Жизнь и обычаи военнопленных. — Японская система булавочных уколов. — Наши крайние правые и крайние левые
правитьДевятнадцатого сентября. — Очень беспокоит большой палец на левой ноге. Недели через две после операции он совсем было зажил, и вскоре же вместо срезанного начал расти новый ноготь. Тут-то и пошли неприятности. Без всякой видимой причины палец делался болезненным, багровел, воспалялся. Доктора пожимали плечами и говорили, что это виноват шрам, из-за которого новый ноготь не может расти нормально. Приказали по три раза в день размачивать его в горячей воде. На время это помогало; потом боли возобновлялись. Путешествие из Сасебо в Киото я совершил в просторных туфлях. В Киото доктор тоже все свалил на ноготь и предписал, пока он не вырастет, держать палец в согревающем компрессе. Не смею не верить, но сильно озабочен вопросом: как надену сапоги при отъезде? Правая нога медленно, но верно крепнет и становится послушной, хотя все еще, когда идешь задумавшись и не наблюдаешь за ней, вдруг начинает загребать. Болит только при перемене погоды".
"20 сентября. — Утром в моей комнате +10 '/2 RR".
"21 сентября. — Живем как в тюрьме. Разница только та, что много света и воздуха. Последнего, да еще холодного и сырого, даже в избытке".
"22 сентября. — Сегодня мирный договор прибыл в Японию на ратификацию.
Откуда-то достали Апухтина и устроили литературный вечер. Д. недурно читает. Как резко чувствуется, что Апухтин писал не ради заработка и даже не ради славы, а просто потому, что в известный момент хотелось писать. Он не "сочинял", не искал сюжетов, они сами выплывали со дна души, давая верную картину настроения, которое владело им в данный момент... Как удивительно типично это прощальное письмо самоубийцы к прокурору, этот небрежно-шутливый тон, за которым прячется такое безысходное отчаяние, такая нестерпимая боль от сознания, что все — в прошлом, и ничего?в будущем...
Где ты, мой грозный бич, каравший так жестоко? Где ты, мой светлый луч, ласкавший так тепло?..
После стихов пошла проза. "Дневник Павлика Дольского" навел меня на странные мысли. Да. Вот что думает (что должен думать) зауряд человек нашего века и нашего общества, спохватившись, что подошла старость, что жизнь прожита и прожита — зря... Ничего путного не было сделано... Но разве исключительно по вине самого Павлика?.. Невольно вспомнился почему-то другой, тоже бездетный, бессемейный человек, живший 25 веков тому назад и умерший 49 лет от роду, т. е. приблизительно в том же возрасте, в котором Павлик сам себе писал некролог. Когда друзья Эпаминонда жалели, что он умирает, не оставив потомства, он ответил им, полный счастья и гордости: "Я оставляю Греции двух бессмертных дочерей — Левктру и Мантинею". — Ну, а мы?.."
"23 сентября. — Я попросту стараюсь не иметь с японцами никаких сношений, а потому мне лично жаловаться не на что. Зато другие, пользующиеся правом "свободной прогулки", очень недовольны. По их словам, японцы словно особенно стараются использовать последние дни своей власти, чтобы отравлять жизнь мелкими придирками. Вчера лейтенант Б. опоздал на 5 минут — вернулся из города не в 6 ч. вечера, а в 6 ч. 5 мин. — и от него отобрали билет на право выхода за ворота. Обиднее всего то, что de facto подобные распоряжения — право наказать или помиловать — исходят не от кого другого, как от жандармского унтер-офицера, говорящего по-русски и состоящего в распоряжении поручика, заведующего нашим храмом. И это не случай, а система, которая в нашем положении болезненно чувствуется. — Приказания передаются пленным всегда лицом, стоящим значительно ниже их по своему служебному положению. К адмиралу приходит майор, к штаб-офицерам — поручик, к обер-офицерам — унтер-офицер". "24 сентября. — Ясный, теплый осенний день".
"25 сентября. — Сегодня привезли в Киото англичан (офицеров и матросов) с эскадры, прибывшей в Кобэ. Чествуют союзников. Нашим рекомендовали воздержаться от прогулок во избежание возможных недоразумений".
"26 сентября. — Судя по газетам, мирный договор уже ратификован, но мы все еще под караулом".
"27 сентября. — Ничего нового".
"28 сентября. — Вчера прочел в "Страннике" (присылают из духовной миссии) разговор с Л. Н. Толстым на вечную тему о жизни и смерти. Л.Н. считает смерть пробуждением, а жизнь — сном другой жизни, более широкой, более действительной, нежели окружающая нас земная действительность. — Почему заснул? — этот вопрос он оставляет открытым, а дальше проводит чрезвычайно заманчивую параллель. — Спит крепко, видит сны и считает их действительностью, не сознавая, что спит: такой человек живет чисто животной жизнью. — Спит чутко, чувствует, хотя и смутно, что это лишь сон: такой человек ищет решения вопросов высшего порядка, не удовлетворен (старается вспомнить). — Тихая, спокойная смерть от старости: выспался, больше спать не хочет. — Ранняя смерть: пробуждение от внешних причин. — Самоубийство: отчаянное усилие, с которым пробуждаются от кошмара. — Стройная, красивая гипотеза. Жаль только, что нет опыта, который бы подтвердил ее справедливость... Например — те друзья и товарищи (не говорю о тысячах незнакомых людей), которые были "внезапно разбужены" при Цусиме? Неужели все они так крепко спали, что вовсе забыли свой сон, и никто из них не наведался ни ко мне, ни к кому другому? Странно... Одно скажу: судя по тому, что слышно о нашем Морском министерстве, и по тому, что вижу кругом себя, — мало надежды, чтобы впереди явилась возможность не "номера отбывать", а действительно служить и работать с пользой для дела... И если так, то по толстовской теории я уже выспался, и по справедливости следовало бы меня разбудить... Или же это кошмар, и надо... самому?..
Нервы так расходились, настроение такое мрачное, что за вечерним чаем у адмирала "лютой тигрой" набросился на X. и отчитал его здорово. Вот типичный транзундец, который уже предвкушает блаженство возвращения под родную сень и заранее заряжается непогрешимостью. О том, что и как делали японцы под Артуром, — ему известно лучше, чем мне, так как у "них" (в Транзунде) все это было проверено научно поставленными опытами!.. Ах, губители флота!.."
"29 сентября. — Martini (французский морской агент) прислал письмо на четырех страницах. Суть та, что во французской миссии ничего не знают, когда и при каких условиях последует наше освобождение. Им сообщено (из Парижа), что для приема военнопленных прибудет особая русская комиссия, которая будет снабжена необходимыми инструкциями и полномочиями и которой они должны оказывать всякое содействие.
В газетах печатают известия из России, до такой степени противоречивые и несуразные, что читать тошно. Впрочем, ведь это — местные газеты... Как в первые дни нашего прибытия сюда — те же ясные ночи, полная луна и зачарованный сад... И все это — и природа, и климат — все им!.. За что?.. Может быть, за то, что у нас много охотников всю жизнь посвятить Родине, а они просто всегда готовы с восторгом умереть за нее... Может быть, это только справедливость?.."
"30 сентября. — Судя по газетам, договор ратифицирован 27-го, а у нас строгости пуще прежнего. По-моему, тешась таким манером, японцы поступают глупо. Из плена вернется много людей, сделавшихся врагами Японии, а ранее бывших ее друзьями. Повторяю, что я лично никаких сношений с ними не имею, но не могу не видеть и не слышать. И вот я, который всегда был убежденным сторонником идеи союза с Японией (и даже напечатал несколько статей в 1900 — 1901 гг., в которых доказывал, что мы отлично можем полюбовно размежеваться с нашей соседкой), которому японцы, как народ, всегда были симпатичны, — теперь клянусь, что если с Японией будет новая война, то я непременно приму в ней участие! Если за негодностью буду уже в отставке и не возьмут на службу — буду проситься пассажиром (корреспондентом, что ли). Откажут — наймусь ресторатором!.. Хочу еще раз "дорваться"! Хоть поглядеть, как будут стрелять в них наши пушки!.."
"1 октября. — Покров. Ровно год тому назад в дождливый, серенький день эскадра выходила из либавского аванпорта... Служили напутственный молебен, и суворовский иеромонах о. Назарий провозглашал: "Болярину Зиновию и дружине его здравия и спасения и во всем благого поспешения, на врагиже победы и одоления..." Каким все это кажется далеким, далеким!..
У нас в большой столовой, где поставлена походная церковь, служил обедню православный священник (японец, о. Симеон Мия) по-русски. Маленький эпизод, ярко характеризующий манеру японцев держать себя по отношению к военнопленным: согласно правилам, при богослужении должен присутствовать японский жандарм, чтобы следить... (Черт его знает, за чем он должен был следить! Может быть, опасались, что священнику будут подсовывать письма и телеграммы, помимо цензуры?) Раздвижные щиты, составлявшие наружную стену столовой, были вовсе убраны, так что она отделялась от веранды только редкими столбами. Так вот, этот жандарм принес стул, поставил его на веранде как раз против дверей алтаря, уселся на нем, заложил ногу на ногу, сдвинул фуражку на затылок и закурил папиросу.
Старший из присутствующих (адмирала не было — он еще не может стоять подолгу на ногах) указал жандарму на несоответствие его поведения с обычаями, но получил в ответ, что "он здесь при исполнении служебных обязанностей". Флаг-капитан по просьбе присутствовавших подал о происшествии рапорт начальнику гарнизона. Любопытно, что из этого выйдет (Вышло то, что "во избежание недоразумений" приказано было впредь вовсе не совершать богослужения в походной церкви)".
"2, 3 и 4 октября". — Эти страницы моего дневника я позволю себе пропустить и сказать лишь несколько слов по поводу событий, в них отмеченных.
Известия о том, что происходит в России, не могли не найти отголоска в среде военнопленных. Известия эти черпались из японских газет (хотя бы даже издававшихся на английском языке, но под японской цензурой) и, конечно, представляли положение вещей в самом мрачном свете. Как водится, при том политическом невежестве, которое я отметил еще в Сасебо (по поводу манифеста 6 августа) — население храма (не только нашего, но и других) разделилось на партии самого крайнего направления. Не было не только центра, но даже умеренных правых или левых. Сказать одним, что вы искренне радуетесь учреждению Государственной Думы и находите желательным расширение ее законодательных прав, — значило заслужить аттестацию потрясателя основ, революционера, даже анархиста. Заикнуться другим о пользе Государственного Совета, реформированного по образцу существующих верхних палат, — и от вас с негодованием отворачивались, клеймили кличкой черносотенца.
Особенное негодование с обеих сторон вызывало заявление, что армия и флот должны быть вне партий, вне политики, что это правило повсеместно признано, так как нигде военные не имеют права голоса на выборах. Мне не раз приходилось вступать в споры по этому поводу. Я указывал на пример Польши, где шляхта составляла войско и в то же время занималась политикой, составляла конфедерации и привела государство к гибели; другой пример — Испания и государства, возникшие на развалинах ее колоний, с их "пронунциаменто", провозглашавшимися военными кружками...
— Каково же, по вашему мнению, должно быть credo военного человека? — поставил однажды вопрос ребром некий ярый сторонник Учредительного Собрания.
— Да! это было бы любопытно услышать! — поддержал другой, не признававший ничего, кроме "самодержавия, православия и народности".
— Мне кажется, что это credo блестяще формулировано более полутора веков тому назад одним не военным, но и не глупым человеком...
— Кем это?
— Остерманом. — Помните, как его разбудили ночью и предложили роковой вопрос: "Какому императору вы служите?" — а он с глубоким убеждением ответил: "Ныне благополучно царствующему".
С той поры в глазах представителей обоих течений я был одинаково... (право, затрудняюсь подобрать слово помягче, а записанное в дневнике приводить неудобно).
— И вы, забывая долг перед Родиной, готовы служить старому режиму? Защищать правительство, приведшее Россию к позору? — восклицали одни.
— Так, значит, если при возвращении в Петербург окажется, что там заседает Конвент, вы и Конвенту служить готовы? — возмущались другие.
Старая, чисто русская повадка. Совсем как во времена раскола, когда никто и никому не задавал основного вопроса: "Веруешь ли в силу крестного знамения?" — но предавали друг друга анафеме и даже на кострах жгли за то, "как" кто крестится — двумя перстами или тремя...
Впрочем, все это было... временное, преходящее, — угар новизны, от которого большинство скоро опамятовалось, и по возвращении в Россию былые революционеры оставили мечту об Учредительном Собрании, а ярые черносотенцы вполне примирились с наличием Государственной Думы. В иных случаях метаморфоза пошла даже так далеко (опять-таки свойство нашей натуры), что вчерашние красные превратились в охранителей, а бывшие абсолютисты мечтают о министерстве, ответственном перед Государственной Думой... И все — служат...
Я счел себя вправе пропустить эти страницы, чтобы не ставить в несколько неловкое положение тех, чьи тогдашние мнения и отзывы были мною тогда же записаны.
Было нечто другое, несравненно более серьезное, тревожное и даже обидное, о чем умолчать не могу, но об этом речь впереди.