Цесаревич Константин Павлович (Карнович)

Цесаревич Константин Павлович
автор Евгений Петрович Карнович
Опубл.: 1878. Источник: az.lib.ru • Биографический очерк.

Карнович Е. П. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 3

M.: ТЕРРА, 1995. — (Библиотека исторической прозы).

ЦЕСАРЕВИЧ КОНСТАНТИН ПАВЛОВИЧ править

Биографический очерк.

ПРЕДИСЛОВИЕ править

В русской исторической литературе отсутствует доселе полная биография цесаревича Константина Павловича. Между тем цесаревич играл такую крупную и влиятельную роль в истории России за первое тридцатилетие XIX столетия, что стоило бы взяться за перо, чтобы обрисовать эту в высшей степени своеобразную личность, представляющую и в психологическом отношении немало любопытных сторон для исследователя. Еще в колыбели нареченный императрицею Екатериною царем задуманного ею к возрождению Византийского престола, совоспитанник Александра Павловича, ученик Лагарпа, сподвижник Суворова и ревностный служака в царствование Павла Петровича, цесаревич есть невольная причина разъединения Польши с Россией (1815—1830 гг.) и жертва ослепления поляков, которым всегда так сердечно сочувствовал. Тот же цесаревич, вследствие отречения своего от всероссийского престола, является невольною причиною роковых событий 14 декабря: каждая жертва, им приносимая во благо отечества, влечет за собою мятежи и искупается тысячами других жертв. При всех слабостях и недостатках, свойственных Константину Павловичу, он, несомненно, одарен был и высокими душевными качествами, как-то: благородством, доходящим до рыцарства, самоотвержением, верностью в дружбе и данному слову, но тем не менее цесаревич был ненавистен Польше и нелюбим в России! Так сложилась нерадостная жизнь Константина Павловича, преисполненная самых удивительных противоречий.

Вскоре после кончины цесаревича Константина Павловича появилась небольшая книжка, изданная в 1831 году, под заглавием: «Жизнь Его Императорского Высочества Цесаревича и Великого Князя Константина Павловича или полное и верное описание его деяний с 1799 года по самую кончину, собрание писем, в разные времена и к разным особам писанных, анекдотов и проч. Две части. — Москва, 1831». Несмотря, однако, на громкое заглавие, эта книжка, заключающая в себе всего только 135 страниц, является лишь скромным сборником официальных реляций и писем с прибавкою самого ограниченного числа анекдотов. Затем всякие дальнейшие сведения о цесаревиче отсутствуют в нашей литературе до 1877 года, когда Евгений Петрович Карнович напечатал в «Русской Старине» биографический очерк цесаревича Константина Павловича[1]. Доселе этот труд остается единственным в нашей исторической литературе и А. С. Суворин, задумав издать его отдельной книжкой, обратился ко мне с просьбой проредактировать его ввиду того, что в последние годы в нашей исторической литературе появились новые материалы, касающиеся великого князя Константина Павловича и не бывшие известными Карповичу. Исполняя эту просьбу, я просмотрел труд Е. П. Карповича, восстановил пропуски, сделанные автором по не зависевшим от него причинам, ныне уже не существующим, исправил некоторые места по новым данным, разъяснил и дополнил текст примечаниями и, сверх того, присоединил в приложениях несколько документов, из которых письма великого князя Константина Павловича и графа Дибича еще не были напечатаны.

Н. Шильдер

ГЛАВА I править

Рождение великого князя Константина Павловича. — Мечта Екатерины II о восстановлении Византийской империи. — Праздник, данный Потемкиным в честь новорожденного. — Окружение великого князя греками. — Греческая депутация. — Медаль на рождение Константина Павловича

Приближался к концу семнадцатый год царствования императрицы Екатерины И. К этому времени верховная власть, перешедшая к ней 28 июля 1762 года, окончательно упрочилась. Император Иоанн Антонович, представитель потомства царя Алексея Михайловича по старшей женской линии дома Романовых, погиб в 1764 году в шлиссельбургском заточении. Пугачевщина была подавлена, а с нею исчез и призрак покойного императора Петра III, взволновавший всю Россию. Впрочем, к тому времени, с которого начинается настоящий биографический очерк, не только упрочилось самодержавие Екатерины, но упрочилось и наследие после нее престола в двух предстоящих поколениях, так как у нее, кроме сына, был уже и внук, великий князь Александр Павлович, на котором Екатерина сосредоточивала как нежная бабушка свои заботы, попечения и надежды.

Хотя прямой наследник русского престола великий князь Павел Петрович достиг уже совершеннолетия, которое и было торжественно отпраздновано 29 сентября 1773 года, но Екатерина не только не думала передать ему державные права, но, напротив, даже по нелюбви к нему намеревалась устранить его вовсе от престола, объявив непосредственным своим преемником старшего своего внука, великого князя Александра Павловича.

Если Александру Павловичу и по праву рождения, и по особому предназначению императрицы предстояло впоследствии царствовать в России, то вместе с тем императрица относительно другого внука, который был у нее, имела особые величавые замыслы. В эту пору ее жизни из окружавших императрицу вельмож и царедворцев ближе всех был к ней князь Григорий Александрович Потемкин. В пылком его воображении зародился так называвшийся „греческий проект“, сущность которого заключалась в том, чтобы, изгнав турок из Европы, овладеть Константинополем и, восстановив там древний престол восточно-римских или византийских императоров, посадить на него одного из великих князей русского императорского дома. При тогдашнем положении политических дел в Европе осуществление подобного плана, как казалось, не представляло неодолимых затруднений: разрозненная Германия не могла, да и не видела никакой надобности вмешиваться в дела европейского востока; Англия еще не утвердила там своего решительного влияния, да притом на каждом шагу встречала она опасную для себя соперницу — Францию, борьба с которой всего более занимала английское правительство. Что же касается Австрии и Франции, то при господствующей между ними вековой вражде нетрудно было отвлечь их внимание от Турции, возбудив между ними войну. Независимо от всего этого тогда имелась еще в виду совершенно уже ослабленная Речь Посполитая и на счет ее владений можно было устроить такую территориальную сделку, которая удовлетворила бы Австрию и даже Пруссию, если бы и та и другая — или вместе, или каждая из них порознь — вздумали воспрепятствовать Екатерине завоевать Европейскую Турцию, из владения которой можно было, впрочем, и помимо Польши, удовлетворить Австрию. Что же касается самой Турции, то после Кучук-Кайнарджийского мира, доставившего такой громадный перевес России над Портою и утвердившего влияние Екатерины на христианских подданных султана, расправа с османлисами, проектированная князем Потемкиным, представлялась задачею не особенно трудной.

В то время, когда Екатерину занимала мысль о восстановлении византийской империи, явился на свет 27 апреля 1779 года, в девятом часу пополуночи, в Царском Селе, второй ее внук, предназначавшийся ею занять престол равноапольстольного Константина. Державин хвалился тем, что предрек его рождение: когда 24 июня 1778 года происходило освещение построенного на счет великого князя Павла Петровича в Петербурге, на Каменном острове, инвалидного дома, то по этому случаю Державин написал оду, в которой, упоминая об императрице Марии Федоровне, говорил, что она „еще носителя даст шлем“. Предсказание это смело можно было сделать в отношении молодой и цветущей здоровьем женщины.

Появление на свет второго внука Екатерины было приветствовано по тогдашнему обычаю поэзиею; во втором томе „Академических Известий“ за 1779 год была напечатана „Песнь на рождение Е. И. В. благоверного государя В. К. Константина Павловича“; подписано это стихотворение К. Ф. Г., но из записок князя Федора Сергеевича Голицына видно, что песнь эта была произведением его пера. Поэт заявляет, что „приемлясь первый раз за лиру, дерзает идти во след росскому пииту“, воспевавшему „Петрову дщерь Екатерину“, восхваление которой собственно и посвящена ее песнь с упоминанием, что

Бог ветвь от корени Петрова

Во Константине произвел.

Затем заявляется о Павле как о примере щедрости и кротости и говорится об Александре, который уже и в пеленках возвещает, что он достойный потомок Екатерины и что

Воинский жар приметен в нем,

Забавы детски оставляет

И взор ко страже обращает,

Как действовать начнет ружьем.

Собственно же к новорожденному относятся следующие стихи:

В часы рожденья Константина,

Воздушно пременясь, страна

Являет, какова судьбина

От Промысла ему дана.

Ликует с нами естество:

Зефиры мраки прогоняют,

Весны приятность водворяют,

Повсюду вижу торжество…

Таково было поэтическое заявление о рождении Константина Павловича; официальное же об этом извещение заключалось в манифесте, подписанном императрицею 5 мая. В нем она объявляла всем верноподданным, что „со вторым от бремени разрешением нашей любезной невестки, ее императорского высочества великой княгини, в 27 день апреля, благословил нас Господь Бог вожделению радостию иметь второго рожденного нам внука, который наречет Константином“.

„Мы и в сем случае, — говорилось далее в манифесте, — с достодолжным благодарением ощущаем Промысл Всевышнего, судьбу царств зиждущий, что сим новым приращением нашего императорского дома дает Он вящий залог благоволения Своего, на оный и на всю империю изливаемого. Возвещая о сем верным нашим подданным, пребываем удостоверены, что все они соединят с нами к Подателю всех благ усердные молитвы о благополучном возрасте сего любезного нам внука в расширении славы дома нашего и пользы отечества“.

Манифест оканчивался повелением именовать новорожденного великим князем и императорским высочеством.

Крестины новорожденного великого князя происходили 5 мая в Царском Селе. Из церемониала этого торжества не видно, кто были его восприемниками. К купели же несла его герцогиня Курляндская на золотой глазетовой подушке, поддерживаемой справа обер-шенком Александром Александровичем Нарышкиным, а слева генерал-аншефом Николаем Ивановичем Салтыковым. Крестил его член синода, духовник государыни, протоиерей Иван Иванович Панфилов.

Безошибочно можно предполагать, что государыня, подписывая манифест о рождении великого князя Константина под словами „в расширение славы дома нашего“ подразумевала не только те доблести, которыми мог прославить себя впоследствии ее новорожденный внук как русский великий князь, но подразумевала и заранее намеченное его предназначение — быть повелителем греческого народа. Ввиду этого младенцу дали при крещении имя Константин — имя первого основателя Константинополя на месте древней Византии и имя, которое носил также и последний греческий император из дома Палеологов, павший в отчаянной битве при взятии турками Царьграда. Английский посланник в Петербурге, лорд Мельсбюри, сообщил в Лондон, что императрица тотчас после рождения Константина Павловича стала говорить в кругу близких к ней людей о возведении второго ее внука на престол византийских императоров.

Потемкин, устроив в честь новорожденного великого князя блестящий праздник на своей даче, не упустил случая сделать намек на приготовляемую Константину судьбу. Празднество это началось маскарадом, на который гости приглашены были по билетам. Бал перервался фейерверком, устроенным на большом озере, а в саду зажжена была великолепная иллюминация. Для государыни была приуготовлена „гостеприимная вечеря у подошвы гор Кавказских, в пещере, одетой миртовыми и лавровыми деревьями“. Во время этой вечери хор певцов пел строфы на „елино-греческом“ языке, в них среди восхвалений Екатерине собственно к новорожденному относились следующие строки: „Как на цветущей долине растет благоухающий крин, подобной красотой блистает Константин в колыбели“.

Греки явились у колыбели новорожденного русского великого князя: кормилицею его была гречанка по имени Елена и первым его слугою был грек Дмитрии Курута. Когда же Константин стал подрастать, то товарищами его детских игр были избраны греки. В числе их находился некто Калагеоргий, бывший впоследствии Екатеринославским губернатором. Все это делалось с тою целью, чтобы Константин с первых же дней своего детства мог ознакомиться с греческим языком, на котором он и говорил потом очень недурно.

В планы Потемкина, вполне разделяемые Екатериною, входила мечта только о восстановлении греческого господства на Балканском полуострове, об участии же славян, его населявших, вовсе не было помину, так что собственно они должны были только перейти из-под владычества турок под господство греков. Такое предпочтение, оказанное со стороны Екатерины грекам в ущерб политическому положению племени родственному и единоверному с русскими, объясняется господствовавшими в то время понятиями и взглядами. Вера наша, называемая ныне у нас „православною“, называлась в ту пору „греческою“. В высшем образовании, поэзии, живописи, театрах преобладало классическое направление, руководительницею которого была древняя Греция. Таким образом и языческая, и христианская Греция, начиная с церкви и кончая театрами, или, говоря иначе, и в религиозной, и в умственной, и в артистической жизни того времени была первенствующею представительницею. Были даже с давних пор попытки сблизить языческую Грецию с христианскою: так, у нас был допущен церковью обычай изображать на иконах Гомера как одного из языческих мужей, бессознательно предрекавших пришествие Христово.

Между тем славянские элементы не имели решительно никакого значения в общественном нашем развитии. Понятно, что поэтому симпатии всех образованных классов и всех людей религиозных были на стороне эллинизма, но не славянства. Кроме того, честолюбивой русской царице должно было казаться более обаятельным подвигом — восстановить знаменитый престол греческих кесарей, прямых наследников римских императоров, нежели сооружать какое-либо новое славянское государство, не имевшее за собою прошедшей славы.

Мысль о том, чтобы сделать Константина главою греческого народа, не покидала императрицу и в последующие годы, и для первого шага к осуществлению этой мысли придуман был даже довольно странный способ. Так, статс-секретарь государыни Храповицкий в „Дневнике“ своем под 17 августа 1787 года пишет: „В сундуке отыскал для себя и читал секретный проект Потемкина, чтобы, воспользовавшись персидскими неустройствами, занять Баку и Дербент и, присоединив Гилань, назвать Албаниею для будущего наследника великого князя Константина Павловича“. А 7 июня 1788 года Храповицкий передает мысль Екатерины о том, чтобы „Молдавию и Валахию оставить независимыми для будущей греческой империи под названием Дакии“. Спустя некоторое время, в июне того же года, Екатерина „с твердостью и видом удовольствия“ говорила Храповицкому, что „пусть турки идут, куда хотят; греки могут составить монархию для Константина Павловича“, а однажды, в 1789 году, сообщила ему, что, поделив Турцию, можно дать „куски Англии, Франции и Германии, а остатка, — добавила она, — довольно для великого князя Константина Павловича, pour cadet de le maison“.

Намерение государыни сделать Константина греческим императором мы встретили и в одном из писем ее к князю Потемкину от 10 октября 1788 года. Надобно полагать, что Потемкин в это время предлагал Екатерине возвести Константина на шведский престол, а она в ответ писала ему: „Константину не быть на севере; если быть не может на полудне, то остаться ему где ныне. Константин со шведами не единого закона“[2].

Мечтая о восстановлении для второго своего внука греческой империи, Екатерина не торопилась, однако, с осуществлением этого плана. И в 1789 году говорила: „Греков можно оживить; Константин — мальчик хорош, он через 30 лет приедет из Севастополя в Царьград. Мы теперь рога ломаем, а тогда уж будут сломаны, для него легче“. Только под конец жизни, когда революционные потрясения на западе Европы отвлекли внимание Екатерины от востока, она покинула свою излюбленную мечту о восстановлении греческой империи. Мечту императрицы разделяли и близкие к ней люди. Так, в 1792 году, как пишет Храповицкий, „Суворов и Мордвинов спят и видят, чтоб войти в Царьград; турки тотчас убегут, там останется 300 000 греков, и вот наследство великого князя Константина Павловича“.

В свою очередь, и греки начинали смотреть на Константина Павловича как на будущего своего государя. Когда был убит сулиотами сын известного Али-паши, то они отправили в Петербург депутацию, которая должна была поднести это оружие как трофей Константину Павловичу и выразить ему желание греков, чтобы он занял престол Константина Палеолога. На речь этой депутации маленький Константин отвечал по-гречески. Кроме того, в бумагах его воспитателя, гр. Н. И. Салтыкова, сохранилось письмо, вложенное в конверт, со следующею надписью: „Его высочеству, кротчайшему греческому самодержцу Константину III“. Автор этого письма, Николай Пангал, выражая желание, чтобы Всевышний хранил великого князя Константина в вожделенном здравии, писал: „Провидение со временем, при помощи стихиев, да воспешествует, согласно сердечным желаниям ваших слуг, истребить тирана, несправедливо владеющего троном предка нашего Константина Великого; да прославится сим высочайшее имя вашего императорского высочества; к тому Божьею помощью все приготовлено, все распоряжено; все под варварским игом стенающие греки иным не дышат как истреблением варвара и славою помазанника, нареченного свыше к избавлению их“. Письмо это оканчивалось следующими строками: „Теперь настоит наиспособнейшее время к истреблению врага православия и мучителя человечества и к возвышению на престоле Константина, тебя, кротчайшего государя нашего“. На письме этом Екатерина сделала надпись такого содержания: „Нет ничего живее как греческое воображение; они мысленно видят и сие им кажется существует. Если письмо по почте пришло, то на почте и пропасть могло, и для того оставить можно яко неполученное; а если с кем прислано, то словесно сказать, что содержание письма сего есть рановременное“.

К которому, впрочем, времени относится это письмо, напечатанное в „Русском Архиве“, того не видно.

Делалась, однако, подготовка к исполнению упомянутого проекта: великий князь вырастал на руках греков и окруженный ими.

По случаю рождения Константина Павловича была выбита медаль, указывавшая на будущее его назначение. На лицевой стороне этой медали, величиною более тогдашнего серебряного рубля, в подписи: „Бо-жиею милостию Екатерина II, императрица и самодержица всероссийская“ помещено изображение государыни, вправо обращенное, в малой короне и лавровом венке. На оборотной стороне медали, между фигурами веры и надежды, помещена любовь, держащая на руках младенца; все эти фигуры озаряются свыше лучами. Вдали, направо, виден Константинопольский собор Св. Софии, налево на горизонте море и выходящая звезда. В образе надпись: „Вел. кн. Константин Павлович родился в Царском Селе апреля 27-го дня 1779 года“.

Чтобы приручить греков к России, в Петербурге был учрежден Греческий кадетский корпус.

Екатерина заказывала художникам изобразить старшего внука, рассекающим гордиев узел; а младшего, в одежде византийских кесарей — осененного крестом из семи звезд, который, по сказаниям, явился императору Константину Великому на небе, в ночь перед битвой его с Максенцием на Мильвийском мосту. В областях, приобретенных Россиею при Черном море, на пути к Константинополю, учреждались города с громкими греческими названиями. Города эти как будто должны были служить переходною полосой между двумя соседними империями — русской и греческой.

Сама императрица стала носить и ввела в моду дамский наряд, называвшийся „гречанкою“.

Добавим к этому, что мысль о восстановлении для Константина Павловича престола византийских императоров промелькнула еще раз, спустя четверть столетия после кончины императрицы Екатерины. Так, граф Ростопчин в письме своем к графу М. С. Воронцову из Парижа от 29 апреля (11 мая) 1821 г. приписывал императору Александру Павловичу намерение овладеть Константинополем, сделать его столицею своего брата Константина, так чтобы русская императорская корона перешла к великому князю Николаю Павловичу.

Наконец, даже в 1830 году в бумагах польского генерала Князевича найден был проект польской патриотической партии о предоставлении Константину Павловичу императорского греческого престола, с тем чтобы в возмездие за это Польша получила политическую независимость в своих давних границах.

ГЛАВА II править

Воспитание великого князя Константина Павловича. — Граф Н. И. Салтыков. — Наставления императрицы Екатерины Салтыкову относительно ее внуков

Еще в воспитании Павла Петровича Екатерина — молодая в те годы женщина — принимала деятельное участие, давая педагогические наставления воспитателю великого князя графу Н. И. Панину. С рождением же внуков, умудрившаяся жизнью и опытом императрица считала себя еще более, чем прежде, свободною — быть первою высшею наставницею обоих будущих императоров, русского и греческого. Императрица, поручив их ближайшему и постоянному надзору генерала (впоследствии графа, а затем и светлейшего князя) Николая Ивановича Салтыкова, сама взялась быть главною руководительницею их сановного воспитания. Увлеченная идеями Локка и Жан-Жака Руссо, она начертала план воспитания будущих венценосцев с самой их колыбели, не разобрав, впрочем, при помощи строгой и разносторонней критики, вопроса, до какой степени педагогические идеалы этих знаменитых мыслителей могут быть применены даже и к обыкновенным смертным, а тем более к их императорским высочествам и при том предназначенным со временем занять два славные в целом мире престола. Плодом размышлений государыни над мудреными задачами педагогии была написанная ею и данная в руководство Салтыкову инструкция, при точном соблюдении которой должно было начаться воспитание великих князей Александра и Константина. В инструкции этой высказывалось, между прочим, чтобы платье детей было проще и легче, чтобы пища давалась им простая и буде захотят кушать между обедом и ужином, то давать им кусок хлеба; чтобы они были чаще на свежем воздухе, оставались бы на ветру, чтобы в комнате у них было не более 13° и 14° по Реомюру; чтобы они купались сколько хотят, спали не мягко, под легкими одеялами и не оставались бы праздными; чтобы в игре давалась им полная свобода, „без унимания малых неисправностей“. Несомненно, что все эти наставления по части физического воспитания удовлетворяли как нельзя более требованиям гигиены и в отношении великого князя Константина Павловича, быть может, независимо от его здорового сложения, принесли ему большую пользу, так как он в зрелых годах отличался и крепким здоровьем и замечательною физическою силою, которою он любил хвастаться и которую уважал в других.

Что касается нравственного и умственного воспитания, то требования относительно этого были заявлены на основании тогдашних теоретических воззрений, в которых смутные идеалы о совершенстве человека брали громадный перевес над условиями обыденной жизни. Такого рода неудобоисполнимыми требованиями была наполнена большая часть инструкции, написанной Екатериною, и по этой инструкции внуки ее должны были бы явиться образцами совершенства среди человечества. Требования были предъявлены слишком высокие, а потому, конечно, и осуществление их должно было представляться задачею слишком трудною и даже, в большей части случаев, совершенно неисполнимою.

Более положительные требования относительно нравственного воспитания высказывались следующие: стараться вселять в детях человеколюбие и чувство сострадания ко всякой твари; о религии отзываться при детях „не иначе как с достодолжным почтением“; „приучать их к беспрекословному повиновению, да будет то, что бабушка приказала, непрекословно исполнено, что запретила — того отнюдь не делать и чтобы казалось детям столько же трудным нарушить то, сколько переменить погоду по их хотению“; „чего повелительным голосом будут требовать — того не давать“; „отучать от страха и приучать к учтивости“.

Наконец касательно обучения великих князей Александра и Константина Павловичей преподаны были императрицею Салтыкову следующие главные наставления.

Учить детей в те часы, когда они сами изъявят к тому охоту, и не более получаса сряду; за учение не бранить, но если учатся хорошо — похвалить. Языкам учить не иначе, как в разговоре. Обучать всему тому, что телу придает поворотливость и силу. В заключение этих наставлений высказывалось следующее: „Учение должно служить единственно к отвращению праздности“. Учить музыке и „поэзии“ не полагалось ввиду того, что посвященное на научение этих предметов время может быть с большею пользою употреблено на другие занятия.

Под действием этих наставлений должен был начать развиваться и физически, и нравственно, и умственно будущий византийский император Константин. Императрица написанной ею инструкции для воспитания своих внуков придавала чрезвычайно важное значение. Инструкция эта была переведена на все европейские языки, а в кабинете государыни постоянно находилось несколько тщательно переписанных ее экземпляров, которые она раздавала вельможам и посещавшим ее знатным иностранцам.

О непосредственном блюстителе этой инструкции, графе Николае Ивановиче Салтыкове, некоторые из его современников отзываются как о человеке, отличавшемся добротою и религиозным чувством, умом ясным и проницательным, хотя это последнее качество относилось собственно только к придворной жизни. При таких хороших качествах он был, однако, известен своею скупостью и слабостью характера, так что не только всеми его домашними, но втихомолку и служебными его делами заправляла его бойкая и крутонравная сожительница[3], имевшая на него громадное влияние. Кроме того, графа Салтыкова укоряли в раболепстве „случайным“ людям, а также и в том, что он чуждался лиц, впавших при дворе в немилость.

В одной из своих рукописных заметок, известный литератор Воейков писал о Салтыкове следующее: „Русские не умели ценить высокие качества души Салтыкова. Нельзя было сделать лучшего выбора“. По записи Воейкова, добродетели его были следующие: „верный супруг, нежный отец, честный гражданин, бережливый хозяин (но не скупец, не скряга, как думали многие), щедрый на благодеяния и — что важнее всего — посредник в семейных неудовольствиях между державною матерью и царственным сыном, благоразумный, хладнокровный, прекрасно исполнял свою щекотливую обязанность“.

Неизвестно в точности, чем — собственно с педагогической точки зрения — руководилась императрица при выборе Салтыкова на должность первенствующего воспитателя своих внуков, но, зная умение императрицы выбирать обыкновенно людей способных к исполнению тех обязанностей, какие на них она возлагала, следует предположить, что Николай Иванович Салтыков имел за собою необходимые качества для того, чтобы оправдать своим образом действий то важное назначение, какое было дано ему по воле императрицы.

Едва ли мы ошибемся, если скажем, что главными достоинствами Салтыкова Екатерина считала бдительность и исполнительность. Еще в 1773 году она назначила Николая Ивановича гофмаршалом при великом князе Павле Петровиче, которого и старалась сблизить с ним. По поводу этого назначения императрица писала своему сыну, что Салтыков будет находиться при нем как значительное лицо не для того, чтобы придавать важность его выходам, но для того, чтобы „держать в порядке людей, ко двору великого князя назначенных“. Разумеется, что такого рода, собственно полицейские, обязанности были слишком далеки от той педагогической деятельности, которая выпала на долю Салтыкова. В этом же письме к сыну Екатерина отзывалась о Салтыкове как о человеке, „исполненном честности и кротости“, добавляя, что „везде, где он служил, были им довольны“.

Назначение Салтыкова воспитателем последовало в таком порядке.

В 1783 году он находился за границею и туда 1 апреля Екатерина писала ему: „Мне теперь осталось ожидать благополучного возвращения вашего, чтобы приступить к решительным распоряжениям, о коих я с вами самолично объяснилась, по намерению моему вверить вам наблюдение за воспитанием великих князей, моих внуков“. Со своей стороны, великий князь Павел Петрович с удовольствием смотрел на такое назначение Салтыкова, которого называл „любезным другом“, и радовался, услышав намерение государыни „приставить“ его к великим князьям.

Быть может, умение Салтыкова быть посредником между матерью и сыном — умение, о котором говорит Воейков, и было главною причиною выбора Салтыкова, тем более, что — как надобно было ожидать — воспитание великих князей сделается предметом столкновений и пререканий между их родителями и бабушкою.

Императрица очень желала, чтобы Салтыков поскорее вступил в отправление возложенных на него обязанностей. От 22 апреля 1783 года она письменно просила его, чтобы он поспешил окончить свои дела и к осени быть в Петербурге, потому что ему известно уже намерение ее поручить ему „главное надзирание“ при воспитании внуков, лета которых требуют уже неотлагательного о том попечения.

4 сентября того же года императрица писала Салтыкову: „Николай Иванович, вы меня всекрайнейше одолжите, буде на мешкав возвратитесь сюда. Внуки мои лишились призрения кончиною Софьи Ивановны Бенкендорфши. Время приспело уж отнять от них женский надзор“.

Вернувшись по настоянию государыни из-за границы в Петербург, Салтыков в исходе 1783 года начал заведовать воспитанием Александра и Константина Павловичей.

Надобно, впрочем, заметить, что еще до поручения Салтыкову „главного надзирания“ над воспитанием великих князей, он наблюдал за хозяйственною при них частью и указом императрицы, подписанным в один день с манифестом о рождении Константина Павловича, в распоряжение Салтыкова повелено было отдавать 30 000 рублей, назначенных ежегодно на содержание новорожденного великого князя, из государственных доходов, поступавших в статс-контору. Кроме этой суммы, указом, данным статс-конторе, повелено было также отпускать ежегодно по 17 433 рубля на содержание экипажей великих князей Александра и Константина Павловичей.

ГЛАВА III править

Фридрих-Цезарь Лагарп. — Его отчеты о занятиях великого князя Константина Павловича. — Учителя великих князей. — Удаление Лагарпа

Когда Константину шел пятый год от рождения, он в 1783 году поступил под ближайший педагогический надзор Лагарпа.

Фридрих-Цезарь — прозванный в России Петром Ивановичем--родился в 1754 году в Швейцарии, в Водузском кантоне, и первоначально занимался адвокатурою. В 1782 году он оставил родину и приехал в Петербург, заняв здесь место домашнего учителя. Вскоре, однако, пользовавшийся в то время особенною благосклонностью императрицы, генерал-адъютант Ланской указал ей на Лагарпа как на личность вполне способную занять должность воспитателя при ее внуках. Рекомендация Ланского была уважена и Лагарп сделался наставником обоих великих князей под непосредственным наблюдением Салтыкова, которому он и представлял отчеты об успехах и поведении своих питомцев. Такие биографические сведения сообщались о Лагарпе на основании прежних о нем источников. Из напечатанного же в „Русском Архиве“ извлечения из его автобиографии оказывается, что он, путешествуя с каким-то русским вельможею по Италии, получил в Риме от известного ученого барона Гримма приглашение приехать в Петербург, где Екатерина обещала доставить ему занятия, куда он и прибыл в 1782 году. Военный чин, который он имел в швейцарской службе, был утвержден за ним императрицею, и в 1783 году он был назначен кавалером при великих князьях Александре и Константине Павловичах[4].

Разница в летах между старшим и младшим внуками императрицы была на один год, семь месяцев и двенадцать дней. Разница эта, более или менее незаметная в юношеских годах, была, однако, чрезвычайно чувствительна в том детском возрасте, в котором находились тогда два брата. На разницу эту не было, однако, обращено особого внимания с педагогической точки зрения.

Хотя Екатерина и находила, что уже пришло старшему внуку время „перейти из присмотра, младенчеству сходственного, в руководство, отроку приличное“, но тем не менее постановила что брат его по привычке и горячей любви будет неразлучен со старшим братом, которого пример ему нужен и полезен». Таким образом, оба брата должны были совместно учиться у Лагарпа, а такая совместность, естественно, должна была неблагоприятно отражаться на младшем из них, даже при совершенном равенстве их врожденных способностей.

Первый из отчетов, представленных Лагарпом Салтыкову, напечатанный в «Русской Старине» за 1876 год, помечен 20 сентября 1786 года. В отчете этом Лагарп, говоря, что великий князь Александр внимателен и что он в состоянии читать, хотя и неправильно, но, по крайней мере, так, что это можно понять и что ему недостает еще практики, пишет: «Я желал бы сказать то же самое и о великом князе Константине, но живость и недостаток внимания много помешали его успехам; он еще, так сказать, колеблется». Этот сравнительно неблагоприятный для Константина отзыв не мог, однако, по той причине, о которой мы сказали выше, указывать на безусловную слабость способностей к учению младшего брата в сравнении со способностями старшего. Далее Лагарп сообщал, что великий князь Константин пишет иногда довольно скоро, если занимается со вниманием, не затрудняется запомнить целую фразу, так что придерживается звуковой орфографии. Ее, скажем кстати, держался он и всю жизнь, так что его и русская, и французская письменность отличается значительными ошибками правописания. Лагарп начал учить великих князей и первым правилам арифметики, но и в этом случае Константин поотстал от старшего брата, испытывая затруднение при выучке на память таблицы умножения и высказывая вообще отвращение от того, что должно было остановить его внимание на несколько минут сряду.

В том же 1786 году оба великие князья не только что учились географии, но успели даже пройти первый ее курс, который — как говорит в своем отчете Лагарп — дал им самые общие понятия о земле и познакомил их с главнейшими ее разделениями. Лагарп, однако, не удовлетворился этим и, ознакомив своих учеников в большей подробности с Россиею, перешел к Польше, Пруссии, Швеции, Дании и Германии. При этом он рассказывал им о возникновении различных государств и о начале династий царствующих государей, упоминал о знаменитых людях и замечательных событиях, ограничиваясь только самыми общими замечаниями и вдаваясь в подробности лишь тогда, когда вызывало на это любопытство его питомцев.

Не удовольствовался, однако, Лагарп и географией, и принялся обучать своих питомцев истории Греции и Рима, причем, по словам его, молодость и живость великого князя Константина не дозволили ему, Лагарпу, вдаваться в большие подробности, так что и по этому предмету младший брат значительно отстал от старшего.

О том, с какою поспешностью подвигалось вперед обучение внуков Екатерины, можно до некоторой степени судить по другому отчету, представленному Лагарпом Салтыкову 31 марта 1789 года. Несмотря на разделявший оба отчета почти трехлетний промежуток, успехи великого князя Константина мало подвинулись вперед: он и по прошествии этого времени при чтении останавливался и ошибался, и читал внятно только тогда, когда бывал спокоен и внимателен, что с ним случалось, впрочем, весьма редко. Кроме того, у него обнаружился физический недостаток — он стал заикаться. Ко времени представления второго отчета ученики Лагарпа начали третий курс географии, а по истории приблизились по древней к IV веку до Рождества Христова, а по новой — до 1630 года. Кроме занятий на уроках, они читали историю аббата Милота, сочинение аббата Верто «Революция в Риме», выдержки из сочинений Жилье «История Греции», Фергюсона «О возвышении и упадке Римской империи» и Гиббона «Об упадке Римской империи», соображаясь при таком чтении с историческим курсом Кондильяка. Сверх того, Лагарп знакомил их с отрывками из Геродота, Фукидида, Ксенофонта, Тита Ливия и других древних классических историков. Не были забыты Демосфен и Цицерон в переводах аббата Ожье. Вообще, судя по отчетам Лагарпа, надобно полагать, что у него история была главным предметом преподавания, причем он обращал внимание только на нравственную сторону, так что преподавание его имело вид курса нравственности, основанного на исторических фактах. Следуя такой системе, Лагарп держался взгляда самой Екатерины на значение истории как одного из предметов изучения. По поводу вопроса о преподавании истории императрица писала: «История есть описание действий и их деяний, она учит добро творить и от дурного остерегаться». Со своей стороны, Лагарп, убежденный в том, что общественный деятель должен искать в истории не бесплодные рассказы о битвах или событиях — видимые последствия которых не шли далее их века, а нечто другое, — слегка касался древностей греческих и римских, стараясь, взамен их, ознакомить своих учеников с замечательными историческими событиями и в особенности с теми выходящими из ряда людьми, добродетели которых, достойные дела или ошибки должны служить главным наставлением для призванных играть роль на театре света. Лагарп был преисполнен республиканских правил и, преподавая великим князьям древнюю и новую историю, старался объяснять и оправдывать внушаемые им принципы такими примерами, которые всего бы лучше могли подействовать на здравый смысл и сердце его учеников. Ко времени представления Лагарпом графу Салтыкову второго упомянутого нами отчета, великие князья по арифметике не пошли далее пропорций. В геометрии не оказывали они особых успехов и медленность их по обоим этим предметам Лагарп объяснял живостью и резвостью Константина. И в эту пору Константин, имевший уже десять лет, не мог еще читать безошибочно. Неуспех Константина, ввиду врожденных его способностей, Лагарп приписывал тому, что он весьма редко или, вернее сказать, никогда не упражняет своих способностей вне классного времени. Имея возможность пренебрегать вовсе той малой работой, которая задается ему время от времени, или исполнять ее — когда и как ему заблагорассудится, он и теперь, как и пять лет тому назад, постоянно был занят только «своими ружьями, знаменами и алебардами и думает только об играх в солдатики как во время, так и после урока».

Дальнейшие отчеты Лагарпа Салтыкову об учебных занятиях Константина Павловича продолжались в том же тоне, в каком были писаны прежде.

В рукописном ответе Лагарпа от 22 декабря 1791 года, находящемся в обширном собрании рукописей, принадлежащих редакции «Русской Старины», Лагарп упоминает, что великий князь Константин при чтении запинался так, как не следовало бы ожидать в его возрасте; что с ним необходимо повторять пройденное; что он не может иметь ясного понимания при занятиях алгеброй, так как при этом делает скачки. Лагарп находил нужным, чтобы Константин в следующем, 1792 году, сделал большие успехи, нежели в предыдущем, и заключил свой отчет о нем следующим отзывом: «У него превосходное сердце; у него есть дарования и находчивость, но он не считает себя еще обязанным делать из этих качеств какое-либо употребление. Он представляет из себя ребенка, которому позволительно еще заниматься игрушками, и желает, чтобы с ним занимались ими и другие. От этого происходит, что он очень часто при виде своих игрушек забывает то, что он худо исполнил во время уроков и что поэтому он должен был сделать после них». Вообще Лагарп замечает, что великий князь Константин для своего возраста, то есть для 12 лет, слишком много отстал, если принять в соображение те заботы, которыми окружают его. Ввиду всего этого Лагарп предлагал Салтыкову принять против Константина некоторые меры, которые заставили бы его учиться.

В мае 1791 года Лагарп представил Салтыкову снова отчет или, вернее сказать, скорбный лист об учении Константина. По словам Лагарпа, успехи великого князя были так незначительны, что представляли ровно нуль; что уроки, которые должны были начинаться в 8 часов, начинались только в 9 часов утра и очень часто еще позже; что учебные его занятия оканчиваются к 11 часам, а иногда и в 10½. «Если бы еще это короткое время, — писал Лагарп, — было хорошо употреблено, то я не говорил бы ничего против непродолжительности уроков, но те перерывы, которые допускаются сверх того, производят чрезвычайно вредное влияние». Ученик оказывался крайне ленивым и находил разные предлоги, чтобы выбегать из учебной комнаты и слишком долго завтракал во время перерыва уроков. Во время же их он следил постоянно за часовою стрелкою и как только она показывала 10½ часов, он радостно сообщал об этом Лагарпу, и если наставник не обращал на это внимания, то ученик находил разные предлоги для прекращения классных занятий. Занятия эти становились так редки, что, например, Лагарп в течение целого апреля месяца 1794 года мог дать Константину только четыре урока. Лагарп писал, что он не знает, на что именно употребляет великий князь свободное время; может только сказать, что он занимается в это время «ружейными приемами», ходит из угла в угол или болтает с кем-нибудь, не заботясь о том, как он себя держит и что говорит. Лагарп надеялся было, что Константин, сознав пользу и необходимость учения, станет заниматься как следует, но наконец наставнику пришлось разочароваться в этих надеждах, и он писал Салтыкову, что хотя великий князь и прежде не очень любил учиться, но в последний год у него проявилось сильное отвращение ко всему, что имеет вид учебных занятий по всем предметам без всякого исключения. Ростопчин в письмах своих к графу С. Р. Воронцову наклонность великого князя Константина к ружейным приемам объяснил тем, что из него хотели сделать воина, и сообщал, что в распоряжение его даны 15 человек гренадеров, которых поместили в Царском Селе и которыми он занимался целые дни, что к таким занятиям направлял его отец, очень недовольный тою утонченностью, с какою обращалась императрица со старшим братом Константина Павловича.

Ввиду всего этого Лагарп прямо заявил, что он признает бесполезность занятий с Константином, и просил увольнения от таких занятий, желая предупредить ту минуту, когда он, Лагарп, будет в тягость, и с нетерпением ожидал, когда прекратятся его номинальные обязанности, так как действительные его обязанности уже прекратились.

По мере того как подрастали великие князья, императрица давала им других наставников. С 1785 года протоиерей Самборский был назначен законоучителем великого князя Константина, а так как он, состоя долгое время при русском посольстве в Лондоне, изучил там отлично английский язык, то ему же поручено было преподавать этот язык Константину Павловичу В исходе 1789 года великие князья начали учиться у академика Крафта экспериментальной физике, а в 1791 году — натуральной истории у пользовавшегося большою славою за свою ученость академика Палласа, с которым они делали ботанические экскурсии в Павловске. Математике и военным наукам их стал обучать полковник Массой и известный в ту пору преподаватель штык-юнкер Войтяховский; изданная им арифметика долгое время была единственным руководством во всех наших училищах. Греческому языку обучал Константина Бальдани, родом из Фессалии, человек замечательно образованный.

Неизвестно, какие успехи оказывал Константин у этих преподавателей; сохранились только краткие известия о том, что великим князьям по временам производились экзамены в присутствии их бабушки, отца и некоторых вельмож. При этом великий князь Павел Петрович обращал преимущественное внимание на успехи своих сыновей по математике и оказывал особенное расположение преподавателю этого предмета Войтяховскому, которого он по восшествии своем на престол наградил со свойственною ему необыкновенною щедростью. Со своей стороны, Массой упоминает о неудовлетворительности воспитания Константина, осуждает небрежность его наставников и из них отзывается с похвалою только о Лагарпе, обоих Муравьевых и Тутолмине.

Лично Екатерина была вполне довольна занятиями Лагарпа и как нельзя более ценила его нравственные достоинства и педагогические способности. Во время своего путешествия в Крым Екатерина показывала сопровождавшему ее английскому посланнику фиц-Герберту роспись учения великих князей, составленную Лагарпом. Она и фиц-Герберт находили, что роспись эта так хороша, что другой лучшей нельзя и составить. События, происходившие во Франции, давали, однако, недоброжелателям Лагарпа достаточно поводов для того, чтобы подрывать доверенность к нему императрицы. Так как Водузский кантон был подвластен Бернскому кантону и Лагарп протестовал против такого политического положения своей родины, то в Берне составилась против него сильная партия. Несколько дружеских писем Лагарпа к его двоюродному брату, генералу французской республиканской службы, были перехвачены бернцами и представлены императрице, которая, впрочем, отозвалась на этот раз самым сочувственным образом о воспитателе своих внуков. Но интриги против него не унимались и враги его, во главе которых был состоявший в русской службе принц Нассау и представитель королевской Франции в Петербурге граф Эстергази, наконец, достигли того, что императрица решилась в 1795 году удалить Лагарпа[5]. Впрочем, к этому времени занятия его как наставника и воспитателя великих князей были уже кончены, так как старший из них, будущий наследник престола, несмотря на то, что ему было только шестнадцать лет, вступил еще 28 сентября 1793 года в брак с великою княжною Елизаветою Алексеевною, а в 1795 году, когда исполнилось Константину шестнадцать лет, императрица начала заботиться и об его женитьбе.

Влияние Лагарпа, как обыкновенно полагают, чрезвычайно сильно отразилось на старшем его воспитаннике, который, изучив под его руководством государственные порядки в Западной Европе и под влиянием республиканского духа своего наставника, мечтал в молодые годы о введении в России иных условий государственного строя. Но влияние такого направления не было вовсе заметно на младшем питомце Лагарпа — Константине. Оба они, однако, в особенности Александр Павлович, оказывали впоследствии постоянное уважение Лагарпу, жившему по отъезде из России в Швейцарии и умершему там в 1839 году в чине полковника русской службы, утвержденном за ним Екатериною II, и кавалером ордена Св. Андрея, который пожаловал ему император Александр Павлович.

ГЛАВА IV править

Характер великого князя Константина Павловича. — Мнения о нем барона Остен-Сакена и Массона. — Неудовольствие Екатерины против Константина Павловича. — Письма ее к Салтыкову. — Детские письма Константина Павловича к Лагарпу

В детские годы великий князь Константин Павлович, как нам уже пришлось заметить, отличался, по отзыву Лагарпа, живостью характера, резвостью и недостатком внимания, но вместе с тем обнаруживал превосходное сердце, много прямоты, находчивость и выказывал природные дарования. «Эти счастливые задатки, — писал в своем отчете Лагарп, — дают, конечно, блестящие надежды, но напрасно было бы льстить себя ожиданием осуществления их, если не удастся обуздать в нем избыток живости, приучить сосредоточивать его внимание на известном предмете и победить его упрямство».

Далее Лагарп сообщал графу Салтыкову, что редко можно встретить детей до такой степени живых, как великий князь Константин. У него не было ни одной минуты покоя, он был всегда в движении, не замечая, куда он идет и куда ставит ногу и, по словам Лагарпа, он непременно выпрыгнул бы из окна, если бы не следили за ним. Минуты, которые можно было сосредоточить на чем-нибудь его внимание, выдавались очень редко и, ввиду этого, Лагарп не удивлялся, что Константин забывал по мере того, как выучивал. Лагарп предсказывал, что младший из его питомцев никогда не будет иметь памяти, если он не сделается более внимательным, но предсказание его не сбылось, так как Константин Павлович отличался превосходною памятью. Невнимание же его в детстве было так велико, что он беспрестанно переходил от одного предмета к другому и интересовался только разнообразием и быстротой перемен в впечатлениях, производимых окружающими его предметами. Кроме того, по наблюдению Лагарпа, в нем каждодневно замечалось колебание мнений об одном и том же предмете, и его нетерпимость должна была внушать опасение за его будущий характер. Этого следовало ожидать ввиду того, что маленький Константин отличался капризами, нетерпением и упрямством; что вспышки раздражения проявлялись у него часто и неожиданно и сопровождались такими припадками злобы, что их нельзя было оставлять без внимания. Он часто поступал наперекор своему наставнику; прямо отказывался исполнять его приказания; бросал книги, бумагу и перья на пол, стирал арифметические задачи, написанные на его черном столе, и эти проявления непослушания сопровождались гневными движениями и сильною яростью. Лагарп старался пересилить упрямство и злобу ребенка, хладнокровно настаивая на однажды отданном ему приказании, несмотря на крики и плач маленького грубияна-упрямца.

Действуя с крайним терпением, Лагарп сообщил, однако, Салтыкову, что хладнокровием и терпением можно только затянуть дело, которое между тем требует скорых и решительных мер, и находил, что нужно прибегнуть к средствам, способным победить упрямство великого князя. Лагарп убедился наконец, что ласкою и снисходительностью с ним ничего поделать нельзя и что нужно дать ему почувствовать с самого раннего возраста существующую над ним власть, которой нельзя было бы ослушаться безнаказанно. Лагарп не определил сам рода наказаний, которыми можно было бы обуздать непокорного питомца, он только заявлял, впрочем, весьма настоятельно, что без них в отношении к Константину обойтись нельзя, тогда как они вовсе не нужны в отношении к Александру, отличавшемуся «тактом».

В свою очередь, и бабушка-императрица видела большую разницу в наклонностях и в характере своих внуков. Любимцем ее был Александр. Во время своего путешествия в Крым в 1787 году она переписывалась с ними обоими и вела постоянную о них корреспонденцию с Салтыковым. В одной из этих корреспонденции, от 9 января 1787 года, она писала ему: «Константину скажите мое сожаление, что он так долго страдает скучною сыпью; во всем он проворен, но с нею разделаться не умеет». В другом письме к Салтыкову она, оставшись довольна длинным письмом к ней Константина, писала: «Для меня он труда не жалеет, прошу кланяться ему и другу моему Александру; сей везде и повсюду всегда одинаков, да и единственен», добавляя при этом, что в Александре «скромность и модестия чрезвычайные». Вообще между обоими братьями существовала не только физическая и психическая разница, но и разница в будущем положении их обоих. А. Ф. Воейков в рукописных своих заметках рассказывает, что однажды Салтыков, делая замечание Константину Павловичу, поставил ему в пример подражания его старшего брата. "Он царь, а я солдат, что мне перенимать у него? — отвечал Константин на это внушение со стороны своего воспитателя. В 1791 году, передавая Храповицкому годовой отчет Салтыкова о воспитании великих князей, императрица Екатерина сказала ему: «Александр Павлович сколько ростом, столько же и остротою превзошел Константина Павловича, который и в росте и в учении от него отстал» Заметим, кстати, что впоследствии Константин был ростом ниже всех своих братьев, а из них император Николай Павлович был выше его целою головою.

Константин под надзором Салтыкова и Лагарпа не исправлялся, и этот последний, пробыв при нем с лишком шесть лет, потерял всякую надежду переделать его без употребления строгих мер.

«Я нашел в великом князе Константине, — писал Лагарп Салтыкову в сентябре 1789 года, — задатки тех добродетелей и талантов, которые проглядывают в великих людях; но замеченные мною в то же время недостатки — такого свойства, что мешают развитию этих счастливых задатков. Главным недостатком я считаю нерадивость и упрямство, которое перерождается в неодолимое упорство». Далее Лагарп сообщал Салтыкову, что у Константина припадки вспыльчивости проявляются так быстро, что «предупредить их весьма трудно и даже вовсе невозможно».

Из письма Лагарпа, между прочим, оказывалось, что Константин 15 сентября 1789 года сделал над своим наставником решительный эксперимент. Великий князь два часа сряду употреблял во зло терпение хладнокровного педагога, не желая исполнить такую работу, которая могла быть окончена в пять минут. Когда же Лагарп по поводу того пожаловался Салтыкову, то Константин в отместку за полученный им выговор, «в припадке бешенства укусил Лагарпу руку» («Русская Старина» изд. 1870 г., издание третье, т. I, с. 198)

По этому случаю Лагарп в письме своем рассуждает так:

«Упорство, гнев и насилие побеждаются в частном человеке общественным воспитанием, столкновением с другими людьми, силою общественного мнения, в особенности законами, так что общество не будет потрясено взрывами его страстей; член же царской семьи находится в диаметрально противоположных условиях: высокое положение его в обществе лишает его высших, равных и друзей; он чаще всего в окружающих его встречает толпу, созданную для него и подчиненную его капризу. Привыкая действовать под впечатлением минуты, он не замечает даже наносимых им смертельных обид и убежден в том, что оскорбления со стороны лиц, подобных ему, забываются обиженными; он не знает, что молчание угнетаемых представляет еще весьма сомнительный признак забвения обид и что подобно молнии, которая блеснет и нанесет смертельный удар в одно мгновение, — месть оскорбленных людей так же быстра, жестока и неумолима». («Русская Старина», 1870 г., т. I, с. 198).

Ввиду всего этого и указывая на жестокость в детстве Домициана и Нерона, Лагарп настаивал на решительных мерах против Константина. «Далее откладывать уже невозможно, — писал он, — потому что после десяти лет характер ребенка получает определенный склад, и надобно опасаться, чтобы привычки, приобретаемые в это время, не повлияли на человека до конца жизни». Лагарп требовал введения в систему воспитания Константина строгих наказаний, предлагая, чтобы кроме уроков ему в течение времени от четырех до пятнадцати дней не позволяли бы никакого занятия, которое могло бы развлечь его или рассеять его скуку.

Разница в нравственном развитии обоих братьев, подраставших, по-видимому, при совершенно одинаковых условиях, может быть объяснена тем, что Екатерина сосредоточивала все свои симпатии и заботы на старшем внуке, так как в понятиях ее об их воспитании Константин отодвигался на задний план, и такая неравномерность ее забот должна была различно отразиться на обоих братьях.

Известный партизан Д. В. Давыдов передает в своих «Записках», что однажды великий князь Константин Павлович сказал: «Не смея обвинять отца моего, я не могу, однако же, сказать, что императрица Екатерина, обратив все свое внимание на брата моего Александра, вовсе не занималась мною в детстве». Надобно, впрочем, заметить, что в каждом из этих братьев появлялось не столько первоначальное их воспитание, сколько природные несходные в каждом из них черты характера: очевидно было, что Александр наследовал по природе качества матери, а Константин свойства отца.

Для более точного объяснения причин тех нравственных недостатков, которыми отличался Константин, не лишним будет остановиться на выборе лиц, ближайшим образом окружавших его в детстве. Когда в 1783 году великие князья после смерти первой их воспитательницы Софьи Ивановны Бенкендорф, рожденной Левенштерн, поступили под «главное надзирание» Салтыкова, то ближайшее наблюдение за младшим из них поручено было барону, впоследствии графу, Карлу Ивановичу Остен-Сакену, которого Ростопчин в письмах к графу С. Р. Воронцову называл «дураком, интриганом и завистником» и который — по отзыву Массона — хотя и был во всех отношениях выше генерала Протасова, назначенного для исполнения таких же обязанностей при Александре, но по своей мягкости, снисходительности и недостатку характера не мог внушить к себе уважения со стороны своего питомца. Нельзя не согласиться, что при таких качествах Остен-Сакен не мог быть надежным воспитателем разнузданного до крайности мальчика, который и не замедлил воспользоваться мягкосердием своего педагога, позволяя себе перед ним самые резкие выходки. Будучи уже женихом, Константин Павлович, беседуя с матерью невесты, говорил ей в присутствии генерала Будберга, указывая на него: «Я ужасно боюсь его и только одного его и боялся, а с Сакеном делал, что хотел».

Будберг отвечал, что он не имел чести состоять при его высочестве.

— Это правда, но ведь за вами посылали, когда мне нужно было дать головомойку.

До чего доходило своеволие питомца со своим воспитателем, можно заключить из следующего рассказа Массона[6].

Однажды Остен-Сакен заставлял великого князя читать.

— Не хочу читать, — говорил Константин, — и не хочу потому именно, что вижу, как вы, постоянно читая, глупеете день ото дня.

Такая выходка не только осталась без всякого взыскания и даже замечания, но еще вызвала веселый смех и одобрение остроумию и находчивости мальчика — одобрение, разумеется, льстившее его детскому самолюбию.

Сообщая об этом случае, Массой отзывался о Константине так: «Безоглядность заменяет у великого князя Константина ум, и выходками он заменяет популярность. В нем были, однако, задатки ума и сердца, которыми пренебрегали его первые воспитатели и которые тщетно хотел развить Лагарп. Он храбр, щедр и любит оказывать услуги друзьям. Его деятельность неутомима и он отличается откровенностью — этим редким качеством высокопоставленных особ». Не так, впрочем, отзывался в то же время о Константине гр. Ростопчин. Он в 1795 году писал С. Р. Воронцову, что великий князь восприимчив, жив, воинственен в душе, но что вместе с тем он чрезвычайно вспыльчив и в этом отношении характер его проявляет сходство с отцом. Он, по словам Ростопчина, не сдерживает свою мысль, никогда не слушается и имеет замашки шалуна. Несколько позднее, в 1796 году, Ростопчин еще более неодобрительно отзывался о наклонностях великого князя Константина Павловича. «С каждым днем, — замечает Ростопчин, — он обнаруживает все более и более недобрых качеств и обещает уподобиться Петру Жестокому[7] и Дионисию Сиракузскому. В маскараде, данном по случаю его брака, он позволял себе выходки и дерзости, а во дворце, назначенном для его жительства после свадьбы, отвел холодную комнату для того, чтобы сажать туда под арест своих неисправных придворных кавалеров» («Архив князя Воронцова», Москва, издание 1875 г., том VIII).

Даже великий князь Александр Павлович, чрезвычайно любивший Константина, и тот от 21 февраля 1796 года писал о нем Лагарпу: «Он меня часто огорчает, он теперь горяч более, чем когда-нибудь, весьма своеволен и часто прихоти его не согласуются со здравым рассудком. Военное ремесло вскружило ему голову и он иногда жестоко обращается с солдатами своей роты, которую он образовал и начало которой вы видели». (Сборник Императорского Российского Исторического Общества.)

Впрочем, не один Сакен, но и все окружавшие Константина и вообще все придворные зачастую испытывали на себе бесцеремонное обращение с ними второго внука Великой Екатерины. Граф Сегюр в «Записках» своих рассказывает, что на одном из бывших у императрицы вечерних собраний, отличавшихся, как известно, при полной свободе обращения чрезвычайною вежливостью и утонченным обхождением, Константин Павлович, бывши уже взрослым мальчиком, вздумал бороться с графом Штакельбергом. Пользуясь своею физическою силою, он обошелся с этим стариком слишком немилосердно: грохнул его на пол и сломал ему руку.

Во время пребывания в Петербурге в 1796 году шведского короля Густава IV Константин Павлович при всяком случае позволял себе самые странные выходки…

В это время неудовольствие императрицы против Константина Павловича было чрезвычайно сильно. В письме к графу Н. И. Салтыкову от 29 августа 1796 года она писала: «Я хотела сегодня говорить с моим сыном и рассказывать ему все дурное о поведении Константина Павловича, дабы всем родом сделать общее дело противу вертопраха и его унять, понеже поношение нанести может всему роду, буде не уймется, и я при первом случае говорить собираюсь и уверена, что великий князь со мною согласен будет: я Константину, конечно, потакать никак не намерена. А как великий князь уехал в Павловское, и нужно унять хоть Константина как скорее, то скажите ему от меня и именем моим, чтоб он воздержался вперед от злословия, сквернословия и беспутства; буде он не захочет от того допустить, чтобы я над ним сделала пример… Мне известно бесчинное, бесчестное и непристойное поведение его в доме генерал-прокурора, где он не оставлял ни мужчину, ни женщину без позорного ругательства, даже обнаружил и к вам неблагодарность, понося вас и жену вашу, что столь нагло и постыдно и бессовестно им произнесено было — что не токмо многие из наших, но даже и шведы без соблазна, содрогания и омерзения слышать не могли. Сверх того, он со всякою подлостью везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойной фамильярностью, что я того и смотрю, что его где ни есть прибьют к стыду и крайней неприятности. Я не понимаю, откудова в нем вселилось таковой подлый „sanculottisme“, пред всеми унижающий!.. Повторите ему, чтоб он исправил поведение свое и во всем поступал прилично роду и сану своему, дабы в противном случае, есть ли еще посрамит оное, я б не нашлась в необходимости взять противу того строгие меры». На первый раз он был за все это посажен императрицею под арест, и тотчас же после этого наказания смирился и захворал.

Великая княгиня Мария Федоровна в письме к мужу от 5 сентября 1796 года писала: «Императрица говорила мне о Константине, что он действительно болен и раскаивается. Она надеется, что это послужит ему уроком на всю жизнь, но что надобно действовать всем заодно для исправления его недостатков». В конце письма великая княгиня прибавляла: «У Константина лихорадка; императрица говорит, что это у него от страха».

Доводя бесцеремонность своего обращения со всеми до последней крайности, Константин Павлович, однако, не только побаивался князя Зубова, но и угождал ему. Зубов, впрочем, пользовался благосклонностью не одного только Константина, но и Александра. Герцогиня Кобургская писала, между прочим, своему мужу: «Только с одним Зубовым они (великие князья) в близких отношениях и уклонение их от прочих придворных, — добавляла не совсем кстати ее светлость, — помогает им соблюсти чистоту душевную». В другом письме к мужу герцогиня сообщала: «Князь Зубов друг и доверенный великих князей, они могут рассчитывать на его доброе расположение и услугу. Теперь Константин постоянно ходит с ним рука об руку».

Несмотря на неудачное воспитание Константина, императрица чрезвычайно ценила заслуги Салтыкова по педагогической части. 21 мая 1788 года, в день именин Константина, она пожаловала его воспитателю орден Св. Владимира 1-й степени большого креста за усердную службу и ревностные труды, подъемлемые при воспитании ее внуков. "Такою наградою императрица, — по выражению рескрипта, — внимание и милость свою желала заявить «перед целым светом». Когда же Салтыков окончил воспитание великого князя Александра Павловича, то Екатерина 22 сентября 1793 года сверх получаемого Салтыковым жалованья и столовых денег назначила ему ежегодной пожизненной пенсии по 25 000 рублей.

3 февраля 1796 года она дала на имя Салтыкова рескрипт, начинавшийся следующими строками:

«По совершении с помощью Всевышнего воспитания любезного внука нашего великого князя Константина Павловича, по правилам, от нас предначертанным, и под собственным смотрением нашим, восхотели мы изъявить монаршее наше признание к вашей ревности в исполнение воли нашей к трудам, вами тут понесенным». Затем государыня сообщила Салтыкову о пожаловании ему: в вечное и потомственное владение дома в Петербурге со столовым серебряным сервизом и единовременно на заведение домашнее 60 000 рублей. Тайному советнику барону Остен-Сакену, «трудившемуся под руководством Салтыкова» — и следовало бы прибавить не мало натерпевшемуся от своего августейшего питомца, — была пожалована деревня в вечное потомственное владение и назначено было, сверх полного по чину жалованья, пожизненной пенсии по 3000 рублей в год и единовременно 10 000 рублей. Состоявшим при великом князе Константине Павловиче генерал-майорам Ламсдорфу и Кошелеву, полковнику Муравьеву и подполковникам Будбергу, Муравьеву и Крестовскому — по смерть пенсии по 2000 рублей в год и кроме того: полковнику Муравьеву чин бригадира, подполковнику Муравьеву звание камергера при обрученной невесте великого князя; подполковникам Будбергу и Крестовскому следующие чины; бригадиру Торсукову, занимавшемуся с великим князем по фронтовой части, деревню в вечное потомственное владение и, наконец, всем этим лицам назначено было выдать единовременно по 6000 рублей.

Лучшим дополнением к тем сведениям, которые здесь сообщены о детских и юношеских летах Константина Павловича, могут служить писанные им в то время по-французски нетвердым, ребяческим почерком письма к Лагарпу. Письма эти, несколько, впрочем, странные, дышат в то же время таким простодушием, за которое можно было прощать многое шаловливому, ленивому и упрямому мальчику.

В одном из таких писем, без означения числа и года, Константин прямо заявляет, что он не только не хотел дать себе труда отвечать, но довел свою лень до того, что не старался вспомнить урока и говорил, не зная, что говорит. К этому он прибавляет:

«Я уверен, что, продолжая таким образом, я сделаюсь весьма смышленым человеком, потому что это не стоит никакого труда, и лишь бы на мои глаза я был совершенным (parfai) и мне дела нет, если рассудительные (résonables) люди будут сожалеть о моем невежестве». Затем он прибавляет: «Так приятно нисколько не трудиться, что я желал бы даже, чтоб другие могли за меня ходить, есть, пить и говорить, ничего так не желаю, как быть похожим на статую».

В другом письме он напрямик пишет: «Я такой же невежда, каким был в начале, чего мне нисколько не стыдно. Лишь бы я съел свой хлеб и я буду очень доволен собою».

Еще бесцеремоннее объяснялся подраставший великий князь со своим наставником в письме, относящемся к 1791 году. В этом письме он заявлял: «В двенадцать лет я ничего не знаю, не умею даже читать. Быть грубым, невежливым, дерзким — вот к чему я стремлюсь. Знание мое и прилежание достойны армейского барабанщика. Словом, из меня ничего не выйдет во всю мою жизнь».

Надобно, впрочем, заметить, что такая неутешительная для Лагарпа переписка перемежалась порою выражением покорности Константина, просьбами об извинении, о прощении, о дозволении присутствовать на уроках, обещанием исправиться, но вслед за тем Лагарп получал письма совершенно в ином тоне (Сборник Императорского Российского Исторического Общества).

Ничего нет странного, что Лагарп, получая подобные цидулки от своего питомца, приходил в отчаяние. Зато впоследствии великий князь, войдя опять в переписку со своим бывшим наставником, утешил его не только выражением глубокой почтительности и привязанности, но и многими дельными суждениями.

11(22) марта 1790 года он писал Лагарпу, что стал читать книги по военной части, но и в этом письме проявилась его обычная бесцеремонная откровенность. Под письмом он весьма своеобразно подписался «l’ane Constantin»[8], a в приписке к этому письму, говоря о себе самом, шутливо добавил некоторые резкие выражения.

ГЛАВА V править

Хлопоты о женитьбе великого князя Константина Павловича. — Выборы невесты. — Приезд в Петербург принцесс Саксен-Кобургских. — Помолвка Константина Павловича с принцессой Юлианой-Генриеттой-Ульрикой. — Принятие ею православия с именем Анны Федоровны. — Бракосочетание

Желая упрочить наследование русского императорского престола в нисходящих поколениях своего потомства, Екатерина II весьма рано озабочивалась отысканием невесты для цесаревича Павла Петровича и женила его на 19-м году от рождения. В тех же самых видах императрица желала обвенчать и своих внуков в раннем возрасте. Великий князь Александр Павлович вступил в брак с великою княжною Елизаветою Алексеевною в 1793 году, не достигнув еще полных шестнадцати лет от роду. После его брака очередь была за Константином. Ему не было еще четырнадцати лет, когда возникло первое предположение об его женитьбе.

В бумагах Екатерины, относящихся к 1793 году, найдена одна черновая рукопись императрицы. Рукопись эта, по всей вероятности, была проектом дипломатической ноты.

«Из письма графа Разумского, — говорится в этой рукописи, — следует заключить, что неаполитанскому двору пришла охота весьма некстати наградить нас одним из своих уродцев (petits monstres). Я говорю уродцев, потому что все дети их дряблые, подвержены падучей болезни, безобразные и плохо воспитанные. Этот двор не дождался ответа на свой первый зазыв через графа Скавронского и вот снова посланник, маркиз Галль, убедил графа Разумовского сделать мне это предложение, весьма хорошее и полезное и будто им самим придуманное».

Для объяснения этих строк надо заметить, что в ту пору, когда возникло это предложение, в Неаполе царствовали Бурбоны в лице короля Фердинанда IV, женатого на дочери императрицы Марии-Терезии, эрцгерцогине Каролине-Марии, известной своим развратом и своими жестокостями. Эта королевская чета и задумала пристроить одну из своих дочерей за Константина Павловича. Переговоры по этому делу повел первоначально, по желанию королевы, но безуспешно, граф Мартын Павлович Скавровский, бывший русским посланником в Неаполе и умерший там в ноябре 1793 года. Королева Каролина, потерпев таким образом неудачу, возобновила сватовство косвенным путем в Вене, через графа Андрея Кирилловича Разумовского, бывшего там в то время русским послом. Перед назначением же в Вену Разумовский находился на такой же должности в Неаполе и был фаворитом королевы. По старой к ней приязни он принялся усердно хлопотать о браке одной из ее дочерей с Константином Павловичем, сославшись на то, что такое предложение сделано ему маркизом Галлем, неаполитанским посланником в Вене. Предложение это обусловливалось, однако, со стороны неаполитанского двора тем, чтобы Константин до вступления в брак с неаполитанскою принцессою был объявлен независимым государем, получив для себя удел из владений русской империи.

На такое предложение императрица смотрела как на «вредную, хитросплетенную несообразность» и с неудовольствием отвергала проект об объявлении великого князя Константина Павловича самостоятельным государем, ссылаясь на то, что римско-немецкий император Леопольд II выдал свою дочь за самого младшего принца из Саксонского дома и не заключал условия, чтобы принц этот был объявлен независимым владетелем, и что король сардинский поступил точно так же, как поступил император. «Стало быть, — писала Екатерина, — самая младшая принцесса неаполитанская весьма удобно могла бы выйти за самого младшего русского великого князя, тем более, что так желает она или ее родители».

Отвергая условие об объявлении Константина независимым государем, Екатерина не признавала удобным женитьбу его на неаполитанской принцессе и по другим еще соображениям. «Их величества, — замечала императрица, — вероятно, не знают, что Россия столь же привержена к восточной греческой вере, как они к латинской, и латинское или греко-латинское наследие, пока я жива, никогда не будет допущено». Императрица винила папу в интригах, добавляя, что их неаполитанские величества вольны входить в соображения со своим духовником, но что не ему делать решения о выгодах ее государства, ее семьи и о будущем счастье ее внука. В заключение Екатерина пишет: «Что же касается до меня, то я и не желала бы видеть моего внука женатым, пока он совсем не образуется, тем более, что ему теперь всего 14 лет и он еще не развился вполне. Покамест их величества могут выдать принцесс дочерей своих за кого им вздумается».

Отстраняя брак Константина с принцессою из Бурбонского дома, Екатерина предпочитала выбрать для своего внука невесту из германских принцесс. В то время Германия, разделенная на множество мелких владений, изобиловала подраставшими дочерьми курфирстов, герцогов, князей, пфальц-графов, бурграфов, ландграфов и маркграфов. Русский императорский дом не раз уж роднился с германскими владетельными домами, с тех пор как царь Петр Алексеевич женил сына своего царевича Алексея Петровича на принцессе Софии-Шарлотте Брауншвейг-Вольфенбютельской. Другая принцесса, Анна Леопольдовна Мекленбургская, была не только матерью императора Иоанна Антоновича, но и сама правила русскою империею. Император Павел Петрович был женат последовательно на двух немецких принцессах: сперва на Дармштадтской, а потом на Виртембергской. Супруга великого князя Александра Павловича была принцесса Баден-Дурлахская и наконец в ту пору, когда шел вопрос о женитьбе великого князя Константина, на русском престоле сидела бедная немецкая принцесса под прославленным ею именем Екатерины Великой.

Такие родственные связи семейства Екатерины с Германиею побуждали ее вообще предпочесть и новый брачный союз с каким-либо владетельным немецким домом союзу с домом неаполитанских Бурбонов. Кроме того, в первом случае представлялись еще и другие удобства. Германские принцессы, небогатые и скромно воспитанные, не могли предъявлять таких притязаний, на которые считали бы себя вправе представительницы могущественных и знаменитых европейских династий. Наконец и религиозный вопрос в отношении германских принцесс протестантского исповедания не представлял тех затруднений, какие являлись в отношении принцесс католической религии. Хотя Петр I при сочетании браком царевича Алексея и не потребовал от его невесты перемены вероисповедания, но затем как принцесса Анна Леопольдовна, так и все прочие немецкие принцессы-протестантки, вступавшие в брак с членами русской императорской фамилии, принимали православие, на что едва ли можно было бы склонить принцессу-католичку.

Приискивая для своего сына, а потом и для своих внуков невест из германских принцесс, Екатерина нисколько не стеснялась с этими последними. Она приглашала их в Петербург на смотрины. Для этого перебывало при ее дворце одиннадцать принцесс; последние три из них были дочери наследного принца (впоследствии владетельного герцога) Саксен-Заальфельд-Кобургского, от брака его с графиней Рейсской. Из этих трех молоденьких и хорошеньких принцесс Саксен-Кобургских и предложено было Екатериною выбрать невесту Константину Павловичу.

Невест этих приискал и пригласил их мать приехать в Петербург генерал Андрей Яковлевич Будберг, пользовавшийся у императрицы большим кредитом и уже устроивший брак великого князя Александра с принцессою Баденскою. В Кобурге Будберг встретил полную готовность принять предложение государыни. Никакое проявление самолюбия или гордости не воспрепятствовало его успеху.

Принцессы Кобургские принадлежали к одной из знаменитейших и древнейших династий в Германии. Дом Саксонский, из которого они происходили, вел начало от Витекинда, одного из предводителей саксов, мужественного и упорного противника императора Карла Великого. Следовательно, родословное древо молодых принцесс поднималось высоко от своего родоначальника, жившего в исходе VIII века. Линия Саксен-Заальфельд-Кобургская составляла младшую отрасль Саксонского дома; владения ее были незначительны, но ей суждено было впоследствии, в весьма близкое от нас время, стать на весьма видное место среди европейских династий, так как представители этой линии занимают ныне три королевские престола: бельгийский, португальский и великобританский.

Принцессы, приехав в Петербург с матерью, направились от заставы прямо к Зимнему дворцу, где для них было приготовлено особое помещение. Когда они подъезжали к дворцу, императрица смотрела в окно. Старшая из принцесс быстро выскочила у дворцового подъезда из экипажа на лестницу; вторая хотела сделать то же, но оступилась и упала, а самая младшая вышла из экипажа неторопливо и взошла на лестницу спокойно и с достоинством. Екатерине чрезвычайно понравилось это, и она сказала себе самой: «c’est la dernière!» Немецкие гостьи были поражены блеском и великолепием русского двора, а между тем сами они своими неизысканными и старомодными костюмами вызвали насмешки со стороны придворных наших щеголих. Императрица сочла нужным прежде всего привести в надлежащий порядок их слишком скромные туалеты и для этого прислала им две большие корзины великолепных шелковых материй и полдюжины портных, которые тотчас принялись за работу. 20 октября 1795 года императрица вручила матери и дочерям бриллиантовые знаки ордена Св. Екатерины и в тот же день привела к ним великого князя Константина.

Вот как герцогиня в письме к своему мужу описывает жениха своих дочерей:

«Константин кажется с виду не менее 23 лет (ему было тогда только 16 лет) и видно, что он еще подрастет. У него широкое круглое лицо, и если бы он не был курнос, то был бы очень красив; у него большие голубые глаза, в которых много ума и огня; ресницы и брови почти совсем черные; небольшие рот и губы совсем пунцовые; очень приятная улыбка, прекрасные зубы и свежий цвет лица. У обоих братьев такие здоровые лица, такое крепкое, мускулистое телосложение, что они резко отделяются от всех придворных кавалеров; в ясном взгляде их видны благородная кровь и душа неиспорченная. Константин, кажется, воин и душой и телом, со всею военною ловкостью». Сравнивая обоих братьев, герцогиня замечала, что у старшего из них выражение лица гораздо прелестнее, но что у Константина более блеску в глазах и глаза красивее; но зато у Александра черты лица совершенно правильные; что у него придворные, располагающие манеры и он разговорчивее брата в обществе. Далее герцогиня сообщала, что братья чрезвычайно привязаны друг к другу и постоянно вместе, что у Константина более характера и оттого он совершенно владеет старшим братом, что не мешает, однако, их взаимному доверию. Описывая наружность жениха своих дочерей, герцогиня не без самодовольства прибавляет, что при дворе все удивляются красоте молоденьких принцесс.

О душевных качествах Константина она сообщала: «У него такая прямая душа, столько простоты, столько сочувствия ко всему великому и в то же время столько скромности!»

Великий князь Павел Петрович приехал из Гатчины, чтобы познакомиться с герцогиней, которая в благодарность за такое внимание его величества должна была войти к нему со своими дочерьми для первого знакомства, и только после этого он пришел к ним, чтобы отдать визит.

Их трех сестер Константину Павловичу более всего понравилась младшая, Юлиана-Генриетта-Ульрика, родившаяся 23 сентября 1781 года. Она была брюнетка, небольшого роста, умненькая и находчивая девушка. Вопрос о браке ее был улажен очень скоро, и 24 октября герцогиня писала мужу: "Все решено и решено так, как ты ожидал. Звезда Юлии взяла верх и лучше, что так вышло. У нее больше достоинства и характера, нежели у нашей милой, доброй Натты. На взгляд императрицы, всех красивее Софья и она сказала другу нашему, генералу Будбергу: «Если бы можно было, я оставила бы всех трех, но так как Константину жениться, то пусть он и выбирает».

Жених стеснялся с невестой, и однажды, показывая принцессам по приказанию императрицы Эрмитаж, разговаривал с герцогинею без перерыва, но «с девицами — по ее замечанию — не имел духу сказать ни одного слова». После осмотра Эрмитажа герцогиня пригласила его к себе на чай, он «покраснел до ушей, но с большим удовольствием принял это приглашение»; однако и в гостях у герцогини он не решался заговорить с девицами.

Перед ужином жених взялся за трость и за шляпу и хотел уходить, но когда герцогиня пригласила его остаться ужинать, то заметно было, что он очень обрадовался этому приглашению. На другой день вечером Константин пришел к герцогине и принес с собою гравированный портрет императрицы. В этот вечер он совершенно занялся разговорами с принцессами, но смотрел постоянно на одну только Юлию. Она в этот вечер была чрезвычайно хороша, в атласной тунике небесно-голубого цвета и с гирляндою из белых роз на голове. Константин непременно хотел, чтобы принцессы играли на клавикордах и пели. Принцесса София стала рисовать пирожницу, которая стоит на улице, но Константину хотелось, чтобы она нарисовала двух гусаров. Принцесса исполнила его желание, и он был в восторге от этого рисунка. В этот вечер он постоянно говорил по-немецки, заметив, что его ломаная немецкая речь забавляет девушек. Он шутил беспрестанно с двумя старшими из них, но не затрагивал Юлию. И в этот вечер, как и в предшествовавший, он остался ужинать у герцогини. Великий князь хотел прийти к ней и на следующий день, но Будберг не разрешил ему этого ввиду того, что молодому человеку не следует слишком часто пользоваться предстоящим ему счастьем, так как он скоро привыкнет к нему.

24 октября вечером, около 6 часов, пришел Константин к принцессе-матери, чтобы сделать формальное предложение. Он целый этот день провел с Зубовым, который вместе с Будбергом, делал ему наставления по поводу его живости. Он вошел к герцогине бледный и, потупив глаза, дрожащим голосом сказал ей:

«Madame, je viens demander la main de votre fille».

Герцогиня, знавшая уже заранее о цели его посещения, приготовила было — как она сама рассказывала — торжественную речь, но вместо того, чтобы начать говорить ее, громко зарыдала. Жених прослезился и прижал к губам руку своей будущей тещи. Когда герцогиня успокоилась, то стала говорить Константину Павловичу, что его попечению вверяет судьбу своей дочери, что чувства к нему невесты дадут ему возможность составить ее счастье и в заключение сказала, что с этой минуты судьба и счастье ее дочери зависят от него.

Послали за Юлией, с бледным личиком вошла она в комнату к матери. Константин Павлович молча поцеловал ее руку, а она, не говоря ни слова, заплакала.

— Не правда ли, вы со временем полюбите меня? — проговорил Константин Павлович.

Юлия, с выражением нежности взглянув на него, прошептала:

— Да, я буду любить вас всем сердцем.

— Боже мой! Отчего отец не может видеть всего этого! — невольно вскрикнула герцогиня, и, при упоминании об отце, Юлия заплакала навзрыд. Константин Павлович взял ее за обе руки, прижал их к сердцу и сказал по-французски: «Клянусь вам перед Богом, что вы увидите вашего батюшку; обещаю, что повезу вас в Германию, не знаю только когда, потому что это будет зависеть от ее величества, но что я обещаю, того я крепко держусь — вы увидите вашего батюшку, и я увижу его». Потом, обратясь к принцессе-матери, сказал ей: «Вы ее увидите, обещаю вам это».

Весь вечер Константин Павлович провел у невесты и, сидя подле ее матери, на ручке дивана, целовал руку у своей будущей тещи, повторяя: «Как я люблю вас», а сам взглядывал на Юлию, давая тем самым понять ей, к кому должны относиться эти нежности.

На другой день невеста и мать ее посетили императрицу, которую застали за окончанием туалета. Она приняла своих гостей чрезвычайно любезно, по крайней мере, раз двадцать поцеловала Юлию и сказала ее матери: «Могу вам сообщить, что дочь ваша столько же нравится Константину, сколько и публике».

Помолвка Константина Павловича последовала 25 октября, а 7 ноября был назначен выезд герцогини из Петербурга. Отпуская от себя ее и ее двух старших дочерей, императрица прислала ей целый ящик с бриллиантовыми вещами: ей самой — бриллиантовое ожерелье, серьги, цветок на голову, пару жемчужных браслетов и кольцо с огромным бриллиантом; двум старшим дочерям — каждой: ожерелье, серьги, кольцо и цветок на голову; невесте — бриллиантовый головной убор и великолепные браслеты. Придворной их даме — кольцо и серьги. Кроме того, герцогине был прислан вексель для получения в Лейпциге 80 000 рублей для нее самой и для каждой из двух ее дочерей по 50 000 рублей. Придворной их даме сверх упомянутых выше подарков дано было 3000 рублей, а прислуга принцессы получила дорогие подарки.

30 октября был спектакль в Эрмитаже, 31 --ужин у великого князя Александра Павловича, 1 ноября принцесса и ее дочери провели целый день с императрицею в Таврическом дворце. В следующие дни гости императрицы осматривали достопримечательности Петербурга. 5 ноября был во дворце великолепный маскарад, в котором явились костюмированные представители всех племен, населяющих Россию. 6 ноября после вечернего собрания в Эрмитаже герцогиня простилась с императрицею и ее семейством, а в следующий день утром отправилась с двумя своими дочерьми в обратный путь.

Герцогиня не только была чрезвычайно довольна тем, что для дочери представилась такая блестящая партия, но и была уверена, что Юлия в браке с Константином Павловичем найдет семейное счастье. Герцогиня чувствовала беспредельную радость при мысли, что она оставляет свою дочь в семействе Екатерины; о Константине же Павловиче она говорила, что ни одного зятя она не будет любить столько, как этого, добавляя, что нельзя найти другого такого умного и с таким честным сердцем. Она твердо надеялась, что Юлия будет вполне счастлива в том семействе, в которое она вступила при такой благоприятной обстановке. Не все, однако, разделяли розовые надежды герцогини, а Ростопчин в письме к Воронцову уже и тогда жалел о молодой девушке, не предсказывая ей сладкой доли с ее своенравным женихом.

По отъезде матери Юлию поместили на жительство с великими княжнами под попечением баронессы Ливен. Она стала обучаться закону Божьему православного исповедания и русскому языку, преподавателем которого был назначен состоявший при великом князе Константине майор Муравьев. 2 февраля 1796 года принцесса приняла православную веру.

В официальном «Описании миропомазания ее светлости Юлианы-Генриетты» упоминается, что все молитвы читаны были ее с точностью и ясностью. Восприемницею ее была великая княжна Александра Павловна, таинство миропомазания совершал митрополит Гавриил, причем принцесса была наречена Анною Федоровною. 3 февраля происходило в Зимнем дворце обручение великой княжны с Константином Павловичем. Обручал их митрополит Гавриил; после обмена перстней обручавшиеся приносили государыне «с коленопреклонением достодолжную свою благодарность». По обручении повелено было именовать невесту великою княжною. 15 февраля происходило бракосочетание Константина Павловича. Наличные войска, бывшие в Петербурге, в числе 8672 человек, находились в строю на Дворцовой площади и в прилегавших к ней улицах. Во дворец съехались приглашенные и знатное духовенство. Статс-дамы одевали под венец невесту. Духовник императрицы совершал обряд венчания, а венцы, которые были поднесены придворными священниками, держали: над женихом обер-камергер Иван Иванович Шувалов, а над невестою генерал-фельдцейхмейстер граф Платон Александрович Зубов. По окончании парадного обеда начался в шесть часов вечера бал, перед окончанием которого великий князь Александр Павлович с великою княгинею Елизаветою Алексеевною уехали в Мраморный дворец для встречи молодых, которые отправились туда торжественным поездом в сопровождении придворного штата, лейб-гусаров и конвоя от Конногвардейского полка. Шесть гусар ехали с зажженными факелами около поезда. Молодые вместе с великим князем Павлом Петровичем и великою княгинею Мариею Федоровною отправились из Зимнего дворца в Мраморный в парадной карете, заложенной восемью лошадьми. Петропавловская и Адмиралтейская крепости и весь город были иллюминированы. Разумеется, что все выходы императрицы и важные моменты этих торжеств сопровождались «игранием на трубах при битии литавр» и пушечною пальбою, а за обедом играла «камерная вокальная и инструментальная музыка».

18 февраля был устроен перед Зимним дворцом народный праздник. Он состоял в том, что жареные быки были положены на двух возвышенных пирамидах, украшенных позолотою, лентами, цветами, и покрыты шелковым покровом; а вино белое и красное било из двух фонтанов, украшенных так же роскошно, как и пирамиды. Празднества различного рода с некоторыми промежуточными днями продолжались при дворе до 27 февраля. В этот день они закончились великолепным фейерверком, сожженным на Неве, против Зимнего дворца.

По случаю этого брака в Петербурге некто де Люси написал торжественное стихотворение на французском языке. То же сделал в Москве некто Бодуэн. Из немцев Рейнбек напечатал и в Готе, и в Петербурге драматическое представление применительно к настоящему торжеству, а какой-то г.*** издал в Петербурге на немецком языке рассказ о добродетельной женщине с прозрачным указанием, что под этою женщиною подразумевается юная супруга великого князя. Понятно, что все эти произведения не имеют никакого исторического значения и не только поэтических, но и вообще никаких литературных достоинств.

Придворный штат молодых был составлен из следующих лиц: трех фрейлин при великой княгине и трех при ней камергеров и трех камер-юнкеров; столько же камергеров и камер-юнкеров положено было и при великом князе. Гофмаршалом их двора назначен полковник князь Борис Голицын.

ГЛАВА VI править

Отношения великого князя Константина Павловича к отцу. — Дядька Сафонов. — Назначение Константина Павловича начальником Первого кадетского корпуса. — Взгляд его на военную службу. — Отправление в Швейцарию, в армию Суворова. — Пребывание в Вене

С самого своего рождения Константин Павлович, как и старший его брат, был отлучен от своих родителей, живших постоянно в Гатчине. В последние годы царствования Екатерины отчужденность эта доходила до того, что подросшие великие князья не видали отца и матери по целым месяцам. Павел Петрович мог по собственному своему желанию видеться с ними не иначе, как испросив предварительно на то разрешение у Салтыкова; он был весьма огорчен этим распоряжением, доходившим до того, что однажды в течение целого года Павел Петрович не видался со своими сыновьями.

Да и вообще он редко ездил для свидания с ними в Петербург и в Царское Село. В случае же его приезда туда внимание к нему сыновей выражалось в том, что великие князья облекались в длинные кафтаны старинного прусского покроя, подвешивали сзади между фалдами огромные шпаги, надевали узкие галстуки, а на головах у них являлись большие пудреные букли.

Императрица Екатерина II, приближая к себе своих внуков, держала их в то же время, как уже замечено выше, в постоянном отдалении от отца. Федор Васильевич Ростопчин в своих письмах к графу Семену Романовичу Воронцову, хотя и вдается иногда в сообщение придворных только сплетен, тем не менее сообщает несколько небезынтересных подробностей об отношениях великого князя Константина Павловича в 1794—1796 годах к близким к нему людям (Архив князя Воронцова, т. VIII).

Кончина императрицы сразу изменила такие отношения между великими князьями и их родителями. Павел Петрович тотчас приблизил к себе их обоих и относился к ним как к самым преданным друзьям. Доверенность Павла к Константину на первый раз выразилась в том, что он приказал ему присутствовать при разборе графом Безбородко бумаг покойной государыни и опечатать бумаги князя Зубова. Материальное положение Константина Павловича также изменилось к лучшему. Щедрая на награды своим любимцам, Екатерина была крайне расчетлива там, где дело касалось ее семейства. Великий князь Павел Петрович во все время ее царствования находился в стесненных денежных обстоятельствах. При Екатерине Константин получал 100 000 рублей, а супруга его по 70 000 рублей. Павел же, хотя и назначил 28 декабря 1796 года великой княгине только по 60 000 рублей, но зато довел сумму содержания, назначенного Константину, до 500 000 рублей. 2 июля 1797 года император пожаловал ему в собственность «Стрельную мызу» со всеми деревнями и угодьями, а 21 июля 1797 года повелел приписать к этой мызе еще 1490 душ из деревень, состоявших в ведомстве Кабинета. Император назначил великих князей командирами гвардейских полков, причем Константину Павловичу был вверен Измайловский полк. Перемена их положения выразилась прежде всего в изменении их внешности, и, по словам очевидца Саблуко-ва, оставившего записки о временах Павла Петровича, они, явившись в мундирах гатчинской формы, напоминали собою «старые портреты немецких офицеров, выскочившие из своих рамок». На другой день воцарения Павла Константин вступил в Петербург во главе командуемого им полка, составившего по повелению императора часть старого, настоящего Измайловского полка. Несмотря на ту любовь, которую выражал Павел своим сыновьям, оба они смертельно боялись своего отца, и, когда он хоть сколько-нибудь сердито смотрел на них, они бледнели и дрожали. Опасаясь за себя, они искали покровительства у лиц, приближенных к императору, вместо того, чтобы им самим, по их высокому положению, пользоваться значением у государя. Вследствие этого они мало внушали к себе сочувствия и не приобретали никакой популярности даже и в войске. Князья Чарторижские, Адам и Константин, были назначены адъютантами к великим князьям; из них Константин поступил на эту должность к своему тезке. Назначение это возбудило, однако, множество толков, кончившихся тем, что оба Чарторижские испросили себе увольнение от своих должностей.

С воцарением Павла участь обоих великих князей сделалась одинакова: для него Александр не был «единственным», каким он был в глазах баловавшей его бабушки, и даже напротив, по словам Ростопчина, император отдавал предпочтение Константину, что, как мы увидим, подтверждает и другой современник, граф Е. Ф. Комаровский. В свою очередь, как замечает Ростопчин, и Константин восторгался своим отцом. Теперь оба брата, будучи командирами гвардейских полков, почти что ежедневно за малейшие ошибки командуемых ими войск, сделанные на парадах и учениях, выслушивали выговоры, внушения и замечания, вследствие чего они, со своей стороны, подвергали солдат строгим наказаниям и сажали офицеров под арест. Вскоре Александр Павлович был назначен инспектором всей пехоты, а Константин Павлович высказал желание быть инспектором всей кавалерии. Звание это не было, однако, предоставлено ему тотчас и он для получения этой обязанности должен был заняться подготовкой, для чего под начальство его было отдано пять эскадронов Конногвардейского полка, удаленных из Петербурга в Царское Село, где он и обучал их гарнизонной службе.

После увольнения от должности адъютанта князя Константина Чарторижского к Константину Павловичу был назначен на его место офицер лейб-гвардии Измайловского полка Евграф Федотович Комаровский (впоследствии генерал-адъютант и граф), оставивший после себя «Записки», в которых встречаются чрезвычайно интересные сведения о Константине Павловиче. Кроме Комаровского, император Павел Петрович приставил к великому князю, под видом адъютанта, дядьку — пожилого офицера Измайловского полка Сафонова, обязанность которого была: доносить государю о всех действиях Константина Павловича и ничего не скрывать. Переговорив предварительно с глазу на глаз с Сафоновым, Павел Петрович привел его к своему сыну и сказал ему:

— Вот человек, которому я тебя поручаю. Он хотя и адъютант твой, но ты должен видеть в нем доверенную мою особу.

После того император с веселым видом пошел к императрице Марии Федоровне и, представив ей Сафонова, которого держал за руку, сказал ей:

— Я нашел такого человека, какого я искал для Константина.

Рекомендуя своего нового адъютанта Комаровскому, великий князь с притворно веселым лицом сказал ему:

— Прошу иметь почтение и уважение к Павлу Андреевичу. Он хотя и имеет звание моего адъютанта, но для меня гораздо более этого звания.

Вскоре, однако, по словам Комаровского, великий князь взял над своим податливым приставником такой верх, что Сафонов сделался его льстецом и ни разу не донес на него императору.

Когда император Павел Петрович поехал после своей коронации из Москвы по России, то он взял с собою Константина Павловича и по возвращении из этого путешествия назначил его начальником Первого кадетского корпуса. Великий князь с чрезвычайным усердием принялся за свои новые обязанности и каждый день, утром в 5 часов, являлся в корпус, где в это время несколько сот детей вставало и одевалось по барабану. Главным, впрочем, занятием Константина Павловича в царствование его отца была фронтовая, а отчасти и гарнизонная служба. Ежедневно он и старший его брат обязаны были являться на вахт-парады и учения. Такие занятия для великого князя, любившего, как мы уже видели из отчетов Лагарпа, военное дело, не были нисколько отяготительны. Он с жаром предавался им и, по выражению Комаровского, «радость великого князя бывала чрезмерная», когда император оставался доволен его командою, и он приходил в отчаяние когда навлекал на себя гнев родителя.

В 1798 году он была назначен во время пребывания государя в Петергофе тамошним генерал-губернатором. Главная обязанность великого князя по этой временной должности состояла в том, чтобы находиться при вечернем рапорте караульного офицера, подаваемом ежедневно императору. Однажды Павел Петрович до принятия им такого рапорта распростился с Константином Павловичем, который, полагая поэтому, что государь отпустил его окончательно, сел в кабриолет и поехал кататься по Петергофу. Между тем, когда явился караульный офицер, император не захотел принимать от него рапорт, требуя, чтобы при этом присутствовал генерал-губернатор. Кинулись искать великого князя повсюду, но нигде не могли найти его. Государь был вне себя от гнева и только после долгого упорства принял представляемый ему рапорт. Узнав об этом, но уже поздно, Константин был чрезвычайно встревожен и сказал явившемуся к нему на другой день утром адъютанту Комаровскому: «Я целую ночь почти не спал». Он решился написать письмо к государю, но письмо было возвращено нераспечатанным. Вслед за тем пришел к великому князю полковник Обрезков и сказал ему: «Государь знает, что Ваше высочество сегодня нездоровы, а потому и изволил приказать мне подать ему наш рапорт». Константин понял, что находился в страшной опале, и эта мысль, по словам Комаровского, «довершила его отчаяние». Затруднительное положение его еще более усилилось, когда он получил от императора приглашение прогуляться с его величеством в колясочке, что было, конечно, насмешкою над вчерашнею его неискренностью. Комаровский рассказывает, что Константин стал ходить взад и вперед по комнате и потом, бросившись к нему на шею, вскрикнул: «Мне пришла в голову счастливая мысль, исполни ее: пойди сейчас к Кутайсову, скажи ему, в каком я отчаянии, и чтобы он испросил у государя одной милости — выслушать меня». Кутайсов, узнав от Комаровского, в чем дело, обещался исполнить просьбу великого князя. Когда же Комаровский, погодя немного, пошел к Кутайсову за ответом, то встретил на дороге императора, который, разговорившись с адъютантом своего сына, сказал ему между прочим: «Я рассчитывал на привязанность одного только Константина, но сделанный им накануне поступок заставил меня думать, что и он предался противной партии». Наконец, выслушав объяснение Комаровского, он простил великого князя и позволил ему подать рапорт при разводе.

Сделавшись сам усердным служакою, Константин Павлович был крайне требователен к своим подчиненным во всем, что относилось к исполнению службы, строевому обучению и к форме в одежде. О том, какими понятиями о значении военной службы руководствовался он около этой поры, можно лучше всего заключить из собственноручных его заметок, найденных в бумагах Лагарпа, относящихся к 1794 году и напечатанных в «Сборнике Русского Исторического Общества». В них пятнадцатилетний «носитель шлема» высказывал: «Офицер есть не что иное, как машина; все, что командир приказывает своему подчиненному, должно быть исполнено, хотя бы это была жестокость». В силу этого правила несовершеннолетний юноша вдавался в самые крайние выводы о необходимости поддержания дисциплины, давая простор, — в своих фантастических заметках, — самому неограниченному произволу начальников в их отношениях к подчиненным. Так, например, Константин Павлович полагал, что «фантазия начальника может сделать подчиненного своим слугою, который и может быть употреблен на все».

При исполнении служебных обязанностей он иногда применял к делу свои теоретические воззрения, будучи чрезвычайно строг и вспыльчив в обращении со всеми. На учениях он поворачивал каждого рекрута налево и направо, заставлял шагать его взад и вперед, приподнимал ему подбородок, подтягивал портупею и ремни у ранца, поправлял на голове его шляпу, давая по времени чувствительно понять неудовольствие свое против неуклюжих или неповоротливых служивых. То же самое, кроме разве последней прибавки, он делал и с офицерами, причем переходил очень часто границы предоставленных ему по «военному уставу» прав. Бывший в ту пору в Петербурге по делам Мальтийского ордена иезуит аббат Жоржель писал о Константине Павловиче, что он является противоположностью своему брату, что он не имеет привлекательной и располагающей наружности, известен в публике своим отвращением к наукам, странностями, вспыльчивостью и что военные его не любят. Допуская со своей стороны нарушения «воинского устава» в пользу своей личной власти и в то же время зная, что император крайне не любил подобных нарушений, Константин Павлович побаивался попасть за это под военный суд. Саблуков рассказывает, что эта боязнь великого князя служила ему, Саблукову, щитом против вспыльчивости и горячности Константина. «Одно упоминание о военном суде было, по словам Саблукова, для великого князя Медузиною головою, которое оцепеняло ужасом его императорское высочество». Впоследствии, однако, когда в 1829 году Саблуков встретился с ним в Дрездене, великий князь благородно признался, что был постоянно не прав перед ним. «Мне очень приятно, — пишет Саблуков, — засвидетельствовать, что великий князь Константин Павлович, хотя и подвергавшийся строгому осуждению, не был, однако, как представляют его многие, лишен добродетели, и прежде всего смирения и доброжелательства».

Жизнь Константина Павловича в царствование его родителя проходила хотя и весьма хлопотливо и весьма деятельно, но вместе с тем и чрезвычайно однообразно. Во время пребывания императора в Петербурге он каждый день ранним утром должен был являться на вахт-парады, после того он ездил по вверенным ему частям гвардии на учения, на смотры, готовился к парадам, отбывал их, а летом и осенью вел лагерную и бивуачную жизнь на продолжительных маневрах, происходивших преимущественно в окрестностях Гатчины. Довольствуясь, по-видимому, фронтовыми занятиями и военными экзерцициями, он тем не менее, как сообщал об этом еще и прежде герцогине Саксен-Кобургской, очень желал участвовать в военных действиях против неприятеля и случай этот ему представился, когда русские войска под предводительством Суворова были отправлены в Италию для завоевания ее у овладевших ею французов.

Император Павел посылал Константина в Италию как для того, чтобы придать более важности этой кампании, так и для того, чтобы удовлетворить его желание. Что Константин Павлович желал участвовать в военных действиях, это можно заключить и из письма императора Павла, писанного к нему по-французски от 30 декабря 1798 года.

«Мне очень приятно, — писал Павел, — иметь сына с такими чувствами, каковы ваши, мой любезный Константин. При этом скажу вам, мой дорогой друг, что Голицын ведет только вспомогательный корпус, состоящий на жалованьи у Англии, а корпус Розенберга состоит на жалованьи у Австрии. Я вовсе не желал бы, чтобы русский великий князь участвовал в таком походе. Впрочем, быть может, обстоятельства будут таковы, что для нас представится случай отправиться в поход на наш собственный счет».

Теперь такой случай оказался, и притом случай самый блестящий: армия Суворова шла в Италию не наемницею, но спасительницею царей. Императору Павлу представились теперь самые благоприятные обстоятельства для того, чтобы сделать Константина участником этого похода. Великому князю не было дано никакого определенного назначения, а дозволено только было находиться волонтером при фельдмаршале графе Суворове. Для сопровождения Константина Павловича в предстоящем ему пути, а также для попечения о нем в бытность его при армии, был назначен один из лучших екатерининских генералов — генерал от инфантерии Дерфельден. Константин Павлович выехал из Петербурга 11 марта старого стиля 1799 года. Ростопчин писал Воронцову, что Измайловский полк плакал, расставаясь со своим шефом, который, однако, для полка был таким требовательным и строгим начальником. Свиту великого князя, кроме Дерфельдена, составляли генерал-майор Сафонов, находившийся при нем вроде дядьки; адъютанты его: полковник Комаровский и Ланг, офицер лейб-гвардии Измайловского полка Озеров и адъютант Дерфельдена — поручик Перский, доктор великого князя Вельцен, хирург Линдстрем, два пажа: Храповицкий и князь Гагарин и берейтор Штраубе. Экономической частью заведовал Сафонов, письменною — Комаровский. Великий князь, Дерфельден, Сафонов и Комаровский ехали в одной карете.

На другой день по отъезде Константина Павловича из Петербурга выехала к своим родителям в Кобург супруга князя Анна Федоровна. Ее сопровождали: шталмейстер Тутолмин с женою, камергер Чичагов, статс-дама Ренне с дочерью и фрейлина графиня Воронцова.

Местом первой остановки великого князя, ехавшего под именем графа Романова, была Митава. Здесь жил тогда брат погибшего на эшафоте короля Людовика XVI, признаваемый европейскими державами, а в числе их и Россиею, королем французским под именем Людовика XVIII. Король с чрезвычайным вниманием встретил представившегося ему Константина Павловича, взял его за руку и, введя в гостиную, указал на портрет Павла Петровича, сказав: «C’est mon bienfaiteur». Великий князь обедал у короля и, отправившись после того из Митавы, ехал довольно медленно по причине весенней распутицы.

На австрийской границе его встретил и приветствовал от имени римско-немецкого императора молодой князь Эстергази, а во время проезда великого князя, оставившего вскоре прежнее инкогнито, по австрийским владениям ему отдавались всевозможные воинские почести. На последнюю станцию перед Веною выехал ему навстречу его дядя, герцог Фердинанд Виртембергский, состоявший в службе немецкого императора и бывший в то время губернатором Вены. В столице императора встретили великого князя с большим почетом, а когда он появился в ложе в оперном театре, то раздались общие громкие и продолжительные рукоплескания. Великому князю было приготовлено помещение в Бурге, императорском дворце, где он и остановился. Обедал он постоянно с императором, а свита его за гофмаршальским столом. Бывший тогда в Вене русским посланником граф Андрей Кириллович Разумовский давал в честь великого князя роскошные завтраки и обеды и устраивал в своем великолепном доме на Пратере блестящие балы. Император, по случаю войны, не давал празднеств, но взамен их угощал своего гостя парадами и смотрами. Император дал ему чин генерал-фельдцейхмейстера и назначил его шефом гусарского полка. Великий князь зажился в Вене, а между тем туда доходили беспрестанно вести об успехах Суворова в Верхней Италии. Главный приставник Константина Павловича генерал Дерфельден поторапливал великого князя, говоря, что он, Дерфельден, знает хорошо Суворова, который так скоро порешит дело, что они, пожалуй, ничего не застанут. Во время пребывания великого князя в столице Австрии императором Францем был утвержден договор о браке великой княжны Александры Павловны с эрцгерцогом Иосифом, который и был при этом назначен главнокомандующим цесарскою армиею, действовавшей на Рейне.

Ввиду этого назначения император предложил Константину Павловичу, не пожелает ли он отменить поездку в Италию и ехать на Рейн, чтобы участвовать там в военных действиях под командою своего будущего зятя. Великий князь не решился принять предложение императора, ссылаясь на то, что он не может сделать этого без соизволения своего родителя. Оказалось, что великий князь поступил в этом случае весьма осмотрительно, так как, когда обо всем этом узнал Павел, то он, благодаря через графа Разумовского императора за предложение, сделанное Константину Павловичу, прибавил: «Но как я поручил его попечениям генерала Дерфельдена, которому назначено принять начальство над корпусом Розенберга, а в случае нужды заступить даже на место фельдмаршала графа Суворова, то я предпочитаю, чтоб великий князь Константин Павлович продолжал путь по прежнему своему назначению в Италию, откуда впоследствии, судя по обстоятельствам, он может отправиться и к рейнской армии».

Великий князь пробыл в Вене с 15 по 19 апреля нового стиля и, уезжая оттуда, роздал много дорогих подарков австрийским вельможам по расписанию, составленному заранее в Петербурге канцлером князем Безбородко. Князю Эстергази приказано было императором сопровождать Константина Павловича до главной квартиры союзной армии. 21 апреля великий князь прибыл в Верону. Генерал Край, начальствовавший австрийскими войсками на Минчио, пригласил его на открытие траншей против крепости Пескиеры, но Константину Павловичу не привелось быть свидетелем или участником осады этой крепости, так как на другой день Пескиера сдалась без боя и он торжественно въехал в крепость с австрийскими войсками. В тот же день он выехал из нее, направляясь через Бресшию, Кремону и Лоди. Всюду на пути великого князя собирались жители и приветствовали его радостными восклицаниями. 26 апреля он приехал в Вочеру спустя только час по прибытии туда Суворова, которому он и представился немедленно. На другой день фельдмаршал явился к своему высокому волонтеру и представил ему строевой рапорт о состоянии русских и австрийских войск. Отобедав у Суворова, Константин Павлович отправился в русский лагерь, расположенный у реки Дорно, и здесь остался в главной квартире генерала Розенберга.

С этого времени начинается боевое поприще будущего цесаревича.

ГЛАВА VII править

Боевая служба великого князя Константина Павловича. — Отношение к Суворову. — Участие в сражении при Нови. — Награждение орденом Св. Иоанна Иерусалимского

Участники побед Суворова в Италии и его похода в Швейцарию справедливо покрыты в военной нашей истории заслуженною ими славою — все, начиная от главного полководца до последнего солдата. К числу таких участников или — говоря несколько торжественнее — сподвижников Суворова принадлежал и великий князь Константин Павлович. В исторических наших сочинениях личность его заметно выдвигается вперед, хотя, без всякого сомнения, в числе участников суворовской кампании находились лица, не только равнявшиеся своими подвигами с Константином Павловичем, но, может быть, и превосходившие его; но исключительное или, вернее сказать, привилегированное положение великого князя, конечно, заставляло обращать на него особенное внимание и упоминать о нем даже в таких случаях, которые в отношении других соратников знаменитого нашего полководца прошли бы совершенно бесследно. По всему этому в душу историка могло бы закрасться какое-то невольное сомнение при чтении засвидетельствований о подвигах такого волонтера, который был окружен блестящею свитою, которому воздавались почти царские почести и которому, как «сыну природного своего государя», верховный вождь союзных армий, Суворов, с благоговейною почтительностью представлял рапорты. Но все это не дает беспристрастному историку права сомневаться, безусловно, в похвальных отзывах о храбрости и мужестве великого князя Константина Павловича. Если исключительное его положение доставляло ему сравнительно с боевыми сотоварищами с большею легкостью похвалы военным его доблестям, то, с другой стороны, то же самое положение и умеряло пылкость двадцатилетнего юноши, готового кинуться неосмотрительно в отчаянный бой. Суворов действительно берег великого князя. Он встретил его следующими словами: «Опасности, которым, Ваше высочество, можете быть подвержены, заставляют меня думать, что я не переживу Вас, если с Вами случится какое-нибудь несчастье». Суворов высказывал, между прочим, опасение, что если великий князь будет взят в плен, то Россия для избавления его должна будет подписать тяжелый для нее мир с Францией. Понятно, что такие высокие особы, хотя бы и являющиеся в качестве волонтеров, своим присутствием в армии стесняют как полководца, распоряжающегося общим ходом военных действий, так и начальников тех отдельных частей, к которым примкнут эти особы, и не подлежит сомнению, что великий князь Константин Павлович — говоря попросту — составлял для Суворова немалое затруднение. Он с горячностью молодого воина рвался в самый пыл битвы, а это, конечно, составляет один из признаков безотчетной храбрости, свойственной тому возрасту, в котором тогда находился великий князь. Но Суворову такие именно отважные порывы царственного волонтера и приходились не по вкусу: великий князь мог и сам очутиться в опасном положении, и увлечь за собою других на верную, но вместе с тем и совершенно бесполезную погибель.

Главными описателями подвигов великого князя в итальяно-швейцарской кампании являются, во-первых, Суворов в своих реляциях и в приказах по армии и, во-вторых, Комаровский, адъютант и неразлучный спутник Константина Павловича в этом походе. Комаровский в 1811 году напечатал без подписи своего имени в издававшемся тогда «Военном Журнале» описание похода русских в Италию и, разумеется, что в этом описании первым действующим лицом являлся Константин Павлович. Конечно, суровая историческая критика может отнестись недоверчиво к этим главным источникам, но едва ли позволительно сделать это не только при отсутствии каких-либо против них опровержений, и особенно ввиду тех отзывов о личной храбрости Константина Павловича, которые впоследствии долго, хотя и не без некоторых противоречий — например, со стороны партизана Давыдова — слышались среди его сотоварищей по оружию.

Мы приведем те сведения, которые сохранились об участии великого князя в итальянской кампании, совершенной им под начальством и вблизи Суворова. В рассказах об этом нет ничего чудесного и невероятного, и великий князь представляется только храбрым и порою запальчивым офицером-юношей, а в таких его качествах, конечно, никто и никогда не мог сомневаться.

Боевая служба великого князя началась 16 (27) апреля поездкою к городку Валенца, около которого стояли французы, и бесстрашие Константина Павловича в этом случае выразилось в том, что он приблизился к неприятельской линии на ружейный выстрел, так что кругом его летали пули. 19 (30) апреля в окрестностях Валенцы, при Бассиньяно, он во главе двух рот бросился в атаку против деревеньки Ниччето, занятой неприятелем, и под сильным огнем указал место, где поставить орудие. Позиция эта, по словам Кома-ровского, была выбрана так удачно, что после нескольких выстрелов французская артиллерия замолчала. Несмотря на некоторые счастливые частности, общий исход сражения при Бассиньяно был, однако, для нас неудачен. Во время этого сражения царственный волонтер рвался в бой, и генерал Розенберг, оправдываясь перед Суворовым в своей неудаче, ссылался на то, что он решился вступить в дело только по просьбе и по желанию великого князя. Д. А. Милютин в «Истории войны 1799 года» удивляется такой неуместной ссылке заслуженного и старого генерала и не упоминает о действительном виновнике неудачи русских при Бассиньяно — о Константине Павловиче {Обвиняя автора «Истории войны 1799 года» в том, что он не упоминает о действительном виновнике неудачи русских при Бассиньяно 1 (12) мая, Е. П. Карнович не упоминает о встрече великого князя Константина Павловича с фельдмаршалом Суворовым после сражения, описанной Д. А. Милютиным. Между тем эта встреча вполне объясняет дело и снимает упрек, о котором распространяется Карнович.

«Когда великий князь прибыл в главную квартиру и явился фельдмаршалу (4 мая), — пишет Д. А. Милютин, — Суворов просил его высочество войти в кабинет и запер за собою дверь на замок. Чрез полчаса великий князь вышел с расстроенным лицом и в слезах. Суворов провожал его с низкими поклонами, касаясь рукою до пола; но, войдя в ту комнату, где ожидала свита его высочества, сердито обратился к адъютантам великого князя: „А вы мальчишки! Вы будете мне отвечать за его высочество. Если вы пустите его делать то, что он теперь делал, то я вас отправлю к государю“: Затем Суворов опять провожал великого князя до крыльца с самыми низкими поклонами» (Д. Милютин. История войны 1799 года, т. 1, с. 379).

Рассказ этот записан был Михайловским-Данилевским со слов очевидца, князя Александра Ивановича Горчакова. — Н. Шильдер.}. Это, конечно, произошло не от пристрастия автора, но оттого, что генерал Милютин не мог иметь в виду не изданных еще во время составления его истории «Записок графа Комаровского», напечатанных только в 1867 году, так что в этом случае почтенный историк руководствовался не всеми сведениями. А между тем граф Комаровский сообщает, что Константин Павлович был действительно виноват в нашей неудаче при Бассиньяно, вздумав распорядиться слишком энергически и насказав горячих слов и резкостей своему командиру, генералу Розенбергу. Когда Розенберг не решался вступить в бой, великий князь, укоряя его в трусости, сказал ему, между прочим:

— Вы привыкли служить в Крыму, там были покойны и неприятеля в глаза не видели[9].

Понятно, что после такой странной выходки Константина Павловича, с которым не приходилось тягаться хотя бы и заслуженному, и храброму генералу, этому последнему не оставалось ничего более, как только, вступив в бой, доказать несправедливость мнения, высказанного на счет его августейшим волонтером.

В сражении при Бассиньяно Константин Павлович подвергся большой опасности. Когда началось отступление русских войск и когда они среди общей суматохи столпились у переправы, лошадь великого князя чего-то испугалась и со всех ног бросилась в реку. Бывший около него казак Пантелеев остановил и вывел ее на берег. После этого великий князь переправился через реку на маленькой лодке, провел ночь в Мадонна-дель-Грациа и только на другой день утром присоединился к своему отряду.

Фельдмаршал был встревожен этим, а вместе с тем и раздосадован исходом сражения при Бассиньяно. Узнав, что великий князь подвергался опасности в этом сражении, он приказал окружавшим великого князя не допускать его до подобного случая, грозил сковать их и отослать на расправу к императору Павлу. Он распорядился усилить конвойных великого князя, вменив им в обязанность быть его телохранителями. При свидании же с ним Суворов строго выговаривал ему и, как рассказывает Комаровский, хотел было отдать приказ по армии, в котором вся неудача сражения при Бассиньяно была бы отнесена к «запальчивости и неопытности юности». «Молодо-зелено, и не в свое дело прошу не вмешиваться», — повторял Суворов, когда заходила речь о сражении при Бассиньяно в присутствии Константина Павловича, не относя прямо к нему этого поучения.

Мы видели, что Саблуков сдерживал некоторые выходки Константина Павловича страхом военного суда. Он бледнел при одном строгом слове своего отца, а императрица Екатерина заметила однажды, что у него от страха сделалась лихорадка, и теперь, когда Суворов заговорил с ним неблагосклонным тоном, великий князь начал оказывать ему особенное уважение. Великий князь почтительно просил у фельдмаршала позволения присутствовать в его кабинете во время доклада бумаг. Суворов согласился на это с условием, чтобы не мешать друг другу и держать себя каждому из них так, как будто один не видит другого. Допущенный под этим условием в кабинет главнокомандующего Константин Павлович в точности исполнял уговор. Войдя к фельдмаршалу во время его занятий, он не кланялся ему, пробирался на цыпочках в уголок, там сидел смирно и молча слушал доклады и резолюции Суворова, который, со своей стороны, делал вид, будто вовсе не замечает его.

Когда 15 (26) мая союзные войска вступили в Турин, столицу сардинского короля, очищенную от французов, Константин Павлович находился при австрийском полку князя Лобковича. Для него в этом городе приготовлен был великолепный дворец Кариньяно, но он не пожелал остаться в городе и отправился в Ор-бассано к расположенной там русской дивизии. Из Турина союзные войска двинулись на Александрию; во время этого движения Константин Павлович находился постоянно при авангарде князя Багратиона и, несмотря на проливной дождь, шел почти всю дорогу пешком, а на привалах отдыхал вместе с солдатами на мокрой траве. Немедленно по прибытии 1 июня нового стиля в Александрию он посетил Суворова, который приехал туда накануне.

Между тем генерал Макдональд наступал на союзников. Против него вышел из Александрии Суворов, при котором должен был находиться князь Багратион. Вследствие этого начальство над войсками авангарда принял, вместо Багратиона, Константин Павлович, которому Суворов приказал вести авангард как можно поспешнее, а вслед за ним идти безостановочно и всей армии, чтобы поспеть на помощь войскам, теснимым французами на реке Тидоне. Такое поручение было с руки запальчивому и кипучему Константину Павловичу, и он отлично исполнил его, приведя колонну на позицию с необыкновенною быстротою. По поводу этого Суворов в донесении своем к императору Павлу писал следующее:

«Благоверный государь великий князь Константин Павлович, из усердия к пользе общего блага, быстро привел с неутомимостью передовые Вашего императорского величества войска, внушая им храбрость и расторопность, командировал оные к подкреплению слабой части и тем способствовал победе».

Французы были отброшены за Тидоне и отступили к Треббии. Это произошло 6 июня нового стиля 1799 года.

На другой день в 10 часов прекраснейшего итальянского утра русские войска двинулись к Треббии. Константин Павлович вместе с Суворовым находился при правой колонне. Войска перешли вброд Тидоне и тогда при палящем зное завязалось упорное сражение, по окончании которого великий князь вместе с фельдмаршалом ночевал в сельском домике, верстах в двух от поля битвы. На другой день сражение возобновилось и союзные войска заняли снова левый берег Тидоне. Великий князь и эту ночь провел вместе с фельдмаршалом. Русские готовились к новой схватке с неприятелем, но в ночь с 8 по 9 июня нового стиля французы отступили от Треббии, а 10 июня армия Суворова, окончательно оттеснив неприятеля с занятой им позиции, расположилась на дневку при реке Ардане.

После поражения Макдональда при Треббии Суворов возвратился в Александрию и ввиду медленности австрийцев должен был провести там четыре недели, занимаясь маневрами. На одном из этих маневров он приказал великому князю произвести примерный приступ к стенам города. Во все это время Константин Павлович, находясь в авангарде русских войск, жил за городом в лагере, где для него и для его свиты были разбиты офицерские и солдатские палатки. Он принимал постоянное и живое участие во всех учебных занятиях войска, присутствовал на смотрах, командуя частями, осматривал осадные работы, которые велись против Александрийской цитадели, и по поводу их беседовал с инженерами. Пользуясь настоящею, а не учебною только военною обстановкою, он внимательно вникал в быт австрийских и русских солдат и требовал поддержания строгой дисциплины.

Александрийская цитадель сдалась 11 (22) июля, и тогда Суворов приступил к осаде Тортоны. Между тем в плане исполняемой им кампании главное значение имела сильно укрепленная Мантуя, обложенная австрийскими войсками. Сдача этой крепости замедлилась вследствие вялых действий австрийцев, и русский военачальник должен был изменить свои первоначальные предположения, так как он мог начать действовать по своим соображениям только после падения Мантуи, сдавшейся австрийцам 17 июля.

Что касается собственно Константина Павловича, то он 25 июля (5 августа) и в следующие за тем дни присутствовал при осаде Серравалле, а 1 (12) августа, приняв опять начальство над авангардом Багратиона внимательно следил за движением неприятеля. Поручив передовую цепь генералу Чубарову и полковнику Грекову, Константин Павлович беспрестанно посылал к ним предписания и снабжал их настроениями, сам очень часто ездил в цепь и почти не сходил с коня в продолжение целых суток. 2 (13) августа показалась перед русским авангардом сильная неприятельская колонна, направлявшаяся к городку Нови. Великому князю не пришлось, однако, остаться в эту важную минуту во главе авангарда, так как прибыл тогда настоящий его начальник, князь Багратион, а Константин Павлович, оставшийся после этого при авангарде без определенного назначения, отправился в главную квартиру фельдмаршала, расположенную в Поцолло-Формигаро.

4 (15) августа произошла кровопролитная битва при Нови. С двух часов ночи Константин Павлович, как рассказывает Комаровский, был уже на коне, наблюдал за движениями неприятеля, расставлял цепь застрельщиков и указывал места для постановки орудий. В сражении при Нови великий князь подвергался большой опасности, об этом можно заключить из того, что у некоторых лиц из его свиты были ранены лошади. Употребив неимоверные усилия, русские, наконец, ворвались в Нови и после упорного боя вытеснили оттуда французов. Победа при Нови была одною из самых блестящих побед, одержанных в Италии Суворовым.

Когда после этой битвы Суворов делал императору представление о наградах, то в список отличившихся был внесен и Константин Павлович со следующим о нем отзывом фельдмаршала: «Обретался при передовых войсках, и когда выступили они на баталию в боевом порядке, то великий князь Константин Павлович изволил идти с ними и во все время баталии присутствовал, где, мужеством своим поощряя войска, приводил их к неустрашимости». Со своей стороны, Комаровский, упоминая об участии великого князя в битве при Нови, рассказывает, что по вступлении в этот город Константина Павловича «фельдмаршал учинил поздравление его высочеству с одержанною победою и с справедливостью изъявлял величайшую похвалу мужеству и неутомимости, которые его императорское высочество в сей день явить изволил и коими наипаче войска ободряемы были».

Битва при Нови почти оканчивала кампанию Суворова в Верхней Италии, так как со времени ее начала, в продолжение трех месяцев, русские успели вытеснить французов из всех владений Венецианской республики, Ломбардии и Пьемонта. В то время, когда русское оружие покрылось здесь такою славою, в Швейцарии русская и французская армии стояли почти неподвижно одна перед другою на тех местах, которые они заняли по отступлении Массены от Цюриха. Причиною этому было бездействие главнокомандующего австрийскою армиею в Швейцарии, эрцгерцога Карла, а между тем неприятель, заняв Симплон и С. Готар, угрожал тылу союзной армии в Италии. Известие о такой опасности дошло до Суворова тотчас по взятии Нови, и он, прикрыв по возможности свой тыл, ожидал сдачи Тортовской цитадели, расположившись лагерем при Асти. Здесь он обучал свои войска военным эволюциям, в чем принимал деятельное участие и великий князь Константин Павлович.

17 (28) августа был отслужен в лагере благодарственный молебен за победу при Нови, после чего Суворов в походной церкви раздавал награды, присланные из Петербурга императором Павлом, по представлению фельдмаршала за отличия, оказанные в битве при Треббии. В числе награжденных был и Константин Павлович, которому император пожаловал орден Св. Иоанна Иерусалимского, осыпанный бриллиантами. Такая награда считалась в ту пору чрезвычайно важною, так как в царствование Павла орден этот давался вместо ордена Св. Георгия за военные заслуги. Кроме ордена, великому князю даны были 50 000 рублей.

Отношения России к Австрии между тем запутывались все более и более. Павел Петрович был крайне недоволен образом действий венского кабинета, и Суворов во время своей стоянки лагерем при Асти получил от государя повеление выступить из Италии и перейти в Швейцарию, которую русский император намеревался освободить от господства французов.

Накануне выступления русских войск из Италии Константину Павловичу представились австрийские генералы, «изъявляя, — как передает Комаровский, — свое соболезнование о том, что лишаются счастья служить долее с его высочеством и российскими войсками, имевшими главное участие в приобретенной в сию кампанию славе». После генералов явился к Константину Павловичу офицер драгунского полка Карачая для принесения ему признательности всего полка, который во время сражения при Нови состоял под начальством великого князя. «Такою честью полк навсегда будет гордиться, — заявлял офицер от имени своих сотоварищей, — и весь полк готов свидетельствовать о мужестве и храбрости, оказанных его высочеством в этом деле».

ГЛАВА VIII править

Швейцарский поход. — Великий совет. — Участие великого князя в военных действиях. — Похвальный отзыв Суворова. — Пожалование титула «Цесаревич». — Отъезд из армии

18 (20) августа 1799 года ранним утром русские войска двинулись из лагеря при Асти в Швейцарию. Когда они подошли к горным ущельям, то Суворов узнал, что для перевозки артиллерии и вьюков не было еще заготовлено мулов. Тогда Константин Павлович предложил взамен мулов употребить казацких лошадей, так как в горах в конных казаках не было никакой надобности, да и, кроме того, спешенные казаки были бы там полезнее конных. Предложение это было принято Суворовым с большим одобрением, но так как в скором времени было поставлено для русской армии 650 мулов, то и не оказалось надобности воспользоваться им на деле. К 10 сентября нового стиля все было готово, и Суворов двинулся в горы, направляясь к С. Готару. Поход этот был крайне труден, так как кроме затруднений, встречаемых по дороге на каждом шагу, пришлось двигаться под проливным дождем и при холодном резком ветре.

Великий князь находился по-прежнему при авангарде князя Багратиона и шел все время пешком. Он теперь так же твердо переносил непогоду и холод, как переносил на равнинах Италии палящий летний зной. На крутизнах С. Готара русские были встречены и два раза сбиты французами. При этих битвах присутствовал Константин Павлович, «одушевлявший» войска. Несмотря на отчаянное сопротивление французов, русские взобрались на снежную вершину С. Готара. Между тем французы заняли теснину, ведшую через Урзенский проход к Чертову мосту. Пришлось вступить здесь с ними в отчаянный бой, и русские, одолев их, спустились по скату горы в долину и пришли к деревне Муттену, где и были окружены со всех сторон неприятелем, значительно превосходившим их по своей численности. Суворов был поставлен, по-видимому, в безысходное положение; оно было так безнадежно, что генерал Массена, узнав об этом при отъезде своем из Цюриха, обещал находившимся там в плену русским офицерам привезти к ним через несколько дней и фельдмаршала Суворова и его неразлучного спутника великого князя Константина Павловича. Бедствия русских увеличивались все более и более, провианта у них в запасе не было, и великий князь скупал у муттенских жителей на свои собственные деньги все съестные припасы, какие только можно было найти, как для того, чтобы прокормить солдат, так и для того, чтобы спасти местное население от мародерства проголодавшегося войска.

Ввиду такого бедственного положения Суворов собрал военный совет. В числе лиц, присутствовавших на этом совете, находился и великий князь, который, — по рассказу Комаровского, — принимал в происходивших здесь совещаниях самое живое участие. В то время, когда в совете обсуждался вопрос: как следует поступить при настоящих условиях? — Суворов, "придя в какое-то восторженное состояние, вскрикнул, обратившись к присутствующим:

— Спасите честь России и государя! Спасите сына нашего императора!

И с этими словами он бросился к ногам великого князя и со слезами обнимал их. Константин Павлович в сильном смущении поспешил поднять с полу старика-фельдмаршала и, в свою очередь, обнимал, целовал его и, громко рыдая, не мог произнести ни одного слова.

Когда прошло сильное волнение, в каком находился великий князь, то он со своей стороны самым убедительным образом стал опровергать предложенное австрийскими штабными чинами, бывшими также на совете, — движение армии к Швицу. «Если бы нам и удалось выполнить это движение, — говорил великий князь, — если бы даже и действительно мы вышли в тылу у неприятельской армии, то какие будут от того выгоды? Мы еще более отдалимся от главной нашей цели, то есть от соединения со всеми частями союзных сил. Напротив того, если мы пойдем к Гларису и пробьемся через неприятельские войска, преграждающие нам дорогу к Линте, то мы немедленно соединимся с Линкеном, получим через него некоторые средства продовольствия и, умножив силы свои, можем легче предпринять всякое дальнейшее движение для соединения с прочими частями».

Суворов одобрил этот план, и все члены совета приняли предложение великого князя — идти к Гларису.

19 (30) сентября русские выступили из Муттена. Им предстоял страшный переход для того, чтобы, взобравшись на горные вершины, спуститься снова в равнину. Перевал этот был совершен удачно. Выйдя на равнину, русское войско начало строиться в боевой порядок. В это время некоторые из офицеров австрийского генерального штаба приблизились к великому князю и сочли нужным предупредить его о том, что союзные войска могут быть поставлены маневром неприятеля в самое опасное положение, почему и предлагали ему отъехать назад за боевую линию. Великий князь с сильным негодованием отверг это предложение, сказав, что присутствие его в подобных обстоятельствах может быть в особенности полезно. Затем, выехав перед боевой линией, он сказал войску:

— Мы со всех сторон окружены неприятелем, но вспомните, что завтра день радостный для целой России — день рождения нашего государя и моего родителя. Мы должны прославить этот день победою или умереть со славою.

Приведя эту речь, Комаровский добавляет, что русский отряд, воодушевленный ею, смело двинулся вперед. Вскоре завязался упорный бой, в котором был смертельно ранен один из адъютантов великого князя, полковник Ланг. Битва закончилась к вечеру; русские подались вперед, и фельдмаршал вместе с великим князем ночевал в овечьем хлеву.

После трудного похода по крутизнам, покрытым гололедицею, армия Суворова с значительною потерею людей выбралась наконец из горных теснин и, достигнув Иланца, могла уже считать себя в безопасности. Об участии Константина Павловича в этом трудном походе, продолжавшемся шестнадцать дней, Суворов доносил императору следующее:

«Его высочество всю нынешнюю многотрудную кампанию и ныне на вершинах страшных швейцарских гор — где проходил мужественно все опасности, поощряя войско своим примером к преодолению трудностей и неустрашимой храбрости — изволил преподавать полезные и спасительные советы. Всегдашнее присутствие его высочества перед войсками и на гибельных стремнинах гор оживляет их дух и бодрость. История увековечит его похвальные подвиги, которых я имел счастье быть очевидцем».

По получении такого отзыва от фельдмаршала о великом князе Константине Павловиче император 28 октября 1799 года подписал в Гатчине следующий манифест:

«Видя с сердечным наслаждением, яко государь и отец, отличные подвиги храбрости и примерное мужество, которые во все продолжение нынешней кампании против врагов царств и веры оказывал любезнейший сын наш его императорское высочество великий князь Константин Павлович, во мзду и вящее отличие жалует ему титул Цесаревича».

Давая без всяких пояснений этот титул второму своему сыну, император Павел Петрович как бы отменил изданное им и прочитанное им при коронации 5 апреля 1797 года «Учреждение императорской фамилии», в силу которого титул цесаревича должен был быть всегда соединен с тою особою, которая «действительно в то время наследником престола назначена». Дав Константину Павловичу титул цесаревича, государь в тот же день собственноручно написал ему: «Герой, приезжай назад. Вкуси с нами плоды дел твоих».

Иностранные государи, в пользу которых бились русские, почтили подвиги великого князя. Король сардинский прислал ему орден Анунциады с цепью, а император римско-немецкий — военный орден Марии-Терезии с лентою.

В полной справедливости похвальных отзывов Суворова о Константине Павловиче во время бытности его в походах невозможно сомневаться, в особенности если принять в соображение, что Ростопчин, который прежде так неблагосклонно отзывался о великом князе по поводу получения им ордена Марии-Терезии, писал 25 июля 1799 года к графу Воронцову, что Константин заслужил этот орден. «Нужно вам сказать, — добавляет Ростопчин, — что великий князь, против моего ожидания, ведет себя как ангел; он преисполнен храбрости и думает только о том, чтобы делать добро».

Державин в длиннейшей оде под заглавием «На переход Альпийских гор» воспел подвиги мужественного цесаревича в следующей строфе:

Идет, одет седым туманом,

По безднам страшный исполин,

За ним летит в доспехе рдяном

Вослед младой птенец орлин.

Кто витязь сей багрянородный,

Соименитый и подобный

Владыке византийских стран?

Еще Росс выше вознесется,

Когда и впредь не отречется

Несть Константин воинский сан.

Другой, неизвестный пиита, в котором, как кажется, надобно предлагать графа Хвостова, воспел также подвиги Константина Павловича под заглавием «Путешествие его императорского высочества цесаревича Константина Павловича».

В своих стихах он заявлял, что с прибытием великого князя к армии:

Звучнее пушки загремели,

Ярчае пули зашумели,

Летит за шаром шар, огню вослед огонь,

Напорней рвет пешец, борзяе топчет конь,

Частит разы копье и глубже в Галлах тонет и т. д.

Сильно раздраженный политикою венского кабинета, император расторг союз с Австриею и повелел армии Суворова возвратиться в Россию через Германию, минуя австрийские владения. Суворов дал своим войскам необходимый отдых, после чего русские и австрийцы разошлись в разные стороны. Великий князь принял под свое начальство кирасирский ее величества полк и, как инспектор всей кавалерии, осматривал другие полки, входившие в состав армии Суворова. По приезде его в Аугсбург сюда неожиданно явился к нему встречавший его на границах Австрии и некоторое время сопутствовавший ему там князь Эстергази. Он имел от венского двора секретное поручение — склонить Константина Павловича к тому, чтобы он сделался посредником между двумя императорами, Францем и Павлом, так как, по объяснению Эстергази, все бывшие между этими государями недоумения происходили, собственно, оттого, что министры их в своих взаимных отношениях не всегда соблюдали строго интересы обеих союзных держав. Великий князь на предложение, сделанное ему Эстергази, отвечал, что он находится в армии не более как в звании волонтера; что дипломатические отношения между петербургским и венским дворами ему вовсе не известны; что он не может войти в какое-либо посредничество без воли своего родителя и что он теперь, видя в князе Эстергази дипломатическое лицо, должен, к сожалению, изменить образ прежнего с ним обращения.

Попросив у Суворова разрешение отлучиться из армии, великий князь отправился из Аугсбурга в Ко-бург, где в это время находилась его супруга великая княгиня Анна Феодоровна, и оттуда, через Прагу, миновав Вену, приехал 27 ноября 1799 года в Петербург, где и был восторженно встречен императором Павлом. В честь его устраивались празднества и общественные увеселения, а на эрмитажном театре был поставлен балет под названием «Le retour de Relioctète».

ГЛАВА IX править

Придворная жизнь великого князя Константина Павловича. — Кончина императора Павла. — Горесть великого князя

В Петербурге жизнь цесаревича пошла прежним порядком, но вскоре он навлек на себя гнев государя.

Император разговорился с ним однажды об одежде солдат, и цесаревич, со своей стороны, высказал мнение, вынесенное им из опыта, что башмаки, штиблеты и в особенности унтер-офицерские алебарды вышиною в четыре аршина чрезвычайно неудобны в походе и что в Италии древки этих алебард были употребляемы на дрова. Павел Петрович внимательно выслушал доводы своего сына и приказал, чтобы цесаревич представил для образца рядового и унтер-офицера, одетых и вооруженных так, как по соображениям его, цесаревича, было бы всего удобнее. Константин Павлович поспешил исполнить это приказание и через несколько дней представил обмундированных им нижних чинов на показ государю. Лишь только взглянул на них Павел Петрович, как пришел в страшный гнев, увидя, что придуманная цесаревичем форма подходила несколько к той форме, какая была введена в русском войске в царствование Екатерины II. Обратясь к цесаревичу, он с сильным негодованием сказал ему:

— Я вижу, что ты хочешь ввести потемкинскую одежду в мою армию; чтоб они шли с глаз моих долой!

Проговорив это, император быстро вышел из той комнаты, где находились приведенные к нему на показ рядовые.

Вскоре после этого случилось следующее: на крещенском параде 6 января 1800 года император остался чрезвычайно недоволен Конногвардейским полком, приказав ему в тот же день, как прогнанному с глаз его величества, отправиться на стоянку в Царское Село. Вместе с тем непосредственное начальство над этим полком государь поручил цесаревичу, который и должен был довести конногвардейцев до желаемого государем совершенства. Вследствие такого распоряжения Константину Павловичу пришлось переселиться немедленно на постоянное житье в Царское Село, где у него был собственный дворец, купленный для него императрицею Екатериною у Ланского. В продолжение целой зимы дворец этот не топили, и потому в нем был страшный холод; но нужно было немедленно исполнить повеление государя, и цесаревич поселился в этом доме, где он и вся его свита должны были ходить несколько дней не иначе, как в теплых шинелях. С цесаревичем переехала сюда и его супруга; там она жестоко простудилась и едва не умерла от горячки.

По прошествии нескольких месяцев государь, производя конногвардейцам смотр, остался ими доволен и возвратил их в Петербург. Цесаревичу все более и более начинала нравиться кавалерийская служба; он ревностно занимался ею по своим обязанностям инспектора кавалерии, и осенью 1800 года был послан государем инспектировать полки легкой кавалерии, расположенные на австрийской границе.

У нас не имеется в виду никаких сведений об отношениях Константина Павловича к его отцу в последние месяцы царствования Павла Петровича, но, судя по тому настроению, какое все более и более принимал характер вспыльчивого, раздражительного и подозрительного государя, надобно полагать, что отношения эти были не очень приятны для цесаревича, всегда сильно боявшегося родительского гнева.

Справедливость такого предположения подтверждается «Записками» генерала Саблукова[10].

Саблуков, бывший в ту пору полковником и эскадронным командиром в Конногвардейском полку, рассказывает, что 11 марта, то есть накануне кончины императора, все присутствующие утром этого числа на разводе были чрезвычайно удивлены отсутствием великого князя Александра и его брата, цесаревича. Так как отсутствие их в этом случае выходило из ряда обычных явлений, то оно в военной среде породило разные догадки и толки. Вечером же, когда Саблуков, будучи дежурным по полку, приехал в 8 часов с рапортом к своему начальнику Константину Павловичу, который, как и Александр Павлович, жил вместе с отцом в Михайловском замке, то встретивший Саблукова камер-лакей на заявление полковника, что он идет к цесаревичу, сказал:

— Пожалуйста, не ходите, так как я тотчас же должен донести о том государю.

Саблуков, ссылаясь на то, что он дежурный по полку, настаивал на необходимости видеть Константина Павловича, и когда он пошел по одной стороне лестницы, то камер-лакей стал подниматься по другой ее стороне, направляясь в покой государя.

Когда Саблуков поднялся во второй этаж, то там встретил его другой лакей и с удивлением спросил полковника, зачем он пришел. Когда же Саблуков ответил, что он дежурный по полку и приехал к цесаревичу с рапортом, то лакей молча отворил ему дверь.

Саблуков застал цесаревича вблизи этой двери. Константин Павлович был страшно взволнован. Саблуков начал рапортовать ему о состоянии полка, и в это время из другой двери вышел Александр Павлович, а вслед за тем отворилась третья, бывшая по той же стене дверь, и в ней показался Павел Петрович, бывший в сапогах со шпорами, со шляпою в одной и с генеральскою тростью в другой руке. Он, по рассказу Саблукова, церемониальным шагом, словно на параде, направился к великим князьям и Саблукову. Александр поспешно удалился в свой аппартамент, а Константин стоял как пораженный, опущенные его руки бились по боковым карманам мундира, и он в это время казался Саблукову обезоруженным человеком, которому грозит неизбежная опасность. Саблуков представил рапорт императору, который, кивнув головой, вышел из комнаты. Цесаревич стоял неподвижно, а Александр, услышав, что дверь сильно хлопнула, догадался, что государь удалился, и выбежал к своему брату. Александр сказал Саблукову, что он и Константин под арестом и что генерал-прокурор Обольянинов водил их обоих в церковь к присяге. Цесаревич вслед за тем отпустил Саблукова, сказав ему:

— Смотрите, будьте осторожны[11].

Рассказ Саблукова, по-видимому, не совсем сходится с записью, сделанной о вечере 11 марта в камер-фурьерском журнале. Из этого журнала, между прочим, видно, что император в этот вечер ужинал в довольно большом обществе и что в числе лиц, бывших за ужином, присутствовали великие князья Александр и Константин, что, по-видимому, едва ли могло бы быть, если бы они действительно находились под арестом. Рассказ Саблукова — подозревать правдивость которого нет никакого основания — можно, однако, согласить с гоф-фурьерскою записью, предположив одно из двух, а именно: или что арест великих князей был домашний, препятствовавший им только выходить из замка, или что, быть может, уже после свидания с ними Саблукова государь освободил их из-под ареста. Притом вообще, так как арест был навлечен на них подозрительностью со стороны императора, то присутствие их вечером на глазах Павла Петровича не только не ослабляло существенной цели ареста, но, например, даже как нельзя более соответствовало ей. Что же касается приведения

11 марта 1801 года Александра и Константина к присяге, то достоверность этого факта подтверждается и «Записками» графа Комаровского.

Спустя несколько минут после часу пополуночи

12 марта великий князь Константин Павлович прислал к Саблукову, как к дежурному по полку, следующую записку: «Собрать тотчас же полк верхом как можно скорее, с полною амунициею, но без поклажи, и ждать моих приказаний». Но прежде чем пришли в полк какие-либо новые приказания от цесаревича, там было получено известие о кончине императора Павла и полк принес присягу в верности новому государю.

Весть о кончине отца застала цесаревича в его покоях; он был потрясен ею, и сохранилось сказание, будто бы он в порыве горести высказал, что никогда не примет короны, если б очередь дошла до него {Это не сказание, но несомненный исторический факт. В 1801 году, тотчас после мартовских событий, Константин Павлович сказал полковнику Саблукову:

— Ну, хорошая это была каша?

— Хорошая, действительно, каша, — отвечал Саблуков, — и я весьма счастлив, что к ней не причастен.

— Это хорошо, друг мой, — сказал цесаревич, торжественно присовокупив: — После того, что случилось, брат мой может царствовать, если хочет, но если бы престол достался мне когда-нибудь, то я, конечно, никогда его не приму. — Н, Шильдер.}. Этот порыв был первым проявлением желания цесаревича отказаться от верховной власти в случае перехода к нему прав на наследование императорского престола.

ГЛАВА X править

Вступление на престол императора Александра I. — Его отношения к брату. — Военные упражнения великого князя в Стрельне. — Неблагоприятные толки о Константине Павловиче и его приближенных

С вступлением 12 марта 1801 года на престол Александра Павловича началась для цесаревича иная, совершенно привольная жизнь: он мог по-прежнему предаваться своей страсти к военной службе, но с тем новым удобством, что ему теперь не приходилось переносить те неприятности, какие он по роду своих служебных занятий испытывал беспрестанно от вспыльчивого и прихотливо требовательного Павла Петровича. Теперь Константин Павлович мог в вверенных ему частях распоряжаться почти произвольно, не имея уже над собою прежнего грозного начальника. Отношения обоих братьев были самые дружеские, причем, однако, смелый и порывистый Константин брал перевес над старшим своим братом, отличавшимся сдержанностью и мягкостью. Константин чрезвычайно любил Александра и однажды в разговоре с герцогинею Саксен-Кобургскою, матерью своей невесты, сказал: «Я не знаю, может ли брат обойтись без меня, но я не могу жить без него». До какой степени доходила сильная привязанность Константина к брату, можно судить по следующему рассказу лейб-хирурга Тарасова, находящемуся в его «Воспоминаниях», напечатанных в «Русской Старине», изд. 1872 г.

В феврале 1824 года приехал в Петербург великий князь Константин Павлович. Император страдал тогда болью в ноге, и Тарасов делал ему перевязку, когда вошедший в уборную государя камердинер Онисимов доложил ему о приезде цесаревича, которого он вовсе не ожидал. «Как только камердинер отворил двери, цесаревич, — рассказывает в своих „Воспоминаниях“ Тарасов, — в полной форме своей, вбежав поспешно, упал на колени у дивана и, заливаясь слезами, целовал государя в губы, в глаза и грудь и, наконец, наклонясь к ногам императора, лежавшим на диване, стал целовать больную его ногу. Эта сцена, — добавляет Тарасов, — была столь трогательна, что и я не мог удержаться от слез и поспешил выйти из комнаты, оставив обоих августейших братьев во взаимных объятиях и слезах».

Причина такой сцены впоследствии объяснилась. До цесаревича в Варшаву дошли слухи, что император находится в самом опасном положении и что болезнь его приняла такой оборот, что врачи не надеются на его выздоровление.

В свою очередь, Александр отзывался герцогине Саксен-Кобургской о брате в таких словах: «Он немного легкомыслен, но зато как он добр!» О взаимных отношениях обоих братьев встречаются несколько строк и в «Записках» известного князя Адама Чарторижского. Желая подражать и угодить императрице Екатерине, чрезвычайно благоволившей к семейству Чарторижских, Константин Павлович свел дружбу с младшим из них, князем Константином. Александр просил молодого князя не удаляться от такого сближения, но только скрывать тайные его, Александра, разговоры с Чарторижскими от Константина, к которому, впрочем, — по словам князя Адама — он питал самые братские чувства.

После кончины Александра, которого великий князь называл постоянно своим благодетелем, цесаревич сохранял о нем благоговейную память, выражавшуюся во всех, даже в самых мелочных случаях, касавшихся покойного государя, и писал Лагарпу, что не может свыкнуться с мыслью о кончине Александра, который для него будет жить вечно.

До вступления на престол Александра Павловича произошло, впрочем, неудовольствие между братьями по следующему поводу. В числе адъютантов великого князя Константина был барон Винценгероде, одолеваемый охотою побывать на войне. Проведав, что Россия не будет воевать с Францией, барон Винценгероде вздумал просить у императора Павла Петровича позволение вступить в службу римско-немецкого императора, который собирался начать войну с французами. Павел Петрович отказал барону в его просьбе, но Константин Павлович обо всем этом не ведал ровно ничего, и только во время похода в Италию он, узнав о намерениях барона Винценгероде, был не столько взволнован таким поступком своего адъютанта, сколько огорчился тем, что посредником между бароном и государем был в этом случае великий князь Александр Павлович, не сказавший ни слова своему брату о том, что делал втихомолку его адъютант.

По всей, однако, вероятности, случай этот не повлиял впоследствии нисколько на взаимные братские отношения великих князей, которые, как казалось всем, жили постоянно душа в душу. Константин не стремился вовсе к тому, чтобы принимать участие в делах внутренней и внешней политики, и довольствовался тем, что управлял некоторыми частями военного ведомства, по которым ему был предоставлен полный простор, и, кроме того, являлся порою в числе сотрудников императора по тем вопросам, которые вообще касались организации русского войска, и по этим вопросам было у него в первые годы царствования Александра Павловича довольно занятий. Кроме того, он, будучи начальником всех военно-учебных заведений, старался о том, чтобы, со своей точки зрения, довести эти учреждения до высшей степени улучшения.

Летом он жил большею частью в своем имении Стрельне и там усердно занимался военными упражнениями с расположенными около Стрельны войсками. Проживавший в 1803 году в недальнем расстоянии от Стрельны, у Сергия, в ту пору иеромонах, впоследствии известный митрополит киевский Евгений Болховитинов, терпел неудобства от военных упражнений цесаревича. В письме к своему приятелю Македонцу мирный инок Евгений жаловался на то, что Константин Павлович не дает ему спать, открывая у себя по ночам c 11 или 12 часов страшнейшую пушечную пальбу. «Ужасный охотник до пальбы и до экзерциций», — замечает Евгений о своем беспокойном соседе.

О том, как держал себя Константин в первые годы царствования Александра, сведений у нас не имеется, но, судя по одному письму графа С. Р. Воронцова из Англии к брату его Александру Романовичу приходится заключить, что о Константине Павловиче шла в эту пору не вполне добрая молва. Граф Семен Романович 11 июня 1801 года писал, что «императору следует наблюдать за своим семейством, потому что если Константин не будет следовать примеру брата и не удалит всех тех негодяев, которые окружают цесаревича, то в государстве будут две партии: одна из людей хороших, а другая из людей безнравственных, а так как эти последние, по обыкновению, будут более деятельны, то они ниспровергнут и государя и государство».

В другом письме от 6 (18) мая к Новосильцеву граф Семен Воронцов, коснувшись лиц, окружавших императора Александра, писал: «Они предоставили Константину инспекцию, т. е. начальство над южною армиею, составляющею 2/3 войска, для того чтобы в случае нужды противопоставить его брату. Они хотят господствовать над старшим братом, пугая его возмущением младшего. Одним словом, я полагаю, что государство в опасности».

Мы увидим, что и впоследствии Константин Павлович был предметом подобных неосновательных соображений, так как его, не имевшего никаких притязаний на верховную власть, старались выставить противником его старшего брата.

Независимо, впрочем, от этих нелепых догадок окружающие цесаревича около того времени, к которому относятся письма Воронцова, возбудили толки в обществе, для поглощения которых император Александр Павлович 30 марта 1802 года повелел напечатать и разослать по Петербургу особое объявление.

ГЛАВА XI править

Кампания 1805 и 1806 годов. — Участие великого князя Константина Павловича в Аустерлицком сражении. — Пребывание в Тильзите. — Получение ордена Почетного Легиона

Когда, в 1805 году, началась война России с Франциею, то между 10 и 15 числами августа гвардия выступила в поход под предводительством великого князя Константина Павловича. Она шла на помощь австрийцам несколько поздновато, так как в то время Наполеон заставил уже австрийского военачальника Макка сдаться на капитуляцию под Ульмом и подвигался к Вене, между тем как гвардия только что выступила из Бреста. Кутузов с частью русской армии соединился около Бранау с австрийскими войсками и намеревался преградить неприятелю путь к Вене, но вскоре Наполеон стал напирать на него, и он, подвигаясь назад, перешел на левый берег Дуная. Перед сражением под Аустерлицем гвардия следовала в резерве; 15 (27) ноября к вечеру она расположилась вместе с главною квартирою императоров Александра и Франца, в Проснице, а 17 (29) ноября цесаревич стоял с нею по левую сторону реки Литтау, впереди Аустерлица.

20 ноября (2 декабря) 1805 года происходило сражение под Аустерлицем. В этом сражении следовало, между прочим, австрийскому генералу князю Лихтенштейну по составленной диспозиции занять пространство между центром и правым крылом, а именно между Блазовицем и Кругом. Русская же гвардия, которая под личным начальством Константина Павловича должна была составлять резерв правого крыла, по неприбытию вовремя князя Лихтенштейна на указанное по диспозиции место очутилась в первой линии и неожиданно встретилась с неприятелем. Великий князь, выступив от Аустерлица, перевел гвардию через Раусницкий ручей и подходил к Блазовицу, когда замечены были впереди войска какого-то приближавшегося к нему отряда. Сначала их приняли за кавалерию из колонны князя Лихтенштейна. Едва только цесаревич, желая поддержать мнимых союзников, построил свой резерв в боевой порядок, как неприятель открыл по нем канонаду. В это время прибыл, действительно, к цесаревичу отряд князя Лихтенштейна, и он, обрадованный таким сильным подкреплением, подскакал к шедшему впереди отряду уланского полка, поздоровался с солдатами, обнял полкового командира и, обратясь к фронту полка, который носил его имя, крикнул:

— Ребята, помните, чье имя вы носите! Не выдавай!

Затем, не дожидаясь построения к бою австрийской кавалерии, уланский полк кинулся в атаку. Произошла страшная свалка, но русские уланы были отбиты французскою кавалерией и прикрывавшею ее артиллериею.

Великий князь в этом деле имел под своим начальством только 6 батальонов и 10 эскадронов. Он был отрезан от центра союзной армии и хотел восстановить связь между нею и своим отрядом. Для достижения этого преображенцы ходили в штыки, конногвардейцы, кавалергарды и лейб-казаки бросались в атаку, но все усилия были бесполезны. Атаки эти сопровождались каждый раз громадными потерями, и Константин Павлович увидел необходимость отвести свои войска обратно за Раусницкий ручей. Французы не преследовали их.

В 11 часов утра правое крыло и центр союзной армии принуждены были оставить поле сражения. Русские войска, окруженные неприятелем, страшно громимые его батареями, смешались в нестройную толпу. Левое крыло получило приказание отступать, и войска его, попав на озеро, покрытое тонким льдом, гибли под картечью неприятеля. Поражение было полное, и союзной армии не оставалось ничего более, как только поспешно уходить в пределы Венгрии. После Аустерлицкого сражения Пресбургский мир окончил войну Австрии и ее союзницы России с Францией.

О действиях Константина Павловича под Аустерлицем французский писатель Егрон рассказывает следующее: великий князь находился против корпуса Бернадотта и, увидев, что неприятель атаковал деревню, занятую русскими войсками, оставил — быть может, и не совсем благоразумно — занятые им высоты и стал в боевую линию против французов. Завязалась сильная ружейная перестрелка, но французы должны были отступить под натиском русских штыков. Воспользовавшись этим моментом, Константин Павлович напал на императорскую гвардейскую кавалерию и вследствие этого очутился между нею, и французскою пехотою. Положение его сделалось опасно, и он увидел необходимость отступить на прежнюю позицию; при этом движении кавалерия его удержала французскую конницу и смяла пехоту, и только после жестокого боя он проложил себе дорогу к Аустерлицу.

16 ноября 1806 года была объявлена вторая война Франции, на этот раз в союзе с Пруссиею, и после сражения при Прейсиш-Эйлау император Александр приказал цесаревичу в конце февраля 1807 года выступить с гвардиею из Петербурга в Юрбург. Поход этот был чрезвычайно труден. Гвардия шла при жестоких морозах усиленными маршами; дневки были только через пять или шесть переходов. Гвардейская же артиллерия, выступившая позже пехоты и конницы, имела на протяжении 800 верст от Петербурга до Юрбурга одну только дневку в Пскове. В Юрбурге Константин Павлович представил гвардию на смотр прибывшему туда из Петербурга императору. После того гвардия соединилась с союзною армиею при Гейльсберге. Константин Павлович имел главную квартиру в Шипельбейне; в армии, — как рассказывает Ермолов, — начались разводы и щегольство, а в авангарде с тощими желудками принялись за перестройку амуниции. Надобно, однако, сказать, что когда цесаревич узнал о тех недостатках, какие испытывают войска, то взялся заботиться об улучшении продовольствия. Первый транспорт, отправленный по его настоянию в авангард, был захвачен неприятелем, но тем не менее он под сильными конвоями продолжал доставлять продовольствие в отряд князя Багратиона. Получив приказание следовать с 1-ю дивизиею в резерв за главными силами на Аренсдорф, Константин Павлович участвовал в сражении, происходившем 15 (27) мая под Гейльсбергом. В этом сражении главнокомандующий поручил ему перевести пехоту и артиллерию авангарда за реку Алле на отдохновение, а кавалерию, менее утомленную или мало потерпевшую, присоединить к армии для дальнейших действий.

Между тем император Александр, пробыв самое короткое время при армии, представил над нею полное начальство Бенигсену, который после неудачного сражения при Гейльсберге предпочел отступить за реку Прегель и содействовать оттуда обороне Кенигсберга. Цесаревич, которому Бенигсен сообщил свои предположения, поехал по его просьбе в Тильзит, чтобы доложить государю о положении дел и стратегических намерениях главнокомандующего.

Приехав в Тильзит, цесаревич, — по замечанию нашего военного историка генерала Богдановича, — «не любивший войны», хотя и был ученик Суворова, — горячо убеждал государя открыть переговоры с Наполеоном.

По поводу этого приезда князь Александр Борисович Куракин, бывший русским посланником в Вене и вызванный императором Александром в Тильзит для участия в переговорах с Франциею, писал оттуда 3 (15) июля императрице Марии Феодоровне следующее:

«Внезапный приезд его высочества произвел сильное впечатление. Предположили, и не ошиблись, что он прибыл для того, чтобы энергически и верно представить государю настоящее положение нашей армии и ее оставшихся резервов. Мысли всех соединились в одно общее желание успехов великому князю, когда узнали, как он жалеет о бесполезной потере стольких храбрых генералов, офицеров и солдат, и когда услышали высказанное им желание мира».

В Тильзите великий князь пригласил к себе на обед Куракина и тайного советника Николая Николаевича Новосильцева, находившегося также в главной квартире императора Александра. За обедом шла речь о положении дел, и Константин Павлович высказал при этом, что было бы очень хорошо, поставив русскую армию в готовность действовать тотчас по первому призыву, в то же время послать к Бонапарту парламентера под предлогом открытия мирных переговоров, с тем чтобы парламентер этот выведал дальнейшие намерения Наполеона, равно как и те условия, на которых возможно было бы войти с ним в мирное соглашение. Высказывая это предложение, великий князь заметил, что такой образ действий не только был бы полезен нашим выгодам, но и одобрительно повлиял бы на армию, которая увидела бы в этом доказательство заботливости об ее сбережении.

Положение наше было чрезвычайно затруднительно: на пруссаков, потерпевших уже жестокие поражения, расчет был очень плох и все значительные лица, состоявшие при императоре Александре, соглашались с мыслью Константина Павловича о необходимости безотлагательного мира с Францией. Единственным противником такой благой мысли оказывался управляющий в ту пору министерством иностранных дел генерал барон Будберг. Воинственный барон упорно настаивал на продолжении войны, говоря, что действующая наша армия еще не разбита, что у нас есть еще значительные резервы и что мы можем опираться на верность провинций, присоединенных к России от Польши, если бы нам пришлось отступить туда. Присутствовавший при этом князь Адам Чарторижский вмешался в разговор и начал делать возражения Будбергу, уверяя его, между прочим, что он, барон, сильно ошибается насчет настроения польских подданных России. Чарторижский говорил при этом, что «семя восстания прозябает между ними» и что все они восстанут как один человек, лишь только Бонапарт перейдет русскую границу.

Константин Павлович, со своей стороны, не только поддерживал справедливость мнения Чарторижского в этом отношении, но, настаивая на необходимости мира с Наполеоном, добавил, что барон Будберг жестоко ошибается, полагая, что у нас есть большая резервная армия. Такой армии, по словам Константина Павловича, говорившего на этот раз с полным знанием дела, — у нас не было, так что весь успех русского оружия в настоящей кампании, все наше спасение, все наши надежды основывались до сих пор только на успехах, хотя и нерешительных, но все же, по-видимому, приобретенных войсками, состоявшими под главным начальством Бенигсена. Полагая всю численность нашей резервной армии не более как в 35 000 человек, цесаревич весьма основательно указывал еще и на другие слишком неблагоприятные для нас обстоятельства. Он говорил, что у нас оказывается недостаток в деньгах, оружии и припасах. Он заявлял, что хотя народ русский и известен своею доблестью и непременно восстанет поголовно, если только Наполеон вступит в пределы России, но, — совершенно верно добавлял он, — всего этого недостаточно, так как прежде всего самый народ должен быть защищен регулярною армиею.

Такие разумные речи суворовского соратника, которому, как казалось, должна была бы нравиться война, имели, конечно, сильное влияние; но император Александр I, отличавшийся, всегда в трудные минуты нерешительностью, колебался принять доводы своего брата. В это время пришло в Тильзит известие о новом жестоком поражении, нанесенном французами русским и пруссакам при Фридланде. Наполеон шел на Кенигсберг, а наша армия, утомленная походом и ослабленная сильными ударами, нуждалась в отдохновении, и при таких условиях мир с Франциею представлялся положительною необходимостью.

Исполнив в Тильзите поручение главнокомандующего русскою армиею, великий князь выехал оттуда в главную квартиру Бенигсена, но попасть туда не мог: французские отряды появились уже в окрестностях этого города и, заняв в разных местах все дороги, отрезали Тильзит от сообщений с армиею Бенигсена, и поэтому Константину Павловичу не оставалось ничего более, как только возвратиться в этот город.

При известии о неудаче под Фридландом, император Александр окончательно склонился к миру. Тогда произошло знаменитое Тильзитское свидание; Константин Павлович находился в свите своего брата, когда он и император Наполеон свиделись между собою посредине реки Неман в устроенном для них павильоне. После того завязалась большая приязнь между обоими государями.

Мир в Тильзите был подписан 27 июня 1807 года, и при этом Константин Павлович получил от Наполеона ленту Почетного Легиона. Из Тильзита он возвратился в Петербург[12].

ГЛАВА XII править

Охлаждение великого князя Константина Павлозича к войне. — Военная комиссия. — Совет о военных корпусах. — Реформы в военном ведомстве — Князь Волотский

Цесаревичу было только двадцать восемь лет от роду, но он успел сделать уже четыре кампании, из которых в двух последних, 1805—1806 и 1807 годов, великому князю, покрытому славою прежних суворовских походов, приходилось быть свидетелем поражений, а не торжества русского оружия. Притом все четыре сделанные им кампании, а в том числе даже и итальянская и швейцарская, прославленные блестящими победами русских, окончились чрезвычайно неудачно; в особенности же была печальна последняя, предпринятая в союзе с Пруссиею, так как Тильзитский мир клонился исключительно к выгодам Франции[13]. Великий князь с самого детства чрезвычайно любил военное ремесло и в ранней юности постоянным его желанием было применить это ремесло к боевой практике. Оказалось, однако, что такое применение не всегда сопровождается желанными результатами. Поэтому нет ничего странного, если такой прискорбный опыт сильно подействовал на впечатлительного великого князя: он разлюбил войну, и в Тильзите соратник Суворова на равнинах Италии и на вершинах снежных Альп явился, против всякого ожидания, самым ревностным поборником мира. Вместе с тем, однако, боевая жизнь повлияла на него в другом отношении. До совершенных им походов ему приходилось смотреть на солдат только как на предмет военной техники и учебной выправки, в походах же он сошелся с ними при иных условиях — среди общих опасностей и лишений, которые всего скорее сближают людей, несмотря на огромную разницу их общественного и иерархического положения. Узнав русского солдата вполне, цесаревич не мог не полюбить его; но полюбил его по-своему, поставив выше чувства любви строгость дисциплины и точное соблюдение всех воинских порядков. Как начальник, Константин Павлович продолжал иногда следовать тем взглядам, какие он высказывал, будучи еще юношей, прибавляя к этим взглядам крайнюю неровность своего характера.

Почувствовав нерасположение к войне, Константин Павлович все-таки с прежним увлечением исполнял обязанность начальника мирной армии, для усовершенствования которой единственным средством считалось тогда постоянное и неутомимое занятие строевыми эволюциями, маршировкой, выправкой, пригонкой амуниции и вообще такими предметами, которые во время войны неизбежно отодвигаются на второй план. Великий князь не гнался за лаврами полководца, но желал и быть и слыть замечательным организатором армии, к чему влекли его и наклонности, обнаруженные им с самого детства, и привычки, усвоенные им с той же поры. Подобно тому как отец его с беспримерною энергиею старался об устройстве модельного войска из гатчинских батальонов по образцу немецких пудреных дружин, — Константин Павлович трудился над тем, чтобы все вверенные ему части войска были «модельными». Разница же в этом случае между занятиями отца и занятиями сына была та, что первый из них безусловно следовал прусскому образцу как идеалу всего лучшего по части обучения и обмундирования войск, тогда как Константин Павлович действовал вполне самостоятельно, по собственным своим соображениям, улучшая все части в тех командах, которые состояли под его начальством. К этому ему представлялась полная возможность, так как в царствование Александра Павловича почти исключительно от него зависели и введение и отмена по всему войску как фронтовых, так и хозяйственных порядков. Кроме того, к гвардии из армейских полков прикомандировывались офицеры, которые, живя в Стрельне, обучались под надзором великого князя фронтовым эволюциям и по окончании там обучения возвращались в свои команды, которые и перенимали через них все то, что было заведено в Стрельне.

Нелюбовью великого князя к войне объясняется, вероятно, то обстоятельство, что он не принимал участия ни в австрийской, ни в шведской, ни в турецких войнах, которые вела Россия после заключения Тильзитского мира, но, живя то в Петербурге, то в Стрельне, и здесь и там занимался деятельно обучением войска в манежах, на плац-парадах и маневрах и был самым бдительным блюстителем по исполнению всеми членами тогдашнего воинского устава.

Врожденное великому князю нетерпение и неудержимая его вспыльчивость мешали, однако, ему сохранять то хладнокровие и спокойствие, которые так необходимы для военных инструкторов. При виде малейшей неисправности, нередко ничтожного отступления от порядка службы, неправильного движения колонны, роты или взвода он выходил из себя и гнев его не знал тогда пределов. Выговоры и замечания слышались на тех, кого великий князь считал виновными, но последствия его раздражения отзывались обыкновенно и на тех, кто не был причиною его гнева. Веригин, служивший в Варшаве под начальством великого князя, говорит в своих «Записках», — завещанных им редакции «Русской Старины», — между прочим, следующее: «Если полковой командир заслуживал гнев своего царственного начальника, то при первом учении весь полк терпел одинаково со своим полковым командиром; если ротный начальник вызывал в нем неудовольствие, то вся рота никуда не годилась; если прапорщик вдавался в либерализм (?), то великий князь взыскивал не только с него, но и с его взвода. Цесаревич, — добавляет Веригин, — любил покорность без рассуждений».

Такое обобщение вины, и притом иногда только кажущейся, а не действительной, обращало в большой труд службу под началом Константина Павловича, личная требовательность которого превосходила очень часто не только самые строгие требования военной службы, но иногда и физическую возможность. Гневные вспышки Константина Павловича поражали всех своею крайностью. Так, однажды, когда он делал смотр воспитанникам военно-учебных заведений, лошадь его чего-то испугалась и кинулась в сторону; великий князь, выхватив палаш, ударил им пугливого коня, вообще очень сердился и, изранив лошадь, слез с нее.

Подобные неудержимые припадки гнева с видоизмененными применениями их повторялись постоянно, и великий князь был грозою учений, смотров, разводов, караулов и парадов. Фаддей Булгарин, как видно из напечатанных записок Н. И. Греча, описал в следующих стихах положение стрельнинских воинов:

Трепещет Стрельна вся, повсюду ужас, страх.

Неужели землетрясенье? Нет, нет! —

Великий князь ведет нас на ученье…

В начале царствования императора Александра цесаревич заведовал Днепровскою дивизиею, расположенною в юго-западных губерниях, и потому некоторое время квартировал в местечке Дубно, центре своей инспекции. Здесь он мог ознакомиться с мирным положением армейских войск, тогда как прежде, живя в Петербурге и в Стрельне, он не имел случая изучить хорошенько этот весьма важный вопрос как в военной администрации, так и в военном хозяйстве.

В бытность же свою в Петербурге Константин Павлович принимал участие в следующих по военному ведомству работах.

24 июня 1801 года по повелению императора, а очень может быть, что и по мысли цесаревича, была учреждена в Петербурге «воинская комиссия», ввиду того, что суммы на содержание сухопутных войск с 1796 года весьма возвысились. Комиссия должна была привести расходы по этой части в надлежащую соразмерность и «приобрести способы к народному облегчению». Председателем вновь образованной комиссии был назначен Константин Павлович, а членами ее: генералы от инфантерии князь Прозоровский, Ламб, Татищев и Голенищев-Кутузов, генерал-провиантмейстер Свечин и генерал-лейтенанты Тормазов, князь Волконский и князь Долгорукий. Предметами занятий этой комиссии были: определение числа войск и общее их положение; определение числа войск по разным родам и именованиям, а также числа людей в полку и в роте; продовольствие войск; положение ремонтной службы; одежда, — при рассмотрении этого последнего вопроса предполагалось «дать одежде вид воинственный и прочный и не только для всех оборотов службы и для сохранения здоровья и бодрости солдат вообще удобнейший, но и каждому роду войск приличнейший». Ко всему указанному выше присоединялись еще вопросы о вооружении войск пехотных и конных, об устроении седел и вообще конской сбруи и, наконец, о содержании артиллерии. В 1802 году комиссия эта приступила к печатанию рисунков придуманной ею формы обмундирования.

Другой род занятий цесаревича по одному из общих для всего государства вопросов состоял в занятиях вопросом по проекту об управлении военно-учебными заведениями. 29 марта 1804 года император утвердил доклад великого князя, уже давно заведовавшего упомянутыми заведениями, «об учреждении совета о военных корпусах». Председателем вновь учрежденного совета был назначен цесаревич, а членами его: министр народного просвещения граф Завадовский, министр военно-сухопутных сил Вязмитинов, инженер-генерал Сухтелен, инспектор всей артиллерии граф Аракчеев, товарищ министра иностранных дел князь Чарторижский, товарищ министра юстиции Новосильцев и генерал-майоры Клингер и Клейнмихель. Таким образом, в этом совете явились два самые близкие к императору в ту пору лица, Чарторижский и Новосильцев, который впоследствии был главным сотрудником цесаревича по управлению царством Польским. Совет немедленно должен был приступить к устроению в назначенных местах губернских военных училищ и к преобразованию высших кадетских корпусов. Он должен был учредить от себя особый комитет для составления уставов и штатов для всех означенных учебных заведений. Цесаревич открыл заседания совета 4 апреля 1805 года и первым постановлением совета было уравнение по управлению 1-го и 2-го кадетских корпусов.

Непосредственные предположения Константина Павловича по военному ведомству касались самых разнородных и, по-видимому, для неспециалистов иной раз самых мелочных предметов. Так, по проекту цесаревича 21 декабря 1803 года были учреждены при кавалерийских полках запасные эскадроны и полуэскадроны; прибавлены 17 февраля 1804 года в каждый эскадрон лейб-казачьего полка по 28 человек для облегчения службы; назначены пастбища некоторым гвардейским кавалерийским полкам; составлен устав о лагерной службе и о продовольствии строевых лошадей подножным кормом; о довольстве этих лошадей сухим фуражем вместо 9—10 месяцев в году. В 1811 году он представлял на высочайшее утверждение расписание кавалерийских полков по старшинству их сформирования. Цель этого расписания клонилась к тому, чтобы полки во время строя и в других случаях могли становиться по назначенному в расписании порядку.

Кроме всего этого через руки цесаревича проходило множество других вопросов: об уравнении числа людей в батальонах; о порядке смены стоящих в караулах эскадронов; о форме эполет; об амуничных вещах гвардейских и егерских полков; о гусарских ментиках; о переименовании полков и о номерах дивизий на погонах; о перевязях и портупеях в пехотных полках; о зимних и летних панталонах; о чепраках; о форме месячных рапортов; о штандартах; о конских потниках; о выключке нижних чинов из гвардейских полков; об отвертках к ружьям и о пробоинах к пистолетам. Все эти вопросы в общей системе военного управления и хозяйства имели практическую важность, и несомненно, что указания цесаревича, вполне знакомого со всеми мелочами военного быта и полкового хозяйства, оказывались полезны, и, конечно, недаром он, по тогдашним понятиям и потребностям, слыл во всей русской армии самым способным и самым деятельным организатором.

Такого рода занятия, прерываемые двумя походами цесаревича, сперва в Австрию, а потом в Пруссию, продолжались до 1812 года. Начавшаяся в этом году война отвлекла его от обычных занятий. После отечественной войны ему 8 февраля 1813 года отдан в команду формировавшийся тогда гвардейский саперный батальон, а в 1814 году под его руководством генерал-адъютант И. В. Васильчиков формировал конно-егерский полк, который должен был быть причислен к составу гвардейского корпуса. Второй поход во Францию и пребывание за границею прекратили постоянные занятия цесаревича по заведованию гвардейским корпусом и всею кавалерию, а затем назначение его главнокомандующим польскою армиею потребовало постоянного его присутствия в Варшаве. Несмотря, однако, на это, он сохранил за собою некоторое время звание генерал-инспектора всей кавалерии и продолжал до конца жизни состоять главным начальником военно-учебных заведений, а с 1822 года в заведовании его был и Царскосельский лицей. К истории управления великим князем военно-учебными заведениями относится следующий рассказ.

Константин Павлович, в противоположность императору Александру, не сочувствовал вовсе проявлявшемуся в русском обществе религиозному мистицизму и отзывался о мистиках весьма неодобрительно. От 10 декабря 1816 года он писал начальнику гвардейского штаба генерал-адъютанту Сипягину, что кадету 2-го кадетского корпуса Волотскому, мальчику лет 15,начало каждую ночь являться видение в белой монашеской мантии, в клобуке и с деревянным крестом в руках и уговаривало его идти в монахи; что корпусной иеромонах, чтобы отогнать от него это видение, поил его святою водою, водил в алтаре кругом престола, читал над ним молитвы, но когда все это не помогло, то доложил директору корпуса генерал-майору Маркевичу. Между тем министр духовных дел князь А. Н. Голицын, узнав об этом, потребовал к себе кадета. Великий князь, со своей стороны, находил, что иеромонаху не следовало приступать ни к чему, «не доложась начальству», что монах — человек «простого ума», — не может быть при корпусе законоучителем, так как «он должен своими убеждениями отклонять суеверные, вкоренившиеся в младенчестве заблуждения в кадете Волотском, а не вкоренять оные еще более в мыслях молодого человека читанием над ним молитв и прочего». Поэтому великий князь полагал удалить иеромонаха из корпуса, а кадета отдать в руки лекарям. «На счет же того, — писал цесаревич Сипягину, — что почтенный наш князь Александр Николаевич вмешивается во все дела, даже и в видения, я вам скажу, что я видениев никаких не видывал, а если увижу князя Александра Николаевича, то, верно, увижу его и тогда с одной и той же стороны, с которой я, как вам известно, всегда его вижу».

Кадет Волотской поступил «в заведование князя Волконского», а от него в заведование князя Голицына. О причине такого распоряжения государь предоставил себе лично объяснить цесаревичу при первом с ним свидании, но тем не менее великий князь просил Сипягина разведать под рукою, что делается с Волотским. Сипягин не мог написать в ответ ничего определенного, но заметил, что кадета можно было излечить «весьма обыкновенным видением ротного командира с розгами». Великий князь в письме к Сипягину похвалил это антимистическое средство, добавляя, что об этих предметах «иначе рассуждают и думают» и что поступки иеромонаха одобрены. Однако в следующем, 1817 году отчитывальщик-иеромонах был уволен, но зато на место его поступил еще более ловкий начетчик, будущий архимандрит Фотий…

ГЛАВА XIII править

Отечественная война, 1812 год. — Поездка великого князя Константина Павловича из армии в Москву. — Отношения к Барклаю-де-Толли. — Поход 1813—1814 годов. — Пребывание в Париже

В начале 1812 года штаб-квартира великого князя Константина Павловича, как командира 5-го корпуса, находилась в Петербурге. Под начальством его в это время состояли: две пехотные дивизии, гвардейская — Ермолова и сводная гренадерская и одна кирасирская дивизия — Депрерадовича. Таким образом, весь состав его корпуса простирался до 26 батальонов пехоты и до 20 эскадронов тяжелой кавалерии. Когда же при предстоявшей войне была организована 1-я западная армия под начальством Барклая-де-Толли, то корпус цесаревича вошел в состав этой армии и в начале 1812 года выступил в поход из Петербурга. В то время, когда Наполеон, находясь в Дрездене, делал громадные приготовления к войне с Россиею, ожидая ответа от императора Александра Павловича, бывшего в Вильне, корпус цесаревича стоял в Свенцянах и Видзах, уездном городке и местечке Виленской губернии.

Константин Павлович был чрезвычайно недоволен предстоящею войною и не только настаивал на отправке для мирных переговоров особого посла, но и сам вызывался ехать с этою целью к Наполеону, военный гений которого он чрезвычайно ценил и по поводу которого он, бывши в Твери у великой княгини Екатерины Павловны в гостях, вступил в самый запальчивый спор с историографом H. M. Карамзиным, резко отзывавшимся об императоре французов.

С переходом Наполеона через Неман началось из Свенцян и из Видз отступление корпуса цесаревича со всею армиею Барклая-де-Толли, который, предполагая дать сражение наступавшему на него неприятелю, занял укрепленный австрийским генералом Фулем лагерь при Дриссе на Двине. Однако по некоторым соображениям позиция эта оказалась неудобною, армия вышла из Дриссенского лагеря и продолжала отступление на восток, к Смоленску. В «Военном Энциклопедическом Словаре» упоминается, что Константин Павлович уехал от армии из Дриссенского лагеря, но это не верно. Он продолжал с нею отступление, и когда она дошла до Смоленска, то там сосредоточилось 120 000 русского войска. Под Смоленском был собран военный совет. На этом совете присутствовал и цесаревич. Члены совета единогласно и решительно требовали от главнокомандующего, чтобы русская армия перешла в наступательное положение. По поводу этого совета Ермолов в своих «Записках» пишет: «Я в первый раз, в случае столь важном, видел великого князя и не могу довольно сказать похвалы как о рассуждении его, чрезвычайно основательном, так и о скромности, с каковою предлагал он его, и с сего времени удвоилось мое к нему почтение». Барклай-де-Толли хотя и неохотно, но принял мнение совета, который положил идти всеми силами на Рудню как на центр расположения неприятельской армии. Предположение это было исполнено: армия наша на рассвете 26 июля двинулась вперед от Смоленска, но главнокомандующий, получив неблагоприятные для русских известия о расположении армии Наполеона, снова попятился назад и стал производить около Смоленска различные стратегические движения. Войско громко роптало на беспрестанное отступление, и в числе ропщущих был Константин Павлович. Вероятно, обстоятельство это послужило поводом к тому, что, как сообщает в своих «Записках» Ермолов, главнокомандующий в Витебске дал поручение великому князю отправиться в Москву к государю; "не знаю, — добавляет Ермолов, — но сомневаюсь, чтобы он мог то сделать сам по собственному побуждению. На первом от Поречья переходе армии великий князь возвратился, однако, из Москвы и вступил в командование 5-м корпусом.

Относительно этой поездки Константина Павловича в Москву в «Записках» графа Ростопчина встречается любопытное известие. «Великий князь, — пишет Ростопчин, — прибыл из армии Барклая, который, считая его присутствие бесполезным и затруднительным, отправил его курьером в Москву со словесным поручением представить отчет о состоянии войск и предположениях главнокомандующего». Император хотел оставить в Москве Константина Павловича, поручить ему сформировать кавалерийский полк. Цесаревич полагал окончить это поручение в каких-нибудь пятнадцать дней, употребив для этого самое простое средство, а именно, забирая всюду годных людей и лошадей. «Предвидя неудобство от пребывания великого князя в Москве и от дурного впечатления, какое мог бы произвести тот способ, какой он намеревался употребить», Ростопчин просил императора дать великому князю другое назначение, чтобы избавить его, Ростопчина, от неприятностей. Вследствие такой просьбы государь поручил ему сформировать ополчение в Нижнем Новгороде, но великий князь не захотел заняться этим, и император согласился отпустить его снова в армию.

6 августа французы после кровопролитного боя овладели Смоленском. Генерал Жиркевич в своих интересных «Записках» («Русская Старина», 1874 г., с. 651) рассказывает, что он "своими ушами слышал, как при отступлении от Смоленска великий князь Константин Павлович, подъехав к его, Жиркевича, батарее, около которой стояло много смолян, говорил: «Что делать, друзья! Мы не виноваты, не допустили нас выручать вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует, а мы, хоть нам и больно, да должны слушать его. У меня не менее вашего сердце надрывается». Такие отзывы цесаревича, делаемые в ущерб доверия к Барклаю и со стороны войска, и со стороны народа, подтверждаются и «Записками» Д. В. Давыдова. Упомянув о том, что на военном совете под Смоленском великий князь предложил наступательное движение, Давыдов прибавляет, что Барклай-де-Толли крайне недоволен тем, что окружающие цесаревича позволяют себе громко осуждать действия его, главнокомандующего, и, стесняясь присутствием великого князя в армии, решился выслать его в Петербург под благовидным предлогом: ему поручено было от Барклая передать государю письмо чрезвычайно важного содержания. О таком намерении главнокомандующего цесаревич был предварен заблаговременно начальником штаба 1-й западной армии Ермоловым и правителем канцелярии Барклая-де-Толли Закревским.

Невыносимое для Барклая-де-Толли положение, занятое цесаревичем в армии, обрисовывается весьма ясно в «Изображении военных действий 1-й армии в 1812 году». «Изображение» это представляет, собственно, краткий, последовательный отчет, поднесенный государю Барклаем, который жалуется на «дух происков», «пристрастие», «обидные суждения и слухи, с намерением распространяемые в Петербурге», замечая, что слухи эти восприняли свое начало при соединении обеих армий. «В сие самое время, — писал Барклай, — его императорское величество великий князь Константин Павлович возвратился в армию из Москвы. Ко всему оному должно присовокупить особ, принадлежащих к главной квартире вашего императорского величества, для начертания вам, государь, слабого изображения всего происходившего». Особы эти, «побуждаемые к осуждению всего», были: герцог Виртенбергский, генерал Бенигсен, Корсаков, Армфельдт и некоторые флигель-адъютанты. Барклай указывал и на то, что сам начальник его главного штаба — Ермолов — «человек с достоинствами, но ложный и интригант, единственно из лести к некоторым вышесказанным особам, к его императорскому высочеству и князю Багратиону, совершенно согласовался с общим положением». «Люди, преданные этим лицам, по исторжении ими какого-либо сведения, по их мнению нового, сообщали вымышленные рассказы, иногда всенародно на улице». Барклай, упомянув о том, что для прекращения этого он удалил некоторых особ, в том числе адъютантов государя, добавляет: «Я желал бы также иметь право отправить некоторых особ высшего звания». Несомненно, что к числу этих особ принадлежал и цесаревич Константин Павлович.

Граф Граббе, упоминая в своих «Записках» об осмотре позиции при Дорогобуже, прибавляет: «Роль цесаревича стала затруднительна. Он следовал общему увлечению против Барклая-де-Толли, это было уже слишком много для последнего. Хладнокровный, беспристрастный, он решился, однако, выслать цесаревича из армии. Это было в Дорогобуже. Он, — замечает Граббе, — с какою-то тайною радостью оставил армию, едва ли им понятую». По отъезде цесаревича из армии над корпусом, которым он командовал, принял начальство генерал-лейтенант Лавров. Подъезжая к Петербургу, цесаревич на станции Ижора встретил отправлявшегося в армию нового главнокомандующего князя М. И. Голенищева-Кутузова и передал ему подробности сражения, происходившего под Смоленском. Это было единственное сражение, в котором участвовал цесаревич во все время войны 1812 года. Он не появлялся уже при армии до похода ее за границу.

Если при отступлении от Свенцян к Смоленску цесаревич позволял себе и своим приближенным отзываться резко о стратегических действиях главнокомандующего Барклая-де-Толли, зато в отношении к другим лицам он, против своего обыкновения, вел себя чрезвычайно сдержанно. По поводу его отъезда или благовидного удаления Барклаем из Витебска Ермолов, — впрочем, сторонник Константина Павловича, — пишет: «Я заметил многих сожалевших об его отъезде и — что еще большую делает честь великому князю — людей непосредственно ему подчиненных; о себе, — продолжает Ермолов, — я не говорю, ибо я обязан был многими милостями и самым благосклонным со мною обращением, чего я никогда не забуду. Со времени похода из Петербурга и в продолжение всей кампании великий князь более и более привязывал к себе своих подчиненных; я, командуя гвардейскою пехотною дивизиею и непосредственно завися от него, был свидетелем, что никто не имел ни малейшего неудовольствия и никто не видал и тени неприятности».

Из приложений, напечатанных при «Записках» Ермолова, а также из подлинных, принадлежащих редакции «Русской Старины» предписаний цесаревича видно, что он в походе 1812 года заботился об устройстве способов для продовольствия своего корпуса; хлопотал о том, чтобы в корпус этот не поступали под видом желания служить в армии подозрительные и вредные люди, и предписывал об удалении из армии таких лиц. Он приказывал, чтобы военные чины не забирали насильно подвод у обывателей, а также кур, гусей и тому подобного, прибавляя, что в противном случае ничего в оправдание принято не будет.

При отступлении французов из пределов России великий князь, живший в Петербурге, снова отправился в армию и, приехав в Вильну за несколько дней до прибытия туда государя, испросил у князя Кутузова позволение выбрать из хранившегося в этом городе огромного запаса амуничных вещей необходимо нужное для нижних чинов гвардейского корпуса. «Я был свидетелем разговора об этом, — пишет в своих „Записках“ Ермолов, — и мне легко было заметить, сколько приятно было фельдмаршалу, что его высочество с равною настойчивостью не коснулся никаких других предметов».

Командуя гвардиею, Константин Павлович присутствовал при переходе 1 января 1813 года русских полков за Неман в составе войск бывшей 1-й западной армии, находившейся под предводительством Барклая-де-Толли. К этому времени относится следующий рассказ, напечатанный господином Ульяновым в «Русском Архиве». При выступлении русских войск за границу Константин Павлович отдал по командуемому им корпусу приказ, чтобы офицеры ни в чем не отступали от установленной формы в одежде. На походе он увидел на одном кавалерийском штаб-офицере вместо кивера шапку. Подскакав к полковнику, он сорвал ее и наговорил ему резких слов. Обиженный объявил, что после этого не может оставаться на службе. Офицеры признали поступок цесаревича оскорбительным для всех и подали в отставку. На одной из дневок Константин Павлович назначил смотр, на котором объявил, что просьбы офицеров об отставке удовлетворены быть не могут, но что он, вполне сознавая себя виноватым и удостоверясь, что полковник был в шапке по уважительной причине — головной боли, просит извинения как у него, так и у всех офицеров, а если кто и этим не доволен, то даст личное удовлетворение. Все, разумеется, остались этим довольны, как вдруг из фронта выделился один офицер лет 19—20 и сказал:

— Ваше высочество изволили сейчас предложить личное удовлетворение; позвольте же мне воспользоваться такой честью.

— Ну, брат, для этого ты еще слишком молод! — отвечал с улыбкою цесаревич.

Офицер этот был Лунин, известный впоследствии декабрист, которого цесаревич тщетно старался спасти от постигшего его наказания за участие в заговоре.

Цесаревич вступил со своими войсками в герцогство Варшавское и перешел оттуда сперва в Силезию, а потом в Саксонию. После присоединения прусской армии к русской корпус цесаревича во время битвы при Бауцене 8 (20) мая 1813 года составлял резерв правого крыла союзных войск. В состав этого резерва входили гренадерский и гвардейский корпуса, две кирасирские дивизии, легкая гвардейская кавалерия и резервная артиллерия. Войска эти были расположены от Мальшвица до Глейны. Под Бауценом только к вечеру пришлось армии Барклая-де-Толли выдержать в ее авангарде атаку маршала Нея. После бауценского боя в ночь с 8(20) на 9(21) мая войска цесаревича — 18 000 пехоты — стали в резерв позади Башюца; его кавалерия, тоже в резерве, — за Нейбуршицем. На этих позициях корпус великого князя 9(21) мая подвергся сильным нападениям со стороны неприятеля. Союзники принуждены были отступить от Бауцена, и русская гвардия, — за исключением войск, состоявших в отряде Ермолова, — пошла на Гохкирхен к Рейхенбаху под начальством цесаревича, и при этом движении ей пришлось выдерживать натиски самого Наполеона. Испытав неудачи, союзные войска перебрались снова за Эльбу.

Когда 23 мая (4 июня) заключено было перемирие, Константин Павлович со своими резервными войсками расположился в Силезии и присутствовал в Трахенберг-ском замке на происходившем там совещании о дальнейших военных действиях против Наполеона. При возобновлении кампании главнокомандующим всей армии был назначен австрийский фельдмаршал князь Шварценберг, а главная, или богемская, армия, состоявшая из трех корпусов, находилась под начальством Барклая-де-Толли; в числе этих трех корпусов были и прусско-русские резервы под командою цесаревича. Численность этих резервов простиралась до 50 000 человек при 198 орудиях. Богемская армия двинулась в Саксонию и 13(25) августа подошла к Дрездену, в нескольких переходах от которого, в Глассгюте, расположился со своими войсками Константин Павлович. 14(26) августа во время разгара битвы под Дрезденом он шел туда через Котту, когда маршал Вандамм напирал на сообщения богемской армии, прикрываемые принцем Евгением Виртенбергским. Угрожаемый слишком значительными силами неприятеля, принц послал к цесаревичу полковника Вахтеля просить о подкреплении, но Константин Павлович, отозвавшись, что он получил приказание идти с русско-прусскими резервами на помощь главной армии, ограничился тем, что послал принцу на помощь только лейб-кирасирский ее величества полк под начальством своего шурина, принца Леопольда Саксен-Кобургского, будущего короля бельгийцев. Подойдя к Дрездену, великий князь находился во время битвы невдалеке от того места, где был смертельно ранен генерал Моро, и получил от генерал-адъютанта князя Волконского записку о присылке 40 сильных рядовых равного роста для переноски с поля сражения раненого Моро.

После двухдневного боя при Дрездене, доставившего цесаревичу золотую, осыпанную бриллиантами шпагу с надписью: «За храбрость», он, по диспозиции, с 17(29) на 18(30) августа стоил на левом крыле армии, командуя резервами.

При наступлении к Лейпцигу великий князь, по диспозиции Шварценберга, находился в резерве за Падерборном и Греберном. В это время у цесаревича были под начальством: пехота графа Милорадовича, состоявшая из русского пехотного корпуса Ермолова и прусской гвардейской пехотной бригады; из кавалерии генерал-адъютанта князя Голицына, из 1-й и 2-й кирасирских дивизий, из прусской гвардейской кавалерийской бригады, русской легкой кавалерийской дивизии и резервной артиллерии. На позиции при Вихау отлично действовала вся артиллерия Константина Павловича, а во время Лейпцигского боя, 4(16) октября 1813 года, все командуемые им резервы сблизились с центром армии. На второй день этого сражения он, по повелению государя, ездил к отряду Бениг-сена, чтобы благодарить его за приобретение над неприятелем успехи, а также чтобы поздравить наследного принца шведского с прибытием на поле сражения. Наградою ему за сражение под Лейпцигом был орден Св. Георгия 2-го класса.

Когда союзники, приближаясь к пределам Франции, пришли к Рейну, то прусско-русские резервы под начальством цесаревича подошли на кантонир-квартиры позднее других войск, а именно только в конце декабря 1813 года. Сам же Константин Павлович отправился в главную квартиру графа Барклая-де-Толли, находившуюся в Фрейбурге.

Перейдя в составе армии князя Шварценберга через Рейн, великий князь не принимал, однако, участия в сражении при Бриенне, так как в продолжение этого сражения русско-прусская гвардия и резервная артиллерия, бывшие под его начальством, стояли у Арсонвиля, в шестнадцати верстах от поля битвы. Но зато ему привелось не только действовать со своими войсками в битве при фер-Шампенуазе, но и оказать здесь подвиг личной храбрости. Когда французы стали отступать на Конантре, он обошел с конно-гвардейским и лейб-драгунским полками овраг с левого фланга неприятеля и стремительно ударил на него. По отзывам военных писателей, эта атака составляет одно из самых блистательных кавалерийских дел в истории войн, веденных во времена Наполеона.

Вместе с императором Александром великий князь Константин Павлович торжественно вступил с русскою гвардиею в сдавшийся союзникам на капитуляцию Париж и там через несколько дней дал обед, на котором присутствовал и государь.

Среди торжеств, празднеств и увеселений, происходивших в Париже по случаю вступления союзников, цесаревич не отставал от своих любимых занятий по фронтовой части. Однажды в доме князя Беневентского, где жил император Александр, услышали сильный шум, и бросившиеся на этот шум приближенные императора и его прислуга увидели следующее: несколько высокопоставленных в русской армии лиц маршировали в зале, а Константин Павлович, обучая их маршировке, в одно и то же время командовал и по-русски, и по-польски, и по-французски, делая им запальчиво свои начальнические замечания.

По заключении Парижского мира он с известием об этом прибыл 9 июня 1814 года в Петербург. Императрица Мария Федоровна, обрадованная окончанием войны, дала в честь вестника мира праздник в Павловске (См.: «Павловск», изд. 1877 г., с. 166—168).

В Петербурге дворянство и купечество хотели в: честь цесаревича дать бал, но он уклонился от такого способа выражения общественного к нему внимания и высказал желание, чтобы собранные на бал деньги были употреблены в пользу русских воинов, раненных в сражении при фер-Шампенуазе и при взятии Парижа. Из Петербурга он поехал на Венский конгресс; и в Вене он не оставлял своих любимых занятий. Император австрийский сделал его шефом гусарского полка, и цесаревич тотчас же принялся за обучение своей новой команды, маневрируя со своим полком в окрестностях Вены, несмотря на непогоду и стужу. По окончании конгресса он сопутствовал Александру Павловичу в непродолжительном походе 1815 года, а после этого прибыл в Варшаву.

ГЛАВА XIV править

Царство Польское. — Князь Адам Чарторижский. — Конституция. — Назначение великого князя Константина Павловича главнокомандующим польских войск. — Организаторская деятельность

Войдя после Тильзитского мира в близкие, даже дружеские отношения с Наполеоном, император Александр Павлович направил русское оружие против прежней своей союзницы — Австрии, но вскоре образ действий со стороны императора французов вызвал в нем сильное неудовольствие. Оказывая полякам свое покровительство, Наполеон к восстановленному им под властью короля Саксонского герцогству Варшавскому прибавил еще значительную территорию на счет областей, отошедших от Австрии при бывших прежде разделах Польши. По поводу этого канцлер граф Румянцев писал состоявшему при русском дворе французскому резиденту генералу Коленкуру, что присоединение до 2 000 000 новых подданных к герцогству Варшавскому могло возбудить в жителях герцогства несбыточные надежды на восстановление королевства Польского в прежнем составе, и потому требовал именем своего государя от представителя Франции, чтобы Коленкур испросил у императора Наполеона полномочие на подписание акта, который раз навсегда обеспечил бы за Россиею спокойное обладание областями, возвращенными ей от Польши, и положительно удостоверил бы жителей как этих областей, так равно и герцогства Варшавского, что увеличение территории этого последнего «никогда» не поведет к восстановлению королевства Польского. Вследствие этой ноты графа Румянцева и по повелению Наполеона французский министр иностранных дел Шампаньи отвечал русскому канцлеру, что благодарность — первая добродетель монархов и честь — первый закон их воспрещают императору Наполеону оставить в руках австрийцев страну, единодушно против них восставшую. Его величество, — писал Шампаньи, — соображая свои действия с видами своего союзника императора Александра, присоединил западную Галицию к герцогству Варшавскому, которым владеет король Саксонский, известный миролюбием и умеренностью. Император Наполеон не только не хочет возбудить чуждой ему мысли о восстановлении Польши, но готов содействовать императору Александру во всем, могущем изгладить о ней память и истребить имя Польши и поляков не только в государственных бумагах, но даже и в истории, чтобы тем самым положить конец мечтаниям, более вредным для самих поляков, нежели для правительств, которым они принадлежат.

На основании такого отзыва со стороны императора Наполеона Коленкур 24 декабря 1809 года (5 января 1810 г.) заключил в Петербурге конвенцию, в которой сказано было: 1) Что королевство Польское никогда не будет восстановлено; 2) Что обе договаривающиеся стороны употребят все средства к’тому, чтобы имя Польши не присваивалось никакой из бывших областей и было бы навсегда изглажено из государственных бумаг; 3) Что ордена, существовавшие в Польше, навсегда будут уничтожены; 4) Что русские подданные из возвращенных от Польши губерний не будут принимаемы на службу в герцогстве Варшавском; 5) Что герцогство это не будет увеличиваемо областями, принадлежавшими Польше, и 6) Что Россия и герцогство не будут иметь общих подданных.

Император Александр Павлович не слишком, однако, доверялся политике своего нового союзника в отношении поляков и готовился воспользоваться ими, как пользовался Наполеон. Во время войны с Австриею главнокомандующий русскими войсками князь С. Ф. Голицын предложил императору восстановить королевство Польское, «поставив при этом на вечные времена, что государи российские суть короли польские». Александр Павлович не отвергал безусловно такого предположения, но опасался только, что при этом: во-первых, нужно будет отдать полякам принадлежавшие им прежде русские области и, во-вторых, что при восстановлении Польши разорвется связь между державами, участвовавшими в ее разделе. Ввиду этого император Александр колебался некоторое время, но в конце концов выразил желание, чтобы князь Голицын внушал под рукою полякам мысль об учреждении из герцогства Варшавского и Галиции королевства Польского, «вверив скипетр оного русскому государю». По приказанию императора канцлер граф Румянцев вел об этом деятельную переписку с Голицыным. Между тем война с Австриею кончилась и предположение, сделанное Голицыным, осталось без всяких последствий. Притом вообще мало было и надежды на успех подобного предприятия, так как поляки не оказывали нам ни малейшего сочувствия и Голицын, между прочим, доносил, что наглость варшавских войск в отношении русских выходит из границ и что обоюдная ненависть существует не только между офицерами, но даже и между нижними чинами обеих армий.

Во время войны 1812 года, когда Наполеон вышел из пределов России, князь Адам Чарторижский, — друг юных лет императора Александра, который в ту пору вел с ним «тайные разговоры», тщательно скрываемые от Константина Павловича, — отправил 12(24) декабря 1812 года к государю через Новосильцева записку о Польше, подразумевая под этой последней не одно только герцогство Варшавское, но и всю Речь Посполитую в прежних ее пределах. Записка эта сопровождалась письмом к Новосильцеву, и в этом письме Чарторижский объяснил, что «простое восстановление, обошедшееся очень дорого, было бы слишком мало и оставило бы все в том же положении». Восстановление Польши в предположенном смысле (то есть как это излагалось в записке князя) необходимо и России, и Англии, и Европе. Этим парализовалась бы сразу по мнению Чарторижского — сила Наполеона на севере, что составляет одно из необходимых условий всеобщего мира. «В случае продолжения войны, — писал Чарторижский, — надобно будет действовать таким образом, чтобы поляки жертвовали последним грошем и жизнью для общего дела».

В заключение своего письма Чарторижский, имея в виду польских подданных России, добавлял: «Великий князь Константин их в особенности пугает. Они боятся, что не дождутся конституции, которая могла бы их защитить от жестокостей наследника Александра». В этом случае под поляками подразумевались жители областей, принадлежавших Польше но тогда уже подвластных России.

Было бы долго говорить о ходе на Венском конгрессе вопроса о восстановлении Польши. Довольно заметить, что император Александр Павлович под действовавшим на него влиянием сторонников Польши пошел совершенно вразрез той конвенции 1809 года, которая была ратифицирована им, да притом и составлена по его инициативе, и которая клонилась к полному уничтожению даже следов бывшего королевства Польского. На Венском конгрессе Александр Павлович стал, однако, ревностным поборником восстановления падшего королевства и после больших усилий достиг желаемой цели. Под ограниченною властью его самого и его наследников явилось снова королевство или царство Польское. 20 июля 1815 года гром пушек возвестил Варшаве о торжестве этого события. В 9 часов утра в соборном костеле Св. Яна собрались все правительственные лица и после божественной службы были прочитаны сперва отречение короля Саксонского от прав и титула герцога Варшавского, а потом манифест императора. Александра о восстановлении королевства Польского и главные основания даруемой королевству конституции. После того члены государственного совета, сенаторы, чиновники и жители приняли присягу в верности своему новому государю. На казенных и общественных зданиях появились белые орлы и завеяло польское знамя. В церквах служили благодарственные молебствования. Для составления конституции был учрежден особый комитет под председательством графа Владислава Островского. Совет управления царством явился в следующем составе: председателем его был назначен наместник царства князь Зайончек, государственным секретарем граф Соболевский, а членами — министры: финансов — Матушевич, внутренних цел — Мостовский, просвещения и духовных дел — Станислав Потоцкий, юстиции — Вавжецкий, военный — Виельгорский. Тайный советник Новосильцев, один из самых близких людей к императору Александру, получил при государственном совете царства Польского звание уполномоченного комиссара его императорского величества.

Конституция, составленная для царства Польского и обнародованная 28 ноября нового стиля 1815 года, заключала в себе 165 статей и напоминала в главных чертах хартию, данную Франции королем Людовиком XVIII, с тою разницею, что сравнительно с нею предоставляла полякам более прав по делам муниципальным и по делам местного управления. Государю по этой конституции предоставлялась исполнительная власть, а законодательная принадлежала сенату и палате депутатов, состоявшей из 77 представителей от дворян и из 51 представителя от городов. Сейм положено было созывать каждые два года; заседания его должны были быть открыты для публики и продолжаться в течение тридцати дней.

Цесаревич Константин Павлович не принимал никакого участия как в разрешении вопроса о восстановлении королевства Польского, так и в вопросе об организации внутреннего его управления. Имя его не находилось в списке первенствующих сановников нового государства. Ему предоставлено было только, как и всем великим князьям императорского дома, право заседать в сенате, и при чтении там конституции 24 декабря 1815 года он занимал первое сенаторское место по правой стороне трона. Затем он с прежним званием генерал-инспектора всей кавалерии получил главное начальство над польским войском, численность которого должна была простираться до 35 000 человек. Войско это было почти налицо.

Поляки, увлеченные победами Наполеона, надеялись видеть в нем восстановителя Польши и стали сбираться под его знамена. Из этих пришельцев генерал Домбровский составил в Италии первый польский легион, в рядах которого раздалась дышавшая воинственностью и уверенностью в победе польская песня: «Jeszcze Polska nie zginela, poki my zyjemy» (то есть Польша еще не пропала, пока мы живем). Напевая эту песню, поляки мужественно бились в разных концах Европы, и, торжественно распевая ее, они вступили в оставленную нами Москву. Но прошла пора побед и счастья Наполеона, и польские «вояки», разочарованные в своих надеждах на Наполеона, остались после его низложения ни при чем. Им, закаленным в боях воинам, не предстояло теперь ничего другого, как только или разойтись мирно по домам, или, разъединившись между собою, искать службы в рядах иноплеменных войск. Вышло, однако, иначе: случилось то, на что, по-видимому, поляки не могли вовсе надеяться после падения Наполеона.

Еще в 1814 году при заключении Фонтенеблоского трактата командовавший польскими войсками в армии императора французов генерал Домбровский испрашивал у императора Александра дозволение им возвратиться в Польшу. В свою очередь, государь в бытность свою в Париже принял чрезвычайно благосклонно депутацию польских легионов и старался успокоить ее насчет будущности, предстоящей польскому войску. Заявив депутации о том, что он согласен исполнить просьбу их предводителя Домбровского, император вместе с тем выразил свое желание, чтобы войска герцогства Варшавского отправились домой одновременно с русскими войсками, заявив при этом, что служащие в войсках герцогства по прибытии на родину получают свободу или продолжать, или оставить военную службу. Затем, указывая депутатам польского войска на присутствовавшего при их приеме великого князя Константина Павловича, добавил: «Командовать вами будет брат мой». Сборным местом для польских войск была назначена Познань, куда и потянулись польские легионеры из разных стран Европы.

Приняв главное начальство над польскими войсками, цесаревич обратился к ним с дневным приказом, в котором говорил им: «Явитесь готовыми поддержать ценою вашей крови великодушные усилия вашего августейшего монарха, заботящегося о благосостоянии вашей страны. Те самые вожди, которые в продолжение двадцати лет указывали вам путь к славе, снова укажут его вам. Императору известна ваша храбрость. Среди бедствий злополучной войны ваша доблесть пережила не зависевшие от нас обстоятельства. Вы отличались великими подвигами в борьбе, нередко вам чуждой. Теперь, когда вы посвятите все свои усилия защите Отечества, вы будете непобедимы!»

18 августа 1814 года находившийся в Варшаве фельдмаршал князь Барклай-де-Толли дал по армии приказ, в котором оповещалось, что «корпус войск польских, предавшихся совершенно во власть и покровительство августейшего государя нашего, имеет на сих днях, по высочайшему его императорского величества соизволению, вступить в город Варшаву»; вследствие этого начальникам было приказано внушить всем подчиненным их о дружественном обращении с сими войсками. Собравшиеся в Познани польские легионы, со своими блуждавшими повсюду одноглавыми орлами, потянулись теперь на родину, а в Варшаве стал ходить слух, что цесаревич будет иметь здесь постоянное жительство, и действительно, стали отделывать дворцы: Брюлевский для его зимнего, а Бельведерский для его летнего пребывания. 17 сентября 1814 году русский гвардейский корпус под начальством цесаревича торжественно вступил в Варшаву. С этим корпусом, в виде почетной гвардии, пришли и польские легионы, и в день своего вступления это русско-польское войско проходило церемониальным маршем перед фельдмаршалом Барклаем-де-Толли.

С начала 1815 года приступлено было к формированию польской армии на особых основаниях и в размере, постановленном по Венскому трактату. Инструкторами в эту армию были назначены русские офицеры, а в солдаты поступали туда не одни только уроженцы царства Польского, но и уроженцы западных губерний, из них же преимущественно был составлен и так называвшийся литовский корпус, расположенный в губерниях, смежных с царством.

Поляки с удовольствием смотрели на составление их собственного войска, но в русских кружках образование отдельной польской армии было встречено не совсем спокойно. Один из высших представителей этого кружка, председатель временного совета управления царства Польского В. С. Ланской, потомок польской фамилии, издавна, впрочем, поселившейся в России, решился высказать в письме своем к императору Александру опасения, возбуждаемые этою мерою. Он писал, что манифест о создании царства Польского не произвел такого влияния, какого ожидать бы можно от народа более «чувствительного», что «объявление титула короля и уверение в будущем конституционном правлении принимается не за милость, но за опасение последствия от беглеца из Эльбы». «Все благосердие твое, — писал Ланской государю, — и все усилия наши не могут быть сильны сблизить к нам народ вообще и войско польское, коего прежнее буйное поведение и сообразные оному наклонности противны священным нашим правилам, и потому, если я не ошибаюсь, то в формируемом войске питаем мы змия, готового излить яд свой». Письмо свое Ланской оканчивает замечанием, что «ни в каком случае считать (рассчитывать) на поляков не можно». Действительно, «krolewstwo kongres-sowe», или так называвшееся попросту поляками «соп-gressôwka» (конгрессувка), не удовлетворяло польских патриотов.

В день торжественного объявления в Варшаве о восстановлении королевства, или царства, Польского бывшая армия герцогства Варшавского, преобразившаяся теперь в королевско-польскую, в присутствии цесаревича как своего главнокомандующего, собравшись на равнине близ варшавского предместья Воли, принесла побатальонно у сооруженного на этот случай алтаря присягу в верности королю, или царю, польскому Александру I. Устранив себя на первый раз от всякого участия в гражданском управлении царства Польского великий князь деятельно и с любовью занимался устройством польской армии. Император Александр Павлович сочувственно относился к его трудам по этой части, и 11 июня 1816 года Константин Павлович писал из Стрельны Новосильцеву: «Принят был так милостиво государем императором, что даже этого никак не заслуживаю и, лучше сказать, государь изволил особенною своею ко мне ласкою, будто бичом, подгонять, чтоб я еще более старался хлопотать».

Под руководством цесаревича производилась дальнейшая организация польских войск и литовского корпуса, которая была вполне окончена только в 1823 году, и в этом году 17 сентября был большой смотр упомянутым войскам и корпусу. На этот смотр, происходивший под Брест-Литовском, был приглашен цесаревичем император Александр, который остался чрезвычайно доволен организаторскими трудами своего брата.

По польским войскам были назначены оклады, значительно превосходившие оклады, существовавшие в ту пору в русских войсках. Оружие всякого рода, порох и военные снаряды стали в изобилии высылаться из России для польской армии. Русский корпус войск, стоявший на границах царства Польского, был назван «отдельным литовским корпусом», и служившие в нем русские были переведены в другие войска, расположенные внутри империи. Срок службы в польских войсках полагался для нижних чинов восьмигодичный, так что постепенно все мужское население Польши, побывав в строю, могло ознакомиться с военным ремеслом.

Организация военных сил восстановленного императором Александром Павловичем королевства Польского не ограничилась только этим. Там принимались, сверх того, меры для усиления внутренней обороны края. Находившиеся в царстве крепости были улучшены по новейшим системам фортификации, а крепость Замость была возобновлена и усилена. Впоследствии поляки убедили Константина Павловича ходатайствовать о возведении крепости в Тирасполе, как бы в противоположность русской крепости, построенной в Бобруйске, но это было уже в царствование императора Николая, который смекнул, в чем тут дело, и не согласился на такое предложение. Независимо от оружия, бывшего в действительном употреблении в польской армии, главные ее представители испросили присылку нового из России, и когда в Польшу было доставлено несколько десятков тысяч ружей, то те же лица нашли предлог, чтобы не сдавать лишнего и негодного оружия русским властям, и поместили его про запас в варшавском арсенале. По другим, впрочем, сведениям, непосредственно цесаревич приказывал сдавать чуть только испорченное оружие в арсенал и тем самым подготовил в нем большие запасы. По ходатайству Константина Павловича император Александр разрешил обнести Варшаву глубоким рвом и высокою насыпью. Испрашивалось же это под тем благовидным вовсе не стратегическим предлогом чтобы затруднить ввоз в город контрабанды.

Хотя, как мы уже замечали, великий князь, получив звание главнокомандующего польскою армиею, не принимал официально никакого участия во внутренней администрации царства, но, в сущности, он был там по всем частям гражданского управления краем таким же слишком почетным и слишком влиятельным «волонтером», каким он был некогда при армии Суворова. Нельзя предположить, чтобы дряхлый наместник князь Зайончек, которому от имени русского правительства было так трудно ладить с поляками вообще и с польскою аристократиею в особенности, а также и уполномоченный императорский комиссар, человек слишком близкий к великому князю, предпринимали какие-нибудь меры по царству без предварительного совещания с братом императора и без руководства с его стороны. Михайловский-Данилевский в «Записках» своих сообщает, что Зайончек не предпринимал ничего важного, не посоветовавшись предварительно с великим князем. Лвтор «Заметок о польском восстании в 1830 году» («Русский Архив» 1867 года) говорит: «Когда в 1815 году великий князь принял во вновь созданном царстве Польском верховное управление, он сразу повел дело к цели без уступок, даже круто, чего, по-видимому, требовали сами обстоятельства». Такое сообщение с формальной точки зрения не совсем верно, так как Константин Павлович не принимал в 1815 году верховного управления в царстве Польском и вообще уклонился от звания наместника, не желая занимать никаких высоких должностей. Несомненно, однако, что его влияние и его рука и даже его прихоти чувствовались во всех делах края. С внешней стороны цесаревич оставался верен тому положению, какое он занимал в Варшаве; во всех официальных случаях он уступал первый шаг наместнику, а в торжественные дни, между прочим и в день празднества, установленного в память учреждения царства Польского, он по окончании парада, в полной форме и в сопровождении всей своей свиты, являлся во дворец наместника для принесения поздравления князю Зайончеку, который оставался наместником до самой своей смерти, то есть до 18 июня 1826 года. Никаким особым высочайше обнародованным указом не была предоставлена цесаревичу власть по государственному управлению царством. По поводу присвоения цесаревичу такой власти один из польских историков замечает, что Константин Павлович «otrzymat przywileje ktôre go wlasciwie robity wice-krô lem podczas gdy Zajaczek byt tylko ciwilnym namiestnikiem we wszystkiem poddany forkasom Konstantego», то есть получил такие привилегии, которые, собственно, делали его вице-королем в то время, когда Зайончек был только гражданским наместником, подчиненным во всем приказаниям Константина.

ГЛАВА XV править

Недовольство в Варшаве. — Отношение вел. князя Константина Павловича к подчиненным. — Его образ жизни. — Приезд императора Александра в Варшаву

Недаром с давних времен Варшава слыла у нас, русских, веселым городом и недаром приняла она в свой герб сирену. Подобно этой баснословной обольстительнице, она привлекала к себе тьму русских, которые хотели насладиться приятностями жизни. Под политическими бурями, разразившимися над Польшею, приутихло несколько ее шумное веселье, но вот наступила лучшая пора, и с восстановлением королевства Польского столица его запировала и запраздновала на славу. Теперь в нее со всех сторон Европы собирались польские вояки, долго разгуливавшие то там, то сям под знаменами Наполеона; в Варшаву возвращались эмигранты, съезжались магнаты и собиралась мелкая шляхта. Приход русских, но уже не как врагов, а как друзей, оживлял еще более встрепенувшуюся Варшаву. Богатые паны открыли свои палаццо для приема новых гостей, и начались там роскошные пиршества. Русские в этом отношении не оставались в долгу, и, как казалось, вековая вражда навсегда была забыта.

Варшава в это время имела до 80 000 жителей, число которых так быстро стало возрастать, что она в 1826 году была уже городом с населением в 126 445 душ. Умственная жизнь была там также сильно развита, чему может служить доказательством тот факт, что около этого времени выходило, в Варшаве 38 периодических, литературных и политических изданий.

Но среди веселья и разгула, господствовавших в Варшаве, начинался уже слышаться ропот. Поляки недовольны были тем, что падшее королевство Пястов и Ягеллонов не было восстановлено в пределах 1772 года, но умеренные польские патриоты рассчитывали на постепенный успех и в этом отношении. Впрочем, большинство поляков было вообще на первый раз довольно новыми порядками: у них официальным господствующим языком был язык польский, были у них теперь и свой сенат, и свои министры, и свой сейм, и конституция, и армия, на усовершенствование которой цесаревич обращал свое неусыпное внимание: польское войско сделалось предметом его постоянных забот и попечений и вскоре оно, по своему фронтовому образованию и выправке, достигло, под начальством Константина Павловича, такого совершенства, что могло считаться образцом для всей Европы. Иностранные принцы и генералы приезжали в Варшаву, чтобы позаимствовать у великого князя искусство организовать и обучать войско. Не без тщеславия повторяли и сами поляки, что их армия доведена «do wysokkiey doskonalnosci», то есть высокого совершенства, а сам цесаревич, слушая воздаваемые ей похвалы, с удовольствием твердил: «Мои ученики, мои ученики!»

Великий князь любил всегда те военные команды, которые состояли под его начальством, но особенно он увлекался польскою армиею, считая себя ее творцом, наставником и руководителем. Он беспрестанно посещал казармы и конюшни; заходил в солдатские лазареты и кухни, наблюдал за чисткой и ковкой лошадей, проверял корм и подстилку, а вне службы он был обходителен и ласков как с офицерами, так и с солдатами, любил покалякать и побалагурить с ними и милостиво выслушивал их просьбы. Он был чрезвычайно щедр: давал офицерам взаймы деньги без отдачи. «Мало было, — пишет Веригин, — таких офицеров, от полковничьего чина до прапорщика гвардейских полков, которые не были бы должны его высочеству; об уплате же долга никто не помышлял. Цесаревич не приказывал напоминать своим должникам об их займе из его кассы. Таково было сердце нашего высокого благотворителя, что он никогда не упрекал неблагодарностью даже и тех, кто иногда забывался против него». Посещая тех из офицеров, которые были больны и не имели своих средств, цесаревич клал им украдкой под подушку пачки ассигнаций, ходил за гробом умерших офицеров, а генералов носил до самой могилы. Солдатам, отличавшимся исправностью и усердием к службе, даривал разом по несколько червонцев, посещал их вне службы, бывал на свадьбах, крестил детей и приказывал хоронить умиравших служивых с воинскими почестями. С ним сживались и русские, и польские солдаты, и эти последние, как добродушно, так и злобно, прозвали его «nasz staruszek», то есть наш старичок, еще в ту пору, когда цесаревич был в самой бодрой поре своей жизни.

Все эти прекрасные качества, при которых военачальник может, совершенствуя подчиненную ему армию и сохраняя в ней строгий порядок и неослабную дисциплину, приобретать в то же время и привязанность своих подначальных, — в первые годы пребывания цесаревича в Варшаве значительно ослаблялись другими его свойствами. Константин Павлович и в звании главнокомандующего польскою армиею проявлял те же недостатки, какими отличался еще с детства: вспыльчивость и резкость, переходившие пределы предоставленной ему власти, проявлялись беспрестанно в служебных его отношениях к подчиненным. Как на службе, так и по поводу каких-либо служебных дел, налагаемые им взыскания были не только строги, но и чрезвычайно оскорбительны: они унижали и служебное и личное достоинство тех, к кому применялись, а так как распоряжения о взысканиях делались в припадках сильного гнева, переходившего в безотчетную ярость, то в большинстве случаев они были не только несправедливы, но и вовсе не заслужены. Такими отношениями к подчиненным он возбуждал в них сильное неудовольствие. Браня польских офицеров, он, как рассказывает партизан Денис Давыдов, прибавлял: «Я вам задам конституцию!» — и тем самым раздражал их политическое недовольство.

Однажды на смотру, во время пребывания в Варшаве великой княгини Екатерины Павловны, он в присутствии принца Виртенбергского, рассерженный двумя офицерами, поставил их во фронт на место рядовых. Офицеры тотчас подали в отставку, а так как они были люди недостаточные, то товарищи их открыли в пользу их подписку. Другой раз, при разводе на Саксонской площади, Константин Павлович пришел в такой гнев от «неудовлетворительности» выправки солдат, ружейных приемов и дурного командования взводами, что отдал приказание арестовать поголовно всех офицеров, осыпав прежде их, тут же на площади, самою резкою бранью. Адъютант генерала графа Красинского Васильчек, публично обиженный великим князем, с отчаяния застрелился, а другой офицер по той же причине сбирался повеситься, но был спасен от самоубийства своими товарищами. Военный наш писатель генерал М. И. Богданович, сообщая об этих двух случаях, говорит, что Новосильцев, опасаясь еще худших последствий, просил государя, чтобы он вызвал его из Варшавы. Один только Курута умел сдерживать порывы гнева цесаревича. Он успокаивал его словами: «Цейцаз будет исполнено», а сам не исполнял строгих приказаний цесаревича, давая ему время успокоиться и одуматься, а для рассеяния его гнева начинал говорить с ним по-гречески. Со своей стороны, великий князь, изливая свое раздражение на классическом языке Эллады, обзывал и Куруту резкою всероссийскою речью, переводимою им на эллинский язык. Когда же после того спрашивали Куруту, что говорил ему цесаревич, то потерпевший грек хладнокровно отвечал, что бранчивый разговор его высочества по-гречески ничего особенно не значит, но что перевести его слова по-русски весьма трудно.

В рукописи Веригина находится чрезвычайно много интересных рассказов об отношениях великого князя Константина Павловича к его подчиненным. В полной правдивости этих рассказов, перемешанных с восхвалениями великому князю, нет ни малейшего повода сомневаться, и из них нетрудно вывести заключение о странном смешении добра и зла в характере цесаревича, причем нельзя не заметить, что в общем нравственном итоге последнее брало перевес над первым, так как, в сущности, все сводилось к широкому самовластию и необузданному произволу. В отношении военнослужащих он и теперь держался высказанной им мысли, что подчиненный должен молча глотать все оскорбления со стороны своего начальника. Ожье в своих «Записках» («Русский Архив», 1877 г.) пишет, что русские в 1814 году говорили ему: «Великий князь смирен как ягненок, только умей блеять с ним заодно».

Из «Записок» Веригина видно, что не только польские офицеры, которые могли быть раздражены против главнокомандующего под влиянием политического настроения, но и русские очень часто были огорчаемы его поступками.

Русские офицеры, по словам Веригина, нередко составляли оппозицию против великого князя. Особого шума наделала история капитана лейб-гвардии Литовского полка Пущина, которого цесаревич «за дерзкие объяснения» отдал под суд. Узнав об этом, все капитаны Литовского полка заявили, что они участники в ответах и возражениях Пущина и просят отдать их под суд вместе с Пущиным. Эта сильная оппозиция заставила одуматься великого князя. Созвав недовольных капитанов, он сказал им: «Не удивляюсь, господа, что вы стараетесь выручить вашего товарища из несчастья. Я сам люблю и уважаю капитана Пущина и горжусь такими офицерами, как он; я хочу с ним помириться». И затем, обратившись к одному из товарищей Пущина, приказал, чтобы он привез капитана. Цесаревич встретил Пущина с приговором военного суда в руках и, сказав: «Между нами все забыто», разорвал приговор.

Раздражение против великого князя среди русского офицерства было, однако, чрезвычайно сильно, и оно ясно выразилось на одном из полковых праздников.

«Офицеры, — рассказывает Веригин, — сговорились не дотрагиваться ни до чего за завтраком, который должен был быть в этот день у главнокомандующего, и не пить за его здоровье. Уговор между ними был исполнен, и, когда цесаревич с бокалом в руке стал среди залы, никто из офицеров не подошел к нему. Он подождал их некоторое время, а между тем граф Красинский подталкивал то того, то другого, но никто не шел. Увидев это, цесаревич вспыхнул от гнева, схватил шляпу и быстро вышел из залы».

И в Польше, и в России шла о цесаревиче молва, как о прихотливом и до крайности суровом начальнике. Сам он писал однажды к Ф. П. Опочинину, что у него «в армии строго и жучковато», производя, конечно, последние слова от слова «жучить».

В числе лиц, проходивших служебную школу цесаревича, был князь П. А. Оболенский. Он в числе прочих офицеров был отдан императором Павлом на исправление Константина Павловича, «поступки коего, — говорит лаконически в своих „Записках“ Оболенский, описывать не желаю». И такое уклонение дает повод предположить, что описание вышло бы не очень красиво.

Со своей стороны, Веригин, желая опровергнуть общую молву о Константине Павловиче как о начальнике слишком строгом, пишет:

«Скажу, что цесаревич после взрыва гнева был скорее до слабости добр и ненастойчиво взыскателен, и от того продолжались новые поступки, к которым нельзя было быть снисходительным».

Совсем иным человеком был цесаревич вне служебных отношений; тогда он оказывался чрезвычайно приветливым и ласковым: обнимал и целовал каждого офицера, дружески трепал по плечу, но в особенности любил трепать по боку, смеялся, шутил и острил, допуская даже шутки и остроты на свой собственный счет. С дамами он был чрезвычайно любезен и внимателен; разговаривая бойко по-французски и по-польски, он отличался и остроумием и находчивостью. Одна из польских дам, о «Записках» которой мы упомянули, отдает полную справедливость любезности, вежливости и обходительности цесаревича в общественной жизни.

Образ жизни Константина Павловича был прост и скромен; адъютанты и ординарцы обедали с ним каждый день, и в этом кружке великий князь умел быть веселым и милым собеседником. Разгневавшись как-то на своих адъютантов, он перестал приглашать их к обеду. В числе их был один поляк, превосходный рассказчик, которого великий князь любил слушать. «Что скажешь новенького?» — спросил его однажды цесаревич. «Новостей, ваше высочество, очень много, да рассказывать теперь некогда, а я расскажу их вам за обедом». Константин Павлович понял этот шутливый намек, засмеялся, и с тех пор адъютанты стали опять получать приглашение к его обеду.

Оттенки его благосклонности или гнева к тому или другому лицу выражались прежде всего в той одежде, в которой он выходил к явившимся или вытребованным к нему лицам. Если цесаревич был в своем обычном белом холстинном халате, то не было никакого сомнения в его отменной благосклонности к тем, кого он принимал в таком наряде. Если он был в сюртуке без эполет, то это, относительно его расположения, означало ни то ни се; при эполетах на плечах цесаревича — дело становилось плохо; но когда он выходил в мундире, а тем более в парадной форме, то в первом случае надобно было ожидать бурю, а в последнем — страшного урагана. При этом лицо цесаревича принимало грозное выражение. Впрочем, и во всякое другое время наружность его не внушала особого расположения. Он был среднего роста и несколько сутуловат, нос у него был маленький и вздернутый, а густые, но слишком короткие брови сходились у самого носа. Когда же он бывал в духе, то эта непривлекательность скрадывалась приятною улыбкою и приветственным выражением его голубых глаз.

Время в Варшаве — где цесаревич жил зимою в Брюлевском, а летом в Бельведерском дворце, — проводил он довольно однообразно. Вставал он со своей постели, на которой был постлан жесткий походный матрац и лежала только кожаная подушка, зимою в 6, а летом в 4 часа утра; затем около 8 часов он выходил в приемную и у него начинались обычные ежедневные занятия. Веригин описывает утро цесаревича в следующих строках:

«Великий князь во все дни принимал рапорты от полков, наряды в караул, дежурных, донесения всех родов, а также и ординарцев от пеших гвардейских полков, в комнате перед большой залой, в которую, перед выходом его, собирались все генералы и офицеры, а в воскресные и праздничные дни консулы, члены государственного совета и другие сановники. Здесь были и величавый Чарторижский, и президент польского государственного совета Замойский. Собравшиеся в этой зале разговаривали между собою довольно громко, но, когда выходил из соседней комнаты великий князь, все смолкало перед ним, все становились в одну линию. В торжественные дни являлся сюда князь Зайончек, лишившийся обеих ног в битвах под знаменами Наполеона; его вносили в креслах прямо в приемную комнату, где цесаревич принимал ординарцев. Через несколько минут Зайончек возвращался домой через большую залу, приветствуемый поклонами, и редко он останавливался в зале для разговора с кем-нибудь».

Войдя в залу, великий князь обходил представлявшихся, в числе которых были и нижние чины, как-то: вахмистры, дневные пешие ординарцы, солдаты, вновь поступившие в полк, вновь обмундированные, вновь произведенные в вахмистры и унтер-офицеры, а наконец и рекруты. Окончив прием, великий князь отправлялся на развод на Саксонскую площадь. Развод отменялся очень редко, и здесь он принимался за свое любимое фронтовое дело. После обеда он уезжал в театр, который очень любил, и с удовольствием присутствовал на польских и французских спектаклях. Балы он не слишком долюбливал, и в начале 1830 года писал Опочинину: «Меня, старика, с женою вытащили на два бала и, кажется, предстоят еще два. Стараются, чтобы я дал пару, но на это я слишком глуп и неловок».

Пребывание цесаревича в Варшаве не ослабляло тех дружеских отношений, какие с самого юного возраста существовали между ним и его братом Александром Павловичем, без которого, как говорил Константин Павлович, он не мог бы жить. Отношения эти поддерживались теперь частыми свиданиями. Порою великий князь приезжал в Петербург из Варшавы или же его навещал здесь император, который теперь довольно часто стал ездить за границу, а также, кроме того, братья время от времени виделись на смотрах, производимых польским войскам и литовским, которые представлял государю их главнокомандующий. Император Александр бывал довольно часто в Варшаве. В первый свой приезд в Варшаву он 15 марта 1818 года открыл заседание польского сейма речью, в которой, между прочим, говорил:

«Не имея возможности посреди вас всегда находиться, я оставил вам брата, искреннего моего друга, неразлучного моего сотрудника от самой юности. Я поручил ему ваше войско. Зная мои намерения и разделяя мои о вас попечения, он возлюбил плоды собственных трудов своих. Его стараниями сие войско, уже столь богатое славными воспоминаниями и воинскими доблестями, обогатилось еще с тех пор, как он им предводительствует, тем навыком к порядку, который только в мирное время приобретается и приготовляет воина к истинному его предназначению.

Один из достойнейших полководцев наших (Зайончек), — продолжал император, — представляет лицо мое среди вас. Поседевший под знаменами вашими, разделяя постоянно счастливую и злополучную участь вашу, он не переставал доказывать преданность свою к отечеству. Опыт оправдал в полной мере мой выбор».

В 1819 году Александр Павлович был опять в Варшаве и осматривал там войска. По отзыву бывшего с государем генерал-адъютанта Комаровского, «удивительно было видеть, до какой степени совершенства во всех своих движениях польская армия была доведена великим князем».

В 1825 году Александр Павлович был в Варшаве и теперь братья виделись уже в последний раз. Император приехал сюда 15 апреля. На другой день цесаревич стал представлять ему русские и польские войска, сперва по частям, потом на общем парадном смотре, произведенном всем войскам, собранным в Варшаве, в окрестностях которой были потом большие маневры. Состоянием войск государь остался вполне доволен.

1 (13) мая начались заседания сейма, открытые лично государем. Пробыв в Варшаве 20 дней, император поехал по царству и 24 мая возвратился опять в столицу королевства. Теперь он занимался исключительно делами сейма и обедал почти каждый день с великим князем. 1 июня последовало торжественное закрытие сейма. При отправлении государя в зал заседаний цесаревич сопровождал его из внутренних аппартаментов. Когда государь взошел на трон, с которого он читал свою речь, Константин Павлович стал немного позади.

2 июня в 7 часов утра император Александр Павлович в сопровождении брата выехал из Варшавы по ковенскому тракту.

«Во время приездов государя в Варшаву, Константин Павлович, — пишет Веригин, — с благоговейною любовью и почтительностью к брату-императору заботился о том, чтобы все было в исправности и ни малейший случай не показал бы государю невнимательности к чему-либо Константина Павловича».

Вне Польши и России цесаревич виделся с братом в октябре 1818 года в Париже. Там он состоял при императоре в звании генерал-адъютанта и постоянно носил польский мундир. Каждое утро он занимался там чем-нибудь относящимся к фронтовой части, а вечера проводил у маркизы Кюбьер, жены королевского шталмейстера. В январе 1819 года он осматривал оставшиеся еще во Франции русские войска, расположенные в Мобеже и Валансьене.

ГЛАВА XVI править

Тайные общества в царстве Польском. — Отношения к ним великого князя Константина Павловича. — Генерал Зайончек

До решения участи Польши на Венском конгрессе великодушные заверения Александра при проезде его через Варшаву давали полякам большие надежды на лучшую будущность. Они следили с возрастающим любопытством за всеми политическими комбинациями дипломатов и, опасаясь нового раздела Польши, при котором могло бы исчезнуть даже и герцогство Варшавское, отправляли к императору Александру депутатов с просьбою, чтобы он принял под свою исключительную защиту Польшу, за которую около государя был тогда чрезвычайно ревностный и неутомимый ходатай князь Адам Чарторижский. Между тем поляки, стремясь восстановить свое политическое бытие, прибегали для достижения этой цели и к другим средствам. Еще в 1814 году между ними возникло вновь тайное общество под названием «Истинные поляки»; основателями и членами его были профессоры и студенты Варшавского университета. В 1819 году майор польской службы Лукашинский завел «Народное общество свободных масонов». В прибавку к этим двум тайным обществам составились еще и другие такие же общества, носившие названия «косиньеров» (косцов), «польских карбонариев» и «филатеров». При организации этих обществ была принята система десятков, то есть каждый вступающий в общество должен был привлечь к обществу десяток членов и быть их руководителем. В то же время революционные стремления — под влиянием того учения, что присяга императору Александру дана была поляками вынужденная, а потому будто бы и не может считаться обязательною — начали проникать и в польскую армию. Один из ее офицеров, Крыжановский, учредил в разных полках тайные общества, которые должны были распространять неудовольствие против правительства и дух возмущения исподволь в целом полку, так, чтобы можно было с уверенностью располагать целым полком в ту минуту, когда дело дойдет до восстания; по системе Крыжановского, все высшие чины и старшие офицеры были отстранены от участия в тайных полковых обществах. О замыслах, враждебных русскому правительству, дошло до сведения Константина Павловича, который в 1822 году назначил особую комиссию для исследования по делу о тайных обществах. Занятия комиссии продолжались уже два года. В 1824 году над виновными был постановлен строгий приговор. Между тем одно тайное общество, «Патриотический союз», ускользнуло от преследования комиссии и вошло в переговоры и соглашения с русскими заговорщиками, принадлежавшими к «Южному обществу».

Цесаревичу, впрочем, приводилось иметь на руках политические дела не только в Польше, но и в соседних с нею частях империи. Такое участие цесаревича по делам царства объясняется следующим: 29 июня 1819 года дан был сенату указ такого содержания: «Главнокомандующему Литовским корпусом, его императорскому высочеству цесаревичу Константину Павловичу, всемилостивейше предоставляю над губерниями: Виленской, Гродненской, Минской, Волынской, Подольской и Белостокскою областью власть главнокомандующего действующею армиею, на основании учреждения оной, генваря 27-го 1812 года изданного, впредь до нашего указа». В упомянутом же «Учреждении» сказано было: «Главнокомандующий представляет лицо императора и облекается властью его величества». В частности же главнокомандующему действующею армиею предоставлялось в области, занятой ею, право предавать военно-полевому суду за измену, шпионство, разбой, грабеж и насилие, но ему не предоставлялось по означенному выше «Учреждению» ведение дел гражданских. Особого постановления о предоставлении такого права Константину Павловичу в законодательном порядке сделано не было, а между тем оказывается, что виленский генерал-губернатор входил к нему с рапортами даже по таким делам, как, например, учреждение так называемых «контрактов», то есть съездов для торговых и промышленных дел в местечке Шавлях, и что подобного рода дела и даже дела меньшей важности только после одобрения их со стороны цесаревича шли через министра внутренних дел на утверждение государя. При управлении гражданскою частью в распоряжениях главнокомандующего проглядывал произвол. Один раз поступал он совершенно «арбитрарно», другой же раз, напротив, являлся строгим охранителем легального порядка, а иногда смешивал и то и другое. Так, 22 апреля 1825 года он приказал виленского адвоката Пуциловского «в страх другим» выдержать на гауптвахте три месяца, отрешить его от адвокатской должности и воспретить ему всякое по чужим делам хождение за то, что этот адвокат, защищая в суде дело своего клиента позволил себе «резкий» отзыв о противной стороне. При таком распоряжении, сделанном без суда, следствия и даже допроса, главнокомандующий ссылался ни более ни менее как на сеймовые конституции 1764 и 1766 годов.

Таким образом, Константин Павлович получил главное наблюдение и над гражданским управлением в тех местностях, которые составляли территорию прежнего королевства Польского. Теперь положение этих местностей было чрезвычайно странное. Находясь под заведованием главнокомандующего действующею армиею, они как бы считались состоящими на военном положении. В то же время, состоя под властью лица, хотя и не официально управлявшего и царством Польским, они как бы соединялись в административном отношении с этим последним, и такое их положение представляло первый шаг к тому, к чему так усердно стремились польские патриоты, то есть к соединению бывших польских провинций с королевством, или царством, Польским, хотя, с другой стороны, самый способ такого соединения представлял меру строгую, принимаемую только в чрезвычайных случаях.

Еще в 1817 году во вновь подчиненных власти цесаревича губерниях начали возникать тайные общества с целью восстановить Польшу в пределах 1772 года, а в 1823 году виленский генерал-губернатор Римский-Корсаков, донося цесаревичу по делу «о неприличных надписях, найденных в V классе Виленской гимназии», выражал свои опасения насчет ожидаемых им в крае «антиправительственных» волнений, которые, — как полагал генерал-губернатор, — неминуемо в нем возникнут вследствие нового направления, усвоенного начальством Виленского учебного округа. В свою очередь, Константин Павлович донес об этом государю и вместе с тем приказал Новосильцеву произвести по этому делу строгое расследование. Новосильцев, отстранив от всякого участия в этом деле попечителя Виленского учебного округа князя Чарторижского, учредил особую комиссию, которая и открыла восемь тайных обществ, составленных преимущественно из студентов Виленского университета и учеников местных учебных заведений, имевших задачею восстановление прежней Польши в пределах 1772 года.

В то время, когда Чарторижский обвинялся в допущении в подведомственном ему учебном округе существования зловредных тайных обществ, в Литовском корпусе, подчиненном непосредственно цесаревичу, учреждались такие же общества. Мы уже сказали, что учредителем их собственно в польской армии был офицер Крыжановскии, а в Литовском корпусе посессор Рукевич основал «общество военных друзей». Первыми членами этого тайного общества, имевшего в виду ту же самую цель, как и другие подобные ему общества, были офицеры пионерного батальона. Вожак этого общества Рукевич указывал офицерам на строгую исполнительность по службе как на единственно верное основание служебной свободы, ибо, говорил он, чем исполнительнее военнослужащий, тем менее дает он поводов к начальническому снисхождению, всегда неизбежному при упущениях, и, в свою очередь, рождающему произвол со стороны начальников. Такою доктриною посессор Рукевич подготовлял в Литовском корпусе самых исполнительных, самых усердных служак, которых так жаловал цесаревич и которые в то же время принадлежали к числу лиц, приготовлявшихся к восстанию.

Несмотря на многочисленность тайных обществ как в царстве Польском, так и в западных губерниях империи, Константин Павлович был вполне уверен, что в управляемом им крае спокойствие и порядок ни в каком случае не будут нарушены явным восстанием. В «Русском Архиве» 1873 года Юзефович сообщает, что Новосильцев давно уведомлял обо всем царевича, который не вполне доверял ему, «не желая допустить мысли, чтобы поляки могли отплатить ему гнусною неблагодарностью». Цесаревич твердо полагался на верность правительству и на преданность лично ему как польской армии, так и Литовского корпуса и надеялся даже, что эти военные силы подавят народное восстание, если бы оно когда-либо произошло. Такой взгляд его на подчиненные ему войска выражался всего очевиднее в тех заботах, какие он прилагал для доведения этих войск до высшей степени совершенства. Управляя же царством Польским, он льстил себя надеждою, что имя его будет всегда памятно в истории взаимным примирением между собою русских и поляков. Под влиянием этой утешавшей его мечты он не допускал никакого различия между представителями как русской, так и польской национальности; выучившись отлично польскому языку, он всегда и всюду говорил то по-польски, то по-русски; покровительствовал смешанным бракам, а в совместном служении русской и польской армий видел братство обоих народов по оружию.

Однако глухое брожение постоянно происходило в царстве Польском, обращаясь по временам под влиянием разных событий в явственный ропот. Так, в 1821 году вследствие волнений, возникших в Верхней Италии против австрийского владычества, император Александр, на конгрессе в Лайбахе изъявил готовность подавить эти волнения силою русского оружия. У нас стали готовиться к войне и приготовления делались в таких больших размерах, что даже войска, находившиеся в Тамбовской губернии, получили приказ выступить в поход. Но прежде чем успели русские прийти на помощь австрийцам, они собственными силами усмирили восстание итальянцев. Слух о походе в Италию в качестве союзников австрийцев сильно взволновал поляков: они сами ничего так сильно не желали, как последовать примеру восставших итальянцев, а потому предположение, что польские войска будут принуждены действовать против итальянцев, поразило поляков страшным ударом и еще более усилило их неудовольствие против русской власти.

Главнокомандующим войск, которым следовало идти в Италию, был назначен генерал Алексей Петрович Ермолов. Он был вызван с Кавказа и проездом через Варшаву гостил некоторое время у цесаревича, который был с ним чрезвычайно дружен. Письма свои к Ермолову он начинал обыкновенно следующими словами: «Любезнейший, почтеннейший, храбрейший друг и товарищ». Но бытность Ермолова в Варшаве поколебала эти добрые отношения. Однажды Константин Павлович, показывая свое войско Ермолову, вызвал из фронта молодца-гренадера и, представив его Ермолову, начал выхвалять ловкость и обмундировку польского воина. Ермолов, отъявленный враг стеснительной формы в одежде, казалось, был в восхищении и, как будто нечаянно уронив платок, приказал гренадеру поднять его; затянутый мундиром и амуничными ремнями, ловкий гренадер с большими усилиями исполнил приказание генерала. Ермолов не сказал ничего; не сказал ничего и великий князь, но сильно нахмурился, и Ермолов в глазах его уже не был прежним другом. Еще более раздражил его Ермолов и в то время, когда цесаревич в сопровождении польских генералов показывал ему Варшаву. Ермолов, принимавший участие в кровопролитном штурме Праги Суворовым, начал в присутствии поляков рассказывать подробности происходившего при этом страшного побоища. Константину Павловичу рассказ Ермолова, как возбуждавший прискорбные для поляков воспоминания, был крайне неприятен. Оставшись потом с Ермоловым в небольшом кружке близких людей, Константин Павлович сказал ему: «Государь желал слить Польшу с Россиею, но вы, пользуясь огромною репутациею в армии, выказываете явное пренебрежение к полякам; вы даже не хотели принимать являвшихся к вам польских министров». Ермолов отвечал на это: «Меня в грубом обращении с подчиненными, а тем менее с поляками никто не может упрекнуть; подобными качествами может щеголять лишь молодой и заносчивый корнет уланского вашего императорского высочества полка». Выходки Ермолова цесаревич помнил еще в 1827 году и писал Ф. П. Опочинину: «В 1821 году Ермолов вел себя в Варшаве совсем не так, как бы следовало; я совершенно прекратил мои с ним соотношения».

Надежды цесаревича на слияние Польши с Россиею были однако, слишком обманчивы. Кроме тайных обществ, работавших совершенно в другом направлении, и кроме глухого ропота даже и в заседаниях сейма, почти на глазах государя, происходило многое, не предвещавшее прочности и долговечности существовавших порядков. Уже император Александр был крайне недоволен ходом дел в Польше и заметно против прежнего охладел к полякам. По поводу этого граф Ростопчин в 1821 году в одном из писем своих к графу Воронцову заметил: «Королевство Польское ныне не в моде» Политика императора Александра Павловича представляется в эту пору крайне непоследовательною. В Варшаве на сеймах он говорил либеральные речи и в то же время являлся первенствующим членом на конгрессах Троппауском, Лайбахском и Воронском, на которых предлагались, обсуждались, одобрялись и принимались самые строгие меры к тому, чтобы подавить и уничтожить всякое проявление свободной мысли. Понятно, что если еще при самом восстановлении царства Польского ходили толки о том, что конституция дана полякам только для вида, то при крутом перевороте политики Александра I толки эти как будто подтверждались и поляки не могли не тревожиться, зная, что король или царь их усердно начал следовать системе Меттерниха к водворению в Европе полного абсолютизма. Между тем лица, поставленные во главе управления царством Польским, вовсе не вызывали к себе ни сочувствия, ни любви поляков. Седовласый и безногий князь Зайончек был у поляков в большом уважении как храбрый военачальник, но на должности наместника дряхлый старик представлял собою полное ничтожество: он пользовался только внешним почетом, так как вся власть по управлению царством Польским сосредоточивалась фактически в руках Константина Павловича и преимущественно в руках уполномоченного императорского комиссара Новосильцева. В свою очередь, цесаревич, несмотря на некоторые хорошие черты своего характера, не только не привлекал, но, скорее, отталкивал от себя поляков, обещаясь «задать им конституцию». Кроме того, Зайончек, выбившийся в люди только своими личными заслугами, не пользовался вовсе расположением польской аристократии, имевшей в крае такое громадное влияние, да и Константин Павлович своим резким обращением с магнатами при деловых с ними отношениях возбуждал в них сильное неудовольствие. Поэтому высшие лица местного общества хотели быть подальше от него и начали выбираться из Варшавы на жительство в Кременец.

До сих пор польское восстание 1830 года приписывают более всего суровым мерам, будто бы принятым против поляков императором Николаем Павловичем, и в противоположность его образу действий говорят о благодушии императора Александра Павловича, умевшего так сильно привязать к себе поляков. Такой взгляд — скажем мы — крайне ошибочен: и в царствование Александра Павловича поляки постоянно мечтали о самостоятельной и независимой Польше, а двойственная его политика повлияла гораздо более на подготовку польского восстания, нежели сколько могла бы повлиять на это прямодушная суровость императора Николая… Притом, самым главным и наиболее побудительным поводом была отмена публичных заседаний сеймов; распоряжение же об этом последовало в феврале 1825 года, именно по воле императора Александра Павловича.

ГЛАВА XVII править

Семейные отношения великого князя Константина Павловича. — Великая княгиня Анна Феодоровна, — Развод Константина Павловича

Не ошибся граф Ростопчин, предсказывая — как мы видим — нерадостную жизнь невесте Константина Павловича, и жестоко обманулась ее мать, предполагая, что браком своей дочери с великим князем она навсегда и вполне упрочила ее счастье. Причины первоначальных размолвок молодой четы доискаться трудно; без сомнения, однако, первым виновником супружеских несогласий был муж, вспыльчивость и крутой нрав которого могли причинить много горя великой княгине. В то время, когда великий князь находился в итальянском и швейцарском походах, она жила у своих родителей в Кобурге, откуда вернулась вместе с мужем в Петербург в декабре 1799 года; но в 1801 году она опять уехала за границу и после того уже не возвращалась в Россию. Во время своих побывок за границей цесаревич видался со своею супругою. Сохранился вполне достоверный рассказ, что он, возвращаясь в 1811 году из Франции, виделся с великою княгинею и убеждал ее вернуться в Россию, выражая, между прочим, надежду, что потомство их будет на русском престоле. Великая княгиня решительно отвергла предложение своего мужа и как на невозможность своего возврата в Россию заявила Константину Павловичу о таких обязанностях, которые должны были удержать ее навсегда за границею… Теперь разрыв был окончательный ввиду фактов, предъявленных великою княгинею, соединение супругов стало невозможно. Охладев вскоре после брака к своей супруге, великий князь, по собственным его словам, — как передает их в своем рассказе сенатор А. Д. Данилов («Русская Старина», 1870 г.), — «хотел жениться на княжне Четвертинской, но матушка и брат не позволили». Княжна Жанета Антоновна Четвертинская — из рода ополячившихся Рюриковичей — была младшая сестра княжны Марьи Антоновны, находившейся в супружестве с Дмитрием Львовичем Нарышкиным, и потому причина несогласия как императрицы Марии Феодоровны, так и императора Александра Павловича на брак цесаревича с княжною Жанетой становится понятною помимо других обстоятельств, которые могли бы вызвать возражения их величеств против желания Константина Павловича. Впоследствии Четвертинская вышла за какого-то пана Вышковского и умерла в 1854 году. Ко времени предположения женитьбы на Четвертинской, то есть к 1803 году, относится переписка о разводе между Константином Павловичем и императрицею Мариею Феодоровною.

Дело это началось после письма к нему великой княгини. Письмо это нам неизвестно, но из ответного письма цесаревича виден первый приступ к разводу. Ответ великого князя был следующего содержания: «Вы пишете, что оставление вами меня через выезд в чужие края последовало потому, что мы не сходны друг с другом нравами, почему вы и любви своей ко мне оказывать не можете, но покорно прошу вас, для успокоения себя и меня в устроении жребия жизни нашей, все сии обстоятельства изобразить письменно и что, кроме сего, других причин вы не имеете, и то письмо с засвидетельствованием, что оно действительно вами писано и подписано рукою российского министра или находящегося при нем священника, доставить немедля к вашему покорному слуге Константину».

По этому же предмету он обратился с письмом к своей родительнице, женщине, отличавшейся чрезвычайною добротою и мягкостью характера, хотя в то же время и сохранившую фамильные традиции германских династий. В ответе своем на это письмо, писанном, вероятно, по-французски, но дошедшем до нас в современном его написанию русском переводе, императрица высказывала свое глубокое огорчение и припоминала сыну содержание писанного ею год тому назад письма, «с изображением душевного смущения и скорби своей, а также и ее желание». Ответом на это письмо Константин Павлович успокоил ее опасения, сообщая, «что принадлежит до развода — молчу и повинуюся, каков есть долг мой». В письме своем государыня напоминала сыну, что он тогда удовольствовался удалением своей жены и пребыванием ее у ее родителей, каковое пребывание продолжается и теперь, и, следовательно, против прежнего ничего не переменилось. «А вас, однако же, — писала императрица, — снова вижу обращающегося паки к сей пагубной и опасной мысли о разводе. Сим растворяются все раны сердца моего, но при всем том, мой любезный Константин Павлович, несмотря на скорбь, которую я чувствую, занимаясь печальною сею мыслью, я изображу вам мое по сему предмету мнение, как оно мною видится, и, наконец, объявлю вам условия, на которых нежная моя к вам любовь может склонить меня заняться мыслью о вашем разводе».

Занявшись этим, императрица прежде всего говорит о «пагубных последствиях для общественных нравов, а также об огорчительном и для всей нации опасном соблазне, произойти от того долженствующих». Она указывает на то, что «по разрушении брака цесаревича, последний крестьянин отдаленнейшей губернии, не слыша более имени великой княгини, при церковных молебствиях произносимого, известится о его разводе, и почтение крестьянина к достоинству брака и к самой вере поколеблется тем паче, что с ним неудобно войти в исследование причин, возмогших подать к тому повод. Он предположит, что вера для императорской фамилии менее священна, чем для него, а такового мнения довольно, чтобы отщепить сердца и умы подданных от государя и всего дома». Ввиду этого государыня напоминает сыну, что брат императора должен быть для подданных образцом добродетелей, что нравы и без того уже испорчены и развращены и придут еще в вящее развращение чрез пагубный пример лица, стоящего при самых ступенях престола и занимающего первое место после государя. «Поверьте мне, любезный мой Константин Павлович, — прибавляет Мария Феодоровна, — единою прелестью не изменяющейся добродетели можем мы внушить народам сие о нашем превосходстве уверение, которое обще с чувствованием благоговейного почитания утверждает спокойствие империи. При малейшем же хотя в одной черте сей добродетели нарушении, общее мнение ниспровергается, почтение к государю и его роду погибает, беспорядки, в царском доме происходящие, разглашаются; ваше место обязывает вас полным самого себя пожертвованием для государства».

Высказав эти мысли, императрица переходит к рассмотрению личных отношений между разошедшимися супругами и в этом случае является вполне беспристрастною матерью, защищая свою невестку и обвиняя своего сына.

«Обратитесь к самому себе, — пишет она, — и попросите совесть свою, оправдает ли она ветреность, горячность, вспыльчивость при начале несогласия, между вами и великою княгиней существующего, оказанные вами вопреки моих сильнейших представлений при возвращении вашем из инспекции в последнюю осень царствования покойного вашего отца, когда я, в присутствии брата вашего, просила, умоляла вас жить в супружеском с женою дружелюбии, а вы против всех стараний матери вашей остались непреклонны. Спросите, — говорю я, — сам у себя: укоризны сердца вашего дозволят ли вам помышлять о разводе?»

Отклоняя цесаревича от принятого им намерения, императрица, между прочим, спрашивала, какая причина побуждает его искать формального, обнародованного развода, тогда как с согласия ее и императора он в тайне почти существует, так как великая княгиня отсутствует и он не имеет с нею никаких уже сношений?

Далее в письме своем императрица отвергала ту мысль, будто бы «честь Константина Павловича требует разрушения брачного его союза». По поводу этого Мария Феодоровна писала, что она «со всею публикою» отвечать будет, что разводом была оскорблена добрая слава той, которая носит имя супруги Константина Павловича, и что сверх того Константин Павлович показал уже себя легкомысленным и равнодушным в отношении своей жены. Императрица напомнила ему, как он однажды легкомысленно отзывался о великой княгине «в передней комнате» императора Павла Петровича и как он сам признавался в этом. Ссылаясь на текст письма цесаревича, императрица на основании этого текста приходила к заключению, что будто бы здоровье его требует прежде всего желать «пагубного» развода и что, получив развод, он положит «отстать от зловредных своих обычаев». Императрица сообщала, что если это действительно так и что если цесаревич, несмотря на ее возражения, выскажет ей, что он желает развода с тем единственно, чтобы опять жениться и примером беспорочного и счастливого союза загладить соблазн, произведенный расторжением первого брака, то тогда она снова обратится к обсуждению вопроса о разводе, хотя у нее навсегда останется в сердце чувство скорби, порожденное такою жестокою необходимостью.

Вступление во второй брак представлялось, однако, цесаревичу со стороны его матери не безусловно по его выбору. Императрица писала: «Когда вы предварительно и с непременностью определите выбор, вас достойный, дабы учинить оный соответственно рождению вашему, поезжайте в чужие края. В пребывание ваше у разных дворов владетельных князей Германии изберите себе невесту, во всех отношениях вас достойную. Как скоро утвердитесь в вашем выборе и получите от меня и от императора дозволение, тогда на развод ваш я изъявлю мое согласие. На сем только условии я признаю возможность оного». Требование это Мария Феодоровна основывала на том соображении, что соблазн развода должен быть в ту же минуту заглажен новым брачным союзом, но союзом «соответственным, законом почитаемым от особ, подобных Константину, которые обязаны избирать в супруги породою себе равных». «Не изречение развода, — добавляла императрица, — возвратит вам здоровье, но житие порядочное и союз, законом одобряемый», и единственно при условии такого союза она соглашалась на развод, заявляя, что в этом отношении намерения ее непоколебимы.

После этого письма прошло лет пятнадцать. Супруги жили врозь, и Константин Павлович поднял снова вопрос о разводе.

Нам неизвестно, отыскивал ли он для себя ввиду этого невесту в Германии. Но нежелание следовать относительно вторичного брака советам своей родительницы Константин Павлович выражал, между прочим, в сочиненной им и распеваемой шутливой песне, которая начиналась словами: «Избави мя, Боже, от пожара, наводнения и немецкой принцессы…» Надобно, однако, полагать, что упорство его в этом случае было неодолимо, а настояния на необходимости развода до того сильны, что развод состоялся без того непременного условия, какое в этом случае требовала прежде императрица-мать.

20 марта 1820 года появился высочайший манифест, в котором объявлялось, что цесаревич Константин Павлович принесенною императрице Марии Феодоровне и государю просьбою «обратил внимание на домашнее его положение в долговременном отсутствии супруги его великой княгини Анны Феодоровны, которая еще в 1801 году, удалясь в чужие края по крайне расстроенному состоянию ее здоровья, как доныне к нему не возвращалась, так и впредь, по личному ее объявлению, возвратиться в Россию не может, и вследствие сего изъявил желание, чтобы брак его с нею был расторжен».

«Вняв сей просьбе, — говорится далее в манифесте, — с изволения любезнейшей родительницы нашей, мы предлагали дело сие на рассмотрение святейшего синода, который, по сличении обстоятельств оного с церковными узаконениями, на точном основании 35-го правила Василия Великого, постановил: брак цесаревича и великого князя Константина Павловича с великою княгинею Анною Феодоровною расторгнуть, с дозволением ему вступить в новый, если он пожелает. Из всех сих обстоятельств усмотрели мы, что бесплодное было бы усилие удерживать в составе императорской фамилии брачный союз четы, 19-й год уже разлученной без всякой надежды быть соединенною, а потому, изъявив соизволение наше, по точной силе церковных узаконений, на проведение вышеизложенного постановления святейшего синода в действие — повелеваем: повсюду признавать оное в свойственной ему силе».

В «Учреждении об императорской фамилии», изданном 5 апреля 1797 года императором Павлом, не говорится ничего о неравных по рождению браках членов императорской фамилии. Там сказано было только: «Всякий брак, без согласия царствующего императора сделанный, законным признаваем быть не может». Для действительности брака требовалось только соизволение на него со стороны царствующего государя, как самодержавного монарха и главы своего семейства и всего своего рода, и затем никакого вопроса о происхождении жениха или невесты возникать не могло. Между тем в манифесте о брачном разводе Константина Павловича было сказано следующее:

"При сем объемля мыслью различные случаи, которые могут встретиться при брачных союзах членов императорской фамилии и которых последствия, если не предусмотрены и не определены общим законом, сопряжены быть могут с затруднительными недоумениями, мы признаем за благо, для непоколебимого сохранения достоинства и спокойствия императорской фамилии и самой империи нашей, присовокупить к прежним постановлениям об императорской фамилии следующее дополнительное право: «Если какое лицо из императорской фамилии вступит в брачный союз с лицом, не имеющим соответственного достоинства, то есть не принадлежащим ни к какому царствующему или владетельному дому, в таком случае лицо императорской фамилии не может сообщить другому прав, принадлежащих членам императорской фамилии, и рождаемые от такового союза дети не имеют права на наследование престола».

Нельзя не сказать, что по точному смыслу этого манифеста сам цесаревич Константин Павлович не лишался принадлежавших ему прав на наследование престола, но только в случае неравного брака супруга и дети его лишались: первая титула как великой княгини, так и императрицы, а последние как титулов, присвоенных другим равностепенным членам императорской фамилии, так и права на наследование короны. Таким образом, в силу приводимого выше манифеста, установлялся и у нас существовавший издревле в Германии как для владетельных, так равно и для дворянских фамилий так называемый там «морганатический» брак, при котором муж и жена и их законные дети не признаются равными с тем из супругов, которые выше другого по рождению, и если такое превосходство было на стороне отца, то жена и дети не носят не только его титулов, но даже и фамильного его имени.

Развод Константина Павловича был первым подобным случаем в царском семействе, так как Петр Великий, разлучившись со своею супругою и заточив ее в монастырь, не находил нужным домогаться развода по правилам церкви. Со своей стороны, синод основал возможность развода великого князя на 10-м пункте «Духовного Регламента», касающемся «мирских особ». В этом пункте было сказано: «Ежели без всякой причины оставит муж свою жену или сия первого, то следует непременно о том просить по установленному законами порядку сперва епархиального архиерея, того, в которой кто епархии жительство имеет, письменно, а сей обязан, вызвав оставившее лицо через сношение с гражданским правительством в консисторию, спросить оное о причинах оставления, и когда они окажутся недостаточны или и вовсе никаких правильных причин не покажет, а только объявит несходство нравов или несклонность друг к другу, и потом, по увещанию архиерейскому, единственно упрямостью своею к мирному супружескому сожитию останется непреклонным, в таком случае брак не расторгается, а ежели причины оставления их одного коего лица достаточны, то по содержанию 35-го правила Василия Великого и гражданского закона грани 11-й главы 490-й, изображенных в „Кормчей Книге“, таковые от супружеского сожития бывают свободны и невинному лицу дозволяется вступать в брак второй со свободным лицом, а оставившему без причины лицу позволения не бывает».

Чтобы соблюсти во всей полноте как силу 35-го правила Василия Великого, так и «Духовного Регламента», следовало бы разобрать при вопросе о расторжении брака Константина Павловича причины разлучения супругов, но при этом возникало особое, непредусмотренное обстоятельство, а именно: неявка в консисторию того мужа или той жены, которые покинули супружеский дом. Синодская практика разрешала это обстоятельство в том смысле, что не являющийся из отлучки муж или жена дают другой стороне право на развод. Практика синода указывала на такой исход дела, потому что таким образом было уже решено несколько дел между лицами даже самых низших сословий. Был даже такой случай, что только после годичной отлучки жены синод развел ее с мужем и дозволил этому последнему вступить во второй брак. Особенного внимания заслуживает допущенный в 1799 году развод тайного советника князя Степана Борисовича Куракина с женою его княгинею Прасковьей Петровной, рожденною Нарышкиною. Княгиня, по собственному ее показанию, отлучилась от своего мужа «по неизлечимой болезни для жительства в уединении» и о болезни своей представила свидетельство какого-то штаб-лекаря Сен-Мора. Обстоятельства эти синод признал достаточными для того, чтобы расторгнуть брак князя Куракина, дозволив ему вступить в новое супружество.

При вопросе о разводе Константина Павловича не только представлялись обстоятельства, как нельзя более сходные с теми, при которых синод допустил развод князя Куракина, но имелось в виду и то, что великую княгиню Анну Феодоровну, как особу, принадлежавшую к императорскому дому и притом находившуюся вне пределов России, нельзя было ни принудить к совместному жительству с ее супругом, ни подвергнуть установленному в законе допросу в консистории. По всем этим обстоятельствам синод совершенно правильно, в пределах законов как церковных, так и гражданских, в ту пору действовавших, допустил расторжение брака цесаревича, с дозволением, если он пожелает, вступить в новое супружество[14].

ГЛАВА XVIII править

Иоанна Грудзинская. — Бракосочетание великого князя Константина Павловича. — Присвоение его супруге титула княгини Лович. — Влияние ее на великого князя

Прежде, нежели окончилось дело о разводе великого князя с его супругою, он на одном из балов, бывших в Варшаве у наместника царства князя Зайон-чека, встретил молоденькую девушку, которой суждено было иметь такое большое значение в жизни цесаревича. Девушка эта была Иоанна Грудзинская, поразившая его как своей красотой, так и необыкновенною грациею в танцах. С лишком сорокалетний Константин Павлович почувствовал к Иоанне неодолимую страсть, пылкую, как первая любовь юноши. Иоанна Грудзинская была довольно высокого роста и чрезвычайно стройная девушка. Черты лица ее были тонки, носик несколько вздернутый; большие голубые глаза смотрели умно и ласково из-под длинных ресниц, а свеженькое ее личико было окаймлено роскошными русыми локонами. По словам дамы, о «Записках» которой мы упоминали, ни одна женщина, ни одна девушка не умели так понравиться, как Иоанна. При замечательной ее простоте изящество отражалось у нее во всем: и в движениях, и в походке, и в нарядах.

Фамилия, из которой происходила Иоанна, или Жанета, Грудзинская, не принадлежала к знаменитым и богатым магнатским родам Польши, но тем не менее представители этой фамилии промелькнули несколько раз в бытописаниях Речи Посполитой. Один из Грудзинских, бывший в 1576 году старостою Накельским, ездил при польском посольстве в Москву; другой, Сигизмунд Грудзинский, был в начале XVII столетия воеводою Равским. Лицом же наиболее известным в этой шляхетской фамилии был Андрей, кастелян Накельский, деятельно участвовавший при короле Яне Казимире сперва в войне с казаками, а потом в войне со шведами. Кроме этих лиц, из фамилии Грудзинских известен в начале XVIII столетия Ян. Он был сторонником короля Станислава Лещинского и довольно заметным сподвижником его покровителя короля шведского Карла XII и, следовательно, противником России. Фамилия Грудзинских с 19 февраля 1786 года носила графский титул, пожалованный ей королем прусским. Графы Грудзинские существуют и поныне в герцогстве Познанском.

Родовые поместья Грудзинских находились в Познанском воеводстве, отошедшем при разделе Польши к Пруссии, в подданстве которой и состоял отец Иоанны. Он служил прежде в войсках герцогства Варшавского, потом, выйдя в отставку, проживал в своем родовом имении Попово, близ местечка Венгжовец. Грудзинский не был счастлив в своей супружеской жизни. Он был женат на известной в свое время во всей Польше красавице Дерновской, от нее имел трех дочерей, но дети не связали супругов прочною дружбою и любовью. К. П. Колзаков в весьма интересных «Воспоминаниях», напечатанных в «Русской Старине», рассказывает, что красота графини Грудзинской и ревность ее мужа были причиною семейных несогласий и неурядиц, вследствие которых супруги первоначально разошлись, а под конец формально развелись. Грудзинский остался жить в своем поместье и вступил после развода во второй брак, а первая жена его поехала в Варшаву, где вскоре вышла замуж за первого своего обожателя графа Бронница. Новый супруг Грудзинской был, — по отзыву Д. В. Давыдова, — человек веселого нрава и отличный собутыльник. У него в течение семилетнего странствования за границею было конфисковано и продано незаконным образом все его имение. Он полюбился Константину Павловичу, который сделал его гофмаршалом своего двора и отвел ему помещение в Королевском замке.

Приехав в Варшаву, Грудзинская отдала своих дочерей на воспитание в бывший тогда в Варшаве пансион французской эмигрантки Воше. «Пансион этот, — рассказывает К. П. Колзаков, — считался в то время одним из лучших в Варшаве по превосходному и нравственному направлению своему в деле воспитания, главным руководителем коего был умный и ученый французский аббат Малерб». «Этому аббату, — по словам К. П. Кол-закова, — молодая девушка был обязана теми твердыми зачатками религиозных убеждений, без примеси ханжества и фанатизма, на прочном основании которых создалось впоследствии все нравственное ее образование. Окончательное же свое воспитание довершила она в Париже, под руководством умной и талантливой гувернантки, мисс Колинс».

Графиня Бронниц возвратилась из Парижа в Варшаву в 1815 году. В это время старшей ее дочери Жанете (род. 17 (29) сентября 1795 года) шел двадцатый год. Она выезжала с матерью в большой свет, и цесаревич, как мы сказали, увидевший ее в первый раз на балу у князя Зайончека, пленился ею до того, что в продолжение пяти лет она была единственною заветною его мечтою. Все знали, что великий князь был страстно влюблен в молодую графиню, которой на каждом шагу он оказывал особенное внимание, а она умела держать себя в отношении к нему с таким тактом и с такою осмотрительностью, что самые злоязычные варшавские кумушки не могли сказать ничего в ее осуждение. С годами великий князь все более и более влюблялся в Жанету и, зная, что эта девушка не поддастся никаким обольщениям, решился вступить с нею в брак.

Веригин рассказывает, что однажды, когда он стоял в карауле на гауптвахте Королевского замка, цесаревич вышел из подъезда гофмаршала Бронница с веселым лицом, бережно неся под шинелью большой величины поклажу. С нею он сел в коляску и поехал к себе в Бельведер. Впоследствии оказалось, что эта поклажа была портрет его невесты, который он повез с собою в Петербург, чтобы показать своей матери. По возвращении цесаревича из Петербурга и после состоявшегося его развода с великою княгинею стали поговаривать об его браке, но когда и на ком он женится — об этом не было известно даже самым приближенным к Константину Павловичу лицам. В эту тайну был посвящен один только Курута, которому великий князь поручил отделать заново некоторые комнаты Брюлевского дворца для будущей своей супруги. В это время великий князь прекратил свои давнишние отношения к г-же Фридрихе, родом француженке, романтическая судьба которой была рассказана К. П. Колзаковым в «Русской Старине» (изд. 1873 года, том VII). 7 марта 1820 года она вышла замуж за полковника Вейсса, потом отправилась за границу и умерла в Ницце 5 апреля 1824 года[15].

Брак цесаревича был совершен 12 мая 1820 года без всякой торжественности. Великий князь обвенчался с графинею Иоанною Грудзинской сперва по православному обряду в церкви Королевского замка, а потом по католическому обряду в каплице того же замка. При бракосочетании присутствовали только четыре посторонние лица: генералы граф Курута, Альбрехт, Нарышкин и Кнорринг. Веригин рассказывает, что жених приехал в замок из Бельведера в кабриолете, запряженном парою лошадей, которыми, как всегда, правил сам. С ним не было никого из его приближенных, а также никого из прислуги. Как ни старались сохранить в тайне свадьбу цесаревича, но молва о том, что он венчается с Грудзинской в Королевском замке, быстро распространилась по всей Варшаве, и все улицы, ведущие из замка в Бельведер, покрылись густою толпою народа. Зеваки не обманулись в своем ожидании: сам цесаревич обнаружил тайну. Он вскоре показался на Краковском предместье в том же самом кабриолете, в котором приехал в замок, но теперь он ехал не один: рядом с ним сидела избранная им подруга жизни. Толпы народа встречали новобрачных радостными криками, и великий князь, правя сам лошадьми, вез свою супругу в кабриолете на расстоянии семи верст от замка до Бельведера.

Понятно, что поляки чрезвычайно обрадовались свадьбе цесаревича на их соотечественнице, от которой при вступлении в брак не потребовалось перемены религии. Они надеялись видеть в супруге правителя Польши заступницу своих и политических, и личных интересов, не говоря уже о том, до какой степени выбор цесаревича льстил их национальному самолюбию. Начались около княгини заискивания протекции и интриги, но и в этом случае она показала себя такою же умницею, какою недаром всегда считали ее. С самого начала, — по словам г. Колзакова, — она «отклонила от себя всякое вмешательство в дела своего мужа, но вместе с тем, оставаясь ласковою и вежливою со всеми своими прежними знакомыми, умела придать этому отказу самый мягкий вид и сохранила к себе всеобщее уважение». Знатная польская дама, «Записки» которой на немецком языке были изданы в 1833 году, говорит, что поляки упрекали супругу цесаревича за то, что она ничего не делает для их отечества, но и эта польская патриотка извиняет ее уклончивость от политических дел, замечая, что взамен этого благодеяния супруги цесаревича были бесконечны и что она все свои деньги употребляла на добрые дела.

Официальное положение супруги цесаревича определялось манифестом императора Александра I от 8 (20) июля 1820 года. Замечательно, что манифест этот не был опубликован в империи. В упомянутом манифесте было сказано, что по «Учреждению об императорской фамилии» титул великого князя Константина Павловича ни в каком случае не может быть сообщен ни его супруге Иоанне Грудзинской, ни детям, которые будут прижиты от этого брака. Затем объявлялось, что великому князю было пожаловано имение Лович и что так как он по имению этому намерен сделать такое распоряжение, чтобы супруга его была допущена к соучастию по владению означенным имением, то, — говорилось в манифесте, — «положили мы удостоить и сим удостоиваем нынешнюю супругу возлюбленного брата нашего великого князя Константина, Иоанну Грудзинскую, к восприятию и ношению титула княгини Ловицкой». Затем изъявлялось желание и повеление государя, чтобы титулом этим во всех публичных и частных актах именована была как сама она, так и дети, которые прижиты будут от настоящего брака. Вместе с княжеским достоинством ей был присвоен в России титул светлости. Заметим кстати, что екатерининский орден она получила только 27 апреля 1825 года.

Нам неизвестно, с каким чувством принято было намерение цесаревича вступить в брак с графиней Груздинской императрицею Мариею Федоровною и было ли с ее стороны предъявлено непременное требование, чтобы Константин Павлович вступил вторично в супружество не иначе, как с немецкою принцессою, на чем настаивала его родительница лет шестнадцать тому назад. Что же касается императора Александра Павловича, то по одному выражению, встречающемуся в письмах цесаревича к Лагарпу, можно заключить, что государь не только не противился женитьбе цесаревича на Груздинской, но что, напротив, оценив редкие достоинства этой девушки, желал, чтобы она сделалась супругою цесаревича. В письме этом цесаревич выражается, что он «получил свою жену из рук императора, своего благодетеля». Как бы то ни было, но за исключением великой княгини Марии Павловны, несочувственно относившейся ко второму супружеству своего брата, все члены императорского дома оказывали супруге великого князя и расположение, и полное внимание. Приезжая в Варшаву, император Александр Павлович проводил с нею большую часть времени, а после обеда, взяв ее под руку, выходил гулять с нею в сад. Такая прогулка, сопровождавшаяся оживленной беседой, продолжалась иногда часа четыре, причем цесаревич, следовавший за ними, держал себя от них в почтительном отдалении. Французский писатель Егроп в книге своей «Vie d’Alexanlre I» сообщает, что император Александр Павлович был страстно влюблен в княгиню Лович. Императрица Мария Федоровна, — как рассказывает князь С. М. Голицын, — также полюбила княгиню, делала ей подарки и, отказывая ей в своем завещании драгоценную бриллиантовую диадему, написала, что назначает ее своей дорогой невестке (a ma chère belle fille, princesse Lowitch). Император Николай Павлович не лишил ее своего расположения даже и после прискорбных событий 1830 и 1831 годов. Благосклонное к ней чувство выражала и его супруга. Великий князь Михаил Павлович и великая княгиня Елена Павловна оказывали ей знаки особого почета, и при рождении у них дочери, 28 января 1830 года, восприемницею ее была великая княгиня Мария Павловна, герцогиня Саксен-Веймарская, представлять же ее при крещении предложено было великой княжне Марии Николаевне и княгине Лович, которая, однако, по причине болезни, не могла приехать в Петербург. Такое приглашение вообще, и в особенности если принять в соображение неодобрение со стороны великой княгини Марии Павловны супружества ее брата, показывало то внимание, с каким относились к ней прочие члены императорской фамилии.

Несмотря на морганатический брак, княгиня Ловицкая, или Лович, являлась во всех торжественных случаях вместе с императорскою фамилиею, а при короновании императора Николая в Варшаве она шла следом за императрицею, имея подле себя наследника престола цесаревича Александра Николаевича.

Сам цесаревич со времени брака с княгинею Жанетою Антоновною — так стали звать ее по-русски — заметно переменился. По меткому выражению К. П. Колзакова, «лев был побежден голубицею». Он с радостью при своем неукротимом характере нес теперь супружеские узы и в молодой жене видел залог своего домашнего счастья. В переписке своей с Лагарпом, которую он повел в рассудительном тоне, цесаревич в ноябре 1826 года писал о своей супруге: «Я ей обязан счастьем и спокойствием; я получил ее из рук покойного императора, который удостоивал ее своею дружбою и особым доверием». В одном из следующих писем он писал Лагарпу: «Я счастлив в своем семейном быту, наслаждаясь глубоким спокойствием благодаря жене». В письме от 31 декабря 1828 года он повторял то же следующими словами: «Я счастлив у себя дома и главная тому причина — жена».

В письмах цесаревича Ф. П. Опочинину постоянно проглядывают самая страстная любовь и нежная привязанность к жене. То с большою озабоченностью он пишет, что здоровье ее не совсем хорошо, то в радостных выражениях сообщает о перемене к лучшему. Однажды, в бытность свою в Петербурге, он во время спектакля, данного во дворце великого князя Михаила Павловича, увидел на французской актрисе Поль платье, которое ему чрезвычайно понравилось. Возвратившись в Варшаву, он вздумал сделать своей жене сюрприз, подарив ей такое же платье, и, послав к Ф. П. Опочинину тайком мерку с платья княгини, заботливо и убедительно просил его отыскать ту модистку, которая шила платье г-же Поль. Заказ был исполнен, платье было не из дорогих — оно обошлось в 140 рублей, — но цесаревич в письме своем выражал радость, что угодил этим неожиданным подарком жене, и не знал, как благодарить Опочинина за исполнение им этого поручения. Цесаревич до такой степени любил свою жену, что, — по словам очевидцев, — не мог расстаться с нею на самое короткое время. Когда она куда-нибудь выезжала, он обнимал ее и целовал и в лицо, и в руки по нескольку раз и, нашептывая молитву, начинал крестить ее. Он верил, что с безгранично любимою им женщиною найдет прочное счастье, и вера эта переходила в какое-то безотчетное чувство. Когда при отступлении его из Варшавы к нему явился один из комиссаров временного польского правительства, Волицкий, великий князь, окруженный со всех сторон опасностями, разговорившись с ним о княгине Лович, сказал: «Превосходная женщина! Да сохранит ее Господь! Предок мой, Петр Великий, находился при Пруте в таком же бедственном положении, в каком нахожусь я теперь; он был спасен своей женою; надеюсь, что моя спасет меня».

Княгина Лович не могла, разумеется, поправить все то, что было сделано прежде; но она заботилась, чтобы своим влиянием на мужа предотвратить хотя на будущее время те неудовольствия и ту к нему неприязнь, какие он возбуждал против себя как среди поляков, так и среди русских своею необузданною горячностью. Постоянным внушением ее, — как рассказывает в своих «Записках» знатная польская дама, — было: «Константин! Надобно прежде подумать, а потом делать, а ты поступаешь совершенно наоборот!» Этим внушением она сдерживала его в минуты самой страшной запальчивости. Цесаревич смирился и сознавал свои ошибки и свою несправедливость.

Представив Варшаве совершенно неожиданно, тотчас из-под венца свою супругу, великий князь хотел показать ее и войску. Веригин рассказывает, что дня через три после свадьбы цесаревича было назначено на Саксонской площади ученье пехотным гвардейским полкам. Великий князь подъехал в коляске, запряженной четвернею в ряд; с ним приехала и княгиня, одетая в амазонку. Они сели на лошадей и поехали почти рядом друг с другом вдоль фронта. Цесаревич, как всегда, здоровался с солдатами, а княгиня, останавливаясь по временам, разговаривала с офицерами или по-французски, или по-английски. Объехав ряды войск, она села в ожидавшую ее другую коляску, а великий князь остался на ученьи, занявшись своим делом с обыкновенным усердием.

Если при вести о браке великого князя с полькою вообще поляки сильно обрадовались, то Груздинские, родственники княгини, обрадовались еще более. Отец ее, узнав о необыкновенном супружестве своей дочери, пожелал лично поздравить ее и предварительно списался с нею о своем приезде в Варшаву. Осведомившись об этом, великий князь пригласил его письменно к себе и выехал к нему с женою навстречу на первую станцию по калишскому тракту. Здесь, впервые познакомившись со своим тестем, он посадил его к себе в коляску и таким образом привез его в Варшаву. В Варшаве граф Груздинский увидел своих младших дочерей: Жозефину и Антуанету; из них первая вышла замуж за графа Венцеслава Людовиговича Гутаковского, бывшего флигель-адъютантом, а потом шталмейстером высочайшего двора; Антуанета вышла замуж за Дезидерия Хлаповского, который, — по отзыву Давыдова, — был человек замечательного ума, а по словам Смита — умел внушать в окружающих его «боязливое благоговение». Хлаповский был некоторое время ординарцем (officier d’ordonnance) при Наполеоне, потом находился в польской службе, но был вынужден великим князем оставить ее, после чего он проживал постоянно в Познани.

ГЛАВА XIX править

Кончина императора Александра Павловича. — Отречение великого князя Константина Павловича от престола. — 14 декабря 1825 года. — Коронация императора Николая Павловича

В то время, когда цесаревич, живя в Варшаве, был так счастлив в своем домашнем быту, положение его изменилось совершенно неожиданно. Император Александр Павлович был еще в полном развитии сил, и никто не предвидел близости той катастрофы, которая последовала 19 ноября 1825 года и которая открыла цесаревичу Константину Павловичу прямой путь к императорскому престолу. Не только право первородства, но и носимый им особый прибавочный титул указывали на него народу как на наследника русской короны, потому что по «Учреждению об императорской фамилии» титул этот, собственно, должен был принадлежать той особе, которая «действительно наследником престола назначена», и первоначально, до своего вступления на престол, его носил великий Александр Павлович. При восшествии же на трон как Павла I, так и Александра I не была принесена присяга на верность определенному наследнику, но она приносилась тому, кто будет «назначен наследником». После императора Александра Павловича детей не осталось, и никто не был объявлен им наследником, следовательно, прямым и законным его преемником оставался Константин Павлович. Великий князь Николай Павлович, находившийся после отъезда императора на юг России в Петербурге, получив вечером 25 ноября известие о кончине государя, собрал в ту же ночь государственный совет. В собрании совета была распечатана духовная покойного императора, по силе которой и вследствие отречения Константина Павловича надлежало вступить на престол великому князю Николаю Павловичу, который, однако, тут же отозвался, что отречение великого князя не есть еще отречение императора, что духовная не была в свое время сделана гласно манифестом и что он, сохраняя коренной закон о наследии, первый принесет присягу императору Константину Павловичу, что им немедленно и было исполнено. На другой день был издан указ о повсеместной присяге вновь воцарившемуся государю. Все указы стали писаться от имени императора и самодержца всероссийского Константина Павловича, появились с подписью этого титула его портреты, при богослужении стали возносить его имя как царствующего государя, духовные проповедники заговорили в церквах об его воцарении и начали появляться в хвалу ему стихотворные произведения. Так, в Петербурге 6 декабря была напечатана сочиненная неким В. В. Добровольским «Песнь в проезд через Москву 30 ноября 1825 года в день народной присяги императору Константину Павловичу». Упомянув о кончине Александра Павловича, «с которым россияне утвердили мир Европы», певец Добровольский продолжал:

Нет его, льете слезы реками,

Счастье с ним ваше в миг протекло!..

Но успокойтесь — Константин с вами!

Нам его Небо отцом нарекло.

Мы поклянемся — быть ему верны,

Он Александру равен душой;

С ним на сраженьях Россы примерны:

Брат Александра — царь и герой!..

В другом стихотворении, написанном уже по отречении цесаревича от престола, следовательно, в ту пору, когда не было побудительных поводов к чрезмерной лести, излагалось[16]:

Что Петр и что Екатерина?

Что их великие дела

Перед делами Константина?

Они пределы измеряли,

Обширность царства своего,

Они престолы доставали —

Он отказался от него и т. д.

Стихи эти оканчивались строфою, в которой автор, обращаясь к Константину, говорит:

Тебе усердье вместо трона,

Сердца людей — тебе чертог,

Любовь народная — корона,

Тебе титул — наш полубог!

Против такой поэтической мысли высказывались, впрочем, и другие прозаические мнения о Константине, так как насчет его в русском обществе господствовало сильное предубеждение и под влиянием этого предубеждения А. Ф. Воейков пишет: «Император Александр не по прихоти устранил от престола старшего брата и, назначая себя в преемники младшего, никогда, нигде и ни в чем не показал столь разительно своей заботливости о благе вверенного ему Провидением народа». А граф А. И. Рибопьер в «Записках» («Русский Архив», 1877 г.) своих говорит: «Хотя я отчасти пользовался благосклонностью великого князя Константина Павловича и иногда даже бывал в числе приближенных к нему людей, тем не менее с грустью думал я о восшествии его на престол».

Принеся присягу императору Константину, великий князь Николай Павлович поступил не только вполне прямодушно и совершенно законно, но и чрезвычайно рассудительно: вступив в свои наследственные права, новый государь имел полную возможность тотчас же отказаться от них, объявив об этом всенародно обычным порядком, и тогда были бы устранены всякие замешательства переходом этих прав к ближайшему после него наследнику. Вышло, однако, иначе.

«В Варшаве со второй половины ноября 1825 г., — пишет барон, впоследствии граф М. А. Корф, — приближенные начали замечать, что цесаревич Константин не в обыкновенном расположении духа и чрезвычайно мрачен. Он даже часто не выходил к столу, а на расспросы брата (великого князя Михаила Павловича) отвечал, что ему нездоровится. Прошло еще несколько дней, и Михаил Павлович заметил по дневным рапортам коменданта, что приехали два или три фельдъегеря из Таганрога, почти вслед один за другим. „Что это значит? — спросил он. — Ничего важного, — отвечал цесаревич с видом равнодушия. — Государь утвердил награды, которые я испрашивал разным дворцовым чиновникам за последнее его здесь пребывание“. К цесаревичу между тем приходили известия о безнадежной болезни императора, и когда 25 ноября было получено известие об его кончине, то цесаревич сообщил об этом великому князю Михаилу Павловичу».

Так рассказывает граф Корф, но после того, как он писал свою книгу «Восшествие на престол императора Николая I», появились еще многие материалы, относящиеся непосредственно к цесаревичу, и мы, на основании этих материалов, скажем собственно о том, что касается в них лично Константина Павловича.

После сообщения брату рокового известия цесаревич, — как передает сенатор И. Д. Данилов («Русская Старина», изд. 1870 г.), — собрал своих приближенных, сообщил им со слезами эту весть и объявил, что хотя окружающие покойного государя признали его, Константина, императором, а князь Волконский и барон Дибич с прочими, находившимися тогда в Таганроге, прислали ему присяжные листы, но что он возвращает им эти листы, так как отрекается от престола, сохраняя свято и по чести данное покойному императору обязательство. Далее он заявил, что когда просил позволения вступить в брак с княгинею Лович, то оное получил, но не иначе, как дав отречение от престола. Цесаревич заявил также, что, не приняв принесенной ему присяги, он писал к великому князю Николаю Павловичу как императору, что будет служить ему верно в тех же должностях, которые имел при Александре; а если императору Николаю не угодно, то он желает навсегда остаться частным человеком и основать пребывание свое в Лазенках. Присланные из сената с состоявшим за обер-прокурорским столом чиновником Никитиным бумаги цесаревич не только не принял, но, увидев Никитина, который слыл отчаянным карточным игроком, спросил его: «Что вам от меня угодно? Я уже давно не играю в крепе». В то же время приехал в Варшаву из Москвы с пакетом, адресованным к Константину Павловичу как к императору, адъютант московского генерал-губернатора князя Голицына Демидов. Взглянув на конверт, цесаревич, не распечатывая, передал его Демидову с такими словами: «Скажите князю Голицыну, что не его дело вербовать в цари!»

Когда весть о кончине императора Александра Павловича сделалась известною в Варшаве, то в городе и в войске произошло необычайное движение и все ожидали распоряжение о присяге Константину Павловичу, но такого распоряжения не было, а цесаревич продолжал настаивать на своем отказе от престола. Между тем к Брюлевскому дворцу беспрестанно подъезжали фельдъегери, генералы, адъютанты, духовные лица и гражданские чиновники. Приема, однако, не было, и дежурный адъютант цесаревича объявлял являвшимся во дворец лицам, что приказания в свое время будут объявлены, а «пока все остается по-прежнему». Сообразно с этим держал себя цесаревич. Когда после объявления цесаревичем окружающим его лицам о кончине императора состоявший при великом князе И. Н. Новосильцев спросил: «Какие же будут теперь приказания вашего величества?», цесаревич остановил его словами: «Прошу не давать мне этого не принадлежащего титула». Затем в продолжении разговора Новосильцев снова назвал цесаревича «величеством». «В последний раз, — закричал цесаревич с некоторым уже гневом, — в последний раз прошу вас перестать и помнить, что теперь законный наш государь и император — Николай Павлович». Когда ему был подан посланный из Таганрога рапорт барона Дибича о состоянии армии и о других управлениях и частях военного ведомства, то, увидев, что на пакетах было надписано «Его императорскому величеству государю Константину I», цесаревич нераспечатанными возвратил пакеты привезшему их фельдъегерю и приказал его тотчас же ночью выпроводить из Варшавы, не позволив ему даже отдохнуть, и строго запретил ему видеться с кем-либо в Варшаве. Решимость великого князя не принимать престола поддерживалась и с той стороны, откуда, по-видимому, следовало бы ожидать противоположных внушений: княгиня Лович умоляла его не изменить своего намерения, и цесаревич, чтобы успокоить ее, сказал ей: «Tranguilliez vous, madame, vous ne régénérez jamais». Между тем, несмотря на такой образ действий, цесаревич не приводил к присяге ни войска, ни народ. Ввиду этого между поляками, — как рассказывает Веригин, — стала ходить молва, что цесаревич не принимает русской короны потому, что желает быть королем польским. Болтали втихомолку поляки, что когда было получено в Варшаве известие о смерти императора Александра Павловича, то один из представлявшихся цесаревичу польских генералов, Рожницкий, назвал великого князя «императорским» величеством. Цесаревич рассердился, но когда вслед за тем тот же генерал назвал его «королевским» величеством, то Константин Павлович не изъявил неудовольствия. Мысль о предоставлении Константину Павловичу польской короны казалась, впрочем, возможною в прежнее время. Так, Ростопчин в письме своем к графу С. В. Воронцову от 8 июля 1789 года писал: «Понятовский, чтобы доказать свою преданность императрице, предлагал Константину польскую корону с тем, чтобы великий князь женился на дочери курфирста саксонского». Но то, что казалось возможным в 1789 году, представлялось уже неосуществимым в 1825 году после тех отношений, какие установились между Россиею и Польшею.

Из обнародованных в свое время актов, относящихся к отречению Константина Павловича от престола, а также переписки и фактов, сообщенных в книге графа Корфа, виден весь ход этого дела. Со своей стороны, мы не будем останавливаться на представляющихся здесь подробностях и изложим только существенные обстоятельства.

Еще летом 1819 года, когда император Александр Павлович на маневрах под Красным Селом обедал с великим князем Николаем Павловичем и его супругою, он завел совершенно неожиданно с ними речь о наследии престола, высказав, между прочим, следующее: «Я не раз говорил об этом с братом Константином, но он, будучи одних со мною лет, в тех же семейных обстоятельствах и с врожденным сверх того отвращением от престола, решительно не хочет мне наследовать, тем более, что мы оба видим на вас явный знак благодати божией, даровавшей вам сына. Итак, вы должны наперед знать, что призываетесь в будущем к императорскому сану».

Затем 20 марта 1820 года по случаю развода цесаревича с великою княгинею Анною Федоровною появился манифест, гласивший, что при неравном по происхождению браке супруг, на долю которого приходится такое неравенство, и происшедшие от этого брака дети не пользуются правами, принадлежащими членам императорского дома. Мы уже говорили о значении этого манифеста, а именно, что он сам по себе не лишал цесаревича Константина Павловича, вследствие его неравного брака, наследственных его прав на корону. Доказательством тому служит тот факт, что, несмотря на существующий уже закон, нужно было получить от Константина Павловича еще особое отречение, которое и было изложено им 14 января 1822 года в письме к императору Александру Павловичу в виде «всенижайшей просьбы». В письме этом причиною своего отречения цесаревич выставлял то, что он «не чувствует в себе ни тех дарований, ни тех сил, ни того духа, чтобы быть когда бы то ни было возведено на то достоинство, к которому по рождению его может иметь право». Поэтому он просил государя «передать сие право тому, кому оно принадлежит после него». «Сим, — писал цесаревич, — могу я прибавить еще новый залог и новую силу тому обязательству, которое я дал непринужденно и торжественно при случае развода моего с первою моею женою». Новый залог и новая оного сила действительно требовались для той цели, какая имелась в виду при издании манифеста 20 марта 1820 года, так как без особого, личного отречения от престола цесаревич, получив верховную самодержавную власть, получил бы в то же время право, силою этой же власти, отменить ограничительный закон, касавшийся его супруги и того потомства, которое он мог иметь от нее. Письмо свое к государю цесаревич заключил словами: «Я же потщусь всегда, поступая в партикулярную жизнь, быть примером ваших верноподданных и верных сынов любезнейшего государства нашего». На это письмо император Александр Павлович ответил 2 февраля 1822 года письменно, сообщая, что он и вдовствующая императрица читали письмо цесаревича «с чувством признательности к почтенным побуждениям, его руководившим, и что они, уважив причины, изложенные цесаревичем, дают ему полную свободу следовать непоколебимому его решению».

Вследствие этого отречения 16 августа 1823 года был подписан Александром Павловичем в Царском Селе манифест, в котором император объявлял, что он медлил назначением наследника престола в «ожидании, не будет ли благоугодно неведомым судьбам Божьим даровать ему наследника престола в прямой линии, но теперь поспешает постановить престол в такое положение, чтобы он ни на мгновение не оставался праздным».

Далее в манифесте объявлялось, что цесаревич, по собственному внутреннему побуждению, принес его величеству просьбу, чтобы «право на то достоинство, на которое он мог бы некогда быть возведен по рождению своему, передано было тому, кому оное принадлежит после него, и что он принял при сем намерении, чтобы таким образом дать новую силу дополнительному акту о наследовании престола, постановленному нами в 1820 году, и им, поколику то до него касается, непринужденно и торжественно признанному». Затем, в манифесте было сказано, что отречению цесаревича «быть твердым и неизменным», акт же отречения, ради достоверной известности, хранить в московском большом Успенском соборе, а также в синоде, государственном совете и сенате, и на точном основании акта о наследовании престола наследником быть великому князю Николаю Павловичу".

Можно вдаться в разные догадки — почему манифест этот, признавший необходимость «предуготовить и обеспечить спокойствие и благоденствие отечества и народа через ясное и точное указание преемника царствующему государю», не был обнародован при жизни императора Александра Павловича. Предвидел ли он возможность, вследствие печальной случайности, то есть кончины супруги своей, иметь прямых себе наследников от другого брака? Избегал ли он того, чтобы поставить при своей жизни старшего брата в положение сравнительно низшее против положения младшего? Или, быть может, по чувству суеверного страха он воздерживался обнародованием манифеста, как предвозвестия своей близкой кончины, или, наконец, и на этот раз выразилось только то свойственное императору Александру Павловичу колебание, которое обыкновенно проявлялось в его действиях в решительные минуты жизни? Как бы то ни было, но несомненно, что обнародование этого манифеста предотвратило бы те смуты, какие неизбежно должны были возникнуть при таком положении дел, об огласке которых нужно было всего более заботиться, между тем как, напротив, отречение Константина Павловича старались покрыть непроницаемою тайною.

Прежде чем решиться принять императорскую корону, великий князь Николай Павлович старался о том, чтобы сделать отречение старшего брата несомненным в глазах всего народа. Осторожность свою в этом щекотливом случае он доводил даже до того, что, как мы сказали, не признавал действительным отречение своего старшего брата, данное им как великим князем, а желал иметь от него отречение как от императора. Невозможно было ему идти далее этого для отстранения от себя всяких нареканий.

В письме, посланном с фельдъегерем, Николай Павлович приглашал императора прибыть скорее в Петербург, но на письмо это Константин Павлович отвечал, что такого предложения он принять не может, и предварял, что «удалится еще дальше, если все не устроится в согласность воли покойного государя», поясняя, что непреложное и ни в чем не изменившееся отречение его не может и не должно быть возвещено ни в какой иной форме, как только через обнародование завещания покойного государя и приложенных к нему актов.

26 ноября он послал в Петербург бывшего в Варшаве великого князя Михаила Павловича с двумя письмами: одно из них было к императрице Марии Феодоровне, другое — к великому князю Николаю Павловичу. В обоих письмах он выражал намерение отказаться от престола и в последнем из них просил брата принять от него верноподданническую присягу, изъясняя, что, «не простирая никакого желания к новым званиям и титулам, ограничится тем титулом цесаревича, которым удостоен был за службу покойным родителем». О своем отказе он известил, так же письмом, председателя государственного совета князя Лопухина и министра юстиции князя Лобанова-Ростовского.

Положение дел становилось чрезвычайно затруднительно, и оно разрешилось возмущением 14 декабря 1825 года, по поводу которого Константин Павлович впоследствии писал Ф. П. Опочинину: «Нельзя равнодушно вспоминать о всех неосторожностях местного начальства, кои были действительными причинами сих гнусных происшествий», хотя справедливость требует сказать, что главною причиною замешательств был сам цесаревич, но никак уже не «местное начальство».

В продолжении почти трех недель носились противоречащие один другому слухи о намерении нового императора отказаться от престола в пользу младшего его брата. Неизвестность волновала умы. В Петербурге, где все присягнули ему, распускали молву, что он примет корону и вскоре приедет в столицу; что посланный к нему в Варшаву великий князь Михаил Павлович не поехал к нему, но, как его приверженец, арестован и посажен в Петропавловскую крепость. Все эти рассказы причиняли сильную тревогу и давали повод к угрожающим событиям, а между тем цесаревич оставался в Варшаве, не вмешиваясь вовсе в ход дел, распутать которые он мог всего легче сам. В Петербурге между тем даже не знали, где находится новый государь — в Варшаве или Таганроге.

В таком странном образе его действий нельзя, однако, видеть какие-то затаенные, злокозненные планы, как это истолковывали некоторые, и было бы слишком неуместно сделать одно крайнее предположение, что он будто бы выжидал той минуты, когда революция призовет его на престол, и что он, таким образом, побужденный необходимостью, будет считать себя вправе отменить данное им прежде добровольное отречение. Если бы он имел желание присвоить себе те права, от которых однажды уже отказался, что к осуществлению их ему представлялся самый удобный случай, а именно тот, когда он получил известие о присяге, принесенной ему, как императору, в Петербурге не только войском и народом, но и великим князем Николаем Павловичем. Между тем оказывается, что чем благоприятнее были обстоятельства для достижения им императорского престола, тем резче высказывалось нежелание его принять на себя верховную власть. В 1852 году при разборе бумаг покойного министра императорского двора князя Волконского найдены были четыре тетради одинакового содержания и с одинаковым заглавием: «Любезнейшим своим соотчичам от его императорского высочества великого князя торжественное объяснение». Объяснение это помещено в книге графа Корфа и в нем причиною отречения Константина Павловича от престола выставляется воля императора Александра Павловича, что в случае его кончины ему наследовал великий князь Николай Павлович.

Такой взгляд на причину своего отречения высказывал цесаревич и в письмах своих к Лагарпу; в одном из них, от 4(16) февраля 1826 года, он писал, что принял бы письмо Лагарпа, несмотря на титул, «который благодаря Богу и покойному государю он никогда не носил». В другом письме к бывшему своему наставнику он писал: «Раз принявши положение, одобренное покойным нашим бессмертным императором и моею матерью, на все остальное я смотрел как на простые последствия, и роль моя тем более была легка, что я оставался на том же посту, который занимал прежде и которого не покидал. Доволен и счастлив, насколько это возможно. Всегда знал повиновение самое пассивное, действовал с полною откровенностью, без задней мысли, старался, чтоб делать то, что предписано, хотя бы и против моего мнения. Очень немногие поймут меня: они не имели счастья служить императору-брату, императору-другу, императору-товарищу и благодетелю и питать те чувства, которые мы питали друг к другу».

Наступило время коронации. Данилов говорит, что неизвестно, был ли приглашен цесаревич на это торжество, но решил ехать туда совершенно неожиданно для своих окружающих. Надобно, впрочем, полагать, что такого приглашения ему послано не было, так как он просил Ф. П. Опочинина уведомить его о времени коронации. Цесаревич был в пути пять дней, и на станциях приказывал спрашивать едущих из Москвы, была ли уже коронация или нет. Такие вопросы указывают на то, что цесаревич приглашения не получил, так как, в противном случае, ему было бы положительно известно о времени коронации. Цесаревич приехал в Москву 14 августа. При въезде в город он, оставив Данилова и прочих своих спутников у заставы, отправился прямо в Кремлевский дворец, где жил тогда император Николай. В момент приезда цесаревича государь занимался бумагами в своем кабинете. Великий князь вошел в смежную с кабинетом комнату и приказал доложить о себе. Государю сказали о великом князе без упоминания титула цесаревича и имени. Император, полагая, что приехал великий князь Михаил Павлович, велел подождать. Спустя несколько минут другой, более догадливый камердинер доложил его величеству, кто именно был неожиданный гость. Тогда император кинулся к нему, объясняя причину не совсем почтительного приема. Тотчас же оба брата поехали в дом графа Разумовского, где остановилась императрица Мария Феодоровна. На другой день, в праздник Успения, великий князь вместе с императором был у обедни в большом Успенском соборе, а 17 и 18 числа присутствовал на маневрах, происходивших в окрестностях Москвы, на пространстве между тверскою и звенигородскою дорогами.

Одно из лиц, близких к великому князю и бывших с ним в это время в Москве, рассказывает, что цесаревич перед коронациею заехал однажды к своей давнишней знакомой, генеральше Сорочинской, дочери князя М. И. Голенищева-Кутузова, и узнал от нее, что в коронационном церемониале предполагается, чтобы великий князь Константин Павлович возложил корону на своего брата. Известие это, — продолжает рассказчик, — сильно встревожило его, и он пригласил к себе митрополита Филарета для объяснения по этому делу. Филарет успокоил его тем, что если его высочество не желает исполнить это, то, конечно, будет сделано другое распоряжение. Действительно, по церемониалу назначалось, чтобы корону на императора возложил митрополит, но государь сказал, что он сам сумеет это сделать. Во время обряда коронации цесаревич находился вместе с членами императорской фамилии, нисколько не выделяясь из них, и, — как сообщает Давыдов, — по окончании коронации, при выходе из Успенского собора сказал Ф. П. Опочинину: «Теперь я отпет!» Когда шел государь в императорском облачении в Архангельский и Благовещенский соборы, то цесаревич находился по правую руку, «ласково приветствуя, — по словам „Московских ведомостей“, — народ, который не спускал с него глаз».

Во время своего пребывания в Москве цесаревич был сумрачен, сильно скучал и был недоволен тем, что день коронации отлагали несколько раз по случаю нездоровья вдовствующей императрицы. Заметили также, что, являясь на балы и общественные собрания, он постоянно уезжал ранее императора. 24 августа в ночь он выехал из Москвы в любимую им Варшаву. По поводу коронации он переписывался с Лагарпом, которому он писал, что счастлив, заслужив одобрение Лагарпа за свое поведение во время коронации, прибавляя, что он, со своей стороны, не придавал этому обстоятельству особой важности, так как «все было просто, естественно».

ГЛАВА XX править

Управление великим князем Константином Павловичем царством Польским. — Отношение великого князя к императору Николаю Павловичу. — Недовольство великого князя. — Намерение удалиться от дел

В предыдущих главах нам приходилось говорить гораздо более о занятиях цесаревича Константина по военной части, нежели об его управлении в царстве Польском, причем официальное его там положение как бы исключалось пребыванием наместника, князя Зайончека, как непосредственного представителя особы государя. Со смерти Зайончека, последовавшей в 1826 году, цесаревич безусловно распоряжался и всеми отраслями управления в царстве Польском, так как нового наместника назначено не было, а при нем состояла канцелярия по гражданской части. Главным своим призванием он, как мы уже заметили, считал взаимное примирение обеих национальностей — русской и польской и надеялся, достигнув этого, оставить по себе благодарную память в потомстве. Между тем, несмотря на многие хорошие качества, цесаревич не был призван, по самому своему характеру и привычкам, к роли примирителя, тем более что вся его деятельность и все его заботы постоянно и даже исключительно сосредоточивались на одном только предмете — на польской армии.

Г. Максимович в брошюре под заглавием «Воспоминания о польском восстании 1830 года» рассказывает, что всякое распоряжение было на глазах у цесаревича и не ускользало от его личного контроля. Он входил во все подробности службы и солдатского быта. Цесаревич всегда прочитывал даже дневные рапорты и делал на них карандашом пометки, имевшие последствием какое-нибудь практическое улучшение в быте войск. При постоянных занятиях по военной части он не имел возможности, даже если бы и желал, посвящать достаточно времени на дела гражданского управления. О том же, что занятия эти были хотя и не всегда важны, но тем не менее продолжительны, можно заключить из того, что, например, подписывание и проверка паспортов нижним чинам, увольняемым от службы, брала в начале каждого года у цесаревича — как это видно из одного его письма к Ф. П. Опочинину — иногда 34 дня сряду, а между тем он не хотел никому передавать эту утомительную чисто канцелярскую работу. Ему приходилось также употреблять много времени и на просмотр поступавших к нему лично просьб, а их оказывалось у него немало по самым разновидным предметам. Таких просьб было подано ему в 1827 году 1148, а в следующем, 1828 году 1318.

Заметим прежде всего, что в то время, когда великий князь смотрел на безусловную покорность военных как на первое условие их службы, он проводил несколько иные взгляды на отношения вне военно-служебных сфер. Еще будучи женихом, он в разговоре с матерью своей невесты высказывал с необыкновенным воодушевлением презрение к тем людям, которые гоняются за милостями высоких особ, и выражал опасение, чтобы старший брат его не подпал под их влияние. Он обнаруживал свое неудовольствие при виде оказываемых ему личных услуг и однажды во время ужина у герцогини Саксен-Кобургской, когда дежурный паж захотел служить ему, цесаревич сказал пажу по-французски: «Прошу, сударь, вас не беспокоиться; мне неприятно думать, что дворянин, который мне будет после товарищем, стоит у меня за стулом».

Такое понятие о различии взаимных отношений по службе и вне ее сохранил цесаревич во всю свою жизнь: ни гражданские чиновники, ни обыватели царства Польского вообще не имели никакого повода жаловаться на его строгое или надменное с ними обращение, тогда как вся его суровость была направлена на войско. Поэтому если войско было раздражено им, то вообще население царства, хотя и недовольное господствующими порядками, не питало лично к великому князю неприязни и скорее сочувственно, нежели враждебно, относилось к нему.

Для общей характеристики политических взглядов цесаревича мы приведем некоторые высказанные им самим мнения и понятия.

В одном из писем своих к Лагарпу он говорил: «Я делаю себе столько же чести и славы, действуя вопреки моему мнению, как если бы я действовал согласно с оным. Недовольные иногда не найдут поддержки и сборного пункта около меня. Напротив, я буду стараться обратить их к слепому повиновению своему государю». В другом письме, писанном к Лагарпу же, но несколько позднее, он по поводу греков сообщал такое, со своей стороны, мнение: «Сожалея об участи греков, я не нахожу их дело справедливым и не могу допустить в моих принципах эманципацию народа посредством возмущения у соседа или ближнего и поддерживать ее, не вызывая подобных событий у себя, где, конечно, их даже не потерпели бы и где употребили бы самые энергические средства, чтобы подавить их. С которых пор великие поборники греческого дела и либералы — как их ныне называют — сделались такими христианами, что с такою ревностью защищают дело св. креста? Начните прежде у себя и эманципируйте прежде своих, чем поддерживать эманципацию других».

Цесаревич был уверен, что «действия среди поляков не предпринимаются» и что если они хотят присоединения к царству прежних областей королевства Польского, то это потому, что о"ни видят уже подобный пример. По поводу этого Константин Павлович писал Опочинину для доклада государю следующее: «Все они (поляки) одних мыслей, и сколько мне случалось слышать, желание их есть общее соединение отошедших провинций; но чтобы предпринимать какие для сего произвольные действия, они от сего весьма далеки и никак не одобряют таковых намерений, а, напротив, весьма оные с прискорбием хулят, ибо сие могло быть мыслию только какого-нибудь князя Яблонского и ему подобных; но поводы, данные им, и наиболее пример утверждают их в их желании; они видели, что когда новая Финляндия была присоединена к России и сделано было, подобно царству Польскому, великое княжество Финляндское, то не новую Финляндию присоединили к старой, а старую к новой, следовательно, и они питают такую же надежду. Я совсем далек выводить насчет сего какое-либо мое собственное заключение, но только, когда таковой пример мне выставляют на вид, прошу разрешить меня, что мне на оное отвечать?»

Оправдывая со своей точки зрения мечтания поляков, Константин Павлович, в частности, выказывал большое нерасположение к римско-католическому духовенству, но, собственно, за то только, что оно, как он полагал, хотело составить в Польше, по выражению его, «Status in statu». Когда ввиду дряхлости митрополита римско-католических церквей в России Сестрен-цевича государь просил великого князя Константина Павловича указать преемника митрополиту, то цесаревич сообщил, что кроме луцкого епископа, 70-летнего старца Цецишевского, человека почтеннейшего и отлично уважаемого не только своим духовенством и католиками, но и русскими, — он не знает никого даже в Варшаве из католических духовных, кроме военных священников, и что всегда старался держать себя подальше от католического духовенства и не имеет с ним никакого сношения.

Особенное сочувствие цесаревич питал к польской армии, полагаясь преимущественно на верность и преданность ее главных представителей. В 1826 году он отзывался об них перед императором Николаем Павловичем в следующих словах: «Я ручаюсь за польских начальников; они умеют чувствовать милость государя. Дай Бог только, чтоб другие умели это чувствовать, как они!» Другой раз он выразился так: «Совершенно уверен во всех войсках и начальниках частей, под командою моею стоящих; им нечем другим заниматься, как только службою».

Относительно прав печати Константин Павлович высказывал следующее мнение: «Печатайте, что угодно, но скажите тому, про кого вы напечатаете, источники, откуда вы почерпнули, дабы он мог найти удовлетворение, если оскорблен или обижен. Всякий безымянный автор подл, ибо он скрывается за тайною, чтобы делать зло и вредить, а затронутые им принуждены прибегать к личному и непозволенному мщению и поставлены в необходимость личной защиты». Само собою разумеется, что такой взгляд относится к личным оскорблениям в печати, но не к той свободе, при которой он получает влияние на политические вопросы. Нам не пришлось встретить мнения цесаревича собственно по этому предмету, но надобно полагать, что он, любя покорность без рассуждений и привыкнув сам к пассивному повиновению, невыносливо бы смотрел на вмешательство печати в дела политического свойства. Вообще же он отличал слова от поступков и по поводу обвинения подполковника Лунина, вызывавшего его некогда на дуэль, писал в Петербург: «Статься могло, что он (Лунин), находясь в неудовольствии противу правительства, мог что-либо насчет оного говорить, как сие случается не с ним одним — даже его императорское величество изволил припомнить, что мы иногда сами между собою, сгоряча, не одумавшись, бывали в подобных случаях не всегда в речах умеренными, — но это еще не означает какого-либо вредного намерения».

Константин Павлович был отъявленным врагом всяких безымянных доносов и писем, говоря, что если верить им, то пойдут большие неприятности и несправедливости, «ибо самая ракалья может очернить и сделать вред невинным или честным людям».

Несмотря на свои принципы, во многих и даже в большинстве случаев не слишком подходившие к либеральным воззрениям, Константин Павлович, следуя духу времени, принадлежал к масонам, но, как он сам писал Лагарпу, сделал это с разрешения императора Александра Павловича, и прибавлял, что впоследствии, когда вышло запрещение принадлежать к каким-либо тайным обществам, он тотчас оставил масонство.

После всего, что мы сказали вообще о политических взглядах великого князя, любопытно будет посмотреть на применение им этих общих взглядов к положению Польши.

Прежде всего он в этом отношении делал различие между мечтами поляков и попытками осуществить эти мечты. «Полякам, — писал он Опочинину, — желать все, что содействует их восстановлению, можно и сие желание их признать должно ответственным; но действовать им в каком бы то виде ни было непозволительно, ибо такое действие есть преступление».

Между тем положение цесаревича как неофициального правителя царства Польского, «облеченного властью вполне диктаторскою и неограниченною», по собственным словам его в письме к Ф. П. Опочинину от 7(19) февраля 1826 года, «становилось весьма щекотливым и трудным». В этом письме по поводу князя Антона Яблонского, замешанного во вредных замыслах против правительства, цесаревич писал следующее: «Желая только повиноваться и применяясь к инструкциям, данным мне благодетелем моим насчет этой страны и возможного образа действий, мне казалось полезным назначить здесь, по примеру Петербурга, следственную комиссию, наблюдение и направление которой останется под моим надзором». Упоминая о том, что в состав этой комиссии вошли Новосильцев, Курута, Кривцов, Колзаков, Моренгейм — как русские, а Замойский, Соболевский, Гауке, двое Грабовских и Розенштраух — как поляки, и заметив, что это люди различных цветов и убеждений, прибавлял, что «следствию должна быть дана наибольшая гласность» и что «все подпольные следствия противны направлению и духу времени; а так как мы, — заключил цесаревич, — подчиняемся здесь конституционному порядку вещей, то все остается в смысле установленного правления и более входит в строй». Составление предположений комиссии было разрешено государем.

В таком поддержании законности Константин Павлович не был, однако, устойчив. В 1830 году он требовал безусловно строгих мер против «интриганов», действующих в Петербурге, причисляя их к тем людям, которые стремятся к тому, чтобы соединить Литву с царством Польским. Император Николай Павлович не удовольствовался таким голословным обвинением, «желая иметь что-либо положительное, которое доказывало бы подобный замысел, и кто именно те лица, дабы учинить наказание достойное и с тем вместе справедливое и согласное с законом». Сообщая об этом цесаревичу, Опочинин 4 февраля 1830 года писал ему: "Я бы на вашем месте поступал более, нежели когда-нибудь, осторожно, дабы самым видом показывать истину, отчуждая всякого рода предположения. Сим способом отымите у людей неблагонамеренных все средства к козням, ибо законное ведение и суждение дел докажет истину и лишит средств людей тех распространять, что вы поступаете «арбитрарно». Опочинин старался пояснить Константину Павловичу, что если он предполагает, что интриганы имеют в Петербурге такое сильное влияние, то вместе с тем надобно предположить, что правительство допускает это по своей слабости. «Сие, — писал Опочинин, — неминуемо должно огорчить государя, который — как и вы — уверен, что труды его неусыпны и что меры, им принимаемые, суть самые деятельные. Из сего следует неминуемо, что таковые предположения, когда они не основаны на ясных доказательствах, пользы не приносят и умножают искру между вами неудовольствий к совершенному торжеству людей неблагонамеренных».

В «Записках» своих («Русский Архив», 1875 г.) графиня А. Д. Блудова заметила: «Положение великого князя и отношения к нему государя были такие особенные, такие ненормальные, что уступка желаниям старшего брата была необходима». Одна из таких уступок была особенно важна: император Николай Павлович желает, чтобы польская армия приняла участие в турецкой войне. Без сомнения, такое участие произвело бы на поляков самое благоприятное впечатление, польстив их национальному чувству, напомнив времена Собеского, и сблизило бы их с русскими в сражениях под одними знаменами. Кроме того, поход польской армии в Турцию отвлек бы польскую молодежь от их тайных обществ, среди которых составлялись планы будущего восстания. Но Константин Павлович, желая сохранить в целости польскую армию, находил, что война портит войско, и, ввиду его противоречия этому предположению, государь вынужден был уступить его желанию.

Другим поводом к разномыслию между братьями было следующее обстоятельство: император Николай Павлович, уезжая из Москвы в марте 1830 года, оставил там для рассмотрения со стороны некоторых лиц проект государственных преобразований, цель которых, как писал А. С. Пушкин к князю Петру Андреевичу Вяземскому, клонилась к тому, чтобы оградить дворян от произвола чиновников и предоставить новые права мещанам и крестьянам. Этот проект, однако, не состоялся вследствие несогласия со стороны Константина Павловича, которому государь из братской любви и из уважения к старшинству посылал на предварительный просмотр все важнейшие государственные бумаги. Здесь кстати будет заметить, что, кроме того, еще при Александре Павловиче было заведено, чтобы все русские посольства и миссии, находящиеся при иностранных дворах, посылали в Варшаву для сведения к Константину Павловичу копии со всех их депеш. По отъезде великого князя из Варшавы поляки завладели этою перепискою, которая и была издана в Лондоне под заглавием «Portfolio».

Отрекшийся от престола цесаревич стал в отношении своего младшего брата в положение верноподданного и, соответственно этому, выражал государю чувства полной покорности и беспредельной преданности. Он изъявлял почтительную благодарность императору за дозволение употреблять присланную ему на память печать покойного государя; почтительно благодарил за присылку доставшихся ему при разделе восьми лошадей из числа принадлежавших императору Александру Павловичу и за те объяснения, которые относительно его хотел внести император Николай Павлович в свой манифест на случай своей кончины. В письмах своих к Ф. П. Опочинину цесаревич просил повергнуть его к стопам государя, что со стороны этого последнего вызвало наконец следующие слова, обращенные к Опочинину: «Сделай одолжение — упроси брата, чтобы он не повергал себя к моим стопам».

Между тем великий князь начал подозревать, что находятся люди, которые хотели расстроить доброе согласие между обоими братьями. В Петербурге стали насчет его ходить разные слухи, и от 29 января 1826 года Опочинин писал об этом, на что цесаревич отвечал: «Все, что вы сообщили мне о неясных слухах, распространяемых на мой счет в Петербурге, мало меня беспокоит: поведение мое слишком безукоризненно, чтобы кто-нибудь мог его запятнать», — и просил Опочинина письмо это показать государю. К слухам этим, враждебным цесаревичу, прибавилось еще какое-то письмо тайного советника Арсеньева, которого, как писал цесаревич Опочинину, он не знал. Видно, однако, что в этом письме говорилось о том, что будто бы покойный император с цесаревичем «яко бы были в общем заговоре». «На сие, — писал Константин Павлович, — надобно обратить внимание: не с умыслом ли пущено сие письмо; ибо что касается до государя императора, так как он скончался, то и дело кончено, а я как жив, то не хотят ли подать некоторое сомнение его величеству в искренности моей, дабы вселить подозрение; но я совершенно уверен, что никому в сем не удастся». Свою подозрительность в этом отношении он выразил и в другом письме к Опочинину, замечая, что Опочинин с некоторого времени сделался чрезвычайно осмотрителен в своей с ним переписке, и доискивался тому причины. На письмо это Опочинин самым положительным образом отвечал, что прежнее расположение государя к цесаревичу не изменилось нисколько.

Из дальнейшей переписки Константина Павловича с Опочининым открывается, что причиною его неудовольствий были не личные отношения к нему государя, но те новые порядки, которые тогда стали заводиться в Петербурге. По поводу этого он 13(25) декабря 1829 года писал: «Мудрено быть деятельным и тянуться с молодыми, коих правила и разумения о вещах противны старым правилам и старым привычкам, а может быть, и грубой закоснелости и грубым предубеждениям, вкоренившимся в продолжение полустолетия». В другом письме, от 9(21) января 1830 года, он выражался так: «Пускай новые будут делать новое так, как мы делали старое. Нам, старикам, не догнать в ловкости новых». После того в одном из следующих писем он писал: «Не привыкать мне в мои годы и после 30-летней службы к новым порядкам, быть может, и великолепным, но для меня непонятным». В этих письмах слышится брюзгливое ворчание стареющего человека, привыкшего к стародавним порядкам и находившего, как это всегда водится, старое житье-бытье лучше нового…

Помимо, однако, этого были еще особые случаи, раздражавшие цесаревича. Так, он выражал негодование на то, что в Петербурге обнаруживается какое-то покровительство лицам, которым удалось заручиться покровительством генерала Бенкендорфа и князя Ливена. Лица эти были те, которых цесаревич в административном порядке удалил из мест их жительства со времени своего управления западными губерниями. Они, как полагал цесаревич, выдавали себя в Петербурге жертвами произвола и там находили себе покровителя в лице князя Любецкого, «человека, — по отзыву цесаревича, — тщеславного, способного на всякие подлости и унижения, чтобы достигнуть своих целей и личных выгод». В таком положении дел он видел «интригу и заговор» и находил, что «трудно будет подобрать однажды распущенные возжи». «К тому же, — добавлял цесаревич, — я слишком хорошо вижу, что более уж не пользуюсь прежним доверием государя; недоумеваю, чем мог его лишиться: совесть моя чиста перед Богом и людьми». Подозрительность его в это время доходила до того, что он видел «все придирки и ловушки, чтобы вывести его из терпения и, если можно, выжить его». К этому он прибавлял, что скоро будет восемь месяцев, как он не получал, в противность прежнего порядка, ни одной бумаги.

13(25) февраля 1830 года цесаревич благодарил Опочинина за эти советы, «которые он, — по словам его, — умел ценить в полной силе». «В ответ я ничего не имеют сказать, — писал Константин Павлович, — как только то, что молчать и повиноваться не стать мне учиться в 51-й год от роду, приобыкнув к оному с самых юных годов жизни моей. Я даю слово, что впредь ни словесно, ни письменно жаловаться не буду ни о чем. Оправдываться мне несовместно, и пусть молчание мое послужит удостоверением, что я не подыскивался ни к кому, но излагал правду, как разумел. Впредь мне наука».

Недовольный своим положением, цесаревич напустил на себя такую старость, какая пока к нему еще не приближалась, хотя с годами он действительно становился уже не тем молодцом, каким был прежде. В былое время он целый день не выходил из мундира, а теперь просиживал по целым часам в спальне, в халате и в туфлях, и, страдая ногами, он, когда-то лихой наездник, теперь с трудом садился на коня.

Подхватив ходившую тогда между военными своеобразную поговорку князя П. И. Багратиона, составленную им на склад грузинской речи и примененную к самому себе: «молода была — янычар была; стара стала — г… стала», он беспрестанно и на словах, и в письмах к Ф. П. Опочинину повторял ее. Ссылка на старость была у него с 1826 года постоянною темою. В феврале этого года он писал Опочинину: «Стар уже стал и дряхл, кости болят; пора меня в какую-нибудь Цуруканскую крепость в плац-майоры, а если будет особая милость, то в коменданты». Цесаревич теперь беспрестанно твердил, что он ни на что не годен, что ему «пора убраться подобру-поздорову», и однажды, коснувшись выхода в отставку рижского генерал-губернатора маркиза Пауллучи, писал Опочинину: «Он показал мне пример, что надобно делать, и предупредил меня тогда, когда мне бы следовало показать ему оный»[17]. Константин Павлович сбирался уехать за границу и жить там частным человеком. Мысль удалиться из Варшавы он высказывал постоянно и — как сообщает Д. В. Давыдов, — хотел просить у государя место военного губернатора в Твери, в память долголетнего пребывания в этом городе великой княгини Екатерины Павловны. Когда же он узнал о найденном в бумагах польского генерала Князевича проекте: соединить Польшу в прежнем составе под властью саксонской династии; Пруссии взамен отошедшей от нее при этом территории дать Саксонию, а чтоб вознаградить Россию — сделать Константина Павловича восточным императором, — когда он узнал об этом, то сказал: «Пускай меня не считают и оставят в покое, мое место — разве в хлебопашцы».

ГЛАВА XXI править

Настроение умов в царстве Польском в 1830 году. — Приближение бури. — Беззаботность великого князя Константина Павловича

Ко времени воцарения императора Николая Павловича поляки были уже достаточно подготовлены к восстанию. Недаром наместник царства князь Зайончек писал императору Александру Павловичу, что партия Чарторижского похожа на заговор, хотя она и не заслуживает этого названия, и что махинации ее могут разразиться не в царствование его величества, но при его преемниках. Кроме партии Адама Чарторижского и деятельности тайных обществ, предполагавшемуся в Польше восстанию содействовали и другие еще обстоятельства. Заговор декабристов подавал полякам надежду, что они найдут поддержку и в самой России среди проявившихся там революционных элементов. Затем война России с Турциею, отвлекшая значительные наши силы за Балканы, внушала им надежду на более верный успех вооруженного восстания. Но особенно вскружила им голову революция, происшедшая в июле месяце 1830 года в Париже и отозвавшаяся в Бельгии, поднявшей оружие против господства голландцев. Все ожидали общей европейской войны, при которой легко мог быть поднят вопрос и о Польше. Влияние всех этих событий на поляков ускользнуло, однако, на первый раз от внимания цесаревича, и он полагал, что в царстве Польском не может произойти ничего подобного народному восстанию. 29 августа (10 сентября) 1830 года он писал Опочинину: "Слава Богу, у нас все смирно и, скажу, надежно к воздержанию порядка. Речи нет ни о чем — по всем сведениям, и все старое по-старому и вновь ничего. В войске дух хорош и генерально насмехающийся над легкомыслием и ветреностью французов со товарищами. В следующем за тем письме он, сообщая Опочинину, что «весьма неприятные продолжаются происшествия не только в Нидерландии, но и в Германии», добавлял: «У нас же, благодаря Богу, все хорошо и покойно». То же самое, и притом буквально, повторял и в последующих своих письмах от 9(21) сентября и 21 сентября (3 октября) присовокупляя в последнем письме, что рекрутский набор произведен в царстве замечательно быстро и все рекруты поспешили на службу с полною готовностью. Ввиду этого цесаревич «был рад проявившемуся хорошему, разумному и рассудительному настроению в крае».

Меряя это настроение предпочтительно по ходу дела в военном ведомстве и видя себя окруженным отлично дисциплинированным польским войском. Константин Павлович был совершенно далек от мысли, что верность этого войска давно уже подточена в корне, и никак не предполагал, что польские рекруты являлись к набору «с полною готовностью» не для того, чтобы служить под его начальством, но для того, чтобы при первом же удобном случае освободиться от него.

Не предчувствуя собиравшейся грозы, цесаревич продолжал писать Опочинину в самом успокоительном тоне. Так, 28 сентября (10 октября) он сообщал ему: «У нас все тихо и покойно». То же повторял он в письмах своих от 5(17) и 19(31) октября, прибавляя, впрочем, в последующих из них слабую догадку о влиянии на поляков западно-революционных движений; «идет лишь болтовня, последствия нынешнего общего морального настроения», — писал он и надеялся, что «по милосердию Божию в Польше избегнут всего дурного». Вообще цесаревич весьма легко и даже шутливо относился к тому сильному впечатлению, какое производили на поляков «тревожные» бельгийские события. В числе придворных чиновников цесаревича состоял гоф-фурьер Беляев, служивший постоянно мишенью его острот и насмешек и исправлявший при нем, кроме гоф-фурьерской должности, еще и должность шута. В этом Беляеве — человеке чрезвычайно тупом и бестолковом — цесаревич олицетворял, со своей точки зрения, карикатуру тогдашних либеральных доктрин. Он пускался с Беляевым в рассуждения о «пагубном» настроении умов в Европе и к глупостям, высказываемым по этой части гоф-фурьером, примешивал свои собственные остроты и насмешки, направленные против стремлений к политической свободе, забавляясь тем, что «принципиумы Беляева распространяются во всей Европе».

В то время, когда великий князь подшучивал над своим простоватым гоф-фурьером, настроение умов в Польше, неприязненное России, делалось все заметнее, и оно наконец становилось ясно и для Константина Павловича. Так, надобно полагать, судя по двум его письмам к Опочинину, в которых он уже не пишет, что «у нас все тихо и спокойно», но и не сообщает, впрочем, ничего зловещего. В письме же от 10 ноября нового стиля 1830 года он снова повторяет, что все тихо и по-старому, но в приписке к этому письму находятся следующие строки: «Вы узнаете, быть может, от государя или от брата Михаила об открытии, которое мы здесь сделали и в котором десница Божья очевидна». Речь здесь, конечно, шла о том покушении, которое предпринималось было на жизнь цесаревича. Заговорщики намеревались убить его на разводе, но он на этот раз не явился на Саксонскую площадь и план злоумышленников расстроился. По поводу этого случая — как писал Константин Павлович Опочинину — «приняты меры к открытию нити заговора».

Сын Ф. П. Опочинина Константин Федорович[18], в ту пору 22-летний юноша, служивший в конной гвардии и находившийся при цесаревиче в Варшаве, оставил «Записки» о времени, предшествовавшем так называвшемуся у поляков ноябрьскому восстанию (powstanie listopadowe). В октябре 1830 года он писал: «Постоянно уверяют, что восстание в Варшаве пока невозможно, однако, как кажется, спокойствие было нарушено в последнее время. Принимают меры предосторожности, но все делается сколь возможно скрытнее. Любовидзского призывали в Бельведер, чтобы был осмотрительнее. Каждый день какие-то странные, непонятные приказания. Появились возмутительные прокламации, писанные женским почерком; в арсенале развинчивались ружья; делались тревоги в полной походной амуниции; приказано было наблюдать за толпами, шумом и пожаром, и при каждом кабаке поставлен караул».

Приближение бури чувствовалось как-то бессознательно. По рассказам молодого Опочинина, тайная полиция в Варшаве обходилась ежегодно до 400 000 рублей, но она не открывала заговорщиков, а доносила только цесаревичу об офицерах, носивших шляпы не по форме или ходивших по улицам расстегнутыми. Полагали, что Рожницкий слухами о восстании только пугал великого князя и делал из мухи слона. Между тем Константин Павлович получал анонимные письма, предварявшие его об опасности, но он не верил этим письмам. 31 октября (11 ноября) задержано в Варшаве 6 заговорщиков, но великий князь был спокоен и продолжал разъезжать один по городу. 6(18) ноября запретил давать оперу «Фенелла», приводившую публику в неописанный восторг.

16(28) ноября 1830 года — значит, накануне самого восстания — цесаревич отправил к своему другу Ф. П. Опочинину последнее письмо из Варшавы. В письме этом не говорится ровно ничего о положении дел в Польше и оно касается только ответа на просьбу Опочинина об увольнении его сына в отпуск. Затем следующее письмо великого князя, от 8 января нового стиля 1831 года, Опочинину пришлось получить из Великой Бжостовицы, на пути отступления цесаревича из Варшавы к границам империи…

ГЛАВА XXII править

Коронование императора Николая Павловича в Варшаве. — Заседания польского сейма. — Недовольство великого князя Константина Павловича

Еще при следствии по делу о декабристах обнаружилось соединение польского патриотического союза, существовавшего в Варшаве, с заговорщиками русского «Южного общества», и так как участники союза принадлежали к военнослужащим, то Константин Павлович и предложил учредить над ними военный суд. Государь хотел, однако, сохранить в царстве Польском общий установленный законами порядок и поручил судить виновных варшавскому сенату как высшему государственному судилищу. Предметом обвинения было — оскорбление величества. Сенат, однако, оправдал подсудимых. Тогда дело об обвиняемых было передано в совет управления царством Польским, и в совете состоялось определение, гласившее, что, по несовершенству законов, сенат не мог произнести никакого другого, кроме оправдательного, приговора.

Главным руководителем втайне подготовляемого восстания был подпоручик польского гвардейского егерского полка Петр Высоцкий. Составленное им тайное общество соединялось с таким же обществом военной молодежи, причем самым деятельным пособником Высоцкого был учитель школы плавания Юзеф Заливский. К упомянутым тайным обществам примкнули составленные студентами варшавского университета тайные патриотические союзы, число которых было очень велико. Они то создавались, то упразднялись, то являлись вновь, принимая при этом новую организацию и новые более вычурные названия. Высоцкий не ограничился тем, что общество его состояло из военной молодежи и студентов, но он привлек в состав этого общества сперва горожан, а потом присоединил к нему представителей магнатской партии, в числе которых был на этот раз и князь Адам Чарторижский. Война с Турциею ободрила заговорщиков, а последовавшие затем революционные потрясения во Франции и в особенности в Бельгии оживили их пылкими надеждами. Они теперь со дня на день ожидали общей европейской войны. Высоцкий не дремал, его агенты действовали энергически не только среди польской армии, но и среди Литовского корпуса, а между тем Константин Павлович не подозревал еще ничего и, надеясь, что, при милости Божией, все обойдется тихо и спокойно, твердо рассчитывал на верность и преданность подчиненной ему армии. Впрочем, не один цесаревич, но и вообще все русские полагали невозможным, чтобы польские войска, даже в случае народного восстания в крае, изменили своему знамени.

Желая, с одной стороны, подкрепить свою верховную власть религиозным образом, а с другой стороны, показать полякам в царстве Польском, что они, находясь в династическом соединении с Россиею, пользуются политическою обособленностью, император Николай Павлович в марте 1829 года поехал в Варшаву, чтобы короноваться королем, или царем, польским[19]. Перед ним 1 мая приехал туда великий князь Михаил Павлович, а 4 мая, в день именин княгини Лович, после обедни Константин и Михаил Павловичи поехали навстречу государю, остановившемуся на ночлег в Яблони. Они возвратились в тот же день в Варшаву, а на другой день император и императрица имели торжественный выезд в столицу Польши; с ними находился и наследник престола. Государь со свитою, в числе которой состоял и цесаревич, ехал верхом среди войска, расставленного на всем пути от заставы двойною шпалерою. В 12½ часов государь въехал в Королевский замок, и когда все сопутствующие ему лица разъехались, он отправился с визитом к цесаревичу и его супруге в Брюлевский дворец. Обед был на этот день в замке; за обедом находились цесаревич, княгиня Лович и великий князь Михаил Павлович. Вечером государь заехал снова в Брюлевский дворец, а императрица посетила княгиню.

6, 7 и 8 мая были разводы на Саксонском плацу. Главнокомандующий польскою армией не без чувства самодовольства показывал ее государю. В оба последние дни княгиня Лович была нездорова. 9 мая был большой парад русскому и польскому войску. Парадом этим командовал цесаревич, и государь остался чрезвычайно доволен.

В этот же день в первом часу собрались перед Брюлевским дворцом, в сопровождении почетного конвоя от польского конноегерского полка, герольды, и отсюда они поехали сперва к Королевскому замку, а потом по всему городу и читали на площадях манифест о предстоящей коронации. 10 мая повторилось то же самое. Между тем император и императрица каждый день посещали княгиню, здоровье которой начало поправляться.

12 мая происходило коронование, и когда государь в порфире и короне шел из замка в кафедральный костел, за ним следовал цесаревич рядом с великим князем Михаилом Павловичем. Императрица шла после них под балдахином, а за нею княгиня Лович с наследником престола. За обедом между прочими тостами был провозглашен при пушечных выстрелах тост за польский народ. В этот день было роздано много наград, но замечательно, что их не было пожаловано никому из лиц, состоявших в свите цесаревича.

13 мая был бал во дворце. Государь, по случаю простуды, не присутствовал, а императрица вышла в большую залу в сопровождении цесаревича, его супруги, наследника и великого князя Михаила Павловича. Бал открыла государыня полонезом с Константином Павловичем. В следующие дни были обеды и балы и продолжались обычным порядком разводы. 23 мая государь уехал из Варшавы.

В следующем году император намеревался созвать польский сейм. Константин Павлович отклонял его от этого. Побудительные к тому для цесаревича причины не разъясняются прямо имеющимися у нас в руках источниками, но о них нетрудно догадаться по тому пренебрежению, с каким цесаревич относился к представительным учреждениям, существовавшим в Польше, и по той насмешливой угрозе, с какою он обыкновенно обращался к офицерам, обещая им «задать конституцию». Важных политических последствий от созвания сейма он, конечно, опасаться не мог, если он даже пред самым возмущением был уверен, что в Польше все будет тихо и спокойно. Цесаревич знал, впрочем, что на сейме готовится сильная оппозиция правительству, и, не желая слушать предстоящие прения, говорил, что просил бы у Бога глухоты на то время, пока будет продолжаться сейм, добавляя, что «не мешало бы сейму отрезать язык». Образовавшуюся оппозицию он приписывал главным образом влиянию женщин, вмешивающихся некстати в государственные дела.

Совершенно иначе относился к предстоящему сейму император Николай Павлович. Он не только не намеревался отложить сейм, но даже предоставил полную свободу прений. Министр внутренних дел граф Мостовский счел, однако, нужным довести до сведения государя о состоявшейся среди депутатов сильной оппозиции. В таком же смысле докладывал государю и уполномоченный императорский комиссар Новосильцев, намекнув при этом, что разными способами можно было бы если не совершенно уничтожить, то хотя значительно ослабить оппозицию. Император с сильным негодованием отверг это предложение и заметил, что он признает возможность существования только двух видов правления — самодержавие и республику. К этому он прибавил, что существует сильное отвращение к конституционному образу правления, потому именно, что при его существовании правительства прибегают к подкупу. В заключение государь заявил, что он желает остаться в стороне от подобных недостойных его средств. В речи, произнесенной при открытии сейма, император с большим тактом объяснил бездействие польской армии во время турецкой войны, происшедшее единственно по сопротивлению цесаревича. «Польская армия, — сказал император, — не участвовала в военных действиях, так как доверие мое к ней возложило на нее другую обязанность: она составляла передовое войско, которое охраняло безопасность государства».

Поводом к тому, что Константин Павлович не желал открытия сейма, могло главным образом послужить и следующее, довольно щекотливое для него, обстоятельство. Обсуждению предстоящего сейма в числе разных законопроектов подлежал, между прочим, закон о разводе супругов. Оппозиция рассчитывала на то, чтобы провести на сейме законодательный об этом проект в либеральном смысле, так как на практике разводы в Польше были в большом обычае. Между тем император Николай Павлович был противного мнения и не желал по вопросу о разводах допускать каких-либо облегчений против тех правил, какие на этот случай установлены каноническим правом римской церкви. В разговоре по этому вопросу, происходившем в присутствии министра духовных дел графа Соболевского, государь без малейшего намерения затронуть цесаревича, получившего развод с первой своей супругой, выражался, со свойственною ему прямотою, не слишком сочувственно о таком способе расторжения брака.

Я никак не могу, — сказал государь, — представить себе брака, при котором был бы возможен развод. — Он, однако, тотчас заметил, что затронул этим лично цесаревича, и поспешил прекратить начатый разговор самым дружеским объяснением. — Я думаю, — сказал он, обращаясь к Константину, — что и ты разделишь мое мнение, потому что ты теперь счастлив в супружестве, как и я. Спросим у наших жен: что они думают о разводе?

В заседаниях сейма вопрос о разводах был предметом самых горячих споров, и всем был известен различный взгляд на этот вопрос, с одной стороны, императора, а с другой — цесаревича, так что, по-видимому, оппозиция на сейме была поддержкою мнения Константина Павловича о необходимости как можно более облегчить супружеские разводы.

Государь был чрезвычайно доволен своим пребыванием в Варшаве, несмотря на тот неприязненный правительству оттенок, какой принял сейм, окончивший свои заседания обвинением министров. В речи, сказанной при закрытии сейма, государь выразил сожаление, что палата депутатов отвергла проект закона о разводах. Он постоянно был приветлив и весел, между тем как Константин Павлович был, наоборот, сердит и мрачен.

— Я чувствую, — сказал император Константину Павловичу, — что я государь Польши, и предвижу, что рано или поздно я привлеку к себе поляков благодеяниями.

Цесаревич не отвечал ничего на эти слова, и мрачное расположение его духа общественная молва объясняла тем, что он как будто ревновал поляков к государю, так как ему были неприятны те знаки преданности, которые поляки выражали теперь императору, довольные как его пребыванием в Варшаве, так и тем сдержанным положением, какое он принял в отношении сейма.

Недовольство цесаревича своим настоящим положением, как рассказывают, выразилось с его стороны довольно ясно. Возвращаясь однажды вместе с государем в Варшаву с бывшего за городом смотра войскам, великий князь спросил государя: «Знаете ли, государь, о чем я мечтаю? — и вслед за тем прибавил: — Я хочу уехать на постоянное житье во Франкфурт-на-Майне и жить там частным человеком. Такое мое желание разделяет и княгиня. Я хочу только отбыть на службе полные сорок лет». Такое желание, если не самая точность выражения, заслуживает полного вероятия: в последние годы своего правления в Польше цесаревич, как мы уже видели, тяготился своим постом и очень часто выражал желание «уйти на покой».

При этом приезде императора Николая Павловича в Варшаву цесаревич виделся с ним в последний раз в жизни.

ГЛАВА XXIII править

Польское восстание 1830 года. — События в Варшаве. — Нападение на дворец. — Убийство генерала Жандра. — Спасение великого князя Константина Павловича

28 ноября старого стиля 1830 года поздним вечером подъехал к дому прусского посольства в Петербурге измученный курьер. Он привез с собой вместо денег лоскуток бумаги, чуть-чуть запечатанный воском. На этом лоскутке неразборчивым почерком было написано:

«Варшава, 30 ноября нового стиля (18 ноября старого стиля), 2 часа утра. Общее восстание; заговорщики овладели городом. Его Императорское Высочество цесаревич жив и здоров; он в безопасности посреди русских войск». Эта депеша или записка была подписана: «Шмидт, прусский консул».

Так как в посольстве очень хорошо был известен почерк консула, то относительно подлинности этого известия не возникло никакого сомнения. Стали расспрашивать курьера, но он решительно ничего не мог сказать, так как поскакал в Петербург прямо из Познани, где вручена была ему эта записка генералом Дицем. Посланник отправился немедленно к министру иностранных дел графу К. В. Нессельроде и передал ему привезенную курьером записку.

В то время давно уже не было в Петербурге никаких известий из Варшавы, но обстоятельством этим никто не тревожился при дворе и вовсе не предвидели, чтобы в Польше могли произойти какие-нибудь важные беспорядки. Было, правда, известно господствующее там возбуждение умов, особенно среди молодежи, но на это не обращали особого внимания, полагая, что такое возбуждение — ничего более, как только отголосок июльской революции, происходившей в Париже и отразившейся в соседних государствах.

Граф Нессельроде чрезвычайно изумился такому неожиданному известию и даже заподозрил его подлинность. Однако он тотчас довел об этом до сведения государя, который, к крайнему удивлению вице-канцлера, не был особенно поражен этою новостью, как будто относительно ее он был уже предварен заранее. Действительно, сам император предвидел могущие возникнуть в Варшаве беспорядки, так как министр финансов царства Польского князь Любецкий постоянно в своих конфиденциальных донесениях сообщал ему откровенно о положении дел, предвещавшем мало хорошего в самом близком будущем.

Затем в ночь на 1 декабря старого стиля прибыл в Петербург к государю другой курьер, посланный из Берлина находившимся там в это время фельдмаршалом графом Дибичем. Но Дибич не сообщал о восстании в Варшаве прямых известий, а прислал только те польские и немецкие газеты, в которых говорилось о революции в Варшаве, присовокупив к этому и то, что он слышал от короля Фридриха-Вильгельма, который сам узнал об этом из полученной записки или коротенькой записочки, присланной через Познань, от прусского консула, находившегося в Варшаве. На другой день в конторы берлинских банкирских и торговых домов были доставлены газеты, в которых сообщалось о восстании в Варшаве и которые фельдмаршал немедленно отправил к императору Николаю с нарочным курьером. Только вечером 2 декабря государь получил официальные донесения о варшавских событиях. Он поспешил известить об этом иностранные дворы и тотчас же вызвал Дибича из Берлина и отправил одного из своих адъютантов к цесаревичу со словесными распоряжениями.

По Петербургу пошел смутный говор о том, что в Варшаве что-то неладно, но никто обстоятельно не знал, что именно там произошло, и только 3 декабря при выходе с развода, бывшего в Михайловском манеже, государь, сохраняя полное спокойствие, объявил собравшимся около него генералам и офицерам о прискорбных событиях, случившихся в Варшаве, и о той опасности, какой подвергался цесаревич[20].

Между тем до начала открытого восстания в Польше были там признаки приближающегося волнения. Так, при получении в Варшаве известия об июльской революции там произошло несколько уличных демонстраций: стали появляться возмутительные прокламации к польскому народу, мелькать национальные кокарды, раздаваться на улицах революционные песни, а на решетке Бельведерского дворца появилось объявление, что дворец этот будет скоро отдаваться внаймы. Вследствие этого было произведено множество арестов, но самые тщательные розыски не открыли никаких следов заговора и казалось, что эти промелькнувшие уличные беспорядки останутся без всяких последствий. Около того же времени стали ходить между поляками слухи, будто бы Россия вступила в переговоры с Австриек) и Пруссиею о восстановлении королевства Польского в границах 1772 года, с тем, однако, чтобы восстановленное королевство не было государством независимым, но состояло бы под протекторатом России. Проект этот приписывали великому князю Константину и рассказывали, что такое предположение согласовалось с видами императора Николая. Разумеется, все это была выдумка, первоначально пущенная в ход английскими газетами, но она имела, однако, сильное влияние на умы поляков, которые думали, что подобный проект непременно должен осуществляться и что государь уже заранее готовился к уступкам ввиду того, что поляки легко могут воспользоваться бурным временем. Собственно же вожаки революционного движения старались достигнуть не только этого, но и полной независимости Польши и притом в тех пределах, в которых она существовала до первого ее раздела. Первым шагом к восстановлению ее в таком виде должно было служить исполнение следующего плана: когда тайное общество почувствует себя достаточно сильным, чтобы действовать, то сорок решительных и вооруженных молодых людей явятся поодиночке в плащах на Саксонскую площадь, на которой цесаревич производил обыкновенно смотры и разводы. Там они смешаются с зрителями и останутся в толпе до тех пор, пока не приедет на площадь цесаревич. Когда же он покажется, то они нападут на него и на русских генералов, а собранные на площади войска, провозгласив независимость Польши, немедленно устремятся в казармы русских полков и обезоружат их. План этот думали привести в исполнение 20 октября нового стиля, но сделать этого не удалось, так как в этот день цесаревич, против обыкновения, не прибыл на площадь к разводу.

Еще более возбудило партию действия к принятию решительных мер повеление императора Николая о постановке русской армии на военное положение и о движении ее к западным границам государства. Принялись толковать, что польская армия выступит как авангард, так как поход в Бельгию решен и остается только ожидать приказа о выступлении. Поляки стали опасаться, что русская армия, расположенная в царстве, пресечет всякую возможность к восстанию, и, кроме того, между поляками пошел слух, что русская армия предназначается, собственно, не для того, чтобы смирить Бельгию, но для того, чтобы поддержать порядок в царстве Польском. Меру эту действительно, но несколько позднее предложил императору князь Любец-кий, сообщив его величеству о том, какое влияние и какую силу приобрели в Польше тайные общества, и указав на то, что в случае, если там возникнут волнения, то русскому правительству никак не следует полагаться на Литовский корпус, в котором почти все офицеры состоят членами тайных обществ.

Ввиду таких обстоятельств, угрожающих подавить злоумышленников, эти последние решились привести свои замыслы во исполнение 17(20) ноября. Предвестием близкого восстания были между тем продолжавшееся наклеивание на стенах казенных и общественных зданий и распространение повсюду возмутительных прокламаций; писанные женским почерком анонимные письма великому князю то в угрожающем, то в остерегающем смысле; все чаще и чаще появлялись национальные кокарды и раздавались революционные песни, а порою мятежные крики. Чернь сделалась на улицах дерзка и нахальна; поляки задевали русских солдат и заводили с ними драки. Подбивали народ и тем еще, что русская армия, вступив в пределы против царства, занесет холеру, почему и предлагали восстать всем поголовно, как одному человеку.

По Варшаве прошел слух, что восстание произойдет 16(28) ноября, и потому великим князем в этот день приняты были особые меры предосторожности, и, между прочим, польские караулы были всюду заменены русскими, и это обстоятельство заставило заговорщиков отложить исполнение их намерения до завтра. Но так как роковой срок миновал благополучно, то цесаревич считал говор о близком восстании одним из тех вздорных слухов, которые часто и совершенно напрасно тревожили как его самого, так и русские власти, охранявшие порядок и спокойствие в столице царства Польского. Вследствие этого принятые 16(28) числа меры на следующий день возобновлены не были. Тем не менее русские чуяли что-то недоброе: они старались не быть в разброде и имели при себе заряженные пистолеты. Со своей стороны, и цесаревич распорядился, чтобы ночью по городу ходили сильные патрули от русских полков; иногда он сам рано поутру отправлялся проверять эти караулы и внушал как офицерам, так и солдатам, чтобы они исполняли свои служебные обязанности как можно рачительнее. Вместе с тем на случай тревоги он назначил русским полкам сборные пункты поблизости Бельведера.

В то время как со стороны русских принимались такие меры, руководители восстания собрались на совещание и решились начать с того, чтобы умертвить цесаревича. На необходимости этого злодейства настаивал в особенности Лелевель, высказывая опасение, что если великий князь останется в живых, то весьма вероятно, что некоторые польские полки или начнут колебаться, или прямо станут на его сторону. В свою очередь, и Константин Павлович рассчитывал по-прежнему на верность и преданность польских войск.

Присутствовавший на упомянутом совещании один из главных заговорщиков, Заливский, предложил отложить восстание по той причине, о которой было уже сказано прежде, и 16(28) ноября рано утром послал в польские полки, расположенные в окрестностях Варшавы, своих соучастников известить офицеров, что восстание начнется 17(29) ноября вечером и что сигналом восстания послужит пожар пивоварни, находившейся в предместье Варшавы Сольцы. Общий план восстания заключался в том, чтобы: 1) убить великого князя, 2) взять арсенал и хранившееся там оружие раздать народу и 3) обезоружить русские войска и захватить в плен русских генералов, умертвив тех или иных, которые окажут сопротивление. Один из главных заговорщиков — Людвиг Набеляк принял присягу 32 студентов, назначенных напасть на Бельведерский дворец, чтобы покончить там с великим князем.

Утром 17(29) ноября, в понедельник, в Варшаве было заметно особенно сильное движение: заговорщики сновали то в ту, то в другую сторону, но после благополучно прошедшего дня полиция не обращала на это особенного внимания. В 6 часов вечера Высоцкий явился в школу подпрапорщиков, в которой находилось 200 учеников не моложе 20 лет, поступивших в школу из польской шляхты. Вооружив их, он повел их за собою с криками: «Niech zyje Polska!» Двое же из подпрапорщиков направились к Бельведеру, чтобы принять начальство над ожидавшими около этого дворца молодыми людьми, назначенными умертвить великого князя. Незаметно подкрались они к незапертой железной решетке Бельведерского дворца, в котором вовсе не было даже военного караула, а находились только два или три безоружных сторожа из инвалидов. Справиться с ними было нетрудно, и заговорщики без труда забрались в комнаты, занимаемые великим князем, и там они с криками «Niech zije Polska!» принялись бить стекла, зеркала, люстры и ломать мебель. Высоцкий между тем направился к казармам уланского его высочества полка и своим внезапным появлением произвел там сильный переполох.

В то время, когда заговорщики готовились напасть на цесаревича, он, чувствуя себя не совсем здоровым, лег спать у себя в кабинете и там заснул.

В эту пору своей жизни он отстал от своей прежней привычки — не снимать мундира в течение целого дня. Придя в кабинет, он надел, по обыкновению, белый холстинный халат, и, когда заговорщики забрались во дворец, он спал на софе послеобеденным «сладчайшим», как он выражался, сном. В приемной комнате, отдаленной от кабинета, ожидал его пробуждения вице-президент города и начальник варшавской полиции Любовидзский, явившийся во дворец с тем, чтобы доложить великому князю о готовившемся восстании. Заговорщики знали, что Любовидзский не был вовсе их доброжелателем, и, увидя его, кинулись на него; он побежал, а они с угрожающими криками стали преследовать его из комнаты в комнату. Любовидзский успел, однако, через коридор добежать до дверей кабинета, растворил их и громко крикнул по-польски: «Ваше высочество, спасайтесь! Вас хотят убить!» Заговорщики нагнали Любовидзского в конце коридора и нанесли ему двенадцать штыковых ран.

Вскочив с софы, великий князь бросился впросонках к двери, к тому направлению, откуда слышались шум и крики, но вбежавший в это время в кабинет камердинер его — по рассказам одних, Фризе, а по рассказам других, Коханский — оттолкнул цесаревича от двери и запер ее на две задвижки. Константин Павлович был в нескольких шагах от своих убийц, которые ломились в дверь и усиливались выбить ее бешеными ударами ружейных прикладов. Дверь, однако, твердо выдерживала и натиск, и удары: она была сделана из дубового дерева и обита железом.

Озадаченный внезапно тревогою, великий князь прежде всего подумал о жене, беспрестанно повторяя: «Надобно спасать княгиню!» Камердинер успокаивал его, говоря, что княгиня находится в безопасности, а он, сообразив, что присутствие его около нее не только не предохранит от беды, но, напротив, усилит опасность, решился выбраться из дворца, в котором уже распоряжались мятежные пришельцы. Великий князь, — как рассказывает Лакруа, — остался в халате как был и, только схватив пистолеты и сабли, кинулся в потаенный ход, который один только он умел отпереть и запереть.

Между тем заговорщики шарили во всех углах дворца, отыскивая исчезнувшего великого князя. Один из них закричал, что цесаревич, вероятно, убежал к княгине Лович и скрывается у нее, но они не решались вторгнуться в покои княгини, которая, узнав об опасности, постигшей ее мужа, рвалась к нему на помощь. Когда же окружившие ее женщины не допустили ее до этого, она, в изнеможении упав на пол, бессвязно молилась о спасении любимого ею человека. Обыскав понапрасну весь дворец, заговорщики кинулись в сад и там продолжали некоторое время свои поиски без всякого успеха.

При выходе из дворца они встретили во дворе состоявшего при великом князе генерала Жандра, который спешил в Бельведер, чтобы вывести оттуда цесаревича к русским войскам. По словам одних, заговорщики приняли Жандра в темноте за великого князя и, не пускаясь с ним в разговор, один из них, Кучневский, проколол его штыком насквозь. По словам других, Жандр назвал себя и они потребовали, чтобы он выдал им великого князя, но прежде чем Жандр успел произнести хоть одно слово в ответ на это требование, ему был нанесен смертельный удар. Убедившись, что поиски за великим князем будут напрасны, заговорщики явились к Высоцкому и объявили ему, что цесаревич ускользнул из их рук.

О спасении великого князя имеются у нас в виду два главных, не совсем сходящихся между собою с первого взгляда, рассказа. Поль Лакруа (Bibliophile Jacob), в истории жизни и царствования императора Николая, передает, что цесаревич через потаенный ход спустился в подземелье с своим камердинером Коханским и, блуждая в потемках по подземным ходам, выбрался наконец на Сольцы, к казармам уланского полка, но увидел, что казармы пусты, и, опасаясь попасть в руки мятежников, стал пробираться через поле, местность совершенно пустынную, прислушиваясь к доходившему до него из Варшавы шуму, покрываемому порою ружейными выстрелами и ревом набата. Вдруг он увидел человека, который внимательно следил за ним и, как казалось, делал это не с добрыми намерениями. Великий князь смело подошел к нему и окликнул его громким, повелительным голосом.

— Неужели это вы, ваше высочество? — с изумлением спросил незнакомец, в котором цесаревич тотчас узнал консула Шмидта.

Затем у Лакруа приводится подробный разговор двух этих столь неожиданно встретившихся лиц. Во время разговора консул подвел великого князя к дому какого-то немца, которому и отрекомендовал его высочество как русского вельможу, захваченного врасплох напавшими на него мятежниками и едва ускользнувшего от их ярости. Из этого дома и в присутствии великого князя Шмидт отправил те две депеши, из которых одна была доставлена через Познань в Берлин, а другая тем же путем пошла в Петербург. Цесаревич же, не зная ничего, что делается в Варшаве, не пожелал сообщить от себя императору каких-либо известий. Побежавший в Бельведер камердинер великого князя возвратился оттуда с частью придворной прислуги, со многими адъютантами и привел достаточный конвой для прикрытия особы цесаревича. Как только Константин Павлович вернулся во дворец, он поспешил к своей супруге, благодаря присутствию которой в Бельведере заговорщики удалились из дворца, не произведя вторичного на него нападения.

— Ваше высочество, — закричала княгиня, увидев своего мужа, — простите меня за то, что я полька!.. Слава Богу, что вы не погибли от рук моих соотечественников!

— Успокойся, дорогая моя Жанета! Не мучь себя, убийцы мои, вероятно, не были поляки, — проговорил растроганный цесаревич, обнимая княгиню.

Он одобрил вполне те распоряжения, какие в отсутствие его она сделала, повелев начальникам войск, обратившихся к ней за приказаниями, не нападать самим на заговорщиков, но только отражать их нападения и не заводить в городе общего боя, дабы опровергнуть злобную выдумку, будто не поляки напали на русских, но русские на поляков, желая грабить мирных жителей Варшавы.

В «Воспоминаниях» вице-адмирала П. А. Колзакова, служившего во время восстания адъютантом при великом князе, напечатанных в «Русской Старине» (том VII, изд. 1873 г.), находится заметка сына покойного адмирала Колзакова, Константина Павловича Колзакова, в которой говорится, что великий князь, «как известно, был спасен присутствием духа своего камердинера Фризе». Далее из этого рассказа видно, что когда партия повстанцев, назначенная для нападения на Бельведер, собралась в Лазенковской роще, у моста Собеского, где они должны были ожидать условленного сигнала: поджог пивоварни на Сольцах, то предводители шайки Набеляк и Гощанский разделили своих соучастников на два отряда. Первый, в большем составе, должен был под начальством Тшасковского идти на Бельведер, ворваться вовнутрь дворца и убить великого князя; а другой — стать с заднего фаса дворца, чтобы воспрепятствовать отступлению великого князя в случае неудачи покушения, произведенного против него во дворце. Условленный сигнал долго не показывался, но когда заговорщики услышали выстрелы со стороны казарм гвардейских улан, на которые должен был напасть Высоцкий с главным отрядом, то они решились сделать нападение на Бельведер. Они ворвались во дворец в то время, когда великий князь спал в своем кабинете после обеда, а в соседней с кабинетом комнате были генералы Жандр и вице-президент Любовидзский, ожидавшие пробуждения его высочества.

«Услышав крики и шум в такое время, когда все молчало во дворце, оба, и Любовидзский и Жандр, — пишет К. П. Колзаков, — побежали к стеклянной двери, ведущей на лестницу, и, увидев вооруженных подпрапорщиков, поспешили назад, дабы предупредить великого князя, но не успели они добежать до комнаты камердинера, как убийцы были уже на их пятках. Великий князь, услышав шум, проснулся, вскочил с дивана, растворил дверь в комнату камердинера и таким образом на одну секунду был лицом к лицу со своими убийцами. Любовидзский успел только сказать ему: „Zle, mosciexiaze — плохо, ваше высочество!“ — и, будучи пронзен штыком в бок, свалился как сноп. Камердинер, бросившись навстречу к великому князю, втиснул его снова в кабинет почти силою и захлопнул за собою дверь, заперев ее на задвижку; затем повлек его в чуланчик под крышу, где и помог наскоро ему одеться».

Мы полагаем, что рассказ господина Колзакова более достоверен, нежели рассказ, помещенный в книге Лакруа. Рассказ К. П. Колзакова основан на словах лиц, самых близких к великому князю, от которых не могло бы скрыться его странствование по подземельям и отправка конвоя для его прикрытия при переезде из дома какого-то немца в Бельведерский дворец. Кроме того, представляется не совсем вероятным, чтобы великий князь, как военный человек, привыкший к тревогам, не успел даже, удаляясь из дворца, накинуть на себя шинель. Странным представляется также и блуждание прусского консула в пустынном поле в вечерних потемках и, наконец, в самом рассказе, о котором теперь речь, встречается противоречие, которое более всего подрывает кредит рассказчика. Так, на странице 180 тома V Лакруа рассказывает, что великий князь, убегая из своего кабинета, не успел переодеться, но захватил с собою пистолеты и шпагу, а между тем далее на странице 187 говорится, что он при встрече со Шмидтом «позабыл, что у него нет оружия». Между тем невероятно, чтобы великий князь, окруженный опасностями, бросил по дороге и пистолеты и шпагу. Наконец, в рассказе господина Лакруа встречается еще некоторая несообразность. Шмидт нашел цесаревича в поле одного, без камердинера; Шмидт повел его к «группе домов, которые составляли что-то вроде колонии немецких ремесленников»; затем тут же оказывается камердинер, отправившийся в Бельведер за платьем великого князя и за конвоем. В том же рассказе Лакруа встречается еще одна несообразность. Он говорит, что консул написал отправленную им в Петербург записку при великом князе, в то время, когда они оба находились в доме немца-колониста. Записка эта помечена «два часа утра», а между тем, по крайней мере, за шесть часов до этого времени Константин Павлович был уже пред Бельведером, с окружавшими его войсками.

Таким образом, прогулка по подземельям, блуждание в поле и неожиданная встреча — ничего более, как произведение фантазии, появившееся первый раз в печати в 1833 году в «Записках» знатной польской дамы, о которых мы уже имели случай упоминать.

По всему этому приходится предполагать, что великий князь не убегал из Бельведера подземными ходами, но скрылся в чердачном чулане или башенке; там он оделся и вышел на площадку дворца по прибытии к Бельведеру войска. Точно так же представляется более вероятным рассказ К. П. Колзакова, что заговорщики, убившие генерала Жандра, приняли его за цесаревича и потому крикнули снизу своим товарищам: «Выходите, он убит!» Этою ошибкою всего вернее объясняется прекращение заговорщиками их поисков великого князя в Бельведерском дворце.

В письмах великого князя к Ф. П. Опочинину, находящихся в распоряжении «Русской Старины», не встречается рассказа о событии 17 ноября, по которому можно было бы проверить более или менее разноречивые известия о первых часах варшавского восстания, но в журнале К. Ф. Опочинина находится короткий рассказ об уходе великого князя из Бельведера, сходный во всем с рассказами К. П. Колзакова.

Когда вице-адмирал Колзаков, захваченный в Варшаве восстанием, добрался до великого князя и подъехал к нему, то Константин Павлович сказал ему: «Ступай, отыщи княгиню на ее половине, я тебе поручаю — вези ее куда хочешь, но чтобы она была в безопасности». Колзаков поспешил исполнить приказание цесаревича. Он нашел княгиню Лович в одной из зал дворца, окруженную несколькими дамами; она была бледна как мертвая, губы ее дрожали — вообще на лице ее выражались ужас и отчаяние. Когда Колзаков передал княгине волю цесаревича, она решительно объявила, что ни за что не решится расстаться с великим князем. Напрасно Колзаков убеждал княгиню ехать из дворца, она наотрез отказалась, и Колзаков доложил об этом великому князю. При этом он высказал предложение, чтобы и сам цесаревич не оставался в Бельведере, около которого войскам на стесненной вокруг местности невозможно было сосредоточиться. Ввиду этого Колзаков упрашивал цесаревича ехать на дачу тестя Колзакова, Миттона, Вержбу, против которой на обширном Мокотовом поле могли расположиться войска с таким удобством, что были бы в состоянии дать отпор мятежникам, если бы эти последние вздумали напасть на них. Предложение это было поддержано и другими генералами, так что великий князь, после некоторого колебания, согласился принять его.

ГЛАВА XXIV править

Сосредоточение русских войск на Бельведерской площади. — Отступление из Варшавы. — Польская депутация. — Объяснение великого князя с депутатами. — Распоряжения его

В то время, когда великий князь Константин Павлович в ночной мгле, усиливаемой дождем и туманною изморозью, стоял на дворцовой площади перед Бельведером во главе эскадрона кирасир, над Варшавою ярко пылало зарево двух пожаров и со стороны города доносился к Бельведеру глухой зловещий шум и слышалась ружейная перестрелка. Между тем к цесаревичу из Варшавы и ее окрестностей стали подходить и другие войска. Первым прискакал 4-й эскадрон уланского имени Его высочества полка. Казармы этого полка находились в зданиях лазенковского дворца, и, пока эскадрон несся к Бельведеру, в него было сделано мятежниками несколько выстрелов, ранивших легко двух рядовых. Следом за уланами подоспели к цесаревичу гродненские гусары и польские конные егери, приведенные польским генералом Курнатовским вместе с пехотными польскоегерскими ротами. Из брошюры господина М. Максимовича под заглавием «Воспоминания о польском восстании 1830 года» видно, что в момент восстания русская артиллерия, как пешая, так и конная, а также учебный сводный батальон были расположены в окрестностях Варшавы по квартирам: в Блони в 20 верстах, в Гуре в 50 и в Скерневицах в 60 и ничего не знали ни о революции в Варшаве, ни об опасном положении цесаревича, ни о гибельной участи, на которую они сами были обречены заговорщиками.

По приходе упомянутых войск положение великого князя, сравнительно с первыми минутами тревоги, значительно улучшилось, но ему лично грозила новая опасность. Когда он подъехал к польскоегерским ротам, увещевая на польском языке солдат не забывать долга воинской присяги, егерский подпоручик Волосчанский схватил у одного солдата ружье и прицелился в великого князя. Ружье, однако, осеклось три раза, и раздосадованный этою неудачею Волосчанский бросил его на землю и сам, выйдя из рядов егерей, никем не удержанный, скрылся среди темноты ночи в лазенковской роще. Кроме войск, прибывших к Бельведеру в более или менее полном составе, туда же через толпы мятежников пробирались к великому князю русские офицеры, застигнутые врасплох неожиданно вспыхнувшим восстанием.

Некто господин Ульянов, находившийся в Варшаве при самом начале восстания, рассказывает следующие подробности, подтверждающие, до какой степени — после принимавшихся за несколько дней предосторожностей — неожиданно захватило и самого цесаревича происшедшее (17) 29 ноября восстание. Желая знать, что происходит в городе, Константин Павлович послал туда для разведки фельдъегеря Рейзера, который возвратился с донесением, что в Варшаве начались на улицах беспорядки и что самый любимый цесаревичем 4-й егерский полк, так называвшиеся «чвартаки», — бывший в этот день в карауле — действует заодно с буйною толпою и раздает народу оружие. Цесаревич не поверил этому донесению и, сказав Рейзеру, что он, вероятно побоявшись подъехать поближе, не рассмотрел хорошенько, а потому и ошибся, приказал ему снова отправиться в Варшаву. Но Рейзер уже не вернулся оттуда, так как он был взят поляками в плен. Вскоре такая же участь постигла и одного из адъютантов великого князя, капитана Грессера. Он поехал по приказанию Константина Павловича в Варшаву и, возвратившись оттуда, донес, что в бунте участвует 4-й полк. При этом известии казалось, великий князь не верил своим ушам и, обратившись к другому своему адъютанту, полковнику Турно, спросил: «Ты слышал, что сказал Грессер?» Турно отвечал утвердительно, но великий князь как будто не хотел верить словам Грессера и приказал ему ехать к городскому арсеналу, чтобы разузнать с точностью, что происходит в Варшаве. При этой, второй, поездке Грессер был изранен и взят в плен. Такой же участи и при таких же обстоятельствах подвергся и другой адъютант великого князя, Гогель, а посланный цесаревичем в Варшаву для разведок полковник Засс был изрублен в куски.

В 10 часов вечера пронеслась молва, что поляки идут из города, чтобы напасть на войска великого князя. Все сели на коней, некоторые выстроились в боевой порядок, но вдруг ударили отступление: великий князь, последовав совету П. А. Колзакова, приказал собравшимся около Бельведера войскам начать отступление к Вержбе, а егерским ротам и конноегерскому полку, оставаясь в аллее, шедшей от дворца, прикрывать начавшееся отступление. Уланы пошли в авангарде, за ними в карете ехала княгиня Лович, великий князь со своею свитою сопровождал ее верхом, а за ним пошли кирасиры. Отступая от Варшавы, цесаревич громко сказал окружающим: «Прощай, Варшава! Брест протягивает к нам руки». Пройдя версту, великий князь со своим войском благополучно достиг мызы Вержба, где жил тогда известный всей Варшаве сыровар Шанель. В его домике великий князь нашел убежище от холода и ненасти, а в большом доме на мызе француза Мит-тона расположился штаб великого князя; в свою очередь, поляки заняли аванпосты, оставленные русскими и доходившие до церкви Св. Александра.

«Была темная ночь и накрапывал дождь, — рассказывает господин Колзаков, — когда подъехала к этому домику карета с княгиней и великий князь верхом со свитою. В домике все спали, и можно себе представить испуг и изумление сыровара, когда на стук в двери встал он, сонный и полуодетый, и, с ворчанием отпирая дверь, увидел перед собою великого князя с княгинею, а за ними генералов, входящих в его скромные покои». Великий князь и его супруга поместились в двух комнатах; затопили камин, поставили самовар, и при свете двух сильных свечей они отогрелись и пили чай.

Узнав об отступлении великого князя к Вержбе, русские семейства, успевавшие выбраться из Варшавы, подъезжали к ферме Шанеля под защиту войска. Карета ехала за каретой, все помещения фермы наполнились дамами и детьми, всюду раздавались говор, плач, оханье, крики и брань прислуги. Между тем войска стали бивуаками на Мокотовом поле, и отдельными от них отрядами великий князь приказал занять все выезды до Мокотовской заставы и Калишского шоссе.

Принятые цесаревичем предосторожности оказались на этот раз напрасными: поляки вовсе не думали нападать пока на его войско, да и подумать об этом им было некогда, так как в Варшаве царила полнейшая смута. Там по улицам двигалась пехота, конница и артиллерия, скакали всадники с криком: «Do broni!» — раздавались набатный звон колоколов, конский топот, стук экипажей, крики, песни, угрозы. Чернь грабила арсенал, в котором было 80 000 ружей, и разбивала кабаки; расходившиеся повстанцы отыскивали и убивали тех поляков, которые считались сторонниками русского правительства. Не участвовавшие в буйствах запирали воррта и ставни, все были в тревоге и в течение целой ночи никто не ложился спать. Русские деньги тотчас упали в цене. На другой день революции за сторублевую бумажку, — рассказывает К. Ф. Опочинин, — давали только 9 рублей; даже серебряный рубль и тот чрезвычайно понизился в курсе.

Наступило утро 18 ноября. После вчерашней слякоти мороз дошел до 10 градусов. Находившиеся с великим князем войска стояли на открытом поле без пищи, лошади оставались без корма; не было дров, чтобы развести костры.

Солдаты, находившиеся в отряде цесаревича, мучимые холодом и голодом, принялись мародерствовать. Они, по рассказу К. Ф. Опочинина, грабили окрестные деревни, разбирали крыши на домах и в какую-нибудь четверть часа растащили прекрасный загородный домик г-жи Вонсович, стоявший на Мокотном поле. Цесаревич прибегнул к мерам строгости: были схвачены два или три солдата на месте преступления, их судили полевым военным судом и приговорили к смертной казни, которую, однако, великий князь отменил.

Константин Павлович в это время тревожился особенно об участи двух гвардейских полков, Литовского и Волынского, которые в момент восстания находились в Варшаве и о которых затем в русском лагере не было ни слуха ни духа. Спустя некоторое время и эти полки пришли на Мокотово поле, но без своих полковых командиров, которые были взяты в плен в Варшаве. Поздний приход этих полков объяснился тем, что они для избежания столкновения с мятежниками в улицах Варшавы сделали обход около города. За ними пришли конная артиллерия из Скерневиц и пешая — из Гуры.

Когда около Константина Павловича сосредоточились военные силы, простиравшиеся в общей сложности до 7000, то генералы Даненберг и Герштенцвейг убеждали великого князя употребить оружие против повстанцев, причем Герштенцвейг заявлял, что он берется усмирить Варшаву не долее, как в продолжение четырех часов. Великий князь не хотел даже и слушать о подобном предложении, чтобы не подтвердить распускаемого в Варшаве злоумышленниками слух, будто бы русские режут поляков. Он повторял, что так как все внутреннее управление царством находится в руках польских властей и он в это дело не вмешивался, то и надеется, что поляки будут настолько благоразумны, что сумеют унять бунтовщиков. Возражения свои против предложения Герштенцвейга цесаревич окончил изъявлением своего нежелания, чтобы русские вмешивались в польскую ссору — «kxotnia polska», как он называл начавшееся восстание. Рассказывали, впрочем, в русских кружках, что один из адъютантов великого князя граф Владислав Замойский и некоторые другие поляки, окружавшие Константина Павловича, представляли ему, что весь беспорядок произошел только от ошибочного в Варшаве мнения, будто русские напали на поляков, и что поэтому всего лучше невмешательством русских доказать всю неосновательность этой клеветы и что таким толкованием были отклонены предложения генералов Даненберга и Герштенцвейга, но господин Ульянов отвергает всякое внушение в таком смысле со стороны Замойского и говорит, что отказ упомянутого предложения был прямым расчетом великого князя на то, что поляки усмирят самих себя.

Не переходя в наступление, великий князь стоял на Мокотовом поле, а между тем так называемая им «польска клутня» разгоралась все сильнее и сильнее, как пожар, раздуваемый ветром.

В это время Бельведерский дворец — жилище великого князя, только что им оставленное — представлял по уходе подпрапорщиков и их соучастников ужасную картину, в сенях были перебиты все стекла, на парадной лестнице стояли лужи крови, которою был покрыт пол и забрызганы стены в камердинерской комнате. Оставшийся во дворце придворный штат цесаревича был в страшной тревоге; все выносились и укладывались, как будто был пожар, забирая при этом безделки и оставляя необходимое. Во дворе стояло несколько заложенных карет, а в дежурной адъютантской комнате лежали раненые: президент города Варшавы Любовидзский и поручик Дерфельден.

Между тем в Варшаве образовалось временное народное правительство, сообщившее великому князю прокламацию административного совета, в которой было сказано, что совет, сожалея о случившихся беспорядках, убеждает народ быть спокойным, извещая его об отступлении от Варшавы русского отряда и надеясь, что виновники восстания не захотят предать свою родину в жертву междоусобной войны и потому сами отступятся от своих гибельных предприятий.

19 ноября великий князь и бывшие с ним войска провели опять на бивуаке. Стоянка цесаревича была бедственна. «Голы; по тревоге на бивуак. Кроме того, что на себе, у многих ничего нет, — писал цесаревич к корпусному командиру, барону Розену, добавляя: — Милость помилования более подействует, нежели сила». В этот день, около полудня, явился к цесаревичу начальник польской дивизии генерал Шембек (Сцембек). Великий князь обрадовался ему как давнишнему сослуживцу и принял его с распростертыми объятиями. Более часа беседовали они наедине, и Константин Павлович казался гораздо спокойнее прежнего, так как Шембек ручался ему, что уговорит польские войска остаться верными данной ими присяге. Но этот генерал, из издавна ополячившихся немцев, жестоко обманул великого князя. Подъехав к Мокотовской заставе, он нашел там стоявшие еще на прежней позиции егерские роты и, вместо того чтобы сделать им внушения о верности, скомандовал идти на Варшаву, а сам, заломив набок уланскую шапку, бойко запел:

Jeszcze Polska nie zginela,

Pòki my zyjemy…

21 ноября приехала на Мокотово поле депутация, отряженная временным революционным правительством. Ее составляли лица, пользовавшиеся у поляков чрезвычайным значением, а именно: князь Адам Чарторижский, граф Островский, князь Любецкий и Лелевель. Им поручено было вступить в непосредственные переговоры с великим князем. Более пяти часов без перерыва длились эти переговоры, и присутствовавшая при них княгиня Лович то словами, то взглядом умеряла и сдерживала, с одной стороны, запальчивость своего супруга, а с другой — заносчивость революционных депутатов.

Приняв варшавских депутатов вежливо, но вместе с тем холодно и сурово, цесаревич стал выслушивать их предложения. Они начали свои объяснения заявлением, что восставшая Польша считает себя вправе не покориться безусловно русскому государю и что она согласна остаться под его покровительством только в таком случае, если будет восстановлена конституция, данная ей императором Александром, в первоначальном ее виде, без всяких как прибавлений, так и сокращений; если к царству Польскому будут присоединены области, принадлежавшие прежде Польше, и, наконец, если император Николай издаст полную и безусловную амнистию для тех, кто принимал участие в происшедшем восстании.

Сдерживаемый княгинею Лович, цесаревич выслушал все это с терпением изумительным и совершенно не соответствовавшим на этот раз его обычной вспыльчивости. Но когда заговорил Лелевель, то княгиня в сильном порыве негодования вскочила с кресел и закричала великому князю:

— Не слушайте этого человека, он наш предатель!

Цесаревич дозволил, однако, Лелевелю, как профессору истории, обсуждать предъявленные депутатами предложения с исторической точки зрения и политической экономии. Выслушав профессора, цесаревич равнодушно ответил:

— Император — ваш государь, а я здесь только первый его подданный, и все эти вопросы может разрешить лишь Его величество по своему высочайшему усмотрению.

Таким образом был положен решительный конец общему вопросу о будущей судьбе Польши и затем начались переговоры относительно настоящего положения дел, и здесь уже обе стороны начали горячиться все сильнее и сильнее. Когда же во время этих переговоров Лелевель возвратился опять к заявленным прежде предложениям о замирении Польши, то Константин Павлович резко ответил ему:

— Я мог бы, милостивый государь, разделять еще так или иначе ваше мнение до настоящих событий, но теперь я желаю остаться непричастным к вашим делам и могу только ходатайствовать перед императором о помиловании виновных.

— Мы не просим о помиловании! — дерзко возразил Лелевель.

— Между нами нет виновных! — громко крикнул Островский и с этими словами надел на голову свою конфедератку.

Только вмешательство княгини Лович отвратило ту страшную бурю, которая готова была разразиться в эту минуту. Чарторижский поспешил повернуть разговор на частные вопросы и пытался разведать у великого князя о дальнейших его намерениях. Он осведомился также, не было ли отдано цесаревичем приказание о вступлении Литовского корпуса в пределы царства Польского? Великий князь отвечал, что он не только не отдавал такого приказания, но даже просил государя воздержаться от подобного распоряжения по тем соображениям, какие он представил со своей стороны его величеству. К этому великий князь присовокупил, что он не думает нападать на Варшаву, что он готов отпустить от себя оставшиеся ему верными польские полки и что он желает только выступить спокойно за пределы царства с русскими войсками. Услышав это, князь Любец-кий поспешил заявить, что главнокомандующий польскою армиею обяжется честным словом не тревожить его высочество во время отступления к границам империи.

Результатом этих переговоров было следующее, подписанное Константином Павловичем, объявление:

Его императорское высочество объявляет: 1) что не имеет намерения атаковать город войсками, находящимися под его начальством; 2) что принимает на себя ходатайство перед престолом Его величества императора и царя о милосердном забвении всего прошлого; 3) объявляет, что не давал Литовскому корпусу повеления вступить в царство Польское и 4) пленные будут освобождены.

В «Воспоминаниях» Колзакова об этом объявлении не упоминается, что депутаты взяли с великого князя слово, что если бы он вынужден был впоследствии произвести нападение на Варшаву, то должен был предупредить временное правительство об этом за 48 часов. «Рассказывают некоторые очевидцы, — передается далее в этих „Воспоминаниях“, — будто бы великому князю предложена была депутатами польская корона, но что княгиня в энергических выражениях отвергла это, высказав депутатам всю дерзость такого предложения».

Колзаков рассказывает, что депутаты приехали из Варшавы в четырехместной карете, вроде старого рыдвана, запряженной парою измученных кляч. На козлах возле кучера был огромный узел, и когда адъютант спросил кучера, что находится в этом узле, то получил от полупьяного возницы ответ, что в узле лежат польские национальные кокарды, назначенные для свиты цесаревича, в случае если бы он согласился принять титул короля польского, дабы с таким убранством он и окружающие его лица могли торжественно въехать в Варшаву.

Кроме того, молва, распущенная поляками, прибавляла, будто великий князь обязывался ходатайствовать у государя о присоединении к царству Польскому областей, отошедших к империи.

Такую добавку К. Ф. Опочинин считает апокрифическою. Что же касается других условий, то он говорит: «Что же нам оставалось делать! Благоприятный момент был упущен: нападение на возмутившийся город сделалось невозможным, да и не повело бы ни к чему, как только к истреблению нашего 7000-го отряда. В особенности же было важно, чтобы сохранить особу великого князя».

Между тем положение русских на мокотовских бивуаках было крайне бедственно; кроме того, польский гвардейский гренадерский полк начал колебаться, пешие егери тоже и только конные гренадеры выражали непоколебимую преданность цесаревичу. Вдобавок к этому надобно было ожидать, что к Варшаве подойдут польские войска со стороны Мазовии и Кракова.

Когда вскоре после отъезда депутации до великого князя дошло известие, что войска Гелгуда, вследствие данного им из Варшавы повеления, стали двигаться на Радом, к столице царства, а войска Круковецкого пошли туда же на Раву, так что движение это начало угрожать единственному пути отступления русских войск на Гуры и Пулавы, то Константин Павлович оставил левый берег Вислы и направил свой путь к границам империи, послав временному правительству следующее объявление:

«Я выступаю с императорскими войсками и удаляюсь от столицы. Я надеюсь на великодушие польской нации и уверен, что мои войска не будут во время их движения тревожимы. Я вверяю покровительству нации охранение зданий, собственность разных лиц и жизнь особ».

Объявлению этому революционеры и их историк Шпацир придавали тот смысл, что цесаревич ставил себя под защиту польской нации.

Константин Павлович начал отступление 21 ноября (3 декабря) в пятницу в 10 часов утра, отослав в Варшаву бывших при его отряде пленных поляков, а между тем многие из поляков, и в числе их генерал граф Красинский и полковник Турно, просили у него позволения проводить его до границы, на что цесаревич изъявил свое согласие.

Расставание польских военных гренадер с русскими было, по словам К. Ф. Опочинина, «раздиравшее душу зрелище». Красинский и Курнатовский заливались слезами. Плакал и великий князь, выражая как им, так и солдатам благодарность за их верность.

При условиях того положения, в каком тогда находился цесаревич, отступление от Варшавы представлялось настоятельною потребностью. Он не мог надеяться войти через посредство административного совета в более почетную сделку с вожаками восстания; не мог предпринять ни нападения на столицу царства, ни каких-либо стратегических движений против беспрестанно увеличивавшейся польской армии и против городского населения, которое только и желало того, чтобы поскорее схватиться с русскими.

Между тем в ту пору многие на словах, а впоследствии некоторые — и между ними известный партизан Д. В. Давыдов — и письменно укоряли Константина Павловича за то, что он вместо отступления в Вержбу не двинулся тотчас на изволновавшуюся Варшаву, где он мог легко подавить восстание, так как там в ту пору было не более 4500 человек польского войска. Ему ставили в упрек еще и то, что он официальным своим сношением с временным правительством придал ему вид законности, что он добровольно отпустил от себя польские войска, оставшиеся ему верными, и что он не захватил Модлинскую и Замосцьскую крепости, которые он мог бы удержать за собою до прихода русских войск.

Известно, что после каждого действия одного лица критический разбор его другим лицом бывает делом сравнительно довольно легким. Таким образом, нетрудно осуждать и действия Константина Павловича после роковых событий, поставивших его с русскою армиею в то затруднительное положение, на которое мы уже указали. Могло, однако, случиться и то, что великий князь, вступив в борьбу с поляками, подверг бы небольшой русский отряд совершенному истреблению и тем усилил бы еще более самонадеянность поляков, и тогда против него возникли бы обвинения в противном смысле: его укоряли бы за то, что он неосмотрительно решился на крайние меры. С неуместностью решительных мер против польских революционеров при тех обстоятельствах, в которых находился тогда Константин Павлович, соглашается и господин Максимович, автор упомянутой уже нами брошюры, служивший в Польше в составе русских войск и смотрящий на польское восстание как русский, исключительно с патриотической точки зрения. Он пишет:

«Его высочество цесаревич, видя кругом себя одну польскую измену, избиение главных своих помощников, не мог повести в бой 7000 русских против 60000-го польского войска, из которого в одной Варшаве было более 10 000 человек, и против восставших и вооруженных студентов и народа, составлявших массу вместе с войсками более 100 000 человек, могущих во всякое время усиливать варшавскую революцию целыми дивизиями польских мятежных войск из окрестностей».

«В таковых беспримерно исключительных, трудных обстоятельствах, — продолжает Максимович, — начать небольшому русскому отряду подавление вспыхнувшего вооруженного восстания значило бы: позволить окружить себя со всех сторон, поставить себя в безвыходное положение, лишиться всякого сообщения с отечеством, быть, так сказать, в залоге у неприятеля и тем придать еще более бодрости революционерам».

Прибавим ко всему этому, что, — как рассказывает Давыдов, — Хлопицкий, явившись к цесаревичу, вызвался занять арсенал и тем предупредить развитие беспорядков, но великий князь не согласился на это, не полагаясь, быть может, — добавим мы, — на искренность Хлопицкого.

ГЛАВА XXV править

Движение к русской границе. — Диктатор Хлопицкий. — Вступление русских войск в царство Польское

Хлопицкий, вступив 23 ноября (5 декабря) в права диктатора, отправил в Петербург князя Любецкого и графа Езерского со всеподданнейшею просьбою восстановить в царстве Польском конституцию 1815 года, распространив ее и на области, принадлежавшие прежде Польше. При этом Хлопицкий выразил чувства личной преданности, им питаемые к особе Его величества. Он под смертною казнью воспретил нападать на войска, отступавшие под начальством великого князя; закрыл революционные клубы и стал строго наблюдать за сборищами и сходками. Он говорил всем, и говорил смело и громко, что действует как верный подданный своего государя, и, согласно с этим заявлением, он делал распоряжения от имени цесаревича, и во время диктаторства Хлопицкого имя императора Николая, как и прежде, поминалось при богослужении во всех католических храмах. Оставаясь верным русскому правительству, диктатор не согласился на предложение некоторых запальчивых революционеров распространить восстание в польско-русских губерниях, тогда как на принятии этой меры настаивал в особенности Роман Солтык. Он отверг также предложение о нападении на отступавшего цесаревича и о захвате его в плен в виде заложника. Чтобы принудить Хлопицкого к такой мере, в народе распустили слух, что великий князь при отступлении своем от Бельведера захватил с собою двадцать государственных преступников, томившихся уже много лет в подземельях Бельведерского дворца. На освобождение этих мнимых пленников враги великого князя указывали как на первую обязанность каждого патриота.

Между тем великий князь продолжал отступление на Гуры и Пулавы. В Пулавах он посетил княгиню Чарторижскую, от посещения которой отказалась его супруга и которую он не мог терпеть, называя ее бабой-ягой. При Пулавах Константин Павлович переправился на паромах с большим затруднением, полагая, что поляки гонятся за ним. Поход из Вержбы продолжался двенадцать дней и по своим трудностям и неудобствам напоминал цесаревичу поход в Швейцарии. У войска не было ни вьюков, ни обоза, ни продовольствия, ни лазаретов. Немало нижних чинов умерло от болезней и изнурения и еще более значительное их число пришлось оставить на дороге. Лошади падали беспрестанно, вперемежку с войсками тянулось множество разного рода экипажей, наполненных женщинами, детьми, стариками и больными.

Около Пулав 5 декабря нового стиля к нему явился комиссар временного правительства Валицкий.

Из Пулав цесаревич пошел на Куров, Маркушев и Каменку с намерением миновать Люблин, занятый одним польским уланским полком. До самого Любартова отряду цесаревича приходилось идти по проселочным дорогам, и во всякое время крайне плохим, а теперь совершенно испортившимся вследствие продолжительной осенней непогоды. Из Любартова, где он провел полсуток у графини Мостовской, рожденной княжны Сангушко, встретившей его гостеприимно, он хотел двинуться через Коцк на Брестское шоссе, около Бьялы, но так как, по слухам, Бьяла занята польскими войсками, пришедшими туда из Варшавы, то он предпочел, повернув вправо на Влодаву, переправиться через замерзший уже Буг. Здесь он вступил в пределы империи. Оставляя границу Польши, он, — как рассказывает Смит, — обращаясь к окружавшим его, сказал: «Карьера моя навсегда кончена; на свете не существует благодарности!»

Генерал барон Розен, командовавший Литовским корпусом, расположенным по реке Бугу, будучи извещен об опасном положении, в котором находился цесаревич с его отрядом, испрашивал разрешения Константина Павловича двинуться к нему на помощь, но великий князь положительно воспретил Розену переходить границу царства, не желая никоим образом нарушить обещание, данное им депутатам, приезжавшим к нему из Варшавы на Мокотово поле.

Константин Павлович отступил мирно из пределов Польши, быть может, столько же из опасения неравного боя с поляками, сколько и для того, чтобы, избежав кровопролитного столкновения, иметь возможность прекратить восстание миролюбивым способом. Мысль о примирении с поляками руководила его и в продолжение войны. Но такая система действия повела к тому, что большинство его подчиненных стали роптать. Этот ропот нашел отголосок и в рядах русской армии.

Войдя в пределы империи, цесаревич расположил свой отряд в окрестностях Ружан и Слонима и таким образом стал позади Литовского корпуса.

4 декабря старого стиля русский отряд пришел в Брест, и цесаревич расположился на мызе Адамовке, в двух верстах от Бреста. 8 декабря главная квартира выступила из Адамовки и пришла в Высоколитовск, куда 17 декабря приехал к великому князю Ф. П. Опочинин. Отсюда отряд выступил 24 декабря и 20-го пришел в Брестовицы, куда 30 декабря приехал к цесаревичу из Гродно фельдмаршал Дибич и, отобедав у него, поехал обратно. 2 января 1831 года приехал в Гродно генерал Толь, а 3 января уехал Ф. П. Опо-чинин. 22 января выступили из Брестовиц, а 23-го пришли в Белосток, где нашли главную квартиру фельдмаршала Дибича.

Между тем Хлопицкий в качестве диктатора продолжал действовать в Варшаве прямо и смело в видах восстановления добрых отношений между государем и его польскими подданными. Под благовидным предлогом он удалил из столицы двух главных зачинщиков восстания, Высоцкого и Заливского, а тех, которые покушались в Бельведере на жизнь цесаревича, хотел отдать под военный суд, обвиняя их в вероломном убийстве, недостойном честных воинов.

Такой образ действий Хлопицкого в пользу России тем более возбуждал удивление революционеров, что он во дни могущества русского правительства в Варшаве не был вовсе его сторонником. Прослужив с честью почти двадцать лет под победоносными знаменами французской республики и империи, он, переселясь в столицу Польши, воздерживался от всякого вмешательства в политические дела, не искал ничего у русского правительства и даже отказался от предложения великого князя вступить опять в военную службу, хотя предложение это было ему сделано в самых лестных выражениях, притом на условиях, вполне соответствовавших его долголетней службе и его боевым отличиям. Когда князь Любецкий и граф Езерский, отправленные временным правительством в качестве его депутатов к императору Николаю, свиделись на пути из Варшавы в Петербург с великим князем, то он, говоря о Хлопицком, с сожалением сказал: «Если бы Хлопицкий пожелал прежде содействовать нам своим влиянием и своею опытностью, то не было бы ничего, что происходит теперь».

Диктатура Хлопицкого должна была продолжаться до 18 декабря нового стиля, то есть до срока созвания нового сейма.

Перед представителями сейма Хлопицкий говорил с тою же прямотою, какою отличался и прежде. Он укорял поляков за нарушение присяги государю и признавал себя верным подданным «короля» Николая. Крайние революционеры возмущались этим и готовили диктатору падение, но он не допустил их до этого торжества, сложив с себя добровольно вверенную ему власть, которою пользовался в продолжение сорока двух дней. Революционное правительство предложило ему начальство над всею армиею, но он отклонил от себя эту честь, заявив, что будет служить отечеству в рядах простых воинов.

Известив императора о восстании в Варшаве, цесаревич до самого приезда во Влодаву не писал ничего государю и только отсюда отправил к нему письмо, которое пришло в Петербург лишь 30 декабря. Тем не менее государь имел обстоятельные сведения о ходе дел в Польше из других источников и сообразно с ними делал разного рода распоряжения. Накануне дня своих именин он, собрав около себя присутствовавших на разводе генералов и офицеров, объявил им, что, в случае если придется ему двинуть против взбунтовавшихся поляков гвардию, то он надеется на ее мужество и преданность. Те, к кому относились эти слова, отвечали на них восторженными криками, к которым примешались беспощадные угрозы полякам. Император, услышав эти угрозы, подал рукою знак молчания и, среди глубокой тишины, напомнил разгорячившимся воинам, что они не должны забывать, что поляки их братья, что всюду есть злые люди и что только такие люди должны нести заслуженную ими кару.

Смотря с этой точки зрения на поднявшийся в Варшаве мятеж и видя в то же время печальную необходимость прекратить его силою оружия, государь еще 1 декабря 1830 года издал указ о сформировании особой действующей армии под начальством фельдмаршала графа Дибича. Посольство в Петербурге князя Лю-бецкого и графа Езерского не имело — как это, впрочем, и можно было предвидеть — никакого успеха по неуместности требований, заявленных временным польским правительством, и в декабре начались приготовления, которые имели вид не мер к подавлению мятежа, но мер для борьбы с сильным внешним неприятелем.

25 января 1831 года русские войска перешли границу империи через Буг и вступили в пределы царства. Мы, конечно, не будем следить за общим ходом войны против поляков и остановимся только на участии в военных действиях цесаревича и на личном его положении в это слишком тягостное для него время. При этом чрезвычайно драгоценным материалом могут служить подлинные письма цесаревича к одному из самых близких его друзей Ф. П. Опочинину, а также и дневник П. А. Колзакова.

ГЛАВА XXVI править

Военные действия против поляков. — Сражение под Гроховом. — Душевное настроение великого князя Константина Павловича. — Кончина фельдмаршала Дибича

При открытии военных действий против поляков великий князь жил на месте расположения русского отряда, выведенного им из царства Польского, а больная княгиня Лович находилась в Белостоке. Цесаревич просил у императора дозволения остаться совершенно непричастным в вопросах по делам Польши, ссылаясь на то, что воспоминания о времени, проведенном им в этой несчастной теперь стране, не позволяют ему быть вполне справедливым и беспристрастным. Когда же был объявлен против поляков поход, то он, по его заявлению, не счел удобным удалиться из армии, руководясь тем соображением, что такой поступок мог бы казаться протестом против мер, принятых для укрощения польского восстания.

Он написал императору письмо в том смысле, что он, цесаревич, состоя собственно королевским наместником в Польше и главнокомандующим бывшей польской армией, не считает себя вправе уклониться от открывающихся теперь военных действий; что он сперва полагал, что дело до войны не дойдет, и надеялся, что если предоставить поляков себе самим, то, вероятно, они изъявили бы безусловную покорность государю, но так как война дело решенное, то он не может оставаться праздным, почему и просит, чтобы ему было предоставлено начальство над каким-либо корпусом, присовокупляя, что в таком случае он подчинится — если это окажется нужным — главнокомандующему всею армиею.

Такое заявление со стороны цесаревича должно было до некоторой степени противоречить видам императора Николая Павловича, так как он назначил уже главнокомандующим действующею армиею фельдмаршала графа Дибича-Забалканского, с которым великий князь был не в ладах. Рассказывали, что первым поводом к неудовольствию со стороны фельдмаршала против Константина Павловича были те насмешки над маленьким ростом, толстым брюшком, лохматой прической и вообще слишком невзрачною наружностью Дибича, какие позволял себе цесаревич. Мало-помалу дело от таких мелочей дошло между ними до сильной вражды, и теперь, когда Константин Павлович был назначен начальником резервов, фельдмаршал вознамерился не давать ему решительно никакого хода и до последней" крайности обходиться без его содействия.

26 января 1831 года цесаревич выехал в армию из Белостока, где осталась княгиня Лович.

Русская армия, состоявшая из 100 000 человек, при 320 орудиях, вступила в пределы царства в пяти различных пунктах. При этом ее движении за 6-м корпусом, состоявшим под начальством барона Розена, следовала главная квартира и резервы, которыми командовал цесаревич. Первоначально отряд его состоял только из двух полков пехоты, Волынского и Литовского, трех кавалерийских: Подольского кирасирского, уланского Его высочества и Гродненского гусарского, при двух батареях; всего же было в отряде 4 батальона, 12 эскадронов и 20 орудий, или, круглым числом, 3600 человек и 2000 коней.

27 января 1831 года Дибич доносил императору из Высокомазовецка, что русская армия расположена им, фельдмаршалом, так, чтобы 80 000 человек могли соединиться между собой в течение 20 часов и нанести мятежникам решительный удар, если бы они отважились принять сражение. К этому Дибич прибавлял, что резерв армии, находившийся под начальством великого князя Константина Павловича и состоявший теперь из 22 батальонов пехоты, 12 эскадронов кавалерии и 36 орудий, перешел границу в Сураже 25 и 26 января и направился на Соколово. От 1 февраля Дибич в своем рапорте писал государю, что ввиду наступившей оттепели следовало поспешить переходом всей армии на левый берег Буга, что переправа совершилась еще по льду, но с большими предосторожностями и что весь резерв под командою великого князя Константина Павловича перешел вслед за первым корпусом при Соколове, посылая свои авангарды к Седльцу, куда и пришел 2 февраля.

6 февраля польская армия сосредоточилась у местечка Грохова.

Из Седльца цесаревич шел следом за армией Дибича и 8 (20) февраля 1831 года писал из Милосны Ф. П. Опочинину: «Мы все двигаемся по путям-дорогам, по распоряжениям начальства. Много пленных; нижние чины со мною говорят как ни в чем не бывало, со слезами на глазах. Что же до молодых офицеров, они все как бы в горячке и вздор мелют».

При движении к Праге русские встретили отряд польской армии, занявший Калушин, и великий князь, который очутился лицом к лицу с этим отрядом, получил от фельдмаршала приказание выбить неприятеля из Калу шина и отбросить его к Минску. Таким образом, цесаревичу с его резервом пришлось схватиться с авангардом польской армии, столь долго состоявшей под его начальством. Лакруа в сочинении своем «Histoire de la vie et du règne de l’empereur Nicolas» рассказывает, что Константин Павлович был крайне изумлен приказанием Дибича — нанести первый удар полякам и что генерал Толь, сообщивший цесаревичу это приказание фельдмаршала и заметивший изумление великого князя, сказал, что такое поручение служит со стороны главнокомандующего знаком особого внимания к его императорскому величеству. Далее Лакруа пишет, что цесаревич нахмурил брови и, напевая вполголоса «jeszcze Polska nie zginela», приказал начать нападение. Удар был так быстр и силен, что поляки не могли устоять; они были опрокинуты, смяты и в беспорядке попятились к Минску. После этого великий князь занял Калушин и, расположившись там, послал сказать фельдмаршалу, что по существующему на войне порядку резерв не может идти впереди авангарда. В письме же своем к Опочинину великий князь, не сообщая никаких подробностей об этой битве, замечает только, что он «был в сражении под Калушином».

13 февраля произошел бой под Гроховом. Когда сражение кончилось, было уже темно. Дибич не пошел к Варшаве. Он прекратил дальнейшее движение, желая избегнуть повторения суворовского штурма. Кроме того, он полагал, что польская армия уничтожена наполовину и что капитуляция Варшавы последует завтра без боя. Он расположил свою главную квартиру в деревне Вавер, между Милосною и Гроховом[21].

Около этого времени в армии стал распространяться нелепый слух, будто великий князь упорно отказывается действовать со своим отрядом против поляков. Рассказывали также, будто он, находясь безучастным зрителем в сражении при Грохове, увидел, как польский уланский полк понесся в атаку против русской кавалерии. При воспоминании о том, как он обучал этот полк, цесаревич увлекся его маневром до того, что, начав хлопать в ладоши, кричал: «Славно, славно, ребята!» И затем, обратившись к окружавшим его офицерам, сказал так часто повторяемую им фразу: «Польские солдаты — лучшие солдаты в целом свете!»

Все это не более как россказни, которые, однако, биографы не вправе обойти, чтобы указать, в каком отношении находилось в описываемое время общественное мнение в России к Константину Павловичу.

Но нет сомнения, что в эту пору должны были часто приходить на память цесаревичу стихи, которые, еще в 1821 году, ко дню его именин, скропал польский пиита Мольский, отставной полковник войск бывшего герцогства Варшавского.

В своих виршах Мольский заявлял о том, что между столицею Польши и Петербургом нет никакой разницы в тех чувствах, которые питают жители обоих этих городов к великому князю; что празднование его именин связывает одною цепью сердца обоих народов и что они воодушевлены одною мыслью.

Стихотворение это оканчивалось следующею замечательною строфою о польском войске: построение и движение войск удивляет иностранцев; удивляются и знатоки, что подобное дело, потребовавшее в иных государствах полвека, ты, отдавшись труду, совершил в продолжение семи лет и показал, чем стали теперь и чем будут поляки!

Последние пророческие слова Мольского оправдывались теперь, когда русским войскам приходилось сражаться с превосходно сформированными и отлично обученными польскими войсками.

Несмотря, однако, на мужество, действительно выказанное польскими войсками в сражении под Гроховом, бой кончился для поляков крайне неудачно, но ожидание Дибича о капитуляции Варшавы не сбылось, и притом оттепель мешала ему перейти через Вислу, покрытую ненадежным льдом. Русские остановились перед Прагою, и в виду ее произошел кровавый бой, в котором получил сильную контузию ядром бывший диктатор Хлопицкий. Поляки, будучи не в состоянии выдержать натиска русских, вошли в Прагу. Дибич не преследовал их, положившись, как рассказывали, на уверение некоторых приближенных, что Варшава сдастся без боя.

После некоторых частных неудач и ослабления главной армии отделением от нее особых отрядов Дибич отошел от Вислы, переправа через которую, как выразился цесаревич, была невозможна «по худобе льда», и решился не предпринимать наступательных действий до более благоприятных условий. Ввиду предстоящего затишья фельдмаршал, — как писал великий князь Ф. П. Опочинину, — «дозволил» ему съездить к жене, оставшейся в Белостоке, куда он и прибыл 18 февраля 1831 года. Кроме желания свидеться с нею, Константину Павловичу были необходимы некоторый отдых и спокойствие. Со времени перехода через Буг при Hype, то есть при отступлении из царства Польского, он почувствовал «геморроидальную колику», но пренебрег этим и отправился со своим отрядом в местечко Соколово, где его схватила сильная лихорадка, заставившая его пробыть на месте целые сутки. Вдобавок к лихорадке у него открылось сильное расстройство желудка. Перемогая себя, он отправился со всеми войсками в поход и после сражения под Калушином лицо его обметала лихорадка, а геморрой ослабил его до такой степени, что он едва стоял на ногах. В таком состоянии он приехал в Белосток, где нашел княгиню Лович довольно здоровою, но спустя два дня она жестоко расхворалась: у нее сделался кашель, сопровождавшийся сильным жаром. Великий князь заботливо ухаживал за своею женою и писал Ф. П. Опочинину, что болезнь ее — последствия испытанных ими несчастий, в которых винил более всех Лелевеля. В Белостоке посетил его великий князь Михаил Павлович два раза, 10 и 15 марта 1831 года.

До какой степени под ударами постигшего несчастья Константин Павлович был огорчен и расстроен, о том можно судить из письма его к Опочинину, помеченного из Белостока от 13 (25) марта. В этом письме он писал: «Живу со дня на день, и нельзя даже обратить мысль или желание на будущее. Одна надежда на Господа Бога и упование на Его всемогущую волю; без того есть с чего с ума сойтить». О княгине он сообщал: «Жена столь слаба, что лежит в кровати уже другую неделю»[22].

Из писем цесаревича к Опочинину видно, между прочим, что до него доходили в Белосток из Варшавы разные вести, из которых, по одним, поляки хотели сдаться, а по другим — готовились к отчаянному бою; между тем о переправе через Вислу и в половине марта не было еще никакого слуха. Изнуренный походом и душевными волнениями, тревожимый боязнью за здоровье страстно любимой жены, цесаревич томился в Белостоке и оттуда 1 (13) мая писал Опочинину, между прочим, следующее: «Я здоров, но до крайности скучен и признаюсь, что надобно много и много духу и твердости, дабы перенести теперешнее мое положение, вспоминая каждую минуту прошедшее… Есть минуты таковые, что голова идет вкруг и до сумасшествия недалеко. Я бы был один почти все потеряв, беда небольшая, но все сии невинные жертвы и страдальцы каждую минуту перед глазами и из мысли не выходят». В особенности он беспокоился об участи русских, оставшихся пленными в Варшаве. Душевная скорбь цесаревича выражалась и в других его письмах к Опочинину. Так, в письме от 5 (17) мая, благодаря своего старого друга за поздравление с днем рождения, Константин Павлович писал ему: «Какая для меня разница в окончании моих 52-х лет от роду и начатия 53-го года с предыдущими; признаюсь, что никогда не воображал, чтобы могли постичь меня все те несчастия, которые уже были и продолжают преследовать в награду трудов, усердия, ревности и исполнения, возложенного в течение с лишком 16 лет!» {В том же письме читаем: «Бог есть судия виновникам всего ныне сбывающегося со всех сторон с нами. Мое дело молчание и терпение и упование твердо на милость и благость Господа Всемогущего, что поздно или рано выведет из сего столь трудного положения… Сегодня два года тому назад был торжественный въезд государя в Варшаву и где он был принят с восторгом и с изъявлением наиживейших чувств привязанности и усердия. Я же был счастлив тем, что мог, как бы сказать, водворить моего государя, представя ему плоды забот всех родов, 1б ½ л. продолжавшихся. — Кто бы мог тогда вообразить, что спустя два года все будет поставлено вверх дном столь неистовыми, столь подлыми, столь неблагодарными, столь неполитическими способами и которые повлекли целый народ и ¾ оного против желания и благополучия, которым он пользовался, в бездну пропасти несчастья, в угодность лицемеров и их пользу, дабы воспользоваться трудами других. — Волосы дыбом становятся, только что об этом подумаешь».

А между тем тому же Ф. П. Опочинину цесаревич писал 1 (13) мая, что его сердце было всегда чуждо всякого зла и ничего другого не желало, как общего блага и справедливости. — Н. Шильдер.}

Коснувшись поездки великого князя в Белосток, мы — употребив его собственное выражение — сказали, что ему «дозволил» ехать туда фельдмаршал Дибич. Выражение это, употребленное в письме едва ли не к самому близкому человеку и переписка с которым носит характер полной дружеской откровенности, как будто показывает готовность великого князя подчиняться воле главнокомандующего и опровергает те слухи об его упорной оппозиции, которые в разное время являлись в польской и в иностранной печати вообще и которые в подробностях повторяются в книге господина Лакруа[23].

В этой книге рассказывается о не лишенной, по-видимому, вероятия — сообразно с общими чертами характера великого князя — его выходке против Дибича в то время, когда фельдмаршал держал в ваверской корчме военный совет. Лакруа рассказывает, что подъехавший верхом к окнам корчмы великий князь запел польскую революционную песню: «jeszcze Polska nie zginela»; что Дибич, чрезвычайно оскорбленный такою странною выходкою, принес государю жалобу, изъявляя в ней свое желание — сложить звание главнокомандующего; что государь, получив эту жалобу, в дружеских выражениях и во имя покойного императора Александра Павловича, просил цесаревича примириться с Дибичем и воздержаться от таких поступков, которые могут подать мятежникам повод думать, что образ их действий поддерживает и одобряет родной брат государя.

В ответ на это великий князь, — как рассказывает господин Лакруа, — просил императора, чтобы его величество не препятствовал ему уклониться от участия в войне, избежать которую он старался всеми силами; что он, цесаревич, надеялся, что с принятием им начальства над частью действующей армии поляки начнут стекаться под его белое примирительное знамя, но что, к сожалению, их раздражили и тем испортили все дело. В заключение письма цесаревич ссылался на свое расстроенное здоровье и выражал нетерпение возвратиться поскорее в Литву, к своей больной жене. К этому Лакруа прибавляет, что после отправки этого письма цесаревич оставался в полном бездействии при главной квартире фельдмаршала до тех пор, пока не получил от императора формальное разрешение оставить вверенную ему часть и возвратиться в Белосток.

В достоверности всех этих рассказов приходится, однако, сомневаться, так как трудно и — скажем — даже невозможно предположить, чтобы все эти подробности цесаревич скрыл в своих письмах к Опочинину, тем более, что Опочинин удостаивался частых бесед с государем, который и со своей стороны мог, разговорившись с ним, высказать те затруднения, в какие ставит великий князь фельдмаршала, а о таком слишком важном разговоре Опочинин не преминул бы сообщить или хоть бы намекнуть в своих письмах к цесаревичу.

События, происшедшие в Варшаве, а затем и в Польше, вообще сильно во всех отношениях надломили Константина Павловича. Для него наступило горькое разочарование насчет польской армии, на преданность которой он рассчитывал с такою непоколебимою уверенностью. При оставлении им Варшавы весь прежний образ его жизни, вся его обстановка, все его привычки должны были вдруг измениться, и притом в такие уже поздние годы, когда слишком трудно бывает осваиваться с новым, и притом совершенно неожиданным, положением. Кроме того, прожив с лишком шестнадцать лет с поляками, он свыкся с ними и не мог не отдавать справедливости многим их прекрасным качествам; с некоторыми из них он был очень дружен, многих из них любил и очень естественно, что эту любовь переносил и на всю нацию. Вдобавок ко всему, его самая нежная привязанность к жене — родом польке — ставила его еще в большее затруднение, когда ему приходилось направлять выстрелы и штыки против ее соотечественников. Все это не могло не мучить его, и он с болью в сердце смотрел на начавшуюся братоубийственную войну, которую он называл уже не «польскою ссорою», а «чумною войною». Он постоянно был на стороне примирительных мер и писал Опочинину, что «ласковые и милостивые меры более и более принесли бы пользы, нежели меры строгие и мстительные», и добавлял, что «не нам, а полякам следовало бы начать войну».

Из писем, на которые мы теперь так часто ссылаемся, видно, что цесаревич, помимо общего вопроса о мерах против Польши, был недоволен и самым способом ведения войны, неуспешный ход которой он объяснял «последствиями всех распоряжений, во-первых, военных и, во-вторых, управительных», находя, что «все распоряжения были сделаны легко и неосмотрительно». Первую и главную ошибку цесаревич видел в том, что «целое народное восстание смешали с простым бунтом», что «все потеряли голову и не хотят или не умеют видеть разницу между обыкновенною войною и народным восстанием в крае, к нам никогда хорошо не расположенном и в теперешних обстоятельствах нами весьма неполитично озлобленном всеми требованиями и реквизиционного системою». С особенным негодованием восставал Константин Павлович как против этой системы, так и главного ее представителя генерал-интенданта действующей армии сенатора Абакумова. Делая замечания по статьям «управительным», он писал: «Сенатор Абакумов объявил, что надо „саранчой пройтись“, для чего он и прибегнул к реквизициям, взбунтовавшим сельское население». Вследствие реквизиционной системы, по словам Константина Павловича, армия была затруднена обозами, и как на резкую несообразность мер, принятых генерал-интендантом, цесаревич указывал на то, что с одного только повета или уезда забирали в течение 48 часов по 2000 подвод. «В эту войну, — писал Константин Павлович, — надобно было платить за все деньгами, ибо люди на них падки, а не истреблять последнее у них. Несчастная система Абакумова наделала много бед».

Что касается собственно военной части, то цесаревич, порицая ее вообще, указывал, в частности, «на ужасный некомплект войск»; так, например, в тех частях, где по списочному составу считалось 1600 человек, налицо их оказывалось только 1100. Указывал он и на неудачи генерала барона Гейсмара и находил, что «глупостей наделали кучу» и что он, цесаревич, «с Аустерлица не видал армии в таком беспорядке». О фельдмаршале Дибиче он делал следующий отзыв: «Дибича люблю, уважаю и почитаю от души и сердечно, но надо тем не менее признаться, что все меры, не знаю — им или кем другим, весьма необдуманно взяты».

Если принять ту полную откровенность или, вернее сказать, ту задушевность, какою отличалась переписка Константина Павловича с Опочининым, то нельзя не признать, что такой отзыв, сделанный цесаревичем о Дибиче, слишком противоречит слухам о той непримиримой вражде, какая будто бы существовала между ним и фельдмаршалом. Из этого письма видно, что цесаревич даже заочно относился к Дибичу слишком сочувственно и не позволял себе положительно обвинять его в тех мерах, которые он, цесаревич, так резко порицал. Быть может, такое разноречие в отзывах о Дибиче происходило от неровности характера Константина Павловича.

По совету графа Паскевича, находившегося в это время в Петербурге, была сформирована новая резервная армия, предназначенная, собственно, для того, чтобы сдерживать в повиновении литовские губернии, где также следовало ожидать вооруженного восстания. Император Николай Павлович, — как рассказывает Лакруа, — хотел отдать эту армию под начальство великого князя Константина. Она должна была действовать совершенно самостоятельно, вне всякой зависимости от фельдмаршала Дибича. «Но цесаревич, — говорит Лакруа, — отказался от этого предложения, будучи чрезвычайно недоволен тем, что в распре его с Дибичем государь принял сторону этого последнего». «По поводу этого отказа император, — говорит господин Лакруа, — писал цесаревичу, что он до сих пор считается главнокомандующим польскою армиею и наместником царства Польского, что он не может отказаться от своих обязанностей ввиду тех действий, в бездну которых ввергла себя Польша по собственной воле. Император находил, что Константину Павловичу нельзя отказаться от участия в войне с поляками, не подав повода к громкому осуждению мятежниками образа действий русского правительства; что ему следует оставаться на границах царства, дабы тотчас прибыть туда по восстановлению порядка, и что тогда обязанности его не будут так тяжки, потому что ему от имени императора придется объявить о милосердии и прощении».

Приводя содержание этого письма, Лакруа замечает, что цесаревич из ненависти и отвращения к фельд-маршалу Дибичу настаивал на своем отказе и старался представить как его стратегические способности, так и настоящий образ его действий в самом неблагоприятном свете.

Мы не знаем, до какой степени справедлив весь этот рассказ, но для критической поверки мы сопоставим его с собственною перепискою великого князя, которому, впрочем, недолго привелось быть в каких-либо сношениях с фельдмаршалом. 29 мая в четверть двенадцатого поутру Дибич скончался скоропостижно в Витебске, а между тем еще 5 мая на смену ему от правился морем, на пароходе «Ижора», граф Паскевич с ~ тем, чтобы выйти на берег в Пруссии и оттуда ехать к действующей армии в звании ее главнокомандующего, для смены Дибича. Дибича всего более поразило такое неожиданное увольнение. Умирая на руках одного из любимейших своих адъютантов, Константина Владимировича Чевкина, Дибич открыл глаза и, делая на постели движение, как будто куда-то удаляется, громко крикнул: «Вот вам и моя отставка!» С этими словами не стало Забалканского. По поводу смерти Дибича Константин Павлович писал Опочинину: «полагают, что Дибич умер: 1-е, или от холеры, 2-е, или от отравления в яде, 3-е, или от отравления своевольного, или, 4-е, от удара». В другом письме тоже из Витебска от 3 (15) июня цесаревич сообщал, что смерть фельдмаршала занимает всех, что каждый изыскивает ее причины, отвергая настоящую, то есть холеру. При этом цесаревич рассуждал о скоротечности человеческой жизни, не предчувствуя, что уже он сам стоит на краю могилы…

ГЛАВА XXVII править

Генерал Хлаповский. — Холера — Назначение фельдмаршала Паскевича главнокомандующим армией

На основании книги Лакруа мы упомянули о намерении императора Николая Павловича предоставить цесаревичу командование отдельным резервным корпусом и об отказе, последовавшем на это предложение с его стороны. Между тем переписка его с Опочининым наводит на другие мысли, а именно на то, что цесаревичу, несмотря на его желание командовать какою-либо частью самостоятельно, не предоставлялось такое право. По поводу такого положения он в письмах своих к Опочинину выражал безусловное повиновение воле государя, «которая, — по его словам, — для него была, есть и будет святая»; в другом письме он говорил: «Хотя мое положение вовсе незавидно многим покажется, но я преступником противу высочайшей воли никогда надеюсь не быть; блеску нет, а совесть чиста, а потом — как государю угодно»; несколько позднее он писал: «Мне нечего другого делать, как одним терпением и повиновением противоборствовать», а впоследствии выражался так: «Не угодил в армии, повелено скитаться по белу свету, скитаюсь и исполняю».

Положение Константина Павловича при армии было очень тяжело. К маю 1831 года было уже несколько успехов, приобретенных Дибичем над поляками, Литва волновалась уже не так бурно, как прежде, резервная армия была усилена. Но в начале мая дела в той местности, где находился великий князь, приняли другой, не совсем благоприятный для нас оборот.

Неприятель успел прорваться через нашу границу и двумя отрядами подвигался на Вильну и Жмудь. Одним из этих отрядов командовал польский генерал Гелгуд, а другим — шурин великого князя, тоже революционно-польский генерал Хлаповский. Поляки заняли Брянск и Бельск и были уже в 30 верстах от Белостока, где тогда находился цесаревич. При известии об этом он выехал 9 мая в 2 часа пополудни из Белостока под прикрытием жандармов и черкесов и спустя четыре дня приехал в Слоним. Сюда 14 мая приезжал к нему генерал-адъютант граф А. Ф. Орлов проездом в главную армию. Тревога, принудившая цесаревича покинуть Белосток, была, однако, напрасна, так как 11 мая поляки отступили от этого города и через местечко Орлы обратились в Беловежскую пущу в числе двух батальонов и четырех эскадронов. Отряд этот состоял под начальством Хлаповского и шел на соединение с повстанцами, укрывшимися в дебрях Беловежской пущи под предводительством Урсина Немцевича. Тогда в русской армии возникло опасение, что Хлаповский, усилившись присоединившимися к нему отрядами, займет Пружаны и отрежет великого князя от Бреста-Литовского, где были в то время сосредоточены значительные русские силы. Рассказывали, что, отправляясь в этот поход, Хлаповский обещал сейму доставить в Варшаву Константина Павловича в виде заложника.

При нашествии Хлаповского на Белосток великий князь, находясь, по его выражению, «без команды и без патрона», намеревался отступить к Несвижу, что было ему крайне прискорбно. Хлаповский между тем усилился, присоединив множество разного рода людей к своему отряду, состоявшему первоначально из одного уланского полка, четырех орудий конной артиллерии, шестисот человек пехоты и охотников от всех полков. Толпы шляхты валили к нему, а в Кейданах Гавриил Огинский привел разом к нему 1200 человек. Хлаповский хотел стать во главе народного движения в Литве и образовать так называемую «рухавку», то есть народное ополчение. Хлаповский с собравшимися около него силами направился через Свислочь на Вильну, и такое движение заставило великого князя покинуть Слоним и, как он выразился, «притащиться» в Минск. Ходили, однако, слухи, что Хлаповский не только не думал угрожать великому князю, но даже, напротив, желал спасти цесаревича от опасности, угрожавшей ему со стороны отряда, бывшего под начальством Гелгуда. С такою, собственно, целью он, как рассказывали, опередил отряд Гелгуда, который, сообразив, что позади его останется Хлаповский и, следовательно, тыл его будет прикрыт, поспешил, оставив в покое цесаревича, идти форсированным маршем на Вильну, но в окрестностях этого города, на Понарских высотах, был разбит генералом Курутою, начальником штаба цесаревича.

В подтверждение доброжелательных отношений Хлаповского к великому князю указывают на то, что Хлаповский, которому по образу его действий нельзя было отказать в быстроте, смелости и решительности, приблизившись к Белостоку с отрядом, превосходившим с лишком в три раза отряд, бывший под начальством великого князя, не сделал на него нападения, но отступил от Белостока добровольно. Затем, когда великий князь перебрался в Слоним, Хлаповский хотя и явился в виду этого города, но тоже не сделал никакой попытки против своего деверя. Рассказывают также, что, приближаясь сперва к Белостоку, а потом к Слониму, он посылал к великому князю офицера с уведомлением, что он, Хлаповский, должен будет взять в плен его высочество, и, сообщив ему через своего посланца о превосходстве своих сил, приглашал цесаревича уходить далее. Приглашение такого рода, сделанное в бытность великого князя в Слониме, оказалось, однако, излишним, так как туда пришел к нему на помощь четырехтысячный отряд, присланный Курутою из-под Вильны после отражения Гелгуда, и тогда Хлаповский, видя, что с таким подкреплением великий князь и его супруга вполне обеспечены от нападений мятежнических отрядов, отступил от Слонима, так что, в сущности, он не только не угрожал цесаревичу, но, напротив, как бы прикрывал его от нападения со стороны Гелгуда, который, если бы не полагался на Хлаповского, легко мог разбить незначительные силы великого князя, а самого его захватить в плен.

В переписке цесаревича с Опочининым встречается, между прочим, о нападении Хлаповского следующее известие. Цесаревич пишет, что Хлаповскому попался офицер, посланный им, великим князем, в Белосток. С этим посланцем Хлаповский обошелся вежливо и отправил его с письмом к своей невесте. Ему попались также в руки и русские чиновники, посланные из Гродно для разрушения мостов, но и их он отпустил на свободу, обойдясь с ними чрезвычайно предупредительно.

В Слониме Константину Павловичу начала, впрочем, угрожать новая опасность — там появилась холера. Страшась за свою супругу, да и за самого себя, он поспешил выйти из этого города 16 мая и, начав отступать по белорусскому тракту, 21 мая приехал в Минск и оттуда 23 мая с дневками отправился к Витебску. 27 мая (8 июня) он прибыл в местечко Молочин. Переезд этот был чрезвычайно труден, больная княгиня ехала в карете на своих лошадях, делая по две станции в день, так как почты были в таком беспорядке, что невозможно было иметь почтовых лошадей. Княгиня Лович была чрезвычайно слаба, но, — как писал великий князь Опочинину, — «переносила путешествие, труды, скуку и весь наш быт с величайшим терпением и, кажется, — добавлял цесаревич, — здоровье ее начинает поправляться». Сам великий князь ехал постоянно верхом, «для испытания, — по словам его, — всего, даже должности фурштатского офицера». Настроение его было по-прежнему чрезвычайно мрачно. В одном письме к Опочинину он писал: «Я скучаю и грустен до крайности», а в другом, отправленном из Молочина: «Физически и морально я устал до крайности, и терпения надо много, чтобы переносить все со мною сбывающееся».

Цесаревича не могло не расстраивать как его бедственное положение, так и слухи, распускаемые его недоброжелателями. Он сильно скорбел, когда до него дошла молва, что неудачу военных действий сваливали на измену Литовского корпуса, «дабы, — замечал цесаревич, — отдалить наших от армии. Но ежели бы это, — продолжает он, — и была правда, то куда умно и рассудительно отправить гвардию в партизаны против своих братьев и отцов ее». Здесь под гвардиею великий князь разумел те гвардейские полки Литовского корпуса, которые почти исключительно были составлены из уроженцев западного края. Вообще надобно предположить, что направленная против великого князя злобная молва сильно возмущала его, а она между тем шла широко и громко, особенно вследствие того, что одновременно исходила из двух противоположных источников. Поляки, несмотря на расположение, оказываемое им Константином Павловичем, были, однако, недовольны им во время его управления царством и негодовали на него за то, что он отверг и польскую корону, и предложение революционного правительства стать во главе польского войска, тогда как исполнение этих предложений повлекло бы для России безвыходные затруднения. Русские, со своей стороны, винили его в слабости и снисхождении к полякам и в потворстве (?!), оказываемом мятежникам, против которых у нас, при появлении холеры, начало проявляться общее озлобление. Цесаревич понимал всю затруднительность своего положения, он видел направляемые против него «интриги и интриги», но «надеялся, что ему будет дозволено сказать слово», замечая при этом, что «имеет в руках документы для оправдания себя в общем мнении». «От скуки, — писал он в это время Опочинину, — ехал верхом, чтобы устать, после чего сплю спокойно, чему помогает и чистая совесть». Он чувствовал себя совершенно изнуренным и просил Опочинина, чтобы он не забывал своего старого друга, «который, по-видимому, ни на что уже не годен, как скитаться по белу свету». В эту пору он был до такой степени в стороне от общего хода дел, что даже о назначении Паскевича главнокомандующим действующею армиею узнал не официальным путем, но только из письма Опочинина.

ГЛАВА XXVIII править

Кончина великого князя Константина Павловича. — Толки, возбужденные ею. — Погребение. — Кончина княгини Лович

Продолжая отступление по белорусскому тракту, цесаревич прибыл в Витебск 3 июня 1831 года, в среду, в 7 часов пополудни и остановился в доме генерал-губернатора князя Хованского[24]. "Сюда, — как пишет Лакруа, — приехал к нему генерал-адъютант граф Алексей Федорович Орлов, объявивший сперва Дибичу об его увольнении от звания главнокомандующего, а потом проехавший в Пруссию, где он и пробыл до тех пор, пока на прусской границе не были окончательно устроены запасные магазины для нашей армии. Орлов должен был переговорить с Константином Павловичем о тех мерах, какие нужно будет принять в царстве Польском по окончании войны, и, зная, что цесаревич желает отправиться в Петербург, заметил ему, что государю будет неприятно удаление его высочества от польской границы в такое время, когда каждую минуту может представиться необходимость его пребывания в царстве как наместника. Цесаревич сказал Орлову, что уезжает в Петербург от холеры, боясь, впрочем, не за самого себя, а за свою супругу. Граф Орлов попытался представить великому князю возражения против этой поездки, но Константин Павлович, всегда отличавшийся крайнею вспыльчивостью, а теперь больной и раздраженный, вступил с Орловым в горячий спор и вскоре окончательно вышел из себя. На шум прибежала княгиня Лович и старалась успокоить великого князя, у которого обнаружились припадки жестокой холеры; спустя несколько часов он скончался в ужасных страданиях. Последние слова его, обращенные им к жене, были:

— Скажи государю, что я, умирая, молю его простить полякам…

Все это, как мы заметили выше, рассказывает в своей книге господин Лакруа, приурочивая пребывание графа (впоследствии князя) Алексея Федоровича Орлова в Витебске к моменту смерти Константина Павловича, и тем как бы поддерживает вздорные бредни об обстоятельствах смерти цесаревича. События, предшествовавшие кончине Константина Павловича, происходили совершенно иначе, нежели как изложил их Лакруа.

Внезапная кончина цесаревича, которого все считали человеком совершенно здоровым, но здоровье которого было, однако, давно уже надорвано, возбудила нелепые толки не только в иностранной, неприязненной нам печати, но и в русском войске и в нашем народе. Одинаковость обстоятельств как его смерти, так и смерти фельдмаршала Дибича, последовавшей — как болтали и тогда и потом — тотчас после ужина с графом Орловым, породила такую молву, в достоверности которой могли тогда не сомневаться и поддерживать ее или люди слишком легковерные, или желавшие произвести новые замешательства. Невозможно, конечно, выследить, где первоначально возникла эта молва; известно, однако, что она была сильно распространена и среди русских, и кому из нас не приходилось слышать таинственные россказни о загадочной кончине великого князя Константина Павловича? За границей шла прежде, да и доселе еще удержалась там, об этом вздорная выдумка; о ней упоминает графиня А. Д. Блудова в своих интересных «Воспоминаниях» (см. «Русский Архив», 1874 г.): «Берлинцы были уверены, что Орлов ездил отравить великого князя и фельдмаршала Дибича». Такая болтовня берлинцев дошла, наконец, и до того, кого считали виновником столь страшных преступлений.

— Наплевать на них, — сказал равнодушно граф Алексей Федорович Орлов, когда ему сообщили однажды, что о нем говорят в Берлине, как о таинственном убийце фельдмаршала Дибича и цесаревича Константина Павловича.

Едва ли какой-либо другой ответ или какое-либо другое возражение он мог противопоставить этой чудовищной клевете, так как пуститься по поводу такого обвинения в публичное оправдание было бы и неуместно и бесполезно: ни официальное, ни официозное, ни личное опровержение в данном случае не повело бы ровно ни к чему, но, напротив, только усилило бы возникшее подозрение. Пора, однако, уничтожить сказание о небывалом преступлении.

Начнем с того, что в ускоренной кончине цесаревича не было решительно никому никакой надобности ни по личным, ни по политическим расчетам, а между тем весьма понятно было, что неожиданная смерть его среди тогдашних смутных обстоятельств должна была вызвать новое волнение умов в России, а полякам подать повод вопиять, что они в лице великого князя путем ужасного злодейства лишились их единственного заступника перед престолом императора Николая. Допустим, впрочем, что цесаревич в политическом отношении представлялся опасною личностью, так как он, будучи расположен к полякам, мог держать их сторону и тем самым вредить успехам нашего оружия в борьбе с разгоревшимся восстанием. Но мы уже видели, какое невлиятельное положение занимал он при армии, да, кроме того, и сам он желал поскорее удалиться с места военных действий. Следовательно, достаточно было исполнить только собственное его желание, чтобы сделать личность его совершенно безвредной, если бы даже он и действительно своим потворством полякам уничтожал или затруднял успехи нашей армии. В таком случае он мог быть отозван или даже просто удален без всякой необходимости прибегать к злодеянию. Мы видели, однако, что император Николай Павлович имел в виду совершенно иное: он намерен был воспользоваться личностью цесаревича и желал, чтобы он оставался на границах Польши с тем, чтобы по занятии Варшавы русскими принял на себя обязанности главной власти по управлению царством Польским. Сохранилось также известие, что и сам цесаревич рассчитывал прежде на такой способ вторичного своего водворения в царстве, но что против этого расчета сильно восставала княгиня Лович, не желая жить снова в Польше, где ее мужу привелось испытать столько опасностей и столько горя.

Разумеется, что все эти соображения не могли бы иметь сами по себе значения вполне убедительного довода против вымысла хотя и нелепого, но получившего в заграничной печати и в народной молве достоверность исторического факта, если бы не было возможности опереться на источник, подрезывающий, так сказать, в корне гнусную выдумку.

В журнале адмирала П. А. Колзакова день за день упоминается о пребывании цесаревича Константина Павловича в Витебске и рассказываются все обстоятельства его скоропостижной кончины в таких подробностях, о которых может говорить только самый ближайший очевидец. Положим, что под влиянием осторожности Колзаков мог не ввести в свой журнал не только подтверждения, но даже и намека на слух, распространившийся о причине смерти цесаревича. Сущность дела заключается, однако, в том, что Колзаков, перечисляя всех лиц, приезжавших в Витебск к цесаревичу, не упоминает вовсе о бытности там перед кончиною цесаревича графа Орлова, — лица слишком заметного, чтобы можно было пройти молчанием его посещение Константина Павловича, а между тем на этом вымышленном посещении и основывалась вся дальнейшая выдумка.

Адмирал Колзаков о кончине цесаревича Константина Павловича сообщает в «Дневнике» своем следующие подробности.

Во время своего пребывания в Витебске великий князь был печален, раздражителен и горевал о том, что не получал никаких известий из армии от начальника своего штаба графа Куруты. 13 июня он почувствовал себя нездоровым и послал за доктором Калишем, который посадил его на диету, и к вечеру этого дня ему стало лучше. 14 июня, в воскресенье, ему было так хорошо, что он был у обедни и, возвратившись из церкви, был весел и рассказывал окружавшим его лицам много подробностей о восстании в Варшаве. Обедал он в этот день у генерал-губернатора князя Хованского и, приехав от него домой, немного отдохнул, а после отправился с княгинею кататься по городу в городских дрожках. Возвратясь домой, он встретился у подъезда с Колзаковым, генералом Феньшау и адъютантом Трембицким. Закурив сигару, он начал разговаривать с ними на улице. Вечер был свежий, и потому княгиня, боясь, что он может простудиться, звала его в комнаты, но он не пошел и, закурив другую сигару, продолжал разговаривать у подъезда. Колзаков заметил ему, что становится холодно и пора домой.

— Вот какой вздор! — возразил цесаревич и снова завел весело свои рассказы. В 11 часов он лег спать в комнате с отворенным окном, закрывшись только простыней. Лежа в постели, он читал и в 12 часов ночи, позвав камердинера, приказал ему закрыть окно. Около 4 часов утра с ним сделалась холерина. Позвали доктора Калиша, который, со своей стороны, поспешил пригласить доктора Гюменталя, выписанного в Витебск для княгини Лович. Врачебные средства, однако, не помогали и вскоре холерина перешла в холеру: у Константина Павловича начали проявляться легкие судороги и тошнота; судороги постепенно усилились до такой степени, что он уже кричал от боли. Вместе с тем открылась часто повторявшаяся рвота и он так ослабел, что с ним сделался обморок. В 7 часов вечера княгиня послала за священником; при приходе его у цесаревича сделалась сильная рвота изо рта и из носа. Священник стал читать молитвы, и цесаревич, тяжело вздохнув раза два, скончался в 7 с четвертью часов вечера 15 июня 1831 года.

«Когда цесаревича не стало, — пишет Колзаков, — то княгиня в каком-то оцепенении опустилась на колени у его постели; через четверть часа я упросил ее отойти в свои комнаты и отдохнуть. Я приказал обкуривать всю комнату и занялся с господином Феньшау и господином Филипеусом опечатыванием всех бумаг и денег покойного. Мы нашли у него 35 000 рублей, которые я передал Филипеусу как управляющему гофмейстерскою частью. В 9 часов, — продолжает Колзаков, — пошел я к княгине и нашел ее в спокойной грусти. Она, как истинная христианка, с твердостью переносила свою потерю».

Генерал Феньшау сперва послал к генералу (впоследствии графу) А. X. Бенкендорфу в Петербург письмо о болезни великого князя, а по кончине его отправил туда эстафету. Княгиня Лович уведомила об этом государя особым письмом. Императрица Александра Феодо-ровна написала княгине письмо, выражавшее самое теплое участие к ее печальной судьбе. Тем же чувством было проникнуто и письмо к ней императора Николая Павловича, который приглашал ее приехать в Царское Село и жить там на правах вдовствующей великой княгини.

О кончине цесаревича было извещено следующим, подписанным 27 июня на даче Александрия, близ Петергофа, манифестом: «Среди печальных сердцу нашему событий Всевышнему угодно было усугубить горесть нашу. Любезнейший брат наш, цесаревич и великий князь Константин Павлович, пораженный заразительною болезнью, в Витебске свирепствовавшею, после сильных, но скоротечных страданий, скончался от холеры в пятнадцатый день сего месяца. С душою скорбною, но с смирением к неисповедимым определениям Царя царей, возвещаем всенародно о постигшей дом наш печали. Дан…» и проч.

Траур по случаю кончины цесаревича был наложен с 15 июня на три месяца, с обычными подразделениями.

В 8' /г часов утра на следующий день после кончины цесаревича, то есть 16 июня, доктора окончили составление журнала об его болезни, а затем, когда был приготовлен деревянный гроб, обитый листовою медью, приступили к бальзамированию. Тело было положено в этот гроб, а сердце и внутренности в особые ящики, залитые воском. Покойный был одет в генерал-адъютантский мундир. Прощаясь навеки с супругом, княгиня Лович обрезала свои роскошные светло-русые волосы и положила их в гроб под голову усопшего…

Когда стали выносить цесаревича в собор, «княгиня, — пишет Колзаков, — стояла в это время на коленях в растворенных дверях своей спальни и молилась, сложив на груди руки накрест. Она была бледна и прекрасна как ангел. Мимо нее пронесли тело, после чего ее подняли и подвели к окну, из которого она смотрела на печальную церемонию».

Гроб был поставлен в соборе и запечатан двумя печатями: великого князя и генерал-губернатора. 22 июня приехал в Витебск Ф. П. Опочинин, а 24-го приехали туда же граф Курута и некоторые высшие чины армии. Только 16 июля тело было вынесено из собора и отправлено с подобающей церемонией в Петербург. Княгиня шла за погребальною колесницею не только через город, но еще две версты за городом.

31 июля тело цесаревича было привезено в Гатчину, куда приехал император и, поклонившись гробу цесаревича, поехал навестить княгиню и пробыл у нее около двух часов.

13 августа в 9 часов утра вывезли тело цесаревича из Гатчины без церемониальной обстановки, по случаю бывшего в то время проливного дождя. Погребальный поезд двинулся в Красное Село, а оттуда, через деревню Ульяновку, в столицу. Из Ульяновки княгиня Лович поехала прямо в Петербург, в Елагинский дворец. 14 августа в 8 часов утра тело великого князя было привезено к Московской заставе. Здесь ожидала прибытия тела рота гвардейских егерей со знаменем, а находившиеся в Петербурге пехотные и конные полки, а также артиллерия и воспитанники военных учебных заведений, не участвовавшие в погребальной церемонии, были выстроены двойною шпалерою на всем протяжении от Московской заставы до Петропавловской крепости. В 11 часов утра началось церемониальное шествие от Московской заставы; процессия двигалась медленно и только в 2 часа пополудни пришла к Петропавловскому собору.

Печальную процессию, сопровождавшую теперь тело цесаревича, открывал отряд казаков. За этим отрядом ехал церемониймейстер верхом, а за ним шла гренадерская рота Дворянского полка. После этой роты ехал верхом конюшенный офицер, за которым шли лакеи, камер-лакеи и официанты двора великого князя. Затем несли его флаг и герб и вели его верховую лошадь. Далее шли: голова его вотчин с крестьянами, чиновники его канцелярий, военные генералы, статс-секретари, сенаторы, министры, члены государственного совета. Следующий затем отдел похоронной процессии составлял эскадрон лейб-гвардии Конного полка. За этим эскадроном несли иностранные и русские ордена цесаревича и следовало духовенство, за которым шесть лошадей в траурных попонах везли погребальную колесницу, окруженную гренадерскою ротою 1-го кадетского корпуса. За колесницею ехал верхом со своею свитою император. Шествие замыкали: рота дворцовых гренадеров, придворные служители цесаревича, рота Павловского и эскадрон Конного полков.

Когда процессия вступила на Троицкий мост, то с крепости и со стоявших на Неве судов началась расстановочная пушечная стрельба.

В Петропавловском соборе среди траурного убранства гроб цесаревича был поставлен на высоком катафалке, окруженном дежурными лицами от двора и войска. Княгиня не отходила от гроба своего мужа. «Душевные ее страдания, — замечает Колзаков, — были теперь так ужасны, что, казалось, она лишилась и рассудка и сознания о том, что около нее делалось». Так как в то время в Петербурге свирепствовала холера, да и цесаревич скончался от этой болезни, считавшейся тогда безусловно заразительною, то, ввиду санитарных предосторожностей, публика, против существующего обыкновения, не была допускаема в собор для поклонения усопшему великому князю и императорская фамилия не присутствовала на совершавшихся по нем панихидах. Предосторожности в этом случае были доведены до того, что тело цесаревича было провезено мимо Царского Села окольною дорогою, а эскадрон лейб-гвардейских казаков, сопровождавший тело цесаревича из Витебска, был по прибытии в Петербург подвергнут очищению по всем строгим правилам карантинного устава.

17 августа происходило погребение цесаревича. Об исполнении этого обряда не было помещено в тогдашних петербургских газетах ни церемониала и никакого описания, и только в «Русском Инвалиде» встречается коротенькое известие о том, какие в этот день находились в крепости строевые войска.

Когда опускали гроб цесаревича в могилу, с валов крепости загремели прощальные пушечные выстрелы; они смолкли, и все было кончено…

29 августа 1831 года издан был высочайший манифест о присвоении тогдашнему наследнику престола великому князю Александру Николаевичу титула цесаревича на основании закона, постановленного в «Учреждении об императорской фамилии».

Обстоятельства, при которых последовала кончина цесаревича, подали повод еще к другой нелепой молве. Толковали, разумеется шепотом, что Константин Павлович жив, но заключен в Петропавловскую крепость, а одна из французских газет напечатала довольно подробный рассказ о таинственном узнике, засаженном в эту крепость, который будто бы и был не кто иной, как цесаревич Константин. Эта выдумка внушила мысль одному смельчаку пройдохе выдать себя в Тамбовской губернии за покойного великого князя Константина Павловича.

После погребения цесаревича вдовствующая княгиня Лович уехала в Гатчину и оставалась там до 19 сентября, когда она по приглашению государя переселилась в Царское Село. Здоровье ее под гнетом испытанных ею потрясений и несчастий расстраивалось все более и более. Она угасала с заметною быстротой, и 17 ноября 1831 года, в первую годовщину варшавского восстания, ее не стало. В этот день в 2 часа утра она тихо скончалась…[25]

Княгиня Лович погребена в Царском Селе. Там против Александровского парка, между Московской и Колпинской улицами, стоит католическая церковь во имя Св. Иоанна Крестителя. В склепе под этой церковью находится несколько могил, а между ними и могила супруги цесаревича. Над ее могилой, помещающейся под главным алтарем, поставлена простая гробница в виде саркофага, сложенного из кирпича, и на узкой стороне саркофага, то есть в ногах покойницы, вделана под крестом бронзовая доска со следующею надписью:

«Ci git Son Altesse la Princesse Jeanne de Lowitsch, épouse de Son Altesse Imperiale le Cèsarewitsch Grand Duc Constantin Pawlowitsch.

Née à Posen le 17/29 Mai MDCCCXV, dècèdèe à Tzarskoe Selo le 17/29 Nowembre MDCCCXXXI»[26].

В самой церкви о месте погребения княгини гласит такая, вделанная на одном из столбов храма, надпись: «Dans le caveau de cette Eglise est dépose le corps de Son Altesse»[27] — и затем в этой надписи буквально продолжается то же самое, что значится в надписи, находящейся над гробницею.

Личность княгини Иоанны Лович не выступает заметно в истории, хотя она получила особое значение в жизни цесаревича Константина Павловича. По отзывам всех знавших эту чету, княгиня имела чрезвычайное влияние на кипучий характер и неудержимую порывистость своего мужа. Она, однако, не злоупотребляла этим влиянием, и когда цесаревич следовал ее разумным и кротким внушениям, то он становился как будто иным человеком. Замечательно, что все русские, жившие в Варшаве, отзывались о княгине с большим сочувствием и уважением, а поляки даже в самом сильном разгаре политических страстей, когда обыкновенно вражда доходит до крайнего ослепления, не коснулись Иоанны Лович ни клеветою, ни порицанием, хотя она настойчиво противодействовала их намерению склонить цесаревича, чтобы он стал во главе возмутившейся против России Польши. Император Александр Павлович, знавший, конечно, лучше всех тяжелый нрав своего брата Константина, в немногих словах очертил достоинства этой женщины. Разговорясь однажды о ней с графинею Шуазель-Гуфье, он выразился:

— Княгиня Лович — ангел по ее характеру.

От брака цесаревича Константина Павловича с княгинею Иоанною Лович детей не было.

ГЛАВА XXIX править

Характеристика великого князя Константина Павловича. — Причины его отречения от престола

На основании тех фактов и тех отзывов, которые относятся к великому князю Константину Павловичу и которые были приведены в нашем биографическо-историческом очерке, мы постараемся теперь представить в общих чертах характеристику этой своеобразной личности.

Рождение поставило Константина на одну из самых видных царственных вершин в Европе, а бездетная кончина его старшего брата императора Александра Павловича должна была открыть ему прямую дорогу к русскому престолу. Но и помимо этого ему предназначались и другие еще короны: одна императорская — византийская и две королевские — шведская и польская. Вдобавок к ним заготовлялись ему его бабушкою еще две новые, не существовавшие прежде царские короны — дакийская и албанская. Такой блестящий жребий, такое изобилие корон редко выпадает, да едва ли и выпадало когда-нибудь на долю кого-либо из представителей царствующих семейств.

Константину Павловичу не суждено было, однако, воспользоваться предстоявшим ему державным величием. Он провел свою жизнь в обстановке весьма скромной относительно к готовившейся ему будущности. Он пользовался только титулом великого князя, принадлежавшим ему по праву рождения, и титулом цесаревича, пожалованным ему его отцом за военные отличия, и промелькнул лишь на несколько дней в сане русского самодержца — в сане, властью которого он вовсе не пользовался, от которого он сам отказывался и право на который доставалось ему как будто для того единственно, чтобы вызвать небывалую еще у нас кровавую смуту. При этом представляется еще особая, замечательная странность: он находился в звании главнокомандующего такою отлично подготовленною им армиею, которою не только не привелось ему предводительствовать на полях битв, но с которой, напротив, пришлось ему сражаться как с неприятельскою. Вообще противоположность между готовившимся ему прежде высоким жребием и скромным пройденным им жизненным поприщем была чрезвычайно поразительна. Перед своею кончиною цесаревич не имел никакого определенного положения даже в армии, и он, предназначавшийся некогда как рождением, так и политическими планами Екатерины и в императоры, и в короли, и в цари, готов был удовольствоваться тем, чтобы незаметно окончить свой век в звании тверского генерал-губернатора, то есть на должности чиновника III класса по росписи гражданских чинов в табели о рангах.

Такая превратность в судьбе Константина Павловича наводит его биографа на размышления, не возникающие при жизнеописании самых прославленных земных владык, и заставляет присмотреться к таким чертам его характера, которые, по всей вероятности, ускользнули бы от внимания историка, если бы Константин Павлович в существующем у нас порядке престолонаследия принял сан императора и самодержца всероссийского.

Самым замечательным событием в его жизни представляется, без всякого сомнения, отречение его от короны. Поступок этот выставлялся прежде, да и после выставляется у нас беспримерным в истории великодушием. Необходимо, однако, остановиться на вопросе о том, насколько отречение Константина Павловича было добровольно, в сущности, и насколько оно было подготовлено заранее внешними влияниями, а также и событиями в его жизни. Но прежде чем перейти к рассмотрению этого отдельного вопроса, заметим, что собственно в данном случае великодушия со стороны старшего брата, уступавшего корону младшему, не могло быть никакого. Здесь со стороны первого из них могло быть одно лишь побуждение, а именно: Константин Павлович, считая, по каким бы то ни было причинам и соображениям, верховную власть неудобоносимым для себя бременем, для собственного своего спокойствия, следовательно, с хладнокровным расчетом, а не в порыве охватившего его великодушия, возлагал это бремя на другого. Таким образом, здесь, скорее всего, проявляется своего рода эгоизм, то есть желание уклониться от предстоящих трудных обязанностей и стремление обставить свою жизнь так, чтобы избавиться от положения, которое не соответствовало ни врожденным наклонностям, ни усвоенным привычкам. Можно, пожалуй, в отречении Константина Павловича отыскать и порыв великодушия, но только совершенно в ином направлении, так как можно предполагать, что он променял блеск императорской короны на тихую супружескую жизнь со страстно любимою им женщиной. С внешней стороны это, пожалуй, так и представляется но, в сущности, выходит несколько иначе.

Мы уже заметили, что брак с княгинею Лович не лишал Константина Павловича наследственных прав на русскую корону, но только исключал детей цесаревича, рожденных от этого брака, а также и все его потомство, происшедшее от княгини Лович, из состава императорской фамилии. Так смотрел на это ограничительное условие и сам император Николай Павлович, не считавший достаточным сделанного цесаревичем по поводу его брака заявления об отречении от престола, да и у самого Константина Павловича проявлялось какое-то загадочное, неразъясненное доселе колебание, которое принимали тогда за нежелание подтвердить свой прежний отказ. Кто, впрочем, знает, чем бы разрешился вопрос об окончательном отречении Константина, если бы в ту пору супругою его была не Иоанна, а другая — высокомерная и честолюбивая женщина, побуждавшая его своими внушениями, мольбами, вкрадчивым нашептыванием и раздражающими рыданиями принять русскую корону, которую без всяких со своей стороны притязаний предоставлял ему Николай Павлович, несмотря на выраженный уже однажды отказ Константина. Быть может, нужно было только, чтобы голос очаровавшей цесаревича женщины подсказал Константину, что тот, кому он уступил прежде корону, сам передает ее ему теперь; что таким образом прежнее отречение уничтожается новою добровольною сделкою; что он, Константин, со спокойною совестью может принять свое державное наследство; что для нее, его жены, невыносимо быть преградою его величия и славы; что она виновница его отречений и т. д., и т. д. Но таких внушений не пришлось услышать цесаревичу и отсутствие их могло сильнее всего подействовать на решительный его отказ от верховной власти.

Переходя к рассмотрению внешних на цесаревича влияний и тех событий в его жизни, которые могли содействовать его намерению отречься от престола, следует прежде всего вспомнить, что он, как мы уже говорили, в ту ночь, когда скончался император Павел, под влиянием этого горестного, поразившего его события высказал своему старшему брату намерение отказаться от русской короны, если бы право на нее дошло до него в порядке престолонаследия. Это нравственное обязательство, по всей вероятности, и было главною основою последующего отречения: он как будто был связан навсегда своим, быть может, даже невольным зароком. Не мог остаться без влияния на него и образ мыслей и взгляд на тягость правления самого императора Александра Павловича, мечтавшего еще в молодых годах удалиться от государственных дел и поселиться в Швейцарии частным человеком. Впоследствии окончательно разочаровавшийся во всем и во всех император — как передавал покойный граф П. Д. Киселев — заговаривал с Константином Павловичем о своем «абдикировании», а графиня Шуазель-Гуфье в «Записках» своих («Русская Старина», изд. 1877 г., т. XX) передает, что однажды Александр Павлович в разговоре с нею сказал: «Нет, престол — не мое призвание» и, по словам его, он готов был во всякое время отречься от верховной власти, если бы только он мог с честью изменить обязательное для него положение. И другим близким к нему лицам государь часто говорил, что он устал царствовать и что он только желает окончить жизнь в уединении и спокойствии. Без всякого сомнения, если Александр I, далеко превосходивший Константина способностями, образованием, ровностью характера и умением привязывать к себе людей, так сильно тяготился державными трудами и своей царственной обстановкой, то под влиянием грусти и недовольства Александра своим высоким жребием и Константин Павлович едва ли мог смотреть спокойно и радостно на ожидавшую его участь, в особенности если еще он знал и о господствовавшем против него предубеждении среди русских и о тех замыслах, которые существовали тогда в России против верховной власти.

Озаренный необыкновенною славою и изведавший все земное величие, но вместе с тем грустивший и томившийся жизнью державный старший брат Константина Павловича был для него примером, делавшим для него незаманчивым блеск императорской короны, и вследствие этого — не в порыве великодушия уступал ее цесаревич Константин другому ближайшему наследнику.

Сообразив все это, мы, со своей стороны, подмечаем черту великодушия не в отречении Константина от престола, но собственно в заявлении его о тех причинах, которые побудили его к отречению. Если, согласно манифесту, предшествовавшему его второму супружеству, он не мог бы ограничиться одним только заявлением, что неравный его брак с княгинею Лович препятствует ему принять корону, то, во всяком случае, ничто не мешало ему выразить просто свое нежелание удержать за собою переходившую к нему верховную власть, не приводя никаких поводов, ни объяснений. Кроме того, он мог сослаться на свои пожилые годы и на расстройство своего здоровья: этого было бы вполне достаточно и затем вступление на престол Николая Павловича оказалось бы совершенно последовательным, так как после такого отречения корона переходила бы к государю, цветущему молодостью и здоровьем. Но Константин Павлович не сделал подобной ссылки, а прямо заявил, что «не чувствует в себе ни тех дарований, ни тех сил, ни того духа, чтобы быть когда бы то ни было возведен на то достоинство, к которому по рождению его может иметь право». От этого слишком смиренного сознания своих недостатков не удержала его мысль, что такой его отзыв о самом себе сделается известным русскому народу и всей Европе еще при его жизни и что потом строки эти перейдут на страницы истории. В своем отречении он не коснулся вопроса о своем желании или нежелании царствовать, но прямо заявил такую уважительную причину, которая, по собственному его сознанию, несмотря даже на его желание, должна была лишить его короны, в какую бы пору жизни она ни досталась ему в наследие. Вот в этом-то именно сознании умственных и нравственных недостатков приходится видеть беспримерный подвиг и почтить в Константине Павловиче честного и прямодушного человека. До сих пор, однако, никто не обратил на это внимания и обыкновенно прославляли только великодушие Константина Павловича, выказанное им там, где, в сущности, как мы объяснили, никакого великодушия с его стороны не могло быть.

ГЛАВА XXX править

Оценка деятельности великого князя Константина Павловича. — Его качества и недостатки

Беспристрастному историку приходится произносить только правдивые приговоры над историческими личностями, и потому он, тщательно разобрав и сопоставив между собою все отличительные черты в характере цесаревича Константина Павловича, не может не признать правильность той прямодушной оценки, которую он сделал самому себе. Действительно, по своим качествам он не был призван на ту высоту, которую приготовляло ему рождение. Константин Павлович не был одарен тем, так сказать, государственным умом, который способен если и не обнимать всесторонне обширные планы внешней политики и все разнообразные отрасли внутреннего управления, то, по крайней мере, может, не вникая в частности тех и других, сознавать более или менее отчетливо общую руководящую при этом идею. У него не было также ни того такта, ни той сдержанности и даже той необходимой податливости чужому разумному и осмотрительному мнению, которые очень часто так удачно заменяют собою в высших государственных деятелях недостаток их собственных способностей. Безошибочно можно сказать, что он, находясь на престоле, никогда не согласился бы следовать ни принятому однажды образу действий, ни твердо исполнять постановленные им самим решения, ни внимать полезным и правдивым внушениям, если бы они хоть сколько-нибудь противоречили не только ясно сознанным им намерениям, но даже его прихоти, порывам и гневным вспышкам, которым он всегда давал такой широкий простор. Своими быстрыми увлечениями и необдуманностью своих поступков он подавлял врожденную ему доброту, и княгиня Лович прекрасно охарактеризовала этот главный недостаток своего мужа, нередко с укором повторяя ему, что он прежде сделает что-нибудь, а потом уже подумает.

При этих свойствах цесаревича со стороны императора Александра Павловича было чрезвычайно большою ошибкою то назначение, которое он дал первоначально цесаревичу в царстве Польском, и в особенности то, которое он придал ему впоследствии. Александр I под влиянием различных, как прежних, так и последующих, влияний, благоволя на Венском конгрессе к полякам, создал для них государство с либеральными конституционными учреждениями и путем династического соединения Польши с Россиею думал примирить обе издавна враждовавшие между собою национальности. Мы не будем говорить здесь, насколько была осуществима подобная задача вообще, но скажем только, что ввиду такой благотворной цели и при такой обстановке королевства, или царства, Польского во главе его управления должно было бы стать лицо, одаренное чрезвычайною прозорливостью, стойкостью характера и тем умением обращаться с людьми, которое исподволь, незаметно и без напрасного раздражения заставляет подчиняться их сперва чужому влиянию, а потом и чужой воле. Необходимо было, чтобы лицо, бывшее тогда правителем царства Польского, действовало «suaviter inmodo, fortiter in re», то есть чтоб оно при мягких приемах поступало с твердостью, но Константин Павлович держался системы совершенно противоположной этому старинному афоризму. Он снисходительно смотрел на существо дела, поднимая бурю из-за мелочей и пуская при этом в ход крутые меры, добавляемые с его стороны еще и личными, слишком резкими выходками.

Природа не щедро наделила Константина Павловича тою дальновидною прозорливостью, которая была так необходима на занимаемом им посту. Мы видели, как он заблуждался насчет настроения умов в Польше, будучи твердо уверен, что там не произойдет никаких волнений. Обманывался он и относительно волнений, обнаружившихся в Западной Европе, подсмеиваясь, что там торжествуют «принципиумы» его гоф-фурьера Беляева. Между тем нарушения мелочных каких-нибудь порядков в Варшаве сильно волновали его и вызывали с его стороны строгости, внушаемые не постоянною предусмотрительностью, но только временными порывами личного раздражения. Там же, где нужно было быть действительно осмотрительным и твердым, он оказывался недальнозорким, податливым и, не сознавая сам отчетливо своего образа действий, дал полякам возможность приготовиться к вооруженному восстанию на их же собственную гибель.

Надобно, впрочем, полагать, что при самом учреждении царства Польского император Александр Павлович не имел в виду вверить цесаревичу главное управление над этим краем. Там явился особый представитель государя в лице наместника царства Польского князя Зайончека, а Константин Павлович принял только звание главнокомандующего польской армией. Мы видели, однако, что, в сущности, вся власть в царстве принадлежала великому князю, так что наместник был не более как только подставное лицо. Мы видели также, что власть цесаревича распространялась даже и по гражданским делам на западные губернии империи, входившие некогда в состав бывшего королевства Польского. В своем месте мы указали на неудобство и на вредные последствия такого административного соединения. Что же касается собственно великого князя Константина Павловича, то он при этих условиях был поставлен в самое ложное положение. Вместо того чтобы сдержать в определенных прежде границах административную его деятельность и даже положительно ограничить ее только военным ведомством в царстве Польском, Константину Павловичу, по его собственному выражению, была предоставлена там «диктаторская» власть, так что он явился верховным администратором и верховным судьею, и притом не только в царстве Польском, но и в соседних с ним местностях империи. Между тем к деятельности такого рода, да еще в таких обширных размерах, у него не было ни склонности, ни навыка, и он всего более любил

… воинственную живость

Потешных марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость…

Обучение и организация войск были любимым и, можно сказать, даже единственным занятием цесаревича. Занятие этими предметами составляло в нем господствующую страсть, и надобно отдать ему справедливость в том, что он по избранной им части был не только знатоком, но чрезвычайно добросовестным и неутомимым деятелем. Но и здесь проявлялась у него странная односторонность взгляда: он признавал идеалом войска не боевую силу, но строго дисциплинированную и отлично обученную плац-парадную машину. Он находил, что война только портит, но никак не улучшает армию, то есть, в сущности, отвергал практическую пригодность войска для той цели, для которой оно, собственно, содержится, дисциплинируется и обучается. Руководствуясь этим взглядом, он, как мы уже говорили, воспротивился благому намерению императора Николая Павловича двинуть польскую армию в Турцию и тем самым едва ли не более всего способствовал вооруженному восстанию Польши.

В кругу постоянной и любимой деятельности цесаревича проявлялись с особенною резкостью недостатки его характера. Хотя в нем не было ни надменности, ни жестокости, ни мстительности и хотя в обыкновенном настроении духа он отличался чрезвычайным добродушием и приветливой простотою обращения, но зато слишком тяжело было подчиненным цесаревича переносить частые, почти беспрерывные вспышки необузданного его гнева по самым даже ничтожным мелочам службы. В минуты этих вспышек он, казалось, забывал всех и все и давал полную волю своему раздражению, не щадя ничьего самолюбия. Поэтому много приходилось глотать от него оскорблений и унижений тем, которые состояли как под прямым, так и под посредственным его начальством. Тут уже не было никому пощады и крутая расправа производилась без всякого разбора, без всяких справок о степени виновности того или другого. В припадках гнева Константин Павлович отдавался весь первому произведенному на него впечатлению, и хотя впоследствии он, сознавая свою опрометчивость и несправедливость, старался исправить свои ошибки и загладить свои неуместные выходки, но не всегда это оказывалось возможным, и он своею крайнею запальчивостью нажил себе много недругов как среди поляков, так и среди русских.

Если неосмотрительные поступки великого князя, в отношении к военнослужащим имевшие характер крайней и притом произвольной взыскательности, возбуждали сами по себе среди его подчиненных неудовольствие и даже явный ропот, то они представлялись еще возмутительнее вследствие сравнения с поведением некоторых других военных начальников. По возвращении в 1814 и 1815 годах русских войск из заграничного похода не только в гвардейских, но и во многих армейских полках начал господствовать иной дух. С этой поры взамен прежней крутости начальники стали обходиться со своими подчиненными кротко и вежливо, но такое обращение вовсе не допускалось в русско-польской армии, бывшей под главным начальством цесаревича Константина Павловича, который своим личным примером как будто хотел показать, что порядок в военном управлении должен поддерживаться только безусловною строгостью и подавляющими отношениями старшего к младшему.

Немало терял также цесаревич Константин Павлович в общественном мнении и при сравнении его с императором Александром Павловичем. Еще с первых лет жизни и того и другого была заметна большая разница в характерах обоих братьев, из которых каждый и в зрелом возрасте остался верен, в главных чертах, проявившимся в нем свойствам. Государь был постоянно сдержан, осмотрителен, скрытен; он не допускал никогда наружных проявлений своего гнева и строго соблюдал все приличия в обращении с кем бы то ни было. Между тем Константин Павлович, кипучий, раздражительный и откровенный более, нежели сколько бы следовало ему быть таким при его исключительном положении, составлял прямую противоположность со своим старшим братом и своею запальчивостью и резкостью заставлял забывать и те хорошие качества, которые были свойственны его, в сущности, все-таки доброму сердцу.

Все служащие под начальством цесаревича в один голос хвалят в нем щедрость, отвращение ко всякой лжи, уверткам и лести, а также отсутствие притворства и лицемерия: у него что было на душе, то было и на языке. Мы говорили уже о личной храбрости цесаревича, переходившей в юные годы в неосмотрительную отвагу, и если впоследствии он — суворовский сподвижник — не любил войны, то это происходило не от недостатка в нем храбрости, но только оттого, что он слишком пристрастился к фронтовым занятиям и к военно-хозяйственной части, а между тем все это должно было прекратиться и расстроиться в военное время. Занимаясь военным хозяйством, цесаревич постоянно и прежде всего имел в виду улучшить, насколько было возможно, условия солдатского быта, и в этом отношении он являлся примерно заботливым и чрезвычайно попечительным начальником.

Несмотря на свой кипучий нрав, цесаревич подчинялся, однако, влиянию двух лиц: а именно своего старого, неизменного и испытанного друга Федора Петровича Опочинина и своей второй супруги. Опочинин и княгиня Лович умели действовать на него успокоительно и, быть может, если бы первый из них находился безотлучно при цесаревиче, а вторая сделалась бы спутницею его жизни в молодые его годы, то Константин Павлович изменился бы к лучшему во многих отношениях.



  1. Заглавие сочинения Е. П. Карновича было следующее: «Цесаревич Константин Павлович. Историко-биографический очерк. 1779—1831. Оно было напечатано в „Русской Старине“ в 1877 и 1878 годах.
  2. См. „Русскую Старину“. Изд. 1876 г., том XVI, с. 586.
  3. О ней находятся сведения в „Русской Старине“. Изд. 1876 г., том. XV, с. 567, 568; 675—677.
  4. В настоящее время выяснено уже вполне, каким образом Лагарп очутился в Петербурге воспитателем великих князей. В 1782 г. Лагарп был намечен Гриммом, чтобы сопутствовать в путешествии по Италии и вообще направить на путь истины брата фаворита Александра Дмитриевича Ланского. „Добропорядочность, благоразумие и рассудительность Лагарпа“, по отзыву Екатерины, очаровали „присутствующих и отсутствующих“ и императрица пожелала, чтобы он сопровождал молодого человека до Петербурга, обещая устроить судьбу его приличным образом. Путешественники прибыли в Петербург в начале 1783 г. Появление Лагарпа при русском дворе совпало с переходом великих князей Александра и Константина от женского надзора к мужскому. Императрица воспользовалась этим обстоятельством, чтобы удержать достойного педагога в России и привлечь его к воспитанию любимого внука. — Н. Шильдер.
  5. Причина удаления Лагарпа из Петербурга вовсе не была вызвана его республиканскими убеждениями и интригами эмигрантов и их сторонников. В то время императрица замышляла назначить наследником престола великого князя Александра Павловича, когда же она убедилась, что Лагарп не только не склонен оказать содействие этому плану, но намерен ему противодействовать, она решилась уволить Лагарпа от занятий с внуком и отпустила его за границу Лагарп выехал из Петербурга 9 мая 1795 года. — H. Шильдер.
  6. «Записки Массона» в «Русской Старине», изд. 1875 г., том XV, с. 548—585.
  7. Королю арагонскому.
  8. осел Константин (фр.).
  9. В записках Комаровского приведены слова великого князя Константина Павловича в следующих выражениях: «Я вижу, ваше превосходительство, что вы привыкли служить в Крыму; там было покойнее и неприятеля в глаза не видали» (Записки графа Е. Ф. Комаровского // Исторический Вестник, 1897 г., т. XIX, с 363). Генерал Розенберг, действительно, несколько лет командовал в Крыму войсками и оттуда назначен был в итальянскую армию. — Н. Шильдер.
  10. Записки Саблукова были напечатаны в английском издании «Frazer’s Magazin» 1865 года (август и сентябрь), а также в «Русском архиве» 1869 года.
  11. Пока камердинер Рудковский помогал Саблукову в передней надевать шубу, Константин Павлович крикнул: «Рудковский, стакан воды!» Когда камердинер налил стакан, Саблуков заметил ему, что на поверхности плавает перышко. Рудковский вынул его пальцем и, бросив на пол, сказал: «Сегодня оно плавает, а завтра потонет». — Н. Шильдер.
  12. Карнович не упоминает в своем биографическом очерке о пребывании цесаревича Константина Павловича в Эрфурте в 1808 году, во время свидания императора Александра с Наполеоном. — Н. Шильдер.
  13. С этим мнением Карновича нельзя согласиться после появления в печати исторических материалов и исследований, которые автор биографии цесаревича не имел в своем распоряжении в 1877 году. — Н. Шильдер.
  14. В ту пору в «Гражданских Законах» наших не указывались лишь те три случая, при которых только и допускается ныне развод супругов. Действующие в настоящее время правила о разводе изданы были в 1841 и 1850 годах. Церковные же уставы или «Кормчая Книга» относятся к случаям развода гораздо снисходительнее, нежели наши гражданские законы. — Е. К.
  15. У цесаревича был воспитанник Павел Константинович Александров, возведенный в 1812 году указом императора Александра Павловича в дворянское достоинство. В пожалованном ему гербе были изображены: в верхней части — русский двуглавый, до половины вылетающий орел, а в нижней — серебряный палаш между двух золотых звезд. Впоследствии Павел Константинович Александров, отличавшийся чрезвычайным добродушием, был генерал-адъютантом. От брака с княжною Анною Александровною Щербаковой он оставил единственную дочь Александру Павловну, вышедшую замуж за флигель-адъютанта князя Львова. — Е. К.
  16. Стихотворение это сообщено в рукописи редакции «Русской Старины» И. Р. фон дер Ховеном.
  17. В том же письме от 9 (21) января 1830 года цесаревич еще продолжает рассуждения на ту же тему: «Пускай все новые будут делать новое так, как мы делали. Нам, старикам, не догнать в ловкости новых. Место свято пусто не будет. На это есть церемониймейстеры и жандармы, все и все живо ведующие. Вот и будем заменены, и тогда установится существо дел по новому их понятию». — Н. Шильдер.
  18. Константин Федорович, по матери внук фельдмаршала князя Кутузова-Смоленского, был один из самых образованных людей своего поколения (род. в 1808 г.). Он составил обширную библиотеку и с чрезвычайной готовностью давал из нее своим знакомым дорогие и редкие книги. Он, с разрешения покойного государя, пользовался правом получать заграничные сочинения без цензурных исключений. Вторая его дочь, Дарья Константиновна, графиня Богарне, ныне покойная, была в супружестве с князем Евгением Максимилиановичем Романовским, герцогом Лейхтенбергским. — Е. К.
  19. Подробности описания этой коронации находятся в «Воспоминаниях К. П. Колзакова», помещенных в «Русской Старине», изд. 1873 года, том VII.
  20. Рассказ, который передает Карнович о том, когда и каким образом получено было в Петербурге известие о польском восстании 17 (29) ноября, требует поправки. Император Николай получил первое известие о Варшавской революции 25 ноября (7 декабря) вечером; но это был второй рапорт цесаревича, а первый получен был государем позже, а именно 26 ноября (8 декабря), четырнадцать часов спустя после второго. Развод, о котором упоминает Карнович, имел место 26 ноября (8 декабря). На другой день, 27 ноября (9 декабря) император Николай получил третий рапорт цесаревича. — Н. Шильдер.
  21. Граф Бенкендорф в своих записках пишет: «13 числа последовал решительный бой, заставивший польскую армию отступить под защиту прагских орудий. В Варшаве распространился общий ужас. Мост через Вислу был покрыт бегущими; беспорядок сделался общим; мятежная столица уже видела себя на краю гибели и выбирала депутацию для поднесения победителю ключей и испрошения помилования. Еще одно усилие, чтобы овладеть Прагскими укреплениями, Варшава была бы наша и революция окончена. Но в эту решительную минуту звезда фельдмаршала Дибича померкла. Он заколебался, велел войскам построиться в колонны для атаки, повел их, но потом сам остановил их порыв и таким образом задержал победу, а с нею и развязку дела. Он утратил свою славу и из экспедиции, которой следовало быть одним громовым ударом, брошенным рукою могущественного владыки России на слабых мятежников маленького царства Польского, развил продолжительную и кровавую войну. С этого времени, убедившись сам, но уже поздно, в неизвинительной своей ошибке и тщетно искав ее поправить, Дибич потерял всю энергию и то, может быть преувеличенное, доверие, которое питал к своим дарованиям. В упомянутую выше минуту, когда он вел свои колонны на Прагские укрепления, один генерал дал ему совет приостановить нападение, чтобы избежать кровопролития, и он имел слабость его послушаться. Дибич никогда не хотел назвать этого генерала по имени и тайну свою унес в гроб; но на смертном одре сказал графу Орлову: „Мне дали этот пагубный совет; последовав ему, я провинился перед государем и Россиею. Главнокомандующий один отвечает за все свои действия“. Заслуженная Дибичем укоризна глубоко отозвалась в благородном сердце его, преданном государю и России, и погасила его твердость и таланты. Думают, что совет, остановивший карательный меч, поднятый им над крамольною Варшавою, принадлежал цесаревичу Константину Павловичу. Вид этого города, где цесаревич жил и начальствовал в продолжение пятнадцати лет, где образовались его связи и устроился его брак, где укрепились все его привычки, вид этого города в минуту грозящего ему бедствия мог тронуть сердце цесаревича и внушить ему мысль о спасении Варшавы. Если точно им дан был этот совет, то он понес жестокое наказание в горестях и уничижении, не перестававших с тех пор его преследовать и низведших его вскоре в гроб, вдали от сбереженной им Варшавы».
  22. В том же письме цесаревич пишет: «Все ее недуги не суть иное, как следствие нашего выгона из Варшавы и претерпления всех беспокойств, как физических, так и моральных, а хуже всего продолжение сего положения, ибо по всем обстоятельствам конца не предвидится ни в чем, следовательно, и надежды нет к тому. Военные наши действия не заключают, как их ни рассказывай, доселе ничего решительного, и, по моему глупому смыслу, поляки имеют доселе инициативу действий над нами. У нас войска на бумаге бездна и, как говорится, чертова пропасть, а на деле взять везде такой некомплект, что ей-ей страшно». — Н. Шильдер.
  23. Известно, что сочинение Лакруа составлено по материалам, сообщенным из России, между прочим, покойным графом М. А. Корфом, да и самый труд составления «Истории жизни и царствования императора Николая» предоставлен г. Лакруа, если не ошибаемся, покойным русским послом в Париже графом Киселевым. Тем не менее нельзя не допустить, что некоторые подробности в соч. Лакруа почерпнуты им из сомнительных польско-французских источников или даже принадлежат его собственному измышлению. Таково, между прочим, почти все, что относится до Константина Павловича в тяжкую для него годину польского восстания. — Е. К.
  24. По приезде в Витебск цесаревич писал Ф. П. Опочинину 7 (19) июня 1831 года: «Я живу здесь уже четвертые сутки и отдыхаю от скуки и усталости физической и моральной и никакого занятия другого не имею, как скуку, скуку и скуку. Впрочем, здоров, но жена по приезде сюда крайне ослабла и уже третьи сутки, как из кровати не встает, авось Господь Бог поможет, надежда на Него одного. Здесь покамест все тихо и хорошо. На всей дороге нас окружали уважением и желанием угодить и делать приятное во всех сословиях. Сим, признаюсь, я был весьма тронут и благодарен, в особенности в моем теперешнем скитающемся положении… Испытав все в службе военной, на старости лет испытал и должность фурштатского чиновника… Что же делать, ежели судьбе так угодно». Это было последнее письмо цесаревича к своему другу Федору Петровичу Опочинину. — Н. Шильдер.
  25. Под именем супруги Константина Павловича пыталась также появиться самозванка. В семействе составителя настоящей статьи сохраняется рассказ, что в исходе тридцатых годов в имении Гав. Ст. Карновича, Московской губернии, Коломенского уезда, селе Кривякине, появилась красивая и статная, одетая в черное женщина средних лет. Женщина эта открылась находившемуся при домовой кривякинской церкви монаху Пимену, что она жена покойного великого князя Константина Павловича. Но прежде чем успели расспросить ее, она скрылась. По всей вероятности, эта самозванка появлялась и в других местах. — Е. К.
  26. Здесь почивает ее высочество (светлость) княгиня Иоанна Лович, супруга его императорского высочества цесаревича великого князя Константина Павловича. Родилась в Познани 17 (29) мая 1795 года, скончалась в Царском Селе 17(29) ноября 1831 года.
  27. В склепе этой церкви положено тело ее высочества и т. д. — Е. К.