Человек за ширмой (Аверченко)

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.

I · II · III · IV

I

— Небось теперь-то на меня никто не обращает внимания, а когда я к вечеру буду мертвым — тогда небось наплачут. Может быть, если бы они знали, что я задумал, так задержали бы меня, извинились… Но лучше нет! Пусть смерть… Надоели эти вечные попреки, притеснения из-за какого-нибудь лишнего яблока или из-за разбитой чашки. Прощайте! Вспомните когда-нибудь раба божьего Михаила. Недолго я и прожил на белом свете — всего восемь годочков!

План у Мишки был такой: залезть за ширмы около печки в комнате тети Аси и там умереть. Это решение твердо созрело в голове Мишки.

Жизнь его была не красна. Вчера его оставили без желе за разбитую чашку, а сегодня мать так толкнула его за разлитые духи в золотом флаконе, что он отлетел шагов на пять. Правда, мать толкнула его еле-еле, но так приятно страдать: он уже нарочно, движимый не внешней силой, а внутренними побуждениями, сам по себе полетел к шкафу, упал на спину и, полежав немного, стукнулся головой о низ шкафа.

Подумал:

«Пусть убивают!»

Эта мысль вызвала жалость к самому себе, жалость вызвала судорогу в горле, а судорога вылилась в резкий хриплый плач, полный предсмертной тоски и страдания.

— Пожалуйста, не притворяйся, — сердито сказала мать. — Убирайся отсюда!

Она схватила его за руку и, несмотря на то, что он в последней конвульсивной борьбе цеплялся руками и ногами за кресло, стол и дверной косяк, вынесла его в другую комнату.

Униженный и оскорбленный, он долго лежал на диване, придумывая самые страшные кары своим суровым родителям… Вот горит их дом. Мать мечется по улице, размахивая руками, и кричит: «Духи, духи! Спасите мои заграничные духи в золотом флаконе». Мишка знает, как спасти эту драгоценность, но он не делает этого. Наоборот, скрещивает руки и, не двигаясь с места, разражается грубым, оскорбительным смехом: «Духи тебе? А когда я нечаянно разлил полфлакона, ты сейчас же толкаться?..» Или может быть так, что он находит на улице деньги… сто рублей. Все начинают льстить, подмазываться к нему, выпрашивать деньги, а он только скрещивает руки и разражается изредка оскорбительным смехом… Хорошо, если бы у него был какой-нибудь ручной зверь — леопард или пантера… Когда кто-нибудь ударит или толкнет Мишку, пантера бросается на обидчика и терзает его. А Мишка будет смотреть на это, скрестив руки, холодный, как скала… А что, если бы на нем ночью выросли какие-нибудь такие иголки, как у ежа?.. Когда его не трогают, чтоб они были незаметны, а как только кто-нибудь замахнется, иголки приподымаются и — трах! Обидчик так и напорется на них. Узнала бы нынче маменька, как драться. И за что? За что? Он всегда был хорошим сыном: остерегался бегать по детской в одном башмаке, потому что этот поступок по поверью, распространенному в детской, грозил смертью матери… Никогда не смотрел на лежащую маленькую сестренку со стороны изголовья — чтобы она не была косая… Мало ли что он делал для поддержания благополучия в их доме. И вот теперь…

Интересно, что скажут все, когда найдут в тетиной комнате за ширмой маленький труп… Подымется визг, оханье и плач. Прибежит мать: «Пустите меня к нему! Это я виновата!» — «Да уж поздно!» — подумает его труп и совсем, навсегда умрет… Мишка встал и пошел в темную комнату тети, придерживая рукой сердце, готовое разорваться от тоски и уныния… Зашел за ширмы и присел, но сейчас же, решив, что эта поза для покойника не подходяща, улегся на ковре. Были сумерки: от низа ширмы вкусно пахло пылью, и тишину нарушали чьи-то заглушённые двойными рамами далекие крики с улицы:

— Алексей Иваныч!.. Что ж вы, подлец вы этакий, обе пары уволокли… Алексей Ива-а-аныч! Отдайте, мерзавец паршивый, хучь одну пару!

«Кричат… — подумал Мишка. — Если бы они знали, что тут человек помирает, так не покричали бы».

Тут же у него явилась смутная, бесформенная мысль, мимолетный вопрос: «Отчего ж, в сущности, он умирает? Просто так — никто не умирает… Умирают от болезней».

Он нажал себе кулаком живот. Там что-то зловеще заурчало.

«Вот оно, — подумал Мишка, — чахотка. Ну и пусть! И пусть. Всё равно».

В какой позе его должны найти? Что-нибудь поэффектнее, поживописнее. Ему вспомнилась картинка из «Нивы», изображавшая убитого запорожца в степи. Запорожец лежит навзничь, широко раскинув богатырские руки и разбросав ноги.

Голова немного склонена набок, и глаза закрыты.

Поза была найдена.

Мишка лег на спину, разбросал руки, ноги и стал понемногу умирать…

II

Но ему помешали.

Послышались шаги, чьи-то голоса и разговор тети Аси с знакомым офицером Кондрат Григорьевичем.

— Только на одну минутку, — говорила тетя Ася, входя.— А потом я вас сейчас же выгоню.

— Настасья Петровна! Десять минут… Мы так с вами редко видимся, и то все на людях… Я с ума схожу.

Мишка, лежа за ширмами, похолодел. Офицер сходит с ума!.. Это должно быть ужасно. Когда сходят с ума, начинают прыгать по комнате, рвать книги, валяться по полу и кусать всех за ноги! Что, если сумасшедший найдет Мишку за ширмами?..

— Вы говорите вздор, Кондрат Григорьич,— совершенно спокойно, к Мишкиному удивлению, сказала тетя.— Не понимаю, почему вам сходить с ума?

— Ах, Настасья Петровна… Вы жестокая, злая женщина…

«Ого! — подумал Мишка. — Это она-то злая? Ты бы мою маму попробовал — она б тебе показала».

— Почему ж я злая? Вот уж этого я не нахожу.

— Не находите? А мучить, терзать человека — это вы находите?

«Как она там его терзает?»

Мишка не понимал этих слов, потому что в комнате всё было спокойно: он не слышал ни возни, ни шума, ни стонов — этих необходимых спутников терзания.

Он потихоньку заглянул в нижнее отверстие ширмы — ничего подобного. Никого не терзали… Тетя преспокойно сидела на кушетке, а офицер стоял около нее, опустив голову, и крутил рукой какую-то баночку на туалетном столике.

«Вот уронишь ещё баночку — она тебе задаст», — злорадно подумал Мишка, вспомнив сегодняшний случай с флаконом.

— Я вас терзаю? Чем же я вас терзаю, Кондрат Григорьевич?

— Чем? И вы не догадываетесь?

Тётя взяла зеркальце, висевшее у неё на длинной цепочке, и стала ловко крутить, так что и цепочка и зеркальце слились в один сверкающий круг.

«Вот-то здорово! — подумал Мишка. — Надо бы потом попробовать».

О своей смерти он стал понемногу забывать; другие планы зародились в его голове… Можно взять коробочку от кнопок, привязать ее к веревочке и тоже так вертеть — еще почище теткиного верчения будет.

III

К его удивлению, офицер совершенно не обращал внимания на ловкий приём с бешено мелькавшим зеркальцем. Офицер сложил руки на груди и звенящим шепотом произнес:

— И вы не догадываетесь?!

— Нет, — сказала тётя, кладя зеркальце на колени.

— Так знайте же, что я люблю вас больше всего на свете!

«Вот оно… Уже начал с ума сходить, — подумал со страхом Мишка. — На колени стал. С чего, спрашивается?»

— Я день и ночь о вас думаю… Ваш образ всё время стоит передо мной. Скажите же… А вы… А ты? Любишь меня?

«Вот ещё, — поморщился за ширмой Мишка,— на „ты“ говорит. Что же она ему, горничная, что ли?»

— Ну, скажи мне! Я буду тебя на руках носить, я не позволю на тебя пылинке сесть…

«Что-о такое?! — изумленно подумал Мишка, — Что он такое собирается делать?»

— Ну, скажи — любишь? Одно слово… Да?

— Да, — прошептала тетя, закрывая лицо руками.

— Одного меня? — навязчиво сказал офицер, беря её руки. — Одного меня? Больше никого?

Мишка, распростертый в темном уголку за ширмами, не верил своим ушам.

«Только его? Вот тебе раз!.. А его, Мишку? А папу, маму? Хорошо же… Пусть-ка она теперь подойдёт к нему с поцелуями — он её отбреет».

— А теперь уходите,— сказала тетя, вставая. — Мы и так тут засиделись. Неловко.

— Настя! — сказал офицер, прикладывая руки к груди. — Сокровище моё! Я за тебя жизнью готов пожертвовать.

Этот ход Мишке понравился. Он чрезвычайно любил всё героическое, пахнущее кровью, а слова офицера нарисовали в Мишкином мозгу чрезвычайно яркую, потрясающую картину: у офицера связаны сзади руки, он стоит на площади на коленях, и палач, одетый в красное, ходит с топором.

«Настя! — говорит мужественный офицер. — Сейчас я буду жертвовать за тебя жизнью…» Тётя плачет: «Ну, жертвуй, что ж делать». Трах! И голова падает с плеч, а палач по Мишкиному шаблону в таких случаях скрещивает руки на груди и хохочет оскорбительным смехом.

Мишка был честным, прямолинейным мальчиком и иначе дальнейшей судьбы офицера не представлял.

— Ах, — сказала тётя, — мне так стыдно… Неужели я когда-нибудь буду вашей женой…

— О, — сказал офицер. — Это такое счастье! Подумай — мы женаты, у нас дети…

«Гм… — подумал Мишка, — дети… Странно, что у тети до сих пор детей не было».

Его удивило, что он до сих пор не замечал этого… У мамы есть дети, у полковницы на верхней площадке есть дети, а одна тётя без детей.

«Наверно, — подумал Мишка, — без мужа их не бывает. Нельзя. Некому кормить».

— Иди, иди, милый.

— Иду. О, радость моя! Один только поцелуй!..

— Нет, нет, ни за что…

— Только один! И я уйду.

— Нет, нет! Ради бога…

«Чего там ломаться, — подумал Мишка. — Поцеловалась бы уж. Будто трудно… Сестрёнку Труську целый день ведь лижет».

— Один поцелуй! Умоляю. Я за него полжизни отдам! Мишка видел: офицер протянул руки и схватил тётю за затылок, а она запрокинула голову, и оба стали чмокаться.

Мишке сделалось немного неловко. Чёрт знает что такое. Целуются, будто маленькие. Разве напугать их для смеху: высунуть голову и прорычать густым голосом, как дворник: — «Вы чего тут делаете?!»

Но тётя уже оторвалась от офицера и убежала.

IV

Оставшись в одиночестве, обречённый на смерть Мишка встал и прислушался к шуму из соседних комнат.

«Ложки звякают, чай пьют… Небось меня не позовут. Хоть с голоду подыхай…»

— Миша! — раздался голос матери. — Мишутка! Где ты? Иди пить чай.

Мишка вышел в коридор, принял обиженный вид и боком, озираясь, как волчонок, подошел к матери.

«Сейчас будет извиняться», — подумал он.

— Где ты был, Мишутка? Садись чай пить. Тебе с молоком?

«Эх, — подумал добросердечный Миша. — Ну и бог с ней! Если она забыла, так и я забуду. Всё ж таки она меня кормит, обувает».

Он задумался о чём-то и вдруг неожиданно громко сказал:

— Мама, поцелуй-ка меня!

— Ах ты, поцелуйка. Ну, иди сюда.

Мишка поцеловался и, идя на свое место, в недоумении вздёрнул плечами:

«Что тут особенного? Не понимаю… Полжизни… Прямо — умора!»