственных достоинств.

Правила построения театральных пьес, завещанные нам старинными мастерами, особенно правила единства действия и завершения его в течение двадцати четырех часов, имели целью заставить авторов создавать произведения, в которых правдоподобие и связь между частями достигли бы полнейшей гармонии, цельности и пропорциональности. Почтенная античность рассматривала отдельные части драматического произведения с точки зрения узких и строгих принципов, вроде тех, из которых исходили Петрарка и Бембо, рассматривая части сонета, не щадя ничего, лишь бы заключить дарование автора в тесный круг, который мешал бы ему выйти из границ совершенства и простоты.

Благодаря этим строгим правилам публику одолела тоска, и многие драматические авторы, настаивавшие на них, наполнили свои произведения нелепостями, которых они не ввели бы, если бы совсем отказались от правил. Испанцы, англичане, итальянцы, желая идти навстречу публике, первые освободились от этих уз. Более тонкие французы сумели дольше сохранить эти правила, но теперь и они уже не придерживаются их. Алексис Пирон, французский драматический писатель, начал тяготиться этими правилами еще в 1728 году, а в нынешних французских пьесах мы уже видим залы, тюрьму, сад, парк, ограду, храм, площадь с мостом и различные другие перемены места в одной и той же пьесе.

Я не стану смешивать, как это делают с удивительной откровенностью и проницательностью наши лицемеры, в одну кучу со слезными драмами трагедии господина д’Арно, произведения безусловно оригинальные, возвышенно талантливые, но слишком мрачные и вряд ли могущие быть поставленными рядом с пьесами, идущими сейчас в театре.

Слезные драмы, заставляющие попеременно смеяться и плакать, как это имеет место в «Дезертире» с его легкомысленным офицером, в «Сыновней любви» с насмешливым Ольбаном, в «Евгении» с мадам Мюрер и Дринком, в «Английском каменщике» с его лицемером, в «Женневале» с его строгим стариком, в «Нанине» с глупым крестьянином, в «Двух друзьях» с ревнивцем и во многих других пьесах с другими персонажами, наперекор всем поэтикам, не желающим их признавать, приносят своим авторам и переводчикам некоторую выгоду, особенно, если в них заложена здоровая мораль и если они нравятся. Но если они заставляют смеяться и плакать и способны захватить аудиторию, то нельзя отрицать и того, что здоровая мораль «Ворона», «Женщины-Змеи», «Синего Чудовища» и других моих пьес произвела совершенно такое же действие, и я оставляю за собой право доказать, что я в своих сказках имел мужество пойти гораздо дальше в воспитательных намерениях, чем это сделали драматурги, придерживавшиеся установленных правил, и что мои сказки по существу гораздо оригинальнее и новее, чем слезные драмы.

Относясь всегда с полным уважением к переводчикам, которые дают нам возможность наслаждаться в наших театрах хорошими переводами прекрасных пьес иностранных авторов, я позволю себе сказать лицемерам, которые, сами ничего не делая для увеличения в нашем народе числа гениальных людей, презирают все итальянское и хотят ограничить театральные развлечения предлагаемыми ими образцами. По поводу жалкого убожества их переводов я могу повторить фразу упомянутого выше Алексиса Пирона «Cela est trop commode pour être séant» («это слишком удобно, чтобы быть приличным»).

Мне остается провозгласить, а не оправдывать опубликованное мною положение, которое весьма неискусно было обращено против меня таинственными авторами предисловий.

«Тот, кто заметит и, очевидно, заметит по опыту, что невозможно преподносить публике в течение целого года театральное зрелище, не похожее на те, которые она считает установленными и допустимыми, предаст свою публику, если будет стараться лицемерным рвением и обманом внушить ей отвращение к тому, что ей нравится»[13].

Неужели мы поверим, что, переводя «Евгению» и «Дезертира», которые понравились при первой постановке, но уже в следующем году пользовались меньшим успехом, чем «Зеленая Птичка», мы дали Италии театральное развлечение на многие годы и снабдили достаточным материалом больше двадцати подвизающихся в ней актерских трупп? Что за развлечение и какие доходы приносят сегодня нашим театрам неисчислимые произведения синьоров Гольдони и Кьяри, которые в свое время наделали столько шуму, не изгнав, однако, нашу импровизированную комедию? Неужели невозможно побудить талантливых людей Италии сочинить какого-нибудь «Мудрого друга», какую-нибудь «Виргинию» или другое драматическое произведение, которое будет иметь успех, или заставить кого-нибудь правильно перевести хорошую иностранную пьесу, вместо того чтобы выставлять наши «установленные и допустимые» театральные забавы глупыми арлекинадами, неуклюжим шутовством, недостойным барышничеством, грязными низостями, пугающими дурным примером, что противно истине, приличию, справедливости, и вместо того, чтобы обрушиваться с грубыми и неосторожными выпадами на нашу публику, которая бежит туда, где ей нравится, и развлекается там, где ей приятно? Совсем не заботясь о том, чтобы доставить нашим театрам необходимое, эти лицемеры и ложные ревнители только и делают, что распространяют по всей Италии своей цветистой болтовней вредную и невежественную мысль о мнимой культуре, приводя большую часть людей к сознанию полного пресыщения и лишая их даже того ничтожного удовольствия, которое дается мимолетным театральным развлечением. С подобными же принципами зловредная роскошь, прикрываясь разными личинами, расстраивает людское воображение и, называя скромность в одежде, воздержанность в нарядах и украшениях, умеренность и простоту в пище постыдной некультурностью и недостойной грубой невоспитанностью, заставляет человеческие мысли невероятно возноситься, внушает отвращение решительно ко всему и, под видом воображаемой утонченности, превращает мужчин и женщин в смешные карикатуры, заставляет бесцельно стонать мудрецов и для собственной забавы вносит разруху в современные семьи.

Сколько я вижу людей во власти этого призрака воображаемой культуры в области театра, которые, не слушая никаких доводов, называют настоящие шутки и остроты глупой буффонадой.

Как много дам, ставших смешными жеманницами под влиянием людей, совершенно серьезно распространяющих лицемерие нашего века и проникнутых неосновательными предубеждениями воображаемой культуры, утверждают со смешными гримасами тошноты, что не могут выносить народную комедию, но в то же время ни за что не соглашаются пропустить возвышенную трагедию. Однако, когда я искусно допрашивал их по поводу какого-нибудь места в трагедии, которая шла в данный вечер и про которую они бессовестно клянутся, что прослушали ее с вниманием и восторгом, в действительности оказывалось, что они не следили ни за ходом действия, ни за обстоятельствами, ни за развитием чувств.

Таково представленное в должном свете пагубное впечатление, произведенное на публику ложным усердием и лицемерием, по поводу которых я в свое время прибавил следующие слова, казавшиеся тогда малопонятными, но смысл которых теперь, быть может, разъяснился слишком очевидно:

«Мне бесконечно надоели все театральные вопросы. Из этого ложного усердия и лицемерия рождаются некоторые сценки, в которых я нахожу мою долю развлечения. Осторожный наблюдатель, который умеет разобраться в плодах предрассудков, всегда найдет чем позабавиться».

Наконец, чтобы убедить наших замаскированных или разоблаченных тайных сочинителей предисловий, которые защищают слезные драмы (я назвал бы их скорее трагикомедиями, не убоявшись столь презираемого названия) и считают их новым видом пьес, придуманным современными французами[14], не учтя того, что старый английский, испанский и итальянский театр полон образцами слезных драм, — я удовольствуюсь тем, что брошу им в лицо слова известного французского писателя Пирона, автора «Густава Вазы», «Метромании» и других драматических произведений.

Этот образованнейший и тончайший писатель, который поставил на парижской сцене 21 октября 1728 года свою грустную комедию под названием «Неблагодарные дети», впоследствии напечатанную под названием «Школа отцов», жестоко выругав себя за ее постановку, несмотря на то, что она не провалилась, разразился следующими словами:

«Просвещенный исключительно светом здравого смысла, умный человек никогда не будет наслаждаться в театре нашими скучными новшествами, холодным и чудовищным смешением, спектаклем-амфибией, в котором проявляется и временно прельщает нас легкомыслие века, но которое в действительности обязано своим происхождением только ослаблению таланта. Преходящий успех подобных пьес объясняется только причудливостью мод и испорченностью вкуса.

Общее заблуждение на этот счет заходит, однако, так далеко, что называют почетным именем „нового вида комедии“ причудливые драмы, составленные исключительно из того, что портит мою. Как будто сочинить пьесу из самых незначительных и к тому же самых слабых частей нескольких произведений — значит заслужить почетный титул „творца“. Как будто портить значит создавать! Конечно, нет; и что бы ни говорили наши приверженцы, на мой взгляд, все сведется к тому, что мы не сможем оценить злосчастный трогательный комизм иначе, как поставив его на одну доску со смехотворным трагизмом.

Восхваление наших пьес-полукровок никогда не опровергает физический закон: всякое смешанное тело несовершенно и недолговечно». (Предисловие Пирона к «Школе отцов».)

«Неимущий» и «Беверлей»[15], слезные драмы или мещанские трагедии, лишенные веселых характеров и поставленные в переводе на наших сценах, не имели никакого успеха.

Я обещал рассказать чистосердечную историю возникновения моих сказок для театра, но до сих пор написал к ней только длиннейшее введение. Оно находится в ближайшей связи с обещанной мною историей, и я вынужден продолжать его, чтобы иметь возможность изложить то, что хотел.

Если я миную подводный камень в образе рассуждения о синьоре Карло Гольдони, я не смогу продолжать свое путешествие и выполнить данное обещание.

Этот итальянский драматический писатель был самым ярым противником нашей импровизированной комедии из всех, когда-либо существовавших в Италии.

Хотя я знавал ученых и почтенных старцев, которые клялись, что в свое время театральные произведения Чиконьини вызывали в театре такой же шум и восторг, как пьесы Карло Гольдони, я не хотел обидеть его, согласившись с таким утверждением. Ни толстые тома, ни отдельные комедии, ни повторные издания Чиконьини, встречающиеся в Венеции, Болонье, Пезаро, Милане и Тревизо, которых теперь ни один благоразумный читатель не удостаивает взглядом, не заставят меня предсказать такую же участь многочисленным изданиям произведений синьора Карло Гольдони. Только время может решить, преходящи или бессмертны театральные пьесы, которые некогда вызывали восторг.

Если бы этот писатель получил то культурное воспитание, которое заставляет талантливых людей правильно и возвышенно мыслить и красиво писать, и если бы он ограничился небольшим числом хорошо продуманных комедий, он обессмертил бы в этой области и себя и Италию.

Внимательный наблюдатель природы и обычаев, человек столь опытный в театральном деле, как он, несомненно мог создать неувядаемые итальянские пьесы, если бы он обладал критической способностью рассудка отличать, просеивать и выбирать собранные им мысли, сообщая своему перу надлежащие глубокие и яркие краски. Всего этого он не сумел использовать и не обладал этим свойством.

Он выставлял на сцене все истины, которые попадались ему под руку, грубо и дословно копируя действительность, а не подражая природе с изяществом, необходимым для писателя.

Он не сумел или попросту не пожелал отделить то, что можно изображать на сцене, от того, что на ней абсолютно недопустимо, и руководствовался единственным принципом, что истина не может не иметь успеха. Благодаря этому его комедии всегда отдают дурными нравами. Сладострастие и порок борются в них со скромностью и добродетелью, и нередко первые побеждают последних.

Нередко в своих комедиях он выводил подлинных дворян как достойный осмеяния образец порока и в противовес им выставлял разных плебеев как пример серьезности, добродетели и степенства. Я подозреваю (хотя, быть может, и с излишним лукавством), что это делалось им для того, чтобы заслужить любовь простого народа, всегда тяготившегося обязательным подчинением.

Я вижу в его «Честной девушке» только сластолюбивую, лживую и не особенно честную девицу, в его «Остроумном кавалере» — только соблазнителя, в его «Импрессарио из Смирны» — школу бесстыдства и похоти, в его «Персидской невесте» — дурное зеркало зловредной полигамии и уничтожение добродетели и т. п.

Многие его комедии представляют собой простое нагромождение сцен, в которых хотя иногда и заключается истина, но эта истина так отвратительна, нелепа и грязна, что, несмотря на удовольствие, которое я сам от них получал благодаря живой игре актеров, я никак не мог примирить в своем сознании, как может писатель настолько унизиться, чтобы описывать вонючие подонки общества, как у него хватает решимости поднять их на театральные подмостки и, особенно, как он может отдавать подобные произведения в печать.

Основываясь на зрелом и обдуманном изучении его пьес и не будучи нисколько убежден их успехом, переводами, многочисленными изданиями и некоторыми дерзкими и невежественными писателями, я утверждаю (без малейшей самонадеянности и желания умалить его действительные заслуги), что синьор Гольдони среди своих многочисленных итальянских пьес не написал ни одной, которая могла бы считаться совершенной, но в то же время ни одна из них не лишена некоторых достоинств.

Я лично считаю его объемистые томы собранием сцен и материалов, театральным руководством или словарем для более живых, образованных и искусных писателей, чем сам Гольдони, которому наш чистый итальянский язык ничем не обязан вследствие того, что он довольствовался прелестью лишь двух диалектов — венецианского и кьоджинского.

Не обращая внимания на невежественных грубиянов, которые в своем желании защитить Гольдони порочат славу этого талантливого писателя, я почтительно обращаюсь к благородным, образованным и воспитанным людям, ценителям его дарования, похвалы которых он вполне заслужил целым потоком новых пьес, произведших благоприятное впечатление. Я вежливо хочу просить их любезно указать мне, которую из итальянских комедий синьора Гольдони они считают заслуживающей эпитета совершенной, и готов взять на себя труд разобрать ее и напечатать со своими примечаниями, легко доказывая обратное суждение, разумеется, в границах неизменной учтивости.

Недостаток культуры и необходимость сочинять много пьес были, на мой взгляд, палачами этого талантливого писателя, которого я любил, в то же время жалея его.

Я полагаю и, думаю, не без основания, что причина успеха многих произведений Гольдони заключалась скорее в новизне их жанра, чем в их внутренних достоинствах. Я готов доказать это на опыте, который всегда был моим лучшим руководителем.

Синьор Гольдони, хорошо знакомый с театральным делом, отлично понимал, что в наших театрах новизна жанра, если только она не совсем лишена театральных достоинств, — единственный залог успеха, способствующего обогащению актеров и поэта, который желает извлечь пользу из собственных произведений, всегда недолговечных на подмостках, и что подражание или повторение мало-помалу уменьшает посещаемость театра. Учитывая это обстоятельство, он начал писать комедии с применением известных и популярных итальянских масок. Вслед затем, однако, он стал грозить, что хочет уничтожить в Италии эти кожаные маски, — жестокие слова, которые нисколько не увеличили его заслуг и очень мне не понравились. Он перешел к сочинению новых комедий национальных характеров, и это были лучшие из его новинок, особенно наименее тривиальные, написанные на диалекте Венеции — города, в котором он всегда имел большой успех. После этого он опустился до другой новинки — комедии мусульманских характеров, стал искать новизны в области чудесного, потом в слезной романтике, запутался в дебрях трагического, возродил новизну рифмованных мартеллианских стихов, уехал из Венеции, но в других городах Италии не нашел счастья, а потому вернулся в свое надежнейшее убежище — Венецию, — чтобы там снова повторять самого себя. Но театральным подражателям не везет. Вынужденный благодаря обилию своих пьес подражать самому себе, он начал вызывать зевоту и разговоры о том, что его последние комедии являются переделками первых, хотя это было и не так. В его пьесах начали замечать целое море нелепостей и неточностей, которых прежде не видели благодаря царившему предубеждению. Скука все возрастала, и в Италии явственно обозначилось падение его славы — все только потому, что по естественному ходу вещей и в силу необходимости источник его новизны иссяк.

Сам синьор аббат Кьяри (о котором я сейчас не буду говорить, чтобы ничего не прибавлять к тому, что говорит о нем публика) был очень полезен Гольдони своими критическими нападками на его произведения. Разделив публику на два враждебных лагеря и возбудив всеобщее напряженное внимание, он снова придал сочинениям Гольдони интерес новизны и увеличил его заслуги, ясно обнаружившиеся в таком неравном состязании.

Когда же иссяк интерес и к этой новизне, побитой итальянской труппой импровизированной комедии Сакки, которая, вернувшись из Португалии с новым талантливым Тартальей, ослабила своими новинками его успех, синьор Гольдони решил покинуть охладевшую к нему Италию. Он объявил, что приглашен в Париж, чтобы устроить и реформировать итальянский театр в этой великой столице.

Известно, что в этом деле он не имел успеха, но был удостоен чести стать учителем итальянского языка при королевском дворе и обучать одну принцессу. Доказывает ли подобная честь, столь желанная для каждого итальянца, совершенство комедий, написанных им по-итальянски, я предоставляю судить людям понимающим.

Многолетнее изучение французского театра и французского национального характера, которым он занимался в течение долгих лет его пребывания в Париже, заставило его написать «Ворчуна благодетеля» («Le bourru bienfaisant»). Эта комедия мне очень нравится, нравится не потому, что она имела успех в Париже, а потому, что я нахожу ее прекрасной. Итальянские комедии Гольдони имеют ту заслугу, что он развлекал ими свой народ. «Ворчун благодетель» идет в этом отношении гораздо дальше, и я вполне согласен с его словами в посвящении к этой пьесе: «Да, я называю своим первым произведением то, которое я имею честь, сударыня, посвятить Вам». Естественное, не притянутое за волосы единство, простая интрига, правдивость, чувство меры в изображении человеческих недостатков, точно обрисованные характеры, живые диалоги, естественные и ясные, составляют прелесть этой комедии. Характеры племянника Жеронта и его жены обличают в авторе хорошего, наблюдательного философа, и изображение их на сцене весьма полезно. На свете существует очень много Даланкуров, которые по сердечной доброте, из тщеславия или по привычке, без особой вины, незаметно для себя, постепенно летят в пропасть. Я не стану оскорблять себя, говоря о данной пьесе, желанием бросить тень на истину и разумность.

Если наблюдения, произведенные Гольдони над развитием парижских театров, заставили его написать хорошую французскую комедию, это только подтверждает сказанное мною выше о том, что его дарование вполне могло снискать ему славу в области драматургии. Если «Ворчун-благодетель» — дитя двух его венецианских комедий «Новая квартира» и «Синьор Тодеро-Брюзга», которые мы в свое время видели на сцене, то это доказывает, что я не ошибся, когда говорил, что итальянские комедии Гольдони представляют большое собрание сцен и материалов и могут служить полезным театральным словарем для образованных и чутких писателей. Наконец, если эта комедия, которая не является «слезной» драмой благородных страстей, имела успех на парижской сцене и в то же время была переведена и поставлена у нас, это подтверждает правильность другого моего предположения — о том, что душевный склад французских зрителей резко отличается от итальянского, гораздо более сильного и не способного к восприятию вещей, построенных на таком шатком основании.

Из бесформенной массы театральных произведений, написанных Гольдони в Италии, можно, по-моему, извлечь несколько очаровательных вещиц, сумевших доказать в Париже, что Италия обладает талантливыми людьми, и способных обеспечить ему тот успех, которого он не мог добиться благодаря нескромности итальянских актеров, — нескромности, скорее проистекающей от скудости заработков этих бедняков, чем от их душевных качеств.

Пускай синьор Гольдони не посетует на меня за то, что исходит из моего чистосердечия, рожденного, быть может, ошибочным суждением. Пускай со свойственным ему добродушием он забудет те шутки и колкие остроты, в которых я никогда не выходил из пределов учтивости, неразлучной спутницы трудного искусства сатирика, и вместе со мной посочувствует прекрасным талантам Адрии, впавшим в бездеятельность из-за отсутствия приличных гонораров или из боязни подвергнуться вульгарным, бессмысленным, невежественным нападкам и грубой клевете некоторых господ, принципом которых является бесстыдная наглость. Пускай он, так же как и я, погрустит над таким положением вещей, когда развитие у нас изящной словесности парализовано, а сама она провозглашена бессмысленным и даже вредным новшеством.

Летучие листовки и скверные стишки этих чернильных пачкунов, которые, чтобы дать ход своему зловонному товару, с грубой откровенностью безнаказанно нападают на доброе имя писателей, на честь порядочных людей и их семей, посягают на святость почитаемых убежищ и служат верным признаком того, что изящная словесность делает в настоящее время «быстрые успехи».

Если похвала, исходящая от такого подлого пера, воздает честь произведениям синьора Гольдони, я никогда не позавидую ему и всегда буду убеждать талантливых писателей не бояться и одинаково не удостаивать внимания смешные обиды порицания и заманчивые похвалы бесполезных обжор, приносящие только вред культурной среде наших соотечественников. Если бы я не сделал вышеприведенного скучного отступления, впрочем, по существу не такого уж скучного, особенно для сторонников синьора Гольдони (которого я люблю и ценю по заслугам и умаление славы которого на нашей сцене меня огорчает), и не высказал своих искренних взглядов, которые я всегда о нем имел, я не мог бы перейти к истории возникновения моих неумелых сказок для театра. Вот наконец ее чистосердечное и кратчайшее изложение.

Мне нравились драматические произведения синьора Гольдони, и меня развлекали творения синьора Кьяри, но я никогда не считал ни те, ни другие произведениями, которые могут сделать честь Италии. Мое воображение, может быть, предубежденное знакомство с принципами, отличными от тех, которыми руководствовались в своих писаниях синьоры Кьяри и Гольдони, лишало меня возможности восхищаться их пьесами. Сознаюсь, что всякого рода предубеждение нельзя не считать пороком, за который мы всегда будем укорять друг друга, впрочем, без всякого результата.

Если человек не чувствует щекотки, его никто за это не может упрекнуть, и я прошу мою аудиторию не осуждать меня за то, что я не способен воспринимать некоторые вещи.

Обе партии, враждовавшие между собой из-за названных двух писателей, настойчиво осаждали меня требованиями высказаться за того или другого, но я, по совести, не могу уступить таким просьбам, несмотря на всю их настойчивость.

Даже незначительные и кратковременные дела могут оказаться опасными и нарушить душевное спокойствие.

Далекий от намерения сочинять что-либо для театра, я проводил время в изучении великих бессмертных поэтов, этих крепких устоев против нападений фантастических теней новаторов, а также сочинял кое-что, подходившее к характеру моего дарования.

Я написал небольшую книжку в шутливых стихах под названием «Тартана влияний». Это было подражание многим приятным старинным тосканским поэтам и в то же время учтивая и поучительная сатира на современные нравы, сочиненная исключительно с целью избавления от всегда ненавистной мне праздности.

Среди многих общих замечаний, изложенных мною в этой книжке литературным языком, кажущимся в Италии варварским, потому что сама Италия стала варварской в своей речи (как это ни грустно, но это неопровержимая истина), я, между прочим, высказал свое впечатление о двух вышеупомянутых поэтах.

Культура, которую я так старательно оберегал, и шутливый тон этих нескольких страниц имели счастье привлечь внимание одного образованнейшего кавалера.

Я отдал ему рукопись. Он пожелал оказать мне честь изданием ее в Париже с тем, чтобы раздать несколько экземпляров своим друзьям.

Оттиски попали из Парижа в Венецию и здесь тоже раздаривались.

Немногие замечания по адресу обоих наших театральных поэтов, помещенные в этой маленькой книжечке, внезапно превратились в фурий, преследовавших наших Орестов.

В сборниках стихов, которые обычно издаются в Венеции по случаю свадеб или пострижений, оба поэта пытались выставить меня в самом карикатурном виде. Эта попытка была более определенно выражена в стихах синьора Гольдони, самого скверного стихотворца, когда-либо существовавшего в Италии.

Почувствовав себя задетым, не скрою, что я не преминул отразить это нападение поэтической насмешкой. Не знаю, кто из нас двоих оказался в этой смехотворной схватке лучшим Буало.

Споры разгорались, и, по-прежнему относясь к ним с веселым смехом, я не пропустил случая обнаружить огромные погрешности в поведении, характерах, привычках и тривиальном языке произведений этого поэта. Следы этих смехотворных схваток можно найти во многих томах, которые я собираюсь опубликовать. Я очень сожалею, должен сказать, что принимал в них участие и что имел к тому повод.

Синьор Гольдони удовлетворился одним доводом для защиты и доказательства возвышенности своих драматических произведений, уступая мне во всем остальном: он указывал на их большой, всенародный успех.

Мне показалось, что я поставлен перед задачей, которую считают неизбежной упрямые поэты, настойчиво защищающие свое мнение и свою туманную славу.

Я полагал, что если бы я мог убедить Гольдони воочию, что публичный успех вовсе не доказывает, что его произведения хороши, то поле брани окончательно останется за мной.

Но для того чтобы правильно повести осаду, необходимы были солдаты,

Я видел труппу актеров Сакки, талантливую исполнительницу итальянской импровизированной комедии, незадолго до того вернувшуюся из Португалии. Дела ее пришли в некоторое расстройство благодаря кипевшей борьбе партий, которая усиливалась с каждым новым произведением вышеназванных писателей,

Я пожалел этих бедных заслуженных людей — образец порядочности в театральном искусстве и опытности в своем ремесле — и, видя в них оплот невинного народного развлечения, избрал их в качестве войска для задуманного мною предприятия.

Я полагал, что если мне удастся вызвать шумный успех произведениями с детскими названиями и самым неправдоподобным, легкомысленным содержанием, я докажу синьору Гольдони, что успех его пьес вовсе не является мерилом их качества. Вот и весь обещанный рассказ о происхождении моих сказок для театра.

Я должен, однако, сказать, что как выбор заглавий, так и выбор ребяческих сюжетов были с моей стороны только военной хитростью.

Никакое беглое шутливое замечание по этому поводу не должно считаться оскорбительным ни для моей просвещенной аудитории, ни для синьора Гольдони и должно быть приписано исключительно поэтическому капризу. Я отлично знаю, что посещающая театры публика состоит из просвещенной знати, образованных людей и простого народа и что театральные новинки не пользуются успехом, если не имеют внутренних достоинств.

Этими достоинствами и был вызван тот почет, которым пользовались новые произведения синьора Гольдони, и я никогда не оскорблю ту публику, которая создала успех и аплодировала десяти сказкам, подаренным мною труппе Сакки. Сказав, что это были новинки, совершенно лишенные подлинных заслуг, я должен сознаться, что под прикрытием хитрых заглавий и ребяческого содержания в них все же заключались кое-какие достоинства. Огромное впечатление, которое они произвели на сцене, их длительное существование в театре и собачье бешенство, проявленное по отношению к ним некоторыми невоспитанными издателями, подтверждают мою надежду.

Не только мне, но и всем правдивым и беспристрастным людям известно, сколько труда и знания было мною положено на эти десять сухих фабул, чтобы сделать из них произведения, достойные публики, ввести в них интригу, придумать сильно драматические ситуации, придать им оттенок истины, сочинить подходящие ясные аллегории, снабдить их остротами, шутками, критикой нравов, возможным красноречием и прочими необходимыми подробностями, придающими сказке характер правдоподобия и способность держать в напряженном внимании аудиторию, безразлично, ученую или необразованную, и в течение трех часов заставить ее терпеливо слушать и выражать свое одобрение.

Подобно тому как я одно время не имел ни малейшего желания писать театральные пьесы, но был вынужден к этому обстоятельствами, точно так же, будучи далек от самолюбивой мысли печатать мои произведения, я силой обстоятельств оказался перед необходимостью их опубликовать.

Чуждый недостойного честолюбия прослыть автором только потому, что меня печатают и что за мной стоит сила и влияние типографских чернил, я сумел смириться перед самим собой и не считал возможным подвергнуть себя собственной критике более надежным способом, чем оставив неизданным то, что вышло из-под моего несчастного пера, обрекая его таким образом на полное забвение.

Я не могу, однако, потерпеть, чтобы оскорбляли ту публику, которая почтила меня своими щедрыми аплодисментами, когда я дерзнул поставить на нашей сцене свои произведения, исключительно полагаясь на поддержку отдельных лиц и на преходящую игру актеров, — как это делают некоторые писатели, позорящие нашу публику и наш народ.

Я отдаю в печать не только произведения, написанные мною для театра, из которых, кстати, будет видно, что я не ограничился одними десятью сказками, но, руководствуясь рассуждениями, жестами и духом моих соотечественников и пользуясь приемами, которые будут мною разъяснены и изложены в исторической постепенности, я разнообразил свой жанр ради невинного развлечения моей родины и ради прибылей актеров, принимавших мои дары. Я печатаю также большую часть тех произведений, которые, не имея ничего общего с театром, давали мне возможность по собственному разумению и без боязни быть непонятым народной аудиторией пользоваться точными выражениями, изяществом и разнообразием стиля соответственно избранным мною различным сюжетам. Что же касается той неизбежной грубости, которая встречается в моих писаниях о театре, я прошу за нее извинения у немногих современных истинных ценителей красоты и чистоты нашего языка, преданных в наши дни полному забвению.

Я должен принести подобные извинения не только по поводу написанных и переведенных мною театральных пьес, но и по поводу данного моего «Чистосердечного рассуждения».

Лицемеры, поднимающие на смех культуру нашего языка, вызывая потоком своих листовок целое вавилонское столпотворение, заставили меня в вещах, которые мне желательно сделать всем известными и понятными, приноровиться к характеру того наречия, которое они ввели и сделали почти общепринятым. Без этого моего заявления они не постыдились бы и, может быть, в своей злобе и сейчас не постыдятся искать при содействии какого-нибудь опытного окулиста соломинку в чужом глазу, гордясь в то же время бревном в своем глазу, и обвинять меня в отсутствии той культуры, которую они высмеивают только потому, что она им недоступна.

Я надеюсь, что из нескольких томов моих произведений, каковы бы ни были их достоинства, выяснится по крайней мере, что, несмотря на всегда лежавшее на мне тяжелое бремя, несмотря на то, что я всегда был отягощен расчетами и обязан защищать не особенно счастливую большую семью, я не употреблял свободное время, которое мне удавалось похитить у скучного водоворота судебных инстанций и домашних забот, на скандальное плотоугодие или на другие неразумные развлечения.

Я никогда не могу упрекнуть себя за то, что осквернил хранимый мною в душе высокий образ литературы или пользовался ею для низких корыстных целей, в чем повинны некоторые грязные писаки и безграмотные крикуны, которым я могу простить их материальную зависимость, не прощая, однако, их плебейское, злое и грубое нахальство.

Лицемерие всегда было в моих глазах предметом, достойным осмеяния, и, отдавая свои произведения в печать, я как нельзя более далек от тайных намерений этого чудовища, равно как и от желания прослыть остроумным, живым и лишенным предрассудков Меркурием нашего века.

Я скорее готов создать себе репутацию мизантропа (хотя на деле я вовсе не мизантроп), чем присоединиться к своре легкомысленных софистов, алхимиков идей, разрушителей здоровой морали, вредящих почитаемой и необходимой вере.

Если в моих писаниях я не проявил себя достаточно романтичным и свободным от предрассудков в глазах блестящих представителей современной науки, слывущей зрелой, на деле же необычайно легковесной, то подобный ущерб будет возмещен тем, что я всегда оставался верен себе и, со своей стороны, сделал все, чтобы быть полезным моим собратьям.

Проницательные люди легко могут убедиться в том, что я часто в шутливой форме затрагивал самые важные и серьезные вопросы и делал это, конечно, не без некоторых оснований.

В наш век, когда добродетель оспаривается с такой великолепной, соблазнительной серьезностью, вызывающей всеобщие рукоплескания, никто не станет читать, ссылаясь на скуку, вещи, в которых защищается угнетенная добродетель, трактованная с профессорской серьезностью.

Шутливый, насмешливый тон, если только он удается благодаря какой-то допускаемой всеми привилегии свободы, заставляет людей встряхнуться и по крайней мере побуждает их внимательно читать; потому-то я и хочу заручиться его полезным действием.

Я говорил слишком долго, но мне очень надоело играть роль безмолвного и выслушивать упреки от тех языков, которые ради общественного и своего собственного блага должны были бы сохранять неизменное молчание.

Если бы умы, управляющие этими языками, поняли, что значит рассуждать, они бы тогда уразумели, что я говорил открыто и что для некоторых языков молчание является лучшей речью.

Приобретенные мною эпитеты «Молчаливого» и «Отшельника» не только не заключают в себе ничего смешного и не порочат доброе имя порядочного человека, но еще и ясно свидетельствуют о том, что я не заискивал перед влиятельными людьми, посещая их дома, встречаясь с ними на улицах или в лавках, не обращался к ним с просьбами и в разговорах с ними льстиво не выражал им почтения, стараясь склонить их на свою сторону. Таким образом, мои пьесы обязаны своим существованием в театре добровольной снисходительности просвещенной и учтивой публики, которую я всегда буду уважать и благодарить даже в моем одиночестве, чуждом наглого, смешного, безрассудного и оскорбительного чванства.

Преувеличения не делают чести, но они извинительны, как извинительно резкое движение у самого серьезного человека, окруженного тучей надоедливых, отвратительных комаров, когда он хочет обратить их в бегство или раздавить несколько штук.

Оставляя материал для кратких предисловий, которые я намерен предпослать каждой из моих пьес и к которым, я уверен, еще вернутся те, кто руководится единственным жадным стремлением продавать печатные листы, я перейду к разбору по воспоминанию моей первой сказки для театра, озаглавленной «Любовь к трем Апельсинам». Я предпошлю ей также маленькое предисловие, решив на этот раз превзойти в болтливости все предисловия, все журналы, все жестокие романы, всех ломовых извозчиков, всех литературных почтальонов и все бесчисленные, грубые, оскорбительные, грязные летучки.



  1. Предисловие к собранию переводов Каминер. (Прим. автора.)
  2. Canti carnascialeschi stampati a Firenze — Карнавальные песни, напечатанные во Флоренции. (Прим. автора.)
  3. Предисловие к переводу «Файеля». (Прим. автора.)
  4. Предисловие к переводу «Файеля». (Прим. автора.)
  5. Предисловие к собранию переводов Каминер. (Прим. автора.)
  6. Предисловие к переводу «Файеля». (Прим. автора.)
  7. Предисловие к собранию переводов Каминер. (Прим. автора.)
  8. Прошу офранцузившихся итальянцев не понимать мое слово «защищаемые», как «запрещаемые». (Прим. автора.)
  9. Я продолжаю опасаться, что офранцузившиеся итальянцы примут «защиту» за «запрещение». (Прим. автора.)
  10. Вот еще одно «защищают», заставляющее меня бояться офранцузившихся людей, с которыми я постепенно теряю способность объясняться по-итальянски. (Прим. автора.)
  11. Журнал «Литературная Европа». (Прим. автора.)
  12. «Как пчелы на цветоносных лугах все отведывают». (Гораций.)
  13. Предисловие к переводу «Файеля». (Прим. автора.)
  14. См. предисловие к собранию переводов Каминер и журнал «Литературная Европа». (Прим. автора.)
  15. Меланхолические произведения, переведенные с французского и поставленные на сцене. (Прим. автора.)