ЧЕРНЫШЕВСКИЙ И ГОГОЛЬ
править1
правитьОбщеизвестно, что Чернышевский впервые употребил термин «гоголевский период русской литературы» по отношению к эпохе тридцатых и сороковых годов. Критикуя этот термин по существу, некоторые исследователи пытались поставить вопрос о том, в какой исторической обстановке и при каких обстоятельствах возник он в сознании Чернышевского. Однако вопрос этот до сих пор не получил надлежащего разрешения.
Еще в эпоху сороковых годов в многочисленных статьях и рецензиях Белинского высказывалась мысль о том, что Гоголь стоит во главе всего современного движения русской художественной прозы, что ему обязана своим существованием так называемая «натуральная школа» — единственно ценная школа в современной литературе.
Социально-политический смысл подобной оценки Гоголя и подобного отношения к натуральной школе сороковых годов совершенно ясен. Белинский боролся, во-первых, за использование крупнейшего писателя эпохи в интересах демократии и ее передового отряда — антикрепостнической и социалистически настроенной интеллигенции своего времени; во-вторых, с той же точки зрения он боролся за социально ценное содержание в современной ему художественной литературе вообще.
Литературная репутация Гоголя стояла в это время чрезвычайно высоко. Хотя он молчал с 1842—1843 гг. — со времени выхода в свет первого тома «Мертвых душ» и четырех томов «Собрания сочинений», но о нем говорили, и говорили не умолкая. В течение многих лет имя его не сходило со страниц журналов и газет и продолжало быть объектом страстных восхвалений для одних, яростных и злобных нападок для других. На основе того или иного отношения к Гоголю и к созданной им (только им, как думали в это время) натуральной школе — формировались литературные партии; из-за Гоголя сражались; опираясь на него, побеждали.
В конце сороковых годов положение резко изменилось. «Выбранные места из переписки с друзьями», вышедшие в свет в 1847 г., не прошли бесследно для литературной репутации Гоголя и прежде всего — в радикально-демократических кругах. Общеизвестны статья Белинского в «Современнике» и гневное письмо его к Гоголю, которое в течение короткого времени в списках распространилось чуть ли не по всей России. В то же время восстали против Гоголя и представители гораздо более умеренных воззрений, как например Н. Ф. Павлов или С. Т. Аксаков.
В создавшейся к 1848 г. политической обстановке, когда после учреждения известного «бутурлинского» комитета, по выражению А. В. Никитенко, «ужас овладел всеми мыслящими и пишущими», нельзя было и думать о такой интерпретации творчества Гоголя и представителей натуральной школы, какую можно было раньше найти в статьях Белинского. Достаточно вспомнить, что известная статья Белинского «Взгляд на русскую литературу 1847 г.,» заключавшая в себе восторженную характеристику значения Гоголя в истории русской прозы и сочувственную оценку произведений так называемой «натуральной школы», была предметом специального обсуждения на заседании цензурного комитета 23 марта 1848 г., причем указывалось, что на статью было обращено внимание Николая I. К началу пятидесятых годов линия Белинского не имеет продолжения в русской критике; в то же время на различных участках буржуазно-дворянского литературного фронта ведется борьба со взглядами Белинского.
Так Аполлон Григорьев признает, подобно Белинскому, Гоголя «гением литературной эпохи», считая, что всё живое «идет от него, поясняет его и поясняется им». Однако значение Гоголя он видит вовсе не в том, что Гоголь разоблачает отвратительные стороны русской действительности. Гоголь в его понимании не реалист, а идеалист-романтик, «творец Акакия Акакиевича — вместе с тем и творец Аннунциаты». Те чудовища, которые, по признанию его, вылились из-под его пера, были для него чудовищами и явились на свет божий в произведениях других, которые пошли по его пути. Пафос Гоголя — не ювеналовский пафос отчаяния, производимого противоречиями действительности, — везде у Гоголя выручает юмор, и этот юмор полон любви к жизни и стремления к идеалу, везде, одним словом, виден поэт, чуждый задней мысли. «Историческая задача Гоголя заключалась в том, чтобы привести современников к полному христианскому сознанию». (Ап. Григорьев. Русская литература в 1851 г., «Москвитянин», 1852, № 2.)
Мы видим, что старания Аполлона Григорьева обращены к тому, чтобы разрушить, сделать невозможным то использование Гоголя с точки зрения революционной или радикальной идеологии, которое имели в виду Белинский и другие члены редакции «Современника». Не оспаривая огромного значения Гоголя в истории русской прозы и не умаляя нисколько его литературной славы, Аполлон Григорьев на первый план выдвигал в Гоголе такие черты, как склонность к романтической идеализации и к гиперболическому искажению действительности, христианское мировоззрение, патриотизм, отсутствие «задней мысли» в сатирических картинах. С другой стороны, Аполлон Григорьев в своих статьях упорно стремился изолировать Гоголя от представителей так называемой «натуральной школы», которые в его оценке в большинстве случаев являются лишь искажением и опошлением непонятого Гоголя.
Но истолкования Гоголя и натуральной школы, данные Белинским, разрушались не только на страницах «Москвитянина». Даже в «Современнике» Некрасова и Панаева, на страницах которого еще так недавно печатались страстные статьи Белинского, в эти годы культивируется скептическое, а отчасти и пренебрежительное отношение к натуральной школе, а в связи с этим проскальзывает и стремление пересмотреть вопрос о значении Гоголя в истории русской прозы и разрешить этот вопрос совсем не так, как его разрешал Белинский.
В период усиления реакции, то есть с марта 1848 г. и приблизительно до 1854 г., «Современник» совершенно потерял свое политическое лицо и стал довольно беспринципным журналом. Критическим отделом «Современника» после смерти Белинского руководили А. В. Дружинин и П. В. Анненков, защитники так называемой теории «чистого искусства», исключавшей сатирико-обличительные тенденции в художественной литературе. Из них П. В. Анненков, впоследствии написавший известные воспоминания о Гоголе и о кружке Белинского, в эти годы явно выступал в качестве антагониста и принципиального противника Белинского.1 Дружинин же в это время идет еще дальше: в целом ряде статей и заметок он не только выступает против натуральной школы, но старается развенчать самого Гоголя.
Борьба Дружинина с Гоголем и его влиянием представляет собой весьма интересный эпизод в истории русской литературы, на котором стоит остановиться подробнее. Дружинин в эти годы выступал как искусный апологет дворянского эстетизма и аполитичности в литературе. Дружинин не отрицал Гоголя как художника; больше того, — на страницах «Современника» Дружинин время от времени превозносил Гоголя, не забывая однако при этом ни разу упомянуть, что Гоголь — писатель неподражаемый и образцом для других писателей служить не может.
На страницах же «Библиотеки для чтения» Дружинин высказывался гораздо откровеннее и нападал на второстепенных писателей-натуралистов, «рабских подражателей Гоголя», без конца описывающих, «как Сидор Васильевич покупает печенку на базаре», «как Петр Васильевич плюет на руку и приглаживает ею свои волосы» и «как Иван Онуфриевич страдает геморроем и переписывает бумаги».2
«Кому неизвестно», читаем мы в одном из «Писем иногороднего подписчика» Дружинина, «что из всех новых писателей Гоголь всего менее вдохновляет подражателей и дает им всего менее простора: оригинал так полон, свеж, жив в общей памяти, что прибавлять к нему ровно нечего. Есть много поэтов, будто созданных на то, чтоб вводить в беду своих подражателей, и Гоголь из их числа — попробуйте припомнить, сколько романистов, драматургов и нувеллистов бросились по следам автора „Мертвых душ“ и только показали свое бессилие, только изнурили себя бесплодною и безобразною копировкою!»3
Дружинин однако не ограничивался подобно Аполлону Григорьеву изоляцией Гоголя от его последователей. С течением времени, по мере того как «критическое, сатирическое и натуралистическое течение в русской литературе» (выражение Дружинина) усиливается, по мере того как становится ясно, что позиции дворянского безидейного эстетизма не так уж прочны в литературе, Дружинин меняет тактику: он пробует переоценить и самого Гоголя. В 1855 г. выходит в свет полное собрание сочинений Пушкина в издании Анненкова. Для Дружинина, посвятившего этому изданию большую статью, это было превосходным поводом, чтобы противопоставить Гоголю Пушкина.
И вот Дружинин ставит вопрос о сравнительной ценности Пушкина и Гоголя для русской литературы и решает этот вопрос всецело в духе дворянской эстетики, требующей идеализации и эстетизирования этой действительности.
Он превозносит Пушкина именно за то, что в его произведениях нет «сатиры и карающего юмора». Вопрос же о сравнительной ценности Пушкина и Гоголя Дружинин разрешает так: «… Пушкин не раз спускался в рудники, из которых добывал свое золото Гоголь, между тем как муза самого Гоголя не могла и не смела никогда заноситься на ту мировую высоту, куда был во всякое время свободный доступ музе Пушкина».4
Из всего этого делается вывод очень большого принципиального значения: для процветания русской литературы необходимо противопоставить гоголевскому влиянию влияние пушкинское. Пушкин — единственный поэт, который может заставить взглянуть на русскую жизнь не как на объект для «карающей сатиры» и гневного возмущения, а как на источник поэтических и счастливых переживаний. Опираясь на Пушкина, пробует Дружинин обосновать идеализацию дореформенной, крепостнической России, тенденциозно превращая Пушкина в поэта крепостнической реакции. «Что бы ни говорили пламенные поклонники Гоголя, — пишет он, — нельзя всей словесности жить на одних „Мертвых душах“. Скажем нашу мысль без обиняков: наша текущая словесность изнурена, ослаблена своим сатирическим направлением. Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, — поэзия Пушкина может служить лучшим орудием».5
Высказывания эти настолько поражают обнаженностью классовых тенденций, что даже не требуют комментариев.6
Не следует однако думать, что наиболее реакционная оценка творчества Гоголя была дана в эти годы Дружининым. Существовал еще крайний правый фланг, на котором находились такие давние испытанные враги Гоголя, как Сенковский и Булгарин. Когда в 1854 г. вышла в свет книга Кулиша «Опыт биографии Н. В. Гоголя», Сенковский и Булгарин решили, что им представляется прекрасный повод повторить свою прежнюю оценку Гоголя, которую они давали в течение ряда лет при его жизни, и дополнить ее еще выпадами чиста личного характера, использовав для того биографический материал книги Кулиша. Сенковский посвятил разбору книги Кулиша пространную рецензию, в которой доказывал, что за исключением «горячих обожателей и приверженцев» часть публики всегда оставалась «хуже чем враждебною — холодною и равнодушною к Гоголю». Иначе и быть не могло, так как при неясности и неопределенности своих понятий Гоголь и не мог воздействовать на общественное сознание («на разум эпохи»). Заканчивалась рецензия Сенковского весьма симптоматичным утверждением: «теперь, когда число восторженных поклонников Гоголя значительно уменьшилось и ежедневно претерпевает новый урон, каждое новое разглагольствование о Гоголе на прежний высокопарный лад сбавляет что-нибудь с величия и ценности идола».7
Еще симптоматичнее были две статьи Булгарина, напечатанные вскоре после выхода в свет книги Кулиша. Прежде, при жизни Белинского, Булгарин, грубо унижая Гоголя как писателя, всё-таки не осмеливался говорить о нем с такой наглостью и таким бесстыдством. Обе статьи имели характер инсинуаций и были преисполнены двусмысленностями и нечистоплотными намеками. В первой статье Булгарин с большим злорадством рассказывал о протекции, якобы оказанной им Гоголю для поступления на службу в III отделение. В другой статье Булгарина заключались новые клеветнические выпады против Гоголя и давалась уничтожающая оценка его таланту. Булгарин заявлял, что все французские, английские и немецкие писатели, имеющие успех у европейской публики, бесконечно выше Гоголя, у них у всех есть высокие идеи, чувства, знание человеческого сердца и знание общества, а у Гоголя — только карикатуры и верное изображение Малороссии. Мысли Гоголя мелочны, чувства он изображает только физические, у него нет ни одного высокого характера, он совершенно не знает России и не знает людей. Завязка «Мертвых душ» и «Ревизора» нелепа и неправдоподобна: «… Впрочем, Гоголь не без таланта, но талант его более нежели второстепенный». Место Гоголя в литературе весьма скромное, но «дух партии и малороссийская любовь к родному пепелищу возвысили его превыше всех русских писателей, сравняли его с Гомером, Шекспиром, Байроном, Гете, Шиллером, Вальтер-Скоттом».8
Конечно, Булгарин давным давно уже пользовался совершенно определенной репутацией в литературных кругах, а Сенковский к этому времени уже не имел никакого авторитета, но именно поэтому их мнения интересны и показательны. Старые испытанные враги Гоголя в этот момент чувствуют свою силу, им кажется, что теперь-то они, наконец, могут окончательно свести счеты с самым страшным своим литературным противником. И действительно, из всего, что говорилось выше, ясно, что к середине 50-х гг. в русской литературе образовался сплоченный фронт противников Гоголя и так называемой «натуральной школы», объединивший и явных мракобесов-крепостников, и более утонченных и культурных сторонников аполитичного эстетизма и, наконец, консервативно настроенных идеологов подымающейся буржуазии. Все эти люди чувствовали себя в это время весьма уверенно в обстановке общественной реакции: казалось, что никто не в состоянии дать отпора такому вдумчивому и талантливому идеологу консервативно настроенной подымающейся буржуазии, как Аполлон Григорьев, или такому культурному рафинированному эстету-реакционеру, как Дружинин. Казалось, вопрос о гоголевском влиянии в русской литературе и о так называемой «натуральной школе» можно считать решенным, суждения и мнения Белинского по этому вопросу можно считать навсегда опровергнутыми. В действительности, однако, всем вышеприведенным оценкам был вскоре дан сокрушительный отпор, суждения и мнения Белинского по всем этим вопросам были извлечены из забвения и обоснованы по-новому; консервативной и реакционной эстетике была противопоставлена эстетика передовой революционно настроенной демократии, причем бой был дан как раз по вопросу о Гоголе и о натуральной школе.
Человеком, который всё это сделал, был Чернышевский.
2
правитьТо обстоятельство, что именно Чернышевский поставил себе задачей восстановить авторитет Гоголя в русской литературе, ни в каком смысле не было случайностью. Опубликованные в последние годы юношеские дневники Чернышевского и его письма к разным лицам с необыкновенной ясностью показывают нам, какое огромное значение имел Гоголь для самого Чернышевского в годы его юности. Несомненно, что произведения Гоголя сыграли огромную роль в выработке миросозерцания молодого Чернышевского, определив его отношение к дореформенной российской действительности и к господствовавшему классу — российскому дворянству. Об этом свидетельствуют многочисленные высказывания о Гоголе и его произведениях, встречающиеся в письмах молодого Чернышевского и в целом ряде записей его дневника. Вот письмо Чернышевского к родителям 24 января 1847 г. Незадолго до этого вышел первый номер «Современника» Некрасова и Панаева, в котором Белинский поместил коротенькую рецензию на второе издание «Мертвых душ» Гоголя. Рецензия Белинского была написана под впечатлением «Выбранных мест из переписки с друзьями», вышедших в свет одновременно с первым номером «Современника», но отчасти уже известных Белинскому по слухам и выдержкам. Это была до некоторой степени прелюдия к известной статье Белинского против книги Гоголя, появившейся в февральской книжке «Современника». Как же относится к этой рецензии девятнадцатилетний Чернышевский? Он в это время стоит на стороне Гоголя, возмущается резкостью тона Белинского и совершенно игнорирует направление «Выбранных мест из переписки с друзьями».
«По поводу предисловия ко второму изданию „Мертвых душ“, в котором Гоголь просит каждого читателя сообщать ему свои замечания на его книгу, — пишет он родителям, — было высказано столько пошлых острот или плоскостей в „Современнике“, что можно предвидеть, что за письма к другим (т. е. за „Выбранные места из переписки с друзьями“. Г. Б.) Гоголя не постыдятся назвать в печати сумасшедшим Никитенко, Некрасов и Белинский с товарищами, как давно провозгласили его эти господа на словах».9
Любопытны также записи в дневнике 1848 г. Перечитывание произведений Гоголя связывается в это время для молодого Чернышевского с глубокими интеллектуальными переживаниями; впечатления, которые выносит он от этого чтения, имеют совершенно своеобразную эмоциональную окраску. Только один русский писатель, именно Лермонтов, стоит в это время в сознании Чернышевского на одной высоте с Гоголем, притом на очень большой высоте. Гоголю и Лермонтову Чернышевский противопоставляет всю остальную литературу.
«Гоголь и Лермонтов кажутся недосягаемыми, великими, за которых я готов отдать жизнь и честь», читаем мы в его дневнике от 2 августа 1848 г. «Защитники старого, как например „Библиотека для чтения“ и „Иллюстрация“, пошлы и смешны до крайности, глупы до невозможности, тупы, непостижимы».
В другой записи Чернышевский ставит вопрос, достигли ли Россия и русский народ такой степени развития, чтобы создавать культурные ценности, имеющие общечеловеческое значение. Вопрос этот юный Чернышевский разрешает в положительном смысле, ссылаясь на творчество Гоголя и Лермонтова. «Лермонтов и Гоголь, — пишет он, — доказывают, что пришло для России время действовать на умственном поприще, как действовали раньше ее Франция, Германия, Англия, Италия». Произведения Лермонтова и Гоголя кажутся в это время Чернышевскому «совершенно самостоятельными», кажутся «самым высшим, что произвели последние годы в европейской литературе» (запись в дневнике от 2 августа 1848 г.). Очень любопытна запись в дневнике 24 мая 1848 г., воспроизводящая разговор Чернышевского с его другом Василием Петровичем Лободовским. «На дороге я говорил о Гоголевской переписке, — читаем мы в этой записи, — что все ругают напрасно, что это не доказывает тщеславия, мелочность и пр., а напротив, что это смелость, что высказывал то, что думает каждый в глубине души».
И вслед за этим Чернышевский несколько небрежным языком опровергает по пунктам главным образом те обвинения против «Выбранных мест из переписки с друзьями», которые так или иначе задевали личность Гоголя. Приведем это любопытное место целиком. «Памятник? Да ведь назвали бы дураком, если б не знал он, что в 10 раз выше Крылова, а ему ставят памятник; „Мертвые души“ нехороши, и обещает лучше? Это притворство, кривляние, чтоб хвалили? Это признавать всех дураками? Нет, просто убеждение, что исполнение ниже идеи, которая была в душе, и что мог бы написать лучше, чем написал — мысль, которая у всех. Что Россия смотрит на него? Естественное и справедливое убеждение, и нельзя не иметь его» (запись 24 июля 1848 г.). Весь текст приведенной записи показывает, что не осуждение идеологии «Выбранных мест из переписки с друзьями» волновало его в это время: не книгу Гоголя защищает он, а самого Гоголя как писательскую личность.
Правда, миросозерцание самого Чернышевского в эти годы далеко еще не оформилось. Как показывает его запись в дневнике от 2 августа 1848 г., он в это время не целиком еще преодолел внушенные ему с детства религиозные представления, хотя уже преодолевал их: «обзор моих понятий — богословие и христианство — ничего не могу сказать положительно; кажется, в сущности держусь старого более по силе привычки, но как-то мало оно клеится с моими другими понятиями и взглядами… Занимает мысль, что должно этим заняться хорошенько».
Политический же образ мыслей Чернышевского и в это время исключал какую бы то ни было возможность солидарности его с этой стороной идеологии «Выбранных мест». В. И. Ленин в статье «„Крестьянская реформа“ и пролетарски-крестьянская революция», характеризуя Чернышевского как социалиста-утописта и революционного демократа, писал, что Чернышевский «умел влиять на все политические события его эпохи в революционном духе».10 В данном случае для нас особенно важно, что уже дневник, который вел Чернышевский в 1848—1853 гг., характеризует его как революционного демократа. Так например, в той же записи от 2 августа 1848 г., где Чернышевский говорит о своем отношении к религии, читаем: «кажется, я принадлежу к крайней партии, ультра… Луи Блан, особенно после Леру увлекает меня, противников их я считаю людьми ниже их во сто раз по понятиям, устаревшим, если не по летам, то по взглядам, с которыми невозможно и спорить».
Идейный рост молодого Чернышевского был необыкновенно быстрым. Если в августе 1848 г., говоря о своих политических убеждениях, он ограничился заявлением, что сочувствует партии Луи Блана и Леру, то в июле 1849 г. он выражается уже гораздо определеннее и не только заявляет, что он «красный республиканец и социалист», но развертывает уже целую программу в области внутренней политики (освобождение крестьян, ликвидация армии, ограничение административной власти «мелких лиц», распространение просвещения, политическая эмансипация женщин).
В это время Чернышевский объявляет себя «другом венгров», желает поражения русской армии, которую послали в Венгрию с тем, чтобы задушить венгерскую революцию.11
В это время расширяется и литературный горизонт Чернышевского. В записи от 20 января 1850 г., характеризуя свои литературные идеалы, он впервые называет имена Диккенса и Жорж Занд, произведения которых импонируют ему своим социально-политическим содержанием; очень характерно, что Гоголя он в это время ставит наравне с ними. «… Люди, которые занимают меня много: Гоголь, Диккенс, Жорж Занд; Гейне я почти не читал, но теперь он, может быть, понравился бы мне, не знаю. Из мертвых я не умею назвать никого, кроме Гете, Шиллера (Байрона тоже бы, вероятно, но не читал его), Лермонтова. Тоже Фильдинг, хотя в меньшей степени против остальных великих людей, т. е. я говорю про мертвых, может быть они не менее Диккенса, но такой сильной симпатии не питаю я к ним, потому что это свое, и главное, это — защитник низших классов против высших, это — каратель лжи и лицемерия».12
Мы видим таким образом, что уже в конце сороковых и в начале пятидесятых годов у Чернышевского установилась определенная система взглядов на литературу, установилось определенное отношение к отдельным писателям. В литературе он ценит близкие ему социально-политические идеи и социально-политическое содержание; Гоголя он ставит выше всех русских и выше многих иностранных писателей.
3
правитьВ 1854 г. рецензии и заметки Чернышевского стали появляться на страницах «Современника». Чернышевский в это время был уже человеком, идеологически вполне сложившимся. Он успел выработать себе не только политическое, но и философское миросозерцание, после того как в течение нескольких лет, начиная с 1846 г., усиленно изучал современную ему философскую литературу. Он сам рассказал впоследствии историю своих философских исканий, начиная с 1846 г., и из его рассказа видно, что сначала он читал русские изложения системы Гегеля, затем получил возможность читать самого Гегеля в подлиннике и глубоко разочаровался в этом мыслителе.
В подлиннике Гегель оказался, по словам Чернышевского, более похож на философов XVII в. и даже схоластов, нежели на того Гегеля, каким являлся он в русских изложениях его системы. В это время Чернышевскому, по его словам, попалось одно из главных сочинений Фейербаха, и он стал последователем этого мыслителя. Преодолев понятия, внушенные полученным в детстве религиозным воспитанием, пройдя затем через гегельянство, Чернышевский стал убежденным материалистом-фейербахианцем, — единственным, — по выражению Ленина, — великим русским писателем, «который сумел с 50-х гг. вплоть до 88-го года остаться на уровне цельного философского материализма».13
Для нас важно то, что в результате чтения Фейербаха определились не только философские, но и эстетические понятия Чернышевского. В предисловии к третьему изданию «Эстетических отношений искусства к действительности», написанному в 1888 г., Чернышевский, говоря о себе в третьем лице, таким образом объясняет замысел своей диссертации, которую он написал еще в 1853 г.: «Лет через шесть после начала его (Чернышевского. Г. Б.) знакомства с Фейербахом представилась ему житейская надобность написать ученый трактат… Предметом трактата, который нужно было ему написать, должно было быть что-нибудь относящееся к литературе. Он вздумал удовлетворить этому условию изложением тех понятий об искусстве и, в частности, о поэзии, которые казались ему выводами из идей Фейербаха… Автор… желал только быть истолкователем идей Фейербаха в применении к эстетике».14
Философия Фейербаха представляла собой защиту первенства действительности над продуктами человеческого сознания. Фейербах писал: «глубочайшие тайны скрываются в простейших естественных вещах, которые попирает ногами вздыхающий о потустороннем умозрительный философ» («Критика философии Гегеля»).
Ведь действительность («бытие») — для Фейербаха основа всего, «смысл, — разум, необходимость, истина, короче, всё во всем». Отвергая известные постулаты Канта о существовании бога, бессмертии души и свободе воли, Фейербах противопоставил им простую материалистическую формулу: «довольствуйся данным миром». Эта формула и была использована Чернышевским для борьбы с идеалистической эстетикой.
Эстетические тезисы Чернышевского известны: искусство не должно претендовать на то, чтобы быть выше действительности; цель искусства вовсе не в удовлетворении потребности человека к потустороннему, так как «действительность выше мечты, и существенное значение выше фантастических притязаний»; действительность не только живее, но и совершеннее фантазии; искусство только напоминает нам своими воспроизведениями о том, что интересно для нас в жизни, и старается до некоторой степени познакомить нас с теми интересными сторонами жизни, которых не имели мы случая испытать или наблюдать в действительности. Тезисы эти, как легко убедиться, являются применением основных принципов философии Фейербаха к эстетике. С первого взгляда может показаться непонятным, почему же, придерживаясь подобных принципов, Чернышевский должен был так высоко ценить именно творчество Гоголя, почему именно его должен был он ставить выше всех современных русских писателей? Чернышевский сам отвечает на этот вопрос в одной из своих ранних статей, — в рецензии на «Поэтику» Аристотеля в переводе Ордынского (изд. 1854 г.). В этой рецензии Чернышевский, между прочим, говорит: «… кто по вашему выше — Пушкин или Гоголь? Я вчера слышал спор об этом, и на него готовы отвечать Платон и Аристотель. В самом деле, решение зависит от понятий о значении и сущности искусства… Если сущность искусства действительно состоит, как нынче говорят, в идеализации, если цель его „доставлять сладостное и возвышенное ощущение прекрасного“, то в русской литературе нет поэта, равного автору „Полтавы“, „Бориса Годунова“, „Медного Всадника“, „Каменного гостя“ и всех этих бесчисленных благоуханных стихотворений; если же от искусства требуется еще нечто другое… но в чем же, кроме этого может состоять сущность и назначение искусства?» И дальше Чернышевский излагает воззрения на сущность и назначение искусства, исходя из которых Гоголь должен быть поставлен выше Пушкина. «„Искусство для искусства“, — говорит он, — мысль такая же странная в наше время, как „богатство для богатства“, „наука для науки“ и т. д…. богатство существует для того, чтоб им пользовался человек, наука для того, чтоб быть руководительницею человека, искусство также должно служить на какую-нибудь существенную пользу, а не на бесплодное удовольствие…
Поэзия имеет высокое значение для образованности и идущего вслед за нею улучшения нравов и материального благосостояния; она имеет это значение даже и тогда, когда не заботится о нем».15
Последние слова особенно важны для нас. Чернышевский превосходно понимал, что Гоголь — писатель совершенно неподготовленный для революционного осмысления дореформенной русской действительности. В дальнейшем изложении мы увидим, что Чернышевский очень подробно остановился на отсталости, ограниченности и реакционности социально-политических воззрений Гоголя и показал историческую закономерность всего идеологического пути Гоголя. Следовательно, считать, что Гоголь понимает и правильно объясняет дореформенную действительность, Чернышевский никак не мог. Между тем, в первой же статье «Очерков гоголевского периода русской литературы» Чернышевский говорит: «мы называем Гоголя без всякого сравнения величайшим из русских писателей по значению».16
Откуда же такая высокая оценка?
Для ответа на этот вопрос необходимо учесть один из основных тезисов «Эстетических отношений искусства к действительности»: «воспроизведение жизни — общий характеристический признак искусства, составляющий сущность его; часто произведения искусства имеют и другое значение — объяснение жизни; часто имеют они значение приговора о явлениях жизни».
При этом Чернышевский вовсе не имел в виду, что художник должен сознательно ставить себе цель произнести приговор над жизнью, — в иных случаях художественное произведение может оказаться таким приговором независимо от воли художника. Эта мысль, как мы видели, была выражена Чернышевским еще в его рецензии на «Поэтику» Аристотеля — в его утверждении, что поэзия может иметь большое значение для улучшения нравов и благосостояния общества даже тогда, когда она совершенно не заботится об этом.
Можно даже предположить, что это иногда независимое от воли писателя действие его произведений Чернышевский ценил гораздо выше его субъективных намерений. Он поступал в этом отношении как настоящий революционер: в русской литературе он искал прежде всего таких произведений, которые в наибольшей степени могли бы послужить орудием изменения действительности, независимо от субъективных намерений их авторов.
Произведения Гоголя, как казалось Чернышевскому в это время, в наибольшей степени могли удовлетворить этому назначению, хотя бы сами по себе они и не соответствовали тому художественному идеалу, который был указан Чернышевским в «Эстетических отношениях искусства к действительности».
Неудивительно поэтому, что как только Чернышевский начал сотрудничать в «Современнике» и для него уяснилась сложившаяся в это время литературная ситуация, он сейчас же начал самую решительную борьбу за восстановление литературной репутации Гоголя и за утверждение гоголевских традиций в русской литературе.
4
правитьВнешний повод к этому представился сравнительно скоро. В 1855 г. вышел второй том «Мертвых душ» Гоголя; в приложении дана была и так называемая «Авторская исповедь». В связи с этим в журналах снова заговорили о Гоголе, — статьи о нем появились в «Отечественных Записках», в «Москвитянине» и в «Библиотеке для чтения».
Естественно было и «Современнику» отозваться соответствующим образом на это событие. Чернышевский и набросал нечто вроде рецензии на впервые опубликованные в новом издании произведения Гоголя; его рецензия была одновременно попыткой дать оценку значения Гоголя в истории русской литературы вообще.
Эта первая работа Чернышевского о Гоголе до 1930 г. вовсе не была известна. В 1930 г. первая половина ее была опубликована в IV томе собрания сочинений Чернышевского, выходившего под редакцией В. В. Буша, П. А. Щелканова и Н. М. Чернышевской-Быстровой; вторая половина — в этой публикации не была использована. В дальнейшем изложении мы будем исходить из текста подлинной рукописи, хранящейся в Саратовском доме-музее им. Чернышевского.
Рецензия Чернышевского заслуживает самого глубокого внимания. В начале ее Чернышевский, не называя имени Белинского, дает оценку всем его высказываньям о Гоголе и приходит к выводу, что Белинский в общем не успел систематизировать своих суждений о творчестве Гоголя. О Гоголе, по словам Чернышевского, «не было написано ясных и подробных статей, как о Пушкине, суждения о нем ограничивались рецензиями прекрасными и верными, но недостаточно обширными и ясными».
Рассказывая историю появления «Выбранных мест из переписки с друзьями», Чернышевский глухо намекает на то, что выпад Белинского против Гоголя был вызван лишь «временною необходимостью».
Затем дается характеристика отношения публики к Гоголю, установившегося в конце сороковых и в начале пятидесятых годов. Чернышевский доказывает, что в последние годы мнение о величии Гоголя поколебалось и ослаблено «последними впечатлениями». Из всего этого Чернышевский делает вывод, что современной критике необходимо «исполнить относительно Гоголя обязанность, которой не успела исполнить современная ему критика, оставившая нам впрочем прекрасные указания» (речь идет о Белинском).
Необходимо, по мнению Чернышевского, дать подробную и развернутую оценку творчества Гоголя и выяснить его значение в истории русской литературы.
За этим следует характеристика издания сочинений Гоголя, вышедшего в 1855 г., со стороны его внешнего оформления, после чего Чернышевский переходит к разбору впервые опубликованных текстов второго тома «Мертвых душ». Приступая к этому разбору он прежде всего ставит вопрос, ослабели ли творческие способности Гоголя в последние годы его жизни, или же и в эти годы Гоголь стоял на очень большой высоте как художник. Для ответа на этот вопрос Чернышевский пересказывает содержание отдельных глав второго тома, приводит ряд цитат из текста Гоголя и делает из всего этого следующий вывод: «после таких отрывков невозможно и думать о том, что Гоголь когда-нибудь мог сделаться недостойным своей великой и благородной славы».
Затем Чернышевский переходит к разбору «Авторской исповеди» Гоголя и характеризует это произведение как документ, который дает нам возможность не только понять происхождение ошибок и заблуждений Гоголя, но также понять и оценить Гоголя как человека. Подчеркивая в своем разборе несомненную искренность отдельных признаний Гоголя в «Авторской исповеди», Чернышевский использует эти признания для того, чтобы дать самую восторженную характеристику Гоголя как человека. «Жалея об ошибках, осуждая последствия», заявляет в конце своей статьи Чернышевский, «мы не можем не преклониться перед прекрасною, пламенною и благородною личностью этого нового Фауста, пожираемого жаждой высокого и благого знания и благородной деятельности… Как ни велики твои ошибки, мученик скорбной мысли, но ты был одним из благороднейших сынов России, и бессмертны твои заслуги перед родиной».
Как мы уже указывали, статья Чернышевского в печать не попала. Можно приблизительно понять, почему это произошло: ведь Чернышевский считал, что даже Белинский не сказал о творчестве Гоголя всего того, что следовало бы сказать, и далеко не со всеми мыслями Белинского о Гоголе был согласен; он очевидно желал пойти в своем разборе гоголевского творчества гораздо дальше Белинского и дать совершенно самостоятельную оценку не только этого творчества, но и значения Гоголя в истории русской литературы и, кроме того, еще охарактеризовать Гоголя как человека, как оригинальную и заслуживающую глубокого сочувствия индивидуальность.
Чернышевский чувствовал, что разрешить все эти задачи в короткой рецензии невозможно и, очевидно, не совсем был доволен тем, что вышло из-под его пера.
Косвенное указание на это можно найти в самом тексте рецензии в следующих строках ее: «если бы нынешняя критика могла, она должна была бы исполнить относительно Гоголя обязанность, которой не успела исполнить современная ему критика… Мы не уверены, что и это будет сделано, как должно. Тем менее можно ожидать удовлетворительной оценки Гоголя от нашей статьи, которая и по спешности, с которою написана, и по самому объему не более как простое извещение о выходе в свет творений писателя замечательнейшего из всех, каких доселе представляла русская литература».
Итак, тему о Гоголе — писателе и человеке — Чернышевский считал в это время одной из самых актуальных тем для современной ему критики. Однако это не была единственная литературная тема, которая привлекала в это время его внимание и являлась предметом его постоянных размышлений.
Перелистывая дневник молодости Чернышевского, нетрудно проследить, как все больше и больше привлекала его внимание литературно-критическая деятельность Белинского.
Если еще в 1847 г. юный Чернышевский не соглашался с Белинским, восстававшим против «Выбранных мест из переписки с друзьями», то уже к 1848 г., как видно из его дневника, его отношение к Белинскому изменилось. Резкий и пренебрежительный отзыв о критических статьях Белинского, который Чернышевскому пришлось услышать в университете на лекции проф. Срезневского, приводит его в смущение. «Неужели это так, — записывает он в своем дневнике, — и критика Белинского не имеет чрезвычайного влияния и чрезвычайных заслуг? И это не пристрастный взгляд?»
Записи в дневнике 1849 г. свидетельствуют уже о внимательном изучении статей Белинского, которые заставляют молодого Чернышевского критически относиться к лекциям университетских профессоров: слушая лекции Никитенко о Державине и Пушкине, Чернышевский приходит к выводу, что Никитенко говорит в виде общих мест то, что давно с умом, резкостью и последовательностью высказано Белинским. Разбор «Бориса Годунова» Пушкина, произведенный Никитенко во время лекции, не удовлетворяет Чернышевского, он находит в этом разборе «вещи, которые давно сказаны Белинским гораздо лучше и с лучшей точки зрения».
Постепенно Чернышевский приходит к выводу, что для приобретения необходимых знаний по истории русской литературы единственно полезным пособием следует считать статьи Белинского. В письме к М. Н. Михайлову 23 декабря 1850 г. он сначала перечисляет пособия по истории русской литературы, которые обычно требуются для вступительного экзамена в Педагогический институт, и затем заявляет: «разумеется, всё это вздор, без всего этого, кроме статей Белинского, вы можете обойтиться — кроме этих статей, собственно говоря, ничего вам не понадобится».
После этого прошло еще пять лет, в течение которых Чернышевский непрерывно углублял свои познания в области истории русской критики, журналистики и художественной литературы. Постепенно у него выработалась совершенно своеобразная концепция русского литературного процесса, которая по независящим от него обстоятельствам, — главным образом, по цензурным условиям, — нашла свое отражение в «Очерках гоголевского периода» лишь частично; она была сформулирована в пятой статье «Очерков» — в том месте, где речь идет о значении Гоголя и Белинского. В печать эти очень интересные высказывания не попали, они сохранились лишь в рукописи и в корректурах, хранящихся в Саратовском доме-музее имени Чернышевского. Это — несколько страниц, которые представляют собой характеристику Белинского, написанную с невероятной силой, убедительностью и с небывалым красноречием. В корректуре большая часть этой характеристики вычеркнута, в рукописи же, которая написана рукой самого Чернышевского, никаких вычеркиваний нет. Возможно, что Чернышевский вычеркнул эти страницы в корректуре, так как понял, что цензура их всё равно не пропустит, или же эти страницы по цензурным соображениям были вычеркнуты кем-либо из членов редакции.
И вот как говорит Чернышевский в этой части своей статьи о значении Белинского и Гоголя в истории русской литературы.
«… Дело известное, что у истории никогда не бывает недостатка в человеке, которого требуют обстоятельства. Потому и нашелся тогда (т. е. в эпоху 30-х и 40-х гг. Г. Б.) человек, который был нужен для русской критики. Человека этого — будем называть его автором статей о Пушкине, — нельзя не признать гениальным. … Гениальных людей на свете до сих пор известно очень немного. В людях с самыми блестящими, повидимому, качествами оказываются, большею частью, признаки некоторой ограниченности не в том, так в другом отношении. Исключений мало, и например в новой русской литературе их не более двух: кроме указанного нами человека Гоголь и только».
Вслед за этим около двух страниц отводится определению понятия «гениальность». «Гениальностью» Чернышевский считает способность «так ясно и просто разрешать трудные вопросы, что для вас становится ясно и просто всё, и вы удивляетесь не тому, что гениальный человек разрешил вопрос, а тому, что вы сами не разрешили этот вопрос без всякого труда». Гениальность — это простота и ясность, и такое именно впечатление производит «критика гоголевского периода», как выражается Чернышевский, т. е., другими словами, критика Белинского.
И вслед за этим снова подчеркивается мысль об одинаково высоком значении деятельности Гоголя и Белинского в истории русской литературы. «По своему значению для развития русского общества деятельность человека, который был органом этой критики, занимает в истории нашей литературы столь же важное место, как произведения самого Гоголя».
Следует характеристика литературного таланта Белинского: «автор статей о Пушкине», как его всюду называет Чернышевский, «обладал редким красноречием: написанные наскоро, непересмотренные, неисправленные его статьи по универсальности изложения все бесспорно принадлежат к лучшему, что только до сих пор есть в нашей прозе». Чернышевский сравнивает Белинского с Лессингом, Руссо и Демосфеном, напоминает об идеальном благородстве его характера и затем начинает пространно развивать мысль, с которой, конечно, согласится всякий современный литературовед-марксист: Белинский ограничился литературно-критической деятельностью лишь под давлением обстоятельств, по натуре это был трибун, политический боец и революционер. Мысль эта выражена Чернышевским так: «мы не знаем, назначала ли его природа исключительно к критической деятельности: гениальной натуре доступны бывают многие поприща, она действует на том, которое в данных обстоятельствах находит самым широким и плодотворным. Нам кажется, что в Англии этот человек был бы парламентским оратором, в Германии того времени философом, во Франции — публицистом, в России он сделался автором статей о Пушкине. Замечательный критик не родится, а делается критиком вследствие особенных условий, представляемых ему сосредоточением жизненных интересов его страны на литературных вопросах».17
Вместе с тем Чернышевский отмечает тонкий литературный вкус Белинского, и особое доверие, какое его критика внушала и читателям и писателям. Жизнь и силу его суждениям давала «страстная любовь ко всему живому и благому, без которой все остальные достоинства были бы бесплодны». Чернышевский ставит вслед за этим вопрос, имел ли Белинский «столько знаний, сколько требовало высокое место в литературе, усвоенное ему природными дарованиями», и не колеблясь, решает этот вопрос в положительном смысле. "Чем он занимался, о чем он говорил, что ему нужно было знать, то знал он очень хорошо, как очень немногие у нас… Люди, которые сомневаются в том, достаточно ли были известны Белинскому иностранные литературы и философия Гегеля, обнаруживают только своеобразное незнание в этих предметах, а еще забавнее сомнение относительно русской литературы, которой «никто не знал так хорошо, как он».
Вообще Белинский сам дал себе образование, — «потому натурально, что он дал себе и такое образование, какое было ему нужно».
Но для писателя, имеющего влияние на общество, важно не только иметь прочное образование, еще важнее для него иметь «твердую и стройную систему воззрений». «Автор статей о Пушкине был так счастлив, что не только развил в себе стройный и твердый образ воззрений…, но и распространил его в публике», говорит Чернышевский и вслед за этим снова возвращается к вопросу об исключительно высоком значении Гоголя и Белинского для русского общества и русской литературы. «Только Гоголь, как мы сказали, — снова повторяет он, — равняется своим значением для общества и литературы автору статей о Пушкине».
Благодаря всем этим высказываниям можно отчасти понять, как возник в сознании Чернышевского самый замысел «Очерков гоголевского периода русской литературы», можно понять особенности построения самых статей, входящих в состав этих «Очерков».
Этих особенностей не понимала старая либерально-народническая критика и история литературы. Так еще Скабичевский в «Истории новейшей русской литературы» писал: «Чернышевский даже не решился назвать свое произведение прямым именем в роде „философского движения идей в сороковых годах“ или „о значении Белинского и его века“, а назвал этот век веком Гоголя и придал своему обозрению такой вид, как будто оно не имело в виду ничего более, как показать эстетическое значение литературной школы Гоголя и отношение к этой школе различных критиков. Довольно сказать, что в обозрении, имевшем специальную своею целью показать публике значение Белинского и познакомить публику с его идеями, автор долго не мог решиться назвать по имени то историческое лицо, с которым он взялся познакомить публику».
Еще более резко высказывался по этому вопросу С. А. Венгеров. В известной статье «Великое сердце» Венгеров заявляет, что целью статей Чернышевского было восстановить в памяти читателей деятельность Белинского. «Но имя Белинского было под запретом. Пришлось и в заглавии статей это имя опустить. Придравшись к сочинениям Гоголя, Чернышевский назвал свои статьи „Очерками гоголевского периода“, создав таким образом неправильный термин для обозначения эпохи».
Подобные суждения можно найти и в работах современных литературоведов. Так В. В. Буш, цитируя Скабичевского и Венгерова, целиком к ним присоединяется и уже от себя прибавляет: «… надо считать, что именно Белинский, а не Гоголь прежде всего и больше всего интересовал Чернышевского. Белинский в центре внимания „Очерков“ в том виде, как мы их знаем, Гоголю отведено едва ли 30 страниц… Таким образом, мнения Скабичевского и Венгерова надо считать правильными. Заглавие статей Чернышевского не соответствует их реальному содержанию, не соответствует и первоначальному замыслу».18
Всё это однако совершенно неверно. В. В. Буш не учел той исторической обстановки, в которой создавались «Очерки Гоголевского периода русской литературы», и которую мы попытались очертить в начале статьи. «Очерки гоголевского периода» являются в представлении Буша спокойно написанным академическим исследованием по истории русской критики, серией научных статей, лишенной всякой злободневности. Он пишет: «Н. Г. Чернышевский не был присяжным литературным критиком… Когда мы… присматриваемся к его литературно-критическим работам, то видим, что они в большинстве случаев не являются откликами на злободневные текущие литературные явления… Почти все наиболее ценные литературно-критические статьи Чернышевского имеют целью истолкование литературных явлений, уже отошедших в прошлое, хотя бы недалекое. Вот почему они имеют не боевой литературно-критический, а историко-литературный характер… Это в первую очередь относится к „Очеркам гоголевского периода русской литературы“».19
Здесь совершенно неправильно, недиалектически противопоставлены «научность», «историко-литературный характер», «обилие фактических указаний», с одной стороны, и «злободневность», «способность откликаться на текущие литературные события», — с другой. Буш не учел того обстоятельства, что историческая обстановка начала пятидесятых годов вынуждала Чернышевского одновременно заняться восстановлением литературного авторитета и Белинского и Гоголя — двух писателей, которых он совершенно сознательно выдвигал на первый план всякий раз, когда говорил о прошлом русской литературы. Гоголь и Белинский были для Чернышевского равноценными явлениями в разных областях, но он не мог не заметить, что в результате создавшейся внутриполитической обстановки авторитет обоих — и того и другого — в текущей журнальной критике сильно поколеблен. Указание на то, что имя Белинского было под запретом до самой смерти Николая I, совершенно правильно, но с Гоголем дело обстояло, может быть, еще хуже: о нем тоже было нелегко говорить (достаточно вспомнить историю некролога, написанного Тургеневым) и в то же время литературная репутация Гоголя подверглась жестоким ударам и справа и слева; и без того подорванная после выхода в свет «Выбранных мест из переписки с друзьями», она окончательно снижалась в результате тонко рассчитанных ударов враждебного гоголевскому направлению лагеря.
Чернышевский превосходно всё это сознавал. В рукописи неопубликованной рецензии 1855 г., упоминавшейся нами выше, он говорит: «… вскоре после выхода „Выбранных мест из переписки с друзьями“ в русской критике воцарились мелочность и вялость, продолжающие господствовать и до сих пор. Тут уже нечего было ожидать широкой и проникающей в массу оценки Гоголя, т. е. целой литературной эпохи, можно сказать, целой исторической эпохи в развитии русского самосознания, но и более сподручные явления не были оценены надлежащим образом — не только о Гоголе не была в силах сказать ничего утешительного критика последних лет; — что дельного и нужного успела сказать она о Писемском, о Фете и Щербине или Полонском? Потому последним памятным для публики приговором о Гоголе остались суждения, вызванные его „Перепиской с друзьями“. Они не могли производить впечатления, выгодного для литературного значения Гоголя. Убеждение в его величии во многих его почитателях было ослаблено этими последними впечатлениями и во всех почти остается, как было десять лет тому назад, робким, нерешительным, не имеющим веры в собственную основательность инстиктивным сочувствием, всё еще ожидающим себе доказательств и внушения несомненности от критики».
Всё это писалось, как мы уже указывали выше, в середине 1855 г., незадолго до начала работы над «Очерками гоголевского периода». Чернышевский, стало быть, очень остро чувствовал в это время необходимость восстановления литературного авторитета Гоголя.
Кроме того, для правильного истолкования замысла «Очерков гоголевского периода русской литературы», необходима принять в расчет их полемическую направленность.
Удары Чернышевского были направлены не только против тех литераторов, которым дал уже в свое время отпор Белинский, — против Полевого, Сенковского, Шевырева и т. д. Борьба с этими критиками в середине пятидесятых годов была уже до известной степени анахронизмом (хотя и не вполне, как увидим из дальнейшего изложения), и с первого взгляда действительно может показаться, что «Очерки гоголевского периода русской литературы» — академическая, историко-литературная работа, лишенная всякой злободневности. Однако такое предположение было бы весьма далеко от истины. «Очерки гоголевского периода русской литературы» были направлены в первую очередь против той критики, которую Чернышевский в рассмотренной выше черновой рецензии назвал мелочною и вялою. Чернышевский, правда, не называет нигде ничьих имен, но текст самой последней статьи «Очерков гоголевского периода» явно указывает кого имел в виду Чернышевский своими статьями. Чернышевский ставит здесь вопрос о социально-политическом смысле той теории чистого искусства, которую проповедывали в это время Дружинин и Анненков, и разрешает этот вопрос следующим образом: «… приверженцы так называемого чистого искусства сами не замечают истинного смысла своих желаний, или хотят вводить других в заблуждение…. Не останавливаясь на общей фразе, которою заведомо или без ведома для самих себя прикрывают они свои истинные желания, надобно ближе всмотреться в факты, свидетельствующие о их стремлениях, надобно посмотреть, в каком духе сами они пишут и в каком духе написаны произведения, одобряемые ими, и мы увидим, что они заботятся вовсе не о чистом искусстве, независимом от жизни, а напротив, хотят подчинить литературу исключительно служению одной тенденции, имеющей чисто житейское значение».20
Яснее высказаться при догдашних цензурных условиях Чернышевский не мог. Правда, он и здесь не называет никаких имен и как будто ни на кого не намекает. Однако весьма выразительно его подстрочное примечание: "Само собою разумеется, мы здесь говорим только о том, какой смысл имеет теория чистого искусства в наше время. Здесь нас занимает настоящее, а не давно минувшее.21
Сдержанность Чернышевского по отношению, например к Дружинину имела серьезные основания. Чернышевский в это время еще недостаточно укрепился в «Современнике» и, конечно, вынужден был считаться с позицией Некрасова, которую В. И. Ленин в одной из своих работ характеризует следующим образом: «Некрасов колебался, будучи лично слабым, между Чернышевским и либералами, но все симпатии его были на стороне Чернышевского. Некрасов по той же личной слабости грешил нотками либерального угодничества, но сам же горько оплакивал свои „грехи“ и публично каялся в них».22
Правда, Дружинин, как мы видели, был весьма сомнительным либералом. Но как бы то ни было, в 1855 г. и в начале 1856 г. Дружинин еще считался сотрудником «Современника», и Некрасов еще дорожил им. Чернышевскому нужно было сначала вытеснить Дружинина из «Современника», и в своих «Литературных воспоминаниях» он именно об этом рассказывает. «Когда я начал писать для „Современника“, — читаем мы в этих воспоминаниях, — самым важным и самым деятельным сотрудником его собственно журнальных отделов был Дружинин… Когда я начал писать исключительно для „Современника“, я вытеснил оттуда Дружинина: я писал так много, что для Дружинина, писавшего быстро и много, не оставалось места; притом его литературные мнения были слишком различны от моих; при моем возрастающем влиянии на общий тон журнальных отделов Дружинин оказался неподходящим для него по образу мыслей».23
Итак, полемическая направленность «Очерков» — в первую очередь против тенденций того реакционного аполитического эстетизма, который утвердился в русской журналистике уже после смерти Белинского, — несомненна. Но тут возникает еще целый ряд вопросов.
Консервативная и реакционная критика, как мы видели, стремилась изолировать Гоголя от текущей русской литературы, стремилась доказать, что Гоголь — писатель исключительно своеобразный, писатель неподражаемый, что образцом он никому служить не может, что так называемая «гоголевская школа» в русской литературе — сплошное недоразумение. Естественно было ожидать, что Чернышевский станет на противоположную точку зрения и будет доказывать, что Гоголь и есть именно тот писатель, у которого, следует учиться, которому следует подражать. И действительно, отчасти Чернышевский становится на эту точку зрения и уже в первой статье «Очерков» заявляет: «Гоголевское направление до сих пор остается в нашей литературе единственным сильным и плодотворным. Если и можно припомнить несколько сносных, даже два или три прекрасных произведения, которые не были проникнуты идеею, сродною идее Гоголевых созданий, то, несмотря на свои художественные достоинства, они остались без влияния на публику, почти без значения в истории литературы».
Однако же несколькими строками ниже Чернышевский совершенно ясно выражает свою неудовлетворенность подобным положением. Он говорит: «Да, в нашей литературе до сих пор продолжается гоголевский период, — а ведь двадцать лет прошло со времени появления „Ревизора“, двадцать пять лет с появления „Вечеров на хуторе близ Диканьки“… Почему гоголевский период продолжается такое число лет, какого в прежнее время было достаточно для смены трех периодов? Быть может, сфера гоголевских идей так глубока и обширна, что нужно слишком много времени для полной разработки их литературою, для усвоения их обществом? … быть может, наше самосознание еще вполне занято разработкою гоголевского содержания, не предчувствует ничего другого, не стремится ни к чему более полному и глубокому? Или пора было бы явиться в нашей литературе новому направлению, но оно не является вследствие каких-нибудь посторонних обстоятельств? Предлагая последний вопрос, мы тем самым даем повод думать, что считаем справедливым отвечать на него утвердительно».24
Еще более знаменательна фраза, которою Чернышевский начинает свою характеристику творчества Гоголя: «читатели могли видеть уже из того, что нами сказано и увидят еще яснее из продолжения наших статей, что мы не считаем сочинения Гоголя безусловно удовлетворяющими всем современным потребностям русской публики…. что…. в некоторых произведениях последующих писателей мы видим залоги более полного и удовлетворительного развития идей, которые Гоголь обнимал только с одной стороны, не сознавая вполне их сцепления, их причин и следствий…»25
Итак, хотя в русской литературе, по мнению Чернышевского, двадцать пять лет продолжается гоголевский период, всё же в последние годы некоторые писатели развивали идеи, высказанные впервые Гоголем, более полно и удовлетворительно, чем сам Гоголь.
Однако общее положение, создавшееся в русской литературе в начале пятидесятых годов, Чернышевский считает неудовлетворительным. Из отдельных замечаний, разбросанных в начале его статьи, ясно, что самый замысел «Очерков» в значительной степени вызван заботами Чернышевского о современной ему художественной литературе и опасениями за судьбу этой литературы. Чернышевский сам признается, что ищет для этой литературы опоры, притом опоры «в прошедшем, а не в будущем», в мертвом, а не в живом. «Что же делать, если…. падающий может опереться только на гробы?», — так разъясняет сам Чернышевский замысел своих «Очерков гоголевского периода русской литературы».
Чем же объясняется такое отношение Чернышевского к современной ему художественной литературе? Как мы уже видели, Чернышевский выделял из общего потока этой литературы несколько произведений, «замечательных самостоятельными достоинствами в художественном отношении и живым содержанием, произведений, в которых нельзя не видеть залогов будущего развития».
Как идеолог крестьянской революции Чернышевский не мог не сочувствовать творчеству Некрасова или не признавать исторической роли «Записок охотника» Тургенева, повестей и романов из крестьянской жизни Григоровича. Но всех этих писателей Чернышевский считал представителями натуральной школы, учениками Белинского в области идеологии и учениками Гоголя в области художественного творчества. Именно поэтому он и заявлял, что в русской литературе в течение двадцати лет продолжается гоголевский период, что в ней в течение уже многих лет безраздельно господствует литературная школа, основанная Гоголем. Как мы уже видели, подобная точка зрения еще Венгерову казалась абсурдной, и он никак не мог поверить тому, чтобы Чернышевский серьезно и не из одних цензурных соображений применял термин: «гоголевский период русской литературы» даже по отношению к тридцатым и сороковым годам, не говоря уже о пятидесятых.
Однако Чернышевский действительно считал, что еще в первой половине 50-х гг. в русской литературе продолжался гоголевский период. У него есть статья, из которой довольно ясно видно, каким образом творчество Гоголя связывалось в его представлении с творчеством таких писателей, как Тургенев или Григорович. Мы имеем в виду статью 1861 г. «Не начало ли перемены?», которая относится к тому моменту, когда Чернышевский в результате обострения классовой и политической борьбы глубоко разочаровался уже в творчестве писателей-дворян и, совершенно по-иному расценивая Тургенева и Григоровича, осудил ту манеру изображения русского крестьянства, которая была им свойственна. Чернышевский и здесь характеризует этих писателей как учеников и продолжателей дела Гоголя, выводя всё их творчество из гоголевской «Шинели».26
Но разочарование, о котором мы упомянули, пришло гораздо позже. Когда Чернышевский задумывал «Очерки гоголевского периода», он, наоборот, хотел защитить писателей, подобных Тургеневу и Григоровичу, от выпадов справа, в частности от славянофильской критики, и именно это намерение придавало актуальный и злободневный характер его «Очеркам».
Из всего, что говорилось выше, ясно, что не одно стремление «возвеличить Белинского» продиктовало Чернышевскому замысел его «Очерков». Соображения Венгерова о том, что термин «гоголевский период русской литературы» был употреблен Чернышевским только в результате цензурных опасений, несостоятельны. Ясно, что если бы Чернышевский мог выражать свои мысли вполне свободно, он назвал бы эпоху тридцатых и сороковых годов «временем Белинского и Гоголя», так как Гоголя и Белинского он считал равноценными явлениями в истории русской литературы.
Этим определилось, прежде всего построение статей, входящих в «Очерки гоголевского периода русской литературы». Первая статья представляет собой характеристику литературно-критической деятельности Полевого, вторая — такую же характеристику Сенковского, третья посвящена критикам-славянофилам, четвертая — Надеждину, пятая — Надеждину и Белинскому, четыре последних — Белинскому. Темой Чернышевского как будто является история литературно-критической деятельности предшественников Белинского и его самого. Но своему историческому обзору он предпосылает прежде всего общую характеристику творчества Гоголя и его значения в истории русской литературы. Обзор этот заканчивается заявлением Чернышевского, что в следующих статьях он даст «очерк мнений, высказанных относительно Гоголя представителями прежних литературных партий». В дальнейшем это заявление несколько раз повторяется; например, в начале третьей статьи «Очерков» Чернышевский говорит: «поставив себе целью дать не бессвязный хронологический перечень статей о Гоголе, а изложение распространения в литературном мире и в публике понятий о значении Гоголя, мы должны были соединять в одну цельную характеристику всё, что было говорено о Гоголе с той или другой точки зрения».
И, действительно, в первой статье от характеристики философских и эстетических воззрений Полевого и его литературно-критического метода Чернышевский переходит к разбору и опровержению суждений Полевого о Гоголе, причем основная идея его статьи сводится к тому, что романтик Полевой не мог понять и оценить по достоинству творчество Гоголя вследствие ограниченности своих эстетических понятий.
Точно так же построена и вторая статья — о Сенковском. Сначала дается общая характеристика Сенковского как остроумного и беспринципного писателя и критика; затем Чернышевский раскрывает основную идею своей статьи в следующих словах: «теперь нет надобности нам распространяться о том мог ли барон Брамбеус сказать о Гоголе что-нибудь в самом деле замечательного. Кто не сказал ни о ком ничего, тот, конечно, ничего особенного не сказал и о Гоголе». И за этим следует подробный обзор суждений Сенковского о Гоголе и опровержение этих суждений.
В третьей статье по такому же принципу построена характеристика литературно-критической деятельности Шевырева, с тою только разницей, что Чернышевский, в полном соответствии с основной целеустремленностью «Очерков», полемизирует с суждениями Шевырева не только о Гоголе, но и о Тургеневе и Гончарове.
Чернышевский таким образом как бы ставит себе задачей попутно с историей русской критики тридцатых и сороковых годов опровергнуть все неправильные с его точки зрения суждения о Гоголе. Он как бы извлекает из забвения все узко-партийные, пристрастные оценки, все нелепые и односторонние суждения, которые в свое время были допущены критикой тридцатых и сороковых годов при разборе произведений Гоголя, и выставляет напоказ всю слабость и близорукость этой критики. История и полемика у него взаимно дополняют друг друга.
Выдержать такой план до конца было трудно, потому что в задачу Чернышевского входило восстановление литературного авторитета не только Гоголя, но и Белинского. Однако и в статьях, посвященных Белинскому, Чернышевский возвратился к вопросу о значении Гоголя.
Сам Чернышевский весьма скромно отзывался о своих «Очерках», заявляя, что он не ставит себе задачей сказать что-нибудь новое специально о Гоголе, а наоборот, хочет только сгруппировать и систематизировать наиболее важные суждения Белинского о Гоголе и напомнить их русской читательской публике. Так, в начале первой статьи «Очерков» читаем: «… при разборе сочинений самого Гоголя остается почти только приводить в систему и развивать мысли, уже высказанные критикой, о которой мы говорили в начале статьи; дополнений, собственно нам принадлежащих, будет немного…»
Действительно, зависимость Чернышевского от Белинского очень чувствуется в этой части первой статьи «Очерков», где речь идет о значении Гоголя. Чернышевский говорит здесь, что Гоголя надо считать «отцом русской прозы» подобно тому, как Пушкин был отцом русской поэзии; Гоголь, по его словам, поэт народный и национальный; Гоголь должен считаться первым вполне самостоятельным русским писателем, тогда как Пушкин еще явно зависел в своем творчестве от Байрона, Шекспира и Вальтер-Скотта; Гоголь, наконец, — глава единственной ценной литературной школы.
Ясно, что все эти утверждения — лишь систематизация того, что в разное время было сказано Белинским.27
Как известно, Белинский в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» провел знак равенства между понятиями «школа Гоголя» и «натуральная школа», положив таким образом начало несколько упрощенному представлению о развитии русской художественной прозы сороковых годов.
Чернышевский целиком усваивает это представление, хотя в начале пятидесятых годов в русской критике уже были попытки дифференцировать понятие «натуральная школа».28 В первой статье «Очерков гоголевского периода» читаем: «Гоголь важен не только как гениальный писатель, но вместе с тем и как глава школы — единственной школы, которою может гордиться русская литература, потому что ни Грибоедов, ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Кольцов не имели учеников, которых имена были бы важны для истории русской литературы. Мы должны убедиться, что вся наша литература, насколько она не образовалась под влиянием нечужеземных писателей, примыкает к Гоголю, и только тогда представится нам в полном размере всё его значение для русской литературы».29
Всё это, конечно, не что иное, как дальнейшее развитие следующей мысли Белинского из статьи «Взгляд на русскую литературу 1847 года»: «влияние Гоголя на русскую литературу было безгранично. Не только все молодые таланты бросились на указанный им путь, но и некоторые писатели, уже приобретшие известность, пошли по этому пути, оставивши свой прежний. Отсюда появление школы, которую ее противники думали унизить названием натуральной».30
Но Белинский писал это в 1847 г. С тех пор очень многое изменилось, и, характеризуя состояние русской литературы середины пятидесятых годов, Чернышевский был вынужден всё-таки признать, что в последние годы появилось несколько «прекрасных» произведений, не проникнутых идеею, сродною идее гоголевских произведений. Однако он считал, что подобные произведения не могут иметь никакого влияния на общество: недаром в письме его к Некрасову от 26 сентября 1856 г. Тургенев, которого он считал учеником Белинского и Гоголя, характеризуется как писатель, разделяющий с Некрасовым внимание публики, а Лев Толстой — как писатель, пользующийся вниманием только литераторов. Мы видим, что Чернышевский недооценивал современную ему художественную литературу. Нетрудно понять, отчего это происходило. От литературы Чернышевский ждал таких произведений, которые могли бы стать орудием изменения русской действительности. Повидимому, он не верил в возможность самостоятельного развития современной ему художественной литературы в желательном ему направлении, не верил тому, что эта литература может стать мощным орудием изменения действительности независимо от влияния Гоголя и Белинского. Отсюда необыкновенно высокая оценка творчества Гоголя, его значения в истории русской литературы. Чернышевский гораздо резче проводит грань между Гоголем и всеми остальными русскими писателями, чем это делал в свое время Белинский. Для Чернышевского в это время Гоголь бесконечно выше всех русских писателей, в том числе Пушкина и Лермонтова, и в начале первой статьи он заявляет: «мы называем Гоголя без всякого сравнения величайшим из русских писателей по значению».31
Эта своеобразная оценка определялась уже не только воздействием Белинского. Вообще всё суждение Чернышевского, приведенное выше, в значительной степени объясняется особенностями его собственной эстетики, которая целиком соответствовала его политическому мышлению, мышлению демократа-просветителя, идеолога крестьянской революции.
Характерные черты этого мышления указаны В. И. Лениным в статье «От какого наследства мы отказываемся», в том месте, где Ленин, имея в виду Чернышевского, говорит по цензурным соображениям о публицисте 60-х гг. Скалдине (Еленеве): 32 «Как и просветители западно-европейские, как и большинство литературных представителей 60-х годов, Скалдин одушевлен горячей враждой к крепостному праву и всем его порождениям в экономической, социальной и юридической области. Это первая характерная черта „просветителя“. Вторая характерная черта, общая всем русским просветителям, — горячая защита просвещения, самоуправления, свободы, европейских форм жизни и вообще всесторонней европеизации России. Наконец, третья: характерная черта „просветителя“ это — отстаивание интересов народных масс, главным образом, крестьян…. искренняя вера в то, что отмена крепостного права и его остатков принесет с собой общее благосостояние, и искреннее желание содействовать этому».33
Ясно, что и художественная литература с точки зрения Чернышевского должна была бороться с крепостным правом и его порождениями, отстаивать просвещение, европеизацию России и интересы народных масс. Для этого русские писатели с точки зрения Чернышевского должны были признать своими вождями Белинского и Гоголя, — первого в области теоретической мысли, второго — в области художественного творчества.
Стремление Чернышевского во что бы то ни стало возвысить Гоголя над остальными русскими писателями привело его к некоторым явным ошибкам. Усвоив от Белинского преувеличенное представление о самобытности Гоголя, Чернышевский не допускал и мысли о том, что Гоголь мог в какой-то мере подвергаться воздействию западноевропейских писателей. В третьей статье «Очерков гоголевского периода» Чернышевский высмеивает Шевырева за сближение произведений Гоголя с произведениями Гофмана, Тика и других немецких романтиков, Подобное сближение кажется Чернышевскому абсурдным, и он восклицает: «Да ведь нужно было бы спросить, слыхивал ли Гоголь в 1835 году о Гофмане и Тике? …. каким бы образом Гоголь мог подчиняться влиянию Тика, которого едва ли хоть сколько-нибудь знал?…»
По мнению Чернышевского, Гофману Гоголь также ничем не обязан. «Считаем ненужным замечать, — говорит он, — что с Гофманом у Гоголя нет ни малейшего сходства: один сам придумывает, самостоятельно изобретает фантастические похождения из чисто немецкой жизни, другой буквально пересказывает малорусские предания („Вий“) или общеизвестные анекдоты („Нос“): какое же тут сходство? Уж после этого „Песня про купца Калашникова“ не есть ли подражание „Гецу фон Берлихенгену“? ведь у Гете тоже изображено владычество „кулачного права“, Faustrecht. С Тиком, этим праздным фантазером, у Гоголя еще меньше сходства».34
Но, не ограничиваясь систематизацией высказываний Белинского о Гоголе и усвоением его основных положений об исторической роли и значении Гоголя, Чернышевский развил и дополнил эти положения и придал им такую социально-политическую заостренность, какой они не имели и не могли иметь у Белинского.
С необыкновенной для своего времени смелостью и простотой высказывает Чернышевский свой взгляд на Гоголя как на писателя, который прекрасно может быть использован для революционной пропаганды. «Никогда „незлобивый поэт“, — пишет Чернышевский (имея в виду известное стихотворение Некрасова „Блажен незлобивый поэт“), — не может иметь таких страстных почитателей, как тот, кто, подобно Гоголю, „питая грудь ненавистью“ ко всему низкому, пошлому и пагубному, „враждебным словом отрицанья“ против всего гнусного „проповедует любовь“ к добру и правде. Кто гладит по шерсти всех и всё, тот, кроме себя, не любит никого и ничего; кем довольны все, тот не делает ничего доброго, потому что добро невозможно без оскорбления зла. Кто никого не ненавидит, тому никто ничем не обязан. Гоголю многим обязаны те, которые нуждаются в защите; он стал во главе тех, которые отрицают злое и пошлое».35
Так раскрывает Чернышевский политические предпосылки своей огромной любви к Гоголю. В Гоголе он ценит поэта, ненавидящего «зло и пошлость», т. е. дореформенную русскую действительность, — писателя, пробуждающего в своих читателях революционные чувства. «Мертвые души» Гоголя, по мнению Чернышевского, — не гротеск, — плод оригинальной творческой фантазии, — не гениальная сатира на Россию, а высокохудожественное и совершенно правильное отображение подлинной дореформенной России. Если же есть в этом отображении недостатки, то разве в том отношении, что оно недостаточно бичует дореформенную Россию, которая в действительности была еще отвратительнее и ужаснее, чем гоголевская.
Конечно, Чернышевскому трудно было выражать подобные мысли по цензурным условиям, но внимательно вчитываясь в его статьи, можно эти мысли заметить. Так например, в третьей статье «Очерков», полемизируя с Шевыревым по вопросу об оценке «Мертвых душ», Чернышевский ставит ему, между прочим, такой вопрос: «Нам нужен прямой ответ: правда или вздорная фантазия „Мертвые души“, пустая выдумка праздного воображения или картина действительного быта?» Вслед за этим Чернышевский с возмущением цитирует слова Шевырева о том, что общество, изображенное в «Мертвых душах», «не существует, не может существовать на самом деле», что при создании города N «фантазия поэта разыгралась вволю и почти отрешилась от существенной жизни».36
А в седьмой статье «Очерков гоголевского периода», которая печаталась уже при несколько изменившейся цензурной обстановке, Чернышевский прямо говорит о том, что сарказм Гоголя был скромен и ограничен по сравнению с действительностью. «Белинский — читаем мы в этой статье, — восхищался „Ревизором“ и „Мертвыми душами“. Подумаем хорошенько, мог ли бы восхищаться этими произведениями человек неумеренный в своих желаниях? Неужели в самом деле сарказм Гоголя не знает никаких границ? Напротив, стоит вспомнить хотя о Диккенсе, не говоря уже о французских писателях прошлого века, и мы должны будем признаться, что сарказм Гоголя очень скромен и ограничен».37
Но если сравнивать Гоголя с другими русскими писателями, приходится признать, что никто из них не мог сравниться с Гоголем по силе обличения, негодования и сарказма. За эту силу и беспощадность обличения Чернышевский безоговорочно прощает Гоголю все его поздние ошибки, не исключая и «Выбранных мест из переписки с друзьями», и в этом самое существенное различие между суждениями Чернышевского и Белинского о Гоголе.
Что Чернышевский был сильно озабочен восстановлением литературной репутации Гоголя, поколебленной Белинским, — это ясно видно из его разбора второго тома «Мертвых душ», который дан в пространном примечании к первой статье. Неслучайно сосредоточивает Чернышевский всё свое внимание на разборе этого произведения, которое появилось в печати уже после смерти Белинского и Гоголя и которое дает возможность судить о направлении творчества Гоголя в последние годы его жизни. Весь разбор построен так, чтобы из него с неопровержимой ясностью вытекало, что художественный талант Гоголя не ослабел и направление его творчества не изменилось и в последние годы его жизни.
Основные мысли этого разбора сводятся к следующему: говорить о напечатанных главах «Мертвых душ» как о цельном, хотя бы и черновом эскизе, нет никакой возможности. Многие из сохранившихся страниц были, как видно, отброшены Гоголем и заменены другими страницами, впоследствии, может быть, также отброшенными. Ничего нет удивительного в том, что среди этих отрывков некоторые слабы по мысли и по выполнению: «таковы особенно отрывки, в которых изображаются идеалы самого автора, например, дивный воспитатель Тентетникова, многие страницы отрывка о Костанжогло, многие страницы отрывка о Муразове». Фальшивая идеализация рационального хозяйства Костанжогло имеет объективно реакционный смысл, так как Гоголь идеализирует здесь такие социальные явления, которые по существу отвратительны, не замечая в сфере действий Костанжогло тех язв, «которые так хорошо видел и добросовестно изобличал Гоголь в других сферах». Однако не следует забывать, что дошедшие до нас главы второго тома «Мертвых душ» — только один из черновых вариантов. «Мы не имеем права утверждать, что стремление разлить отрадный колорит по сочинению пересилило бы…. художническую критику в авторе, который был и неумолимым к себе и проницательным критиком». Самый текст опубликованных глав дает основания предполагать обратное. В уцелевших отрывках очень много таких страниц, которые должны быть причислены к лучшему, что когда-либо давал нам Гоголь. Следует очень подробный и длинный перечень таких мест, заканчивающийся выводом: «в большей части отрывков, несмотря на их неотделанность, великий талант Гоголя является с прежнею своею силою, свежестью, с благородством направления, врожденным его высокой натуре».38
Если основной задачей «Очерков гоголевского периода» было востановление литературного авторитета Гоголя и Белинского, если эти «Очерки» при всем богатстве использованного фактического материала по замыслу своему представляли собой вполне злободневное и полемическое произведение, то из этого отнюдь не следует, что Чернышевский не интересовался творчеством Гоголя как определенной историко-литературной проблемой. Уже в «Очерках гоголевского периода» он ставил вопрос о значении Гоголя в истории руссской литературы. Не подлежит однако никакому сомнению, что в этих «Очерках» Чернышевский не высказал и десятой доли того, что он мог и хотел сказать о творчестве Гоголя и о Гоголе вообще. Сам Чернышевский не считал это произведение законченным. В начале первой статьи «Очерков» он писал, что русская литература в последние годы приобрела несколько новых талантов, которые успели уже дать несколько произведений, замечательных своими художественными достоинствами и своим живым содержанием. «И если в наших статьях, — писал он, — отразится хотя сколько-нибудь начало движения, выразившееся в этих произведениях, они будут не совершенно лишены предчувствия о более полном и глубоком развитии русской литературы».39 Как известно, в девяти статьях, входящих в состав «Очерков гоголевского периода», Чернышевский не успел дать характеристику литературного движения пятидесятых годов. Однако он не отказался от этого намерения, и последняя его статья, входящая в «Очерки гоголевского периода», заканчивается такими словами: «Если обстоятельства позволят нам исполнить во всем размере план, по которому начаты наши „Очерки“, и первая часть которых — обозрение критики — нами кончена, то мы должны будем обозревать во второй части нашего труда деятельность русских поэтов и беллетристов, начиная с Гоголя до настоящего времени».40
Если бы этот замысел был осуществлен, Чернышевский вне всякого сомнения очень подробно остановился бы на истории творчества Гоголя и, вероятно, дал бы развернутую оценку произведений Гоголя как с точки зрения их социальной значимости, так и с точки зрения их художественных достоинств. Но на это у него просто не хватило времени: работа над «Очерками гоголевского периода» продолжалась до конца 1856 г. (последняя статья появилась в декабрьской книжке «Современника» за 1856 г.), а в конце следующего 1857 г. Чернышевский уже отошел от литературно-критической работы, сосредоточив свое внимание на внутренней политике и, главным образом, на крестьянском вопросе.
Он успел, однако, до этого напечатать ряд рецензий и заметок, касающихся творчества Гоголя и его биографии, а именно: в мартовском номере «Современника» за 1856 г. — заметку о письмах Гоголя, печатавшихся в «Москвитянине»; в майской книжке «Современника» за тот же год — пространную рецензию на книгу Кулиша «Записки о жизни Н. В. Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем»; наконец, в июльской книжке «Современника» за тот же год — такую же пространную рецензию на V и VI тт. собрания сочинений Гоголя в издании Трушковского.
Все эти рецензии и заметки имели, однако, случайный характер; в историко-литературном отношении гораздо важнее большая статья Чернышевского «Сочинения и письма Гоголя, издание П. А. Кулиша», напечатанная в августовской книжке «Современника» за 1857 г.
В статье этой Чернышевский частично развивает те же тезисы, которые развивались в «Очерках гоголевского периода русской литературы» — тезисы, целью которых является литературная реабилитация Гоголя.
Снова характеризует он Гоголя как писателя и как человека, повторяя и углубляя то, что было намечено еще в первом наброске рецензии на издание 1855 г., оставшемся ненапечатанным.
«Гоголь писал о тех явлениях, которые волновали его благородную натуру, — говорит Чернышевский, — и довольствовался тем, что разоблачает эти явления; откуда возникли эти явления, каково их отношение к общим принципам нашей жизни, никто ему не говорил, а самому ему еще рано было для таких отвлеченностей отрываться от непосредственного созерцания жизни… Но впечатление, производимое безобразными явлениями жизни на его высокую и сильную натуру, было так сильно, что произведения его оживлены были энергиею негодования, о которой не имели понятия люди, бывшие его учителями и друзьями».41
Мы видим, что Чернышевский пытается здесь разрешить противоречие между субъективным сознанием Гоголя и объективным значением его произведений указанием на своеобразие личности Гоголя: Гоголь — писатель не способный к отвлеченному мышлению, сам не понимающий объективного значения своих произведений; однако «энергия негодования», которой проникнуты произведения Гоголя, выдвигает его на первое место из всех русских писателей и заставляет нас забыть и простить все его заблуждения и ошибки. Источники этой энергии Чернышевский видит в своеобразной и глубоко привлекательной личности Гоголя.
«Многосложен его характер, — пишет Чернышевский, — и до сих пор загадочны многие черты его. Но то очевидно с первого взгляда, что отличительными качествами его натуры была энергия, сила, страсть; это был один из тех энтузиастов от природы, которым нет середины: или дремать, или кипеть жизнью».42
Снова ставит Чернышевский вопрос о том, умерла ли в Гоголе способность к художественному творчеству и, в частности, к сатирическому изображению действительности в последние годы его жизни, и снова отвечает на этот вопрос отрицательно, указывая, что общее направление второго тома «Мертвых душ» таково же, как и направление первого тома.
«Кроме того, — пишет Чернышевский, — надо вспомнить, что когда явился первый том „Мертвых душ“, Гоголь уже гораздо более года, быть может, года два был предан аскетическому направлению, — это обнаруживается письмами, — однакож оно не помешало ему познакомить свет с Чичиковым и его свитою».
По мнению Чернышевского, то обстоятельство, что в конце жизни Гоголя аскетизм подавил в нем все другие стремления, также не может играть решающей роли для характеристики последнего периода его творчества. «Аскетическое направление, — пишет Чернышевский, — имеет совершенно различный смысл, смотря по тому, из каких стремлений вытекает… Вы сказали: „аскетизм“ и думаете, что этим уже всё решено. Одно слово само по себе ничего не значит». Аскетизм Гоголя, по мнению Чернышевского, нельзя смешивать с аскетизмом каких-нибудь иезуитов, у которых цель проповеди об аскетизме состоит в том, чтобы приучить несчастных и голодных к мысли, что они вечно должны быть голодны. Наоборот, его можно сравнить с аскетизмом Иоанна Златоуста, или Массильона, проповедь которых возникла из благородного негодования на развратную и пустую роскошь.43
Мы видим таким образом, что и эта новая статья Чернышевского в значительной степени посвящена всё той же задаче литературной реабилитации Гоголя, причем Чернышевский естественно больше всего старается защитить и оправдать Гоголя от тех упреков и обвинений, которые шли или могли итти из левого лагеря. Однако главная ценность статьи Чернышевского не в этом.
Гораздо важнее высказанные в этой статье соображения Чернышевского об исторической закономерности всего идеологического пути Гоголя, о неразрывной связи его идеологической эволюции с особенностями его эпохи.
Вот как характеризует Чернышевский культурный уровень русского общества того времени, когда Гоголь впервые приехал в Петербург. «За десять лет перед тем, десятью годами позже того, в петербургской молодежи было одушевление так называемыми возвышенными идеями. Около 1830 г. ничего такого не оказывалось. Молодежь восхищалась Пушкиным, да и то без прежнего энтузиазма; кроме восхищения Пушкиным едва ли можно было найти в ней какие-нибудь стремления, переходящие за границу молодых развлечений…. Конечно, и тогдашняя молодежь не была бы враждебна к заоблачным мыслям о судьбах человечества, о мировых вопросах, о благе России и т. п., еслиб что-нибудь услышала об этих идеях. Но дело в том, что неоткуда и не от кого было ей слышать о подобных предметах».44
С большой проницательностью раскрывает Чернышевский как совершенно естественно, с роковой необходимостью укреплялось в Гоголе его реакционное и крепостническое миросозерцание. Шаг за шагом следит Чернышевский за историей духовного роста Гоголя, используя общеизвестные факты его биографии. Однако метод Чернышевского нельзя назвать биографическим, так как факты, которыми он оперирует, неизменно получают у него историческое и социологическое осмысление с точки зрения революционно настроенной демократической интеллигенции. Прежде всего это относится к оценке того воздействия, которое оказало в свое время на Гоголя общение с Пушкиным и его кружком. В отличие от традиционной точки зрения Чернышевский расценивает это общение как факт, сыгравший отрицательную роль в истории идеологического пути Гоголя. С точки зрения Чернышевского знакомство молодого Гоголя с Пушкиным и с его друзьями, в сущности говоря, помешало молодому писателю поднять свое философское и политическое мировоззрение на более высокий уровень.
Здесь нам снова приходится сослаться на неопубликованный до сих пор рукописный материал. Рукопись статьи «Сочинения и письма Гоголя, издание Кулиша», хранящаяся в Саратовском доме-музее им. Чернышевского, имеет целый ряд весьма любопытных отличий от печатного текста. Отдельные фразы и целые куски, размером иногда в несколько страниц, имеющиеся в рукописи, в печатном тексте отсутствуют. Сопоставление печатного текста статьи с этими пропущенными местами дает очень много для понимания подлинной точки зрения Чернышевского на литературную среду, в которой вращался Гоголь в тридцатых и сороковых годах.
Уже на основании печатного текста статьи можно заметить, что Чернышевский не видит принципиальной разницы между влиянием самого Пушкина на Гоголя и влиянием на него тех литераторов, с которыми Гоголь вошел в общение благодаря своему знакомству с Пушкиным.
Влияние Пушкина на Гоголя оценивается Чернышевским следующим образом: «Скоро Гоголь сделался литератором, и случайность, которая до сих пор называется необыкновенно счастливой и благотворной для развития творческих сил Гоголя, ввела его в кружок, состоявший из избраннейших писателей тогдашнего Петербурга. Первым был в этом кружке человек с талантом действительно великим, с умом действительно очень быстрым, с характером действительно очень благородным в частной жизни. Пушкин ободрял молодого писателя и внушал ему, каким путем надобно итти к поэтической славе. Но каков мог быть характер этих внушений? Известен образ мыслей, вполне развившийся в Пушкине, когда прежние его руководители сменились новыми друзьями и прежняя неприятная обстановка заменилась благосклонностью со стороны людей, третировавших Пушкина некогда как дерзкого мальчишку. До конца жизни Пушкин оставался благородным человеком в частной жизни: человеком современных убеждений он никогда не был; прежде под влияниями, о которых вспоминает в „Арионе“ — казался, а теперь даже и не казался. Он мог говорить об искусстве с художественной стороны, ссылаясь на глубокомысленного Катенина, мог прочитать молодому Гоголю прекрасное стихотворение „Поэт и чернь“ с знаменитыми стихами
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв и т. д.,
мог сказать Гоголю, что Полевой — пустой и вздорный крикун; мог похвалить непритворную веселость „Вечеров на хуторе“. Всё это, пожалуй, и хорошо, но всего этого мало; а по правде говоря, не всё это и хорошо».45
Итак, по мнению Чернышевского, общение Гоголя с Пушкиным было вовсе не так благотворно для развития таланта Гоголя, как об этом привыкли говорить. О влиянии же Языкова и Жуковского Чернышевский в печатном тексте статьи говорит очень мало и довольно сдержанно, так что его отрицательное отношение к этому влиянию приходится угадывать, читая между строк. Чернышевский указывает, что влияние Жуковского и Языкова могло усилить в Гоголе наклонность к аскетизму, указывает, что Жуковский и Языков оказали Гоголю много услуг, а Шевырев «ободрял наклонности», которые «овладевали умственной жизнию Гоголя», и затем заявляет: «Этим знакомствам надобно приписывать сильное участие в образовании у Гоголя того взгляда на жизнь, который выразился „Перепискою с друзьями“. По всем соображениям особенно сильно должно было быть в этом случае влияние Жуковского».46
Создается впечатление, что Чернышевский склонен был считать влияние Пушкина на Гоголя чуть ли не более вредным, чем влияние других литераторов. Между тем, совершенно иная картина представится нам, если мы обратимся к рукописи.
После фразы: «за недостатком прямых сведений о нравственной жизни Гоголя мы прежде всего постараемся отгадать, с какими влияниями мог он встречаться в тех обществах», — фразы, имеющейся и в печатном тексте, — в рукописи следует абзац, в котором Чернышевский заявляет, что хочет дать нечто в роде вымышленного рассказа о том, каков мог быть характер кружков, вовлекавших в себя Гоголя. «Пусть читатели смотрят на эту часть нашей статьи как на отрывок из романа», говорит Чернышевский.
За этим следует абзац о влиянии Пушкина на Гоголя, уже приведенный нами выше, а затем пять чрезвычайно едких характеристик, полный текст которых воспроизведен в приложении к нашей статье.
Все характеристики безыменны, однако по целому ряду признаков легко установить, кого Чернышевский имеет в виду. Охарактеризованы последовательно Языков, Жуковский, Плетнев, Погодин и Шевырев. Все характеристики имеют чисто памфлетный характер, их могла породить только обостренная классовая ненависть и презрение политического борца-революционера к выразителям идеологии крепостников-помещиков николаевской эпохи. Языков охарактеризован как поэт-циник, более развратный, впрочем, на словах, чем на деле, и как человек, никогда не имевший твердых убеждений. Еще язвительнее характеристика Жуковского как человека с примитивно-чувствительной психологией и вместе с тем — с умением устраивать свои дела. В характеристике Плетнева использованы факты его биографии: посредственные успехи в науках, быстрая карьера благодаря связям с влиятельными лицами и пр.
Из многочисленных критических статей Плетнева привлекается лишь одна статья о Шекспире, напечатанная в 1837 г. в «Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду». Зато не без едкости упомянуты стихотворные опыты Плетнева.
Известно, что вслед за знакомством с Плетневым, Пушкиным и Жуковским, Гоголь в 1832—1835 гг. завязывает отношения с теми московскими литераторами, которые вскоре самоопределились как славянофилы разных оттенков: с Погодиным, С. Т. Аксаковым, отчасти (пока только письменно) с Шевыревым. Об этих новых связях и знакомствах Чернышевский говорит так: «нашему воображению открывается новый горизонт, фантазия увлекает нас в иную страну к другим поэтическим образам. Известность писателя расширяется, он приобретает новых друзей. Прежние типы не заключали в себе никаких материалов, способных обнаруживать влияние на убеждения человека. Теперь нам предстают образы с большим умственным содержанием».
Следует характеристика Погодина, для которой использованы такие черты, как склонность к скопидомству и тонким денежным расчетам, тесные связи с людьми, подчиняющимися его влиянию, и способность оказывать сильное воздействие на людей с неокрепшим миросозерцанием.
Для характеристики же политических убеждений Погодина использованы наиболее известные исторические и публицистические его работы, преимущественно те, в которых заключаются панегирики самодержавию как форме правления, исторически оправданной и соответствующей свойствам русского народа.
Наконец, Шевырев характеризуется как человек совершенно бездарный, лишенный здравого смысла, но умеющий производить впечатление великого мыслителя на несведущих людей; как человек невероятно тщеславный, мелочный и мстительный и ярый реакционер по своим политическим убеждениям.47
Следующие затем выводы о закономерности всего идеологического пути Гоголя в рукописном тексте сформулированы гораздо яснее и откровеннее, чем в печатной редакции.
Так например, в печатном тексте статьи может быть угадана следующая мысль: если бы Гоголь мог своевременно войти в общение не с членами пушкинского кружка и московскими славянофилами, а, скажем, с Полевым или с Надеждиным, не говоря уже о кружке Белинского и Герцена, то его идеологическое развитие могло бы пойти иным путем. Чернышевский спрашивает: «Но каким же образом Гоголь, при своем гениальном уме, мог останавливаться на отдельных фактах, не возводя их к общему устройству жизни? Каким образом мог он удовлетвориться вздорными и поверхностными объяснениями, какие мимоходом удавалось ему слышать? Наконец, каким образом не сошелся он с людьми, серьезность взгляда которых, повидимому, более гармонировала с его собственною натурою?»
Отвечая на эти вопросы, Чернышевский напоминает, что Гоголь во время своей молодости «около 1827—1834 годов» — не мог «знать таких людей». «В Москве был, правда, Полевой; но Полевой тогда находился в разладе с Пушкиным, и надобно по всему заключать, что в кругу Пушкина считался он человеком очень дурным и по своим личным качествам и по образу мыслей…; правда, был тогда в Москве Надеждин, но Надеждин выступил злым критиком Пушкина и долго внушал негодование всему пушкинскому кружку». Чернышевский устанавливает, что только «через много лет, — в те годы, когда уже готов был первый том „Мертвых душ“ (1840—1841), сделались известны массе публики…. люди другого направления» (т. е. Белинский и его кружок), но в то время Гоголь был уже окружен «ореолом собственного величия» и ему уже поздно было учиться у людей, которые были гораздо моложе его.48
Мы видим, что хотя Чернышевский очень искусно обходит здесь цензурные затруднения, не называя ни одного имени, но всё же его мысль до конца не выражена. Почему же всё-таки общение с Полевым и Надеждиным могло бы быть более полезно для Гоголя, чем общение с членами пушкинского кружка? Какой вообще смысл имеет это противопоставление членов пушкинского кружка Полевому и Надеждину?
Ответ на эти вопросы находится только в рукописной редакции, где после приведенного выше абзаца следует такой текст:
"Все люди, бывшие близкими к Гоголю, были исполнены враждою к критике молодого поколения и с презрительной враждою говорили о ней.
«Надобно заметить еще одну черту, отличавшую кружок, в котором прошла литературная молодость Гоголя. Он был очень исключителен, более нежели какой-нибудь другой кружок; со смерти Пушкина он не принял в себя ни одного из новых талантов, сам Лермонтов хотя по своему общественному положению и занимал почетное место в большом свете, не был удостоен особенной благосклонности от этого кружка. Тем менее мог думать Гоголь о литературном сближении с людьми, вовсе не отличавшимися блестящим происхождением. „Но сам он вовсе не был знатен родом“. Так, но принятие в кружок было своего рода отличием для удостоенных этой почести — более важным, нежели все прежние титулы».
Совершенно ясно, что противопоставления Чернышевского имеют характер классовый, что они целиком построены на классовом принципе. Чернышевский вовсе не был безусловным поклонником, тем более единомышленником таких людей, как Полевой или Надеждин. Само собой разумеется, что когда Чернышевский говорит о том, что влияние Полевого на Гоголя могло бы быть благотворно, он имеет в виду деятельность Полевого до 1834 г., т. е. в годы издания «Московского Телеграфа». Влияние Полевого на Гоголя Чернышевский должен был считать благотворным по самому характеру журнала Полевого, журнала, для своего времени, общественно и литературно прогрессивного, который свергал установившиеся в дворянской литературе авторитеты, боролся за пересмотр устаревших и реакционных представлений о ходе русской истории, знакомил в своем журнале русскую публику с новейшими достижениями западноевропейской науки и т. д. Надеждин должен был импонировать Чернышевскому, во-первых, тем, что в качестве критика требовал от литературных произведений серьезного содержания, во-вторых, тем, что он, по мнению Чернышевского, оказал очень сильное воздействие на Белинского.
Противопоставляя Полевому и Надеждину членов пушкинского кружка и московских славянофилов, Чернышевский не ограничивается тем, что обвиняет их в аполитичном эстетизме или в реакционности. Он указывает на классовую исключительность этого кружка и с полным основанием придает этой классовой исключительности большое значение. Он не только объясняет, почему Гоголь пришел в конце концов к «Выбранным местам из переписки с друзьями», но с обычной для него ясностью и простотой показывает, что Гоголь, начавший свою литературную деятельность в момент наиболее мрачной политической реакции и идейного безвременья, не получивший в ранней юности солидного образования и способности разбираться в социальных и политических проблемах, а впоследствии оказавшийся в среде отчасти аполитичной, отчасти явно реакционной, — не мог кончить иначе.
Каким же образом выработался всё-таки из Гоголя писатель, произведения которого обладают содержанием огромной социальной ценности? Чернышевский ставит и этот вопрос, и его рассуждения на этот счет очень значительны. По мнению Чернышевского, хотя историческая обстановка и общественно-литературная среда, в которой жил Гоголь, отнюдь не благоприятствовали развитию его политического мышления, но всё же Гоголь в очень большой степени обладал способностью глубоко переживать и живо откликаться на те частные отрицательные явления, которые он наблюдал в течение всей своей жизни и которые вызывали его негодование. Больше того, Гоголь обладал инстинктивным стремлением к выработке твердого социально-политического миросозерцания, и трагедия его жизни заключалась в том, что судьба не предоставила ему никаких средств, никаких путей для этого.
Всячески приспособляясь к цензурным требованиям, Чернышевский пытается выразить ту мысль, что самый мистицизм Гоголя и его религиозность естественно вытекали из неудовлетворенной потребности как-нибудь осмыслить окружавшую его действительность, дать какой-либо исход своим социальным переживаниям. С точки зрения Чернышевского Гоголь стал усиленно читать религиозную литературу и перестроил в конце концов всю свою жизнь в соответствии с религиозными требованиями именно потому, что никто не указал ему своевременно на те философские, исторические или политико-экономические книги, которые могли бы помочь ему в его стремлении к выработке миросозерцания. «Общество оставило его под влиянием уроков и рекомендаций, какие слышал он в детстве, — говорит Чернышевский, — потому что это общество никогда не занималось теми высокими нравственными вопросами, о которых слышал некогда ребенок от своей матери…. он не знал, к каким книгам обратиться ему кроме тех, какие некогда советовали ему читать в родительском доме… ясно видишь, когда читаешь „Авторскую исповедь“, что Гоголю не приходит и в голову мысль о возможности такого возражения: „Ты читал не те книги, какие нужно было тебе читать“».49
Выяснению неизбежности трагического исхода для творчества и самой жизни Гоголя и вместе с тем — окончательной реабилитации Гоголя посвящен конец статьи Чернышевского. «Человек „разумной середины“ — говорит Чернышевский на одной из последних страниц статьи, — может держаться каких угодно теорий, и всё-таки проживет свой век мирно и счастливо. Но Гоголь был не таков. С ним нельзя было шутить идеями. Воспитание и общество, случай и друзья поставили его на путь, по которому безопасно шли эти друзья, — что� он наделал с собою, став на этот путь, каждый из нас знает».50
Статья 1857 г. «Сочинения Н. В. Гоголя, изд. Кулиша» была последней статьей Чернышевского с установкой на литературную реабилитацию Гоголя и на сочувственную оценку его творчества. Концепция русского литературного процесса, выработавшаяся у Чернышевского в начале пятидесятых годов, в это время уже переставала удовлетворять его. Русская литература не пошла по тому пути, по которому она должна была пойти с точки зрения Чернышевского. В связи с обострением классовой и политической борьбы, часть писателей, на которых возлагал надежду Чернышевский, — в том числе Тургенев и Григорович, — заняла классово-ограниченные позиции воинствующего эстетизма, а другие (например Писемский) перешли даже в лагерь реакции. Наоборот, с середины пятидесятых годов в литературе выдвигаются новые течения, возникает так называемая «обличительная литература», укрепляется литературный авторитет Салтыкова-Щедрина, затем начинают появляться произведения таких писателей, как Николай Успенский, Помяловский, Решетников и др. — радикально и революционно настроенных разночинцев, творчество которых сравнительно мало было связано с традициями дворянской литературы. Как мы уже указывали, стремление Чернышевского восстановить и укрепить литературный авторитет Гоголя в значительной степени было связано с его заботами о современной ему литературе. Неудивительно, что впоследствии происходит обратное: под влиянием расслоения в современной Чернышевскому писательской среде, под влиянием всё более и более обостряющейся классовой борьбы в литературе, начинает изменяться и отношение Чернышевского к Гоголю.
Уже в статье 1857 г., рассмотренной нами выше, можно найти признаки какого-то нового восприятия Гоголя, какого-то нового к нему отношения. Чернышевский говорит в одном месте этой статьи, что когда Гоголь писал комедию «Ревизор», ему не приходило в голову понятие «бесправность», или мысль о том, существуют ли в других странах явления, подобные тем, которые он изображает. За этим следует такое сравнение Гоголя с Щедриным: «Теперь, например, Щедрин вовсе не так инстинктивно смотрит на взяточничество — прочтите его рассказы „Неумелые“ и „Озорники“, и вы убедитесь, что он очень хорошо понимает, откуда возникает взяточничество, какими фактами оно поддерживается, какими фактами могло бы быть истреблено. У Гоголя вы не найдете ничего подобного мыслям, проникающим эти рассказы. Он видит только частный факт, справедливо негодует на него, и тем кончается дело».51
Мы видим, что стоило появиться в печати «Губернским очеркам» Щедрина и Чернышевский уже начинает обращать внимание на ту особенность творчества Гоголя, которая не совпадает с одним из основных требований его эстетики — на неспособность Гоголя давать объяснение изображаемой им действительности. Приблизительно в то же время, но несколько раньше, — в статье «Шиллер в переводе русских поэтов» (Современник, 1857, январь) Чернышевский поставил вопрос о сравнительной оценке творчества Гоголя и творчества передовых западноевропейских писателей и так разрешил этот вопрос: «Как ни высоко ценим мы значение Гоголя, но мы колеблемся, можно ли сказать положительным образом, чтобы иностранные писатели имели на развитие литературной мысли в русском обществе менее влияния, нежели творец „Ревизора“ и „Мертвых душ“… Содержание чужих гениальных писателей, — что делать, надобно сознаться, — шире; художественная форма их произведений, и в этом надобно сознаться — совершеннее; они стоят дальше от нас, но фигуры их колоссальнее; мы не с такою кровною любовью подчиняемся их мысли, — но если на стороне Гоголя наше субъективное сочувствие, то на стороне их превосходство объективного величия и совершенства…»52
Прошло еще несколько лет; наступил момент исторического перелома. После 19 февраля 1861 г. стало ясно, что судьбы крестьянской революции, идеологом которой был Чернышевский, поставлены на карту. Прямо встал вопрос — удовлетворится ли крестьянство царской реформой; если да, то на долгие годы будет сохранена дворянская монархия, будут закреплены пережитки крепостничества в экономике и жестокая эксплоатация трудящихся. Если нет, — удастся организовать народное восстание, которое выльется в крестьянскую социалистическую революцию. В это время Чернышевский пишет известную свою прокламацию «К барским крестьянам»; полемическая деятельность Чернышевского в это время достигает наибольшего напряжения, и он разочаровывается в дворянской литературе.
Мы указывали уже на статью «Не начало ли перемены», в которой Чернышевский выразил свое разочарование в творчестве таких писателей, как Тургенев и Григорович. Установка на крестьянскую революцию была, конечно, несовместима с барским гуманизмом по отношению к народу, и именно эту мысль выражает Чернышевский в названной статье. Для нас в данном случае важно то, что он говорит в этой статье о Гоголе.
Как мы уже указывали, повести Тургенева и Григоровича из народного быта Чернышевский в этой статье выводит из «Шинели» Гоголя. При этом самая «Шинель» Гоголя в этой статье разбирается довольно подробно и с довольно своеобразной точки зрения: в результате разбора Чернышевского произведение Гоголя получает совершенно не тот смысл, какой приписывала ему в свое время передовая русская критика с Белинским во главе.
«Упоминает ли Гоголь о каких-нибудь недостатках Акакия Акакиевича?» — спрашивает Чернышевский. — «Нет, Акакий Акакиевич безусловно прав и хорош; вся беда его приписывается бесчувствию, пошлости, грубости людей, от которых зависит его судьба…. Акакий Акакиевич страдает и погибает от человеческого жестокосердия… подлецом почел бы себя Гоголь, если бы рассказал нам о нем другим тоном».
В действительности же, по мнению Чернышевского, Акакий Акакиевич погиб вовсе не от человеческого жестокосердия, а от других причин. «Разве было можно кому-нибудь в самом деле улучшить жизнь Акакия Акакиевича?… Скажите же пожалуйста, в ком заключалась причина бедствий и унижений Акакия Акакиевича? В нем самом, только в нем самом…. Акакий Акакиевич имел множество недостатков, при которых так и следовало ему жить и умереть, как он жил и умер. Он был круглый невежда и совершенный идиот, ни к чему неспособный. Это видно из рассказа о нем, хотя рассказ написан не с тою целью…»53
Раздраженный тон этих строк объясняется стремлением Чернышевского разоблачить несостоятельность дворянского гуманизма в литературе, — течения, которое, по его мнению, «не принесло никакой пользы народу» и доставляло только большое удовольствие просвещенным читателям, которые чувствовали себя добрее и лучше, потому что читали все эти произведения и умилялись.
Мы видим, что при всей своей любви к Гоголю и при всей своей склонности переоценивать значение Гоголя в истории русской литературы, Чернышевский под влиянием неумолимой логики событий в конце концов должен был сильно изменить свой взгляд на творчество Гоголя.
Подводя итоги, приходится сказать следующее: Чернышевский начал публиковать свои «Очерки гоголевского периода» в такой момент, когда в русской литературе и журналистике господствовали тенденции аполитичного, реакционно-дворянского эстетизма, когда вся деятельность социалистически и радикально настроенных писателей эпохи сороковых годов, — в первую очередь Белинского, — казалось, была сведена к нулю. Забвение Гоголя, или стремление переоценить его творчество с новой точки зрения были выражением реакционно-дворянских тенденций, и Чернышевский недаром чуть ли не в самом начале своей литературной деятельности поставил себе задачу одновременного восстановления литературного значения Гоголя и Белинского. Эта задача была им блестяще решена.
Затем Чернышевского заинтересовали другие вопросы, связанные с изучением Гоголя, и прежде всего — выяснение исторической закономерности идеологического пути Гоголя. Литературная наука в то время находилась в младенческом состоянии; Чернышевский имел в своем распоряжении ничтожный в количественном отношении материал первоисточников. Все эти обстоятельства не могли, конечно, не отразиться на характере его работы. Еще в «Очерках гоголевского периода» Чернышевский допустил ряд явных ошибок: мы не можем, конечно, согласиться с его суждениями о полной независимости Гоголя от влияний западноевропейских авторов, не можем принять его утверждения о том, что все лучшие произведения русской литературы первой половины пятидесятых годов имеют своим образцом произведения Гоголя, не можем, наконец, принять самого термина «гоголевский период» для обозначения эпохи тридцатых и сороковых годов. Больше того, даже та оценка влияния Пушкина на Гоголя, которую дает Чернышевский, до известной степени является спорной: Чернышевский несомненно недооценил воздействие Пушкина на Гоголя и несколько произвольно отождествил Пушкина с Жуковским, Языковым и Плетневым, объединяя всех этих литераторов как членов одного пушкинского кружка и не останавливаясь на их отличиях друг от друга.
Однако все эти оговорки отнюдь не могут умалить первостепенного исторического и методологического значения работ Чернышевского о Гоголе. Чернышевский был, конечно, не только историком литературы или литературным критиком, его историческое значение гораздо шире, во всех статьях он прежде всего ставил себе политические задачи, — но именно потому все его суждения о русской литературе и, в частности, его статьи о Гоголе имеют огромное значение для литературоведа-марксиста. Марксистское литературоведение должно считаться с тем, как истолковывал творчество Гоголя крупнейший революционный идеолог шестидесятых годов, видевший в Гоголе не выразителя идеологии реакционного дореформенного дворянства, а обличителя и обвинителя дореформенной действительности. Суждения Чернышевского об объективном смысле гоголевского творчества и об исторической закономерности идеологического пути Гоголя — с необходимыми дополнениями и уточнениями — должны быть признаны руководящими и для современного литературоведения.
337, 3 сн. «Развязка Ревизора»: Вот например, эпизод о дивном наставнике Тентетникова. <За этим должны были следовать цитаты: 1) из первой редакции, начиная словами: «В детстве был он…» и кончая словами… «заболел и умер.»; 2) из второй редакции, начиная словами: «Казалось, все клонилось» и кончая словами… заболел и умер>.
«Читатель заметит, что напыщенные фразы усилены и распространены Гоголем во второй редакции. Что это замечание прилагается не к одному эпизоду, а ко всему сохранившемуся отрывку второго тома, читатель увидит, сравнив еще эпизод о дивной русской девице, которой подобной не найдется в других странах. Вот первоначальная редакция. <Цитата из первой редакции, начиная словами: „Генерал жил генералом“ и кончая словами: „возраст человека…“ Соответственная выписка из второй редакции не сохранилась>.
339, 5 сн. Их судьба состоит в том, чтобы в людях подавленных несправедливостью и оскорблениями подавлять всякую мысль о борьбе против несправедливости и притеснений».
340, 2 везде и всегда. Припомните статейки г. Бланка: каких прекрасных слов ни положил он в основание своего желания: тут и патриотизм, тут и справедливость, тут и общее благо, тут и заботливость о тех меньших братьях, о которых велел заботиться Христос
340, 18 путем соображений. [Мы избираем странный способ. Как археологи стараются разгадать образ жизни и характер понятий какого-нибудь древнего племени по каким-нибудь обломанным утварям, выкапываемым из земли, так мы хотим] Как историки, занимающиеся древностью, стараются отгадать образ мыслей и характер стремлений какого-нибудь Лициния Столона или Ливия Друза по соображениям обстоятельств, среди которых он жил, с темными отрывками его речей, отрывками искаженными и обрезанными по произволу, так мы хотим отгадывать характер и образ мыслей человека, умершего всего пять лет тому назад, человека, которого лично знали тысячи людей, которых мы можем расспрашивать о нем. Но что же делать, если до сих пор эти люди не сказали нам почти ничего такого, что могло бы дополнить пробелы, оставляемые его письмами, а письма не дают материалов для составления определительного понятия о важнейших чертах его умственной жизни? До сих пор мы знаем о Гоголе едва ли больше, нежели о каком-нибудь Лицинии Столоне, хотя биографические материалы о Лицинии Столоне составляют всего несколько страниц, а о Гоголе несколько толстых томов. Что ж делать, если современная история нашего общества и его значительнейших деятелей до сих пор остается для нас так же темна и загадочна, как история каких-нибудь бактриан или парфов? Поневоле надобно прибегать к догадкам и соображениям.
340, 27 среди которых жил, и в этих соображениях мы редко можем руководиться прямыми фактами, а большею частию должны будем создавать идеальные типы, которые, быть может, и не выражались в отдельных личностях и которые нам просто будут служить вымышленными представителями различных элементов современного общества в различных его кружках. За недостатком сведений о действительной жизни Гоголя мы хотим составить нечто в роде вымышленного рассказа о том, каков мог быть характер кружков, вовлекавших в себя Гоголя. Пусть читатели смотрят на эту часть нашей статьи, как на отрывок из романа.
340, 9 сн. этими людьми. То было самое жалкое и пустое время для молодого поколения, особенно в Петербурге.
342, 3 не всё это и хорошо. Кроме Пушкина мы не знаем никого из людей, приблизивших к себе Гоголя в ту эпоху; мы можем только перечитывать «Северные цветы» и «Литературную газету», воображать различное олицетворение тех или других статеек, тех или других стишков.
Вот, например, стишки, из которых возникает перед нами образ человека, когда-то бывшего не лишенным разгула в характере, но доканчивающего растрату этого разгула в довольно грязных пирушках, человека, у которого воображение развращено еще больше, нежели чувства, у которого среди бутылок и женщин изношенное сердце билось бы апатически ровно, если бы он не разгорячал себя искусственным насилованием воображения. Он — циник в жизни, но на словах он гораздо развратнее, нежели на деле, потому что чувства его уже утомлены, а фантазия всё еще усиливается раздражать их. Когда-то был он и здоров и боек, теперь мало в нем уже осталось бодрости и здоровья. Грязь, в которой он купается, была так груба, что осквернила только его чувства и фантазию, не коснувшись его убеждений; в частной жизни он остался честен, но твердым убеждениям некогда было образоваться в нем: пока сохранял силу его ум, он думал только о женщинах и вине; когда совершенно начнет он изнемогать от преждевременных старческих болезней, он будет хандрить за недостатком другого материала для серьезных мыслей.
Вот другой тип. Трудно отозваться об этом человеке дурно, потому что и дурные качества его (если они есть в нем) расплываются какими-то неопределенными пятнами, как и хорошие качества (если они есть в нем) испаряются каким-то туманом тепловатого свойства. Есть в нем ум? по всей вероятности, он мог бы быть хорошей нянькой, если б надеть на него юпку: он может сказать маленькому мальчику, что до зажженной свечки не надобно дотрагиваться, чтобы не обжечь пальчик, и не надобно слишком быстро бегать, чтобы не ушибить ножку. На это у него хватит ума. Есть в нём душа? это неизвестно, но есть какой-то пар [очень похожий на какое-то довольно милое и довольно доброе и, повидимому, довольно живое тело], в изрядном количестве поднимающийся кверху. Есть ли в нем честность? Это не подлежит никакому сомнению, но он умеет чрезвычайно мило [и спокойно] устраивать свои дела, так что ему очень тепло и спокойно жить на свете. Едва ли когда-нибудь испытал он в жизни хоть одну неприятность, но часто он о чем-то плачет, при чем лицо его сохраняет совершенно спокойное, почти радостное выражение. Кроме шуток, это очень хороший человек; с ним даже можно очень приятно поговорить: он всегда любезен и кроток, предметы разговора тоже не лишены интереса, например: что тяжелее перенести, — смерть милой или измену милой?
Но вот еще стишки. О, я очень люблю таких людей! если бы весь род человеческий состоял из таких людей, ни одного преступления, даже ни одного дурного поступка не совершалось бы на земле. Этот человек — мой идеал, идеал многих, которые гораздо умнее меня и его и в миллион раз талантливее нас. Он не богат ни умом, ни талантом, но мы все уважаем его ум и хвалим его таланты. Я часто дивился тому, как иные люди умеют пользоваться на благо себе (и другим, если благо других нужно для устройства их собственных делишек) теми скудными средствами, какие дала им природа, рассчитывавшая, что и малого для этих людей очень довольно. Вы [читатель, быть может], вероятно, читали Шекспира, но признайтесь: никто не дал вам ни чина, ни другой какой награды за то, что вы читали Шекспира, а вот этот господин только слышал о том, что есть Шекспир, прочел всего только две сцены из «Гамлета» в переводе Полевого и половину сцены из «Отелло» в переводе г. Ротчева, и он так ловко умеет изворачиваться этими познаниями, что все считают его великим знатоком Шекспировской поэзии, и даже какой-то меценат выхлопотал ему место столоначальника за то, что он — человек ученый. Судите же, каких бы степеней достиг он, если бы подобно вам прочел всего Шекспира! Вы, читатель, вероятно, в состояниии сообразить, что 2 × 2 = 4, но 5 × 5 = 25, никто однако не считает вас за то гениальным человеком и никто не советуется с вами, как с оракулом; он умеет считать только до десяти, как те островитяне, которые живут где-то на Тихом океане; сообразить, что 5 × 5 = 25, — на это уже не хватит у него способностей; он может сообразить только, что 2 × 2 = 4, но соображает это с таким глубокомыслием, с такою основательностию, что пользуется авторитетом человека с большим умом, и другой меценат выпросил ему производство из столоначальников в начальники отделения, как человеку замечательных дарований.
Но особенно славится он качествами своего сердца. Вероятно, вам случалось помогать кому-нибудь, хлопотать о ком-нибудь, и никто не считает вас за то человеком необычайной доброты, — конечно, потому что ваша доброта чужда расчетам: вы оказывали услуги людям потому, что вам приятно сделать кому-нибудь что-нибудь хорошее. Он, в сущности, никогда не хотел ни для кого ничего сделать; но иногда, по его расчетам, оказывалось выгодно приобрести такого-то или такого-то человека, и он был необыкновенно услужлив и обязателен относительно этих людей, он был с ними идеалом внимательности, сочувствия, услужливости, нежности и т. д.; потому что справедливо считается он Пиладом всех знаменитых Орестов, дружба которых могла быть ему полезна. На жизни его нет ни малейшего упрека: он всегда был несомненно добр, любезен, обходителен и честен. Последнеее качество заслуживает в нем особенной похвалы: в самом деле, какие усилия, какая напряженная внимательность к самому себе нужны были ему при его характере, чтобы ни разу не преступить законов честности.
Нашему воображению открывается новый горизонт, фантазия увлекает нас в иную страну к другим поэтическим образам. Известность писателя расширяется, он приобретает новых друзей. Прежние типы не заключали в себе никаких материалов, способных обнаруживать влияние на убеждения человека. Теперь нам предстают новые образы с большим умственным содержанием.
Странен человек, с которым мы знакомимся прежде других в новой главе нашего романа. Он — человек действительно ученый, действительно трудолюбивый, действительно любящий науку, но с этими качествами соединяется в нем чрезвычайное умение пользоваться своею наукою иногда для приобретения огромного дома за ничтожную цену, иногда для приобретения огромной суммы за продажу ничтожного дома. Но это — вещь посторонняя; мы хотим говорить об убеждениях. Есть у него убеждения в сущности честные и даже благие, но странна форма, в которой высказываются эти убеждения; эта форма — панегирик: мы лучше всех, все — дрянь в сравнении с нами; мы одни добры, все другие — эгоисты. Он хочет добра, но ждет этого добра не от людей, желающих добра, а от людей, преследующих всё доброе; вероятно, он думает и в области идей так же провести, как в области житейских сделок, — разница только та, что здесь он под видом дурного товара хочет дать нам хороший, а там под видом хорошего давал дурной. Сношения с этим человеком могут быть очень опасны для ума, не успевшего еще приобрести прочных убеждений: он приучит вас многое хорошее считать дурным, потому что оно не наше, он приучит вас восхищаться многим дурным, потому что оно принадлежит нам.
Его отрывистая речь чрезвычайно темна, его заключения обыкновенно противоречат посылкам, фактам, которыми он подтверждает свою мысль, обыкновенно противоречат ей. Например, он говорит, что надобно преклоняться перед русским земледельцем и тут же прибавляет, что грубость нравов и невежество — отличительные качества этого земледельца: он прибавляет, что надобно искоренить невежество, и тут же бранит все те средства, которыми искореняется невежество. Странен этот человек, но умен (хотя и кажется неправдоподобным), а каковы бы ни были его недостатки, как частного человека, он хочет добра своей родине (хоть хвалит всё то, в чем причина ее бедствий).
Дурно то, что у него есть, — мы не знаем, как назвать это отношение, — не то друзья, не то прислужники, не то ученики, которые из всех его разноречащих слов выбирают только те, которые лживы или туманны, и строят из них какую-то дикую систему самохвальства.
Вот один из них: он совершенно бездарен, но по какому-то капризу природы имеет способность говорить чрезвычайно витиеватые речи, так что приобретает имя русского Демосфена; он не может надлежащим образом связать двух мыслей — однако же постоянно строит глубокомысленные теории; он совершенно лишен здравого смысла, но он прочел множество книг, и люди неученые воображают его великим мыслителем, не будучи в состоянии понимать его речей: отуманенные пышным набором громких слов и мелочных фактов, они добродушно полагают, что непонятность его речи происходит от слишком большой мудрости ее. Всё это было бы еще не так вредно, если б не примешалось неизмеримое и чрезвычайно раздражительное тщеславие, которое заставляет нашего ученого осуждать всякую мысль, которая произнесена человеком, не признающим его гениальности. Он делает себя главою школы и в этом качестве проповедует убеждения, прямо противоположные тому, что говорится его врагами, а врагами своими он считает всех тех, кому здравый смысл и избыток честности не позволяют преклоняться перед ним. Таким образом составляется у него образ мыслей, очень похожий на системы Де-Местра, Бональда, Баадера, Шталя, с тою только разницею, что у тех людей была логика, а у него логика точно такова же, как у знаменитого Эккартсгаузена.
342, 9—10 на государственные дела? [То, что мы говорили до сих пор, разумеется, нимало не относится к кружку, в который вступил Гоголь, познакомившись с Пушкиным].
Мы вовсе не хотим сказать, что в том кругу литераторов, к которому примкнул Гоголь, были люди, сколько-нибудь походившие на то или другое из фантастических лиц, нами изображенных: напротив, было бы очевидно нелепостью предполагать возможным существование людей, подобных призракам, нами изображенным.
Мы хотели только представить олицетворение некоторых элементов, иногда встречаемых в обществе. Но мы совершенно забыли о развитии характера Гоголя под влиянием общественной обстановки.
343, 1 Вместо «ему не приходило в голову понятие „бесправность“»: «ему не приходили в голову понятия „произвол, бесправность централизация“» и т. п.
343, 21 его внимания, тем менее приходит ему в голову сравнивать нашу обстановку с какою-нибудь другою обстановкою.
345, 3 невозможно. Все люди, бывшие близкими к Гоголю, были исполнены враждою к критике молодого поколения и с презрительною враждою отзывались о ней.
Надобно заметить еще одну черту, отличавшую кружок, в котором прошла литературная молодость Гоголя. Он был очень исключителен, более, нежели какой-нибудь другой кружок; со смерти Пушкина он не принял в себя ни одного из новых талантов; сам Лермонтов, хотя по своему общественному положению занимал почетное место в большом свете, не был удостоен особенной благосклонности от этого кружка. Тем менее мог думать Гоголь о литературном сближении с людьми, вовсе не отличавшимися блестящим происхождением. «Но сам он вовсе не был знатен родом». Так, но принятие в кружок было своего рода отличием для удостоенных этой почести более важным, нежели все прежние титулы.
345, 33 Вместо «Мы говорили…. одно место»: "Мы говорили, что эту часть нашей статьи читатель может считать, пожалуй, романом, лишенным всяких фактических оснований, априорическим построением жизни человека, о жизни которого мы не имеем никаких сведений кроме того, что он был русский, был одарен очень сильною натурою и жил в известное время; что наши гипотезы читатель может считать построенными единственно на основании общих данных, более или менее относящихся к каждому умному человеку, родившемуся около 1810 года и заброшенному судьбою в Петербург, а не в частности на основании фактов, известных о Гоголе. Но если наши гипотезы придуманы и без всякого отношения к жизни Гоголя в частности, то они по какому-то счастливому случаю очень точно соответствуют с теми свидетельствами, которые оставил о себе Гоголь в «Авторской исповеди». Мы приведем из этой статьи одно место, переводя где нужно на обыкновенный язык ту эксцентрическую речь, к которой привык Гоголь в последние годы своей жизни [изд. П. А. Кулиша, т. III, с. 500 и след.]
345, 2 сн. [Гоголь тут воображает, что высказывает о себе что-то необыкновенное, невероятное, — и многие, обманувшись странною формою его признаний, не поверили ему; а в самом деле душевная тоска очень часто бывала уделом комических писателей; Сервантес писал Дон-Кихота вовсе не в веселом расположении духа; шутка на словах и на бумаге очень часто бывала только средством разогнать грусть, стеснявшую сердце. Гоголь свою тоску приписывает болезни, — действительно он с самой молодости жалуется в письмах на плохое здоровье, и болезнь могла служить…]
[Гоголь тут воображает, что высказывает о себе что-то необыкновенное, невероятное…]
358, 5 Вместо «Да, пришли годы…. и нелепа эта жизнь»: "Да, пока не пришли годы, в которые человек вместо инстинкта природы должен принять своим руководителем разум, он был вождем своего народа благодаря мощному и благородному инстинкту своей натуры; но когда пришло время разуму овладеть инстинктом, когда по настоящему должна была бы начаться плодотворнейшая эпоха его деятельности, — оказалось, — о горе, о стыд наш! — оказалось, что жизнь среди нас исказила светлый дар его разума так, что он послужил только на погибель ему! Страшна и нелепа эта жизнь!
358, 19 через несколько лет не по какому-нибудь случайному сцеплению обстоятельств, — нет, потому что невыносимой стала ему жизнь, невыносимо стало ему оставаться на свете, и он искал смерти.
359, 17 Вместо «Мир тебе… Ты своею силой пал»: Мир тебе, человек слишком высоких и слишком сильных стремлений, не мог ты остаться здоровым и благоразумным среди нас
Мир тебе во тьме Эреба,
Ты своею силой пал.
370, 6 из наших литераторов, кроме двух журналистов, от которых отстранялся он своими литературными связями, и нескольких молодых людей, которых не мог он знать по их безвестности.
371, 16 тяжелая тоска[каждый из нас встречал таких людей, и не водою налиты их жилы. Они бывают дивно веселыми людьми если богаты какими-нибудь ощущениями, всё равно, — приятными или тяжелыми. Еще в детстве на них лежит особая печать: этот мальчик, если он не одушевлен порывом самой резвой веселости, если он не среди игры самым неугомонным шалуном, сидит задумчив, будто тяжело ему сидеть…]
Примечания
править1 В 1849 г. Анненков поместил в «Современнике» статью «Русская литература в 1848 году», в которой упоминал о каких-то «мыслящих людях», которые хоть и много поубавили «из фальшивого призрачного богатства нашей словесности, но… впали в ошибку другого рода: проповедуя всю жизнь сочетание поэзии и мысли как необходимого условия изящной литературы, они были увлечены образцами, в которых нашли его, придали им преувеличенное значение (курсив здесь и ниже мой. Г. Б.). Время уже показало преувеличенность надежд, возлагавшихся на нравственное и художественное влияние этих образцов, и оно же обмануло многие ожидания, поданные первыми трудами наших прославленных писателей». Статья Анненкова была направлена, главным образом, против Ф. М. Достоевского и против тех писателей, которые, по мнению Анненкова, ему подражали: против Я. П. Буткова и М. М. Достоевского. Однако не подлежит никакому сомнению, что под «мыслящими людьми», проповедывавшими всю жизнь сочетание поэзии и мысли, Анненков здесь подразумевал Белинского.
2 А. В. Дружинин. Собр. соч., т. VI, с. 637; впервые в «Библиотеке для чтения», 1852, № 5.
3 А. В. Дружинин. Собр. соч., т. VI, с. 639, впервые в «Библиотеке для чтения», 1852, «Письма иногороднего подписчика», письмо 28-е.
4 А. В. Дружинин. Собр. соч., т. VII, с. 57—58.
5 А. В. Дружинин. А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений, Библ. для чтения, 1855, отд. III, с. 71—104, и соч. Дружинина, т. VII, с. 59—60.
6 Е. Я. Колбасин, познакомившийся с Дружининым как раз в середине 50-х гг. и оставивший очень интересные воспоминания о членах редакции «Современника», характеризует Дружинина следующим образом: «это был добрый и образованный человек, большой англоман, но по принципам яростный крепостник и защитник мракобесия. Он владел сотней-другой крепостных душ и не допускал мысли о возможности освобождения крестьян. Некрасов страшно сердил его, наводя разговоры на этот предмет». Е. Я. Колбасин. Тени старого «Современника», Современник, 1911, № 8, с. 238.
7 Библиотека для чтения, т. 126, 1854, Литературная летопись, с. 2—16.
8 Северная Пчела, 1854, № 181 от 14 августа.
9 Н. Г. Чернышевский. Литературное наследие, ГИЗ, 1928, т. II, с. 25.
10 В. И. Ленин. Соч., изд. 2, т. XV, с. 144.
11 Н. Г. Чернышевский. Дневник. Изд-во политкаторжан, М., 1928. Запись 11 июля 1849 г.
12 Н. Г. Чернышевский. Дневник, с. 14.
13 В. И. Ленин. Материализм и эмпириокритицизм. Соч., изд. 2, т. XIII, с. 295.
14 Н. Г. Чернышевский. Собр. соч., изд. 1906 г., т. 10, ч. 2. Предисловие к 3 изд. "Эстетических отношений искусства к действительности, с. 191—192. Все дальнейшие цитаты по тому же изданию.
15 Н. Г. Чернышевский. Собр. соч., т. I, с. 33 и 35.
16 Неоговоренный курсив везде мой. Г. Б.
17 В окончательном тексте эти несколько страниц заменены следующим абзацом: «Главным деятелем критики гоголевского периода был Белинский. Читатели, быть может, извинят нас, что в настоящей статье мы не даем ни биографических сведений об этом писателе; ни даже его характеристики, потому что сообщение биографических подробностей не входит в план наших „Очерков“, ограничивающихся только рассмотрением произведений и не вдающихся в исследования о частной жизни и личном характере писателей. Мы сами первые чувствуем неполноту и, так сказать, отвлеченность этого плана и утешаемся только тем, что и неполный и сухой разбор всё-таки имеет некоторое, хотя временное значение, пока не являются труды более живые и полные». Соч. Чернышевского, т. II, с. 164.
Вынужденный тон этого объяснения явно указывает на то, что Чернышевский должен был исключить уже написанную им характеристику Белинского против своего желания.
18 В. Буш. Заметки об «Очерках гоголевского периода русской литературы». В сборнике: Н. Г. Чернышевский. Неизд. тексты, материалы и статьи, Саратов, 1928, с. 209.
19 В. Буш, назв. работа, с. 197.
20 Соч. Чернышевского, т. II, с. 272.
21 Там же, с. 273.
22 В. И. Ленин. Еще один поход на демократию. Соч., изд. 2, т. XVI, с. 132. Курсив в подлиннике.
23 «Современный Мир», 1911, № 9, с. 153—157. Письма Чернышевского к Некрасову от 24 и 26 сентября 1856 г. показывают, что Чернышевский в очень большой степени считался с отношением Некрасова к Дружинину. В первом из этих писем Чернышевский передает рассказ Григоровича о том, как Дружинин возмущал и расстраивал Григоровича своими нападениями на тенденции, которыми заразилась литература от Белинского". «Из слов моих о Дружинине, — прибавляет Чернышевский, — не заключите, что я враждую против него как прежде». Следовательно, прежде, т. е. как раз тогда, когда работа над «Очерками гоголевского периода русской литературы» только начиналась, Чернышевский, по собственному его признанию, враждовал с Дружининым. Любопытно также, что в письме к А. С. Зеленому от 26 сентября 1856 г. Чернышевский, говоря об отношении Дружинина к Белинскому, ставит его на одну доску с Булгариным: «… из людей, участвующих в петербургских журналах, даже те, которые не любят его… (т. е. Белинского. Г. Б.), не имеют о нем сказать ничего, кроме похвал (исключение остается за Булгариным, Дружининым и Гончаровым)». «Переписка Чернышевского с Некрасовым, Добролюбовым и А. С. Зеленым». Ред. Н. К. Пиксанова. М. — Л., 1925, с. 17, 22 и 25.
24 Соч. Чернышевского, т. II, с. 2—3.
25 Соч. Чернышевского, т. II, с. 5—6.
26 В этой статье Чернышевский, выступая против дворянской группы писателей, сближает их отношение к народу с отношением Гоголя к Акакию Акакиевичу; считает, что они затушевывают недостатки народа, налегая только на то, что он «несчастен, кроток и безответен». При этом Чернышевский говорит: «читайте повести из народного быта г. Григоровича и Тургенева со всеми их подражателями: всё это насквозь пропитано запахом „Шинели“ Акакия Акакиевича».
27 В статье «О русской повести и повестях Гоголя» Белинский характеризовал Гоголя, как «родоначальника русской прозы», а в статье «Взгляд на русскую литературу 1843 года» отдавал решительное предпочтение повестям Гоголя перед повестями Пушкина. См. Соч. Белинского, т. II, с. 212—236, и т. VIII, с. 397. В рецензии на первое издание «Мертвых душ» (1842 г.) Белинский характеризовал Гоголя как национального русского поэта (соч. Белинского, т. VII, с. 291). Наконец, в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» Белинский заявлял, что у Гоголя не было образца, не было предшественников ни в русской, ни в иностранных литературах" (Соч. Белинского, т. XI, с. 88).
28 Одним из первых попытался дифференцировать понятия «натуральная школа» и «гоголевская школа» Аполлон Григорьев. В статье «Русская литература в 1852 г.», «Москвитянин», 1853, № 1, Аполлон Григорьев признает наличие в русской литературе школы, «которая считала себя происходящей по прямой линии от Гоголя» и отличительным признаком которой является «раздраженное отношение к действительности во имя претензий человеческого самолюбия». Аполлон Григорьев считает, что эта школа уже умерла или умирает, и различает в ней следующие направления: 1) «лермонтовское» (Авдеев, Хвощинская), 2) «лермонтовское, принявшее гоголевскую форму» и 3) натуральную школу в собственном смысле (Ф. Достоевский и др.). Ко всем этим направлениям Аполлон Григорьев в эти годы относится резко отрицательно. Характерно, что Тургенев, Григорович и Гончаров отнесены им ко второй категории, причем им поставлено в упрек «неправильное отношение к действительности» (в частности, у первых двух — идеализация крестьянской жизни)
29 Соч. Чернышевского, т. II, с. 14.
30 Соч. Белинского, т. XI, с. 90.
31 Соч. Чернышевского, т. II, с. 6.
32 Что Ленин, характеризуя Скалдина как просветителя шестидесятых годов, имел в виду Чернышевского, видно из текста его письма к Потресову от 26 января 1899 г. (Соч., изд. 2, т. II, с. 630).
33 В. И. Ленин. Соч., изд. 2, т. II, с. 314.
34 Соч. Чернышевского, т. II, с. 100.
35 Соч. Чернышевского, т. II, с. 15.
36 Соч. Чернышевского, т. II, с. 106.
37 Соч. Чернышевского, т. II, с. 208.
38 Соч. Чернышевского, т. II, с. 6—8, подстрочное примечание.
39 Соч. Чернышевского., т. II, с. 4.
40 Там же, с. 276.
41 Соч. Чернышевского, т. III, с. 369—370.
42 Соч. Чернышевского, т. III, с. 371.
43 Там же, с. 339—340.
44 Соч. Чернышевского т. III, с. 340—341.
45 Соч. Чернышевского, т. III, с. 341—342.
46 Соч. Чернышевского, т. III, с. 348.
47 См. приложение, разд. 7.
48 Соч. Чернышевского, т. III, с. 341.
49 Соч. Чернышевского, т. III, с. 347.
50 Соч. Чернышевского, т. III, с. 371.
51 Соч. Чернышевского, т. III, с. 343.
52 Соч. Чернышевского, т. III, с. 3.
53 Соч. Чернышевского, т. VIII, с. 341—342.
54 По рукописи, хранящейся в Саратовском доме-музее имени Чернышевского. Варианты сопоставлены с текстом, напечатанным в названном издании, т. III, с. 337 и сл. Первая цифра, стоящая у края слева, означает страницу этого издания, вторая — строку сверху. (Если указана строка снизу, то это оговорено.) Последние слова печатного текста, предшествующие рукописному варианту, печатаются курсивом. В квадратные скобки заключено зачеркнутое в рукописи.
Источник: http://gogol-lit.ru/gogol/kritika/berliner-chernyshevskij-i-gogol.htm