Пробуждение к сознанию. — Тревоги и сомнения. — Газеты из России; общее негодование. — Адмиралу благополучно сделали операцию. — Громкие телеграммы и бездействие Линевича. — Сдача Сахалина. — Тайфун
правитьДо сих пор я ни разу не упомянул о впечатлении, которое произвело на нас (раненых) вообще и на меня в частности известие о сдаче Небогатова с четырьмя кораблями, — и не по каким-либо особым соображениям, а единственно из желания быть строго документальным.
Несомненно, что эта новость и мне, и другим стала известна на следующий же день, но за весь первый месяц пребывания в госпитале ни слова по этому поводу в моем дневнике не записано, а если память не изменяет, то первоначально я отнесся к известию с полным равнодушием. Слишком был занят насущным вопросом: как обойдутся со мной на следующей перевязке...
День 20 июня был днем радости. "Сегодня мылся под краном, стоя". Это значило, что сам добрался до уборной и управился там без посторонней помощи.
Но... из окна уборной был виден уголок рейда, и мне показали... "Николай I", выходящий из дока... "...Под своей машиной пошел куда-то... (записал я в своем дневнике). До слез обидно... Японский флаг. "Ики". Боже, какой позор! Тут же "Апраксин"... Идет на пробу (машин)..."
Вот когда ударило по сердцу!.. До того все заслонялось вопросом: будут сегодня резать или нет?..
21 июня записано: "Без перемен (относительно здоровья). Тоска, тоска... Что делать, вернувшись? Возрождение флота, живой дух в обучении, живые люди вместо чиновников, исполнение долга вместо отбывания номера... Хорошие слова... А кто это сделает? Творцы тины, в которой мы утонули, крепко, плотно сидят в своих креслах... Война их не тронула... Нет. Ничего не выйдет... Уйти бы куда-нибудь, зарыться..." Тяжело было...
В дневнике опять только отрывочные фразы.
"25 июня. — Третьего дня вечером поднимался к адмиралу (во второй этаж) и просидел у него часа два. Сидячее положение для меня, по-видимому, неблагоприятно. Ночью и вчера, весь день, в глубине раны сильно дергало. Верно — седалищный нерв. Валяюсь на койке".
Должно быть, самочувствие было неважно, но тем не менее я не утерпел, чтобы не повидать адмирала еще раз. Не я один, но все мы — офицерская палата и палаты нижних чинов — все подбодряли себя мыслью, что "он" поправится и, вернувшись в Россию, "сделает"... Что "сделает" — вряд ли кто мог бы точно формулировать, но все понимали друг друга, все жили этой надеждой, хорошо зная, какая разница была между тем блестящим "свитским" адмиралом, который уходил из Либавы, и тем начальником эскадры, который во главе её шел на смерть при Цусиме...
Ведь "он" жутче и полнее любого из нас пережил эту страду — от Либавы до Цусимы... Ведь это "он" вел нас в бой, об исходе которого еще пять месяцев тому назад доносил с солдатской прямотой, что "не имеет надежды на успех"...
— Помните первую телеграмму Государя? — горячилась молодежь. — А дальнейшие? Эти запросы об его будущей работоспособности? Кому другому все порядки пришлось вынести на своей шее? — Камня на камне под "шпицем" не оставит, когда вернется! — Только бы выжил... И как наивны были не только эти мичмана, но и все мы, более опытные, видавшие виды, но забывавшие старую пословицу. "Жалует Царь, да не жалует псарь"...
Все-таки 25 июня вечером я опять (через силу) навестил адмирала и радовался, что "настроение у него хорошее; раны протекают правильно; температура нормальная".
Путешествия во второй этаж не прошли даром. Следующее довелось предпринять только 1 июля, а в промежутке было довольно плохо, судя по краткости и отрывочности записей в дневнике.
"4 июля. — Большая рана разделилась перемычками на четыре части... Очень болезненно"...
"5 июля. — Ночью было развлечение. Задул свежий Ost (должно быть, южнее идет тайфун), и повалило леса строящегося барака (Рядом с нашим, перед самыми окнами). Больно дотронуться. Бывало, после перевязки блаженствуешь, а теперь приходится лежать, не шевеля ногой. Свежо. Почти шторм. Дождь. Теперь если бы в море, на хорошем корабле! — зюйдвестка, дождевик, резиновые сапоги... льет сверху; поддает из-за борта; мотает — едва устоять... Но корабль держится хорошо; место известно; курс точен, полная уверенность, и... — свисти, ветер, хлещи, волна, — я сильнее! Приду, куда хочу!.. Какие это были минуты горделивого сознания своей силы!.. Повторятся ли они?., и когда?.. — В плену!.." Да простят мне читатели, если эти дословные выдержки нелитературны, но ведь это было записано на койке госпиталя...
"6 июля. — Вчера — весь день шторм... от погоды, что ли, нога не давала покоя. Перевязка очень болезненна... Ходить, сидеть — нельзя. Даже лежа, и то нехорошо... Черт возьми! Ведь неделю тому назад... казалось, совсем идет на поправку..."
"9 июля. — Даже Ивасаки (он всегда подбодряет) сказал: "no good". Что такое? — ничего не понимаю. Лежу. Передвигаюсь (куда необходимо) на костылях".
Не один я испытывал это резкое ухудшение в течении ран. Казалось, поветрие какое-то. Многие из тех, что уж давно бродили по палате и даже ходили на прогулку — слегли опять. Во всех сказывалась какая-то особая нервность и раздражительность. Надоедали прислуге, ссорились между собой...
Виной тому, как справедливо угадал Ивасаки, была впервые полученная пачка номеров "Нового Времени", в которых г. Кладо на основании каких-то отрывочных и в большинстве неверных сведений развертывал перед русской публикой фантастическую картину боя и выяснял причины нашего поражения. Что это было!..
Люди более уравновешенные пытались успокоить товарищей, указывая, что ведь есть оговорка, что во вступительных фразах сам г. Кладо признает имеющиеся у него сведения отрывочными и даже малодостоверными, предостерегает от слишком поспешных выводов и суждений...
— А сам выводит и судит! — возражали им. — Эта оговорка — только лазейка, путь для благородной ретирады, припасенный на всякий случай! Ведь читатели понимают, что если "ученый-моряк", основываясь на телеграммах каких-то американских корреспондентов, пишет целый ряд статей, то ясно, что сам-то он, этот "ученый-моряк", верит им и оговорка в предисловии поставлена только для приличия. А если "он" верит, то как же не поверить людям, мало или вовсе не сведущим в морском деле? Ведь это "он" писал и научно доказывал всего четыре месяца тому назад, что эскадра, находившаяся на Мадагаскаре, и после падения Порт-Артура "имеет надежду на успех", а если подкрепить ее разным хламом (небогатовский отряд), то получится уже не надежда, а "уверенность" в успехе! Вот он и дает теперь логическое разъяснение причин небывалого в истории разгрома, когда одна сторона истреблена, а другая понесла потери до смешного ничтожные. И причинами этими он выставляет бездарность, грубое невежество и недостаток воинской доблести тех, кто шел умирать...
Представьте себе такое положение: где-нибудь на краю света (скажем — в Аргентине) вы попали под автомобиль, жестоко изувечены и лечитесь в госпитале, а тем временем в Петербурге, в кругу ваших добрых знакомых, человек, пользующийся общим доверием и уважением, рассказывает, что, "конечно", это могут быть только сплетни, но ходит слух, что N вовсе не попадал под автомобиль, а, уличенный в шулерстве, был жестоко избит и спущен с лестницы... Дальше же следует длинный ряд суждений на тему о всем безобразии такого поведения, о том, что вы покрыли себя несмываемым позором, призыв к устранению из своей среды недостойных, и т. д., и. т. д. Что же осталось от оговорки, предпосланной этой проповеди? Ровно ничего. Дело сделано... Добавьте к этому, что в силу особых условий ваши протесты, ваши опровержения вы могли бы представить лишь в отдаленном будущем, когда, выздоровев, вернетесь на Родину, где вам придется бороться с прочно сложившимся мнением большинства, пытаться переубедить людей, которые брезгливо от вас отворачиваются, которые не хотят вас слушать...
А в данном случае положение было именно таково.
"Calomniez, calomnoez! il en restera toujours quelquie chose!" — говорят французы, и здесь этому правилу открывалось тем более широкое поприще, что оклеветанные могли иметь надежду поднять свой голос против клеветников лишь через много (они сами тогда не знали — через сколько) месяцев спустя...
Вот почему, к неудовольствию главного доктора и даже "Живоглота", наша палата в первой половине июля представляла собой картину, мало чем отличающуюся от второй половины мая.
"10 июля. — Вчера весь день лежал... Верно, необходимо спокойствие... На перевязке здорово мучили... Сейчас (2 часа спустя) — хоть кричи! В пот бросает... — 4 часа дня. Уставши от этого удовольствия, заснул совершенно неожиданно и так крепко, что едва разбудили к концу завтрака. Если лежать смирно — не болит".
"12 июля. — На перевязке не особенно притесняли, но после прижигания хлористым цинком так жжет, что, прямо, верчусь на постели... — 2 1/2 часа дня. Слава Богу! Адмиралу сделали операцию (до сих пор боялись, что не выдержит), вынули кусок кости, подсунувшийся под край пробитого черепа. — Вечером. Адмирал чувствует себя прекрасно (так рассказывали) — ни болей, ни лихорадки, ни слабости... Прямо праздник! Все время сверлила мысль — вдруг не выдержит? Тогда не лучше ли было ему погибнуть в бою, чем умирать в госпитале?.."
"13 июля. — На перевязке больно ковыряли... Ивасаки говорит: "Сам не понимаю, в чем дело; очень странно: одни дырки зарастают, другие открываются". Нога болит. Погода скверная — дождь, ветер... Уныло. Точно осень... И на душе — тоже... О России в газетах пишут такую дрянь. Дай Бог, чтобы не все было правдой... Иной раз подымаются разговоры о будущем. Безотрадные разговоры... Петра Великого нужно! Героические меры!.. Кто наверху решится круто повернуть? Удалить от дел тех, кто достигли высокого положения благодаря свойству, родству и тому, что берегли свое здоровье, когда другие работали? Ведь не сами же они признают себя подлежащими упразднению..."
"14 июля. — Бедная Россия... Даже англичане ("Nagasaki Press"), несмотря на все злорадство, поражаются и восклицают: "Если когда-нибудь можно было вообразить себе нацию, решившуюся похоронить себя под собственными развалинами, то этот спектакль дает Россия"... "19 июля. — Вчера вечером опять рискнул подняться по лестнице, чтобы навестить адмирала".
(Дневник полон записей о подробностях перевязок, о ходе ран. Пропускаю их, как неинтересные.)
"23 июля. — Все хорошо... Хорошие вести из России, т. е., вернее, не из России, а о ней. В "Nagasaki Press" пишут, что мира не будет, так как Государь телеграфировал Линевичу, что "ни уступки территории, ни контрибуции", а японцы уж карту отпечатали, по которой к ним отходит Маньчжурия, Корея, Сахалин и вся Приморская область, включая Камчатку, да еще мечтают о сдаче им всех судов, интернированных в нейтральных портах, и о пяти миллиардах контрибуции. Слава Богу! Все подбодрились. Хоть и тяжело сидеть в плену, но... хоть умереть в неволе, лишь бы Россия добилась почетного мира".
"24 июля. — Все хорошо. Обещают скорую поправку. Особенно томительно ввиду предстоящих мирных переговоров. Хотелось бы заснуть недельки на три... Главное — ничего достоверного. Нельзя же верить всему, что пишут?"
Надо заметить, что все мы искренне верили (или хотели верить) телеграмме Линевича о готовности перейти в наступление, и радовались, что перемирия не будет, что, может быть, во время самых переговоров он будет иметь удачное дело и даст хотя какой-нибудь козырь в руки нашим дипломатам... Дальнейшие известия, которых мы ждали с лихорадочным нетерпением, не оправдали наших надежд. Линевич бездействовал; Мищенко в своем набеге потерпел неудачу... А Сахалин?.. Вот что записал я в своем дневнике по поводу Сахалина, резюмируя общее мнение всего населения палаты: "Новый срам. Если решили не защищать Сахалина вовсе, то надо было его очистить. Если же войска там были, то они должны были драться. Сами японцы признают, что при бездорожье и пересеченной местности Ляпунов с его силами, ведя партизанскую войну, мог бы наделать им много хлопот".
26 июля имело место происшествие, внесшее некоторое разнообразие в наше монотонное существование. Надвинулся тайфун, центр которого прошел немного севернее Сасебо. С утра задул свежий Ost. В 3 ч. 30 мин. пополудни рухнул двухэтажный барак, строившийся рядом с нашим, леса для которого (как я писал уже) впервые повалило три недели тому назад. Теперь он уже был выведен под крышу (японцы строят деревянный остов дома, накрывают его тяжелой крышей, а затем уже забирают стены). Падение было грандиозное. Я дремал на койке, как вдруг услышал треск и голос мичмана Д.: "Валится!" Обернулся, глянул в большое (можно бы сказать — венецианское) окно, у которого стояла моя койка, и вижу — махина действительно валится прямо на нас... Забыл про раны и с легкостью серны отлетел к противоположной стене... Обошлось благополучно. В наш барак ударили только отдельные обломки. — В 5 ч. 20 мин. ветер отошел почти к S, все свежея. Изрядные деревья выворачивались с корнем. Черепицы с крыш срывались и неслись по воздуху, как стаи галок. В центральном (двухэтажном) здании напором ветра вдавило стену; прибежали толпы рабочих и занялись ее подкреплением. В 6 ч. вечера явилось опасение, как бы не рухнул двухэтажный барак, во втором этаже которого была комната адмирала. Его принесли к нам на носилках, растрепанного ветром, изрядно вымокшего под дождем. Наибольшей силы шторм достиг около 7 ч. вечера. К 10 час. ветер перешел к SW и начал ослабевать. В результате все двухэтажные дома были сильно повреждены, а с трех бараков вовсе снесены крыши". 27 июля моя большая рана окончательно выполнилась и покрылась струпом. "Слава Богу! — записал я в своем дневнике. Давно пора! Ведь уж 74 дня прошло со времени ее получения".
"4 августа. — Не хочется ничего писать. Идут мирные переговоры. В газетах все как-то смутно и непонятно... Чего же хвастал Линевич?.. Тоска!.."
"6 августа. — Гулял. Однако ходил не скоро и недолго (всего 1/2 часа), а здорово устал".