ldn-knigi.lib.ru
(наши пояснения и дополнения — шрифт меньше, курсивом)
«…Для критического подхода к воспоминаниям графа Витте чрезвычайно существенны отличия стенографических записей от собственноручных заметок. Поэтому последние выделены в тексте звездочками (*)…»
ОГЛАВЛЕНИЕ
правитьМанифест 17 октября и мой всеподданнейший доклад. Составленная мною справка о манифесте 17 октября. Записка Н. И. Вуича и кн. Н. Д. Оболенского. Почему Государь не решился на диктатуру? Государь приглашает меня на заседание 15 октября. Почему Государь настаивал на манифесте? О кн. Н. Д. Оболенском. Настроение ближайшей свиты Государя. О том, что Государь вел одновременно два совещания, одно при моем участии, а другое при участии Горемыкина. Как был подписан манифест 17 окт. О сношениях Великого Князя Николая Николаевича с черносотенной партией и с рабочим Ушаковым. О характере Государя Приезд Извольского с поручением от Императрицы Mapии Федоровны и моя беседа с вдовствующей Императрицей. Мои беседы с Государем накануне подписания манифеста. Впечатление, произведенное манифестом. О роли социалистических идей в событиях 17 октября. … 1
Отставка Победоносцева, Булыгина и ген. Глазова. Моя беседа с представителями прессы. Отставка Великого Князя Александра Михайловича, предложение поста министра народного просвещения Таганцеву и поста товарища министра Постникову. Приглашение общественных деятелей. П. Н. Дурново ………………….. 49
Отставка Трепова и назначение его дворцовым комендантом. Сенатор Гарин. Влияние Трепова на Государя. О связи Трепова с департаментом полиции. О печатании погромных прокламаций в департаменте полиции.
О погроме в Гомеле. О Великом Князе Николае Николаевиче. О просьбе Великого Князя Николая Николаевича не объявлять Петербурга на военном положении. О сношениях Великого Князя Николая Николаевича с Дубровиным. О сокращении сроков службы воинской повинности. О волнениях в войсках и тяжелом финансовом положении. ……… 67
О переезде моем в Зимний Дворец и о посещениях меня рабочими. О клеветническом слухе, будто бы я находился в преступных отношениях с советом рабочих депутатов. Об успокоении, наступившем после 17 октября, и демонстрации у Технологического Института. О совещаниях с общественными деятелями. Почему я настаивал на кандидатуре П. Н. Дурново. О поведении Дурново в моем кабинете.
О назначении графа Толстого министром народного просвещения. О товарище министра народного просвещения Герасимова. О государственном контролере Философове и министре торговли Тимирязеве. Об отставке Хилкова и назначении Немшаева. О военном министре Редигере, морском — Бирилеве. О прокуроре Святейшего Синода А. Д. Оболенском. О политической амнистии. О Коковцеве. О выработке закона о выборах. …..84
О забастовках, предшествовавших 17-му октября. О выступлении черносотенцев. О моем товарищеском совете рабочим не устраивать забастовки. О прекращении забастовок и об аресте Носаря. О значении забастовки 1906 года. О беспорядках в армии и флот. О крестьянских беспорядках. О положении армии на Дальнем Востоке к моменту моего вступления в управление. О карательной экспедиции в Сибирь. Об угрозах революционеров убить моего внука. О беспорядках в Прибалтийских губерниях. Об экспедиции генерала Орлова и капитан-лейтенанта Рихтера. О генерале Орлове и Анне Танеевой. О беспорядках в Царстве Польском, об объявлении Царства Польского на военном положении и протеста общественных деятелей. О московском восстании ….. 116
О недоброжелательства Трепова к Манухину. Недовольство Манухиным балтийских баронов. Заседание 9 ноября под председательством Государя. Отставка Манухина. Кандидаты на пост министра юстиции. Акимов и Щегловитов. О Мануйлове-Манусевиче, Гапоне и Тимирязеве. Отставка Тимирязева. Предложение мною поста министра торговли академику Янжулу……………… 158
О записке профессора Мигулина. О комитете под председательством Кутлера. О проекте Кутлера. Государь требует отставки Кутлера. Мое письмо Государю. Желание Государя назначить Кривошеина министром земледелия. Я предлагаю пост министра земледелия Самарину. Кандидатура Ермолова. Интрига правых. Записка крупных землевладельцев. О записочке Государя, в которой я извещался о предположении назначить Кривошеина министром земледелия, а Рухлова министром торговли. Назначение Никольского управляющим министерства земледелия и Федорова управляющим министерства торговли. Отзыв графа Потоцкого о Рухлове. . . 171
О желании моем привлечь к займу Ротшильдов и полученном от них ответе. О противодействии к заключению займа со стороны кадетов. Об отношении прессы в займу. О поездке Коковцева за границу. О приезде Нейцлина инкогнито в Петербург. О поведении Германии. О падении министерства Рувье и организации министерства Саррьена. О сомнениях Пуанкарэ в права императорского правительства заключить заем до созыва Государственной Думы. О заключении займа. Письмо Эрнеста фон Мендельсона-Бартольди ко мне. Роль Коковцева в заключении займа. …………….192
Об отношении к Финляндии Александра I, Александра II, Александра III и Николая II. О проекте генерала Куропаткина и женском характере Государя. Моя беседа с генералом Бобриковым накануне его назначения финляндским генерал — губернатором. Генерал Куропаткин и Плеве. Совещание под председательством Государя. Мое заключение по проекту Куропаткина. Обсуждение вопроса в Государственном Совет. Утверждение Государем мнения меньшинства. Политика Плеве и Бобрикова в Финляндии. Убийство Бобрикова. Назначение князя И. Оболенского. Посещение меня после 17 октября статс-секретарем по финляндским делам Линденом. Назначение Герарда. О моих беседах с Мехелином по поводу статей основных законов, касающихся Финляндии. Об отставке Герарда и назначении Бекмана. О роли Императрицы Марии Федоровны в финляндском вопросе. Об Императрице Александре Федоровне ……………………220
УЧРЕЖДЕНИЕ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ.
ОСНОВНЫЕ ЗАКОНЫО комиссии под председательством Сольского для изменения положения о Государственной Думе и Государственном Совете. О мнении члена комиссии Половцева, моем настоянии на продолжительности сроков полномочий членов Думы и Государственного Совета и мнении князя А. Д. Оболенского о земствах. О статье 87 основных законов и о том, как Столыпин применял эту статью. Законы о Государственной росписи. Об основных законах. О выработке проекта основных законов бароном Икскулем. О моем письме Государю по поводу проекта. О рассмотрении проекта в совете министров. Об изменении по моему настоянию статей, касающихся прерогатив Государя. Об изменениях в проекте основных законов статей, касающихся контингента новобранцев и зависимости министров от палат. О совещании под председательством Государя. О моей просьбе Трепову настоятельно советовать Государю не медлить с опубликованием основных законов. О причинах, вызвавших замедление опубликования, и интриге кадет ………………. 252
ГЛАВНЕЙШИЕ ЗАКОНОДАТЕЛЬНЫЕ МЕРЫ,
ПРОВЕДЕННЫЕ В МОЕ ПРЕМЬЕРСТВОО законопроекте по поводу смертных казней. Об исключительных положениях. Об основании мною газеты «Русское Государство», и Столыпиным «Poccии». Законы о печати. Законы о собраниях. О крестьянских законах. О положении и высших учебных заведениях за время моего премьерства. Об еврейском вопросе и посещении меня еврейской депутацией. О беседе моей с представителями немецкого еврейства летом 1907 года. Об анархических покушениях за время моего премьерства и о том, что я не принимал никаких мер для своей охраны. …… 269
О Николае II и его отношении ко мне после 17 октября. О разговоре моем с Треповым, Великим Князем Николаем Николаевичем и Бирилевым по поводу моего желания подать в отставку. О моем письме Государю с просьбой об отставке. Ответ Государя. Высочайший рескрипт. Мой разговор с Государем о преемниках. О разговоре с Государем по поводу предложения назначить меня послом и выраженном им желании заменить графа Ламсдорфа Извольским. О дальнейшей судьбе членов моего кабинета после моей отставки. Об отставке Дурново и особых милостях Государя к нему. О членах кабинета Горемыкина: Коковцеве, Шванебахе, Сташинском, Щегловитове и Кауфмане. О предупреждении мною Государя об имеющихся документах у графа Ламсдорфа. Государь просить возвратить имеющиеся у меня документы. О назначении графа Сольского председателем и Фриша вице-председателем нового Государственного Совета. О назначении Шауфуса министром путей сообщения. О назначении князя Ширинского-Шахматова обер-прокурором Святейшего Синода. О назначении Столыпина министром внутренних дел и моем мнении по поводу назначения его впоследствии председателем совета министров. Об опубликовании законов до и после моего ухода с поста премьера, выработанных при моем непосредственном участии. Об упразднении комитета министров. Об отзывах Государя обо мне. ……….289
О первой Думе. О невмешательстве правительства в выборы в 1-ую Государственную Думу. О лозунге «Царь и народ». О Высочайшем выходе к представителям Государственной Думы и Совета в Зимнем дворце 27 января 1905 года. О взаимоотношениях правительства и Государственной Думы первого созыва. О роспуске ее и причинах к нему. Об участии Горемыкина в деле роспуска Государственной думы и сношение его и Трепова между собой. О Выборгском воззвании членов Государственной Думы. Об убеждениях и политике Столыпина до и после назначения председателем совета министров ………………. 311
О знакомстве с принцем Наполеоном, претендентом на французский престол. О кончине В. Л. Hарышкина. О знакомстве с проф. Мечниковым. О посещении Экслебена, Виши и Гомбурга. Об охране меня германской полицией и причине к тому.
О письме барона Фредерикса с предложением не возвращаться в Poccию и моем ответе на него. О покушении на Столыпина на Аптекарском острове. О получении телеграммы от князя Андронникова об опасности для меня возвратиться в Poccию и о нем как личности ……………….. 324
Об издании в междудумье 1-ой и 2-ой Государственных Дум законов и правил по 87 статье основных законов. О мероприятиях в министерстве Столыпина с целью успокоения крестьян. О мероприятиях в министерстве Столыпина с целью подавления смуты, усиление ответственности за противоправительственную пропаганду и введение военно-полевых судов. О развившемся политическом разврате в министерстве Столыпина. О покровительстве Столыпиным союзу русского народа. О Прибалтийских генерал-губернаторах Соллогубе и Меллер-Закомельском и о причинах бывших смут в Прибалтийском крае. О деле Гурко-Лидваль по поставке хлеба для голодающих. О деле директора департамента полиции Лопухина. О деле по привлечению к ответственности членов 1-ой Государственной Думы за подписание «Выборгского воззвания». О бойкоте некоторыми дворянскими обществами подписавших Выборгское воззвание. Постановление Костромского дворянского депутатского собрания о приеме их в свое общество. Адрес совета объединенных дворянских обществ 31 губернии против постановления Костромского дворянства и образование совета объединенных дворянских обществ и его деятельности. Убийство градоначальника Лауница. Убийство главного военного прокурора Павлова и введение Столыпиным по инициативе Павлова военно-полевых судов. О государственных росписях 1906—1907 гг. Об отставке морского министра Бирилева и о проекте преобразований в управлении морским министерством. О кандидатуре в морские министры адмирала Дубасова и Алексеева. О разговоре Государя об этом с адмиралом Дубасовым. О назначении адмирала Дикова морским министром и его товарищем адмирала Бострема …………….. 341
О двукратном покушении на меня. О предупредительных письмах, приезде Фредерикса по поручению Государя и обнаружении двух снарядов. Об исследовании снарядов в лаборатории артиллерийской академии. Об инертности властей в деле расследовании и стремлении установить симуляцию покушения. О передаче мне Щегловитовым разговора с Государем по поводу покушения на меня. О Казаринове и его участии в деле покушения на меня. О странном поведении агентов охраны и моей просьбе об отмене заседания Гос. Совета. О втором подготовлявшемся покушении и о предупреждении меня Шиповым о грозящей опасности. Об убийстве Казанцева и ведении этого следствия. О заявлении Камышанского по поводу ведения дела следствия убийства Казанцева и моем разговоре с министром юстиции. О данных следствия, выяснивших принадлежность Казанцева к охране и участие его в организации покушений на меня с ведома охранной полиции и при участии правых организаций. О требовании выдачи Федорова от французского правительства. Об установлении следователем, что Казанцев агент охранной полиции и розысках его письма ко мне с требованием денег. О переписке с Столыпиным по поводу покушения на меня ……………………. 363
ВТОРАЯ ДУМА.
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕРЕВОРОТ 3 ИЮНЯ 1907 ГОДАО второй Государственной Думе, ее состава и направления. О кончине К. П. Победоносцева. Убийство Иоллоса. О кончине председателя Госуд. Совета Фриша. О назначении Акимова председ. Госуд. Совета. Об увольнении директора политехнич. института кн. Гагарина и суда над ним. О невнесении правительством, изданных по 87 ст. основных законов, законов полицейского характера на рассмотрение Государственной Думы. О раскрытии заговора и посягательстве на жизнь Государя, Вел. Кн. Николая Николаевича и Столыпина. Об отклонении Госуд. Думою закона об ответственности за восхваление преступных деяний в речи и печати и о разногласии ее деятельности с видами правительства. Об авторитете Столыпина, причинах к этому и характеристика его деятельности. О моем разговоре с бар. Фредериксом перед роспуском 2-ой Государственной Думы. О выработке нового выборного закона пред роспуском Государственной Думы. О раскрытии замысла 65 членов соц.-демокр. партии Госуд. Думы ниспровергнуть существующей государственный строй. ……..387
Об отставке Шванебаха, вследствие разногласий со Столыпиным и членами его кабинета. О графе Эрентале, его близости с кабинетом Горемыкина вообще и с Шванебахом в частности. О памфлете, составленном Шванебахом по поводу введения конституции в Poccии, направленном против меня и передаче его гр. Эренталем, с одобрением Горемыкина, Германскому Императору. Опубликование памфлета-записки и отношение ко мне Германского Императора после ознакомления с ним. О заключении с Японией трактата о торговле; и мореплаванию и рыболовной конвенции. Свидание Государя с Германским Императором в Свинемюнде. Освящение храма Воскресения Христова в Петербурге. Об аварии Императорской яхты Штандарт в финляндских шхерах и о ее командире флаг-капитане Нилове и князе Мещерском. О государственном контролере Харитонове. Об опубликовании конвенции, заключенной Poccией и Англией, и двойственности положения Poccии вследствие этого. О посещении меня в Париже — по пути из Портсмута Поклевским-Козелл и передаче приглашения английского короля Эдуарда VII посетить его и отклонении этого приглашения. О доминирующем влиянии России в Персии и невыгодности для России заключенного соглашения с Англией в отношении Персии. О вмешательстве Германии в отношения между Poccией, Англией и Персией и о заключения Poccией особого соглашения с Германией в отношении Персии. О доминирующем и абсолютном влиянии Англии в Афганистане. Об опубликовании положения о созыве предстоящего чрезвычайного собора русской церкви и порядка производства дел в нем. О Грингмуте и его кончине. О моем незнакомстве с организацией секретной полиции, как причине непринятия непосредственного управления министерством внутренних дел в свои руки. Незнакомство Столыпина с той же организаций, его заведывание министерством внутренних дел и дезорганизация секретной полиции в его управление. О товарище министра внутренних дел Курлове и его карьере. Эпизод с охраной меня, в бытность премьером, вследствие слухов о намерении Хрусталева-Носаря арестовать меня. Об открытии Государственной Думы, созванной по новому выборному закону 3-го июня 1907 года. О финляндских генерал-губернаторах Герарде и Зейне и о градоначальниках С.-Петербургском — Драчевском и Московском — Рейнбот. Об одесском градоначальнике Толмачеве. О покушении на жизнь московского генерал-губернатора Гершельмана. Об утверждении ген. Каульбарсом двух смертных приговоров над невинными. О расследовании ген.-адъют. Пантелеева об убийстве в г. Одессе городовым офицера и его докладе о необходимости снятия в Одессе военного положения. О переименовании в г. Одессе улицы моего имени на имя императора Петра I. О кончине министра торговли Философова.
О московском градоначальнике Рейнботе, ревизии сенатора Гарина, о его деятельности и суде над ним. Об отношениях между большинством 3-ей Государств. Думы и Столыпиным и политическом рауте у последнего. Об отставке министра народного просвещения Кауфмана и его товарища Герасимова. О приезде в Петербург: кн. Николая Черногорского, Румынского наследного принца и шведского короля Густава-Адольфа. Свидание Их Величеств с английским королем и королевою в Ревеле. Об убийстве графа А. Д. Игнатьева и об его жене. Свидание Государя с французским президентом Фальером в Ревеле.
Об издании положения о процентной норме для приема лиц иудейского исповедания в учебные заведения. О первоначальном отношении кабинета Столыпина к еврейскому вопросу и перемена отношения к нему впоследствии. Кончина Великого Князя Алексея Александровича. Отставка Редигера и назначение Сухомлинова. О комиссии обороны Госуд. Думы и ее членах. Упразднение совета государственной обороны. О свидании Извольского с Эренталем и о займе, заключенном Коковцевым. Об отце Иоанне Кронштадтском. Об увольнении морского министра Дикова и назначении Воеводского. О командировке Шипова на Д. Восток, его кандидатура на пост посла в Японию, о назначении министром торговли и промышленности и увольнении. О назначении Тимирязева министром торговли и промышленности в министерства Столыпина. О его поведении в Госуд. Совете до назначения министром торговли и промышленности. О раздаче нефтяных земель министерством торговли в управление Тимирязева и уходе с поста министра И. Н. Шипова по несогласию с этой раздачей. О вторичном выборе Тимирязева в Госуд. Совет от промышленности и исходатайствовании им наград коммерческим деятелям. Об отставке Тимирязева. Объяснения в Государственной Думе по поводу незаконной раздачи нефтяных земель. О моих указаниях, при начале мирных переговоров с Японией на необходимость заключения не только мира, но и союза или дружественного согласия; об отклонении моего предложения и причинах к этому. Мои возражения против необходимости постройки амурской ж. д. О правильности взглядов Извольского на положение России на Д. Востоке и целесообразности заключенных им соглашений с Японией. Об увольнении Шауфуса с поста министра путей сообщения и о назначении Рухлова. Об увольнении Извольского с поста обер-прокурора и о назначении Лукьянова. О Зиновьеве и Чарыкове, послах в Турции. Об отставке Извольского с поста министра иностранных дел и назначении Сазонова. О перевороте в Турции, чрезвычайном посольстве Магомета II и сравнении Гучковым младотурок с октябристами. О свидании Государя с Германским Императором в Шхерах. О полтавских торжествах по случаю 200-летия полтавской битвы. О приезде в Петергоф короля и королевы датских. О поездке Государя с визитом во Францию, Англию и о свидании с Германским Императором.
О новом ограничении евреев в праве поступления в средне-учебные заведения. О поездке Государя с визитом к итальянскому королю. Кончина Великого Князя Михаила Николаевича. О моей поездке за границу в 1909 году. О приезде в Петербург депутации французского парламента. О приезде в С. Петербург царя и царицы болгарских. О приезде в Петербург короля Петра сербского. О кончине английского короля Эдуарда VII. О поездке Их Величеств в Ригу на торжество 200-летия присоединения прибалтийского края к Poccии. О восшествии на престол английского короля Георга V. О поездке Их Величеств во Фридберг, близ Наугейма. Болезнь Государыни. Мое пребывание в Гомбурге и Виши. Свидание Государя с Германским Императором в Потсдаме и ответный визит Германского Императора. Назначение Сазонова из управляющего — министром иностранных дел. О кончине Эмира Бухарского. О кончине графа Л. Н. Толстого, его воззрениях и отношении к кончине его правительства. О назначении Кассо управляющим министерством народного просвещения. 50-летие освобождения крестьян. 200-летие Правительствующего Сената. О законопроекте, составленном Пихно, об изменении порядка выборов в члены Госуд. Совета от юго- и северо-западного края и рассмотрении его в Совет. Законопроект о введении земств в северо- и юго-западных губерниях. О встреченных законопроектом препятствиях в Госуд. Совете, моих выступлениях при рассмотрении его и непринятии закона в общем собрании Госуд. Совета.
О заявлении Столыпина, что единственный враг которого он боится — это я. О подаче Столыпина в отставку и оказанной ему поддержке Августейшими Особами. О кондициях Столыпина к неоставлению им поста. Принятие Государем кондиций Столыпина, роспуск законодательных учреждений на 3 дня, введение закона о введении земства в 9 западных губерниях и об объяснениях Столыпина в Госуд. Думе и Госуд. Совете по поводу введения земства. Отставка Гучкова, отпуски по болезни Дурново и Трепова и отставка Гончарова. Мнение Вел. Кн. Николая Михайловича по поводу Столыпина и поведения Госуд. Совета. О заявлении Столыпина Гучкову о несочувствии присутствия в Госуд. Совете Дурново, Трепова и меня. О сообщении члена министерства внутренних дел о причинах, побудивших Государя не принять отставку Столыпина, и о давлении последнего на министерство юстиции в ведении дел политических. Увольнение с поста морского министра Воеводского и назначение Григоровича. Избрание председателем Государственной Думы Родзянко. Увольнение Лукьянова с поста обер-прокурора и назначение Саблера. О приезде в Петербург германского наследника с супругой, Эмира Бухарского и Сиамского принца Чакрабона.
О посещении Кронштадта эскадрой Соединенных Штатов. Кончина Великой Княгини Александры Иосифовны. О смотре потешных в присутствии Государя. О приезде в Петербург сербского короля Петра. О заграничной моей поездке 1911 года и двух сделанных мне операциях. О восстановлении Столыпиным против себя общественного мнения всех слоев населения и предвидения мною роковой развязки. Покушение на Столыпина в Киеве и его кончина. О шумихе в связи с убийством Столыпина и поведении его супруги. О результатах управления Столыпина. О предупреждении Государем Столыпина о намерении своем дать ему другой пост. Об обвинении полиции в убийстве по ее вине Столыпина. Об отношении А. И. Гучкова и партии 17 октября к смерти Столыпина и моей полемике с Гучковым по поводу его речи в собрании партии 17 октября. ……. 398
О Г. П. Сазонове. О моем с ним знакомстве и издании им газеты «Россия». О близости Сазонова с союзом русского народа, архиепископом Гермогеном, иеромонахом Иллиодором и Распутиным. О журнале Сазонова «Экономист» и разрешении ему министерством финансов образования банка. О письме Сазонова ко мне с сообщением о кандидатуре в министры внутренних дел Хвостова и намеками на мое возвращение в председатели совета министров. О назначении Коковцева председателем совета министров и Макарова министром внутренних дел. О назначении Крыжановского государственным секретарем. О назначении сенатора Трусевича ревизующим киевское охранное отделение, в связи с покушением на Столыпина. О политическом направлении Коковцева по занятии поста председателя совета министров и ожиданиях общества ……… 497
Князь В. П. Мещерский ………509
Моя полемика в газетах с А. И. Гучковым …..527
Именной указатель ………..539
{1}
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
МАНИФЕСТ 17 ОКТЯБРЯ
править
17 октября последовал манифест «об усовершенствовании государственного порядка». Манифест этот, который, какова бы ни была его участь, составит эру в истории Poccии, провозгласил следующее:
«Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великою и тяжелою скорбью преисполняют сердце Наше. Благо Российского Государя неразрывно с благом народным и печаль народная Его печаль. От волнений, ныне возникших, может явиться глубокое нестроение народное и угроза целости и единству Державы Всероссийской. Великий обет Царского служения повелевает Нам всеми силами разума и власти Нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для государства смуты. Повелев надлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка, бесчинств и насилий в охрану людей мирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга, Мы, для успешнейшего выполнения общих предназначаемых Нами к умиротворению государственной жизни мер, признали необходимым объединить деятельность высшего правительства.
На обязанность правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли:
1) Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.
2) Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в мере возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив засим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку (т. е., согласно закону 6 августа 1905 года, Дума и Государственный Совет).
{2} 3) Установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной Думы, и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от Нас властей.
Призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой перед родиной, помочь прекращению неслыханной смуты и вместе с Нами напречь все силы к восстановлению тишины и мира на родной земле».
Одновременно с этим манифестом был опубликован доклад мой, как председателя комитета министров, которому, т. е. мне, Государь Император несколько дней ранее повелел принять меры к объединению деятельности министров впредь до утверждения законопроекта о совете министров. Законопроект этот под заглавием «о мерах к укреплению единства деятельности министров и главных управлений» был опубликован лишь 19 октября и в тот же день я был назначен председателем вновь созданного совета министров. Законом этим в сущности создавался кабинет министров, председателем коего является премьер-министр с правом влияния на всех министров, за исключением министров: военного, морского и, в некоторой степени, министра иностранных дел.
Доклад этот с Высочайшею надписью «принять к руководству», последовавшею того же 17 октября, заключался в следующем:
«Волнение, охватившее разнообразные слои русского общества, не может быть рассматриваемо, как следствие частичных несовершенств государственного и социального устроения, или только, как результат организованных крайних партий.
Корни того волнения залегают глубже. Они в нарушенном равновесии между идейными стремлениями русского мыслящего общества и внешними формами его жизни. Россия переросла форму существующего строя и стремится к строю правовому на основе гражданской свободы.
В уровень с одушевляющею благоразумное большинство общества идеею и следует поставить внешние формы русской жизни.
Первую задачу для правительства должно составлять стремление к осуществлению теперь же, впредь до законодательной санкции через Государственную Думу, основных элементов правового строя: свободы печати, совести, собраний, союзов и личной неприкосновенности. Укрепление этих важнейших основ политической жизни общества должно последовать путем нормальной законодательной разработки, {3} наравне с вопросами, касающимися уравнения перед законом всех русских подданных независимо от вероисповедания и национальности. Само собой разумеется, предоставление населению прав гражданской свободы должно сопровождаться законным ее ограничением для твердого ограждения прав третьих лиц, спокойствия и безопасности государства.
Следующею задачею для правительства является установление таких учреждений и законодательных норм, которые соответствовали бы выяснившейся политической идее большинства русского общества и давали бы положительную гарантию в неотъемлемости дарованных благ гражданской свободы.
Задача эта сводится к устроению правового порядка.
Соответственно целям водворения в государстве спокойствия и безопасности, экономическая политика правительства должна быть направлена ко благу народных широких масс, разумеется, с ограждением имущественных и гражданских прав, признаваемых во всех культурных странах.
Намечаемые здесь основания правительственной деятельности для полного осуществления своего, потребуют значительной законодательной работы и последовательного административного устройства.
Между постановкою принципа и претворением его в законодательные нормы, а в особенности, проведением этих норм в нравы общества и приемы правительственных агентов, не может не пройти некоторое время.
Начала правового порядка воплощаются, лишь посколько население получает к ним привычку — гражданский навык. Сразу подготовить страну со 135 миллионным разнородным населением и обширнейшею администрациею, воспитанными на иных началах, к восприятию и усвоению норм правового порядка, не под силу никакому правительству. Вот почему, правительству далеко недостаточно выступить с одним только лозунгом гражданской свободы. Чтобы водворить в стране порядок, нужны труд и неослабевающая последовательность. Для осуществления этого, необходимыми условиями являются однородность состава правительства и единство преследуемых им целей. Но и министерство, составленное, по возможности, из лиц одинаковых политических убеждений, должно будет приложить неимоверные старания, дабы одушевляющая его работу идее сделалась идеею всех агентов власти, от высших до низших.
Заботою правительства должно являться практическое водворение в жизнь главных стимулов гражданской свободы. Положение дела {4} требует от власти приемов, свидетельствующих об искренности и прямоте ее намерений. С этой целью правительство должно себе поставить непоколебимым принципом полное невмешательство в выборы в Государственную Думу и искреннее стремление к осуществлению мер, предрешенных указом 12 декабря.
В отношении к будущей Государственной Думе заботою правительства должно быть поддержание ее престижа, доверие к ее работам и обеспечение подобающего сему учреждению значения.
Правительство не должно являться элементом противодействия решениям Думы, посколько решения эти не будут коренным образом расходиться с величием Poccии, достигнутым тысячелетней ее историей. Правительство должно следовать мысли высказанной в Высочайшем манифесте об образовании Государственной Думы, что положение о Думе подлежит дальнейшему развитию в зависимости от выяснившихся несовершенств и запросов времени.
Правительству надлежит выяснить и установить эти запросы, формулировать гарантию гражданского правопорядка, руководствуясь, конечно, господствующею в большинстве общества идеею, а не отголосками, хотя бы и резко выраженных требований отдельных кружков, удовлетворение коих невозможно уже потому, что они постоянно меняются. Но удовлетворение желаний широких слоев общества путем той или иной формулировки гражданского правопорядка необходимо.
Весьма важно преобразовать Государственный Совет на началах видного участия в нем выборных элементов, ибо только при этом условии возможно установить нормальные отношения между этим учреждением и Государственной Думой.
Не перечисляя дальнейших мероприятий, которые должны находиться в зависимости от обстоятельств, я полагаю, что деятельность власти во всех ступенях должна быть охвачена следующими руководящими принципами.
1) Прямота и искренность в утверждении на всех поприщах, даруемых населению благ гражданской свободы и установление гарантий сей свободы.
2) Стремление к устранению исключительных законоположений.
3) Согласование действий всех органов правительства.
4) Устранение репрессивных мер против действий, явно не угрожающих обществу и государству и
5) Противодействие действиям, явно угрожающим обществу и государству, опираясь на закон и в духовном единении с благоразумным большинством общества.
{5} Само собой разумеется, осуществление поставленных выше задач возможно лишь при широком и деятельном содействии общества и при соответствующем спокойствии, которое бы позволило направить силы к плодотворной работе.
Следует верить в политический такт русского общества, так как немыслимо, чтобы русское общество желало анархии, угрожающей, помимо всех ужасов борьбы, расчленением государства».
Оба вышеизложенные акта появились одновременно и были опубликованы рядом. Удивительно, что ни тогда, ни до настоящего времени не возник вопрос, почему именно явились два акта, которые в конечных своих тенденциях однородны, которые проникнуты одним и тем же духом, но которые практически и по объему содержания далеко не одинаковы и мало между собой согласованы. Почему не появился один акт, который содержал бы те же идеи, но совершенно согласованные. Ответом на этот вопрос послужит ниже приведенная записка под заглавием «справка об манифесте 17 октября 1905 года». История этой справки такова:
Когда я был вынужден в апреле 1906 года оставить пост председателя совета министров, и затем в июле уехал за границу, то до меня доходили слухи, что в дворцовых сферах говорят, что я вырвал у Его Величества манифест 17 октября, что я вынудил Его дать этот акт. Эти слухи находились в соответствии с очевидным паролем, данным черносотенной прессе, («Русское Знамя» Дубровина, «Московские Ведомости» Грингмута и пр.) ежедневно уверять, что я изменник, масон, подкуплен жидами и проч. Известно, что пресса эта питается, главным образом, из дворцовых сфер и, между прочим, из благ Императрицы Александры Феодоровны.
В сущности говоря, из казны, так как первоначальный источник всех почти этих средств казна, т. е., достояние преимущественно малосостоятельных классов. Затем, мне сделалось известным, что и Императрица Александра Феодоровна считает возможным высказать, что манифест 17 октября я вырвал у Ее Августейшего супруга, и что Августейший супруг сам этого не изволит высказывать, но своим молчанием это в известной степени подтверждает, а так как Государь одновременно во всех проявлениях начал ко мне относиться так, как будто я совершил в отношении Государя какой либо некорректный поступок, то этим самым Его Величество еще в большей степени как бы подтверждал болтовню своей свиты и неосторожные фразы Императрицы.
Я употребляю слово «неосторожные», {6} не считая возможным для себя употреблять более правильное определение. Люди, которые не понимают, что распространение причем заведомое, слухов, что неограниченный Самодержец подписывает самой величайшей важности акты, потому что у Него их вырывают, начинает ужасные и позорные войны, потому что Его уверяют, что мы «разнесем макак», самолично ребячески распоряжается военными действиями, потому что Его уверяют, что Он превосходный военный и моряк — очевидно, хотя и желая оградить Монарха, наносят самый ужасный удар Его неограниченной самодержавности.
Люди эти очень не умные и притом подлые, хотя и титулованы. Изложенные обстоятельства вынудили меня в начале января 1907 года составить краткую «справку об манифесте 17 октября 1905 года». Справку эту я предварительно дал прочесть управляющему во время моего премьерства делами совета министров, ныне сенатору, Вуичу, который был в курсе событий и просил сказать, нет ли какой-нибудь неточности, хотя она была составлена в согласовании с краткими воспоминаниями Вуича по поводу этих событий, находящимися в моем архиве. Вуич подтвердил точность этой справки. Затем, я послал ее к военному министру Редигеру, единственному из нынешних министров, бывшему министром и в моем кабинете. Он сделал одно редакционное изменение, которое мною и было принято (его письмо по этому предмету находится также в моем архиве). Затем, эту справку я послал 30 января 1907 года при письме министру Двора барону В. Б. Фредериксу, как лицу, посвященному во многие перипетии того времени, на случай, если ему угодно будет указать мне какие-либо неточности, которые невольно могли вкрасться в эту справку, объясняя, что я не счел со своей стороны уместным представить эту справку Государю Императору только потому, что не находил возможным беспокоить Его Величество. В заключение в письме говорится: «Не откажите вернуть мне прилагаемую справку с Вашими замечаниями».
Через несколько дней после отсылки этого письма, я виделся с директором канцелярии министра Двора генералом Мосоловым, который мне сказал, что присланная мною справка найдена совершенно правильною, и что он готовит в этом смысле ответ. Затем, прошло еще несколько дней и генерал Мосолов мне передал, что он вручил проект ответного письма министру Двора и посоветовал ранее, чем ответить, показать справку Его Величеству, и что министр так и поступит. Прошло более двух недель и справка не возвращалась от Государя. Управляющий кабинетом Его Величества {7} генерал князь Оболенский мне сказал, что Его Величество, продержав эту справку две недели, возвратил ее министру и сказал, что справка составлена верно. Тем не менее, министр продолжал молчать и только 25 марта при свидании со мною на мой вопрос о том, когда он ответит мне по поводу справки, сказал, что присланную, справку «находит составленной совершенно правильно», что в ней пропущено лишь то, что будто бы, когда он был у меня 16 октября вечером, то он между прочим сказал, что Трепов находит, что лучше сделать какое то изменение в манифесте. Я этого не помню. Князь Оболенский, который все время присутствовал при нашем разговоре, также этого не помнит, но это и не имеет никакого значения. Затем, барон Фредерикс уклонился дать письменный ответ. (Bapиант:
« Вынужден я был составить эту справку по следующему поводу.
По понятным причинам я не считал корректным кому бы то ни было рассказывать, как произошло 17 октября. Так прошло более года, но дворцовая камарилья в это время усиленно распространяла, что я вырвал у Государя 17-ое октября. Делали они это для того, чтобы натравлять против меня хулиганов союза русского народа. Они и достигли своей цели, т. к. в сущности союз русского народа вместе с агентами правительства вложил ко мне в дом адские машины и от них шли приготовленные мне Казанцевым бомбы.
В эти разы, как и во многих других случаях, когда я подвергался страшнейшей опасности, Бог меня спас. Наконец, до меня начали доходить слухи, что Императрица Александра Феодоровна также изволит высказываться, что я вырвал манифест 17 октября. Вследствие сего я составил записку, которую министр Двора передал Государю. Государь держал ее у себя дней 15 и затем сказал барону Фредериксу: „записка составлена графом Витте правильно, но не пишите ничего ему об этом, а скажите ему на словах, что факты, изложенные в записке, изложены верно“.
В тот же день, когда ему это сказал Государь, барон Фредерикс передал это князю Н. Д. Оболенскому, а последний мне. Как это вам нравится в устах Самодержавного Императора? .. Подумаешь, и это сын благороднейшего и правдивейшего венценосца Александра III…».).
Справка эта такова:
«В видах вспыхнувшей в сентябре и начале октября 1905 года, после продолжавшегося уже несколько лет сильного брожения и политических убийств, резкой смуты во всех частях России, в особенности в Петербурге и некоторых больших городах, 6 октября {8} 1905 года председатель комитета министров граф Витте всеподданнейше испрашивал, не угодно ли будет Его Величеству принять его и выслушать соображения о современном крайне тревожном положении. Это он сделал по настоятельнейшей просьбе председателя Государственного Совета графа Сольского.
8 октября Его Величество соизволил написать графу Витте, что Он сам имел в виду его вызвать, чтобы переговорить о настоящем положении вещей, и повелел прибыть на другой день 9-го октября к 6-ти часам вечера.
9-го октября председатель комитета имел счастье явиться к Его Величеству и представить наскоро составленную всеподданнейшую записку, в которой он излагал свой взгляд на положение дела. Вместе с тем он всеподданнейше доложил Его Величеству, что, по его мнению, может быть два выхода: или стать на путь, указываемый в записке, в то время словесно им доложенной, или облечь соответствующее лицо (диктатора) полновластием, дабы с непоколебимой энергией путем силы подавить смуту во всех ее проявлениях. Для этой задачи нужно выбрать человека решительного и военного. Первый путь представлялся бы более соответственным, но очень может быть, что такое мнение ошибочно, а потому было бы желательно обсудить этот вопрос в совещании с другими государственными деятелями и с лицами Царской семьи, коих дело это существенно может коснуться. Его Величество, милостиво выслушав гр. Витте, не соизволил высказать своего Высочайшего мнения.
По возвращении из Петергофа граф Витте пересмотрел совместно с временно управляющим в то время делами комитета министров Н. И. Вуичем переданную им Его Величеству наскоро составленную записку, сделал в ней некоторые исправления и добавил в конце, что может быть есть другой исход — идти против течения, но в таком случае это надо сделать решительно и систематически, что он сомневается в успехе такого исхода, но, может быть, он ошибается; во всяком случае, за выполнение того или другого плана может взяться только человек, который в него верит.
На другой день, 10 октября в час дня граф Витте вновь имел счастье явиться к Его Величеству и, в присутствии Государыни Императрицы Александры Феодоровны, подробно изложил все свои соображения, объясняющие записку в новой ее редакции, причем словесно доложил еще раз о другом возможном выходе, о котором докладывал Государю 9-го октября. Их Величества не изволили {9} высказать своего мнения, но Его Императорское Величество соизволил заметить, что, может быть, было бы лучше основание записки опубликовать манифестом.
В течение 12 и 13 октября граф Витте не имел никаких сведений из Петергофа. Приблизительно в это время в одном из заседаний у графа Сольского, между прочим, шла речь о крайне опасном положении дела вследствие брожения, переходящего в восстание, причем генерал-адъютант Чихачев и граф Пален высказывали решительное мнение, что нужно прежде всего подавить всякое проявление смуты силою оружия. Граф Витте не преминул сообщить об этом всеподданнейшей запиской Его Величеству, причем ходатайствовал выслушать сановников, высказывающих таковое убеждение. Графа Витте затем генерал-адъютант Чихачев спрашивал, не по его ли инициативе Государю Императору благоугодно было его вызывать, на что он ответил, что этого не знает, но что действительно счел своим долгом доложить Государю о сложившемся у некоторых сановников определенном взгляде, как нужно при данных обстоятельствах поступить, и что по его мнению было бы весьма полезно, если бы Его Величеству благоугодно было их выслушать.
Графу Витте говорили, что 11 и 12 октября его программа подверглась обсуждению. 13-го граф Витте получил от Его Величества следующую телеграмму: „Впредь до утверждения закона о кабинете поручаю Вам объединить деятельность министров, которым ставлю целью восстановить порядок повсеместно. Только при спокойном течении государственной жизни возможна совместная созидательная работа правительства с имеющими быть свободно выбранными представителями народа моего“.
Вследствие этой телеграммы граф Витте 14 числа утром снова Съездил в Петергоф и всеподданнейше доложил, что одним объединением министров, смотрящих в разные стороны, смуту успокоить нельзя, и что, по его убеждению, обстоятельства требуют принятия решительных мер в том или другом направлении. При этом, вследствие сделанного Его Величеством замечания, что было бы целесообразнее изложить основания записки в манифесте, граф Витте представил Его Величеству краткий всеподданнейший доклад, резюмирующий записку, в начале коего указано, что доклад этот составлен по приказанию и указаниям Его Величества, и который, в случае если Его Величество соизволить его одобрить, подлежал бы Высочайшему утверждению; что же касается манифеста, то граф Витте докладывал что манифест, который оглашается во всех церквах, {10} есть такой акт, в котором неудобно входить в надлежащие подробности; с другой же стороны, опубликование Высочайше утвержденного всеподданнейшего доклада будет только выражать принятие Государем изложенной в докладе программы, что будет гораздо осторожнее, ибо в таком случае предложенные им меры лягут на его, графа Витте, ответственность и не свяжут Его Величество.
В это время забастовка фабричных рабочих в Петербурге и во многих городах, а равно служащих значительной части железных дорог и других учреждений была уже в полной силе, так что Петербург оставался без освещения многих торговых заведений, движения конок, телефонов и железнодорожного сообщения. Такое положение дела, в виду вышеприведенной телеграммы Государя Императора, понудило графа Витте собрать у себя совещание некоторых министров, в том числе военного, генерала Редигера, товарища министра внутренних дел и петербургского генерал-губернатора, Трепова, министра путей сообщения, князя Хилкова, чтобы обсудить, какие меры можно принять для восстановления железнодорожного сообщения Петербурга, хотя с ближайшими окружными пунктами. На этом совещании военный министр и генерал Трепов, которому был подчинен петербургский гарнизон, заявили, что в Петербурге достаточно войск для того, чтобы подавить вооруженное восстание, если таковое проявится в Петербурге и в ближайших резиденциях Государя, но что в Петербурге нет соответствующих частей, которые могли бы восстановить движение хотя бы от Петербурга до Петергофа. Вообще военный министр заявил, что в действующую армию командировано не только значительное число войсковых единиц, но много офицеров и нижних чинов из состава частей, оставшихся в Европейской России; эти части были в свое время пополнены чинами запаса, но среди последних началось всеобщее брожение вследствие задержания их на службе после заключения мира. Это обстоятельство, в связи с продолжительным привлечением войск к несению полицейской службы, в значительной степени расстроило войска, оставшиеся внутри Империи.
14-го к вечеру графу Витте было дано знать по телефону из Петергофа князем Орловым, чтобы он явился на совещание к Его Величеству 15 октября, к 11-ти часам утра, причем ему было предложено привезти с собою проект манифеста, так как необходимо „чтобы все исходило лично от Государя, и нужно вывести намеченные в его докладе меры из области обещаний в область Государем даруемых фактов“.
{11} Хотя граф Витте считал более осторожным ограничиться Высочайшим утверждением его всеподданнейшего доклада и надеялся, что, может быть, манифеста и не потребуется, но все же, чувствуя себя в тот вечер нездоровым, просил находившегося у него в это время члена Государственного Совета князя А. Д. Оболенского к утру набросать проект манифеста.
15-го октября утром граф Витте снова отправился в Петергоф, причем просил князя Оболенского и управляющего делами комитета министров поехать с ним. На том же пароходе ехал и министр Двора барон Фредерикс. Князь Оболенский прочел в присутствии всех этих лиц набросок им составленного проекта манифеста; граф Витте сделал некоторые замечания и, так как в то время подошли к Петергофу, то он просил князя Оболенского и Вуича попытаться, на основании бывших на пароходе разговоров по поводу наброска князя Оболенского, составить более или менее окончательную редакцию манифеста, а сам вместе с бароном Фредериксом отправился во дворец. Там он застал Великого Князя Николая Николаевича и генерал-адъютанта Рихтера. В 11 часов Его Величество принял этих четырех лиц. Его Величество повелел графу Витте прочесть, ранее упомянутый, его всеподданнейший доклад. Затем граф Витте доложил, что по его крайнему разумению, при настоящих обстоятельствах могут быть два исхода, или диктатура, или конституция, на путь которой Его Величество в сущности уже вступил манифестом 6 августа и сопровождавшими его законами.
Его доклад или программа высказывается за второй путь, который в случае его утверждения должен повести к мероприятиям, подлежащим проведению в законодательном порядке и расширяющим закон 6 августа, приводя Poccию к конституционному устройству. Во время чтения доклада, с разрешения Государя Императора, Великий Князь Николай Николаевич задавал графу Витте целый ряд вопросов, на которые граф Витте давал подробные разъяснения, причем доложил, что он не рассчитывает, чтобы после жесточайшей войны и столь сильной смуты могло быстро наступить успокоение, но что второй путь казалось бы приведет скорее к такому результату.
По окончании доклада Его Величеству угодно было спросить графа Витте, изготовил ли он манифест. Граф Витте доложил, что предварительный проект манифеста был изготовлен, что он с ним ознакомился во время переезда в Петергоф, ныне же исправляется, но что по его мнению было бы удобнее ограничиться утверждением {12} прочитанного им всеподданнейшего доклада. Его Величество соизволил в 1 час дня отпустить присутствующих и повелел собраться к 3-м часам, а графу Витте привезти проект манифеста.
В 3 часа заседание возобновилось. Продолжался обмен мыслей по поводу доклада, затем граф Витте прочел проект манифеста. Присутствовавшие не сделали никаких возражений. Затем Государю Императору благоугодно было отпустить присутствующих.
16 октября к вечеру барон Фредерикс дал знать гр. Витте, что он к нему приедет переговорить по поводу манифеста. После полуночи барон Фредерикс приехал вместе с директором канцелярии генералом Мосоловым, и передал графу Витте, что Его Величество независимо от тех лиц, которые присутствовали вчера на заседании, советовался также с другими лицами, и что члены Государственного Совета Горемыкин и Будберг составили два проекта манифеста, с которыми Его Величество поручил его ознакомить. Граф Витте прежде всего спросил, известно ли обо всем происходящем генералу Трепову, который ныне держит в своих руках всю полицию Империи, на котором лежит ответственность за внешний порядок в стране; всякая крупная мера, если он, генерал Трепов, заранее в нее не будет посвящен, может иметь последствием неблагоприятные явления. Барон Фредерикс ответил, что он потому и опоздал, что был у генерала Трепова, который во все это дело посвящен. Затем барон Фредерикс дал графу Витте прочесть новые проекты (Проекты затем были взяты бароном Фредериксом и более не удалось их достать.). Граф Витте заметил, что проект на который было обращено его внимание, как наиболее подходящей, не может быть им принят по двум причинам:
Во-первых, потому, что он в отличие от проекта, им переданного, прямо провозглашает, что Его Величество со дня опубликования манифеста дарует все свободы, тогда как в его проект Его Величество лишь повелевает правительству выполнить непременную Его волю даровать эти свободы, что предполагает еще последующую работу правительства; во-вторых, что в манифесте пропущены другие существенные меры, которые значатся в его проекте всеподданнейшего доклада, и что объявление манифеста, не согласного с одновременно опубликованным докладом, породить сразу сомнения в силе и крепости тех начал, которые в этом докладе изложены.
По этим причинам он просил барона Фредерикса доложить Его Величеству, что по его мнению, издавать манифест, как он это {13} уже несколько раз имел честь докладывать Его Величеству, не нужно, что достаточно и более осторожно обнародовать лишь его Высочайше утвержденный всеподданнейший доклад. На это барон Фредерикс ответил, что вопрос о том, что реформа, предположенная всеподданнейшим докладом, должна быть возвещена народу манифестом, решен бесповоротно. Выслушав это сообщение, гр. Витте просил доложить Его Величеству, что нужно поручить место председателя совета тому лицу, которого программа будет принята, что он чувствует, что в этом деле у Его Величества существует некоторое сомнение в правильности его взглядов, что при таком положении вещей было бы целесообразнее оставить самую мысль о назначении его первым министром, а для объединения действий министров, в случае окончательного отклонения предположения о назначении диктатора, для успокоения смуты силою, избрать другое лицо, программа которого была бы признана более целесоответственной.
Если прочитанные им проекты манифестов признаются целесоответственными, то по его мнению одного из авторов их и следовало бы назначить председателем совета. В заключение граф Витте также просил доложить Его Величеству, о чем он имел счастье и ранее докладывать Государю, что если его деятельность нужна, то он готов послужить общему делу, но на второстепенном посту, хотя бы губернатора какой бы то ни было губернии.
На другой день, 17 октября, граф Витте снова был вызван в Петергоф, и приехав туда, он отправился прямо к барону Фредериксу. Барон передал графу Витте, что решено принять его проект манифеста и утвердить всеподданнейший доклад им представленный, что Великий Князь Николай Николаевич категорически поддерживает такое решение и докладывал о невозможности, за недостатком войск, прибегнуть к военной диктатуре.
В 6-ом часу граф Витте и барон Фредерикс приехали во дворец, причем барон Фредерикс привез с собою, переписанный в его канцелярии, манифест. Во дворце был Великий Князь Николай Николаевич. Его Величеству благоугодно было в их присутствии подписать манифест и утвердить всеподданнейший доклад графа Витте. Оба эти документа в тот же день были обнародованы с ведома генерала Трепова».
После того, как я передал приведенную выше справку барону Фредериксу, я ее показал человеку, к которому питаю глубокое уважение, графу Палену, министру юстиции при Императоре Александре II, до процесса Веры Засулич. Граф Пален просил разрешения моего {14} показать ее и генерал-адъютанту Рихтеру. Через несколько дней генерал-адъютант Рихтер вернул ее мне при записке, в которой не выразил никакого мнения.
На другой день я его встретил в Государственном Совете и спросил, не нашел ли он в справке какой-либо неточности, на что он мне ответил, что справка составлена совершенно точно. Я дал тогда же эту справку для прочтения Великому Князю Владимиру Александровичу. Великий Князь мне ее вернул через несколько дней и тогда же передал графу И. И. Толстому, который у него совершенно домашний человек, следующее (письмо его находится в моем архиве): «На следующий день по получении вашей записки Великий Князь обедал в клубе, где были Фредерикс и Мосолов. Так как о них упоминается в Вашей справке, то он позвал Мосолова в отдельную комнату, объяснил ему, что получил от вас записку, и спросил его, что он знает о ней. На это Мосолов ему ответил, что записку вы через барона Фредерикса послали Государю, от которого желали получить подтверждение изложенного, но что Государь не соизволил на сие, и что Фредерикс только словесно подтвердил ее правильность в общем».
Ранее составления этой справки по поводу событий с начала октября до 17-го 1905 года мне передали свои воспоминания по событиям этого времени два лица, заслуживающие полного доверия и близко стоящие к сказанным событиям; это управляющий делами совета министров, Н. И. Вуич, ныне сенатор, женатый на единственной дочери В. К. Плеве, и потому человек, бывший ему близким, и князь Н. Д. Оболенский, генерал свиты Его Величества, управлявший в то время и ныне управляющий кабинетом Его Величества, в сущности товарищ министра Двора. Князь Оболенский был самый близкий человек к Императору, был любимый из молодых флигель-адъютантом отца Его, Императора Александра III, он совершил путешествие на Дальний Восток, с Императором Николаем II, в бытность Его наследником. Князь Н. Д. Оболенский пользовался большим вниманием Императрицы Александры Феодоровны, так как, когда она приезжала в Петербург в качестве Alix Дармштадтской на смотрины и была забракована, как невеста Наследника, то единственный кавалер, который по сему случаю от Нее не отвернулся, а, напротив, удвоил к Ней внимание, был князь Николай Дмитриевич Оболенский. Будучи близко знаком со мною и зная все, что делается при дворе, т. е. в дворцовых лакейских (для высокопоставленных придворных лакеев, титулованных и мундирных), он, конечно, знал все, что {15} происходило в это время вокруг Государя. С этой точки зрения, его краткие воспоминания имеют цену. Сказанные воспоминания при сем прилагаю.
21 сентября уехал на Кавказ управляющей делами комитета министров, барон Нольде, вследствие чего во временное исправление должности его вступил помощник управляющего, Вуич, на обязанность которого упадал поэтому и доклад всех комитетских дел председателю комитета, графу С. Ю. Витт. Граф был все время чрезвычайно озабочен и несколько раз в разговоре возвращался к тому, насколько плохо внутреннее наше положение, и что представляется неизбежным, или ввести повсюду военное положение, или даровать настоящую конституцию. При этом С. Ю. Витте высказывал, что принятие каких-нибудь разрозненных мер не даст благоприятных результатов, в частности же репрессии против печати бесполезны, так как немедленно усилится подпольная пресса.
6 октября председатель поручил составить всеподданнейший доклад в том смысле, чтобы впредь, до рассмотрения совещанием графа Сольского проекта о преобразовании комитета министров, установлены были временные полномочия председателя комитета по объединению деятельности министров, причем С. Ю. просил с составлением этого доклада поторопиться. На другой день председатель занимался подробным рассмотрением представленного ему проекта, 8-го же октября, вечером, передал для прочтения и для распоряжений о переписке к следующему утру — обширную записку, заключающую в себе разъяснение его взгляда на способы успокоения страны, с выводом о необходимости перехода к конституционному образу правления. На следующий день, утром, записка, переписанная, была представлена председателю. В происшедшем при этом разговоре, на замечание помощника управляющего, с какою быстротою события привели к предположению о введении конституции, С. Ю. с горячностью заметил, что за последнее время последовали Мукден, Цусима; что закрыто было сельскохозяйственное совещание, к которому имели отношение либеральные элементы, теперь ищущие иного выхода; что он пришел к убеждению о совершенной неотвратимости предлагаемого им средства. Затем председателем дано было поручение составить краткий по этой записке всеподданнейший доклад, который мог бы быть, в случае надобности, напечатан.
В течение 9 октября записка {16} была председателем несколько изменена (В тот же день она была вновь переписана и в 2-х экземплярах представлена председателю.) во вступительной части включением указания, что доклад составлен по приказанию и указаниям Его Величества. Вместе с тем, в конце записки было добавлено, что, может быть, есть и другой исход — идти против течения, но это надо сделать решительно и систематически; С. Ю. сомневается в успехе этого, но он может и ошибаться; во всяком случае, за выполнение всякого плана может взяться только человек, который в него верит. 10 октября председатель ездил к Государю и, вероятно, тогда же оставил Его Величеству свою записку.
После того занимались уже только кратким всеподданнейшим докладом, он еще переделывался и 13 октября, вечером, окончательно был прочитан председателем. С. Ю. сказал, что едет на другой день к Государю и пригласил Вуича его сопровождать на пароходе. 14 октября погода была немного скверная, снег с дождем, и пароход изрядно качало. Дорогою перечитывали еще раз доклад и С. Ю. говорил, что он не может принять должность председателя совета, если доклад этот не будет утвержден.
Говорили также о постыдности положения, при котором верноподданные должны добираться к своему Государю чуть ли не вплавь. С. Ю. поехал с пристани прямо во дворец, где оставался до часу, затем приехал завтракать в приготовленное помещение и говорил, что мог настоять на немедленном утверждении доклада, но не захотел вырвать согласие, и потому ему предложили еще раз вернуться во дворец.
Со второй аудиенции С. Ю. возвратился на пароходе после пяти часов, так что назад ехали в темноте. Положение оставалось тоже самое и решение отложено до завтра. 15 октября опять поехали около 9-ти часов утра. На пароходе был барон Фредерикс и князь Алексей Оболенский; оказалось, что князь привез с собой проект манифеста, о котором до того от председателя ничего слышать не приходилось.
Стали читать проект. Вступление весьма красноречивое, но председатель говорит: «да это не существенно, а вот что у вас вышло в пунктах?» Первый пункт оказался о свободах. Предполагалось сказать вроде того, что на правительство возлагается обязанность немедленно выработать и в определенный срок представить Государю проекты законов о свободе собраний и проч. {17} Далее следовал пункт о расширении выборных прав, а затем говорилось о рабочих. От последнего пункта князь тут же немедленно, в виду замечания председателя, отказался.
Стали затем пробовать сгладить редакцию первых, и в то же время у одного из присутствующих явилась мысль, нельзя ли связать эти меры с указом 12 декабря 1904 года, как продолжением этого указа. Из попытки этой ничего в ту минуту не вышло, а так как в это время подходили уже к пристани, то решили пока только установить в общих чертах содержание пунктов манифеста, наметили три таких пункта (два, предложенных князем А. Д., и третий о полномочиях Государственной Думы), и все это вкратце было отмечено на особом лист.
При этом С. Ю. сказал, что можно писать и коротко, так как все это разъяснено во всеподданнейшем докладе. Все разговоры и предположения никаких особых возражений со стороны присутствовавших не вызывали. Затем было решено, что, пока С. Ю. будет во дворце, бывшие с ним лица попробуют составить окончательный проект манифеста.
К возвращению С. Ю. из дворца в приготовленное для него помещение, проект был уже составлен. При этом первоначальный проект князя А. Д. остался как то в стороне, а руководились при составлении нового проекта заметками, сделанными на пароход. С. Ю. приехал из дворца около часу, говоря, что дело еще окончательно не решено, но что можно и подождать день или два. Князь А. Д. взволнованно доказывал нежелательность этого, в чем был поддержан и другим слушателем.
Затем проект был прочитан Сергею Юльевичу. Первый пункт о свободах казался составленным ясно в том смысле, что Государь решил даровать свободы, а введение их составит ближайшую задачу правительства. Эта часть проекта при чтении ни с чьей стороны никаких замечаний не вызвала, а затем подробно говорили о двух последующих пунктах, причем князь Оболенский высказался против дальнейших изменений приготовленного проекта, так как это вызывало бы только излишнее промедление. Тем не менее, долго говорили об этих пунктах. Обсуждалось, расширить ли выборы только по отношению рабочих или также и других частей населения, не получивших избирательных прав. С.Ю. решил, соглашаясь с князем Оболенским, поставить вопрос шире; при этом слова о не приостановлении выборов вызывали у него сомнение, так как, может {18} быть, нельзя будет обойтись без простановки при переделке закона, но окончательно согласился их оставить, так как, по существу дела, откладывать выборы не представлялось желательным.
По пункту о законодательной власти думы останавливались на том, не слишком ли решительны выражения этого пункта, но затем признали, что они соответствуют смыслу всеподданнейшего доклада. Поехал С. Ю. вторично во дворец к 3 часам и, возвратившись затем, на пароход, после 5 час., говорил, что во дворце происходило совещание с участием Вел. Кн. Николая Николаевича, бар. Фредерикса и ген. Рихтера.
Великий Князь сначала говорил за строгие меры, но потом присоединился решительно к мыслям С. Ю. также, как и Рихтер. Его Величество окончательно сказал: «Если Я соглашусь, то дам знать Вам вечером». В тот день председатель никакого уведомления более не получал и, в 10 часов вечера, говорил, крестясь, что, очевидно, бумаг ждать нечего и он освободится от всего этого дела, так как оказалось, что в 6 часов к Государю были вызваны Горемыкин и Будберг и оттого, вероятно, и днем не был дан решительный ответ.
16 октября никаких новых сведений не было. 17-го, утром, выяснилось, что накануне и в течение ночи шли переговоры о том, чтобы всеподданнейшего доклада С. Ю. вовсе не распубликовывать, а редакцию манифеста изменить в том смысле, чтобы не упоминать о предстоящей деятельности «Правительства» по осуществлению намерений Государя, а прямо объявить о даровании реформ от имени Его Величества.
С. Ю. не счел возможным на это согласиться. Днем, на пароходе «Нева», С. Ю. отправился в Петергоф, поехал прямо к Его Величеству и привез из дворца подписанный манифест и утвержденный всеподданнейший доклад. На обратном пути С. Ю. высказывал мнение, что, если удастся дотянуть до собрания Думы, тогда все спасено, а если невозможны будут выборы, то ручаться ни за что нельзя.
20 октября, по распоряжению председателя, было составлено и опубликовано в «Правительственном Вестнике» правительственное сообщение, в котором объяснялось, что осуществление указанных в манифесте 17-го октября реформ требует законодательных определений и ряда административных мер; до того, прежние законы должны действовать.
(подп.) Николай Вуич
{19}
Октябрь 1905 года будет отмечен будущим русским летописцем, как исторический месяц, в течение которого произведена была первая реальная попытка пойти навстречу необходимости (в высших сферах еще в то время не вполне сознанной), совершить последний шаг по пути реформ и обновления русской жизни, начатых еще в царствование Императора Александра II.
Обстановка, среди которой в эти исторические дни чувствовало себя русское общество, была скорбная, тяжелая, угнетающая. Неудачно веденная война обнаружила несовершенства государственного механизма во всей их болезненной правде. Зароненное в среду неудовлетворенного, разочарованного, оскорбленного в самом скромном честолюбии общества, неудовольствие это стало концентрически расти и захватывать все классы населения, каждый разно и по своему толковавшие о причинах наших внешних и внутренних неудач.
Почва эта являлась благоприятным рассадником для тех лиц, которые, с интернациональными идеями разнообразных оттенков, ставили целью своих мыслей и действий вызвать, в какой удастся форме, смуту в России, пользуясь которой ниспровергнуть существующий, мало кого удовлетворяющий государственный порядок. Вся эта сложная многопричинная и многообразная эволюция общественной мысли выразилась в забастовках, открытых смутах, грабежах, политических убийствах и насилиях, на глазах безучастного и скорее враждебно к правительству настроенного русского общества.
Сознание ненужности безотрадно веденной, жестокой и неудачной войны с Японией, находило некоторое успокоение в той мирной победе, которая была одержана в Портсмуте, когда, так или иначе, с относительно ничтожными жертвами, прекратилось безрезультатное кровопролитие, грозившее нам, к довершению бед, потерею Владивостока, Камчатки и прилегающих к Сибири островов на море, господство над которыми всецело перешло в руки японцев.
Общество под впечатлением этого акта запоздавшей государственной мудрости облегченно вздохнуло, и имя человека, приобретшего для своего отечества мир внешний, естественно приходило на мысль перед задачею внутреннего успокоения и наделения государства прочным внутренним миром. Председатель комитета министров, ст. — секр. граф Витте, утомленный нравственно испытанными напряжениями, вернулся в {20} Poccию и, принявшись за повседневную работу, с первых шагов столкнулся с отголосками внутреннего хаоса и того нестроения, которые настоятельно требовали энергичного и неотложного разрешения.
В первых же заседаниях комитета министров и в отдельных совещаниях у гр. Сольского резко определилась необходимость внести в государственную работу свежую струю, приступив к основным преобразованиям всего правительственного механизма.
6-го октября С. Ю. Витте пишет Государю Императору письмо, в котором всеподданнейше испрашивает разрешение прибыть в Новый Петергоф для доклада некоторых своих соображений в связи с происходившими уже в то время открытыми политическими демонстрациями, многочисленными митингами и собраниями общественных деятелей и общим неустройством, принявшим острый характер явно враждебных правительству манифестаций и политической забастовки. Железные дороги бездействовали, сообщение с Новым Петергофом поддерживалось лишь пароходами по Неве.
8 октября был получен Высочайший ответ: Государь Император писал графу Витте, что и Сам Он думал вызвать его к себе для обмена мыслей по вышеупомянутым вопросам и просил графа Витте прибыть в Петергоф на другой день к 6 час. вечера.
В пятницу 8 октября, вечером, граф. С. Ю. Витте, при участии помощника управляющего делами комитета министров д. с. с. Вуича, составил программу намеченных реформ, с изложением в общих чертах, по пунктам, тех давно назревших у него данных, которые должны были в известной постепенности лечь в основу работы и политики будущего совета министров.
Казалось, что, выступая с такой программой, граф Витте, стоя во главе министров, мог рассчитывать удовлетворить и успокоить часть русского общества.
9 октября к 6 часам вечера гр. Витте отправился в Петергофа на пароходе и, будучи принять Его Величеством, доложил Государю Императору, что из настоящего тяжелого внутреннего положения правительству, по его мнению, представляются два выхода:
1) Облечь неограниченною диктаторскою властью доверенное лицо, дабы энергично и бесповоротно в самом корне подавить всякий признак проявления какого либо противодействия правительству, — хотя бы ценою массового пролития крови.
Для такой деятельности граф Витте не считал себя подготовленным.
{21} 2) Перейти на почву уступок общественному мнению и предначертать будущему кабинету указания вступить на путь конституционный; иначе говоря, Его Величество предрешает дарование конституции и утверждает программу, разработанную графом Витте.
Последний счел своим нравственным долгом обратить особое внимание Государя Императора на всю важность принимаемого решения, сопряженного с некоторым самоограничением; причем возврат к прежнему порядку оказался бы немыслимым.
Вследствие этого граф Витте просил Государя, до принятия окончательного решения, обсудить в особом совещании этот вопрос, привлекши к совещанию этому противников предлагаемого направления, мнения которых с достаточною ясностью определились в бывших за последнее время заседаниях и совещаниях.
Если же Государю угодно будет все таки согласиться на предлагаемую программу, то не стеснять графа Витте в выборе сотрудников, предоставив ему право распределения портфелей даже среди общественных деятелей.
Далее граф Витте, указывая на важность принимаемого решения, когда одним почерком пера изменяется весь государственный строй, и на серьезность намечаемого добровольного самоограничения прав, испрашивал. пригласить на совещание Ее Величество Государыню Императрицу и Великих Князей.
На другой день 10 октября граф Витте был вновь приглашен в Петергоф, где повторил все сказанное накануне в присутствии только Ее Величества и оставил свою программу.
Прошло 11 и 12 октября и наступила среда 13 октября. За это' время, составленная графом Витте программа подвергалась деятельному и влиятельному обсуждению лиц приближенных, а также имевших доклад у Государя. В результате в среду 13 октября граф Витте получил депешу от Государя приблизительно следующего содержания:
«Назначаю вас председателем совета министров для объединения деятельности всех министров».
О программе не упоминалось вовсе. Получив такого рода депешу, граф Витте справедливо заключил, что программа им представленная не принята и не утверждена, и 14-го ездил в Петергоф и доложил Его Величеству, что нравственно не считает для себя возможным исполнить Высочайшее повеление сделаться первым министром, до утверждения его программы, но вместе с тем, подтверждал еще раз необходимость программу эту всесторонне обсудить в совещании {22} лиц, которых Государю угодно было бы привлечь для этой цели, и что с каждым днем внутреннее положение ухудшается, вызывая неотложную необходимость придти к тому или иному решению.
Его Величество, после доклада графа Витте, призвал князя Орлова (граф Гейден находился в отпуске) для отдачи ему приказаний относительно приглашений на совещание для обсуждения программы графа Витт.
По указанию Его Величества был составлен список лиц, имеющих быть приглашенными, и предрешено было, что одну только программу графа Витте утверждать нельзя, но что для надлежащего уяснения, что все в ней изложенное исходит лично от Государя, содержание ее необходимо облечь в форму манифеста.
На обсуждение программы приглашены были: Великий Князь Николай Николаевич, генерал-адъютант барон Фредерикс, генерал-адъютант Рихтер, граф Витте, статс-секретарь Горемыкин и барон Будберг. После этого, князю Орлову передано было через камердинера приказание Его Величества, дабы г.г. Горемыкин и Будберг были доставлены в Петергоф на отдельном пароходе, в самом заседании не участвовали и ожидали дальнейших приказаний во дворце.
Затем, граф Витте получил из Петергофа уведомление, что 15 октября в 11 час. утра назначено у Его Величества особое совещание, на которое приглашается и он. Ему предложено также привезти с собой проект манифеста, дабы все намеченное им вывести из области одних обещаний в область Государем утвержденных фактов. Граф Витте первоначально решил в своей программе изменить редакцию вступления, в смысле более ясного подтверждения, что программа эта выработана по повелению и личному указанию Его Величества. Полагал, однако, что облечь программу эту в форму манифеста и трудно, и, может быть, преждевременно.
Однако, случайно здесь находившемуся князю А. Д. Оболенскому граф Витте предложил попытаться за ночь составить проект манифеста и на другой день 15 октября сопровождать его в Петергоф вместе с д. с. с. Вуичем.
В субботу 15 октября в 11 часов утра в Петергофе под председательством Государя началось совещание, на котором присутствовали: Великий Князь Николай Николаевич, генерал-адъютант барон Фредерикс, генерал-адъютант Рихтер и граф Витт. Великий Князь Николай Николаевич испросил разрешение задавать вопросы графу Витте в виду своего незнакомства с предметом и {23} спрашивать объяснение того, что ему покажется неясным. В заседании этом граф Витте обрисовал в общих чертах общее положение России, как оно ему представлялось в эти дни, останавливаясь с особенным вниманием на том факте, что даже умеренные элементы русского общества заявляют себя, если не активно, то пассивно против правительства, и что, по его крайнему разумению, при настоящих обстоятельствах могут быть два исхода:
1) диктатура, или 2) вступление на путь конституции, причем доложил, с нужными пояснениями, все пункты своей программы.
В основу программы этой, как окончательная цель, легли:
а) дарование законодательных прав Государственной Думе и
б) дарование свободы слова, собраний, совести и неприкосновенности личности.
Великий Князь Николай Николаевич неоднократно прерывал докладчика, дабы яснее усвоить себе отдельные подробности доложенного. Заседание затянулось до часу дня и Государь приказал сделать перерыв до 21/2 час., предложив к этому часу представить и проект манифеста, несмотря на то, что граф Витте еще раз доложил, что программа менее свяжет Государя, и что лучше было бы манифеста не составлять, так как в нем изложить всю сущность программы было бы затруднительно.
В три часа дня заседание возобновилось. Граф Витте несколько запоздал, корректируя проект манифеста, который и подвергся обсуждению. Присутствующие не возражали, но граф Витте просил еще раз Государя не решаться на подписание столь серьезного акта, не уяснив всестороннего его значения в виду чрезвычайной государственной и исторической важности делаемого шага и вероятности, что даже после этого успокоение может наступить не сразу.
Его Величество отпустил всех, положил проект манифеста в стол и поблагодарил графа Витте, сказав, что помолится Богу, еще подумает и скажет ему, решится ли Он на этот акт или нет.
По отъезде графа Витте, Государь приказал генерал-адъютанту барону Фредериксу призвать статс-секретаря Горемыкина и Будберга, ожидавших в Петергофе, и передать им на рассмотрение этот манифест. Оба тотчас приступили к его обсуждению и нашли его несоответствующим. Член Государственного Совета Горемыкин принципиально не соглашался с необходимостью такого акта, а барон Будберг, главным образом, критически отнесся к формальной {24} стороне самого изложения манифеста, находя таковое недостаточно хорошо редактированным. Горемыкин согласился помочь в редактировании оного проекта.
В это время граф Витте случайно осведомлен был, что проект его манифеста обсуждается без него и, опасаясь, что такой манифест мог бы быть подписан Государем и что он, граф Витте, принужден будет в силу обстоятельств принять его к исполнению и руководствоваться изложенными в нем видоизменениями статс-секретаря Горемыкина и барона Будберга, телефонировал барону Фредериксу и дворцовому коменданту князю Енгалычеву, прося их доложить Его Величеству о том, что он ходатайствует об изменениях, сделанных в его редакции, поставить его в известность, или же предложить авторам изменений стать во главе дела. Из Петергофа было отвечено, что сделанное в манифесте изменение незначительно и лишь редакционное. Граф Витте просил все-таки изменения эти, предварительно подписания, передать ему на прочтение.
В воскресенье 16 октября по Петербургу распространился слух, обсуждавшийся в различных кругах, что проект государственных преобразований графа Витте не одобрен, а утвержден и принят другой проект члена Государственного Совета Горемыкина; слухи эти в общей их сложности произвели угнетающее впечатление.
16 октября вечером (после предварительного предупреждения по телефону), около полуночи к графу Витте приехал генерал-адъютант барон Фредерикс с своим начальником канцелярии генерал-майором А. А. Мосоловым. Барон Фредерикс извинился перед графом Витте, сообщив, что манифест изменен не в редакционном только отношении, как он это сообщил, но и по существу и просил графа Витте согласиться принять манифест в этом измененном виде к исполнению, так как измененный манифест заключал в себе, по его мнению, больше уступок, чем проектированный графом Витт.
Ознакомившись с новой редакцией манифеста, граф Витте усмотрел, что между проектом, представленным им, и проектом, ему привезенным, различие по существу сводилось к следующему:
1) В проекте у графа Витте определенно говорилось, что Его Величеству благоугодно повелеть своему правительству озаботиться проведением в жизнь Его неуклонною волею предначертанных реформ; в проекте, привезенном бароном Фредериксом, те же пункты уже определены, как даруемые.
2) О праве на законодательный почин со стороны Государственной Думы в этом последнем проекте не упоминалось вовсе.
{25} При этом, граф Витте еще раз просил барона Фредерикса испросить у Государя Императора не печатать пока манифеста, а лишь утвердить и обнародовать одну программу с теми изменениями, которые в ее вступлении уже сделал сам граф Витте, относя все в ней изложенное к инициативе, указаниям и воле Его Величества. Барон Фредерикс ответил, что вопрос о том, что настоящая реформа должна быть возвещена населенно манифестом, решен бесповоротно.
В заключение граф Витте заявил барону Фредериксу, что он ясно сознает, что со стороны Его Величества в основу отношений к нему, несмотря на все внимание Государя Императора, несомненно легло чувство некоторого недоверия, что при наличии такого серьезного фактора совместная государственная работа крайне затруднится, и что, быть может, было бы целесообразнее оставить самую мысль о назначении его первым министром, а для объединения министров избрать одного из авторов измененного манифеста, причем просил довести до сведения Его Величества о своей готовности и в этом случае на второстепенном посту послужить общему делу.
Высказанное графом Витте предположение имело за собою несомненное основание, так как ближайшие к Государю лица не верили в искренность графа Витте и были убеждены, что он в своих честолюбивых намерениях, стремится быть президентом Российской республики, и что, в предвидении возможности такого факта, находит себе объяснение та выдающаяся ласка и любезность, предметом которых сделался граф Витте, при возвращении из Портсмута, со стороны германского Императора Вильгельма II, прозревавшего в нем будущего русского республиканского президента.
На другой день 17 октября, в 9 час. утра, барон Фредерикс отправился с докладом к Государю Императору. Результатом этого доклада было немедленное приглашение туда же Великого Князя Николая Николаевича и графа Витте; последний мог прибыть лишь к 4 1/2 часам дня.
Великий Князь Николай Николаевич, проникшись основательностью данных графом Витте объяснений, выразил свое полное сочувствие проекту графа Витте и доложил о невозможности, за недостатком войск, прибегнуть к военной диктатуре. Великий Князь и барон Фредерикс были приняты Государем раньше приезда графа Витте, причем тут же решено было, что Его Величество подпишет манифест, составленный графом Витте, и утвердит программу, {26} представленную им. В канцелярии министра Императорского двора, временно переведенной в Петергоф, приказано было приступить к переписке манифеста.
В 6-ом часу вечера работа эта была закончена. Граф Витте, уже прибывший из Петербурга, поехал в Александрию, и в его присутствии Государь Император подписал манифест и утвердил программу. Таким образом, не без некоторой борьбы, колебаний и сомнений Государю угодно было вернуть России на покинутый ею, в силу разнообразных внутренних и внешних обстоятельств, путь реформ и завершить великое дело своего Августейшего Деда.
При обратном возвращении в Петербург, на палубе парохода находился Великий Князь Николай Николаевич. Он казался веселым и довольным. Обратившись к графу Витте, Его Высочество заметил:
«Сегодня 17 октября и 17 годовщина того дня, когда в Борках была спасена династия. Думается мне, что и теперь династия спасается от не меньшей опасности сегодня происшедшим историческим актом».
Август — сентябрь 1906 года.
В вышеприведенной «справке о манифесте 17 октября 1905 года», в виду ее назначения при ее составлении, события изложены с математическою точностью, но совершенно кратко и при полном отсутствии эпизодических фактов, их сопровождавших.
Когда, после возвращения из Америки, я приехал в Петербург, то у меня совершенно созрело желание уехать из России, так как я ясно видел, что ничего доброго ожидать нельзя. Положение вещей было совершенно запутано, несчастная позорная война на долго обессилила Россию и вселила в ней недобрые чувства возмущения. Самое главное то, что я знал Государя, знал, что мне на Него положиться нельзя — знал Его бессилие, недоверчивость и отсутствие всякого синтезиса при довольно развитой способности к анализу.
Уехать из Poccии я желал не потому, что хотел уйти от грядущих событий, а потому что это представлялось мне единственным способом, чтобы меня подобно тому, как это случилось с назначением меня в Портсмут, не взяли и не бросили вновь в огонь после того, как сами, разжегши огонь, не найдут охотников лезть его гасить. Положение дел все ухудшалось, революция выходила наружу через щели и обратила эти щели в ворота. Так как гр. Сольский занимал место председателя Государственного Совета, финансового комитета и председателя совета министров (вместо Его Величества) {27} и под его председательством в совете (или совещании, так как в сущности по закону совет мог быть только под председательством Государя) шли всякие заседания по установлению различных законов в развитие закона 6-го августа о Государственной Думе, то я его видел довольно часто. Он, видимо, совсем пал духом, потерял всякие надежды и совместно со своей женой постоянно твердил, что все ожидают лишь спасения от меня. Как то в начале октября, как я уже рассказывал, на эти замечания, что все ожидают лишь от меня спасения, я сказал гр. Сольскому, что мое, не только желание, но решение ухать за границу отдохнуть после Портсмутского путешествия. Эти слова вызвали у Сольского волнение и он плача сказал мне: «ну, что же, уезжайте и оставляйте нас здесь всех погибать. Мы же погибнем, так как без вас я не вижу выхода».
Этот разговор и понудил меня 6-го октября просить Государя меня принять. Записка, о которой упоминается в выше приведенной справке о 17 октября, была оставлена у Его Величества; она по всей вероятности находится в архивах министерства двора. Государь все время на вид казался спокойным, вообще Он всегда в обращении и манере себя держит очень спокойно.
10-го октября я думал, что Государь кроме Императрицы пригласит кого либо из Великих Князей. Императрица Мария Феодоровна находилась в то время в Дании. Он никого не пригласил вероятно потому, что не хотел на себя взять инициативу, а Царская семья, т. е. Великие Князья, за исключением двух братьев Николаевичей, тоже не горели желанием придти на помощь Главе дома. Что же касается Вел. Кн. Николая Николаевича, то он в это время охотился в своем имении, а Петр Николаевич находился, кажется, в Крыму.
Такие отношения в Царском доме сложились главным образом благодаря Императрице Александре Феодоровне. Николаевичи, женатые на черногорках, Ее горничных, потому и пользовались благоволением Его Величества. Я после слышал от министра двора бар. Фредерикса упреки Вел. Кн. Владимиру Александровичу за то, что он в это трудное время, будучи в Петербурге, не пришел на помощь Государю советом. С своей стороны я думаю, что если бы Вел. Князь в это время проявился, то тогда ему дали бы понять, чтобы он не вмешивался не в свое дело.
Государь не терпит иных кроме тех, которых он считает глупее себя, и вообще не терпит имеющих свои суждения, отличные от мнений дворцовой камарильи (т. е. домашних холопов), и потому эти «иные», но которые не желают портить свои отношения, стремятся {28} пребывать в стороне. 10-го октября Императрица во время моего доклада не проронила ни одного слова, а Государь первый раз сказал свое мнение о манифесте.
Возвратившись домой, я долго думал об этом и к мнению о манифесте отнесся скептически и в конце концов отрицательно; вот почему. Мне прежде всего представлялось, что никакой манифест не может точно обнять предстоящая преобразования, а всякие неточности и особенно двусмысленности могут породить большие затруднения. Поэтому я находил, что преобразования должны проходить законодательным порядком и, — впредь до придания законодательным учреждениям прав решения, — в порядке совещательном или через Государственный Совет (старый) или через Булыгинскую думу, когда она будет собрана (т. е. по закону 6-го августа). До известной степени я боялся, чтобы манифест не произвел неожиданного толчка, который еще более бы нарушил равновесие в сознании масс, как интеллигентных, так и темных.
Наконец, находясь около двух лет не у живого дела, у меня явилось желание осмотреться. 11-го числа или 12, не помню, кто то мне сказал, что Государь совещается с некоторыми лицами, с кем, именно, я не спрашивал, и меня это не интересовало, но я думал, что с Чихачевым, гр. Паленом, а, может быть, и с гр. Игнатьевым, на которого я в это время указал министру двора бар. Фредериксу, что, может быть, Государь с ним посоветуется, и он окажется подходящим диктатором, если Его Величество остановится на диктатуре.
Сам я в диктатуру не верил, т. е. не верил, чтобы она могла принести полезные плоды для Государя и отечества, что я и высказывал Его Величеству откровенно, но в душе я имел слабость ее желать из эгоистических стремлений, так как тогда я был бы избавлен стать во главе правительства в такое трудное время и при условиях таких, хорошо известных мне свойств Его Величества и двора, прелесть коих я уже на себе ранее испытал и которые внушали мне самые тревожные опасения.
Я понимал, что ни на благодарность, ни на благородство души и сердца рассчитывать не могу; в случае удачи меня уничтожат, окончательно испугавшись моих успехов, а в случае неудачи будут рады на меня обрушиться вместе со всеми крайними. Желая себе выяснить, на сколько можно положиться на военную силу, я устроил в течение этих дней у себя заседание, в котором участвовали два официальных представителя военной силы, военный министр и ген. Трепов, бывший в то время начальником Петербургского гарнизона; они {29} произвели на меня весьма тягостное впечатление, в их мнениях явно сквозило, что рассчитывать на успокоение через войска невозможно и не потому, что это средство само по себе, конечно, длительного и здорового успокоения дать не могло, а вследствие отчасти неблагонадежности, а главное, слабости этой силы. Вероятно, те же речи держали Государю представители военной силы, а в том числе. и Вел. Кн. Николай Николаевич и по всей вероятности поэтому Он не остановился на диктатуре.
Иначе я себе не могу объяснить, почему Государь не решился на диктатуру, так как Он, как слабый человек, более всего верит в физическую силу (других конечно), т. е. силу Его защищающую и уничтожающую всех Его действительных и подозреваемых, основательно или по ложным наветам, врагов, причем, конечно, враги существующего неограниченного, самопроизвольного и крепостнического режима, по Его убеждению, суть и Его враги.
Великий Князь Николай Николаевич после того, как мы были у Его Величества по делу пресловутого Биоркского соглашения, уехал к себе в имение, и я его с тех пор не видал до заседания у Государя 15-го. Оказалось, что он тогда только что вернулся с охоты по вызову Государя. Несмотря на то, что я 14-го числа снова советовал Государю ограничиться утверждением моей программы, того же числа кн. Орлов, передавая мне по телефону, чтобы я прибыл на следующий день, 15-го утром, на заседание, сказал мне повеление Государя привезти с собой проект манифеста, «дабы все исходило лично от Государя и чтобы намеченные мною меры в докладе были выведены из области обещаний в область Государем даруемых фактов».
Из этого разговора с Орловым я усмотрел, что он принимает какое то участие в деле, но какое я не знал и не придавал ему должного значения, зная Орлова, как приятного салонного собеседника, но человека совсем не серьезного и без всякого серьезного образования. Затем я узнал от кн. Н. Д. Оболенского, что он знал о разговоре Орлова со мною по телефону, что вышеприведенная формула была не случайная, а обдуманная, изложенная на записке (шпаргалке) у Орлова.
Впоследствии я узнал, что Государя уговорили издать манифест не потому, что мерам изложенным в манифесте сочувствовали, а потому, что дали идею Государю, что я хочу быть президентом Всероссийской Республики и потому я хочу, чтобы меры {30} долженствующие успокоить Россию исходили от меня, а не от Его Величества. Вот для того, чтобы расстроить мои планы о президентства, уговорили Государя, что Он непременно должен издать манифест. Нужно воспользоваться мыслями гр. Витте, а затем можно с ним и прикончить.
Сначала решили ограничиться телеграммой, данной мне 13 числа, а когда я настаивал, чтобы были приняты более решительные меры и в случае принятия моей программы просил ее утверждения, тогда уже решили, что в таком случае необходим манифест, дабы я не сделался президентом республики. Как все это не невероятно, но, к сожалению, я пришел к заключению, что это было так. Князь Орлов и другие обер-лакеи Его Величества (не настоящие лакеи, ибо Государь был окружен честными слугами Его физических потребностей) тогда же выказывали опасения о моем президентстве князю Оболенскому. Этот факт и то, что Государь мог, хотя в некоторой степени, действовать под влиянием подобных буффонад, наглядно показывает, каким образом Россия после 8—9 летнего царствования Императора Николая II упала в бездну несчастий и полной прострации.
Как мне впоследствии (После того, как я оставил пост председателя совета министров.) рассказывал кн. Николай Дмитриевич Оболенский (до настоящего времени заведующий кабинетом Его Величества), он, усматривая из разговора с кн. Орловым какое то безумное недоразумение — с одной стороны недоверие ко мне, а с другой потребность и вернее непреодолимое желание (род нравственного недуга), чтобы я стал во главе правительства, он, кн. Оболенский, решился тогда же устранить это грозное по возможным последствиям и безумное недоразумение.
Зная, что Государь находился совсем в руках своей Августейшей супруги, которая к тому же отлично относилась к кн. Н. Д. Оболенскому, по причинам, о которых я упоминал ранее в настоящих записках, он отправился к ней. Явившись к Императрице, он встал на колени и умолял Императрицу, чтобы Государь не назначал меня председателем совета, объяснив, что из этого ничего кроме беды не выйдет, так как он ясно видит, что Государь мне не доверяет, а между тем, он, кн. Оболенский, меня знает, что и я с своей стороны не могу быть в чьих бы то ни было руках послушным инструментом в виду моего характера, что под 60 лет характер не {31} меняют, и что при таком положении вещей, очевидно, дело не пойдет: как, только наступят признаки успокоения, Государь будет слушаться других, а я этого не потерплю, буду упрямиться даже в тех случаях, когда при доверчивом отношении друг к другу шел бы на компромиссы, кончится тем, что я в самом непродолжительном времени уйду, возбужу по отношению к ceбе дурные, мстивые (так в оригинале;
ldn-knigi), злонамеренные чувства у Государя и в результат больше всего пострадает дело — Россия и ее Государь.
Ее Величество все сие выслушала молча и отпустила князя Оболенского.
Но после этого, а, в особенности, когда я покинул пост председателя, Государыня совершенно отвернулась от кн. Оболенского. Прежде он был самый интимный у них в доме человек, теперь он никогда более не приглашаем. Отношения к нему самые формальные, и когда кн. Оболенский остается вместо бар. Фредерикса управлять министерством двора, то всегда стараются устроить так, чтобы доклады его были после 2-х часов, т. е. после завтрака, так как, когда был раз доклад до завтрака, то Государь был видимо в неудобном положении.
Всегда и не только в Его время, но во время царствования Александра III, если Оболенский находился во дворце, то его приглашали интимно завтракать. После доклада Государь чувствовал, что не пригласить завтракать неудобно, а пригласить — пожалуй — достанется… Бедный Государь… Какой маленький — Великий Благочестивейший Самодержавнейший Император Николай II!
Для того, чтобы судить о настроении ближайшей свиты Государя в эти октябрьские дни, достаточно привести следующий факт. Когда мы шли в октябрьские дни на пароход в Петергофе (в течение всего этого времени железная дорога бастовала), на заседание с нами также ехал обер-гофмаршал двора ген. — адъютант граф Бенкендорф (брат нашего посла в Лондоне), человек не глупый, образованный, преданный Государю и из числа культурных дворян, окружающих престол. Он, между прочим, передавал сопровождающему меня Вуичу свои соболезнования, что в данном случае жаль, что у Их Величеств пятеро детей (4 Вел. Княжны и бедный, говорят, премилый, мальчик наследник Алексей), так как, если на днях придется покинуть Петергоф на корабле, чтобы искать пристанища за границей, то дети будут служить большим препятствием.
{32} Из вышеприведенной записки, бывшей на контрольном усмотрении Государя Императора, видно, как составлялся манифест. Очевидно он составлялся на скорую руку, и я до самого момента его подписания думал, что Государь его не подпишет. Он бы его и не подписал, если бы не Вел. Князь Николай Николаевич — мистик, сейчас же вслед за 17 октября обратившийся в обер-черносотенца. Один из редакторов манифеста, почтеннейший кн. А. Д. Оболенский, как я после рассудил, был в состоянии неврастении. Он все таки твердил мне, что манифест необходим, а через несколько дней после 17 октября пришел ко мне с заявлением, что его сочувствие и толкание к манифесту было одним из величайших грехов в его жизни. Теперь он, по-видимому, уравновесился и смотрит на вещи более здорово. Сам по себе он человек благородный и талантливый, но устойчивым равновесием Бог его мало наградил.
При возвращении из Петергофа с заседания на пароход кто то проговорился, и я в первый раз услыхал фамилию Горемыкин. Кто то сказал, что вероятно сегодня еще придется тому же пароходу, на котором мы ехали, везти из Петергофа Горемыкина. Как потом оказалось, Его Величество почти одновременно вел два заседания и совещания — одно при моем участии, а другое при участии Горемыкина.
Такой способ ведения дела меня весьма расстроил, я увидел, что Его Величество даже теперь не оставил свои «византийские» манеры, что он не способен вести дело начистоту, а все стремится ходить окольными путями, и так как Он не обладает талантами ни Меттерниха, ни Талейрана, то этими обходными путями он всегда доходит до одной цели — лужи, в лучшем случае помоев, а в среднем случае — до лужи крови или окрашенной кровью.
Если сведение, случайно дошедшее до меня на пароходе о Горемыкине, меня взорвало, то с другой стороны оно меня и обрадовало, так как это дало мне основание уклониться от желания во что бы то ни стало поставить меня во главе правительства.
16-го днем я вызвал по телефону бар. Фредерикса, министра двора, и ему, а равно дворцовому коменданту князю Енгалычеву (так как барон Фредерикс сам затруднялся говорить по телефону) говорил, что до меня дошли сведения, что в Петергофе происходят какие-то совещания с Горемыкиным и Будбергом и что предполагают изменять оставленный мною у Его Величества проект манифеста, что я, конечно, ничего против этих изменений не имею, но под одним {33} условием, чтобы оставить мысль поставить меня во главе правительства, и если же, несмотря на мое желание уклониться от этой чести, меня все-таки хотят назначить, то я прошу показать мне, какие изменения полагают сделать, хотя я остаюсь при мнении, что покуда никакого манифеста не нужно. На это мне бар. Фредерикс ответил, что предполагается сделать только несколько редакционных изменений и что они надеются, что я не буду настаивать для выигрыша времени на том, чтобы мне показали предполагаемые изменения. Я ответил, что я все-таки прошу эти изменения мне показать. Мне ответили, что вечером барон Фредерикс будет у меня и мне изменения покажет. Вечером у меня были братья Оболенские — Алексей и Николай. Они сидели у жены. Барон Фредерикс все не приезжал.
Наконец, он приехал уже за полночь и вместе с директором своей канцелярии Мосоловым (женатым на сестре ген. Трепова). Мы, т. е. я, барон Фредерикс и его помощник кн. Н. Оболенский, уселись, и разговор начался с того, что бар. Фредерикс сказал, что он ошибся, передав мне, что в проекте манифеста сделаны лишь редакционные изменения, а что он изменен по существу, и мне предъявили оба проекта, с указанием на один из них, на котором остановились. Все эти экивоки, какая то недостойная игра, тайные совещания, при моей усталости от поездки в Портсмут и болезненном состоянии, меня совсем вывели из равновесия. Я решил внутренне, что нужно с этим положением покончить, т. е. сделать все, чтобы меня оставили в покое. Поэтому я отверг предъявленные мне анонимные, кем то тайно от меня составленные проекты манифеста. Они и по существу не могли быть приняты в предложенном виде. Если бы в это, решающее на много лет судьбы России, время, вели дело честно, благородно, по царски, то многие происшедшие недоразумения были бы избегнуты. При всей противоположности моих взглядов с взглядами Горемыкина и тенденциями балтийского канцеляриста барона Будберга, если бы они были призваны открыто со мною обсуждать дело, то общее чувство ответственности несомненно привело бы нас к более или менее уравновешенному решению, но при игре в прятки, конечно, события шли толчками и документы составлялись наскоро без надлежащего хладнокровия и неторопливости, требуемых важностью предмета.
Что же касается других тайных советчиков и царской дворни — кн. Орлова, кн. Енгалычева и пр., — то с ними никакого разговора, конечно, ни я, ни другой серьезный человек вести не мог. Эти люди могут быть только домашними советчиками бедного Императора {34} Николая II. Я сделал все для того, чтобы меня оставили в покое.
Я, с свойственною моему характеру резкостью, просил бар. Фредерикса передать Государю, что я неоднократно ему докладывало, что ныне не следует издавать манифеста и вновь прошу доложить об этом моем мнении Его Величеству, но если Его Величество все-таки хочет манифест, то я не могу согласиться на манифесты, несогласные с моею программою, без утверждения коей я не могу принять на себя главенство в правительстве, что из всего я усматриваю, что Государь мне не доверяет, поэтому Он сделает большую ошибку, меня назначив на пост председателя, что Ему следует назначить одного из тех лиц, с которыми Он помимо меня совещается и которые составили предлагаемые проекты манифестов.
Все это я говорил таким тоном, что был уверен, что после этого меня оставят в покое. Во время этого разговора, вследствие моего вопроса — знает ли обо всем происходящем ген. Трепов, так как я с ним ни о чем не говорил и видел его только раз, на заседании, которое было у меня, барон мне ответил, что они потому поздно и приехали, что засиделись у Трепова, читая ему все проекты.
Причем бар. Фредерикс теперь говорит, что будто бы он мне тогда говорил, что Трепов сделал какие то замечания по поводу редакции манифеста. Ни я, ни кн. Оболенский этого не помним, но, может быть, что либо в этом роде он и сказал, но так как я отрицал необходимость манифеста в данный момент, а, с другой стороны, думал только о том, чтобы кончить эту игру в каш-каш, то на заявление бар. Фредерикса об мнении Трепова я не обратил никакого внимания. Да мне были совершенно безразличны мнения Трепова о государственных вопросах. Мы расстались с бар. Фредериксом поздно ночью, часа в два, и расстались в довольно возбужденном состоянии.
Когда он уехал и я остался один, я начал молиться и просить Всевышнего, чтобы Он меня вывел из этого сплетения трусости, слепости, коварства и глупости. У меня была надежда, что после всего того, что я наговорил бар. Фредериксу, меня оставят в покое.
На другой день я снова по вызову поехал в Петергоф. С парохода я прямо отправился к бар. Фредериксу. Приезжаю и спрашиваю его — ну что, барон, передали все Государю, как я вас об этом просил? — Передал, ответил барон. — Ну? и слава Богу, {35} меня оставят в покое. — Нисколько, манифест будет подписан в редакции, вами представленной, и ваш доклад будет утвержден. — Как же это случилось? — Вот как: утром я подробно передал Государю наш ночной разговор; Государь ничего не ответил, вероятно, ожидая приезда Вел Кн. Николая Николаевича. Как только я вернулся к себе, приезжает Великий Князь. Я ему рассказываю все происшедшее и говорю ему — следует установить диктатуру и ты (бар. Фредерикс с Великим Князем был на ты) должен взять на себя диктаторство. Тогда Великий Князь вынимает из кармана револьвер и говорит — ты видишь этот револьвер, вот я сейчас пойду к Государю и буду умолять Его подписать манифест и программу гр. Витте или Он подпишет, или я у Него же пущу себе пулю в лоб из этого револьвера, и с этими словами он от меня быстро ушел.
Через некоторое время Великий Князь вернулся и передал мне повеление переписать в окончательный вид манифест и доклад и затем, когда вы приедете, привезти эти документы Государю для подписи.
Это сообщение бар. Фредерикса меня весьма озадачило, я понял, что выхода более нет.
Впоследствии ген. Мосолов, директор канцелярии министра двора, рассказывал мне следующее: "Утром после того, что мы были у вас, я пришел к барону, у него в это время находился Великий Князь Николай Николаевич. Великий Князь спешно вышел от барона, тогда барон мне сказал: — Нет, я не вижу иного выхода, как принятие программы гр. Витте, я все рассчитывал, что дело кончится диктатурой, и что естественным диктатором является Великий Князь Николай Николаевич, так как он безусловно предан Государю и казался мне мужественным. Сейчас я убедился, что я в нем ошибся, он слабодушный и неуравновешенный человек. Все от диктаторства и власти уклоняются, боятся, все потеряли головы, поневоле приходится сдаться гр. Витте. — Что произошло между бароном и Великим Князем, мне тогда барон не объяснил, добавил генерал Мосолов.
Впоследствии он мне рассказывал, как Великий Князь, испугавшись, торопливо вырвал у Государя манифест и заставил принять программу гр. Витте. Под каким влиянием Великий Князь тогда действовал, мне было неизвестно. Мне было только совершенно известно, что Великий Князь не действовал под влиянием логики и разума, ибо {36} он уже давно впал в спиритизм и так сказать свихнулся, а, с другой стороны, по «нутру» своему представляет собою типичного носителя неограниченного самодержавия или, вернее говоря, самоволия, т. е. «хочу и баста».
Не удивительно поэтому, что уже через несколько недель после 17 октября я узнал, что Великий Князь находится в интимных отношениях с главою начинающей образовываться черносотенной партии, т. е. с пресловутым мазуриком Дубровиным, а затем он стал почти явно во главе этих революционеров правой.
Они, ни по приемам своим, ни по лозунгам (цель оправдывает средства), не отличаются от крайних революционеров слева, они отличаются от них только тем, что революционеры слева — люди, сбившиеся с пути, но принципиально большею частью люди честные, истинные герои, за ложные идеи жертвующие всем и своею жизнью, а черносотенцы преследуют в громадном большинстве случаев цели эгоистические, самые низкие, цели желудочные и карманные. Это типы лабазников и убийц из-за угла. Они готовы совершать убийства также как и революционеры левые, но последние большею частью сами идут на этот своего рода спорт, а черносотенцы нанимают убийц; их армия — это хулиганы самого низкого разряда.
Благодаря влиянию Великого Князя Николая Николаевича и Государь возлюбил после 17 октября больше всех черносотенцев, открыто провозглашая их как первых людей Российской Империи, как образцы патриотизма, как национальную гордость. И это таких людей, во главе которых стоять герои вонючего рынка, Дубровин, гр. Коновницын, иеромонах Иллиодор и проч., которых сторонятся и которым во всяком случае порядочные люди не дают руки.
Мне долго не было точно известно, что побудило Великого Князя, так ревностно перед 17 октября стоять за тот переворот, который был совершен 17 октября. Я был только убежден, что между прочим трусость, во всяком же случае растерянность.
Затем уже более чем через год после этого события поведение Николая Николаевича перед 17 октября мне объяснил П. Н. Дурново влиянием на него главы одной из рабочих партии Ушакова. Дурново ранее, нежели в моем министерстве стал министром внутренних дел, был все время товарищем министра при Сипягине, Плеве, Мирском и {37} Булыгине и заведывал ближайшим образом почтами и телеграфом, а, следовательно, и всей перлюстрацией, потому и знал многое, чего другие не знали.
Это сообщение Дурново меня крайне удивило, и так как Ушакова я знал, так как он был видным рабочим экспедиции заготовления государственных бумаг, когда я был министром финансов, то я начал его искать, нашел и просил ко мне зайти.
По возвращении моем из Америки в сентябре 1905 года он с несколькими рабочими являлся меня поздравить, затем, во время событий октября 1905 года, он у меня не был, после 17 октября он несколько раз заходил хлопотать об рабочих экспедиции и об урегулировании им рабочей платы после общей забастовки рабочих, бывшей в Петербурге. В октябрьские дни Ушаков не пристал к партии анархической, руководившей всей забастовкой (Носарь, Троцкий и пр.), и образовал малочисленную партию, которая по тем временам считалась крайне консервативной, а потому она преследовалась, так называемым, советом рабочих, который в октябрьские дни держал в руках взбунтовавшихся рабочих на всех почти фабриках.
Совет же рабочих состоял преимущественно из анархистов-революционеров. Когда в 1907 году пришел ко мне Ушаков, то я его спросил, правда ли, что в октябре 1905 года это он повлиял на Великого Князя Николая Николаевича, чтобы он настаивал на немедленном введении конституции. Ушаков мне ответил, что это действительно так было, тогда я его попросил написать мне, как именно это происходило и кам он был побужден к такой роли.
Вследствие моей просьбы он мне на другой день представил записку, которая хранится в моем архиве. Сущность записки заключается в том, что он в октябрьские дни и до этого времени вел борьбу, имеет за собою некоторую часть рабочих, с революционным рабочим движением, во главе которого стоял Носарь (Хрусталев), что его ввел к Николаю Николаевичу некий Нарышкин, с которым его познакомил кн. Андроников, что это было накануне 17 октября и что он убеждал Великого Князя, чтобы Государь даль конституцию, как необходимую меру, чтобы выйти из тяжелого положения. Кн. Андроников — это личность, которую я до сих пор не понимаю; одно понятно, что это дрянная личность. Он не занимает никакого положения, имеет маленькие средства, не глупый, сыщик не сыщик, плут не плут, а к порядочным личностям, несмотря на свое княжеское достоинство, причислиться не может.
Он не кончил курса [1] в пажеском корпусе, хорошо знает языки, но малого образования. Он вечно занимается мелкими политическими делами, влезает ко всем министрам, Великим Князьям, к различным общественным деятелям, постоянно о чем то хлопочет, интригует, ссорит между собой людей, что доставляет ему истинное удовольствие, оказывает нужным ему людям мелкие услуги, конечно, он ухаживает лишь за теми, кто в силе или в моде, и которые ему иногда открывают к себе двери. Это какой то политический мелкий интриган из любви к искусству.
Нарышкин — это не из тех настоящих Нарышкиных, за одним из братьев коих замужем моя дочь, с этими Нарышкиными он не имеет ничего общего. По существу, это дворянский «jeune premier», промотавший свое состояние, ничего в жизни не делавший, человек петербургского общества, спортсмен — охотник, и по охоте компаньон, а потому и близкий Николаю Николаевичу. Он повлиял и ввел Ушакова к Великому Князю. Очень может быть, что его познакомил с Ушаковым всюду проникающий кн. Андроников. Впрочем, в это время даже умные люди, прожившие деловую жизнь, теряли голову, а тем, у которых головы никогда не было, ее и терять было не нужно.
В совещаниях с Государем, о которых говорится в вышеприведенной справке, я конечно более или менее подробно высказывал свои суждения, но старался быть возможно объективнее, дабы не повлиять односторонне на Его Величество. Во всех моих суждениях я подробно развивал мысли, изложенные в докладе, вышеприведенном, опубликованном 17 октября вместе с манифестом, и все высказывал, что мысли эти составляли мое убеждение, к которому я пришел после обильного государственного опыта, и с которым пребываю до ныне, и с которым умру, но что все-таки это есть мое субъективное убеждение, что есть и другие мнения, а потому постоянно говорил и советовал Его Величеству выслушать тех, которые держатся других взглядов. В особенности, я обращал внимание на мысль об учреждении диктатуры. Что касается манифеста, то я не считал удобным издавать какой бы то ни было манифест, настоятельно рекомендуя только твердо утвердить мой всеподданнейший доклад (быть по сему, утверждаю — или что либо равносильное), но когда, вопреки моему совету, непременно пожелали немедленно издать манифест, и когда за моей спиной начали фабриковать манифесты, то, {39} вопреки моему желанно, был спешно составлен манифест (Вуичем и кн. А. Д. Оболенским), и я настаивал, что, если непременно хотят манифест, то я не могу допустить иного манифеста, кроме того, который я поднес. Несомненно, что по крайней спешности, взбаламученности, манифест явился не в совсем определенной редакции, а главное, неожиданно.
Провинция, находившаяся в возбужденном состоянии, неожиданным появлением манифеста в некоторых местах, где власти были трусливы, сразу пришла в горячку. В некоторых местах крайние манифестации в одном направлении вызвали манифестации с противоположной стороны.
В иных местах эти реакционные манифестации, иногда связанные с погромами, конечно, «жидов», были если не организованы, то поощряемы местным начальством. Таким образом, манифест 17 октября по обстановке, в которой он появлялся, отчасти способствовал многим беспорядкам, вследствие своей неожиданности и растерянности на местах. Этого, именно, я и боялся, вследствие чего, между прочим, я высказался против манифеста. Кроме того, манифест наложил печать спешности на все остальные действия правительства, так как, предрешив и установив принципы, он конечно не мог установить подробности даже в крупных чертах. Пришлось все вырабатывать спешно, при полном шатании мысли, как на верху, так и в обществе.
Конечно, всем этим весьма воспользовалась анархия для своих революционных целей; она сбила с толку многих темных людей, даже более темные массы.
Это содействовало революции, которая готовилась уже многие годы и которая вырвалась наружу, благодаря преступной и бессмысленной войне, показавшей всю ничтожность государственного управления. Кто виноват в этой войне? В сущности, никто, ибо, единственно, кто виноват, это и самодержавный и неограниченный Император Николай II. Он же не может быть признан виновным, ибо Он не только, как самодержавный помазанник Божий, ответствен лишь перед Всевышним, но кроме того, с точки зрения новейших принципов уголовного права, Он не может быть ответствен как человек, если не совсем, то, во всяком случае, в значительной степени, невменяемый.
Таким образом, нельзя не признать, что, с точки зрения логики, манифест 17 октября был актом, подлежащим порицанию; но, с другой стороны, последующие события дают полное оправдание манифесту 17 октября.
{40} Действительно, манифест 17 октября, в редакции, на которой я настаивал, отрезает вчера от сегодня, прошедшее от будущего. Можно и должно было не спешить этой исторической операцией, сделать ее более осторожно, более антисептически, но операция эта, по моему убеждению, не много ранее или не много позже, была необходима. Это неизбежный ход истории, прогресса бытия.
Между тем, события после 17 октября очевидно показали, что если бы вороны не попугались, то и не оставили бы тот живой организм, с которым их клювы часто обращались, как с падалью, и это даже вошло, как бы, в привычку при дворцовой высшей челяди, что развращало самого Помазанника, когда таковой не мог стоять на своих ногах, жить своим разумом, своими чувствами, а главное, не отступать от того, что на сем свете признано благородными людьми считать честным.
Когда громкие фразы, честность и благородство существуют только на показ, так сказать, для царских выходов и приемов, а внутри души лежит мелкое коварство, ребяческая хитрость, пугливая лживость, а в верхнем этаже не буря, даже не ветер, а сквозные ветерочки из дверей, которые обыкновенно в хороших домах плотно припираются, то, конечно, кроме развала ничего ожидать нельзя от неограниченного самодержавного правления. При такой обстановке несомненно, что, если бы не было 17 октября, то, конечно, оно в конце концов произошло бы, но при значительно больших несчастиях, крови и крушениях. Поэтому, хотя я не советовал издавать манифеста 17 октября, тем не менее, слава Богу, что он совершился. Лучше было отрезать, хотя не совсем ровно и поспешно, нежели пилить тупою, кривою пилою, находящейся в руке ничтожного, а потому бесчувственного оператора, тело русского народа.
В течение всех октябрьских дней Государь, когда я был с Ним, казался совершенно спокойным. Я не думаю, чтобы Он боялся, но Он был совсем растерян, иначе при Его политических вкусах, конечно, Он не пошел бы на конституцию.
Государь по натуре индифферент — оптимист. Такие лица ощущают чувство страха только, когда гроза перед глазами и, как только она отодвигается за ближайшую дверь, оно мигом проходит. Их чувство притуплено для явлений, происходящих на самом близком {41} расстоянии пространства или времени. Мне думается, что Государь в те дни искал опоры в сил, Он не нашел никого из числа поклонников силы — все струсили, а потому Сам желал манифеста, боясь, что иначе Он совсем стушуется. Кроме того, в глубине души не может быть, чтобы Он не чувствовал, что главный, если не единственный, виновник позорнейшей и глупейшей войны, это Он; вероятно, Он инстинктивно боялся последствий этого кровавого мальчуганства из за угла (ведь, сидя у себя в золотой тюрьме, ух, как мы храбры…), а потому, как бы искал в манифесте род снискания снисхождения или примирения. Когда 17-го утром после свидания Его Величества с Великим Князем Николаем Николаевичем, Великий Князь, барон Фредерикс и я пришли к Нему и поднесли для подписи манифест и для утверждения мой доклад, то Он, обратившись ко мне, сказал, что решился подписать манифест и утвердить доклад.
Затем, Он сел у стола, ранее вставши, чтобы перекреститься, а потом подписал манифест и доклад. Это происходило в Его маленьком дворце (который был построен, когда Он еще был Наследником и в котором он всегда жил) в Петергофе на берегу моря, в Его кабинете, не у стола, стоящего на возвышенности, где Он принимает доклады, а на столе, на котором Он занимается, стоящем в середине комнаты.
В октябрьские дни (т. е. с 6-го по 17-ое) Великие Князья, кроме Николая Николаевича, по-видимому, не видали Государя. Императрица Мария Феодоровна была в Дании. 15-го граф Ламсдорф мне говорил, что наш посланник в Дании едет в Петербург из Копенгагена с каким то поручением. Затем, 18 или 19 был у меня Извольский, расспрашивал о 17 октября и сказал мне, что он приехал сюда из Копенгагена с поручением от Марии Феодоровны передать Его Величеству, что по мнению Императрицы нужно дать конституцию, но что он опоздал. Тоже мне затем передавал граф Ламсдорф, но я не знаю, передавал ли будущий министр иностранных дел Государю о своем поручении или нет.
Тогда я не обратил на это никакого внимания и мне было не до того. Я, кажется, даже забыл отослать свою карточку Извольскому. Императрица Мария Феодоровна вернулась значительно позже 17 октября. После Ее приезда я у нее был в Гатчине. Она, по обыкновению, меня приняла очень ласково, что имело место всегда после смерти Императора Александра III. Это был последний раз (до настоящего {42} времени), когда я наедине довольно долго с Ней говорил. Относительно 17 октября Она мне сказала, что в Петергофе Ей сказали, что манифест был вырван. Я Ей доложил, как было дело. Относительно настоящего и будущего положения дел я Ей объяснил, что положение очень серьезное, море бушует и нужно много хладнокровия, выдержки и твердости, чтобы море успокоилось, причем я ей высказал, что, как это обнаруживается с каждым днем все более и более, я управлять страною не могу.
Государем владеет Трепов, он — Трепов, а не Государь пишет мне резолюции. Государь уже мне не доверяет. При таком направлении дел ничего кроме постоянной чепухи происходить не может. Или пусть Государь мне доверяет, или пусть передаст власть Трепову или тому, кому Он доверяет, а таким образом невозможно вести дело. На это Императрица мне буквально ответила следующее: «Вы хотите сказать, что Государь не имеет ни воли, ни характера — это верно, но ведь в случае чего либо Его заменит Миша (Великий Князь Михаил Александрович). Я знаю, что Вы Мишу очень любите, но поверьте мне, что он имеет еще менее воли и характера». Я на это ответил: «Вы, может быть, правы, но от этого не легче». Не знаю, передала ли Императрица — мать своему Августейшему сыну настоящей разговор? Думаю, что да.
В октябрьские дни, во время свиданий с Его Величеством, перечисленных в вышеприведенной Высочайше подтвержденной справке, я имел случай высказать довольно много мыслей по собственной инициативе или же вследствие вопросов или суждений высказанных присутствующими. Когда я докладывал в присутствии Императрицы Александры Феодоровны, Она не выронила ни одного слова, сидела, как автомат, и по обыкновению красне ла, как рак.
Во время этих свиданий я, между прочим, высказал следующие мнения. Люди созданы так, что стремятся к свободе и к самоуправлению. Хорошо ли это для человечества вообще или для данной нации в частности, это вопрос с точки зрения практики государственного управления довольно праздный, как, например, праздный вопрос — хорошо ли, что человек до известного возраста растет или нет? Если во время не давать разумные свободы, то он сами себе пробьют пути. Россия представляет страну, в которой все реформы по установлению разумной свободы и гражданственности запоздали и все болезненные явления происходят от этой коренной причины. Покуда {43} не было несчастной войны, прежний режим держался, хотя в последние годы перед войной он уже претерпевал потрясения; несчастная война пошатнула главное основание того режима — силу и, особенно, престиж силы, сознание силы.
Теперь нет выхода без крупных преобразований, могущих привлечь на сторону власти большинство общественных сил. Тем не менее я не советовал действовать скоропалительно, но принять твердые решения и, затем, от них не отступать и дать убеждение России, что принятые решения бесповоротны. Я говорил Государю, что будет хуже всего, если Он примет какое либо решение вопреки своему убеждению или инстинкту, ибо решение это не будет прочно.
Высказывая самым определенным образом свои убеждения, резюмированные в опубликованном 17 октября моем всеподданнейшем докладе, Высочайше утвержденном, я вместе с тем многократно повторял, что я, может быть, ошибаюсь, а потому усиленно советовал обратиться к другим государственным деятелям, которым Государь доверяет, но, конечно, я не посоветовал это делать исподтишка, по секрету, а в особенности, не посоветовал бы совещаться с такими ничтожествами, как Горемыкин, Будберг, не говоря уже о царедворственных лакеях по призванию (так душа создана). Зная, что Его Величество не обладает способностью понимать реальную сложную обстановку, я, в особенности, указывал на то, что положение так болезненно, что на скорое успокоение рассчитывать невозможно, какое бы решение не принять. Когда я видел, что Его Величество желает (faute de mieux) возложить все бремя власти на меня, я счел нужным выяснить ему положение вещей следующим примером.
«Приходится переплыть разбушевавшийся океан. Вам советует одно лицо взять такой то курс и сесть на такой то пароход, другое лицо — другой курс и другой пароход, третий — третий и т. д. На какой бы вы пароход ни сели и какой бы вы курс ни взяли — переплыть океан без некоторой опасности, а в особенности, без больших аварий будет невозможно. Я уверен, что мой пароход и мой курс будет менее опасными и во всяком случае с точки зрения будущего России наиболее целесообразными.
Но если Вы решитесь поехать на моем пароходе и взять мой курс, то вот что произойдет, Ваше Величество. Когда мы отойдем от берега, начнет качать, затем, будут ежедневные аварии — то, что либо в машине сломается, то те или другие палубные части будет сносить, то снесет тех или других спутников и тогда Вам {44} сейчас же начнут говорить — вот, если бы Вы поехали на другом пароходе, то этого не было бы, если бы Вы взяли другой курс, то этого не случилось бы и проч. и проч.
Так как подобные утверждения проверять нельзя, то всему можно поверить и тогда начнутся сомнения, дергания, интриги и все это для меня, несомненно, а главное, для дела кончится очень плохо…»
Государь это выслушал и показывал, что мне верит, но, конечно, то, что я предвидел, и случилось. Что же касается уверений Государя, то я уже тогда знал, что Ему вообще нельзя верить.
Он Сам себе не должен верить, ибо человек без направлений сам не может направиться, его направляют ветры и, к сожалению, большею частью даже из не хороших источников. Я счел необходимым и нравственно себя обязанным указать Государю еще на следующее весьма важное обстоятельство, хотя по понятной причине мне было это тяжело высказать моему Государю, которого я знал с юности, которому служил с первого дня Его царствования, и который есть сын того Императора, перед памятью которого я молитвенно преклоняюсь.
Я обратил внимание Его на то, что все мы живем под Богом; если, чего Боже сохрани, с Ним что-нибудь случится, то останется младенец Император и регент Михаил Александрович, совсем к управлению не подготовленный. Россия после Бирона не знала регентов; и это может произойти во время самой глубокой революции — не так еще действий, как духа России. Положение сделается для династии совершенно безвыходным. В виду этого необходимо, чтобы режим управления оперся на широкую платформу, на платформу русского общественного сознания, хотя бы со всеми недостатками, присущими сознанию толпы, в особенности, малокультурной. Я говорил, что лучше воспользоваться, хотя и неудобной гаванью, но выждать бурю в гавани, нежели в бушующем океане на полугнилом корабле.
После подписания 17 октября манифеста и утверждения моего доклада мы сели на пароход и пошли обратно в Петербург, куда вернулись к обеду. «Ехал Великий Князь Николай Николаевич, барон Фредерикс, я, князь Оболенский и Вуич… Великий Князь был в хорошем расположении духа, тоже и барон Фредерикс, который, впрочем, лишен способности понимать что либо мышлением. Князь Оболенский был в восторженно-невменяемом расположении. В последние дни перед 17-м он неотступно ходил за мною, все уверяя, что все потеряно, если немедленно не последует манифест, что не {45} помешало ему через несколько дней после подписания манифеста, когда все поуспокоилось и страх в нем несколько улегся, заявить мне, что самый большой грех его жизни, который он никогда себе не простить, это то, что он так настаивал передо мною на манифест.
Теперь в Виши, тому назад две недели, П. Н. Дурново мне говорил, что будто именно князь Оболенский устроил свидание Великого Князя Николая Николаевича с Ушаковым, и что он ему как будто хвастал, что благодаря ему последовал манифест, что это он устроил через Нарышкина. Я этому не поверил, а потому, не зная, на сколько это верно, думаю, что скорее это было маленькое хвастовство. Одно несомненно, что князь Алексей Дмитриевич Оболенский мелкий человек, либеральный дворянин, философ училища правоведения.
Великий Князь, обратившись ко мне, сказал: „Сегодня 17-е — это знаменательное число. Второй раз в это число спасается Императорская семья (Борки)“. Привожу этот эпизод лишь для характеристики настроения. Я же был совсем не в радужном настроении. Я отлично понимал, что придется много испить, главное же, зная Государя, я предчувствовал, что Он и в без того трудное положение внесет еще большие трудности и, в конце концов, я должен буду с Ним расстаться.
В Петербурге все ждали, чем это все кончится. Знали, что ведутся какие то переговоры со мною и с другими лицами, что идет какая то борьба, и ждали, чья сторона возьмет верх, граф Витте — что представляло синоним либеральных реформ, или появится последний приступ мракобесия, который на этот раз, как того с нетерпением ожидали все революционеры, совсем свалить Царствующий дом. Надежды эти были весьма основательны, так как Царь возбуждал или чувство отвращения, злобы или чувство жалостного равнодушия, если не презрения; Великие Князья были совсем или скомпрометированы, или безавторитетны; правительство, не имея ни войска, ни денег и не имея способности справиться с общим неудовольствием и бунтами, окончательно растерялось.
Вечером знали о манифесте 17 октября не только в Петербурге, но и в провинциях. Такого крупного шага не ожидали. Все инстинктивно почувствовали, что произошел вдруг „перелом“ России ХХ-го столетия, но „перелом“ плоти, а не духа, ибо дух может лишь погаснуть, а не переломиться. Сразу {46} манифест всех ошеломил. Все истинно просвещенные, не озлобленные и не утерявшие веру в политическую честность верхов, поняли, что обществу дано сразу все, о чем оно так долго хлопотало и добивалось, в жертву чего было принесено столь много благородных жизней, начиная с декабристов. Озлобленные, неуравновешенные и потерявшие веру в Самодержавие считали, что вместе с режимом должны быть свалены и его высшие носители и, конечно, прежде всего, Самодержец, принесший своими личными качествами столько вреда России.
Действительно, Он Poccию разорил и сдернул с пьедестала и все только благодаря своей „Царской ничтожности“.
Многие побуждались к сему соображением, что Он сдался испугавшись, а как только Его немного укрепят, Он на все начхнет (что, между прочим, Он проделал и со мной) и всему даст другое толкование. Я, мол, пошутил, или Меня обманули, или найдет самые разнообразные толкования в Монблане русских законов и будет давать в каждом данном случае желательное по данному времени направление. А ведь лишь бы Царь пожелал плавать в этом болоте лжи и коварства, а охотников с Ним в этом болоте полоскаться всегда найдутся сотни, если не тысячи. Многие, если не все инородцы, которые так много натерпелись от различных мер, против них направленных, начиная с последних годов царствования Императора Александра II и затем усилившихся в царствование Императора Александра III и уже без удержа применявшихся в безумное царствование Императора Николая II, конечно, были рады несчастиям России.
Они с значительным увлечением, всегда присущим смутным временам, ждали своего рода освобождения от „русско-монгольского“ ига. Всякая молодежь всегда склонна к увлечениям.
Русская молодежь к сему была особенно склонна, отчасти из за общей атмосферы малокультурной России, отчасти из за тех принципов общего управления, из за всей административно-государственной жизни, в атмосфере которой она жила.
Принципы не соответствовали, однако, тем культурным прогрессивным идеям, которым их учили в школах, в особенности, в высших, и которые проповедывались печатно, хотя в сдержанно-цензурных формах, массою писателей. Многие из них временно гремели не столько благодаря своим талантам, сколько благодаря тем прогрессивным, бегающим идеям, которые они проповедывали.
Достаточно вспомнить, что в так называемый писаревские времена (60—70 гг.) Пушкин был выкинуть в сор, а Некрасов поднят на {47} поэтический пьедестал, главным образом не из за поэзии, а за политические претензии в его стихах содержащиеся. Вся русская молодежь уже во времена министра внутренних дел Горемыкина кипела и с тех пор т. е. в течение 11 лет кипение это все более и более усиливалось и дошло во времена Булыгина — Трепова до безумного бурления. А ведь молодежь, а в особенности университетская, более чем кто либо способна на всякие эксцессы, на восприятие всяких умственных и духовных болезненных эпидемий.
Что собственно представляет собою молодежь? Ведь это зеркало, часто дающее преувеличенные, но все таки в общем верные изображения духовного состояния общества, т. е. мыслящей России. Для того, для которого это представляет несомненную истину, достаточно изучить жизнь высших школ за время царствования Императора Николая II, чтобы понять, что все назрело для того, чтобы даже при малейшей неосторожности нарыв лопнул. А тут вышла не неосторожность, а из ряда вон выходящее мальчишеское безумие — японская война, несомненно нами вызванная.
Замечательно, что главным образом во время войны кипение в высших учебных заведениях заразило почти все средние учебные заведения и не только мужские, но и женские. Вся молодежь сыграла громадную роль в так называемых беспорядках, предшествующих 17 октября. 17 октября произвело одновременно перелом в обществе, а потому и в молодежи, но конечно в октябрьские дни молодежь находилась, если можно так выразиться, в революционном недоумении а так как молодежи внушали „не верьте, 17 октября есть ничто иное, как маневр“, то естественно, что молодежь находилась в полном революционном недоумении, бросаясь то к гимну „Боже Царя храни“, то в громадном большинстве случаев к русской марсельезе.
Громадную роль в событиях 17 октября и в последующее время сыграли социалистические идеи в различных видах и формах, отрицающие и колеблющие право собственности по принципам римского права, мысли Толстого, учение Маркса и, наконец, просто „экспроприация“ или грабеж под фирмою „анархического социализма“. Эти социалистические идеи вообще сделали большие завоевания в Европе и в последнее полустолетие и нашли себе отличную ниву в России вследствие неуважения прав вообще и в частности права собственности со стороны властей и малой культурности населения.
{48} Когда революционеры начали сулить рабочим фабрики, а крестьянам барскую землю и им доказывать, что в сущности это им и принадлежит, а только неправильно от них отнято, то понятно, что рабочие были охвачены дикими забастовками, а крестьяне „красным петухом“ или по преступному ораторскому изречению в первой Государственной Думе Герценштейна „иллюминациями“ (даже с ораторской точки зрения это только плагиат из речи одного из ораторов в эпоху французской революции). Эти явления весьма содействовали революционным вспышкам после 17-го октября в течение первых трех, четырех месяцев.*
{49}
* Вернувшись 17 октября к обеду домой, я на другой день должен был снова поехать в Петергоф, чтобы объясниться относительно министерства. Одобрение моей программы в форме резолюции „принять к руководству“ и подписание манифеста 17 октября, который в высокоторжественной форме окончательно и бесповоротно вводит Россию на путь конституционный, т. е. в значительной степени ограничивающий власть Монарха и устанавливающий соотношение власти Монарха и выборных населения, отрезал мне возможность уклониться от поста председателя совета министров, т. е. от того, чтобы взять на себя бразды правления в самый разгар революции.
Таким образом, я очутился во главе власти вопреки моему желанию после того, как в течение 3-4 лет сделали все, чтобы доказать полную невозможность Самодержавного правления без Самодержца, когда уронили престиж России во всем свете и разожгли внутри России все страсти недовольства, откуда бы оно ни шло и какими бы причинами оно ни объяснялось. Конечно, я очутился у власти потому, что все другие симпатичные Монаршему сердцу лица отпраздновали труса, уклонились от власти, боясь бомб и совершенно запутавшись в хаосе самых противоречивых мер и событий.
Повторилось то, что случилось перед Портсмутом: точно так, как тогда Государь был вынужден обратиться ко мне, чтобы я принял на себя тяжелую миссию ликвидировать постыдную войну, ибо Нелидов (посол в Париже), Муравьев (посол в Риме), кн. Оболенский (В. С. — товарищ министра иностранных дел) от сей чести отказались, один по старости, другой по болезни, а третий по {50} добросовестности, чувствуя себя к сему неспособным и точно так и теперь Государь был вынужден обратиться ко мне, потому что Горемыкин уклонился, гр. Игнатьев испугался, а Трепов запутался в противоречиях и не знал, как удрать от хаоса, который в значительной степени им самим же был создан. Как в первый раз, так и теперь, во второй, я волею Государя был брошен в костер с легким чувством: „если, мол, уцелеет, можно будет затем его отодвинуть, а если погибнет, то пусть гибнет. Неприятный он человек, ни в чем не уступает и все лучше меня знает и понимает. Этого Я терпеть не могу“. (курсив наш; ldn-knigi)
В Петергофе я успел объясниться только по следующим вопросам. Во-первых было решено, что обер-прокурор Победоносцев оставаться на своем посту не может, так как он представляет определенное прошедшее, при котором участие его в моем министерстве отнимает у меня всякую надежду на водворение в России новых порядков, требуемых временем.
Я просил на пост обер-прокурора святейшего синода назначить князя Алексея Дмитриевича Оболенского. С какою легкостью Государь расставался с людьми и как Он мало имел в этом отношении сердца, между тысячами примеров может служить пример Победоносцева.
Его Величество сразу согласился, что Победоносцев остаться не может, и распорядился, чтобы он оставался в Государственном Совете, как рядовой член, и на назначение вместо него князя Оболенского. Затем мне пришлось ходатайствовать, чтобы за Победоносцевым осталось полное содержание и до его смерти, чтобы он оставался в дом обер-прокурора на прежнем основании, т. е. чтобы дом содержался на казенный счет. Я кроме того заезжал к министру двора обратить его внимание на то, чтобы со стариком поступили возможно деликатнее, и чтобы Его Величество ему Сам сообщил о решении частно.
Если бы я об этом не позаботился, то Победоносцев просто на другой день прочел бы приказ о том, что он остается просто рядовым членом Государственного Совета, и баста. Между тем, можно иметь различные мнения о деятельности Победоносцева, но несомненно, что он был самый образованный и культурный русский государственный деятель, с которым мне приходилось иметь дело. Он был преподавателем Цесаревича Николая, Императора Александра III и Императора Николая II. Он знал Императора Николая {51} с пеленок, может быть, поэтому он и был о Нем вообще минимального мнения.
Он Ему много читал лекций, но не знал, знает ли его ученик, что либо или нет, так как была принята система у ученика ничего не спрашивать и экзамену не подвергать. Когда я еще не знал Николая II, когда я только что приехал в Петербург и скоро занял пост министра путей сообщения и спросил Победоносцева: „Ну, что же Наследник занимается прилежно, что Он собою представляет как образованный человек?“, то Победоносцев мне ответил: „право не знаю, на сколько учение пошло впрок“.
Тогда же было решено, что не может оставаться министром народного просвещения ген. Глазов, который был министром народного просвещения только по „самодержавному“ недоразумению или произволению. Я же тогда еще не решил, кто должен быть министром народного просвещения. Было решено также, что должен уйти Булыгин, министр внутренних дел, честный, прямой и благородный человек, бывший отличным губернатором, затем помощником Московского генерал-губернатора и назначенный министром внутренних дел вопреки своему желанно только потому, что Петербургский генерал-губернатор, а затем товарищ министра внутренних дел Трепов пожелал, чтобы министром был Булыгин, с которым он служил в Москве.
Трепов же пожелал иметь министром Булыгина для того, чтобы в сущности сделаться диктатором. Он и стал диктатором и способствовал окончательному доведению Poccии до революции. Булыгин, как честный, уравновешенный человек, конечно, ужиться с дикими приемами своего товарища, а в сущности диктатора, не мог, а потому постоянно просился, чтобы его отпустили, но Государь, конечно, не отпускал, несомненно ценя в Булыгине свойства ширмы и только.
Затем было в принцип решено, что я могу привлечь на посты министров и общественных деятелей, если таковые могут помочь своею репутацией успокоить общественное волнение.
Итак, в ближайшие дни помимо меня последовал уход Победоносцева и Булыгина, а также ген. Глазова, который был назначен помощником командующего войсками московского военного округа, и одновременно последовало назначение князя А. Д. Оболенского обер-прокурором Святейшего Синода.
На следующий день я пригласить к себе представителей прессы, находя, что пресса может оказать наиболее существенное влияние {52} на успокоение умов. Действительно, кажется, 19 октября утром, ко мне (на Каменноостровский пр.) явились представители большинства петербургских газет. Отчет об этом собеседовании появился на следующий день во всех газетах и с особою подробностью в „Биржевых Ведомостях“, вероятно, потому что издатель и хозяин этой газеты, состоящей таковым и до сих пор, Проппер, преимущественно и даже почти исключительно говорил со мною от всей прессы в присутствии представителей почти всех газет. Пропперу никто из присутствующих не противоречил несмотря на крайние его взгляды в смысле революционном. Представители правых газет — „Петербургских Ведомостей“ (кн. Ухтомский), „Нового Времени“ (Суворин). „Света“, „Гражданина“ как бы молчанием подтверждали, скажу откровенно, довольно нахальные в особенности по тону (свойственному образованным евреям, преимущественно русским) не то требования, не то заявления.
Представителями крайней левой прессы, кажется, „Богатства“ делались заявления столь же крайние, но в устах их эти заявления были понятны, ибо они всегда составляли убеждения этих почтенных господ, да и тон их заявлений был другой. Иначе звучали заявления эти в устах Проппера, высказанные в весьма развязном тоне, того Проппера, который явился в Россию из за границы в качестве бедного еврея, плохо владеющего русским языком, который пролез в прессу и затем сделался хозяином „Биржевых Ведомостей“, шляясь по передним влиятельных лиц, того Проппера, который вечно шлялся по моим передним, когда я был министром финансов, который выпрашивал казенные объявления, различные льготы и, наконец, выпросил у меня коммерции советника.
(дополнение, ldn-knigi:
Проппер приступил к изданию „Биржевых ведомостей“ уже в 1880 году.
Витте только в марте 1889-го становится директором Департамента железнодорожных дел при Минфине и переезжает в С. — Петербург. С 1892 — министр финансов. До того был начальником по движению, а затем управляющим Юго-Западных железных дорог.
еще информация о Проппере:
http://www.rv.ru/content.php3?id=526
» Согласно пока еще неопубликованной биографической справке, составленной на основе некрологов, Станислав Максимилианович Проппер (1853? 1855? —21.11.1931), был биржевым маклером, разбогатевшим на финансовых спекуляциях. В Петербург он приехал из Австрии будучи корреспондентом нескольких иностранных газет.
К изданию «Биржевых ведомостей» приступил в 1880 году. Одно время он был близок графу С. Ю. Витте. Оказавшись после революции в эмиграции в Германии, в последние годы жизни он написал воспоминания. Отрывки из них печатались в эмигрантской периодике. Отдельным изданием мемуары С. М. Проппера вышли на немецком языке под названием «То, что не попало в печать». Скончался он в Гамбурге."
(ldn-knigi, полное название книги:
S. M. von Propper «Was nicht in die Zeitung kam»'' Erinnerungen d. Chefred.
d. «Birschewyja Wedomosti», Frankfurt a. M., Verlag. Frankfurter SocietДts-Druckerei 1929, 285 Seiten. (материалы из этой книги в работе, см. на нашей стр. (02.2004) ldn-knigi)
http://www.bvedomosti.ru/history.asp
История нашего журнала началась не сегодня, а в позапрошлом веке. «Биржевыя ведомости» были образованы в 1861 г. из «Коммерческой газеты», слившейся с «Журналом для акционеров». Новая жизнь «Биржевых Ведомостей» началась после того, как в 1880 г. газету приобрел Станислав Максимилианович Проппер. Биографические сведения о нем достаточно скудны.
Ежедневная газета «Биржевыя ведомости» — издание «для капиталистов и акционеров» — в иные времена выходила и по два выпуска в день до тех пор, пока в 1917 году большевики не закрыли ее за антисоветскую пропаганду.
Нынешние «Биржевые ведомости» так же, как и прежние, издаются «для капиталистов и акционеров», выражаясь современным языком, для топ-менеджеров и крупных держателей акций успешных компаний, то есть далеко не для всех. Нам вполне достаточно аудитории, которой по-настоящему интересно состояние экономики страны в целом, рынков фондовых, финансовых и отраслей в частности.
http://www.ogoniok.com/win/history.html
П''ервый номер «Огонька» вышел в свет в четверг 9 (21) декабря 1899 года как еженедельное иллюстрированное литературно-художественное приложение к газете «Биржевые ведомости», которую выпускал в Петербурге крупный издатель С. М. Проппер. с 1902 года «Огонек» стал самостоятельным, самым дешевым и очень популярным журналом с тиражом в 120 тысяч экземпляров, отставая по тиражу только от ежемесячной «Нивы». В начале века «Огонек» выходил на восьми страницах в 1/8 печатного листа. Примерно одну треть журнала уже в те годы занимали фоторепортажи. В революцию выпуск «Огонька», как и многих других газет и журналов, прекратился.
И хотя в начале двадцатых годов в российской журналистике началось оживление, ни одно из новых изданий не смогло заменить такой родной и знакомый «старорежимный» «Огонек»…)
Значит, действительно случилось в России и прежде всего в этом изгнившем Петербурге что то особенное, какой то особый вид умственного помешательства масс, коль скоро такой субъект заговорил таким языком, а остальные представители прессы или потакали ему или молчали.
Будущей историк удивительного периода истории русской жизни во время царствования Императора Николая, который пожелал бы ознакомиться с историей акта 17 октября, пусть обратится к отчету, появившемуся в газетах («Биржевые Ведомости») об сказанном собеседовании со мною представителей прессы (наверное, найдет в Публичной библиотеке). Конечно, эти отчеты очень произвольны и субъективны, но этот их характер еще более обрисовывает то психическое состояние русского общества, в котором оно находилось в октябрьские дни.
{53} Что же собственно заявлял мне г. Проппер в присутствии представителей всей прессы?
— «Мы правительству вообще не верим». Согласен, что оно, когда начнет говорить о либеральных мерах часто не заслуживает доверия. Теперь Столыпинский режим это нагляднее всего показывает. Если будет когда либо издан сборник его речей в первой, второй и третьей Думе, то всякий читатель подумает, — какой либеральный государственный деятель, и одновременно никто столько не казнил и самым безобразным образом, как он — Столыпин, никто не произвольничал так, как он, никто не оплевал так закон, как он, никто не уничтожал так хотя видимость правосудия, как он — Столыпин, и все сопровождая самыми либеральными речами и жестами. По истине, честнейший фразер.
Но все-таки не Пропперу было мне после 17 октября заявлять, что он правительству не верит, а в особенности с тем нахальством, которое присуще только некоторой категории русских «жидов».
Затем г. Проппер заявил требование, чтобы все войска были выведены из города и охрана города была предоставлена городской милиции. Это, конечно, революционное требование. С моей точки зрения для лица, которому была вручена власть и которое и являлось ответственным за ее действия, такое требование было особливо не приемлемо, ибо, конечно, я отлично понимал, что если я это сделаю, то сейчас же начнутся в городе грабежи и убийства, что мне через несколько дней придется ввести в город войска и пролить кровь тысячей людей. Между тем, что я ceбе ставлю в особую заслугу, это то, что за пол года моего премьерства во время самой революции в Петербурге было всего убито несколько десятков людей и никто не казнен. Во всей же России за это время было казнено меньше людей, нежели теперь Столыпин казнит в несколько дней во время конституционного правления, когда по общему официальному и официозному уверению последовало полное успокоение. При этом казнит совершенно зря: за грабеж казенной лавки, за кражу 6 руб., просто по недоразумению и т. под. Одновременно убийца гр. А. П. Игнатьева и подобные преступники часто не казнятся.
А убийцы из союза русского народа «жидов», а в особенности больших «жидов» — Герценштейна, Иоллоса, или поощряются, или же скрываются, если не за фалдами, то за тенью министров или лиц еще более их влиятельных.
Можно быть сторонником смертной казни, но Столыпинский режим уничтожил смертную казнь и обратил этот вид {54} наказания в простое убийство, часто совсем бессмысленное, убийство по недоразумению. Одним словом, явилась какая то мешанина правительственных убийств, именуемая смертными казнями. Если бы требования г. Проппера от имени прессы, по крайней мере в присутствии почти всех представителей, сделал представитель какого либо крайне левого листка, социалистического или анархического направления, я бы его понял, но в устах Проппера при молчаливом участии остальных представителей печати, требования эти для меня служили признаком обезумения прессы. Проппер также при одобрении всех представителей прессы заявил требование об немедленном удалении ген. Трепова.
Само собой разумеется, что, раз я стал председателем совета министров, диктатор Трепов оставаться не мог, но такое требование в устах Проппера лишило меня возможности сейчас же расстаться с Треповым, который, запутавшись, жаждал удалиться к более благоприятной для своей особы роли, и, вопреки просьбы Трепова, дать ему сейчас же возможность улепетнуть, я был вынужден задержать его некоторое время (недели две), так как немедленное удаление его имело бы вид моей слабости, т. е. слабости власти, мне врученной. И, опять таки, кто предъявил это требование? Господин Проппер — тот самый, который ранее, а, вероятно, и после готов бы был поспать в приемной часок, другой, чтобы затем выхлопотать у Его Высокопревосходительства для своей газеты ту или другую льготу… Далее г. Проппер требовал всеобщей амнистии, и опять столь же нахальным тоном.
При подобных требованиях для меня было ясно, что опереться на прессу невозможно, и что пресса совершенно деморализована. Единственные газеты, который не были деморализованы, это крайне левые, но пресса эта открыто проповедывала архидемократическую республику. Вся полуеврейская пресса, типичным представителем которой являлся Проппер, вообразила, что теперь власть в их руках, а потому самозабвенно нахальничала, вся же правая поджала совсем хвост и, чувствуя, что именно те принципы, которые она так яро проповедовала (принципы самодержавия, понимаемого не как высокий долг святого служения народу, а как забава человека по умственному развитию вечно остающегося полу-ребенком и делающего то, что ему приятно), привели отечество в позорное состояние, замолкла и ожидала, куда судьба направит Россию. Наконец, везде наибольший успех с точки зрения коммерции (а все-таки главный стимул, направляющий большую часть прессы, {55} это денежная выгода) имеют газеты типа «чего изволите», этим же газетам в то время было выгодно быть левыми, ибо этими левыми мыслями была поглощена почти вся читающая Россия.
Затем они поправели, а теперь черносотенствуют. Разительный пример такого направления представляет весьма талантливая и влиятельная газета «Новое Время», представляющая тип газетной коммерции, хотя, сравнительно, довольно чистоплотной и в некотором роде патриотической. Это все-таки одна из лучших газет.
Итак, ожидать помощи от помутившейся прессы я не мог, напротив того, газеты или желали, чтобы я был пешкою в их руках, или же ожидали тех или иных от меня благ: непосредственных (объявления, субсидии) или посредственных в смысле установления дальнейшего того или другого более или менее спокойного или, по крайней мере, определенного бытия. Через несколько дней после этого собеседования или, так сказать, конференции я узнал, в чем дело. Еще до 17 октября, в последние месяцы диктаторства Трепова, образовались всякие союзы, т. е. союзы различных профессий — союз наборщиков, союз техников и инженеров и т. п. и эти союзы представляли апофеоз русской революции осени 1905 года, они руководили забастовками и принципиальным ослушанием правительству. В это же время был образован союз прессы в Петербурге, в этом союзе приняли участие почти все издания, в том числе и «Новое Время».
Союзом было решено не подчиняться цензурной администрации и, в случае напора правительственных властей, устраивать своего рода забастовки и пассивное сопротивление. В союз этот вошли и консервативные издания, т. е. консервативная пресса «чего изволите», потому что в то время, начиная с Гапоновской демонстрации рабочих с расстрелом сотней из них, приобрели особую силу всякие рабочие союзы, а в том числе союз наборщиков. Можно сказать, что редакции были в руках своих рабочих — наборщиков, а потому не только в виду общего тяготения к либеральным идеям, но и по карманным соображениям, почти все газеты революционировали и, во всяком случае, значительно способствовали революционированию масс или, точно говоря, внесению в массы самых смутных течений, в общем сводящихся к опорочиванию существовавшего режима и к водворению общей ненависти как к режиму, так и к его слугам.
Вот почему, когда Проппер предъявлял мне, как председателю совета министров, нахальные требования, он встречал молчаливое {56} согласие с ним представителей всей петербургской прессы. Конечно, Проппер от имени прессы предъявил требование и о полной свободе прессы, на что я ответил, что, покуда не будет издан новый закон о печати, должен исполняться старый, но что я ручаюсь, что цензура будет держать себя в смысле оповещенной манифестом 17 октября свободы слова. Это я и исполнил.
Вся пресса должна признать, что никогда в России, считая до сегодняшнего дня, печать не пользовалась фактически такою свободою, какою она пользовалась во время моего министерства. Никакие нападки на меня и мое министерство, делаемые в самых грубых и лживых формах, за время моего министерства не вызвали ни одной репрессивной меры. Были приняты меры против некоторых газет лишь через некоторое время после 17 октября, когда появился манифест союза рабочих, требующий прекращения внесения золота в кассы, востребования вкладов из сберегательных касс и вообще вносивший общую панику в публику относительно состоятельности государства исполнить принятые на себя обязательства; и то меры эти были приняты только относительно тех газет, которые не желали исправить свою ошибку, которые как бы являлись солидарными с революционным манифестом, который имел в виду поставить государство в положение банкротства.
Конечно, ни одно правительство самой наилиберальнейшей страны не допустило бы, или, вернее, не оставило бы безнаказанным такие явно революционные выступы, причем выступы со сведениями заведомо ложными, рассчитанными на невежество толпы и общую умственную и душевную смуту или, вернее, на общий психический кавардак. Подобные революционные выступы, широко поддерживаемые прессой, имели решительные успехи так в самое короткое время было взято из сберегательных касс вкладов более чем на 150 милл. руб. Такая паника после несчастной войны, стоившей около 2500 милл. руб., конечно, поставила наши финансы и денежное обращение в самое трудное, скажу, отчаянное положение, и одной из главных моих задач явилось, не допустить государственные финансы до банкротства. Но об этом я буду иметь случай говорить дальше.
Возвращаясь к сказанному инциденту с манифестом совета союза рабочих, вспоминаю маленький, но характеристичный случай, происшедший с «Новым Временем», рисующий моральное состояние прессы в то время и специально аллюры газеты «чего изволите», т. е. «Нового Времени».
{57} Когда появился сказанный манифест, я собрал совет министров, на котором было принято решение, чти относительно тех газет, которые его пропечатают, с целью его распространения, будут приняты экстраординарным меры. Зная давно Алексея Сергеевича Суворина, зная всю вертлявость «Нового Времени» и желая уберечь Алексея Сергеича от урона, после принятого советом решения я его вызвал по телефону и имел с ним приблизительно следующий коллоквиум:
«Вы знаете о появившемся возмутительнейшем манифесте, прямо враждебном родине?» — «Да, слыхал». — «Ну, как же вы думаете к нему отнестись, думаете отпечатать в утреннем номере?» — «Не знаю». — «А я вам советую узнать». — «Кажется, мои его завтра выпустят, что я с ними сделаю?» — «Ну, Алексей Сергеевич, предупреждаю вас, что вам, т. е. „Новому Времени“, от этого не поздоровится, а затем делайте, как хотите». Далее я оборвал разговор.
На другой день вышло «Новое Время» без манифеста. По справке оказалось, что манифест был набран и должен был появиться через несколько часов в «Новом Времени», но мое предупреждение всполошило Суворина, который забил тревогу, и манифест был выпущен.
Вообще, в то время газеты были в руках наборщиков, так как издатели, руководимые коммерческим расчетом, опасались забастовок. «Новое Время», в том числе Алексей Сергеевич Суворин и пресловутый Меньшиков, висли между адом и раем, а когда мне удалось погасить пароксизмы революции, то эти самые господа самым наглым образом начали обвинять меня в слабости, совсем упуская из виду, что, если они сожалеют об недостаточной силе плети и расстрелов, то, ведь, они сами прежде всего должны бы были испробовать на себе плеточный способ лечения от умопомешательства.
Само собой разумеется, что после 17 октября не мог остаться в моем министерстве воплощенный интриган Великий Князь Александр Михайлович, да, в сущности, не мог остаться ни в каком министерстве при режиме, основанном на народном представительстве, т. е. на парламентах. Поэтому явился вопрос, что же мне делать с этим великокняжеским ублюдком, созданным из одного отделения департамента торговли и мануфактур министерства финансов. Я мог или вернуть эту часть министерству финансов, а то, что было взято {58} из министерства путей сообщения (порты), вернуть в это министерство, или образовать из него министерство торговли, выделив из министерства финансов, которое было вместе с тем и министерство торговли, все, что касается торговли и промышленности. Я решился на последнее и Его Величество изъявил свое согласие. Но тут явилось некоторое замедление, так как мне нужно было предупредить об этом моем решении министра финансов Коковцева, представляющего собою пузырь, наполненный петербургским чиновничьим самолюбием и самообольщением. До того времени вопрос об управлении торгового мореплавания несколько дней находился в воздухе, но Великий Князь Александр Михайлович удалился и временно остался его помощник Рухлов (нынешний министр путей сообщения), который знал, что должен будет из министерства моего тоже удалиться, так как я не желал иметь в его лице соглядатая Великого Князя Александра Михайловича.
В первые дни после 17 октября было необходимо решить вопрос о назначении, вместо генерала Глазова, министра народного просвещения. Это назначение было особенно важно, так как все учебные заведения министерства народного просвещения или бастовали или занимались болте политикою нежели учением. Политика проникла и во все средние, как мужские, так и женские учебные заведения. Я остановился на члене Государственного Совета и сенатор, известном юристе-криминалисте, заслуженном профессоре Петербургского университета Таганцеве, человеке весьма либеральных, но разумных идей, пользовавшемся большою популярностью в университетском мире, поныне находящемся в Государственном Совете на хребте или переломе так называемого центра (Столыпинских угодников) и левых. Я просил его заехать ко мне. Он приехал, и я ему передал мое предложение занять пост министра народного просвещения, на что Его Величество изъявил согласие. При этом я ему советовал взять в товарищи Постникова, декана экономического отделения (ныне директора) Петербургского политехникума.
Против последнего он не возражал, а относительно поста министра народного просвещения просил дать подумать сутки, причем он мне заявил, что он чувствует себя несколько больным нервами.
Кто в это время не был болен нервами? И я тоже был совсем болен, особливо после поездки в Америку.
У меня также был Постников, я его предупредил о предположении предложить ему пост товарища министра народного просвещения и просил его повидаться с Таганцевым. На другой день они {59} оба пришли и произошло следующее. Таганцев, очень взволнованный, заявил мне, что он не чувствует себя в силах принять мое предложение, я его начал уговаривать и это продолжалось несколько минут. Он схватил себя за голову и, с криком «не могу, не могу», убежал из моего кабинета; я вышел за ним, но его уже не было, он схватил пальто и шапку и убежал. Постников мне говорил, что он его тоже пробовал уговаривать, но не смог. По-видимому, в то время, перспектива получить бомбу или пулю никого не прельщала быть министром.
Затем я решил, ранее чем решать дальнейшие вопросы о министерстве, призвать общественных деятелей, которым можно было бы предложить войти в министерство. Я остановился на Шипове (известном земском деятеле, затем бывшем членом Государственного Совета от Московского земства), полагая предложить ему пост государственного контролера, Гучкове (нынешнем лидере октябристов в Государственной Думе, а до 17 октября шедшем вместе с кадетами Милюковым, Маклаковым, Герценштейном и пр.), полагая предложить ему пост министра торговли, князе Трубецком (профессоре Московского университета, тогда профессоре Киевского университета, затем члене Государственного Совета), М. А. Стаховиче (предводители Орловского дворянства, ныне члене Государственного Совета), которому я предполагал предоставить место одного из товарищей министров, наконец, кн. Урусове (бывшем при Плеве Кишиневским, а потом Тверским губернатором, затем членом первой Государственной Думы), брате жены несчастного Лопухина. Шипова я лично знал, хотя мало и во всяком случае, он такой человек, убеждения которого можно разделять или не разделять, но которого нельзя не уважать, так как он чисто и честно провел свою долговременную общественную жизнь.
Гучкова я лично совсем не знал, знал, что он из купеческой известной московской семьи, что он университетский, бравый человек и пользовался в то время уважением так называемого съезда общественных (земских и городских) деятелей. Я после узнал, что это тот самый Гучков, которого я уволил из пограничной стражи восточно-китайской дороги, года два или три до моего с ним знакомства. По-видимому этот эпизод оставил в Гучкове довольно кислое ко мне расположение (См. стр. 440.).
{60} Стаховича я ранее порядочно знал. Это очень образованный человек, в полном смысле «gentilhomme», весьма талантливый, прекрасного сердца и души, но человек увлекающейся и легкомысленный русскою легкомысленностью, порядочный жуир. Во всяком случае это во всех отношениях чистый человек. Он также все время участвовал в съезде общественных деятелей до 17 октября и после, до первой Думы, куда он был выбран от Орловской губернии членом. Зная и рассчитывая, что он будет выбран, он от всякого правительственного поста в разговоре со мной отказался, но все время участвовал в совместных совещаниях сказанных общественных деятелей со мною. Вероятно, у того или другого из этих деятелей есть мемуары о нашем совещании, с объяснениями, почему мы разошлись.
Очень жаль, что я их не прочту, ибо я старее их летами.
Князя Трубецкого я тоже лично знал, но он был брат другого профессора князя Трубецкого, который Государю сказал прогремевшую речь и стал этим весьма популярен. Я говорю о речи, сказанной им, когда он с некоторыми общественными деятелями, в том числе Петрункевичем, был принят Государем уже во время диктаторства Трепова.
Трепов имел наивную мысль, что, если Государь примет им выбранных из числа бунтующих рабочих после гапоновской истории, a затем таких же бунтующих общественных деятелей и скажет им по шпаргалке речь более или менее такого содержания:
«Я знаю ваши нужды, мною будут приняты меры, будьте покойны, верьте мне, тогда все пойдет прекрасно», то бунтующие растают, публика прольет слезы и все пойдет по старому; что подобные слова могут заставить забыть всю ужасную войну и всю мальчишескую политику, к ней приведшую, политику исключительного Царского произвола: «Хочу, а потому так должно быть».
Этот лозунг проявлялся во всех действиях этого слабого Правителя, который только вследствие слабости делал все то, что характеризовало Его царствование, — сплошное проливание более или менее невинной крови и большею частью совсем бесцельно…
Независимо от престижа брата, князь Трубецкой и лично пользовался в университетской среде прекрасной репутацией. Когда я затем, перед совещанием с вышепоименованными общественными {61} деятелями в первый раз увидел и познакомился с князем Трубецким, сделал ему предложение занять пост министра народного просвещения и начал с ним объясняться, то сразу раскусил эту натуру. Она так открыта, так наивна и вместе так кафедро-теоретична, что ее не трудно сразу распознать с головы до ног.
Это чистый человек, полный философских воззрений, с большими познаниями, как говорят, прекрасный профессор, настоящий русский человек, в неизгаженном (союз русского народа) смысле этого слова, но наивный администратор и политик. Совершенный Гамлет русской революции. Он мне, между прочим, сказал, что едва ли он, вообще, может быть министром и, в конце концов, и я не мог удержать восклицания — «кажется, вы правы».
(дополнение; ldn-knigi:
из книги «Князь С. Н. Трубецкой» Воспоминания сестры (кн. Ольга Трубецкая) 1953 г. (см. на нашей странице)
"…А завтрашний день сулил небывалую вспышку студенческих волнений по всей Империи.
9 февраля 1901 г. московские студенты вынесли резолюцию о необходимости вступить на путь общественно-политической борьбы и открыто признать всю несостоятельность борьбы за академическую свободу в несвободном государстве… С легкой руки Витте «несовместимость» самодержавия с какими-либо культурными начинаниями и общественным развитием России все более проникало в сознание интеллигентных масс, и агитация в университете использовала ее, как новый лозунг для борьбы с правительством. Московская администрация решила на этот раз прибегнуть к самым крутым мерам. «Я помню, — писал впоследствии кн. Е. Н. Трубецкой, — ужасное состояние моего покойного брата, когда в дни „сердечного {42} попечения“ московские студенты поплатились за сходку ссылкою в Сибирь. Узнав об этом решении, пока оно еще было только намерением московских властей, он отправился в Петербург хлопотать за своих учеников. Оказалось, что о „решении“ не был осведомлен сам покойный П. С. Ванновский: он впервые узнал о нем из уст С. Н. и был бессилен остановить его исполнение: он даже не мог добиться необходимой для этого аудиенции. Кажется, трудно вообразить себе более яркую иллюстрацию режима. Министр народного просвещения не знал, что усиленная охрана поджигает его дом со всех четырех концов: он сам с университетом оказался его жертвой». (См. прилож. 15)…."
(о Витте)
«…Жуткий он, все-таки, сейчас человек: у него, кажется только два двигателя: личное честолюбие и личная ненависть к Царю. (См. прилож. 34)…»
«….По окончании первого заседания о рабочем вопросе, когда многие уже разъехались, Фредерикс, закуривая сигару, вдруг сказал:
— А интересно, каков будет результат завтрашней депутации.
— Какой депутации? — спросил Витте.
Тогда Фредерикс сообщил, что Государь примет завтра депутацию от фабрик. Депутаты будут по назначению от фабрикантов, от каждой фабрики, имеющей 100 рабочих.
Витте руками развел… и сказал Фредериксу:
— Мы тут несколько часов подряд рассуждаем о том, как успокоить фабрики, а вы не сочли нужным сообщить нам такое известие!
А. Лопухин предсказывает, что теперь выборы {104} будут самые радикальные, депутаты выступят с политической программой, и если ее откажутся принять, они сорвут комиссию.
Так оно и случилось…
В тот год в Москве в конце января должны были состояться дворянские выборы. И ввиду того, что московское дворянство еще не собиралось со дня рождения наследника престола, предстояло обсудить текст верноподданнического адреса по случаю счастливого события. Ряд земств и дворянских обществ уже высказались и среди высказанных ими пожеланий преобладало одно, общее, о созыве народных представителей. Выскажется ли московское дворянство в этом смысле или осудит все современное движение как „смуту“ и „крамолу“? — вот вопрос, который занимал и волновал в то время все московское общество….»
…."А я к Вам с просьбой написать что-нибудь в Петербургские Ведомости по поводу предполагаемой руссификации Финляндии. Дело это, по-видимому, совсем на чеку, и с Нового года последуют «реформы», начиная с реформы воинской повинности. Витте, который так прислушивается к Вашему слову, стоит горой за эту руссификацию. (В своих воспоминаниях С. Ю. Витте уверяет, что всегда был против этой пагубной политики.) По-моему, это верх абсурда и безумия, по поводу которого надо в набат забить.
Много безобразий в этом смысле мы видели, но по размерам и по значению ничего подобного мы не видали и при Александре III. Кому нужно создавать очаг революции под Петербургом и вносить смуту в самую мирную и культурную страну всей Империи!…"
О князе Трубецком я, конечно, ранее слышал, но о князе Урусове совсем не слыхал. Князь Н. Д. Оболенский, уже назначенный обер-прокурором святейшего синода, мне его усиленно рекомендовал в министры внутренних дел. Я расспрашивал о его карьере, она оказалась без каких бы то ни было изъянов, если не считать изъяном невозможность ужиться с бессовестно-полицейскими приемами Плеве, но у меня явилось сомнение в том, может ли он занять столь ответственный пост, как министра внутренних дел и полиции, в виду полной неопытности его в делах полиции, особливо русской полиции, особого рода после всех провокаторских приемов, насажденных Плеве и Треповым, которые теперь начали проявляться (шила в мешке не утаишь), т. е. выплыли наружу (Азеф, Гартинг), несмотря на все желание Столыпина эти скандальные истории затушить.
Я высказал мои сомнения кн. Оболенскому, прося его не говорить кн. Урусову, что ему я намерен предложить именно пост министра внутренних дел, хотя князь Оболенский старался парировать мои сомнения соображением, что кн. Урусов очень тонкий человек и сумеет овладеть деликатным полицейским делом в Империи, преимущественно полицейской, а при теперешнем конституционном режиме Столыпина — Империи архи-полицейской, ибо суд окончательно подчинился полиции.
Я решил всех вышеупомянутых деятелей вызвать сразу, дабы иметь общее собеседование, что и поручил сделать князю Оболенскому, но приезд их замедлился, так как некоторые отсутствовали из {62} их постоянного местожительства, а затем забастовка железных дорог задержала (например, князя Урусова, который оказался в Ялте) съезд на несколько дней.
Когда князь Урусов приехал и я с ним познакомился, он на меня произвел прекрасное впечатление, но мое предположение о том, что он не может сразу занять в такое трудное время пост министра внутренних дел, подтвердилось из разговоров с ним. Было ясно, что он не будет иметь достаточный авторитет.
Я очень мало встречался с кн. Урусовым во время моего премьерства (он принял пост товарища министра внутренних дел), а после моего премьерства я его ни разу до сего времени не видал, но я не знаю ни одного до сего времени факта, который бы дурно рекомендовал его — князя Урусова. Я его считаю человеком порядочным, чистым, очень не глупым, но несколько увлекшимся. Но разве он один увлекся?..
По крайней мере он увлекся не эгоистично, а идейно и остался верным себе. А г. Гучков, ведь он исповедывал те же идеи, был обуян теми же страстями, как и кн. Урусов, и проявлял их более демонстративно, как до 17-го октября, так и после, а как только он увидал народного «зверя», как только почуял, что, мол, игру, затеянную в «свободы», народ поймет по своему, и именно прежде всего пожелает свободы — не умирать с голода, не быть битым плетьми и иметь равную для всех справедливость, то в нем — Гучкове, сейчас же заговорила «аршинная» душа и он сейчас же начал проповедывать: «Государя ограничить надо не для народа, а для нас, ничтожной кучки русских, дворян и буржуа-аршинников определенного колера».
Итак, я был лишен возможности составить новое министерство, сочувствующее 17-му октябрю или, по крайней мере, понимающее его неизбежность в течение ближайших недель, что, конечно, содействовало общей неопределенности, растерянности власти в ближайшие 10—12 дней после 17 октября. Я это предвидел, что ясно из изложения моего, как появилось 17-ое октября.
В сущности, я должен был в это время один управлять Poccией — Poccией поднявшеюся, революционировавшеюся, не имея в своих руках никаких орудий управления сложным механизмом Империи, составляющей чуть ли не 1/6 часть всей земной суши с 150 миллионным населением. Если к этому прибавить, что забастовка {63} железных дорог, а потом почты и телеграфа мешали сообщениям, передаче распоряжений, что 17-ое октября для провинциальных властей упало, как гром на голову, что большинство провинциальных властей не понимало, что случилось, что многие не сочувствовали новому положению вещей (например, Одесский градоначальник Нейдгардт), что многие не знали, в какую им дудку играть, чтобы в конце концов не проиграть, что одновременно действовала провокация, преимущественно имевшая целью создавать еврейские погромы, провокация, созданная еще Плеве и затем, во время Трепова, более полно и, можно сказать, нахально организованная, то будет совершенно ясно, что в первые недели после 17-го октября проявилась полная дезорганизация власти, как говорится, «кто шел в лес, а кто по дрова», одним словом, можно сказать, действовала сломанная неорганизованная власть, которую потом окрестили растерянной властью.
Я, с своей стороны, знаю, что я был безвластный, а затем все время моего премьерства, с властью, оскопленною вечною хитростью, если не сказать, коварством Императора Николая II, но никогда, ни во время моего министерства (с 20-го октября 1905 г. по 20-ое апреля 1906 г.), ни после его, когда правые организации не без ведома Царского Села, если не Императора, организовали против меня охоту, как на дикого зверя, посредством адских машин, бомб и револьверов, ни в настоящее время я себя не чувствовал и не чувствую растерянным.
Я теперь себя чувствую серьезно нервно расшатанным — расшатанным вследствие разочарования во многих из тех знаменоносцев, которые ныне держат знамена, которым мои предки и я всю свою жизнь служили, и которым я не изменю до гроба, несмотря на все горькие и стыдные чувства, которые возбуждают во мне эти знаменоносцы и, главнейше, их Царственный Глава.
Еще до 17-го октября у меня был товарищ министра внутренних дел Дурново (Петр Николаевич), который мне высказывал, что, покуда будет у власти Трепов, будет произвол, покуда же будет произвол, будут все революционные выступы. То же он счел нужным высказать и немедленно после 17-го октября, когда, вследствие оставления поста Булыгиным, он начал самостоятельно заведовать теми частями министерства внутренних дел, которых не касался Трепов или, вернее говоря, которых он считал возможным {64} не касаться. При этих свиданиях он мне намекал, что единственно, кто мог бы удовлетворить требованиям для поста министра внутренних дел, это он. Он действительно прошел службу, давшую ему обширный опыт. Будучи сперва морским офицером, при преобразовании судебных учреждений в России, он сделался судебным деятелем и дослужился до товарища прокурора судебной палаты в Киеве. Я сам несколько раз слышал от графа Палена, который был министром юстиции в самые лучшие времена новых судебных учреждений, в первое десятилетие после их постепенного введения, что он уже тогда, в семидесятых годах, хорошо знал судебного деятеля Дурново и ценил его способности и энергию.
В начале восьмидесятых годов он — Дурново — был назначен директором департамента полиции вместо Плеве, назначенного товарищем министра, того Плеве, который еще не износил свою либеральную шкуру, в которой он преклонялся перед графом Лорис-Меликовым, хотевшим положить начало народного представительства, и затем перед графом Игнатьевым, носившимся с идеею земского собора, что в наши времена (после преобразований, начиная с Петра Великого) означает заведомый или наивный самообман.
Я очень мало, даже почти совсем не знаю деятельности Дурново, как директора департамента полиции, я имел лишь несколько раз случай слышать от лиц, имевших несчастие поделом или невинно попасть под ферулу этого заведения, что Дурново был директором довольно гуманным, но знаю по слухам причину его ухода. Дурново имел и до сего времени сохраняет некоторую слабость к женскому полу, хотя в смысле довольно продолжительных привязанностей. Будучи директором департамента, он увлекся одной дамой довольно легкого поведения и затем употребил своих агентов, чтобы раскрыть измену этой дамы с испанским послом посредством вскрытия из ящика стола сего посла писем этой дамы к послу. Затем, конечно, он сделал сцену этой особе, находившейся у него на содержании. Все это осталось бы неизвестным, если бы в данном случае дело не касалось испанского посла, который возьми да и напиши об этом Императору Александру III, и если бы не царствовал такой Император, который имел отвращение ко всему нравственно нечистому. Император написал такую резолюцию, обозвавши виновного соответствующим данному случаю эпитетом, что тот должен был немедленно покинуть место директора департамента полиции, с каковым положением связана большая власть и значительные денежные средства в безотчетном распоряжении.
{65} Министр внутренних дел Иван Николаевич Дурново (совсем не родственник Петру Николаевичу) еле-еле уговорил Государя не увольнять его совсем, а назначить в Сенат. Таким образом, он — П. Н. Дурново — был довольно долго в Сенате и все время отличался между сенаторами разумно-либеральными идеями; особливо, Дурново являлся всегда в Сенат защитником евреев, когда слушались дела, в которых администрация старалась софистическими толкованиями сузить и без того крайне узкие и несправедливые законы для еврейства.
Таким образом, П. Н. Дурново являлся в Сенате сенатором, на которого обращали внимание и с логикой которого считались. Я же его лично не знал впредь до следующего эпизода. Как то раз, уже тогда, когда министром внутренних дел был Сипягин, мне докладывают, что сенатор П. Н. Дурново просит меня его принять. Я его принял, и он сразу, в первый раз меня увидавши, отрекомендовавшись мне, просил меня выручить его из большой беды.
Он играл на бирже и проигрался: чтобы его выручить, ему нужно было безвозвратно шестьдесят тысяч рублей. Я ему ответил, что сделать это не могу и не имею никакого основания просить об этом Его Величество. Он меня на это спросил, как я поступлю, если ко мне обратится с подобною просьбою министр внутренних дел Сипягин. Я ему сказал, что, несмотря на наши добрые с ним — Сипягиным — отношения, я ему откажу и советую, если он — Сипягин — обратится к Его Величеству, тоже меня оставить в стороне, ибо я буду противиться и Государю.
На другой день я встретился с Сипягиным, и он меня спросил, как я отношусь к П. Н. Дурново; я ему ответил, что к деятельности его в Сенате я отношусь с уважением, как к деятельности толкового и умного человека, а так, вообще, я Дурново не знаю. Затем он меня спросил, что я думаю, если он пригласить Дурново в товарищи; я ему на это ответил, что Дурново должен отлично знать министерство, что ему — Сипягину — необходимо умного и деятельного, а также опытного товарища, но я ему не советовал бы поручать Дурново дела полиции и вообще такие дела, в которых есть вещи неконтролируемые, делаемые не на белом свете. На это мне Сипягин ответил: «Это я знаю».
Вскоре после сего разговора были назначены товарищами министра П. Н. Дурново и генерал-майор князь Святополк-Мирский, причем последний был командующий корпусом жандармов и в его ведении {66} был департамент полиции, посколько сим департаментом не занимался сам министр Сипягин. Кроме того, остался товарищем министра князь Оболенский, бывший товарищем, и весьма влиятельным, при Горемыкине. Сипягин был на ты с кн. Оболенским и был с ним весьма дружен, но ему не доверяли он говорил, что Оболенский прекрасный честный человек, но очень уже любящей делать карьеру.
Что же касается Дурново, то Сипягин с ним советовался тогда, когда нуждался в том или другом совете, но специально поручил ему почты и телеграфы, и Дурново ведь хорошо Главное управление почт и телеграфов. Относительно выдачи какой бы то ни было суммы Дурново, Сипягин ко мне никогда не обращался и после мне сознался, что он выдал Дурново, чтобы покрыть его потерю на бирже, из сумм департамента полиции. Во время Сипягина Дурново вел себя совершенно корректно. Когда Сипягин заболел и начали против него интриговать, и князь Оболенский пожелал иметь личные доклады у Его Величества, вероятно, рассчитывая на характер Государя Императора, то Дурново отнесся к этим интригам, как весьма корректный человек.
Затем вступил министр Плеве; они друг друга, ненавидели; Дурново занимался только почтами и телеграфами и вел себя корректно. Когда же убили Плеве, министром стал кн. Мирский.
Дурново остался товарищем и при Мирском и держал себя совершенно корректно.
Наконец, когда ушел Мирский, назначили Булыгина — Трепова, Дурново держал себя совершенно корректно относительно первого и весьма критиковал Трепова.
При обсуждении мер, предуказанных указом 12 декабря, что было поручено комитету министров, а я тогда был председателем сего комитета, Дурново держал себя в высшей степени корректно, и когда замещал в комитете министра, высказывал мысли разумные и либеральные. Все изложенное послужит затем объяснением, почему я решился в конце концов взять в мое министерство министром внутренних дел Петра Николаевича Дурново, и это при тех обстоятельствах, при которых я очутился, было одною из существенных моих ошибок, которая значительно способствовала ухудшению и без того трудного моего положения, как председателя совета министров.*
{67}
* Как только я стал председателем совета, в первые же дни генерал-губернатор, товарищ министра внутренних дел, а в сущности диктатор Трепов выразил мне желание оставить свой пост и удалиться (это было выражено по телефону, а потом подтверждено письмом). Я не давал решительного ответа по причинам вышеизложенным.
Дней через 10-14 после 17 октября он меня уже официально просил его освободить, я ему ответил по телефону, что его не удерживаю. На другой день утром я еду на пристань, чтобы сесть на казенный пароход и ехать к Государю с докладом, в котором между прочим хотел доложить и о просьбе Трепова. На пароходе застаю Трепова. Говорит, что едет в Петергоф. Я говорю: — «Вы вернетесь со мною?» Он мне отвечает: — «нет, я больше совсем не вернусь, я остаюсь в Петергофе, будучи назначен дворцовым комендантом». Меня это крайне удивило, во- первых, потому, что я об этом совсем и никем не был предупрежден, а во-вторых, что его выезд имел характер какого-то бегства из Петербурга. Действительно, он там и остался, туда были привезены его вещи и на другой день был опубликован Высочайший приказ о его назначении, для его ближайших подчиненных совершенно неожиданно.
При докладе Государю я между прочим сказал, что хотел доложить о прошении Трепова, но Трепова застал на пароходе, который сообщил мне, что он — Трепов — уже назначен дворцовым комендантом. Я прибавил, что с своей стороны очень рад этому назначению, так как единственная задача дворцового коменданта есть {68} охрана жизни Его Величества, и что Трепов вероятно теперь приобрел такую полицейскую опытность, что успешно разделить этот труд и ответственность со мною и министерством. Государь на это ничего не ответил, замял этот разговор.
Во время царствования Императора Александра III-го, когда вещи называли своими настоящими именами, была должность начальника охраны Его Величества, которому подчинялись военные части, специально охраняющие Государя, и в руках которого находилась вся секретная полиция, непосредственно охраняющая Государя и Его Августейшую семью.
При Николае II-ом, сейчас же по Его вступлении на престол, было признано как бы неудобным иметь начальника охраны, кто на такого Императора, как Николай II-ой, может покуситься?.. Должность начальника охраны была упразднена, но одновременно создана новая должность дворцового коменданта, как бы только начальника внешнего порядка. В действительности же получилась только разница в том, что прежде должность начальника охраны занимали такие сравнительно крупные лица, как граф Воронцов-Дашков, генерал-адъютант Черевин, а при Николае II такие сравнительно ничтожные люди, как Гессе, князь Енгалычев, наконец, и роковой Трепов, а теперь той же категории комендант Дедюлин; прежде военная охрана была гораздо малочисленнее, а теперь значительно возросла; прежде и полицейский штат был несравненно меньший и, наконец, при Александре III-ем охрана Его Величества занималась только охраной Его Величества, а при Николае II-ом обратилась кроме того в «черный кабинет» и «гвардию» секретной полиции.
Вслед за Треповым ушел директор департамента полиции министерства внутренних дел Гарин и был, несмотря на молодость и малую службу, прямо назначен сенатором, вопреки заключении министра юстиции, почтеннейшего Манухина.
Это тот Гарин, который теперь стреляет дробью мелкую интендантскую сошку, это обыкновенный прием столыпинского министерства, чтобы наивным показать-- вот мы какие, но конечно, эта охота на интендантскую сошку тем и кончится и не коснется никого не только из высокопоставленных, но хотя бы из среднепоставленных лиц для {69} того, чтобы не делать недоброжелателей. Затем сенатор Гарин начал жить в резиденциях Государя, там где дворцовый комендант Трепов, и в самом непродолжительном времени сделался неофициальным статс-секретарем генерала Трепова в новой его роли постоянного охранителя, советника и помощника Государя Императора в текущих делах.
Уже через несколько недель после 17 октября я почувствовал совсем другой тон многих Высочайших резолюций, тон канцелярский с длинными мотивами и канцелярско-хитрыми заключениями. Помню, например, подобные резолюции, конечно, всегда написанные собственноручно на журналах и мемориях совета: — «это мнение не согласно с кассационным решением сената от такого-то числа, такого-то года, по делу такому-то, разъясняющим истинный смысл такой-то статьи, такого-то тома, такой-то часта закона». Я недоумевал, в чем тут дело? Но скоро я узнал, что почти все доклады, кроме прямо касающихся дипломатии и обороны государства, передаются генералу Трепову; генерал Трепов при помощи находящегося у него в качестве делопроизводителя сенатора Гарина пишет проекты резолюций, которые затем представляются Государю и Государь ими пользуется. Тогда мне стало ясно, в чем дело, ибо Государь всю свою жизнь и по сие время никогда не открыл ни одной страницы русских законов и их кассационных толкований, да наверное и до сего времени не разъяснит, какая разница между кассационным департаментом сената и другими его департаментами.
По психологии Государя сенат это коллегия высоких чиновных лиц, Им назначаемых по заслугам, симпатии и протекции, и которые, как более опытные люди, решают по справедливости и к благу государства, а следовательно прежде всего Его и Царской семьи, наиболее важные дела.
Министр же юстиции это своего рода инспектор, докладывающий Ему по всем делам, касающимся правосудия, когда же нужно творить уже совершенно явное неправосудие, то тогда нужно обращаться к другому Его докладчику, главноуправляющему комиссией прошений или попросту сказать главному делопроизводителю одного из отделений Его канцелярии.
Когда я оставил пост председателя совета и образовалось министерство Горемыкина, то один из моих приятелей, очень преданный и любящий Государя, спросил министра двора прекраснейшего барона Фредерикса: «Ну, какое же на Вас производит впечатление совет при новом министерстве?» — На это он получил ответ: «Вы {70} знаете, я графа Витте весьма уважаю и ценю, но министерство Горемыкина как-то спокойнее заседает и относится как-то более сердечно и почтительно к резолюциям Его Величества. Вот вчера в совете читались резолюции Государя с целым рядом указаний на различные статьи закона и после заседания Горемыкин мне со слезами сказал, что он поражен памятью и знанием Его Величества законов». Я сказал моему приятелю: «а вы спросили барона, что, чиновник-сенатор Гарин делопроизводительствует ли до сих пор при вице-Императоре Трепове или нет?»
Понятно, что Трепов, товарищ министра внутренних дел, петербургский генерал-губернатор, начальник петербургского гарнизона, более или менее официальный диктатор, значительно способствовавший к приведению внутреннего состояния России в то положение, в котором она очутилась к концу 1905-го года, оставив все эти официальные посты и в один прекрасный день переехавший в аппартаменты, находящееся около покоев Его Величества, заняв по-видимому скромное, не политическое положение дворцового коменданта, а в сущности положение совершенно безответственного диктатора, род азиатского евнуха европейского правителя, неотлучно находящегося при Его Величестве, еще больше приобрел влияние нежели то, которым он пользовался до 17-го октября.
Вообще на всякого человека естественно может оказывать наибольшее влияние тот, кто его чаще видит, кто при нем постоянно находится, в особенности человек с столь наружными решительными аллюрами, которыми отличался Трепов, но на людей слабовольных, у коих характер заменяется упрямством, конечно, это влияние было подавляющее. К тому же вся охрана Государя была в его распоряжении, необходимые суммы тоже в его бесконтрольном распоряжении, все советы, прошенные и не прошенные, могли исходить от него, он был посредником между всякими конфиденциальными записками, подаваемыми на имя Его Величества, а Император Николай с самого начала своего царствования оказался большим охотником до всяких конфиденциальных и секретных записочек, а иногда и приемов.
Это у него своего рода страсть, явившаяся может быть из чувства забавы. А тут еще в такое бурное время да при таком политическом столпе, как Трепов, полицейском генерале свиты Его Величества, родившемся так сказать от полиции и в полиции воспитавшемся. Понятно, что всякие проекты, критики, {71} предположения начали сыпаться в новую главную полицейскую квартиру Его Величества, а от Трепова зависло, что хотел — подать Государю, особенно рекомендовать Царскому вниманию, а что хотел — смазать, как недостойное Государева внимания. (Государю ведь действительно и без того столько приходится читать.) А если записок и проектов на желательную тему, например, такого содержания — как хорошо было бы такого то министра прогнать — нет, то ведь всегда такую записку можно заказать и она будет прекрасно написана, литературно и до слез патриотично.
Само собою разумеется, что при таком положении вещей, как только стало ясным, что благодаря 17-му октября потрясенный трон укрепляется, что о возможности Царской семье покинуть Poccию не может быть речи, что интеллигентная часть общества впала в своего рода революционное опьянение не от голода, холода, нищеты и всего того, что сопровождает жизнь 100-миллионного не привилегированного русского народа или, точнее говоря, голодных подданных русского Царя и русской Державы, а в значительной степени от умственной чесотки и либерального ожирения (Морозов, Набоков, князья Долгоруковы, Пергамент и пр., и пр.), в то опьянение, которое страшно испугало имущих и по непреложному закону вызвало страшную реакцию, когда явились всё эти обстоятельства, которые вызвали в глубине души сожаление, для чего я подписал 17-ое октября, то естественно явилась попытка если не аннулировать напрямик, то по крайней мере косвенными путями (не мытьем, так катаньем) стереть или протереть 17-ое октября.
Для такого дела генерал Трепов преподходящий деятель, ибо он вмещал в себе сосуд всяких государственных противоположнейших возможностей и ультралиберальнейших и ультраконсервативнейших. Вся стая тех людей, которые делают себе карьеру через великосветские будуары, через приемные высокопоставленных лиц, которые вообще ищут взобраться на лестницу мимолетной известности более житейскими приемами, нежели внутри их содержащимися достоинствами, конечно, всячески искали возможности попасть в приемные Трепова в дворцовых домах Царского Села и Петергофа; некоторые делали это из политических целей, видя в этом возможность повлиять на Государя в смысл своих идей; наконец, вся клика иностранных корреспондентов добивалась этого прямо по долгу своей службы — это их обязанность.
Трепов не порвал своих связей и с департаментом полиции, так как душа этого департамента Рачковский, ведший при Трепове {72} всю секретную часть департамента полиции, хотя и был удален новым министром внутренних дел Дурново из высокого положения, которое Рачковский занимал в департаменте полиции, но остался по особым поручениям при новом министре и, следовательно, он мог пользоваться всеми своими связями, созданными как при начальствовании в департаменте полиции при Трепове, так в особенности при более чем пятнадцатилетнем заведовании всей секретной русской полицией заграницею, когда он имел главную квартиру при нашем посольстве в Париж.
Новый министр внутренних дел старался давать Рачковскому поручения вне Петербурга и как то сетовал мне на то, что Рачковский неохотно берет эти поручения. Рачковский же будучи в Петербурге без текущих дел дневал и ночевал у нового дворцового коменданта Трепова. Поэтому были возможны, например, такие случаи. Уже в январе или феврале 1906 года, т. е. месяца через 2 — 2 1/2 после 17-го октября Лопухин, бывший при Плеве директором департамента полиции и в некоторой степени начальство бывшего московского обер-полицеймейстера Трепова, а потом Ревельским губернатором и уже при моем министерстве, по настоянию Вел. Кн. Николая Николаевича и при сочувствии дворцового коменданта, но помимо меня уволенный от этой должности и назначенный состоять при министре внутренних дел, просил меня его принять.
Я не уважал Лопухина, потому что он был директором департамента полиции в самое политически бессовестное плевенское время. Будучи тогда министром финансов, затем председателем комитета министров, я видел, что Лопухин человек политически недобросовестный, и имел основание даже с личной точки зрения относиться к нему неприязненно, но что касается увольнения его с поста Ревельского губернатора, то находил, что к этому не было достаточных оснований, но, конечно, нисколько не дорожил таким губернатором. Увольнение его произошло приблизительно по следующим обстоятельствам.
В Ревеле кроме губернатора живет другое важное лицо — начальник дивизии. После 17 октября в прибалтийских губерниях и в том числе в Ревеле было очень неспокойно. Мне не было известно ничего, что показывало бы, что губернатор Лопухин как бы сдал власть — испугался, но губернаторы часто находятся в натянутых отношениях с начальниками войск, один гражданский начальник, другой военный и оба независимые. Понятно, что после 17-го октября явился жгучий материал для недоразумений между двумя начальствующими {73} петухами. Начальник дивизии донес главнокомандующему войсками петербургского военного округа Вел. Кн. Николаю Николаевичу, что губернатор из трусости крайне либеральничает и сдал власть революционерам. Великий Князь сейчас же донес Государю, а Государь потребовал от Дурново увольнения Лопухина. Другой министр может быть отстоял бы своего подчиненного, но Дурново оказался не из таких, хотя он сам мне после говорил, что поторопились увольнением Лопухина и что он докладывал Государю, что нужно ранее разобрать дело на месте, но что Его Величество не захотел.
После увольнения Лопухина до меня из военных сфер дошли сведения, что ревельский начальник дивизии после 17-го октября сидит запершись у себя на квартире и охраняется часовыми. Я как то сказал об этом Великому Князю. Великий Князь ответил, что это не может быть, что он хорошо знает этого начальника дивизии. Но почему то в скором времени он послал одного генерала (кажется Безобразова, бывшего командира Кавалергардского полка) произвести ревизию в Ревеле и оказалось, что то, что я слыхал о сказанном начальнике дивизии, в известной мере было правильно. Он тем же Великим Князем был устранен от ревельского поста.
Итак, я назначил прием д. с. с. Лопухину. Он явился ко мне и передал, что ему достоверно известно, что при департаменте полиции имеется особый отдел, который фабрикует всякие провокаторские прокламации, особливо же погромного содержания, направленные против евреев, что этим отделом заведует ротмистр Комиссаров, и что прокламации эти массами посылаются в провинцию, еще на днях тюк послан в Курск, другой в Вильну, а самый большой в Москву, что этот отдел был организован еще при Трепове и находился в ведении Рачковского и что Рачковский и до сего времени имеет к нему отношение. Зная крайне враждебное отношение Лопухина к Трепову и Рачковскому и вообще не доверяя по вышеизвестной причине Лопухину, я ему сказал, чтобы он мне представил доказательство тому, что он говорит.
Через несколько дней я вторично принял Лопухина, который мне принес образцы отпечатанных прокламаций уже разосланных, а равно и приготовленных для рассылки. Затем он меня предупредил, что если я не устрою так, чтобы накрыть работу сказанного отдела Комиссарова совершенно для всех неожиданно, то конечно, все от меня будет скрыто, Я ко всем этим указаниям отнесся {74} совершенно равнодушно. На другой же день неожиданно позвал в свой кабинет одного из находившихся в канцелярии чиновников и сказал ему, чтобы он поехал сию минуту в моем экипаже в департамент полиции и чтобы он узнал, там ли находится ротмистр Комиссаров, если же его там нет, то чтобы он поехал к нему на квартиру и сейчас же в моем экипаже привез Комиссарова ко мне. Если он не будет в форме, то пусть едет в том костюме, в котором он его застанет.
Через пол часа сказанный чиновник мне доложил, что он привез ротмистра Комиссарова.
Я его видел в первый раз. Он был одет в рабочий штатский костюм. Я его усадил и прямо начал разговор о том, как идет то весьма важное дело, которое ему поручено, которым я очень интересуюсь, и передал ему такие детали, что он сразу немного растерялся.
Я ему сказал, что посвящен во все — тогда он начал мне докладывать различные подробности. По его словам прокламации действительно рассылались, но он указывал цифры меньшие нежели те, которые мне передавал Лопухин; печатанье происходит на станках, которые были забраны при арестах некоторых революционных типографий, и эта секретная прокламационная типография помещается в подвальных комнатах департамента.
На мой вопрос, кто же это организовал и кто этим руководил — он меня начал уверять, что это он делал по собственной будто бы инициативе, без ведома начальства, из убеждения полезности этой меры, и что начальство его прежде и теперь об этом ничего не знает. Что новое начальство не знает, это совершенно возможно, так как новый директор департамента полиции Вуич был только что назначен из прокуроров Петербургской судебной палаты. После такого признания я сказал ротмистру Комиссарову следующее:
«Дайте мне слово, что вы немедленно, возвратившись, уничтожите весь запас прокламаций, что немедленно уничтожите или забросите в Фонтанку ваши типографские станки, и что более никогда такими вещами заниматься не будете, так как я считаю подобные действия и приемы совершенно недопустимыми, все это вы должны сделать до завтрашнего утра, так как завтра я буду объясняться по этому предмету и, если окажется, что вы не исполните то, что я вам говорю, я буду вынужден поступить с вами по закону».
Комиссаров дал мне честное слово, что он исполнит буквально то, что я ему приказал, и затем с Комиссаровым я встретился {75} только через год после этого в моем доме на Каменно-островском проспекте, когда организация союза русского народа, с участием агентов правительства союза, особо отличаемого Его Величеством, заложила адские машины в печах моего дома, который уцелел только благодаря произволению Божьему.
На другой день я заехал к министру внутренних дел Дурново и из разговора с ним убедился, что вся работа отдела Комиссарова была для него нова, что он во всяком случае не интересовался этим делом, но вернее, совсем о нем не знал. Дурново, видимо, был озадачен, назначил следствие.
В моем архиве хранится сообщение Дурново об результате следствия, которое не отрицает фактов, но, конечно, значительно их преуменьшает. Эта история затем в искаженном виде проникла кратко в печать, а потом, во время первой Думы послужила темою в Думе для одной речи депутата князя Урусова, брата жены Лопухина. Как в печати, так и в речи Урусова дело это, напротив, насколько мне оно было известно, несколько вздуто.
Во всяком случае, как со стороны Лопухина, так в особенности князя Урусова, бывшего при моем министерстве товарищем министра внутренних дел, было не корректно разглашать такие вещи, которые им сделались известными только вследствие их служебного положения.
При первом докладе я дело рассказал Его Величеству, Государь молчал и, по-видимому, все то, что я Ему докладывал Ему уже было известно. В заключение я просил Государя не наказывать Комиссарова, на что Его Величество мне заметил, что Он во всяком случае его не наказал бы в виду заслуг Комиссарова по тайному добыванию военных документов во время японской войны.
Провокаторская деятельность департамента полиции по устройству погромов дала при моем министерстве явные результаты в Гомеле.
Там в декабре последовал жестокий погром евреев. Я просил Дурново назначить следствие. Он назначил члена совета его министерства Савича, толкового и порядочного человека. Савич представил расследование, я потребовал копию. Расследованием этим неопровержимо было установлено, что весь погром был самым деятельным образом организован агентами полиции под руководством местного жандармского офицера гр. Подгоричани, который это и не отрицал. Я потребовал, чтобы Дурново доложил это дело совету {76} министров. Совет, выслушав доклад, резко отнесся к такой возмутительной деятельности правительственной секретной полиции и пожелал, чтобы Подгоричани был отдан под суд и устранен от службы. По обыкновению, был составлен журнал заседания, в котором все это дело было по возможности смягчено. Согласно закону журнал был представлен Его Величеству. На этом журнале совета министров Государь с видимым неудовольствием 4-го декабря (значит через 40 дней после манифеста 17-го октября) положил такую резолюцию:
«Какое мне до этого дело? Вопрос о дальнейшем направлении дела гр. Подгоричани подлежит ведению министра внутренних дел». Через несколько месяцев я узнал, что гр. Подгоричани занимает пост полицеймейстера в одном из Черноморских городов.
Те, которые знали, что главная причина, почему я не мог после 17 октября вести дело, как я это считал нужным, и не мог оказывать влияния на Государя, без коего быть во главе правительства не мыслимо, мне впоследствии говорили: «Это правда, что вы при Трепове не могли вести дело, но отчасти вы сами виноваты. Зная Государя, вы должны были Его ежедневно видеть, стараться постоянно быть при Нем, тогда вы парализовали бы влияние Трепова». Но едва ли нужно объяснять, что совет этот по меньшей мере наивный.
Государь жил в Царском селе а я должен был жить в столице, в Петербурге. Значить наибольшее, что я мог сделать, это чаще ездить с личными докладами. Если же я бы ездил ежедневно; если, бы, предположим невозможное, т. е. что я бы занимался не делом, а охраною исключительно своего личного влияния на Государя и жил бы в Царском селе, то я все таки мог бы видеть Его Величество только раз в день и в заранее определенный час с подготовленной обстановкой, а Трепов, в качестве хранителя физической личности Государя, мог Его видеть при всякой обстановке несколько раз в день. Я бы делом не занимался и ничего бы не достиг, скоре достиг бы обратных результатов относительно влияния на Государя, но главное, совсем бы уронил себя в собственных глазах.
Несомненно, что на Государя абсолютное влияние имеет Императрица и не потому что Она Его жена и Он Ее несомненно любит, по потому что Она с Ним постоянно находится и может непрерывно на Него влиять. Это уже такая натура.
{77} Характерным примером того, как Трепов на подобие азиатских любимых евнухов верховенствовал, может служить внешняя часть истории с вопросом об обязательном отчуждении земель и об уходе министра земледелия Кутлера, честного, умного и дельного человека, которого травлею загнали в лагерь партийных левых кадетов (См. главу XL.).
Таким образом, Трепов во время моего министерства имел гораздо больше влияния на Его Величество, нежели я; во всяком случае, по каждому вопросу, с которым Трепов не соглашался, мне приходилось вести борьбу. В конце-концов он явился, как бы, безответственным главою правительства, а я ответственным, но мало влиятельным премьером.
В дальнейших рассказах это ненормальное положение вещей будет еще неоднократно иллюстрироваться фактами. Это было главнейшею причиною, вследствие которой я не мог вести дело, как считал нужным и это привело меня к необходимости покинуть пост за несколько дней до открытия Государственной Думы. Горемыкин был призван заменить меня несомненно, между прочим, потому, что он был в отличных с Треповым отношениях. Горемыкин, когда еще был министром внутренних дел, очень заискивал все время у московского генерал-губернатора Великого Князя Сергея Александровича, а чтобы быть с ним в хороших отношениях, нужно было быть в хороших отношениях с его оберполицеймейстером генералом Треповым. Тогда же были у меня вполне натянутые отношения с Великим Князем, вследствие того, что Трепов сделал эксперименты насаждения полицейского социализма в сред московских рабочих, поведшие сперва к Зубатовщине в Москве, а потом к Гапоновщине в Петербурге.
Несмотря на то, что Горемыкин был назначен председателем совета министров после меня по внушению Трепова, он не мог продержаться на этом посту более 72 дней и одновременно с роспуском первой Думы, Горемыкин оставил пост председателя совета не по своему желанию, как это сделал я, а по желанию Его Величества. Как то раз уже в 1908 году Горемыкин был у меня с визитом и я его спросил, какие были причины его ухода. На это он мне ответил, что быть председателем совета при Трепове было невозможно, что {78} он ушел потому, что он не мог исполнять все предъявляемые ему требования Его Величества, который в сущности исходили от Трепова.
Судя по его рассказу, чаша была переполнена, вследствие следующего инцидента, характеризующего положение вещей. «Как то раз, незадолго до закрытия Думы, я получил от Его Величества, говорил мне Горемыкин, род письменной инструкции, как должен себя вести председатель совета вообще относительно Думы и специально в ее заседаниях. Инструкция эта была составлена Треповым и сводилась к тому, что председатель должен действовать более активно относительно Думы, бывать чаще на заседаниях и не давать никому спуска, т. е. вести политику словопрения „зуб за зуб“. Инструкция эта была одобрена Государем и прислана мне к руководству.
Я докладывал словесно Его Величеству, что этакое мое (Горемыкина) поведение ни к чему не приведет, что нужно просто закрыть Думу. Государь тогда с первым положением согласился (конечно, это так всегда бывает), но затем уже мои (Горемыкина) отношения к Трепову сделались невозможными и Государь, распустив первую Думу по моему совету, одновременно по совету Трепова уволил и меня.» (Я себе подумал — --это именно характер Государя Николая II.) В заключение Горемыкин сказал: «Ведь вы знаете характер нашего несчастного Государя», на что я ему ответил: «Да, хорошо знаю». Затем я его спросил: «Вот вы должны знать Столыпина, что он из себя представляет»? На это Горемыкин мне ответил: «Тип приспособляющегося провинциального либерального дворянина, но все-таки и он при Трепове бы не усидел, его счастье, что Трепов через несколько недель умер». Я тоже думаю, что несмотря на всю приспособляемость Столыпина, он при Трепове более нескольких месяцев не высидел бы.
Другое лицо, которое во время моего министерства имело громадное влияние на Государя, было — Великий Князь Николай Николаевич. Влияние это было связано с особыми мистическими недугами, которыми заразила Государя Его Августейшая Супруга, и которыми давно страдал Великий Князь Николай Николаевич. Он был один из главных, если не главнейший, инициаторов того ненормального настроения православного язычества, искания чудесного, на котором по-видимому свихнулись в высших сферах (история француза Филиппа, Сормовского, Распутина-Новых и все это фрукты одного и того же дерева). Сказать, чтобы он был умалишенный — нельзя, чтобы он был ненормальный в обыкновенном смысле этого слова — тоже нельзя, но {79} сказать, чтобы он был здравый в уме — тоже нельзя; он был тронут, как вся порода людей, занимающаяся и верующая в столоверчение и тому подобное шарлатанство. К тому же Великий Князь по натуре — человек довольно ограниченный и малокультурный.
Как я уже упоминал ранее в моих записках, когда я возвращался 17-го после подписания исторических документов с Великим Князем на пароходе, он в присутствии ехавших с нами князя А. Д. Оболенского, Вуича и др. сказал мне: «17 октября — замечательное число: 17 в Борках была спасена вся Царская семья и в том числе и теперешний Император, будучи Наследником, теперь же 17-ое октября вы, граф, спасаете Государя с Его малолетним Наследником и Его Семьей». Я подумал: дай то Бог, чтобы было так! Кажется, тогда же, а может быть, в следующие дни, во всяком случае, при первом же свидании я ему сказал, что не смотрю на положение вещей так радужно, что придется еще много претерпеть, ранее достижения равновесия и что я его прошу, как главнокомандующего войсками петербургского округа, на всякий случай, если мне придется в крайности объявить Петербург с его окрестностями на военном положении и принять меры к охране Его Величества и Августейшей семьи силою, то чтобы такое положение было приведено в исполнение моментально; для сего нужно, чтобы каждая часть знала свое место и каждый квартал имел своего военного начальника, чтобы все имели определенные инструкции, дабы при помощи военного положения водворить порядок моментально.
Великий Князь выслушал мои соображения во всей подробности, т. е., то, что именно я желаю, и через несколько дней прислал ко мне генерала Рауха, будущего его начальника штаба и тогда самого доверенного генерала (а теперь уволенного куда то на границу начальником дивизии), который мне от имени Великого Князя доложил, что все исполнено в точности, согласно моему желанию, т. е. в случае, если я дам знать об объявлении Петербурга и его окрестностей на военном положении, то в несколько часов времени вся местность будет занята войсками, каждый квартал будет иметь своего начальника и каждая часть получит немедленно подробную письменную инструкцию. Я через посланного благодарил Великого Князя и просил ему передать, что я надеюсь и почти уверен, что к этому мне не придется прибегнуть, что Петербург и его окрестности останутся, как ныне, в нормальном положении, но что я исходил лишь из {80} мысли «что береженого Бог бережет» и, в виду ответственности на мне лежащей, считал долгом предвидеть все, даже самые маловероятные случайности.
Не прошло затем несколько недель, как ко мне явился недавно назначенный помощником Великого Князя генерал Газенкампф, который меня просил от имени Великого Князя, чтобы в случае необходимости я не назначал военного положения, а объявил Петербург и его окрестности в чрезвычайном положении. Меня это удивило и я спросил генерала Газенкампфа, на чем основано это желание? Генерал мне ответил: "Видите ли, в случае чрезвычайного положения, передача дел в военные суды будет зависеть от Дурново (тогда уже он был назначен управляющим министерством внутренних дел) и вообще от него будут зависеть смертные казни, а при военном положении все это ляжет на Великого Князя, а, следовательно, он сделается мишенью революционеров.
Я просил передать Великому Князю, чтобы он не беспокоился, покуда я буду председателем совета, я надеюсь, что Петербург и его окрестности будут пребывать в нормальном положении.
В первые недели после 17 октября в действиях Великого Князя я не замечал ничего такого, что могло бы возбуждать во мне, как председателе совета, сомнения, но по мере того, как стало и для Великого Князя ясным, что успокоение не может наступить сразу, и что еще предстоять большие волнения, относительное благоразумие и сдержанность его пропадали. Вскоре, я случайно узнал, что его самый близкий человек, генерал Раух, видится с Дубровиным, который только что начал укрепляться, получая поддержку от различных влиятельных лиц (князь Орлов, граф Шереметьев, думаю, что Дурново и друг.). По крайней мере, после того, как я оставил пост председателя, как то раз в разговор с Дурново я обозвал Дубровина негодяем; Дурново мне сказал: «напрасно вы его так называете, право, он честнейший и прекраснейший человек».
Затем, сношения Великого Князя с Дубровиным и союзом русского народа делались все более и более частыми. Свидания Рауха производились в комнатах, отдающихся в наем от яхт-клуба (помещение при клубе).
Великий Князь был посетителем этого клуба и, вероятно, еще когда я был председателем, виделся с Дубровиным. После же {81} моего ухода Великий Князь мало и скрывал свои отношения к Дубровину и союзу русского народа (т. е. просто, к шайке наемных хулиганов).
Одно время петербургский союз имел даже намерение избрать его почетным председателем, но затем, кажется, нашли это не совсем безопасным. Конечно, только рассчитывая на поддержку Великого Князя и министра внутренних дел Дурново, Дубровин в одном из манежей собрал толпу хулиганов, говорил зажигательные речи и затем, с криками «долой подлую конституцию и смерть графу Витте», вышли из манежа, но не посмели идти по улицам.
Разительным примером полной растерянности после 17 октября Великого Князя Николая Николаевича служит, между прочим, следующее обстоятельство:
Во время моего премьерства последовало Высочайшее повеление о сокращении сроков службы воинской повинности. Мера эта была принята без обсуждения в совете министров и без моего участия и исходила из комитета обороны, находившегося под председательством Великого Князя, под давлением той мысли, что это послужит к успокоению нижних воинских чинов. Относительно существа этой меры можно быть различного мнения и я думаю, что сделанное сокращение полезно, но при принятии совокупно других мер, которые бы способствовали более быстрому навыку русского крестьянина или рабочего к военному делу при современной технике войны. Но приятие такой меры во время расстройства армии, длящегося и доныне без принятия одновременно и даже предварительно других мер, не может быть оправдано разумными причинами и объясняется только растерянностью. Она была продиктована не потребностью обороны, а как бы говорила «да, мы виноваты в срам позорной войны и гибели стольких русских воинов, зато мы вам в будущем даем такие-то облегчения, только забудьте прошлое и не волнуйтесь»
(* По поводу сроков воинской повинности несколько месяцев тому назад (сентябрь 1909 г.) в Петербурге мне рассказывал один из высоких чиновников следующее:
Новый военный министр Сухомлинов нашел, что сделанные после 17 октября сокращения сроков воинской повинности не соответствуют положению дел, а потому испросил Высочайшее повеление, отменяющее эти сокращения. Повеление это должно было быть отослано в сенат для распубликования. Другие министры об этом узнали и, зная характер Государя, что если они вмешаются в это дело, то это повеление именно отменено и не будет, прибегли к следующему приему. Они уговорили военного министра доложить Его Величеству о неудобстве отмены сокращения воинской повинности. Военный министр уговорил Государя не отменять сделанное после 17 октября сокращение сроков воинской повинности. Очевидно, военный министр Сухомлинов покуда еще переживает с Его Величеством медовые месяцы. *).
{82}Вообще октябрьские дни мне наглядно показали, что под влиянием трусости ни одно качество человека так не увеличивается, как глупость.
В течение моего председательства постоянно происходили вспышки в войсках, были волнения в Кронштадте, волнения в Севастополе, затем взволновался дисциплинарный батальон в Воронеже, который должен был подвергнуться осаде. В ноябре, в Киеве, рота пятого понтонного батальона произвела манифестацию. В Петербурге явилось движение в военной электротехнической школе и затем между моряками, находившимися в морских казармах на Морской около конного полка. Моряков этих ночью окружили войсками, нагрузили на баржи и затем отправили в Кронштадт.
Все это была вспышка на подобие каких-то небольших судорог, в сущности в довольно прочном организме, сравнительно легко выдерживающем легкое, но довольно общее отравление. В данном случае Великий Князь поступил довольно энергично и самолично выехал к войскам. Насколько все эти вспышки были явно подученные и бессознательные, видно на примере этих моряков. Вся беда, с точки зрения укрепления правительства и охраны престола, заключалась в том, что не было в России войска, так как армия более нежели в миллион человек находилась за Байкалом, а находившаяся в России была дезорганизована и сосредоточивалась на окраинах и в Петербурге и его окрестностях.
Кроме того, наши финансы были в корне подорваны войною и затем смутою, на которую правительство, бывшее до 17-го октября, совсем не рассчитывало; сначала оно вообразило, что война с Японией будет военною забавою, а потому, когда дело пришло к миру, — что сейчас все затихнет. Поэтому министр финансов Коковцев, поддерживаемый в своих взглядах большинством финансового {83} комитета, займами не спешил, говоря, вот война кончится, тогда выгоднее будет сделать все нужные займы. Поэтому после 17-го октября я принял управление без денег и без войск. Моя задача и заключалась в том, чтобы добыть деньги и вернуть из Забайкалья армию.
Я дал слово Государю это сделать, и вот почему я не мог просить Государя освободить меня от глупого положения более или менее номинального главы правительства ране исполнения этих двух вещей. В особенности, ранее совершения займа, так как, несомненно, без меня заем не был бы совершен.*
{84}
* В первые дни после 17 октября мне было сообщено из департамента полиции, что было бы неудобно мне оставаться на Каменно-островском проспекте в моем собственном доме. Так как это помещение для меня весьма удобно, то я не хотел его оставить, но мне передали, что, в виду отдаленности этого дома от министерств и центра, а с другой стороны необходимости министрам и другим высокопоставленным лицам приезжать ко мне, будет крайне трудно их охранять во время проезда ко мне и, в особенности, въезда в мой дом.
Мне предложили занять помещение в запасном доме при Зимнем Дворце, помещение, которое занимал управляющий Зимним Дворцом генерал Сперанский, а для канцелярии помещение, находящееся рядом, которое занимал тоже один из чинов министерства двора. Хотя это для меня было крайне неудобно, но я был вынужден на это согласиться, и через несколько дней после моего назначения, приблизительно около 27 октября, я переехал в новое помещение налегке, почти ничего не трогая из моего дома, в который, я был у в е р е н, что скоро придется вернуться или живым или мертвым.
В течение этих 10 дней, когда я продолжал жить в моем доме, я жил также, как я жил ранее, не допуская никакой полицейской охраны, и чувствовал себя совершенно спокойным, дверь моего дома была открыта и ко мне приходили люди без особого разбора. Дежурил только днем один чиновник комитета министров и курьер.
В городе забастовки начали улегаться и сравнительно все было спокойно. В эти ближайшие дни после 17 октября, когда я еще жил {85} в своем доме, помню еще следующие эпизоды. Как то приходили ко мне рабочие, жалуясь, что некоторых из их товарищей зря арестовали. Я их послал к генерал-губернатору Трепову. Они сначала не хотели идти, а потом взяли от меня записочку на имя Трепова, в которой я просил генерал-губернатора их выслушать и, если их претензия окажется справедливой, то удовлетворить. Затем я, как до переезда в дворцовый дом, так и после, принимал несколько раз рабочего Ушакова с товарищами. Они в то время были рабочими консерваторами, которые враждовали с рабочими революционерами и анархистами, в лагере которых оказалось громадное большинство рабочих. Это громадное большинство образовало совет рабочих с Носарем во главе.
После моего ухода с поста председателя совета, некоторые газеты распространили слух, будто бы у меня был Носарь и депутаты совета рабочих. Нашлись такие, которые уверяли, что, собственно, чуть ли не мною создан этот совет, а негодяи из союза русского народа распространяли слух, что я находился с советом рабочих и с рабочими революционерами в преступных отношениях.
Газета «Чего изволите», т. е. «Новое Время», также очень была недовольна моим поведением относительно сего совета.
Она пустила глупую шутку, что было в это время два правительства — правительство гр. Витте и правительство Носаря, и что было неизвестно, кто кого ранее арестует — я Носаря или Носарь меня. Об этом совете рабочих и Носаре я еще буду писать впоследствии. Покуда же скажу, что никогда в жизни я Носаря не видел, никогда ни в каких сношениях с ним и с советом рабочих, а равно и с рабочими революционерами и анархистами я не состоял. Никогда рабочих, входящих в организацию совета рабочих, я, как таковых, не принимал и, если бы они ко мне явились, как таковые, то я их направил бы к градоначальнику. Вообще, этому совету я не придавал особого значения. Он и не имел такого значения. Во-первых, впредь до арестования, по моему распоряжению, совета, он имел влияние на рабочих только петербургского района и не имел значения вне Петербурга, а потому смешно говорить серьезно о значении его вообще. Во-вторых, как только оказалось нужным его арестовать, я его и арестовал без всяких инцидентов и не п р о л и в н и к а п л и крови.
{87} Но так как главный стимул «Нового Времени» это нажива, а в то время рабочие типографии Суворина гораздо более слушались совета рабочих с Носарем во главе, нежели самого Суворина, то он, а потому и его газета придали совершенно исключительное значение этому совету и Носарю, сосредоточив на этом прыще революции весь революционный вопрос 1905 года.
Между тем сплетни об этом совете рабочих, Носаре и моих к ним отношениях настолько глубоко распространились, что еще в зиму этого года (1909 г.) приезжал в Петербург агент министерства финансов в Берлине П. И. Миллер (только что теперь назначенный товарищем министра торговли Тимирязева), которого я хорошо знаю, так как он долго при мне служил, и к которому я сохранил хорошие чувства (Он приезжал в Петербург как раз после моей речи в Государственном Совете по поводу штатов морского генерального штаба, чуть-чуть не свалившей все столыпинское министерство с ним — Столыпиным во главе. Если он тогда не свалился, то только потому, что, в сущности, делает все, что ему прикажут. Говоря мою речь, а совсем не имел в виду Столыпина, и не подозревал, что он будет подавать со своими министрами голоса против взглядов, мною выставленных, с которыми Его Величество вынужден был согласиться, не утвердив эти штаты. Они имели громадное принципиальное значение.).
Вот в разговоре с Миллером я его спросил, что собою представляет лейтенант Бок, который только что женился на дочери премьера Столыпина и потому получил место морского агента в Берлине. Он мне его — Бока, а также его жену очень похвалил, по прибавил, что перед выездом из Берлина (это после моей речи) он слыхал от madame Бок, что будто бы в министерстве ее батюшки Столыпина, т. е. в министерстве внутренних дел, имеются какие-то компрометирующие меня бумаги по моим сношениям с советом рабочих и с Носарем. Не может быть, чтобы госпожа Бок слыхала это от своего батюшки, вероятнее всего, что она могла слыхать это от своей матушки или ее братьев, господ Нейдгардтов. Вот вам и порядочные люди… (см. воспоминания дочери Столыпина на нашей странице — ldn-knigi)
Вообще, после 17 октября на улицах было совершенно спокойно, никаких грабежей и кровопролитий не было, хотя Петербург оставался в обыкновенных условиях, без всяких усиленных, чрезвычайных и военных положений. Я просил Трепова не трогать {87} никаких демонстрантов, если только они не нарушают порядка и активно не революционируют, и войска не держать на улицах, а в казармах и дворах всех дворцов и казенных учреждений, если только есть что существенное охранять. Трепов это исполнил, отдав такое распоряжение. Еще до 17 октября он занимал, кроме поста товарища министра внутренних дел и петербургского генерал-губернатора с особыми полномочиями, также пост начальника петербургского гарнизона, т. е. ему подчинялись все войска, находящиеся в Петербурге. Петербург находился в обыкновенном положении во все время моего премьерства, а с моего ухода до сего времени он находится в чрезвычайном положении, т. е. изъемлен из действий общих законов.
С тех пор, т. е. со времени моего ухода, и пошли в Петербурге анархические и черносотенные покушения, убийства и грабежи.
Итак, после 17-го в Петербурге было все спокойно, ходили демонстранты по улицам с различными знаменами, но, видя, что на них не обращают внимания, успокоились. Вообще, город начал быстро принимать свой обыкновенный вид — водопровод, освещение, конки и вообще городские устройства начали действовать более или менее нормально, несмотря на все усилия совета рабочих (Носаря), продолжать революционировать рабочих. Но значение совета и вообще дух революционный, объединявший рабочих, начал с каждым днем все более и более падать.
Уже некоторые фабрики начали работать и вскоре прекратилась забастовка всех фабричных рабочих и забастовки железных дорог, хотя и делались всякие попытки, чтобы создать единодушную забастовку, но это было все более и более безуспешно.
Во все время моего премьерства только раз пришлось употребить в Петербурге оружие, и при следующих условиях. Это было немедленно после 17 октября, когда я еще находился на Каменно-островском проспекте, у себя. Вызывает меня по телефону директор Технологического института, которого я лично не знал, и говорит мне, что около Технологического института стоит масса народа, требуя выдачи чего-то, что было по слухам скрыто начальством в этом институте, и что для очистки улицы вызвана часть Семеновского полка, что он просит меня предупредить кровопролитие. Я ему отвечаю, что всего этого не знаю, а потому вмешиваться не могу. Он меня просил вызвать к телефону находившегося там же дежурного офицера. Офицер, почему-то дежуривший при Технологическом институте, который был закрыт, подтвердил мне, что толпа стоит спокойно, что она думает, {88} что кто-то арестован в здании института, что он, несомненно, убедит толпу, что она ошибается, а потому разойдется, но что по распоряжению генерал-губернатора вызвана часть Семеновского полка, что эта часть уже наступает и может произойти серьезное кровопролитие по недоразумению. Я его спросил, в чьем ведении находятся войска в этом районе, — он мне ответил, что в ведении командира Семеновского полка, генерала Мина. Я его не знал и затем никогда в жизни не видел. Думаю, что он был честный человек, всегда исполнял свой долг, как военный. Он погиб возмутительно от руки революционерки после моего ухода.
Если всякие политические убийства, с какой бы стороны они ни шли — возмутительны, и не могут иметь никакого оправдания, то они в особенности возмутительны, когда относятся до лиц не лживых, не коварных, не подлых, а лишь исполняющих свой долг, хотя бы лиц, может быть, и тупых. Я об генерале Мине и этого сказать не могу и, вообще, я о нем не знаю ничего дурного.
В Москве он распоряжался при подавлении восстания, может быть, сурово-прямолинейно, но когда идет открытая бойня, с баррикадами, то военные всегда должны быть прежде всего военными, а войска — войсками, иначе это не будут войска и от их непосредственных начальников нельзя требовать бисмарковских дипломатических способностей. Вечная ему память…
(дополнение ldn-knigi-
http://www.coinexpert.ru/misc/biograf.nsf/ByID/NT000012CA
Мин, Г. А. — генерал, командир гвардейского Семеновского полка. Приобрел печальную известность, как жестокий усмиритель вооруженного восстания в декабре 1905 года в Москве. Особенно отличился расстрелами и артиллерийским погромом Пресни. Выделенный им, уже после подавления восстания, карательный отряд, под начальством полковника Римана, получил приказ «арестованных не иметь и действовать беспощадно». Карательный отряд полковника Римана, действуя по линии Московско-Казанской ж. д. на участке Москва — Голутвино, расстрелял 150 человек. Осенью 1906 года генерал Мин был убит эсеркой Коноплянниковой.
http://www.coolsoch.ru/arh/history/arh/136.htm
…..Но, довольно любопытен тот факт, что прежде чем Семеновскому полку отправиться на усмирение московского восстания, по приглашению генерала Мина, полк часто посещали выдающиеся члены Союза Русского Народа и Русского Собрания (среди них профессор Б. Никольский, — впоследствии расстрелянный большевиками) и объясняли офицерам и солдатам смысл и значение творившейся разрухи государства «по еврейской указке»…)
http://polygamist.narod.ru/manybook/smert/smert.htm
Борис Владимирович Никольский (1870—1919) сын профессора русской словесности и автора книги «Идеалы Пушкина» (1887). Специалист по римскому праву, ждал министерских должностей, профессор в Училище правоведения. С 1905 в руководстве Союза русского народа. Устроил обед в честь проигравших процесс обвинителей по делу Бейлиса в 1913 году. В ноябре 1912 в Русском собрании публично подрался с Н. Е. Марковым (2-м) и вызвал его на дуэль. Примкнул к А. И. Дубровину. Отрицательно относился к Распутину, видел в «пьяном хлысте» опасность для Империи. Выпустил первое ПСС А.Фета. В 1899 выпустил «Сборник стихотворений». Разочаровался в царизме. Расстрелян в 1919 и его тело скормлено зверям зоологического сада. Если достать фотографию зверей из того сада и поставить рядом со снимком усатого лысоватого молодца, то получится страшная взаимосвязь.
http://www.balfort.com/ru/news/2003/history_civillawdep_2.shtml
пополнилась еще одним замечательным цивилистом: после успешной сдачи магистерского экзамена лекции по римскому и гражданскому праву начал читать Борис Владимирович Никольский (1870—1919). Он проработал в университете до 1907 г. и запомнился такими работами, как «Система и текст XII таблиц: исследование по истории римского права» (СПб., 1899), «К истории дарения между супругами» (СПб, 1915). Будучи убежденным и последовательным монархистом, Б. В. Никольский, кроме преподавания, активно занимался политикой. В июне 1919 г. он был взят чекистами в заложники и вскоре расстрелян, причем тело его бросили в зоопарк на съедение диким зверям.)
Итак, я вызвал генерала Мина к телефону и говорю ему, в чем дело. Он принял обидчивый тон и указал мне на закон, по которому, раз вызваны войска, дело и ответственность переходят на военноначальника, что значило, что это его дело. Я ему отвечаю, что закон этот я знаю, что он прав, что он теперь полный хозяин, но я тем не менее имею все-таки нравственное право просить его не проливать без крайней нужды крови и постараться окончить дело спокойно. «Я ведь не имею претензии вам отдавать приказания, а просто вас прошу, как человек, которому Его Величество счел необходимым оказать доверие», сказал я.
Этим наш разговор по телефону и кончился.
Я узнал после, что этот инцидент кончился так. Насколько помню, несколько, во всяком случае не десятков, а единиц пострадали, причем профессору Тарле была легко расшиблена голова. Это было единственное {89} кровопролитие правительственною силою в Петербурге за все время моего премьерства. Признаться, я тогда Тарле не пожалел, так как он все смутное время в университете читал тенденциозные лекции о французской революции и не счел приличным хотя бы после 17 октября держать себя спокойно, как подобало бы себя уважающему профессору.
Возвращаюсь к образованию моего министерства после 17 октября. Из предыдущего изложения видно, что к замещению подлежали следующие посты: министра народного просвещения, министра внутренних дел, министра торговли, министра земледелия и государственного контролера и что для замещения сих должностей мною были приглашены: князь Е. Трубецкой, князь Урусов, М. А. Стахович, Гучков и Д. Н. Шипов и что они съехались с некоторым замедлением вследствие забастовки на железных дорогах. Вот, с этими лицами у меня состоялось несколько совещаний, продолжавшихся дня два или три.
В этих совещаниях кроме перечисленных лиц участвовал и князь А. Д. Оболенский, уже назначенный обер-прокурором святейшего синода, и более никто.
В настоящее время идут различные рассказы о том, что говорилось на этих совещаниях. Все эти рассказы не верны и ими преследуются те, или другие цели. Только перечисленные лица могут воспроизвести в точности, что на совещаниях этих говорилось.
Во время этих совещаний уже выяснилось, что министрами юстиции будет Манухин, иностранных дел — граф Ламсдорф, военным — генерал Редигер, морским — адмирал Бирилев, обер-прокурором синода — князь Оболенский, финансов — Шипов (И. П) и земледелия — Кутлер, так как Шванебах ушел и Стахович ранее совещания заявил, что никакого места в министерстве не примет, желая выбираться в Думу. На Кутлере я остановился, как на одном из наиболее деловых сотрудников моих во время управления мною финансами Империи и как на человеке чистом и вообще весьма порядочном. Все перечисленные лица не сделали никаких возражений в сказанных совещаниях, т. е. приглашенные мной общественные деятели не сделали препятствий быть коллегами сказанных лиц. Точно так при обмене мыслей относительно политики министерства также не произошло никаких несогласий, впрочем, на этом предмете долго не останавливались, так как политика моего министерства определялась моим всеподданнейшим докладом, опубликованным одновременно с {90} манифестом 17 октября. Относительно этой политики больше всего разговора вызвал вопрос о выборах в Государственную Думу. Лица из общественных деятелей желали знать, какой политики я буду держаться относительно выборов в Думу, и здесь также у нас не вышло никаких разногласий.
Было выяснено, что вопрос о выборах уже значительно предрешен п. 2-ым манифеста 17 октября, который гласит: «Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе по мере возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив засим дальнейшее развитие избирательного права вновь установленному порядку». Значит, создание новых начал для выборов против уже установленных законом
6-го августа в бытность мою в Америке было невозможно, можно было только расширить круг избирателей, не нарушая основания выборного закона и не замедляя этим расширением созыва первой Государственной Думы, т. е. осуществление на деле конституции.
Таким образом не мне принадлежали основания выборного закона, давшего первую и вторую Думы; между тем, левые упрекали меня при объявлении манифеста 17 октября, что я не провозгласил прямых, всеобщих и равных для всех выборов, а впоследствии правые, которые совсем забыли п. 2-ой манифеста 17 октября, меня упрекали, что выборный закон, давший первую и вторую Думы, был чересчур широк.
(* Это побудило Столыпина самым бесцеремонным образом нарушить манифест 17 октября, основные законы, изданные после манифеста, а, следовательно, конституцию и издать своеобразный избирательный закон 3-го июня 1907 года посредством манифеста. Если бы этот закон был лучше прежнего выборного закона и надолго покончил с революционными эксцессами, я бы мог его оправдать, хотя, конечно, закон этот был актом государственного переворота, но мне представляется, что этот закон искусственный, что он не даст успокоения, как основанный не на каких либо твердых принципах, а на крайне шатких подсчетах и построениях.
В законе этом выразилась все та же тенденциозная мысль, которую Столыпин выражал в Государственной Думе, что Россия существует для избранных 130 000, т. е. для дворян, что законы делаются, имея в виду сильных, а не слабых, а потому закон 3-го июня не может претендовать на то, что он дает «выборных» членов думы, он дает «подобранных» членов думы, подобранных так, чтобы решения были преимущественно в пользу привилегированных в сильных. Теперешняя Государственная Дума есть дума но «выборная», а «подобранная». *).
{91} Затем после 6-го августа, т. е. закона о законосовещательной думе, с Высочайшего соизволения последовал циркуляр министра внутренних дел Булыгина (от 22-го сентября 1905 года за N 63), требующий безотлагательного составления списков выборщиков, причем рекомендовалось, чтобы распубликование списков последовало не позднее 15-го октября (т. е. за два дня до манифеста 17-го). В этом циркуляре объявлялось о Высочайшей воле, чтобы Дума была собрана не позднее половины января 1906-го года (а между тем лишь одно расширение выборного закона без изменения его оснований было одною из главных причин, что Дума была собрана к 23-ему апреля). Далее в этом циркуляре говорилось:
«Священная воля Его Императорского Величества обязывает всех, на коих лежит наблюдение за правильностью производства выборов, всеми мерами обеспечить населению возможность спокойно и без всякого постороннего вмешательства указать тех именно избранников, которые пользуются его наибольшим доверием. Посему я поручаю вашему особливому вниманию наблюдение за тем, чтобы должностные лица и учреждения не допускали с своей стороны никакого, даже самого отдаленного вмешательства в производство населением выборов в Государственную Думу»
(* А за сим, когда во второй половине апреля 1906 г. я покинул пост председателя совета, «священная воля Его Императорского Величества», чтобы выборы были свободны, но помешала Государю выразить мне как бы упрек, что я и правительство не воздействовали на выборы и что потому получилась дума такая левая. Теперь действительно выборы в значительной степени фальсифицируются, чему наглядным и поразительным примером служить то, что происходит в Одессе относительно выборов в Думу одного члена Думы завтра, 27 сентября 1908-го года. Это не выборы, а издевательство над населением.*).
Таким образом, в совещании с общественными деятелями, приглашенными принять участие в министерстве, был поднят только вопрос, в какой именно степени будет расширен закон, соблюдая п. 2 манифеста 17-го октября. По этому предмету я передал присутствующим, что этот вопрос не предрешен именно потому, что министерство окончательно не сформировано и что, если они войдут {92} в министерство, то будут совершенно свободны высказывать свои мнения и принять активное и ответственное участие в составлении закона, расширяющего выборный закон 6-го августа.
Действительно, ранее этого совещания до переезда моего в дворцовый дом, но после 17-го октября, я как-то собрал в здании Государственного Совета совещание с бывшими тогда министрами, в том числе и Шванебахом, переговорить об исполнении п. 2 манифеста 17-го октября, но на этом совещании ничего не было предрешено.
Князь Оболенский (новый прокурор святейшего синода) желал, по моему мнению, чересчур широкого расширения контингента выборщиков, а, напротив, Шванебах проповедывал необходимость не допускать к выборам ни рабочих, ни лиц так называемых либеральных профессий, и мои замечания по поводу доводов, представленных Шванебахом, дали ему ясно понять, что он оставаться в моем министерстве не может.
Мое разногласие с приглашенными общественными деятелями произошло на вопросе, кто будет министр внутренних дел?
К этому времени уже выяснилось, что крайне левые не успокоились манифестом 17-го октября и вообще буржуазной конституцией, что вообще смута в умах так распространилась, что еще придется переживать больше эксцессы с их стороны; но что было самое серьезное, это то, что конституционно-демократическая партия (кадеты), затем изменившая для большей популярности кличку в партию «народной свободы», которая, конечно, в особенности тогда, имела в своей среде людей наиболее культурных и серьезно образованных, не решалась явно порвать свои связи с крайними революционерами, исповедующими революционные насилия, до бомб включительно.
Такое положение вещей, конечно, требовало со стороны начальника полиции во всей Империи большой опытности, в особенности в виду того, что в последние годы полиция везде была совершенно дезорганизована. Самое поверхностное знакомство с кн. Урусовым привело меня к заключению, что он в этом деле не имеет никакой опытности. Князь Оболенский, который так усиленно мне рекомендовал князя Урусова, после приезда сказанных общественных деятелей на совещание, сам выразил мне сомнение в том, может ли князь Урусов занять пост министра внутренних дел. Это меня побудило в совещании высказать, что чем более я думаю, тем более прихожу к необходимости предложить пост министра внутренних {93} дел П. Н. Дурново, но большинство членов совещания высказалось против Дурново, с своей стороны не указывая ни на кого, кто бы мог занять этот пост. Было кем то упомянуто имя Столыпина, некоторые отнеслись к этому предложению сочувственно, но были и такие, которые сказали, что он очень неопределенный, умеет уживаться со всяким направлением. Насколько помню, это выражал Д. Н. Шипов. Я, с своей стороны, сказал, что Столыпина не знаю, но что, как губернатор, он пользуется хорошею репутацией.
Затем члены совещания настаивали, чтобы я принял на себя министерство внутренних дел. Я на это согласиться не мог, так как во первых чувствовал, что не буду иметь на это времени, и, действительно, занимая лишь пост председателя совета в это еще не столько революционное, как сумасшедшее время, я занимался по 16—18 часов в сутки, а во вторых, главное потому, что министр внутренних дел есть и министр полиции всей Империи и Империи полицейской par excellence, я же полицейским делом ни с какой стороны никогда в жизни не занимался, знал только, что там творится много и много гадостей.
Не в такое время, как мы переживали во время моего министерства, можно было спокойно изучать и затем преобразовывать полицию. В это время нужно было действовать, и каждый день был дорог. Поэтому в крайности я согласился бы принять всякое министерство, не исключая даже военного, тем более, что многие мне были хорошо известны, но я никогда не согласился бы принять министерство внутренних дел, которое было и до настоящего времени у нас в России есть по преимуществу министерство полиции. Отделять же в то время полицию от министерства внутренних дел и образовывать особое министерство полиции (в виде бывшего III-го отделения), значило бы в глазах общества идти совершенно в разрез принципам, провозглашенным манифестом 17-го октября, т. е. водворения гражданской свободы.
Вся предыдущая карьера П. Н. Дурново, как я высказывал присутствующим, не дает мне основания относиться к нему критически в такое трудное время. Во всяком случае я его предпочитаю сотрудникам Горемыкина (Рачковский; директор департамента полиции, ныне сенатор, Зволянский), сотрудникам Плеве (Лопухин, Зубатов, Штюрмер), и сотрудникам Трепова (тот же Рачковский, Гарин, Зубатов).
Теперь же я сказал бы, что я его предпочитаю сотрудникам Столыпина (Курлов, Толмачев, Азеф, Гартинг, Ландезен и проч.).
Князь Оболенский поддерживал мои соображения относительно Дурново. Но кто меня удивил, это князь Урусов, который высказал, {94} что в такое время не следует вносить рознь из-за личных симпатий или антипатий и, чтобы показать на деле, что он не имеет ничего против назначения П. Н. Дурново министром внутренних дел, он готов пойти к нему в товарищи.
После этого наше совещание было прервано, так как приглашенные решили, ранее чем сказать окончательно да или нет, переговорить и обдумать.
Тем временем я виделся с Дурново и высказал ему откровенно, что общественные деятели во всем находятся со мной в согласии и готовы вступить в министерство, но что разногласие произошло лишь по вопросу о назначении министра внутренних дел, я высказался за назначение его — Дурново, а общественные деятели желают, чтобы я принял это министерство и во всяком случае, по-видимому, не желают служить с ним. Он был очень сконфужен, просил меня, если он не будет назначен, скорее его освободить от временного управления министерством после ухода Булыгина и спросил: «Что они против меня имеют?» Я ему ответил, что они не объясняют, но, вероятно, все это женские его истории, довольно в свое время нашумевшие. На это он ответил: «Да, действительно, в этом я грешен». Так мы и разошлись.
В то время, когда общественные деятели совещались, войти ли им в мое министерство при министр внутренних дел Дурново или нет, я с своей стороны окончательно решил назначить Дурново. Решение это основывалось на том, что я решительно не видел, кого мне предложить назначить помимо его из таких деятелей, которые знали бы то дело, к которому призываются, не подпадали бы под влияние всей полицейской клики и не были бы манекенами в руках удалившегося, чтобы иметь еще большее влияние, генерала Трепова.
Между тем, когда я заговорил с Государем о предстоящем совещании с общественными деятелями и о Дурново, то по поводу предложения о назначении князя Урусова министром внутренних дел Его Величество ничего не сказал, а к назначение Дурново отнесся довольно отрицательно. Сам же во время этого разговора ни на кого не указал.
Когда же, уже будучи комендантом, меня спросил Трепов о моих кандидатах на пост министра внутренних дел, и я сказал, {95} что вопрос этот еще не решен, но имеется в виду князь Урусов, он отнесся к Урусову крайне враждебно, к Дурново недоброжелательно и советовал мне самому взять это министерство. Я ему ответил только, что это невозможно.
Такое отношение к Дурново в Царском Селе служило мне также одним из доводов именно в пользу назначения Дурново, так как я уже тогда инстинктивно понимал, что Трепов стремится управлять министерством внутренних дел или, вернее, полицией во всех ее видах, а потому желает или чтобы министром внутренних дел был его человек, или был совершенным новичком и профаном в тех тайнах и пружинах, на которых основывается все полицейское управление Империей.
Вечером того же дня, когда у меня было совещание, или на другой день, хорошо не помню, мы опять собрались в том же составе, причем Д. Н. Шипов, А. И. Гучков и князь Трубецкой высказались, что они не могут войти в министерство в случае, если министром внутренних дел будет Дурново; я же заявил, что принять министерство внутренних дел не могу и не вижу никого, кто бы мог быть назначен министром внутренних дел в настоящее время, кроме Дурново; князь Урусов заявил, что он согласен принять место товарища Дурново по министерству внутренних дел. На этом мы разошлись, причем я был бы не искренен, если бы не высказал то, может быть совершенно неосновательное, впечатление, что в то время общественные деятели побаивались бомб и браунингов, которые были в большом ходу против власть имущих, и что это был одним из внутренних мотивов, который шептал каждому в глубине души: «Лучше подальше от опасности».
Мы разошлись совершенно дружески, употребляя это слово в деловом смысле, и я просил этих лиц обсудить вопрос о том, в каком смысле и объеме можно расширить выборный закон, оставаясь в пределах манифеста 17-го октября. Они мне сказали, что им удобнее исполнить эту работу в Москве, я просил их сделать это возможно скорее, так как исполнением ст. 2 манифеста замедляются выборы и, следовательно, созыв Думы.
После этого для пополнения министерства мне предстояло пригласить министров: внутренних дел, просвещения, торговли и государственного контролера. В министры внутренних дел я {96} представил Дурново, прося одновременно назначить его и в Государственный Совет, так как Дурново, если бы и не вошел в министерство, по всем бывшим примерам имел на то право. Государь согласился назначить Дурново членом Государственного Совета, что же касается министра внутренних дел, то назначил его лишь управляющим министерством и не охотно. Таким назначением Его Величество сразу дал понять Дурново — потрафишь мне, тогда на все прошедшее и в том числе на сенаторский либерализм будет поставлен крест, не потрафишь, тогда будешь начальствовать недолго. А ведь для того, чтобы потрафить Государю, нужно было прежде всего потрафить генералу Трепову.
Вот Дурново и не выдержал этот искус, он начал подделываться под Государя, под Великого Князя Николая Николаевича, под Дубровина и даже под Трепова, поскольку Трепов качался направо, и относился к нему — Трепову — благожелательно-равнодушно при его — Трепова — скачках налево.
Дурново, во время моего премьерства, ни разу мне не говорил о своих докладах и беседах с Его Величеством, но, зная хорошо Государя, я ясно себе представляю разговор Государя с министром внутренних дел. Дурново, например, говорит: «Ваше Величество, на это место следовало бы назначить такого то, он бы показал, как либеральничать» — ответ: «да, это отличное назначение, почему же вы его не представляете?» — «Я не знаю, как к этому назначению отнесется граф Витте, он всех таких лиц называет черносотенцами». — «А какое до этого дело Витте, его дело председательствовать в совете и только». Или я себе представляю такую беседу: — «Вот, Ваше Величество, мы решили в совете уволить графа Подгоричани из корпуса жандармов, за то, что он устроил еврейский погром в Гомеле». — «Я еще не видел журнала, неужели единогласно, разве вы, как министр внутренних дел и шеф жандармов, на это согласились?» — «Да, Ваше Величество, я не мог пойти в этом деле против графа Витте». — «Напрасно, это графа Витте совсем не касается, это не его дело. Вообще, каждый министр должен действовать самостоятельно и испрашивать моих указаний».
Когда П. Н. Дурново увидал направление Государя и то, что я был назначен председателем по необходимости, что я играть роль ширмы не намерен, и что Государь, как только Ему окажется возможным найти более солидную ширму, со мной охотно расстанется, то {97} он — Дурново — и решил, что лучше быть persona gratissima в Царском Селе, нежели в Петербурге у графа Витте, тем более, что наша жизнь так коротка, а пребывание на постах министров еще короче.
Дурново к 1-ому января уже был утвержден министром и произведен в действительные тайные советники помимо моего представления, а затем на Святую Пасху его дочь была сделана также без всякого моего участия фрейлиной Их Величеств.
Эта своего рода награда была особливо показательна. П. Н. Дурново не особенно примерный семьянин, но обожает свою дочь. Его дочь некрасива, не знатна и не богата, конечно, для сердца Дурново при таких условиях было большой наградою, если бы его дочь была фрейлиною. Он всячески пытался этого достигнуть, но никак не мог. Об этом в свое время хлопотали и Сипягин (когда Дурново был его товарищем по министерству) и другие, но ничего не выходило. Фрейлины не делались и, кажется, до сего времени не делаются без согласия обеих Императриц, а Императрица Мария Феодоровна, помня случай Дурново с испанским послом и резолюцию благородного Императора Александра III, о назначении дочери Дурново фрейлиною и слышать не хотела. Конечно, Дурново должен был особенно услужить Императору Николаю II-му, чтобы Он переломил благородное упрямство своей Матушки относительно возведения девицы Дурново во фрейлины Их Величеств. А затем, когда совершенно неожиданно для него, Дурново должен был оставить пост министра внутренних дел, после того, как, наконец, моя просьба об оставлении поста премьера была принята, то в вознаграждение за такой конфуз Его Величеству благоугодно было выдать Дурново двести тысяч рублей, но, конечно, не из своего кармана, а из государственной казны.
Изменил ли я свое мнение относительно Дурново? — Нисколько. Я никогда не считал его человеком твердых этических правил, я в нем ценил и продолжаю ценить ум, опытность, энергию и трудоспособность, но, конечно, Дурново человек не принципов. Если бы Государь сразу поставил его на корректную точку и дал ему ясно понять, что, покуда я председатель совета его выбравший в министры, то я отвечаю за него, и он ничего серьезного не может делать без моего согласия или без моего ведома, то Дурново был бы именно тем министром, который мне был необходим в то время. Затем князь Урусов мог бы его естественно заменить, если бы это оказалось нужным.
{98} — А чем лучше Столыпин по сравнению с Дурново? Разве он все, что делал, делал с согласия Горемыкина? Разве по мере вкушения ядовитого плода — власти, почета и материальных благ, ценных для всех его родичей, в особенности родичей его супруги, Столыпин постепенно не спускал свой конституционный и рыцарский флаг?
Если порассказать лишь то, что мне известно по этому предмету, а мне известно, вероятно, очень мало, то в конце концов нужно признать, что Государь Император также обольстил Столыпина, как и Дурново; разница в том, что Дурново мне ножки не подставлял, а, напротив, вероятно хотел бы, чтобы я остался, так как знал, что он премьером ни в каком случае тогда назначен не будет, а судя по отношению Горемыкина к Столыпину, едва ли он не считает, что Столыпин желал его ухода, чтобы занять его место.
Недаром Государя многие иначе не называют, как charmeur’ом!..
Что Государь после 17-го октября желал действовать в нужных случаях с каждым министром в отдельности и стремился, чтобы министры не были в особом согласии с премьером, могу рассказать для примера следующий факт. Как то раз уже месяца через 2—3 после 17-го октября встречает меня в приемной Государя генерал Трепов и говорит мне, что было бы очень желательно выдать ссуду из государственного банка Скалону, офицеру лейб-гусарского полка, женатому на дочери Хомякова, нынешнего председателя Государственной Думы; я ответил ему, что для этого нужно обратиться в государственный банк; он мне ответил, что государственный банк ссуды не выдает, так как она не подходит под кредит, допускаемый Уставом. Я ответил, что в таком случае Скалон ссуды не получит, что прежде иногда такие ссуды вопреки Устава банка выдавались по Высочайшему повелению, но что теперь это невозможно, во-первых, потому что едва ли это соответствовало бы духу 17 октября, а, во-вторых, не время говорить о подобных ссудах, когда страна переживает столь сильный финансовый кризис. Что же касается существа дела, то я его не знаю, но по моей опытности в подобных делах, по внешней оболочке дела Скалона я почти уверен, что государственный банк на этой ссуде поплатится, во всяком случае, она обратится в долгосрочную ссуду.
Затем через некоторое время приходит ко мне министр финансов Шипов и говорить, что он пришел проведать меня по поводу {99} моего здоровья, а я с приезда из Америки все время моего премьерства был нездоров и меня поддерживало только крайнее болезненное нервное напряжение. Потом он мне говорить : "Я считаю также долгом моей совести передать Сергею Юльевичу, но не как председателю совета, члену Государственного Совета графу Витте, одну вещь. Во время моего последнего всеподданнейшего доклада Государь мне приказал выдать из государственного банка Скалону ссуду в 2 миллиона рублей, прибавив: «Я вас прошу об этом ничего не говорить председателю совета». Я сказал Шипову: «Ну, хорошо, председатель совета об этом ничего не будет ведать, но только мне интересно знать, как же вы поступите?» Шипов мне ответил, что, вернувшись в министерство, он сейчас же написал Государю, что он Его повеление исполнит, но что он считает необходимым доложить статьи Устава банка, в силу которых банк таких ссуд выдавать не вправе, и что эта ссуда и по существу не обеспечена. Я ему на это сказал: «Ну, что же ответил Государь?» — «Его Величество вернул мне доклад с надписью — „исполните мое повеление“, поэтому ссуда из банка выдана».
Но этот всеподданнейший доклад все-таки Шипову даром не прошел. Когда я покинул пост премьера, И. П. Шипова, несмотря на мое ходатайство, оставили без всякого соответствующего назначения и Коковцев ему предоставил место члена совета государственного банка.
Что же касается этой ссуды Скалону, то еще в прошедшую зиму было представление в финансовый комитет о продлении этой ссуды, но затем представление в комитете не было заслушано. Ссуда до сих пор не заплачена и будет продолжаться до тех пор, покуда Хомяков нужен министерству, как председатель Думы.
Относительно поста министра народного просвещения я находился в затруднении. Управлял министерством Лукьянов, нынешний обер-прокурор святейшего синода, доктор по специальности, профессор патологии медицинского факультета Варшавского университета, затем, неожиданно, сделавший такую быструю карьеру: директора института экспериментальной медицины принца Ольденбургского в Петербурге, затем, через несколько месяцев, он делается товарищем либеральнейшего, по специальности классика, а по натуре поэта и чистейшего человека, министра народного просвещения Зенгера, затем остается {100} товарищем генерала Глазова, сменившего Зенгера, а в комитете министров то проводящий самые ретроградные взгляды, то высказывающий взгляды несколько противоположные. Человек не глупый, образованный, талантливый, но если принять во внимание, что одновременно Лукьянов находил время быть любимым собеседником в салоне графини Марии Александровны Сельской, где он декламировал стихи своего произведения, то такая странная карьера из доктора, при том совершенная в несколько лет, становится более объяснимой. Для меня было ясно, что Лукьянов, товарищ министра народного просвещения Глазова, не может внушить какое бы то ни было доверие в ведомстве, в котором все учебные заведения находились в расстройстве, в волнении и забастовке. С другой стороны, после сделанного опыта с профессором и членом Государственного Совета Таганцевым и князем Трубецким, я считал несвоевременным делать дальнейшие опыты.
В виду этого я решил остановиться на человеке университетски образованном, не чуждом учебному делу и не могущем возбудить сомнения по своему прошлому, как в общественных слоях, так и в Царском Селе. Я остановился на вице-президенте академии художеств, гофмейстере двора Его Величества графе Иван Ивановиче Толстом, воспитаннике Петербургского университета, в качестве помощника благороднейшего Великого Князя Владимира Александровича по академии художеств, много лет авторитетно управлявшем этим высшим учебным заведением, человек совершенно независимом и по происхождению хорошо знакомом с так называемым петербургским обществом и дворцовой камарильей. Я не ожидал встретить возражения по поводу этого кандидата и со стороны Государя. Лично я мало знал графа Толстого, знал его больше по репутации. Остановился же я на нем, во-первых, потому, что во время всех забастовок в петербургских высших учебных заведениях, когда многие начальники этих заведений скисли и стали игрушками в руках обезумевшей молодежи, граф Толстой показал, что он не из тех лиц, который дают себя терроризировать и вместе с тем он был уважаем студентами академии, во-вторых, и главным образом потому, что, когда Его Величество расстался с министром народного просвещения генерал-адъютантом Ванновским вследствие его либерализма (невероятно, но факт!), то Великий Князь Владимир Александрович рекомендовал Государю в министры народного просвещения графа Толстого, и Его Величество усумнился в назначении, как этого, так и другого кандидата на этот пост, о котором будет речь немножко ниже, между прочим, вследствие их {101} консерватизма, чтобы не шокировать профессуру и студентов, и остановился на товарище Ванновского по министерству, либеральном Зенгере, вероятно рассчитывая, что он хотя и либерален, но не будет проявлять упрямой твердости характера Ванновского (бывшего все время царствования Александра III-го военным министром) и его менторского по отношению Его Величества тона.
В виду этих соображений я пригласил к себе графа Ивана Ивановича и просил его принять пост министра народного просвещения в моем кабинете. Граф Толстой совершенно искренно и без всякой аффектации мне сказал, что он не считает себя подготовленным к занятию этого поста и советовал мне пригласить человека более к сему подготовленного, а после того, как я ему объяснил, что в настоящее время (т. е. во времена октябрьской революции 1905 года) нет охотников на посты министров и что я более медлить образованием министерства не могу, он, заявив, что считает не патриотичным отказываться от боевых постов в настоящее время и от помощи мне в осуществлении и укреплении начал, провозглашенных 17-го октября, сказал, что, если я не имею никого более подходящего, то он, конечно, примет этот пост. Его Величество на это назначение сейчас же соизволил выразить согласие. Очевидно, что Лукьянов оставаться товарищем министра народного просвещения при графе Толстом не мог уже потому, что Толстой на это не согласился бы, и, кроме того, Лукьянов сам надеялся получить этот пост. Граф Толстой просил моего совета относительно того, кого ему взять в товарищи к себе.
Признаться, я боялся, чтобы он не взял кого либо из лиц с репутацией либерализма, тем более, что нужно сказать правду, что тогда редко кто не переходил пределы разумного либерализма, считающегося с действительностью и историей.
Поэтому я вспомнил имя Герасимова, с которым никогда в жизни не встречался и знал о его существовании лишь по следующему поводу.
Когда Его Величество удалил министра народного просвещения генерал-адъютанта Ванновского, то пресловутый князь Мещерский, редактор-издатель на казенный счет пресловутого «Гражданина», имел преобладающее и подавляющее влияние на Его Величество, и он — князь Мещерский — мне тогда говорил, что очень советовал Государю назначить министром народного просвещения Герасимова, человека твердых, консервативных принципов, на которого можно положиться. Кстати сказать, князь Мещерский был одним из тех, которые обвиняли генерал-адъютанта Ванновского в либерализме. Я тогда не {102} интересовался узнать, кто такой Герасимов, а князь Мещерский передавал, что Герасимов заведует приютом (нечто вроде гимназии) детей дворян в Москве и находится в большом фаворе у московского предводителя дворянства князя Трубецкого, у всех столпов московского дворянства, в том числе графов Шереметьевых, а потому и у генерал-губернатора Великого Князя Сергея Александровича. Я подумал, что при такой рекомендации Герасимов уже в чем, в чем, а в либерализме не погрешит. Через несколько дней граф Толстой мне передал, что он познакомился с Герасимовым и он на него произвел отличное впечатление, и что Его Величество этот выбор совершенно одобрил.
Затем, в течение всего моего премьерства граф Толстой себя держал во всех отношениях умно, уравновешенно и благородно; я ему не могу поставить ни одного действия в упрек. В совете министров он всегда высказывал умеренные и здравые мысли. Герасимов после назначения мне официально представился и затем несколько раз я имел случай слышать его суждения в совете министров. Он на меня и на большинство моих коллег произвел в совете впечатление умного и знающего человека. Затем, когда я покинул пост премьера, то Его Величество, можно сказать, просто уволил графа И. И. Толстого, не дав ему никакого соответствующего назначения, и он — граф Толстой — черносотенной и прессою «чего изволите», а также всеми правыми Государственного Совета объявлен был, если не прямо революционером, то, во всяком случае, жидо-фильствующим «кадетом».
Герасимов после ухода гр. Толстого остался в министерстве Горемыкина и затем Столыпина, но еще ранее ухода министра народного просвещения министерства Горемыкина, а затем и министерства Столыпина, Кауфмана, он — Герасимов — был уволен совсем от службы также за свой либерализм.
Это наглядный пример, как во время революции действий и умов происходит переоценка ценностей.
Мне, вероятно, не придется более возвращаться к Герасимову, а потому я приведу следующий факт, мне достоверно известный. Когда через год или полтора после оставления мною премьерства Его Величество уволил Герасимова, то Герасимов просил Государя принять его. Государь его принял, и не в общий прием, а в частной аудиенции. Я, узнавши об этом, был удивлен, потому что Государь, вообще, {103} в таких случаях уклонялся от свиданий с глазу на глаз, так как избегал не особенно приятных разговоров. Оказалось, что Он принял Герасимова, потому что принимал его, когда бывал в Москве, по рекомендации Великого Князя Сергея Александровича и дворянства, как столпа здравых консервативных идей, и было уже больно совестно уволить такого человека и даже не дать ему возможности объясниться.
При этом свидании, между прочим, было высказано следующее. Само собою разумеется, оказалось, что Герасимов уволен Государем потому, что этого желал Столыпин. Герасимов высказал, что он не понимает, почему Столыпин так против него, «что он графа Витте не успел узнать, но что он — граф Витте, по-видимому, ему верил, а Столыпина успел узнать и к нему относился с доверием и не понимает причины недоверия к нему Столыпина». На это Его Величество счел уместным уволенному товарищу министра народного просвещения дать мне не совсем лестную аттестацию. Казалось, что Его Величеству было бы приличнее быть более сдержанными
(Вариант: — На это Его Величество, будто бы ответил:
— А вот я хорошо знал и знаю графа Витте, а потому ему не доверяю. Я хотел бы думать, что такой разговор не имел места, ибо мне представляется, что каждое слово Государя имеет такое значение, что пускать его на ветер но подобает.)
Герасимов этим разговором был очень удивлен и передал его нескольким лицам, а в том числе и М. А. Стаховичу, от которого об этом разговоре я знаю. После официального приема Герасимова, когда он был назначен товарищем министра, я с ним нигде не встречался наедине и увиделся только через некоторое время после его увольнения по поводу одного заседания Государственного Совета, в дебатах которого я принимал участие; из разговора с Герасимовым я вынес впечатление, что то, что мне передал Стахович, было верно.
Воображаю, какие отзывы Его Величеству благоугодно было высказывать обо мне господам Дубровину и прочим членам этой черносотенной шайки, когда Он неоднократно наедине принимал их. Зная Государя, я себе представляю приблизительно такую сцену: «Ваше Величество, Самодержавнейший Государь, все несчастье России произошло от этой подлой конституции, от этого ужасного манифеста 17-го октября, это жидовское наваждение и как это Ты, обожаемый батюшка-Царь, мог подписать такую бумагу?» — говорить Дубровин или ему {104} подобный. Ответ: «Это граф Витте меня подвел». — «Самодержавнейший, Благочестивейший Государь, мы — русские люди это чуяли, мы с ним расправимся». Затем господа Дубровин и Ко. и пошли действовать…
Пост государственного контролера я предложил товарищу государственного контролера Философову, человеку совершенно достойному, чистому, умному и знающему. Если я предлагал этот пост Д. Н. Шипову, то потому, что Д. Н. Шипов совершенно заслуженно пользовался как человек и общественный деятель доверием большинства партии, что, по моему мнению, необходимо именно для государственного контролера, доколе ведомство государственного контроля, приуроченное к самодержавно-абсолютному режиму, не будет приспособлено к новому режиму, созданному манифестом 17-го октября. В то время Философов был мало известен общественным сферам и качества Философова знали только лица, которые с ним сталкивались по службе. Философов принял мое предложение, но поставил условием, чтобы с созывом Думы были установлены иные основания для государственного контроля вообще и государственного контролера в частности, которые бы были поставлены в соответствие с новым режимом, что до сих пор не сделано. Философов в течение всего моего премьерства вел себя во всех отношениях безукоризненно, всегда держась направления либерального и разумного.
Наконец, что касается министерства торговли, то я предложил занять это место В. И. Тимирязеву, товарищу министра финансов, заведывавшему отделом торговли до 17-го октября и образования нового министерства из этого отдела и главного управления торгового мореплавания. Тимирязева я знал давно, как неглупого чиновника, всегда занимавшегося канцелярскими делами по торговле и промышленности, в этом отношении обладающего большой опытностью, хорошо канцелярски владеющего пером и хорошо знающего иностранные языки. Когда я был директором департамента железнодорожных дел министерства финансов, он уже был вице-директором департамента торговли и мануфактур и я близко познакомился с ним, будучи одновременно членом комиссии под председательством министра финансов Вышнеградского, которая выработала первый таможенный протекционный тариф, затем в 1890-м или в 1891-м году еще при Вышнеградском введенном в действие. Тимирязев был одним из делопроизводителей этой комиссии.
{105} Когда в 1892-м году я стал министром финансов, то, задавшись целью, между прочим, подъема торговли и промышленности, — а в то время министр финансов был и министром торговли, — мне пришлось, за смертью директора департамента торговли и мануфактур Бера, заместить этот пост; я хотел назначить на это место человека более талантливого и живого, нежели Тимирязев, а потому предложил этот пост В. И. Ковалевскому, а так как Тимирязеву было неудобно оставаться при этом условии вице-директором департамента, то он был назначен агентом министерства финансов в Берлин, где и пробыл почти все время, покуда я был министром финансов. Года за полтора до моего ухода с поста министра финансов Ковалевский должен был покинуть пост моего товарища по делам торговли и промышленности, и я взял на его место Тимирязева. Я обратился к Тимирязеву потому, что не придавал этому посту особого значения, так как дела этого министерства сам знал хорошо, к тому же я назначил к нему товарищем M. M. Федорова, также хорошо знающего дела торговли и промышленности. Конечно, от Тимирязева никакой инициативы и таланта я не ожидал и это мне и не было особенно нужно, но я ожидал корректности и в этом ошибся.
Тогда же, когда назначение Тимирязева было решено, но не было еще опубликовано, ко мне пришел M. M. Федоров и советовал мне не назначать Тимирязева, как человека, политически не совсем корректного. Я на это не обратил внимания. Должен сказать, что после весьма каялся, что взял этого карьериста-чиновника в мое министерство. Прежде всего, меня удивила Тимирязевская левизна во многих его суждениях в совете министров, но на это я не обращал внимания. Затем в течение моего премьерства, покуда не ушел Тимирязев, то, что высказывалось в совете министров и даже в конфиденциальных заседаниях, когда не допускались в совете даже начальники отделений канцелярий комитета министров, каковые места в то время занимали люди испытанной скромности, на другой день сообщалось и преимущественно в левых газетах и часто в тон несколько рекламирующем Тимирязева. На это часто сетовали другие министры. Это меня вынуждало несколько раз в заседаниях совета просить быть более сдержанными и не разглашать ни то, что говорится в заседаниях, ни принимаемые решения, причем я указывал на то, что заграницей в самых либеральнейших странах газеты знают из того, что говорится в заседаниях, то, что совет министров считает нужным разгласить; обыкновенно в этих случаях Тимирязев сидел и делал вид, что, конечно, эти рассуждения до него не относятся, так {106} как он вне подозрений. Между тем, когда он покинул пост в моем министерстве, я узнал, что чуть ли не каждый день к нему приходили корреспонденты левых газет, и он им болтал все, что правительство делает и намеревается делать, всегда с выставлением себя ультра-либеральнейшим деятелем. На меня все время чиновник Тимирязев, встречавший и провожавший в Берлин с надлежащим подобострастием каждого русского сановника, уже не говоря о членах Царской семьи, по отношениям к монархической власти напоминал такого слугу и то определенного типа, который чесал на ночь пятки своему барину, покуда он имел средства и вдруг перестал даже ему кланяться, когда он впал в нищету… Тимирязев, конечно, вследствие довольно долгого пребывания заграницей, вероятно, несколько позабыл, что такое Россия, и вообразил себе, что конец монархии и наступает эра демократической республики, и соответственно сему себя держал. Когда же он увидал, что ошибся в апресиации, то повернул оглобли, но об этом скажу позже.
Еще до переезда в дворцовый дом я расстался с министром путей сообщения кн. Хилковым, прекраснейшим человеком, отличным железнодорожником, но не министром путей сообщения. Он был техник-практик, милейший человек, но совсем не администратор.
Вместо него я предложил место министра путей сообщения начальнику юго-западных дорог Немшаеву. Я лично его мало знал, но он пользовался хорошею репутацией, как инженер (путей сообщения) и как опытный железнодорожный администратор. Юго-западные дороги в смысле репутации своей — лучших ж. д. в Poccии в отношении личного состава, в смысле коммерческом, как доходное предприятие, наконец, в смысле образцового порядка, в значительной степени были мною созданы, когда я проходил на этой дороге службу и был ее управляющим, а потому аттестация тамошних деятелей затем делалась мне моими бывшими подчиненными, когда мне приходилось их встречать, и, следовательно, по этим аттестациям я хорошо знал Немшаева.
Кроме того, я остановился на Немшаеве потому, что я знал, что он будет приятен Государю. Государь мне в прежнее время, когда проезжал по дорогам юго-западным, всегда хвалил их и симпатично выразился о Немшаеве. Его Величество сейчас же согласился на увольнение кн. Хилкова, с которым я был связан дружбою {107} десятки лет и оставался дружен до его смерти, и на назначение Немшаева на пост министра путей сообщения. Все забастовки и расстройства на железных дорогах произошли во время кн. Хилкова и Немшаеву пришлось восстанавливать порядок на железных дорогах, а также восстанавливать движение, с чем мы после 17 октября очень скоро справились.
Военным министром до 17 октября был Редигер и я не имел в виду с ним расстаться, так как считал и по ныне считаю его весьма толковым и знающим военным министром.
Морским министром был Бирилев, не глупый и не дурной человек, но более болтун, нежели делец. Против него я тоже ничего не имел.
Министром юстиции был Манухин, человек весьма дельный и умный, прекрасный юрист и безусловно порядочный и честный человек. Я не только против него ничего не имел, но очень дорожил, чтобы он был в моем министерстве.
Министром иностранных дел был граф Ламсдорф, человек, которого я глубоко уважал и любил, прекраснейший министр иностранных дел, но человек весьма скромный, обидчивый и во всех отношениях не показной. О замене его в моем министерств и речи быть не могло.
Министрами — финансов Коковцевым и земледелия Шванебахом я не дорожил, но если бы они с своей стороны перестали интриговать и вели себя спокойно, то я с ними ужился бы.
(о «интригах» см. — Граф В. Н. Коковцов (1853—1943) «Из моего прошлого 1903—1919 г.г.» на ldn-knigi)
Обер-прокурором святейшего синода был назначен князь А. Д. Оболенский он им оставался во все время моего министерства. Свое дело он вел недурно, и если бы он оставался обер-прокурором, то, может быть, он не допустил бы той черносотенной бесшабашной политической струи, которая ныне проникла в нашу православную церковь. Я говорю, может быть, так как князь представляет собою тип великосветского титулованного либерала, но никогда не забывающего «свою линию удобств и выгод».
Участвуя в заседаниях совета в качестве равноправного члена, он постоянно метался из стороны в сторону. Он томился противоположностью своего привитого дворянского либерализма 80-х годов с проявлением многих из этих либеральных начал на почве {108} демократической действительности. Он вмешивался в вопросы всех ведомств, хлопотал об устроении положений своих родственников и знакомых и прыгал в своих мнениях от одной крайности к другой.
Когда в последние месяцы существования моего министерства он понял, что я долго не останусь, то он поднял вопрос о том, что обер-прокурор святейшего синода не должен входить в объединенное министерство, говоря прямым языком, его положение не должно было зависеть от участия того или другого министерства, и соответственно сему желал дополнения закона о совете министров. Но, желая выделить свое ведомство православных духовных дел из совета министров, он тем не менее, как обер-прокурор, желал продолжать принимать участие в совете в качестве равноправного члена. Конечно, я свое сочувствие этому проекту не оказывал.
Еще до моего переезда в дворцовый дом, в первые дни после 17-го октября, произошло одно из чрезвычайно важных событий, которое придало акту 17-го октября как бы особую печать новой государственной жизни, отделяющей старое от нового времени, конституционного, или времени народного правительства, как предпочитают говорить теперешние министры со Столыпиным во главе, опасаясь, вероятно, чтобы заморское слово конституция не вызвало нелюбезного лица Императора, или руготни на жаргоне публичных домов газеты Дубровина («Русское Знамя»).
Я хочу сказать об акте политической амнистии. Манифест 17 октября никакой амнистии не обещал, но амнистия была на устах у всех. Я просил министра юстиции Манухина сообразить этот вопрос и затем я собрал совет министров в помещении генерал-губернатора и товарища министра внутренних дел Трепова. Заседание было назначено в этом помещении (на Морской, бывшее помещение министра внутренних дел), так как около сего помещения преимущественно жили долженствовавшие принимать участие в заседании; присутствовали Трепов, П. Н. Дурново, Манухин, с одним из директоров департамента своего министерства Щегловитовым, Коковцев, Шванебах, государственный секретарь барон Икскуль, министр двора барон Фредерикс, Философов, товарищ государственного контролера, товарищ министра народного просвещения Лукьянов, временно управляющий министерством, остальных не помню.
{109} Относительно необходимости после 17 октября оказать акт забвения высказались все один только Трепов как бы высказывался против, но потом начал говорить за, и под конец желал полную амнистию без всяких исключений. Манухин высказался за широкую амнистию, но за исключением убийц революционеров, относительно же последних допустить уменьшение наказаний в определенной градации. Это мнение и было принято большинством, к которому и я присоединился и которое было Высочайше утверждено и немедленно приведено в исполнение.
Это была первая широкая политическая амнистия в России, связанная с признанным в то время политическим преобразованием России, т. е. переходом от Империи полицейской к Империи правовой, которая немыслима без известного подразделения власти между Монархом и народным представительством, конечно, представительством более или менее не фиктивным, т. е. не таким, которое государственным переворотом, совершенным Столыпиным в июне 1907 года при усиленных, чрезвычайных и военных положениях, у нас в России водворилось.
Достойно внимания, что в защиту расширения амнистии в сказанном заседании весьма толково говорил П. Н. Дурново, а докладчик Щегловитов так и сыпал доводами газеты «Речь», т. е. крайних кадетов того времени. Я в душе немного побаивался амнистии, но считал ее необходимою, раз мы стали на путь 17 октября. И в настоящее время после всего пережитого я эту амнистию считаю мерою правильною.
Во время этого заседания барон Икскуль меня спросил, знаю ли я, что сегодня Коковцев подал Государю прошение об увольнении. Я не знал и ответил, что не знаю причины этого поступка, что я не имел в виду его заменить и не думал с ним расставаться, но только решил образовать министерство торговли, взявши из министерства финансов все, что непосредственно относится до торговли и промышленности, о чем я говорил председателю Государственного Совета гр. Сольскому, но что мне его заменить не представляет никакого труда. На другой день ко мне явился Коковцев и просил меня написать Государю, чтобы Он не давал последствия его прошению. Я ему ответил, что это теперь очень неудобно делать, и упрекал его в некорректности, что он подал прошение, меня не предупредивши. Он все свалил на гр. Сольского, говоря, что ему гр. Сольский это советовал, уверяя, что я с ним — Коковцевым — {110} служить не хочу. Когда он убедился, что я этого Сольскому не говорил, то начал очень сожалеть о своем прошении, а затем начал плакать, говоря буквально следующее:
«Что я буду делать? Хорошо вам, когда вы были не у дел, читали, писали, меня же все это не интересует — я умру со скуки».
(см. — Граф В. Н. Коковцов (1853—1943) «Из моего прошлого 1903—1919 г.г.» на ldn-knigi)
Последовало увольнение Коковцева и вместо него я просил назначить директора департамента казначейства Шипова, прекрасного, умного, честного и знающего человека, но только с хитрецою. Затем я узнал, что гр. Сольский хочет просить Государя назначить Коковцева председателем департамента экономии Государственного Совета. Но ранее Государь прислал мне прошение Коковцева, из которого я усмотрел, что Коковцев в этом прошении инсинуирует против 17 октября, поэтому я категорически воспрепятствовал этому назначению.
В дворцовом доме, в который я переехал, часть помещения была отдана под залу заседания совета министров, мой кабинет и маленькую канцелярию; заседания совета по несколько раз в неделю происходили тут, а заседания комитета министров, председателем которого я остался, по прежнему в Мариинском дворце. Особой канцелярии совета формально образовано не было, но часть канцелярии комитета занималась советскими делами, и фактическим управляющим делами совета сделался помощник управляющего делами комитета (ныне сенатор) Вуич.
Я выделил дела советские от комитетских, чтобы по советским делам не иметь постоянных сношений с управляющим делами бароном Нольде, умным, знающим, порядочным и толковым человеком, но типом Петербургского чиновника.
Вуич на меня ране производил впечатление крайне симпатичного человека. За время моего премьерства, когда он, можно сказать, занимался при мне днем и иногда ночью и затем и после этого — я убедился, что это редко чистый, добросовестный и прекрасный человек. Оригинально то, что он женат на любимой дочери Плеве и они замечательно хорошо и семейно живут.
У Плеве было двое детей — дочь, жена Вуича — и сын, теперешний управляющий делами совета министров, из черносотенного лагеря. Честное и добросовестное служение со мною Вуича внесло раздор в семейство Плеве. Жена Вуича, конечно, была на стороне мужа.
{111} В числе важнейших задач, которые предстояло решить моему министерству, было переменить выборный закон, установленный при опубликовании Думы 6-го августа 1905 года (Булыгинской).
Один закон был выработан общественными деятелями в Москве. Поручение это, как уже сказано, взяли на себя Д. Н. Шипов, Гучков и князь Трубецкой или, вернее сказать, напросились на это поручение. Это обстоятельство именно несколько и замедлило опубликование закона о выборах и созыве самой думы.
Другой закон был выработан Крыжановским (служившим в министерстве внутренних дел, составившим выборный закон и Булыгинской думы) по моим указаниям и под моим руководством. Оба эти закона затем были рассмотрены в особом заседании комитета министров под моим председательством. В комитете министров в качестве членов по закону присутствовали председатели департаментов Государственного Совета (граф Сольский, Фриш и Голубев), некоторые приглашенные мною члены Государственного Совета — А. А. Сабуров, Таганцев, затем общественные деятели, участвовавшие в составлении их проекта: Шипов, Гучков, Стахович, Муромцев (будущий председатель Первой Государственной Думы), Кузьмин-Караваев и граф Бобринский. Последний не принимал участия в составлении проекта закона, но будучи ранее мне представлен, высказывал по тому времени довольно консервативные взгляды, особливо относительно будущего выборного закона, из-за этого именно он был мною приглашен.
В заседании значительное большинство членов склонилось к проекту, выработанному Крыжановским (ныне занимает пост Государственного секретаря) под моим руководством, сделав в нем некоторые поправки второстепенного характера. В этом большинстве участвовал и граф Бобринский, который горячо спорил с остальными общественными деятелями, опровергая их проект. Остальные общественные деятели поддерживали их проект и особенно много говорил, поддерживая проект общественных деятелей, Муромцев.
Я тогда в первый раз увидал этого почтенного старика и он на меня не произвел особенно симпатичного впечатления. Из членов правительства, участвовавших в заседании, к проекту общественных деятелей примкнули Философов (принципиальный либеральный деятель), князь Оболенский (у которого либерализм часто был средством для личных целей) и еще один или два деятеля, не помню, кто именно. Оба проекта затем обсуждались в особом совещании под {112} председательством Государя, в котором кроме министерства, членов Государственного Совета, присутствовавших в комитет министров, Государем были приглашены некоторые Великие Князья (помню Михаил Александрович), еще некоторые члены Государственного Совета архи-консервативного направления (Стишинский, Горемыкин, граф Игнатьев и еще некоторые), а также общественные деятели по моему указанию: Шипов, Гучков, барон Корф и граф Бобринский. Первые двое, конечно, должны были поддерживать проект общественных деятелей, а вторые двое — я рассчитывал, будут высказываться против — граф Бобринский потому, что он горячо и убежденно высказывался против в заседании комитета министров, а барон Корф, как земец весьма умеренных взглядов, а к тому же известный Императрице (а следовательно, и Императору) по благотворительной деятельности.
Проект общественный и правительственный отличались тем, что второй исходил из начал Булыгинского закона, причем нисколько не трогал всего, что касалось крестьянских выборов, а только расширил закон привлечением к выборам деятелей так называемых вольных профессии, квартирантов и рабочих. Первый же проект, т. е. проект общественных деятелей, делал значительно больший шаг к идеалу того времени кадетов, т. е. к всеобщим прямым, равным и тайным выборам, иначе говоря, к так названной, четыреххвостке (вероятно, потому, что осуществление этого простого проекта было бы наказанием имущих и сильных кнутом в четыре конца).
Его Величество, открыв заседание и после моих кратких объяснений, в которых я старался быть возможно более объективным, обратился к общественным деятелям и, к моему удивлению, не только Шипов и Гучков, но и граф Бобринский и барон Корф высказались за проект общественных деятелей, безусловно его поддерживая.
Я ранее говорил Государю, что двое будут поддерживать проект, а двое, вероятно, возражать, поэтому Его Величество был удивлен речами Корфа и особливо графа Бобринского.
После того, как общественные деятели высказались, Государь прервал заседание и затем отпустил этих деятелей. После заседание возобновилось без них. Во время перерыва я подошел к графу Бобринскому и недоумевающе спросил его:
— Как же вы, граф, защищали проект, против которого вы так недавно горячо возражали?
На это он мне ответил:
{113} — Ваше Сиятельство, после заседания комитета министров я пробыл в деревне, видел много народу и пришел к убеждению, что теперь никакой проект Россию не удовлетворит, кроме крайне демократического, а потому я и поддерживал проект общественных деятелей.
Затем заседание возобновилось, несколько членов говорили за проект общественных деятелей, а большинство за правительственный, но дело не было решено. Я видел, что Его Величество колебался.
На другой день было какое-то торжество, я видел Императрицу и заговорил с Ней об этом деле, высказав, что Государь сделает ошибку, согласившись на крайний проект. Это единственный раз, когда я обратился к Ее Величеству по вопросам государственным, рассчитывая на Ее влияние. Заседание опять возобновилось, некоторые члены говорили за проект общественных деятелей, а большинство опять за правительственный проект, в том числе Таганцев и Сабуров, которые, вообще, не без основания, считались и считаются культурными либералами.
Мне пришлось опять говорить, причем, стараясь быть возможно объективнее и указывая на преимущества и недостатки обоих проектов, я все-таки высказывался за правительственный, т. е. мой проект. В результат Государь сказал, что Он принимает и утвердит правительственный проект. Когда этот закон был обнародован, большинство, поскольку общественное мнение выражалось в прессе, находило его недостаточно всеобщим и вообще неудовлетворяющим современным течениям общественного и народного сознания. А затем, когда начались выборы и увидали, что и этот закон дает таких представителей, которые будут выражать тенденцию «против сильных», а равно высказывается за широкое понимание акта 17 октября и когда начали сознавать, какие же выборы получились бы, если бы был принять еще значительно более демократически проект общественных деятелей, то тогда поняли, что правительственный проект представляет maximum той демократичности, которая по тем временам была возможна.
(* Шипов и Гучков даже по проекту правительственному в Государственную Думу не попали. Шипов (человек принципиальный и политически несомненно честный) был выбран от земцев в Государственный Совет. Гучков не был выбран и во вторую думу. Для того, чтобы он мог попасть в 3-ю думу, нужно было, чтобы явился такой господин, как Столыпин, который, начихав на основные законы, ввел новый выборный закон, который основан на том начале, чтобы давать в думу большинство сильных, т. е. такое большинство, которое всегда будет плясать под дудочку правительства, если только таковое не будет состоять из кретинов.
Гучков же даже по этому новому выборному закону 3 июня рисковал не попасть в думу и, так как Столыпин очень хотел, чтобы Гучков попал, то приказал для этой цели бывшему градоначальнику генералу Рейнботу пустить в ход подкуп, что Рейнбот и исполнил, как это было обнаружено на судебном следствии по делу генерала Рейнбота в Москве, когда он был без достаточных оснований устранен Столыпиным от должности и предан суду; если не считать достаточным основанием то, что одно время Рейнбот был в большой милости у Государя, а потому мог явиться в будущем конкурентом Столыпину. Гучков, будучи таким образом выбран в думу, пошел на служение г. Столыпину, а теперь обратился в тип «чего изволите», а потому сделался серьезным пайщиком «Нового Времени». Точно так и граф Бобринский попал только в 3-ю думу по Столыпинскому закону 3-го июня, закону — собирателю «сильных».
Графа Бобринского я мало знаю, знаю, что он сначала служил в лейб-гусарском полку, а затем вышел в отставку и сделался таким красным зайцем, что Государь, когда был в Ялте в девяностых годах, не пожелал принять Бобринского вследствие его левых выходок. Затем смута 1904—5 годов, погрозившая сильно карманам богатых вообще и больших землевладельцев в частности, по-видимому сбила почтенного графа с панталыка. Попав в 3-ю Думу под знаменем 17 октября, он стал там затем националистом и нередко произносить речи Ю la Пуришкевич (балаганно-реакционные).
Далее говорят и, кажется, не без основания, что за его — графа Бобринского — хорошее поведение он получил из государственного банка ссуду в несколько сот тысяч рублей, без которой его дела потерпели бы полное крушение.
Во всяком случае почтеннейший граф человек очень увлекающейся и неустойчивый.
Его отец, граф Алексей Бобринский, при Александре II был министром путей сообщения и я служил под его начальством. Это был благороднейший и честнейший человек, но тоже не без странностей. За свое благородство он угодил, будучи министром путей сообщения, на гауптвахту за то, что не потрафил княгине Долгорукой (Юрьевской) в ее денежных аферах, а затем вышел в отставку и более не являлся в столицу. Вероятно, это обстоятельство несколько повлияло на водворение в его сыне микробов либерализма, но либерализма графского, который улетучился сейчас, как только этот аристократический либерализм встретился с либерализмом голодного желудка русского народа. Вообще, после демократического освобождения в 60-х годах русского народа Самодержавным Императором Александром II с принудительным возмездным наделением крестьян землею, между высшим сословием российской Империи появился в большой дозе западный либерализм. Этот либерализм выражался в мечтах о конституции, т. е. ограничении прав Самодержавного Государя Императора, но в ограничении для кого? — для нас, господ дворян.
Когда же увидали, что в Poccии, кроме Монарха и дворян, есть еще народ, который также мечтает об ограничении, но не столько Монарха, как правящего класса, то дворянский либерализм сразу испарился. Впрочем, в известной степени почти везде на западе было тоже: сначала высшее сословие ограничивало Монарха, а потом народ ограничивал это сословие, включая сюда денежную буржуазию. В настоящее время последняя стадия этого процесса резко проявляется в Англии. *
{114} Когда выборный закон был объявлен, то у меня был граф Гейден (также один из видных общественных либеральных деятелей того времени) и между прочим сказал:
— Как хорошо, что прошел ваш выборный закон, а то, если бы прошел законопроект общественных деятелей, то получилась бы такая дума, которую пришлось бы сейчас закрыть.
{115} Графа Гейдена я встречал, как управляющего канцелярией главноуправляющего комиссии прошений генерал-адъютанта Рихтера; он на меня произвел впечатление честного, порядочного и образованного чиновника-сухаря и я недоумевал, когда в 1904—1905 годах он вдруг явился одним из столпов общественных деятелей, стремившихся ввести конституцию. Все таки справедливость требует сказать, что граф Гейден ранее других предусмотрел, что «народ идет» и, попав в 1-ю Думу, он держал себя в высшей степени уравновешено и благородно, будучи на правой стороне.*
{116}
* Я вступил в управление Империей при полном ее если не помешательстве, то замешательстве. Ближайшими признаками разложения общественной и государственной жизни было общее полное недовольство существующим положением, что объединило все классы населения; все требовали коренных мер государственного переустройства, но в мечтах различных классов желательный преобразования представлялись различно.
Высший класс (дворянство) был не прочь ограничить Самодержавного неограниченного Государя, но только в свою пользу — создать аристократическую или дворянскую конституционную монархию; купечество — промышленность мечтало о буржуазной конституционной монархии, гегемонии капитала, об особой силе русских Ротшильдов; интеллигенция, т. е. люди всевозможных вольных профессий — о демократической конституционной монархии с мыслями in spe перейти к буржуазной республике (на манер Франции) и рабочий класс мечтал о большем пополнении желудка, а потому увлекался всяческими социалистическими государство-устроительствами; наконец, большинство России — крестьянство — желало увеличения земли, находящейся в их владении и уничтожения произвола распоряжения им как со стороны высших поместных классов населения, так и со стороны всех видов полиции, начиная от урядника и жандарма и переходя через земского начальника до губернатора, его мечта была Самодержавный Царь с идеей — Царь для народа, но с признанием начал великого царствования Александра II (освобождение крестьян с землею), нарушивших священную собственность; оно склонялось к идее конституционной монархии с социалистическими началами партии трудовиков, т. е. к принципу, по которому труд, и преимущественно физический, дает право на все.
{117} Во всяком случае Все желали перемены, все вели атаку на Самодержавную власть, фигурально выражаясь, на бюрократический строй. 17 октября внесло полный раздор в лагерь противников Самодержавия, раскололо общество на партии, внесло между ними междоусобие и многие уже вместо нападения на Самодержавную власть, на бюрократию, стали искать у нее поддержку против своих противников. Это положение держится и по настоящее время.
Наиболее смущавшими власть явлениями были анархические покушения на представителей власти, беспорядки во всех высших и даже многих средних учебных заведениях, сопровождавшиеся различными эксцессами, беспорядки в войсках, крестьянские и рабочие беспорядки, сопровождавшиеся уничтожением имущества и нанесением увечья и смерти, и забастовки.
8-го октября 1905 года прекратилось движение на железных дорогах, примыкавших к Москве, 10 октября стачка охватила харьковский узел железных дорог и 12 октября стал петербургский узел. В промежуточные и последующие дни прекратилось движение на прочих железных дорогах. К 17 октября почти вся железнодорожная сеть с телеграфом замерли. К этому времени приостановили работы почти все фабрики и заводы в крупных промышленных центрах России. В С. Петербург фабрики и заводы начали бастовать с 12 октября, а к 15 октября деловая жизнь столицы вовсе прекратилась.
В это время в Петербурге играл роль совет рабочих депутатов. Мысль об учреждении этого совета зародилась в начале октября и путем прессы стала пропагандироваться среди рабочего населения. 13 октября состоялось первое заседание совета в технологическом институте, на котором было принято обращение к рабочим, призывавшее к забастовке и к выставлению крайних политических требований. Второе заседание последовало там же 14 октября. В этом заседании председателем совета был избран помощник присяжного поверенного Носарь из евреев, который поступил для пропаганды ткачем фабрики Чешера и там носил фамилию Хрусталева.
(дополнение ldn-knigi: о «еврее» Носаре-Хрусталеве интересная статья см.:
http://magister.msk.ru/library/personal/sverch01.htm
(здесь выдержка из статьи)
Г. С. ХРУСТАЛЕВ-НОСАРЬ.
Опыт политической биографии.
«… Георгий Степанович Носарь был сыном интеллигентного крестьянина Пирятинского уезда Полтавской губернии. Его отец был прикосновенен к народовольческому движению, участвовал в крестьянских беспорядках, будучи волостным писарем, за что поплатился ссылкой в Сибирь. Он был знаком с Н. К. Михайловским, который считался крестным отцом его сыновей, и поддерживал связи с народниками из „Русского Богатства“.
После ссылки отец Г. С. Носаря поселился в Переяславле, где занимался частной адвокатурой и сотрудничал оттуда в петербургских газетах.
В семье Носаря любили рассказывать про предков, бывших запорожскими казаками, обращенных Екатериной II в крепостные, про отказ прапрадеда Г. С. Носаря выполнять крепостные повинности и про жестокие порки, которым он подвергался за это на барской конюшне. Прапрадедом гордились и считали, что его заветам должны следовать все его потомки.
Г. С. Носарь поступил в Переяславскую гимназию, потом перевелся в Киев, где и окончил гимназический курс в 2-й Киевской гимназии, где во время ученичества уже принимал участие в политическом движении среди гимназистов. По окончании гимназии он поступил на юридический факультет Петербургского университета.
Бурный 1899 год, явившийся первым годом широкого развития студенческих беспорядков, застает Носаря студентом. Студенческое движение того времени нельзя назвать революционным, ибо оно в высшей степени слабо касалось политики и преследовало лишь свободу землячеств и студенческих касс взаимопомощи и свободу преподавания. Тем не менее, против руководившего движением студенческого „организационного комитета“ выросла черносотенно-белоподкладочная организация „студентов-академистов“ (Белоподкладочниками их называли потому, что они отличались франтовством и щегольством и в большинстве носили студенческие сюртуки на белой шелковой подкладке).
Г. С. Носарь примкнул к этим черносотенным академистам и принимал все меры к тому, чтобы не допустить студенчество стать на путь политической борьбы, а ограничить свои стремления лишь частичными изменениями студенческого устава. С речью в этом смысле он и выступил от имени академистов на общей сходке студентов Петербургского университета, созванной для обсуждения вопроса о забастовке.
Речь Носаря, однако, никакого успеха не имела, и забастовка была декретирована огромнейшим большинством студентов, всего против нескольких единичных голосов.
По окончании сходки, Носарь немедленно подошел к членам организационного комитета, руководившим движением, и заявил им следующее:
„Видите ли, я вполне солидарен с вами и выступал против забастовки только потому, что не надеялся, что она может пройти. Мне казалось, что студенчество еще не созрело даже для скромных политических требований. Я ошибся, и потому открываю вам свое настоящее лицо и прошу принять меня в члены организационного комитета“…
Я не знаю, как отнеслись тогда студенты к этому повороту Носаря на 180 градусов, но в том же 1899 году против Носаря в губернском жандармском управлении возбуждается дело, как против одного из руководителей студенческих организаций, его арестуют и высылают под гласный надзор полиции на три года без права жительства в университетских городах и фабричных центрах…»)
Почти все петербургские рабочие начали беспрекословно подчиняться решениям совета. 15 октября состоялось заседание совета опять таки в технологическом институте, причем в совете принимали живейшее участие некоторые профессора и другие деятели вольных профессий. 16 октября, вследствие опубликования порядка открытия собрания, здания {118} учебных заведений были закрыты для посторонней публики, заседание совета состоялось 17 октября в зале вольно-экономического общества. Число членов совета уже значительно превысило 200 человек. В этом собрании был избран исполнительный комитет совета в составе 30 человек. 17 октября вышел исторический манифест, и того же числа по очереди в различных типографиях начали печатать «известия совета рабочих депутатов», орган чисто революционного характера, который, между прочим, печатался в типографиях далеко не революционных органов печати.
Одним словом, к этому времени управления Трепова-Горемыкина-Коковцева и прочей братии в стране водворился полный революционный кошмар. Фактически я вступил в управление 18 октября и мог сформировать министерство, которое было способно распознать и охватить положение дела в стране, как об этом мною говорилось ранее, только через довольно продолжительное число дней. К 17 октября совет рабочих во главе с Носарем представлял в Петербурге на первый взгляд довольно значительную силу, так как его слушалась рабочая масса и в том числе рабочие типографий. Это последнее обстоятельство имело особое значение, так как таким образом газеты подпали в известной степени в зависимость от совета, ибо от рабочих зависело не только своевременное издание, но даже издание или неиздание газеты. К этому обстоятельству особенно чувствительно отнесся А. С. Суворин, редактор-издатель «Нового Времени», которое представляло собою прежде всего выгодное коммерческое предприятие и уже издавна трактовалось с этой точки зрения, несомненно, талантливым публицистом и русским человеком, который, по мере наживы денег и увеличения миллионного состояния, все более и более жертвовал идеями и своими талантами для толстеющего кармана. Человек, который начал свою публицистическую карьеру с грошом в кармане, имея уже, как оказалось после смерти его, состояние в пять миллионов рублей, за несколько месяцев до смерти сетовал на Россию в том отношении, что вот сколько он работал и, если это было бы в Америке, то он нажил бы десятки и десятки миллионов, а что он нажил только каких-то 2—3 миллиона.
После манифеста 17 октября началось разложение общественных русских масс, сознательно или несознательно, т. е. без учета последствий желавших и требовавших фактического уничтожения {119} неограниченного Самодержавия. 18 октября совет рабочих собрался и принял решение предложить всеобщую забастовку, так как манифест не удовлетворяет рабочие массы.
Тем не менее 19 октября забастовка в Москве и других пунктах начала прекращаться и железные дороги возобновили движение. Под этим влиянием совет рабочих депутатов уже 19 октября постановил о прекращении с 21 октября забастовки. После 17 октября происходили на улицах стычки революционеров с войсками, полицией и антиреволюционерами, при этом было убито несколько человек и, между прочим, ранен в голову около технологического института профессор петербургского университета Тарле (См. стр. 88.). Совет объявил демонстративные похороны убитых рабочих, но правительство не допустило демонстраций.
Мною после 17 октября было отдано распоряжение, чтобы допускались всякие спокойные шествия по поводу 17 октября, но при малейшем бесчинстве и нарушении спокойствия демонстрации были подавляемы. Демонстрация по поводу похорон имела явную цель нарушить покой, а потому была недопущена. Вообще, в Петербурге через несколько дней после 17 октября водворилось спокойствие и в течение шестимесячного моего пребывания во главе правительства я не вводил никаких экстраординарных мер по управлению Петербургом и его окрестностями, не было ни одного случая применения смертной казни. Все это было введено впоследствии, когда Столыпин начал фактически уничтожать 17 октября. В других же местностях России по поводу демонстраций 17 октября происходили смуты. Так в Кронштадте вспыхнули беспорядки 26-го и были подавлены 28 октября.
Кронштадт, как город морского ведомства, был особливо революционирован. Смута, более нежели в других частях войск, внедрилась между моряками, а потому еще до 17 октября военными пронунциаментами выражалась в среде моряков в Севастополе и отчасти в Николаеве и Кронштадте. Этот революционный дух внедрился между моряками вследствие дурного управления морским начальством и вследствие того, что вообще в моряки поступают более развитые части населения, легче подвергающиеся революционированию, а тогда этому процессу подвергались громадные массы населения.
Затем, после 17 октября, во всей России появились демонстрации радости, которые вызывали контрдемонстрации со стороны шаек так называемых черносотенцев. Они были названы черносотенцами {120} вследствие их малочисленности и были составлены преимущественно из хулиганов, но, так как они находили в некоторых местах поддержку со стороны местной власти, то скоро начали возрастать и дело иногда переходило в погромы преимущественно, если не исключительно, евреев.
С другой стороны, так как крайние левые также остались недовольны недостаточною демократичностью 17 октября и тоже бесчинствовали и не встречали достаточного нравственного отпора со стороны всей либеральной части общества, то вскоре и хулиганы правые, т. е. черносотенцы, начали получать поддержку в административных властях, а затем и свыше.
Великий Князь Николай Николаевич, вырвавший с револьвером, грозя себя застрелить, манифест 17 октября, уже через несколько недель после 17 октября конспирировал с известным вождем черносотенных хулиганов, доктором Дубровиным, относительно принятия мер для обезврежения 17 октября.
Покуда же я был во главе правительства, я старался этого не допускать, после моего ухода наступило время Столыпина, а затем переворот 3-го июня, и тогда Столыпин совсем уперся на черносотенцах и на Дубровине, а когда в 3-й Дум явилась партия, так называемая, октябристов, которая играла у Столыпина роль, которую сперва играли черносотенцы, то брат Столыпина, публицист, содержимый «Новым Временем» преимущественно в качестве брата премьера, не стеснялся в газете сказать по адресу Дубровина: «Мавр, ты сделал свое дело, теперь ты мне больше не нужен, уходи вон» (подлинную фразу Шекспира не помню).
Немедленно после 17 октября во многих местах местные администраторы совсем спасовали, а потому допустили беспорядки и погромы вследствие трусости и растерянности. Так было в Москве с генерал-губернатором Дурново, в Киеве с генерал-губернатором Клейгельсом, в некоторых других пунктах, и особливо в Одессе, где градоначальником был Нейдгардт, мною уволенный и затем выплывший на поверхность административного влияния при Столыпине в качестве брата его жены. Затем еще при генерале Трепове и Рачковском завели при департаменте полиции типографию для фабрикации погромных прокламаций, т. е. для науськивания темных сил преимущественно против евреев.
{121} Эта деятельность мне была открыта Лопухиным (См. стр. 73.) (бывшим директором департамента полиции, ныне находящемся в ссылке в Сибири) и мною ликвидирована. Но на местах она продолжалась, так при мне в Гомеле был устроен погром евреев посредством провокации жандармской полиции и, когда я открыл эту позорную историю и довел до света, то на мемории по этому делу, конечно, не без влияния министра внутренних дел Дурново, Его Величество соизволил написать, что эти дела не должны быть доводимы до Его сведения (вероятно, по маловажности?)…
После прекращения забастовки в Петербурге с 27-го октября рабочие некоторых заводов начали вводить насильственно восьмичасовый рабочий день. Совет рабочих чувствовал, что он теряет свой престиж между рабочими, и ноября он постановил привести в исполнение вторую забастовку, выставляя необходимость этой меры, как демонстрации против введения в Царстве Польском военного положения и действия правительства по подавлению беспорядков в Кронштадте. Я узнал об этом ночью и дал рабочим через администрацию нескольких заводов телеграмму, предупреждая рабочих, чтобы они перестали слушаться лиц, явно ведущих их к разорению и голоду. В телеграмме этой я употребил, обращаясь к рабочим, необыденное в подобных случаях от сановника и главы правительства слово, что я им даю совет товарищеский. Это слово подхватили некоторые газеты, в том числе и «Новое Время», и начали над ним издеваться, а вожаки рабочих, имея в виду влияние, которое моя телеграмма произвела на рабочих, совсем освирепели.
Тем не менее, забастовка не удалась, рабочие перестали слушать совет и своих вожаков и поэтому 5-го ноября совет рабочих постановил прекратить забастовку.
Вообще, с 7-го ноября везде прекратились забастовки и Государь Император 7-го ноября, между прочим, мне писал: «Радуюсь, что бессмысленная железнодорожная стачка окончилась, это большой нравственный успех правительства».
{122} Со своей стороны добавлю, что это был непосредственный результат 17-го октября, и что забастовки эти и все беспорядки были заведены до 17-го октября, когда я был не у власти во время министерства Трепова-Булыгина-Коковцева и tutti quanti.
Когда фабриканты увидали, что правительство после 17-го октября приобретает нравственный авторитет и силу, то они объявили рабочим, что не будут платить им деньги за прогульные дни и рассчитывать их в случае неподчинения установленному рабочему времени, и они начали широко применять эту меру. Тогда рабочие увидали, что их советники им советовали неразумно, что им на своих плечах или, вернее, на желудках своих и своих семейств приходится расплачиваться за эти советы. Совет рабочих 13 ноября снова обсуждал предложение объявить забастовку, но она была отвергнута; точно также совет был вынужден постановить «временно» прекратить захватное введение восьмичасового рабочего дня. С этого времени значение совета рабочих депутатов начало стремительно падать, а революционная организация проявлять разложение.
Тогда я нашел своевременным арестовать Носаря 26 ноября. Вместо Носаря был выбран советом президиум из трех лиц, совет не собрался, а собрался лишь секретно президиум. Я имел намерение арестовать Носаря ранее, но мне отсоветовал Литвинов-Фалинский (ныне управляющий одним из отделов [департаментов] главного управления торговли и промышленности), находя, что нужно выждать, когда рабочие будут рады этому аресту, т. е. когда Носарь и Совет потеряют всякий престиж, дабы напрасно не иметь столкновения, может быть, и кровавого с рабочими. Этот совет Литвинова был по моему мнению вполне благоразумным.
После ареста Носаря я распорядился арестовать весь совет, что Дурново исполнил лишь 3 декабря. Дурново опасался, что, если он начнет арестовывать членов совета врознь, то они разбегутся, и ожидал собрания. Совет же боялся собраться, а как только он собрался 3 декабря в Вольно-Экономическом Обществе, он был арестован в числе 190 человек.
После ареста Носаря совет возбуждал вопрос о забастовке, как протесте против ареста, но это осталось без всякого влияния на рабочих. Таким образом окончилась история с советом рабочих и его вожаком Носарем, так раздутая прессою, так как эти забастовки, касаясь типографских рабочих, касались и ее карманов.
{123} Конечно, между деятелями прессы было много лиц, принципиально сочувствовавших «революции рабочих», но это были бессеребрянные журналисты, большею частью фантазеры. Во все времена всегда революция рождает таких идеалистов-фанатиков.
Со времен 1905 года более серьезных забастовок в России не было. Бывшая революционная забастовка научила кой чему рабочих, а именно, что нужно очень скептически относиться к являющимся со стороны вождям, вроде Носаря, часто ведущим их к большим потерям. Она научила и промышленников, которые несколько улучшили положение рабочих. Она научила и правительство, которому, наконец, удалось, несмотря на возражения, хотя и скрытые за спиной других, некоторых представителей промышленности в Государственном Совете и Думе провести в этом году закон о страховании рабочих, закон, который был предрешен в Государственном Совете около двадцати лет тому назад, когда я был министром финансов, и все время встречал скрытую обструкцию. Но, по-видимому, она не научила жандармскую и секретную полицию, так как жандармский офицер, некий Терещенко (что-то в этом роде), в этом году расстрелял более двухсот человек рабочих на Ленских приисках, рабочих, которые добивались улучшения своего невозможного положения путями мирными и после многолетнего испытания их терпения. По-видимому, вся местная администрация этого богатейшего золотопромышленного общества была прямо или косвенно на содержании общества и мирволила его эксплоататорским аппетитам.
Министр же внутренних дел Макаров (которого при дворе зовут честным нотариусом), представив по этому случаю в Думе самые натянутые и фактически неверные объяснения, закончил свою речь, оправдывая совершенные полицией массовые убийства, безобразным восклицанием: «Так всегда было, так и будет впредь».
Конечно, не нужно быть пророком, чтобы сказать, что если так было (хотя это было раз при истории Гапона, созданной министерством внутренних дел Плеве), то так долго не будет впредь, ибо такой режим, где подобные бойни возможны, существовать не может, и 17 октября есть начало конца такого режима. Несомненно, что никакое правительство не может допустить бунта и неповиновения закону. В этом случае проявление силы должно быть подавлено силою же, но правительство не может бездействием власти, подкупным {124} мирволением эксплоататорских бессовестных инстинктов, провокаторством возбуждать рабочих и доводить их до забвения и отчаяния. Такое правительство в XX веке долго существовать не может, оно искрошится.
Кроме забастовки рабочих на фабриках и заводах и железных дорогах, в ноябре 1905 года разразилась совершенно неожиданно забастовка на правительственном телеграфе. Эта забастовка причинила наибольший ущерб действиям правительства, так как лишала правительство возможности делать распоряжения. Замечательно, что министр внутренних дел Дурново, который ранее долгое время управлял почтами и телеграфом, совсем этой забастовки не ожидал.
Что касается беспорядков в армии и флоте, то я уже по этому предмету имел несколько раз случай говорить. Они начались во время войны вследствие крайней нерегулярности оной и постыдного ее ведения. Особенно резко они выражались во флоте. Крейсера черноморского флота, взбунтовавшись, бомбардировали Одессу. Один крейсер дезертировал в Румынию. Этих фактов достаточно, чтобы судить о состоянии флота.
В сухопутных войсках вся мобилизация происходила при полном неподчинении новобранцев начальству. В некоторых случаях происходили возмутительные сцены нарушения элементарных правил воинской дисциплины. Революционный дух сперва проник в войска, оставшиеся в России, а потом перескочил в действующую армию. После 17-го октября настроение в войсках продолжало быть неспокойным вследствие того, что не отпускали призванных на время войны.
Я настоял на их роспуске, так как призванный элемент развращал здоровый организм войсковых частей. Эта мера значительно уменьшила количество войск в России, и без того значительно уменьшенное вследствие ухода большой части войск за Байкал в действующую армию, но зато положила предел дальнейшему революционированию армии.
После 17-го октября происходили некоторые беспорядки в одном из полков, находившемся в Москве (вообще войска, оставшиеся в Москве, были очень распущены), а равно в Петербурге с одним морским батальоном. Об этом я имел случай говорить ранее. Происходили также беспорядки в черноморском флоте, и вследствие бунта в одной части, некоторые моряки и в том числе лейтенант (или гардемарин, не помню) Шмидт был расстрелян. По поводу {125} расстреляния Шмидта, когда его осудили, то ко мне явился его защитник, известный присяжный поверенный и затем член Думы (депутат первой Думы от Одессы, Пергамент) и честным словом уверял меня, что Шмидт помешанный и что его нужно не казнить, а поместить в сумасшедший дом. Так как все это дело касалось морского министерства, Шмидт судился на точном основании общих морских законов, то я счел возможным лишь довести заявление его до сведения Его Величества. Государь изволил мне сообщить, что Он уверен, что, если бы Шмидт был сумасшедшим, то суд это констатировал бы.
В общем, после 17-го октября в войсках все успокоилось. Должен сказать, что Государь, с своей стороны, делал все от Него зависящее, чтобы влиять на это успокоение, а именно, Он все время старался и ныне старается общаться с войсками и не стеснялся делать frais de sa personne. К сожалению, мне кажется, что и теперь у нас нет правильного военного управления и нет в достаточном числе надежных военачальников на высших постах и едва ли существующая система способствует тому, чтобы соответствующие военачальники обнаруживались. Но для того, чтобы говорить об этом, нужно было бы войти в обширные объяснения, которые здесь были бы не у места.
Что касается крестьянских беспорядков, то скажу о них только несколько слов. Бороться с крестьянскими беспорядками было очень трудно потому, что не было ни в достаточном числе сельской полиции, ни войска. Что касается полиции, вообще, и, в частности, сельской, то за время шестимесячного моего управления была значительно увеличена и организована, как городская наружная полиция, так и сельская созданием конной полицейской стражи. Но в самый разгар беспорядков полиции не было в некоторых местах, и даже в Москве полиция не была вооружена. Полицейские приходили на посты с одним револьверным чехлом и передавали друг другу бессменный револьвер, однозарядный и часто совсем не стреляющий. Войск во многих местах совсем не было. Это происходило отчасти от того, что войска были на Дальнем Востоке, а отчасти от того, что вообще дислокация войск в России со времени графа Милютина была такова, что войска были стянуты на границы, а внутри России их почти не было. Это в сущности и должно быть, если иметь в виду, что войска {126} служат для борьбы с внешним врагом, а не населением.
(* После моего ухода Столыпин бросил мысль, что для спокойствия в России и во избежание крестьянских беспорядков нужно, чтобы было больше войск внутри России, дабы усмирить крестьян войсками. *).
Эта мысль была подхвачена и нашлись военные, которые начали уверять и писать записки, что для военных целей желательно отодвинуть войска от границы. Под страхом внутренних волнений эта мысль года два тому назад и была приведена в исполнение. Со времен Милютина более тридцати лет сосредоточивали все военные силы на западной границе (преимущественно в Царстве польском). А тут вдруг взяли, да значительное число этих войск отодвинули в центр России. Франция сделала по этому поводу гримасу, но ее начали уверять, что ей выгодно, и она сделала вид, что этому верит, а Вильгельм, конечно, потирает себе руки. Это большая бескровная победа немцев…
Таким образом, центральная и восточная Россия были почти совсем оголены от войск. Явилась мысль, которую я находил во всяком случай не бесполезною, чтобы в губернии с наибольшим брожением были командированы генерал-адъютанты Его Величества, дабы они своим присутствием могли повлиять на успокоение крестьян, а с другой стороны, ободрить местную администрацию и, в крайности, принять экстраординарные меры.
Это были лица, посылаемые от имени Его Величества. Таким образом были посланы генерал-адъютант Сахаров в Саратовскую губернию, генерал-адъютант Струков в Тамбовскую и Воронежскую, а генерал-адъютант Дубасов в Черниговскую и Курскую. Бедный Сахаров, препочтеннейший, прекрасный, честный человек, но неспособный ни на какие жестокости, был убит в кабинете губернатора Столыпина (ныне премьера), которого в то время анархисты не думали убивать, так как он тогда считался либеральным губернатором, во всяком случае не жестоким.
В сущности говоря, Сахаров и был послан в Саратовскую губернию, как губернию объятую смутою, с которой не мог справиться Столыпин. Интересно было бы знать, как бы теперь отнеслись к Столыпину анархисты, теперь, после того, как он перестрелял и перевешал десятки тысяч человек и многих совершенно зря, если бы он не был защищен армиею сыщиков и полицейских, на что тратятся десятки тысяч рублей в год. (ldn-knigi: «за время премьерства Столыпина с 1906—1911 во всей России было казнено 3.972 человека, в том числе 1.100 из них — по приговорам военно-полевых судов», www.ultoday.mv.ru)
{127} Струков ничем себя в эту поездку не проявил. Он человек несомненно высоко-порядочный, хороший кавалерист, но бесцветный. Ко мне поступали лишь донесения, что он сильно пил и даже в компании телеграфистов, что вынудило министра внутренних дел Дурново войти относительно Струкова в словесные сообщения с министром Двора, начальником главной квартиры бароном Фредериксом.
Дубасов действовал в Черниговской и Курской губерниях с кучкою войск весьма энергично и не вызывал нареканий ни с чьей стороны. Хотя крестьянские волнения на него, видимо, произвели сильное впечатление, так как в бытность его несколько дней, во время этой командировки в Петербург, он мне убежденно советовал провести закон до созыва Государственной Думы, по которому все земли, которые крестьяне насильно захватили, остались бы за ними, и на мое возражение против такой меры он мне говорил: «Этим крестьян успокоите и помещикам будет лучше, так как в противном случай они, крестьяне, отберут всю землю от частных землевладельцев».
Я привожу этот факт как иллюстрацию того настроения, которое тогда торжествовало в самых консервативных сферах.
Никто Дубасова не заподозрит ни в физической, ни моральной трусости. Если он предлагал такую крайнюю и несвоевременную меру, то потому, что был убежден в ее целесообразности и неизбежности.
Дубасов, конечно, себя отлично держал в Черниговской и Курской губерниях, где крестьянские беспорядки достигли едва ли не наибольших пределов. Он всюду появлялся сам с горстью войск, справлялся с бунтующим крестьянством, отрезвлял их и достиг почти полного успокоения.
Когда я вступил в управление, армия в России была материально и нравственно совершенно расслаблена. Материально она была расслаблена не только вследствие того, что более миллиона солдат находились вне России, но и потому, что то, что осталось в России, даже гвардейские петербургские части, были обобраны, там были взяты солдаты, там офицеры, там специальные части, наконец, обобраны части почти везде интендантские, артиллерийские, крепостные и медицинские запасы и даже вещи, находившиеся на руках. Нравственно потому, что ныне, при общей воинской повинности, недовольство в России не могло не коснуться и войска, куда также проникали самые крайние идеи, оправдывающие эксцессы до революционных актов включительно.
{128} Оскорбление, нанесенное разгромом нашей армии, вследствие ее неготовности в безумной и ребячески затеянной войне, было, конечно, еще более чувствительно для всякого военного, нежели для лиц, не имеющих чести носить военный мундир.
После ратификации Портсмутского мирного договора, с объявлением мира, согласно закону, надлежало отпустить тех нижних чинов и вообще военных, которые призваны были под знамена только на время войны, а тот элемент был наиболее неспокоен и приводил в брожение, как армию, находившуюся за Байкалом, так и военные части, оставшиеся в России.
Мне предстояло высказаться немедленно после 17-го октября, какое принять решение относительно всех воинских чинов, которые по закону должны были бы быть отпущены — отпустить ли их немедленно, или в виду неопределенного положения, ожидать возвращения, хотя части действовавшей армии. Так как мне было очевидно, что вновь набранный военный элемент на время войны, вследствие того, что он не отпускается с окончанием оной, служит самым главным проводником революционных идей в армии, то я не только высказался за то, чтобы этот элемент был отпущен, но просил, кроме того, сделать это скорее.
Как только все офицерские и нижние чины, набранные на время войны, были отпущены, сравнительно небольшая часть армии, оставшаяся в России, еще значительно численно уменьшилась, но зато избавилась от разлагающего ее состава, который мог привести к непрерывным военным бунтам.
Таким образом, Россия была почти оголена от войск; сравнительно достаточное количество войск было лишь в Варшавском, Кавказском, Петербургском военных округах, но командующие войсками этих округов войск не давали, или давали с крайними затруднениями, что отчасти объясняется весьма тревожным положением на Кавказе и в Царстве Польском.
Внутри России совсем войск не было, причем войска везде были совершенно дезорганизованы совокупностью сказанных причин. Военное начальство само не знало, сколько где войск.
Я помню, например, такие случаи: вследствие крестьянских беспорядков, после долгих усиленных требований, наконец, куда-либо высылается батальон или рота солдат. Тем не менее, требование местной администрации продолжается. Мы телеграфируем, что ведь туда выслан батальон или рота. Отвечают: никакого батальона, или роты не приходило, а {129} пришло 48 или 12 человек. Говоришь военному министру. Он отвечает: как оказывается, батальон или рота теперь находится именно в таком составе впредь до возвращения соответствующих частей из действующей армии, или ежегодного обыкновенного призыва новобранцев. Таким образом воинские части, находившиеся в России, и не принимавшие участия в войне, потеряли значительную часть своего состава, точно были на войне и участвовали в сражениях, причем военное министерство не знало, какая часть оказалась в каком именно действительном составе. Мне объясняли, что все это произошло от крайне необдуманных распоряжений генерал-адъютанта Куропаткина не столько, как главнокомандующего, но преимущественно, как военного министра. Он сначала войны не ожидал, хотя возникновению ее способствовал, поэтому должен был собрать армию внезапно, а затем рассчитывал, что для войны нужно будет только 300—400 тысяч человек. Поэтому сбор армии производили без всякой заранее обдуманной системы. Думали немедленно затушить пожар маленькою струею воды, воду все подавали и подавали, а пожар именно вследствие малой, хотя продолжительной струи, к тому же пускаемой бездарным брандмейстером, не потушили. Мне его пришлось потушить в Портсмуте.
Великий Князь Николай Николаевич никакого затруднения к роспуску набранных на время войны воинов не сделал. Все вошедшие в войска на время войны и подлежавшие или желавшие оставить их с окончанием оной наделали еще большие затруднения в действующей армии. С объявлением мира общее желание всех европейских воинских частей манджурской армии было скорее вернуться восвояси, а те, которые к тому же, возвратившись, считали себя вправе быть отпущенными, стремились домой еще усиленнее. Это общее положение поджигалось самыми невероятными слухами о том, что делается в России.
В Манджурии знали, что вообще в России неспокойно, что смута, начавшаяся еще до войны, во время ее все усиливалась и усиливалась. Затем, когда в сентябре и октябре 1905 года беспорядки участились и распространились на большие пространства, явились забастовки и, вследствие забастовок почты и телеграфа, целыми неделями перестали получаться в армии сведения, достойные какого-либо доверия, то там начали распускаться самые невероятные сведения. Так Государь сам мне говорил, что князь Васильчиков (затем в кабинете Столыпина {130} впоследствии занимавший пост министра земледелия, а во время войны бывший главноуполномоченным Красного Креста в действовавшей армии), возвращаясь после заключения мира в России, до самого Челябинска не знал точно, что в ней делается, и ожидал, судя по рассказам, приехавши в России, не застать уже в ней Царскую семью, которая будто бы бежала заграницу, а меня с моими коллегами по министерству ожидал увидеть на Марсовом поле висящими на виселицах. Такая всюду за Челябинском ходила молва.
Я не знаю, найдется ли между военными, бывшими в действующей армии, лицо, которое правдиво и точно опишет то революционное настроение, в котором после 17-го октября пребывала действующая армия. Мне известно то настроение, в котором она находилась, со стороны, но на довольно высокой позиции премьера министерства. Я вынес то глубокое впечатление, что армия после 17-го октября находилась в весьма революционном настроении, что многие военноначальники скисли и спасовали не менее, нежели некоторые военные и гражданские начальники в России, что армия была нравственно совершенно дезорганизована и что шел поразительный дебош во многих частях возвращавшихся в Россию до тех пор, покуда ему не был положен, по моей инициативе, предел посредством карательных экспедиций генералов Ренненкампфа и Меллера-Закомельского и смены главнокомандующего генерала Линевича.
То, что творилось в России, не скрывалось, а то, что было в действующей армии — скрывалось и скрывается еще и теперь, чтобы не порочить действующую армию и ее порядков, чтобы не набрасывать тень вообще на военных. По моему мнению, это ложный и вредный особого рода патриотизм. Русская армия имеет свою доблестную историю и история эта останется вечно в военных анналах, как пример, достойный подражания.
Чтобы не повторилось то, что случилось в последнюю японскую войну, необходимо, чтобы компетентные военные свидетели раскрыли те язвы в действующей армию, которые одно время совершенно ее революционировали.
Язвы эти главным образом коренились в общем начальствовании. Конечно, забайкальская армия была заражена из России, но затем настало время, когда Россия начала успокаиваться, а армия все больше и больше волноваться и я месяца через два после 17-го октября письменно докладывал Государю, что теперь идет обратная революционная волна не с запада на восток, а с востока на запад {131} и уже действовавшая армия заражается не из России, а скорее, что Россия может заражаться некоторыми элементами, возвращающимися вместе с действующей армией.
Еще до 17-го октября явились тревожные сведения относительно состояния умов манджурской армии, которые дали повод министру земледелия Шванебаху внести в комитет министров представление об особо льготной раздаче казенных земель Сибири нижним чинам действующей армии, кои пожелают не возвращаться в европейскую Россию. Кому пришла эта оригинальная мысль, самому Шванебаху, прельстившему ею Государя, или он взял на себя ее проведение потому, что проведение ее было желательно Его Величеству, я не знаю, но представление Шванебаха слушалось в комитете министров в заседании под моим председательством уже по возвращении моем из Америки, следовательно по заключении Портсмутского мира, но до 17 октября.
Конечно, комитет министров отклонил от себя это оригинальное представление, рекомендовав обратиться, так как это дело законодательного характера, в Государственный Совет. При слушании этого дела в комитете тем не менее г. министру земледелия пришлось наслушаться по поводу существа этого проекта много горьких, относительно его представления, истин. Это было одною из причин, которая, вероятно, дала повод Шванебаху после 17 октября, когда я был назначен председателем совета министров, подать помимо меня Его Величеству прошение об увольнении от должности министра земледелия.
В первые недели после 17 октября, как только Портсмутский мирный договор был ратифицирован, вся манджурская армия пожелала скоре возвратиться домой и то, что сделалось на Восточно-китайской дороге с отправкою войск, производило на меня, судя по доходящим сведениям, впечатление, подобное тому, какое получается на наших русских дорогах, когда иногда дачная нагулявшаяся публика, возвращаясь на ночь домой, берет чуть ли не с боя место в поезде. Всё беспорядочно спешили домой, а забастовка на железных дорогах вообще и специально на великой Сибирской дороге прерывала и замедляла железнодорожное движение. Это еще больше обостряло смуту в действующей армии.
Забастовка вообще на железных дорогах имела последствием замедление месяца на 11/2 — 2 обыденного осеннего сбора новобранцев, а, следовательно, пополнение всех воинских {132} частей, забастовки же и беспорядки на всем сибирском пути от Волги до Владивостока совершенно обеспорядочили действующую армию и возвращение ее через это замедлилось на несколько месяцев. Таким образом оголенное от войск состояние европейской России продлилось на несколько месяцев дольше сравнительно с тем положением, которое получилось бы, если бы не было железнодорожной забастовки вообще и, в особенности, если бы не было забастовки и беспорядков на сибирских путях. Одно время сибирские железные дороги находились в руках не правительства, а каких-то самозванных сообществ и банд, во всяком случае они не подчинялись правительственной власти. Они распоряжались движением, хотели-- возили, хотели нет. Так как революционеры скоро сообразили, что войска действующей армии революционируют только, покуда не доплетутся до России, а, добравшись до нее, те воинские чины, которые отбыли воинскую службу, возвращаясь к своим занятиям, делаются спокойными, а самые войсковые части, прийдя в свои штаб-квартиры, являются оплотом порядка, то были направлены вследствие этого все усилия к продлению забастовок на сибирских дорогах.
Казалось бы, что в действующей армии должна существовать железная дисциплина, что начальство в своих действиях не стеснено, а потому может и должно поддержать порядок, присущий армии, находящейся в военном положении в чужой стране. Между тем дисциплина там расшаталась еще более нежели в России и главнокомандующий действительно обратился в «папеньку», как его называли в войсках.
Тамошнее настроение войск многих даже заставляло опасаться их возвращения в европейскую Россию, боялись, что войска вернутся и совершат военную революцию. Я же был уверен, что, вернувшись на родину, они явятся элементом порядка и, в случае нужды, водворят порядок, так как они пожелают видеть Россию крепкою и сильною, дабы она вновь, если окажется нужным, могла на поле брани восстановить свой исторический престиж.
Через несколько дней после 17 октября как-то я получаю телеграмму от главнокомандующего Линевича приблизительно такого содержания: «В действующую армию прибыло из России 14 (хорошо, именно, помню эту цифру — четырнадцать) анархистов-революционеров для того, чтобы производить возмущение в армии». Это была единственная телеграмма, которую я в свою жизнь получил от Линевича, точно так, как я никогда в жизни не получал от него ни до Портсмута, ни после Портсмута никакой бумаги официального {133} или частного характера. Сказанную телеграмму я представил Его Величеству и получил ее обратно с резолюцией: «Надеюсь, что они будут повешены». Я сообщил об этом военному министру. Телеграмму же с резолюцией Государя я вернул Его Величеству после оставления мною поста председателя совета вместе с другими бумагами.
Железнодорожное сообщение по сибирской и восточно-китайской железным дорогам часто прекращалось или производилось с перерывами, войсковые части на пути производили беспорядки, а затем забастовки в телеграфе еще больше мешали составить себе понятие о размере хаоса в действующей армии, а время шло, войска не возвращались и отсутствие войск в России существенно осложняло как внутреннее, так и международное положение России. Я многократно об этом говорил Великому Князю Николаю Николаевичу, военному министру и начальнику генерального штаба, генералу Палицыну. Они совершенно справедливо ссылались на начальство действующей армии и на необходимость сменить генерала Линевича.
При таком положении вещей необходимо было принять решительные меры. Вследствие сего, я решился принять на себя инициативу в этом деле. Я написал Государю, что так продолжать опасно. Опасно оставлять России без войск и опасно оставлять войска в Забайкальи, где они постепенно деморализуются. Я предложил такую меру: выбрать двух решительных и надежных генералов, дать им каждому по отряду хороших войск и снарядить два поезда, один из Харбина по направлению в Россию, а другой из России по направлению к Харбину, и предложить этим начальникам, во что бы то ни стало, водворить порядок по сибирской дороге и открыть на ней правильное движение, причем я предполагал начальником отряда по направлению из Харбина назначить бывшего главнокомандующего генерала Куропаткина, имея в виду этим назначением дать ему возможность выказать свою распорядительность.
Государь сейчас же ко мне прислал начальника генерального штаба Палицына, дабы я с ним уговорился и привел эту меру в исполнение. Палицын мне сказал, что Его Величество выбор Куропаткина не одобряет, так как на него не надеется. Палицын предложил мне начальником отряда назначить генерала Ренненкампфа, а начальником отряда из европейской России назначить генерала Меллер-Закомельского.
{134} Я этих генералов до того времени не видел, но слыхал о них, как о людях решительных. Все с Палицыным было условлено. Явился вопрос, как распорядиться относительно поезда из Харбина, так как там железнодорожный телеграф был в руках забастовщиков. Решили дать телеграмму через Лондон и Пекин. Таким образом поезда были организованы и отправлены.
Генерал Меллер-Закомельский перед выездом виделся со мною. На вопрос его, какую я ему дам инструкцию, я ответил: во что бы то ни стало открыть движение по дороге и восстановить правильную эвакуацию действующей армии в европейскую Россию. Такая же инструкция по телеграфу дана генералу Ренненкампфу. Оба эти отряда двинулись, съехались в Чите, исполнили заданную им задачу, но дело не обошлось без жертв. Дорогою оба генерала с десяток лиц расстреляли, некоторых арестовали, а генерал Меллер-Закомельский нескольких служащих (телеграфистов) за ослушание выдрал.
Движение скоро было восстановлено, началась правильная и быстрая эвакуация войск из Манджурии в Европейскую Россию, и к тому времени, когда я подал прошение об отставке, значительная часть армии уже была в России. Дранье же генерала Меллер-Закомельского, вероятно, наверху очень понравилось, и когда я ушел из премьерства, его назначили временным генерал-губернатором в прибалтийские губернии вместо генерала Соллогуба, весьма почтенного и культурного человека, отличного военного, назначенного на пост при мне и по моему указанию. Теперь (18 ноября 1911 г.) он в отставке и состоит членом правления восточно-китайской дороги.
Для характеристики, какое было тогда время, привожу следующий факт. Мой зять Нарышкин с женою и моим внуком Львом Кирилловичем Нарышкиным, которому тогда было не более года, служил в миссии в Брюсселе. Когда Ренненкампф доехал до Читы и несколько вожаков революционеров были осуждены к смертной казни, то моя жена в тот же день получила от русских эмигрантов в Брюсселе депешу, что, если сказанные революционеры будут в Чите казнены, то сейчас же моя дочь и внук будут ими убиты. Жена пришла ко мне в слезах с этой телеграммой и я ей сказал, что, если бы они не стращали, то, может быть, я бы о них ходатайствовал, но теперь этого сделать не могу. Революционеры были казнены.
(дополнение, ldn-knigi:
http://www.kariera.orc.ru/05-01/Lovek066.html
Любовь карьериста
Граф Полусахалинский и его половинаОн был плох для всех (современники его не переваривали). Хорош же только для любезного отечества и женщин, которых любил. Вот, собственно, и вся система ценностей графа Сергея Юльевича Витте.
Столько, сколько Сергей Юльевич Витте, для России, может быть, сделали еще двое: Петр I и Екатерина II.
Лет пятнадцать пробыл он в правительстве. И за это время (его усилиями!) вдвое удлинилась цепь железных дорог, втрое возросла промышленность, в полный порядок пришли финансы (ввел золотой рубль). Витте придумал винную госмонополию (она давала казне до 28 % дохода), проложил Транссибирскую магистраль, придумал Северный морской путь (уже был и ледокол «Ермак», который планировалось «перебросить» с Финского залива на Север). Замыслил переселение безземельных крестьян из Центральной России в Сибирь (должны были селиться вдоль новой дороги). Основал коммерческие училища (кадры решают все). После позорной русско-японской войны заключил на диво благоприятный для России мирный договор. Уже в конце своего поприща занял на Западе денег (никому другому бы не дали) и предотвратил, как ныне сказали бы, дефолт. То был самый большой заем за всю историю России (долги по нему мы платим до сих пор). И даже был автором проекта царского манифеста 17 октября, сулящего свободы и даже конституцию.
Сегодня о блистательных завоеваниях Сергея Юльевича не напоминает ничто. Остались воспоминания. Причем, в буквальном смысле слова — трехтомник мемуаров Витте, выпущенный его женой, Матильдой Ивановной Витте.
С ее предисловием.
С ее правкой.
Почти все, что касалось семьи и личных отношений, она из скандальных воспоминаний выкинула твердой рукой. И нет сомнений, что именно так поступил бы и сам Витте.
О его личной жизни известно мало. Кроме, пожалуй, одного. Имел чудовищный нрав (современники его ненавидели, и чувство это было взаимным!) и святую уверенность, что он знает ответы на все вопросы. «Так могут думать только идиоты!», «Ваше мнение меня вообще не интересует!» — мог сказать он коллегам. После смерти первой жены Витте писал: «Не подлежит никакому сомнению, что смерть ее была последствием лечения нарзаном.» (Сомнения и Витте — вещи вообще несовместные. Сергей Юльевич не то что за врачей все знал, но и за царей и министров.) Так вот, несмотря на все это, Сергей Юльевич был очень счастливым человеком.
А с мемуарами Сергея Юльевича был связан грандиозный скандал. О том, что Витте их пишет (не мог же он не объясниться с будущими поколениями, не донести до них свою точку зрения на людей и события), знали все. Догадывались и о том, что именно напишет Витте. И поэтому, как только он внезапно умер, кабинет его немедленно был опечатан, а все бумаги вывезены. В дом к вдове явился от государя генерал-адъютант и прямо спросил про мемуары.
«Я отвечала, — рассказывала потом Матильда Ивановна Витте, — что, к сожалению, лишена возможности представить их для чтения государю, так как они хранятся за границей».
И вот на их вилле в Биаррице — в отсутствие хозяев! — чиновник русского посольства в Париже учиняет тщательный обыск. Нет бумаг!
Все-таки недооценил Николай II нелюбимого им Витте и его супругу. Которую не то что не любили — просто не принимали, ни при дворе, ни в «лучших домах». Впрочем, об этом позже.
Мемуары мужа Матильда Ивановна хранила под чужим именем в банковском сейфе городка Байон. В 1921-м воспоминания в Германии. И уже через два года — в большевистской России. Коммунисты были уверены, что мемуары есть «осиновый кол, воткнутый в могилу царского режима».
А то! Бывший помощник Витте, ставший к моменту выхода мемуаров эмигрантом, назвал их «посмертной местью»: «С такой бомбой в гробу, с местью загробной, со злобой, неутоленной всеми земными скорпионами, с заранее обдуманным намерением всадить нож в горло ближнего, оставив лезвие его здесь, а рукой перетащив туда, — так утонченно адски не покидали арену своих злодеяний ни Борджиа, ни Макиавелли, ни Нерон, ни Распутин».
Сергея Юльевича ненавидели, как ненавидят только успешных карьеристов. Из титулярных советников — да одним махом в статские! Из директоров департамента министерства через три года — да в министры путей сообщения! В сорок четыре он стал тайным советником и министром финансов. Передвижение в председатели Кабинета министров потом покажется Витте карьерным проигрышем.
Александр III прощал ему все. Николай II — с трудом переваривал. Впрочем, как почти всех министров, доставшихся ему в наследство от отца. Тем более что Сергей Юльевич был не особо церемонен с государем и больше поучал того, чем внимал. Отправив его в отставку с поста премьер-министра, Николай сказал: «Уф!»
При этом типичный выскочка: провинциал с неправильным южным говором, ходит вразвалку, ни войти, ни встать, ни сесть как надо не умеет, на купца похож. Человек не светлый: про своего благодетеля И. А. Вышнеградского (тот везде тащил Витте за собой, и когда был предправления «Юго-Западных железных дорог», и став министром финансов) говорил, что старик из ума выжил — уж очень хотелось на его место. Савву Мамонтова разорил в одно касание. Все заслуги себе приписывал. Столыпина, как говорили, ненавидел за то, что тот занял место, исторически принадлежавшее Витт. Когда случилось покушение (погибли 29 человек и покалечена была дочь Столыпина), Сергей Юльевич сказал, что это «счастливый случай». Говорили, что крал — хотя уличен не был. И убеждения у него были какие-то невероятные: славянофил-монархист отстаивал рыночную экономику! Никому не угодил, всех обозлил.
Кроме женщин, которых любил.
«Он был выше того, чтобы вмешаться в злободневную суету пересудов». — Да-да, это тихий, скорбный голос его вдовы. В предисловии к воспоминаниям мужа она писала: «Кроме того, цензурные условия старого режима, которые для первого министра царя были строже, чем для обыкновенного гражданина, и в такой же мере желание щадить чувства многих современников совершенно исключали возможность полного и откровенного выражения мыслей графом Витт. Отсюда — решение доверить суд над своей деятельностью следующему поколению, отсюда — печатаемые ныне мемуары».
Слепота преданной женщины? Проницательность любящего сердца? Бесстыдство, позаимствованное у покойного мужа? Или, может, просто красивый «пиаровский», как бы мы сказали, ход?
Так или иначе, жена Витте сумела оказаться ему под стать, взяла на себя посредничество между мужем и грядущими поколениями.
Он был женат дважды: удачно и очень удачно. И оба раза на разведенных женщинах. Для романа — лучше варианта не придумаешь. Для брака — особенно в те времена — самое неподходящее. Разводы тогда были еще в новинку, сурово обществом порицались. Известно, что Александр III всячески препятствовал разводам среди своих родственников и их попыткам на разведенных жениться и даже ссылал за это.
Уже первое чувство подвигло Сергея Витте на жертвы. Он кончал физико-математический факультет Новороссийского университета в Одессе, шел первым на курсе. Чтобы получить золотую медаль, надо было написать диссертацию по астрономии. Но, как потом вспоминал Витте, «я тогда влюбился в актрису Соколову, а потому не желал больше писать диссертаций».
Ему было уже лет тридцать, когда встретил Н. А. Спиридонову (урожденная Иваненко). Дочь черниговского предводителя дворянства успела побывать замужем, родила дочь и вот жила отдельно от мужа в Одессе. Сергей Юльевич сразу же начал ее с мужем разводить. Поженились уже после того, как перебрались в Петербург — по высочайшему повелению Витте с должности управляющего дорогами акционерного общества «Юго-Западные железные дороги» перевели в министерство путей сообщения. Причем Сергей Юльевич сопротивлялся: казенная зарплата получалась много меньше, чем у работника частной компании: «Если бы я был еще один, но у меня молодая жена, а потому я не хочу переезжать в Петербург и потом нуждаться.» Царь пообещал доплачивать чуть ли не из личных средств.
Семьей, однако, Витте не особо занимался. Как потом писал его сослуживец, «работал он не менее двенадцати часов в сутки. Семейные дела его мало отвлекали». Получив первую орденскую ленту, Сергей Юльевич послал супруге телеграмму. И она отвечала телеграммой. «Причем телеграмма эта меня очень удивила, — писал Витте, — потому что в ней она почти предсказала все то, что со мной после случилось до настоящего момента моей жизни».
Ситуация, однако, повернулась неожиданно — супруга скоропостижно умерла. В воспоминаниях Витте есть три версии этого печального события: что «от разрыва сердца», что от нефрита, как государь. И заключительный вердикт: «Не подлежит никакому сомнению, что смерть ее была последствием лечения нарзаном.» Дался ему этот безобидный нарзан!
Утрату он пережил мужественно. Забрал падчерицу («дочь моей первой жены» — так неизменно ее именовал), нанял ей «очень хорошую не то гувернантку, не то dame de compagnie». Собственно, только это недолгое время они и жили вместе — год или немного больше. Потом он опять женился, а она вышла замуж.
Итак, между похоронами и свадьбой — год. Видимо, роковая встреча с Матильдой Ивановной Лисаневич произошла в его начале, потому что путь к свадьбе был нелегким.
Надо было успеть развести новую избранницу с мужем — а тот совершенно не собирался расставаться с женой и дочерью. Пришлось, как сплетничали, откупаться и даже припугнуть соперника. А главное — следовало решиться. Новая избранница Сергея Юльевича оказалась еврейкой.
Нет, по тем временам Витте жидоедом не был: доктор Дубровин, «Союз русского народа», Пуришкевич и тому подобная публика вызывали у него негодование и презрение. Но сам Сергей Юльевич, повествуя о ком-то, никогда не забывал отметить: вот, мол, хоть и еврей, а очень милый человек. Или же: как все евреи, тем-то и тем-то был неприятен. Словом, реагировал Витте на этом мест. Что же до обожаемого монарха, то Александр III просто евреев не любил и не скрывал этого. И вот на взлете карьеры, едва в Петербурге зацепившись (да с его амбициями!), жениться мало что на разведенке, но на еврейке.
Он это сделал так быстро, как только смог. Более того: «заручившись поддержкой Государя». Брак тем не менее не повредил карьере. Уже через год Витте был произведен в тайные советники и министры финансов. Правда, императрица Мария Федоровна, прежде благоволившая к Витте, кланялась теперь крайне холодно. А жену, Матильду Ивановну, не принимали ни во дворце, ни в «хороших» домах.
И это очень досаждало! Сергей Юльевич был чувствителен к такого рода вещам. Он, например, никогда не забывал напомнить, что его мать из рода князей Долгоруких. Родню по отцовской линии, лишь в середине XIX века получившую потомственное дворянство, как-то замалчивал. Когда после заключения мира с японцами он приехал из Америки спасителем отечества, то был удостоен графского титула. И звал Сергей Юльевич свою Матильду Ивановну не иначе как графиня. Хотя насмешники тут же окрестили Сергея Юльевича «графом Полусахалинским» — половину острова Сахалин ему таки пришлось уступить японцам.
Не допущенная в высший свет, Матильда Ивановна решила проблему с изяществом, польстив амбициям и тщеславию мужа. Она сама устраивала у себя приемы, поражая гостей их великолепием. Причем, когда Витте уже был в отставке, о сокращении безумных расходов и речи не было. И Сергей Юльевич обратился к Николаю II с просьбой дать ему в порядке, так сказать, «материальной помощи» 200 тысяч рублей. Царь дал.
(ldn-knigi, текст письма Витте царю из книги Коковцева, см. на нашей стр.,
ldn-knigi [Kok2t5.zip]:
{93}
Несколько месяцев тому назад Вы изволили благосклонно выслушать мою исповедь о тяжелом положении необеспеченности, в котором я нахожусь. Оно заключается в том, что, не обладая ни наследственным состоянием, ни благоприобретенным, ибо, отдав себя государственной службе, я не имел права заниматься делами наживы, на закате жизненной карьеры я очутился с содержанием в 19 тысяч рублей и с ограниченными средствами, оставшимися из 400 тысяч, которые Вам угодно было милостиво пожаловать, когда я с поста Министра Финансов был назначен Председателем Комитета, а впоследствии Совета Министров, на каковых должностях, вместе с арендою я получал почти в 2 раза больше, нежели теперь.
Из такой обстановки своими силами я мог бы выйти только, оставив государственную службу, чтобы заняться частною. Но это средство недавно было мною окончательно отвергнуто.
Ваше Величество были так милостивы, что в бесконечной Царской доброте соизволили мне сказать: «можете быть совершенно спокойны; это Мое дело Вас и Ваше семейство обеспечить».
Простите, если осмелюсь всеподданнейше доложить. Я вполне понимаю, что на деятельной государственной службе я мог получить прочное матерьяльное положение только на посту посла, и хотя я несколько раз имел случай представлять доказательства, что на этом поприще я мог бы оказывать услуги Царю и родине не хуже других, тем не менее, я более не питаю никаких надежд на такой выход, вследствие неблагоприятного отношения ко мне подлежащих Министров.
{94} Увеличение содержания, при настоящих моих обязанностях, в размере, могущем меня устроить, являлось бы крайне неудобным, а потому было бы и для меня тягостно.
Я мог бы быть выведен из тяжелого положения единовременною суммою в двести тысяч рублей. Сознание, что будучи Министром Финансов в течение 11 лет, я своим трудом и заботами принес казне сотни миллионов рублей, сравнительно, сумма, могущая поправить мои дела, представляет песчинку, дает мне смелость принести к стопам Вашего Императорского Величества всеподданнейшую просьбу, не сочтете ли Государь, возможным оказать такую Царскую милость.
Позволяю себе в оправдание настоящего всеподданнейшего письма доложить, что с наступлением каникул, ранее, нежели покинуть Петербург, мне предстоит решить вопрос, могу ли я продолжать скромно жить так, как живу, или принять меры к дальнейшему сокращению моего бюджета, вступив на путь домашних ликвидаций.
СПБ. июнь 1912 г.)
(ldn-knigi о просьбе Витте, и дальше — Коковцов:
После моего рассказа Государь спросил меня:
«Так нужно просто отказать Витте, или даже ничего ему не отвечать?»
Я доложил Государю, что по моему мнению, нужно, напротив того, — исполнить эту просьбу и дать Гр. Витте то, чем он просит. Государя такое мое мнение, видимо, удивило и, когда я сказал, что нахожу более правильным ответить милостью на обращенную просьбу и лучше выдать эти деньги, неужели отказать в них, хотя бы для того, чтобы каждый знал, что Государь не отказал своему долголетнему Министру, оказавшему государству большие услуги, в помощи, когда, он о ней ходатайствует, несмотря на то, что мотивы такой просьбы. могут быть оцениваемы различно.
Государь немного подумал и сказал мне:
«Вы правы, пусть будет по Вашему, только не подумайте, что Гр. Витте скажет Вам спасибо за Ваше заступничество, — он Вас очень не любит, но я непременно скажу ему, если увижу его, что Вы склонили Меня исполнить его просьбу».
Затем, по моему предложению, Государь тут же написал на письме Гр. Витте: «Выдать Статс-Секретарю Гр. Витте 200.000 рублей из прибылей иностранного отделения, показав эту выдачу на известное Мне употребление».
{97} На словах Государь прибавил, что Он не желает, чтобы об этом много болтали, и если Государственный Контролер пожелает иметь оправдание произведенной выдаче, то письмо Витте с резолюциею может быть предъявлено лично Статс-Секретарю Харитонову…"
Сергей Юльевич ради своей Матильды рисковал даже быть смешным. О нем всегда ходило множество сплетен, и он привык не обращать на них внимания. Но вот до него дошло, что в доме одного из великих князей сплетничали о madam Витт. Сергей Юльевич тут же едет к другому великому князю, Николаю Николаевичу: опровергать, добиваться, чтобы князь при случае изложил дело как надо.
И в работе супруга была его советчицей, помощницей. Когда Витте — лестью, почетом, взятками и посулами — добился у китайцев разрешения провести по их территории часть Транссибирской железнодорожной магистрали, он хотел, чтобы вдоль полотна шла полоса отчуждения и ее охраняли русские. Шефом этого специального корпуса был министр финансов, то есть Витт. Но злые языки звали корпус «Матильдовой гвардией». Видимо, супруга Витте не сумела должным образом скрыть свое соучастие. А может, и не хотела скрывать.
Впрочем, супружеские отношения — дело темное. Большой любитель посплетничать про чужие личные дела, Сергей Юльевич как-то заметил: «Судить со стороны, почему муж хорошо живет с женой и почему часто брак является несчастным, очень трудно, даже зная все обстоятельства дела».
Детей и в этом браке у Сергея Юльевича не случилось. Но к приемной дочери Вере он на этот раз привязался, «полюбил, как собственную дочь», а «она считает меня своим отцом, так как собственного отца почти не знала». Потом эта Вера выйдет замуж за дипломатического чиновника в Брюсселе Кирилла Нарышкина, и в один прекрасный момент Сергей Юльевич лично доставит им из Петербурга их сына, Льва, которому тогда было несколько месяцев. Со своим внуком Витте потом будет путешествовать по Франции — то есть поведет себя как нормальный любящий дедушка. Когда в годы первой русской революции террористы замыслят запугать премьер-министра Витте, они станут угрожать, что убьют в Брюсселе дочь и внука. Видно, знали, что это у Сергея Юльевича чувствительное место.
Главное же — именно Матильда была моральной опорой Витте в трудные годы. Нелады с царем, мировой кризис, который поставил под сомнение его, казалось, бесспорные заслуги перед страной, торжество врагов, постоянные угрозы террористов — все это увенчалось нервным расстройством и отставкой в 1906 году. И если бы не Матильда Ивановна, неизвестно, что сталось бы с Витт. Сам он со сдержанным восхищением пишет о ее реакции на то, что в трубы дома, где они тогда жили, кто-то опустил «адские машины» (не взорвались они лишь случайно). Матильда Ивановна эту скверную новость узнала, вернувшись из театра: «Ее успокаивать было не нужно, скорее, она своим хладнокровием успокаивала мои нервы».
«Больше изящной словесности так никогда не везло», — написал много лет спустя поэт Владимир Корнилов об Анне Григорьевне Достоевской, не просто верной подруге, но и лучшей помощнице мужа, образцово-показательной вдове. Пожалуй, то же можно было бы сказать и о любезном отечестве. Зарождавшийся капитализм «вывел» новую породу женщин — умных, деловитых, живущих интересами мужа и просекающих их выгоду моментально, на несколько ходов вперед. Обольстительных, но не жеманных.
Граф Витте, мозжечком угадывающий «веяния времени» и «ход истории», и здесь оказался впереди всех. И когда мы с тоской думаем о благоденствии России 1913 года, на самом деле мы вспоминаем о любви невыносимого человека графа Витте к его энергичной и умной жене, перед которой были закрыты двери петербургских салонов.
конец статьи — ТАТЬЯНА БЛАЖНОВА «Любовь карьериста» дополнение ldn-knigi)
{135} Этот факт тем не менее показывает, что деятели революции даже в Чите находились тогда в довольно определенных связях с русскими деятелями той же партии за границею, а равно характеризует то трудное время, которое мы переживали. Одновременно было решено сменить главнокомандующего Линевича.
Вдруг Великий Князь Николай Николаевич мне говорит, что он рекомендовал назначить вместо Линевича генерал-адъютанта барона Мейендорфа, почтеннейшего и прекраснейшего человека, но по свойствам своим еще более неподходящего нежели Линевич, я рекомендовал генерала Гродекова, члена Государственного Совета, который и был назначен; он восстановил в армии порядок и совершил эвакуацию действующей армии из Манджурии.
Это было в конце 1905 года или в начале 1906 года, с тех пор я его встретил только в прошлом году (1908 г.) в Государственном Совете из действующей армии он был назначен генерал-губернатором в Туркестан (после Субботича), там не поладил с Великим Князем Николаем Николаевичем и вернулся в Государственный Совет. Встретивши меня в Государственном Совете, он спросил меня:
— Оправдал ли я вашу рекомендацию в действующей армии?
Я ответил, что, по моему, мою рекомендацию он вполне оправдал.
Полный недостаток войск в европейской России в виду раскинутых на громадном пространстве крестьянских беспорядков усугублялся несоответствующей данному положению вещей дислокацией войск. Везде, где появлялись войска, в деревнях становилось спокойно, а где их не было, являлись то там, то в другом месте беспорядки. Как только явилась надежда, вследствие восстановления правильного движения на железных дорогах, быстрого пополнения войск нормальным сбором новобранцев и возвращающимися войсками действующей армии, я возбудил вопрос об изменении дислокации войск и Его Величество 24 декабря 1905 года поручил это дело особому совещанию под моим председательством, при участии Великого Князя Николая Николаевича, военного министра, его помощника Поливанова, генерала Палицына и министра внутренних дел. Совещание это немедленно состоялось и в нем были выработаны основания новой дислокации войск и определен порядок действия войск в случае местных восстаний. Была проведена та основная мысль, {136} которой я всегда держался, начиная с 17 октября: в случай восстания отвечать силою силе и, в таком случае, всякие нежности должны быть оставлены в стороне. Но раз нет восстания, раз порядок восстановлен, то немедленно должен быть введен нормальный порядок. Казнь огульная полевыми судами через месяцы и годы после преступления, т. е. то, что творится уже три года со времени оставления мною премьерства до сего времени, представляет собой бессмысленную жестокость, и я был бы рад, если бы мое предчувствие, что за эту кровь жестоко будут наказаны виновные и, конечно, прежде всего главный виновник, окажется ошибочным…
Особенно сильно разразились аграрные волнения в прибалтийских губерниях. К этому были многообразные причины и, пожалуй, главнейшая та, что правительство в последние десятки лет, с целью руссифицировать край, устраняло и даже преследовало то, что составляло там культуру, созданную интеллигентным классом балтийских немцев, преимущественно дворян, не создавая ничего прочного русского, т. е. не вводя ничего иного взамен этой, как бы там ни было, но древней и развитой культуры.
Край этот, как известно, состоит из низшего класса крестьян-латышей и высшего — немцев; вот, чтобы руссифицировать край, наше правительство начало руссифицировать низший класс, вытравляя из него то, что было ему привито немецким дворянством, а так как русская школа и вообще свободная литература в последние десятки лет почти сплошь дышала характером освободительным, то естественно, руссифицирование латышей вместе с тем натравливало их на немецкое дворянство, которое, правда, в некоторых отношениях жило средневековыми традициями.
Затем другая причина заключалась в том, что латышское население было значительно распропагандировано возвратившимися выходцами из Прибалтийских губерний в соседние страны и, между прочим, в Германию, — распропагандировано в смысле социалистическом и анархическом.
Поэтому, когда революционная волна освободительного движения тронула довольно ограниченных по натуре, но упрямых и твердых по характеру латышей, то нигде в России возмутительная «иллюминация» помещичьей собственности не приняла таких размеров, как в прибалтийском крае. Это вынудило меня возбудить вопрос об учреждении в этом крае (Курляндская, Эстляндская и Лифляндская губернии) {137} временного генерал-губернаторства. Временным генерал-губернатором по моей инициативе был назначен генерал-лейтенант Соллогуб. Сначала это имя как будто встретило затруднение, но потом он встретил поддержку Великого Князя Николая Николаевича, а потому назначение состоялось.
Во время моего председательства действиями генерал-лейтенанта Соллогуба я был доволен, так как он не боялся, не прятался, а, с другой стороны, не давал разыгрываться бесшабашным проявлениям жестокости часто пьяной реакции.
В западные прибалтийские губернии были даны некоторые военные части из виленского военного округа, и затем, помимо меня, была назначена известная экспедиция еще более известного и мистериозного генерала Орлова, а в ревельский район войск послать было нельзя. Соллогуб просил у меня войск по телеграфу, а главнокомандующий Великий Князь и военный министр отвечали мне, что войск нет. Я как-то о таком положении вещей говорю морскому министру. Он мне ответил: «Знаете что, предложите сформировать батальон из тех моряков, которые взбунтовались в Петербурге, а теперь находятся под арестом в Кронштадте. Они будут отлично исполнять свою службу». На мои сомнения относительно того, не перейдут ли они к революционерам, он мне сказал: «Я назначу офицеров благонадежных и, поверьте мне, что здесь их могли направить на революцию, а там они будут самыми верными защитниками порядка».
Я просил морского министра доложить об этом Государю. Его Величество предложение адмирала Бирилева одобрил. Был сформирован батальон и отправлен в ревельский район усмирять революционеров. Через насколько дней я получил от генерал-губернатора Соллогуба телеграмму, в которой он сообщает о положении дела и, между прочим, просит меня воздействовать на капитан-лейтенанта Рихтера (сына почтеннейшего, ныне умершего, генерал-адъютанта Оттона Борисовича), дабы он относился к своим обязанностям спокойнее и законнее, так как он казнит по собственному усмотрению, без всякого суда и лиц несопротивляющихся. Я телеграмму эту, объясняющую общее положение дел, представил Его Величеству и Государь мне вернул ее с надписью на том месте, где говорится о действиях капитана-лейтенанта Рихтера: «Ай, да молодец!» Затем Государь меня просил прислать эту телеграмму и более мне ее не возвращал. Когда же я оставил пост председателя, то {138} Государь был со мною особо ласков, а затем просил вернуть все записочки и телеграммы с Его личными резолюциями и удивительными Царскими сентенциями. Я их почти все вернул и, признаюсь, очень теперь об этом сожалею.
В этих документах отражается душа, ум и сердце этого поистине несчастного Государя, с слабою умственною и моральною натурою, но, главным образом, исковерканной воспитанием, жизнью и особливо ненормальностью Его Августейшей супруги. Несмотря на этого «молодца», которого потом испугались, я все-таки просил Бирилева вызвать Рихтера и сделать ему соответствующее внушение, что и было исполнено, но, может быть, одновременно из «Царского Села» ему было дано внушение иного характера.
Что касается экспедиции генерала Орлова, командира уланского Ее Величества Императрицы Александры Феодоровны полка, то она была назначена помимо меня, и генерал-губернатор в крае на военном положении, Соллогуб, мне после говорил, что он употреблял все усилия, чтобы успокоить Орлова и не впустить его в Ригу, так как, если бы он попал в Ригу, сказал Соллогуб, то, наверное, спалил бы часть города и, главное, — пострадало бы много невинных. Вероятно, это была одна из причин, почему генерал Соллогуб был вынужден оставить пост генерал-губернатора через несколько месяцев после моего ухода и был заменен генералом Меллером-Закомельским, человеком решительным, но другого образа мыслей относительно универсальной пользы применимости репрессий.
Генерал Соллогуб, несомненно, один из наиболее образованных, умных и характерных офицеров русского генерального штаба. Что касается генерала Орлова, то это строевой, хороший, лихой и бравый офицер (женившийся на богатой, скоро умершей) и затем весьма пристрастившийся к воспалительным средствам. Как выдающейся офицер, он получил Уланский полк Императрицы и тут началась обыкновенная (для Императрицы Александры Феодоровны) мистерия спиритического характера. Началось с того, что она пожелала его женить на своей фрейлине Анне Танеевой, самой обыкновенной, глупой, петербургской барышне, влюбившейся в Императрицу и вечно смотрящей на Нее влюбленными медовыми глазами со вздохами «ах, ахи» Сама Аня Танеева некрасива, похожа на пузырь от сдобного теста.
Генерал Орлов от сего удовольствия устранился. Произошло, как говорили, даже маленькое охлаждение… Аню Танееву {139} Императрица выдала замуж за лейтенанта Вырубова……………………………………………….
(пропуски, так в оригинале!; ldn-knigi)
…………………………………………………………………………………………………
Венчание Ани Танеевой с Вырубовым было особо торжественно в Царском Селе с малым выходом и плачем. Неутешно плакала Императрица, так плакала, как не плачет купчиха на показ, выдавая своих дочек. Казалось бы, могла Ее Величество удержать свои слезы для пролития в своих комнатах. За невестой в Петербург ездил Царский поезд. Затем Аня целовала руку не только Императрице, но и Императору. Всю эту комическую историю со всеми удивительными подробностями мне рассказывал адмирал Бирилев, который был приглашен на свадьбу …………………………………………………………………….
Не прошло и года, как Вырубовых развели …………………………..
……………………………………………………………………………………………..
……………Факт тот, что теперь Вырубов состоит офицером на каком-то военном судне все в плаваниях, а госпожа Вырубова, находясь без всякого положения, числясь разведенною женою лейтенанта Вырубова по интимности, скажу даже, исключительной интимности, самая близкая особа к Императрице, а потому и в известном отношении и к Императору.
За Аней Вырубовой все близкие царедворцы ухаживают, и не только они, но их жены и дочери, а она, Аня, устраивает им различные милости и влияет на приближение к Государю тех или других политических деятелей. После развода Вырубовых сохранилась какая-то мистериозная связь между Императрицей, Аней и генералом Орловым до его смерти, которая случилась с год тому назад.
Еще недавно перед выездом Императрицы в путешествие (август, сентябрь сего [1909] года) Она ездила с Аней на могилу генерала Орлова в Петергоф, возила живые цветы и обе там плакали, что я знаю чуть ли не от свидетеля этой сцены.
Затем были посылаемы и другие отряды, о которых я, как и об отряде генерала Орлова, обыкновенно узнавал post factum.
От кого эти отряды получали указания и кто был их инициатором, я в некоторых случаях совсем не знал; вероятно, иногда это делалось не без ведома и инициативы министра внутренних дел Дурново, но большею частью по инициативе местного военного начальства.
При такой дезорганизации власти отряды эти, по существу при смуте полезные и даже необходимые, часто своей необузданностью и {140} отсутствием дисциплины являлись элементом государственного беспорядка и я не мог иметь на них никакого направляющего объединительного влияния. Когда бесполезные и жестокие выходки начальников этих отрядов доходили до Государя, то встречали Его одобрение и, во всяком случае, защиту.
Я был солидарен с министром внутренних дел в том, что раз есть смута, выражающаяся в насилии и неподчинении законным требованиям властей, то против таких проявлений нужно мобилизовать силу, что мы должны прежде всего действовать морально своим присутствием, что если эта сила, т. е. войска, встречают насилие, то это насилие должно быть подавлено силою, и, в этом случае, необходимо действовать решительно и энергично, без всякой сентиментальности. Раз же порядок восстановлен силою, затем не должно быть ни мести, ни произвола, должен войти в действие закон и законная расправа. Должен сознаться, что это в некоторых случаях не исполнялось. Военное начальство произвольничало и я не только не имел власти воздействия, но зачастую все это делалось без всякой моей инициативы и моего влияния. Все это возбуждало общественное мнение и понятно, что нарекания прежде всего падали на меня. Это также было одною из причин, почему я просил Государя, когда я собрал первую Думу, накануне ее открытия освободить меня от премьерства. Об этом, Бог даст, я буду еще иметь возможность изложить подробнее, приведя и соответствующие документы. Во всяком случае мой архив послужит освещением, и освещением доказательным моих настоящих заметок, и не только освещением, но очень часто существеннейшим дополнением.
Варшавским генерал-губернатором состоял генерал-адъютант Скалон, который и занимал этот пост во все время моего председательствования. Я лично был с ним совсем незнаком, но по образу действия его и ознакомившись с ним по служебным делам, у меня осталось о нем воспоминание, как о человеке твердом, верном слуге Государя, но человек воспитанном и весьма корректных правил.
В Царстве Польском беспорядки, сопровождавшие почти во всей Империи японскую войну и начавшиеся еще несколько лет ранее этой войны и все усиливавшиеся по мере потери властью от неудач этой войны как морального престижа, так и фактической силы, вследствие отвлечения большинства войск за Байкал, — проявились с {141} особливою интенсивностью. Беспорядки эти выражались как в движении крестьян, вследствие чего не везде помещикам безопасно было жить в своих усадьбах, так особенно сильно в среде рабочих, как вследствие сравнительно большого развития в привислянских губерниях промышленности, так и по другим причинам.
Эти явления, которые имели место во многих местностях России, получили в Царстве Польском особую окраску и особую благоприятную почву вследствие, так называемого, польского вопроса, до настоящего времени составляющего злобу дня, так называемого, славянского дела.
В то время, как анархически-революционные течения в России встречали отпор в национально-русском патриотизме и консерватизме, основанном преимущественно на карманных интересах, так что в конце концов революция была подавлена, когда правительство дало возможность сорганизоваться консервативно-благоразумным течениям, — в Царстве Польском польско-национальный патриотизм, который с одной стороны имеет свои исторические традиции, а с другой, усиленный произволом русского бюрократизма, временно отодвигал все остальные течения, разъединяющие различные классы населения и соединял большинство населения в стремлении прежде всего освободиться от русского влияния, т. е. в стремлении в большей или меньшей степени автономизироваться. На этой политической почве объединились почти все поляки, у всех в это время проснулась надежда «освободиться», разница в желаниях заключалась только в степени и объеме этого освобождения.
Были такие, которые мечтали довести освобождение до степени образования особого Царства, соединенного лишь с Империей в лице одного и того же Монарха, но громадное большинство не шло далее освобождения до степени самостоятельности местного управления, а многие, преимущественно высшие и состоятельные классы, не шли даже далее того, чтобы получить одинаковые во всех отношениях права с русскими, не быть, как некоторые выражались, «неграми» и устранить произвол «чиновников-поповичей» (это особый тип, можно сказать, гениальное воспроизведение коего олицетворялось в Победоносцеве), но в результате все поляки, пользуясь положением момента, желали «освободиться», а потому сочувствовали русскому освободительному движению, которое появлялось часто в уродливых формах, между прочим, в значительном ослаблении чувства меры и разумения, что все-таки Великая Россия создалась тысячелетнею славною историею (если бы она не была славною, то не было бы и Великой России), а потому {142} нужно ее (Россию) совершенствовать, но не давать на поругание и издевание кого бы то ни было, а в том числе и поляков, что освобождение от произвола чиновников и кретинизма дворцовой камарильи, это одно дело, а освобождение России самой от себя, от всей своей истории, от результатов всех своих исторических подвигов, от суммы своего исторического тысячелетнего бытия, от воспоминаний о реках крови, которые мы русские пролили, создавая самих себя в лице Великой Российской Империи — это другое дело.
Когда я вступил на пост главы кабинета, я нашел в Царстве Польском такое состояние анархии, сопровождающееся ежедневными убийствами и анархическими выступлениями, что я чувствовал необходимость принять решительные меры.
Вследствие этого я снесся с генерал-губернатором о том, не считает ли он нужным объявить край на военном положении.
Скалон, видимо, сам этого желал, но никто из власть имущих до 17-го октября не решались взять на себя инициативу. Итак, Царство Польское было объявлено на военном положении, что, к удивлению моему, возбудило более негодования в русских крайних «освободистах», нежели в массе поляков.
Мера эта на съезде русских общественных деятелей (земских и городских) вызвала порицание, как шаг не либеральный, а русским социалистам и анархистам послужила поводом объявить вторую забастовку на фабриках и железных дорогах, которая, впрочем, оказалась неудавшеюся. Этим протестам, исходившим из русских крайних сфер, я не придал никакого значения; единственно, что меня покоробило, это то, что на съезде русских общественных деятелей явились представители Польши, известный адвокат (если не ошибаюсь) Дмовский и Врублевский, гр. Тышкевич и другие (гр. Тышкевич, затем вернувшись в Варшаву, продолжал вести резкую пропаганду своих крайних тенденций, а потому был выслан генерал-губернатором в северные губернии и затем, по моему предстательству, вместо северных губерний был выслан заграницу).
На этом съезде, при сочувствии громадного большинства русских общественных quasi-представителей Польши, протестовали против действий русского правительства, требуя автономного Царства Польского.
Эти речи поляков выдвинули Гучкова, который, будучи солидарен вообще с так называемыми общественными деятелями, образовавшими затем партию кадет, отнесся несочувственно к речам поляков. Эти самые поляки затем проездом через Петербург были у меня и убеждали {143} меня снять военное положение. Сказанный граф мне ничего нового не сказал, кроме общих фраз и положении. Он мне лишь подтвердил то положение, в котором находилось тогда Царство Польское, которое мне было ясно из объяснений с другими весьма консервативными и благоразумными поляками-аристократами (например, графом Чапским), а именно, что тогда у всех поляков на первом плане была политическая идея освобождения от гнета Poccии (вернее, от русской администрации известного пошиба) и что в стремлении к достижению этой цели происходило объединение всех поляков, несмотря на крайнюю противоположность их идей, интересов и воспитания (например, консервативнейшего поляка-магната, смотрящего на крестьянина, как на «быдло», и анархиста-демократа, видящего в собственности и в социальном неравенстве все зло человечества, зло, которое нужно уничтожить хотя бы динамитом). Адвокат же представлял собою человека более мыслящего и серьезного. На мои вопросы он мне объяснил, что хорошо понимает, что отделение Польши от России, это недостижимая мечта, которая вызовет лишь много крови, что сознает также и то, что правительство не могло не принять решительные меры против всех тех эксцессов, которые происходят в привисленских губерниях, что продолжать терпеть ежедневные случаи политических убийств невозможно, но он затем мне держал такую приблизительную речь: "Но кому же мы такому положению вещей обязаны? Исключительно русским порядкам и русской культуре; оттого все поляки желают как можно более от вас отделиться. Рабочий вопрос давно существует в Царстве Польском, со всеми его крайностями, но он развивался общим эволюционным порядком, каким идет везде на Западе. Откуда же явилась зараза? От вас русских.
После погрома евреев, устроенного Плеве в Кишиневе и затем повторявшегося в других местах с соизволения правительственных органов, множество евреев, ремесленников и рабочих из России, прибыли в Царство Польское, где режим относительно евреев более человеческий, нежели у вас. Они принесли с собою воинствующий злобный анархизм в рабочую среду, они принесли с собою методы борьбы бомбами и браунингами. Ваши русские евреи, явившиеся к нам, заразили наших евреев, как заражает своею дикостью дикое животное — животное домашнее, а у вас они не могут не быть дикими, ибо вы у них не признаете комплекта чувств человеческой природы.
«Наши школы Все заражены политическою и социалистическою на соусе русского нигилизма пропагандою. Откуда же это к нам пришло?
{144} От вас, от ваших школьных методов, от ваших преподавателей, от ваших профессоров. Наши дети чтут своих родителей, свою семью, вообще старших, свой язык. Наши дети преклоняются перед божественностью своей религии, перед святостью ее догматов, перед совершенством своего языка, своей культуры, своей литературы, а по тому самому перед своей историей и верят в могущество своей национальности, они верят, что „еще Польска не сгинела“. Покуда вы не вздумали руссифицировать нашу школу, наводнять ее студентами из семинаристов русских губерний и бурсаками-преподавателями, предпочитавшими служению Богу служение Мамону, до тех пор во всех наших школах наши дети учились и школы эти поддерживали в них те чувства и традиции, которые образуют крепкую нацию, но как только вы начали руссифицировать их, вы их развратили, нигилизировали, демократизировали, систематически колебля, вытравляя из ума и сердец наших детей то, что вы называете „польским духом“. Вы взамен этого ничего им не дали и не даете кроме русского религиозного, государственного и политического нигилизма».
В конце концов, он меня убеждал в том, что все это старое, что с искренним проведением в жизнь начал, провозглашенных манифестом 17 октября, pyccкие порядки будут другие (Дай то Бог!!!), что польское общество это понимает и что необходимо пойти на путь так сказать примирения и начать с того, чтобы снять военное положение. Я снесся с генерал-губернатором, который мне ответил отрицательно, но в весьма достойной форме, заявив, что с снятием военного положения он должен будет уйти. Через несколько дней после этого приехал в Петербург директор канцелярии Скалона, Ячевский, сравнительно молодой человек, хорошо знающий край, не ненавистник поляков, человек благоразумно-либеральных идей, которого я знал, когда генерал-губернатором был еще князь Имеретинский, с которым я был дружен и который также был не человеконенавистник, а потому его поляки уважали.
Этот директор канцелярии явился ко мне. Я, между прочим, сказал ему о моем предположении снять военное положение в Царстве Польском, думая, что я найду в нем полное сочувствие; к моему удивлению он отнесся к моему предположению отрицательно, сказав мне между прочим: «Поверьте мне, граф, что вместе с нашей революцией много поляков с ума посходили, но громадное большинство поляков всем этим революционным эксцессам у себя дома не сочувствуют; мало кто из поляков решается это сказать, но {145} большинство из них, т. е. все те, коим есть что терять, в душе будут недовольны снятием военного положения. До 17 октября и объявления военного положения, продолжал он, масса состоятельных поляков, а в особенности их семейства, поуезжала за границу, теперь, несмотря на военное положение, а, вернее, благодаря наступившему относительному спокойствию, они возвращаются к себе домой». Этот разговор меня остановил войти в разногласие с генерал-губернатором. Вся история с введением военного положения в Царстве Польском прошла без всякого прямого или косвенного воздействия из Царского Села, что также было довольно исключительно.
Из военных вспышек знаменательна была в первые месяцы моего председательствования вспышка московского гренадерского полка, а затем восстание в Москве, разбитое энергией Дубасова.
Москва являлась центром этой смуты, которая привела к эксцессам 1905 года. Благодаря генерал-губернаторскому режиму честного, благородного, но недалекого Великого Князя Сергея Александровича, который всегда был водим своими обер-полицмейстерами и, в конце концов, обер-полицмейстером Треповым (впоследствии фактическим Российским диктатором), вся Москва представляла собою или явную или скрытую крайнюю оппозицию.
Представители дворянства — князья Долгоруковы, князь Голицын (бывший московский губернатор, а потом городской голова), князья Трубецкие (предводитель дворянства — с братьями, известными университетскими профессорами) и проч. были в оппозиции и требовали ограничения Самодержавия; земцы — Д. Н. Шипов (бывший председатель управы), Головин (его заменивший, как председатель управы, бывший затем председателем Государственной Думы) и другие тоже были в оппозиции и давали тон всему земству Российской Империи, вся земская оппозиция сосредоточивалась в Москве и создала так называемые «съезды земских и городских общественных деятелей», которые требовали конституции и в которых братались Милюков, теперешний лидер кадет, крайне левый, находящийся на границе революционеров и кадет Гучков (основатель партии 17-го октября и затем до последних дней марта 1911-го года бывший председателем Государственной Думы, поклонник Столыпина, содействовавший созданию нынешней quasi-конституции, а, в сущности, скорее — Самодержавия наизнанку, т. е. не монарха, а премьера, братья Стаховичи (из которых один кадет, а другой Михаил Александрович, прекраснейший человек, {146} ныне член Государственного Совета от земства и находящийся в левых его рядах), Герценштейн (погибший от рук убийц, снаряженных «союзом русского народа» при благосклонном участии охранного отделения, представитель принудительного отчуждения земель в пользу крестьян), Набоков (сын бывшего министра юстиции, нынешний соиздатель газеты «Речь», бывший доцент училища Правоведения, член первой Государственной Думы), и проч., и проч.
Эти съезды составляли главный штаб Российской оппозиции, создавшей так называемую революцию 1905 года. Представители знатного московского купечества требовали также ограничения Самодержавия. Морозов дал через актрису, за которой ухаживал, сожительницу Горького, несколько миллионов революционерам; помню, когда я еще был председателем комитета министров, до поездки моей в Америку для заключения мира — в начале 1905 года — как-то вечером Морозов просит меня по телефону его принять. Я его принял, и он мне начал говорить самые крайние речи о необходимости покончить с Самодержавием, об установке парламентарной системы со всеобщими прямыми и проч. выборами, о том, что так жить нельзя долее и т. д.
Когда он поуспокоился, зная его давно и будучи годами значительно старше его, я положил ему руку на плечо и сказал ему: «Желая вам добра, вот что я вам скажу — не вмешивайтесь во всю эту политическую драму, занимайтесь вашим торгово-промышленным делом, не путайтесь в революцию, передайте этот мой совет вашим коллегам по профессии и, прежде всего, Крестовникову» (он тогда уже был председателем биржевого комитета или был кандидатом на этот пост). Морозов, видимо, смутился, мой совет его отрезвил и он меня благодарил. После этого я его не видел. Он попался в Москве; чтобы не делать скандала, полицейская власть предложила ему выехать за границу. Там он окончательно попал в сети революционеров и кончил самоубийством.
Уже после 17 октября, когда я занял пост премьера и мы занимались переменою выборного закона и установлением нового положения о Государственной Думе и Государственном совете, в начале 1906 года, во время страшного государственного финансового кризиса вследствие войны, когда финансовый устой — золотая валюта была поставлена на карту и зависала от того, заключу ли я заем или нет, т. е. даст ли нам Европа денег, чтобы выйти из трудного положения или нет, то как-то Крестовников просил меня его принять. Он явился ко мне и от имени московского торгово-промышленного {147} мира жаловался на то, что государственный банк держит весьма высокие учетные проценты, и просил приказать их понизить. Зная хорошо положение дела, я ему объяснил, что ныне понизить проценты невозможно, причем я ему не счел нужным объяснить о трудности положения дела до того времени, пока мне не удастся заключить заем. После такого моего ответа Крестовников схватил себя за голову и, выходя из кабинета, кричал: «Дайте нам скоре Думу, скорее соберите Думу»… и как шальной вышел из кабинета.
Вот до какой степени тогда представители общественного мнения не понимали положения дела. Тогда уже новый выборный закон был известен и вот представитель исключительного капитала воображал, что коль скоро явится первая Дума, то она сейчас же займется удовлетворением карманных интересов капиталистов. Bce умеренные элементы и в том числе колоссальный общественный флюгер — «Новое Время», твердили: «Скоре давайте выборы, давайте нам Думу».
Когда же Дума собралась и увидели, что Россия думает, а первая Дума, конечно, представляла собою больше Россию, нежели третья, основанная на выборном законе, устранившем от выборов почти всю Россию и передавшем выборы в руки только преимущественно «сильных» и полиции, т. е. усмотрения начальства, то тогда эти умеренные элементы, с умеренным пониманием вещей, ахнули и давай играть в попятную, чем занимаются и поныне (июль месяц 1911 года, Биарриц. В России писать не могу, в виду столыпинсвого режима.).
Итак, Москва представляла собою гнездо, откуда шли все течения, приведшие к революции 1905 года, а потому естественно она обращала на себя мое внимание. В министерстве внутренних дел никаких сведений о состоянии Москвы не было, что было естественно, так как это министерство было до того времени в руках генерала Трепова, бывшего московского оберполицеймейстера, а, в сущности, неограниченного правителя Москвы благодаря доверию к нему Великого Князя, и Трепов, конечно, воображал, что «что-что», а уже что делается в Москве, ему известно досконально.
О тех чисто революционных, анархических стремлениях, которые там имели место, мне сделалось известным благодаря одной совершенной случайности. Тот же источник давал мне сведения {148} в течение всего моего премьерства. Но даже не имея никаких секретных сведений, достаточно было следить за общественною жизнью Москвы и прессою для того, чтобы видеть, что там бурлит.
Когда я принял премьерство, в Москве генерал-губернатором был П. П. Дурново, а оберполицеймейстером Медем. Генерал-адъютант Дурново (не имеющий ничего общего с П. Н. Дурново, управляющим министерством внутренних дел) был богатейший человек, когда-то он был Харьковским губернатором (при граф Лорис-Меликов), потом директором департамента уделов министерства двора (при графе Воронцове-Дашкове) и затем гласным петербургской Думы и председателем ее.
Все эти должности он занимал просто для карьеры, так как не нуждался ни в средствах, ни в положении в общества. Он был человек не глупый, но больше на словах, нежели на дел. Любил говорить, спорить, но никаким делом серьезно заниматься не мог.
В царствование Императора Александра III после того, как он был начальником уделов, он сошел со сцены государственной деятельности. Затем, при Императоре Николай II, через графа Сольского
(* Вернее, через графиню Марию Александровну Сольскую, которая своего старика-мужа совсем держала в руках.*); сперва попал членом Государственного Совета, а после убиения Великого Князя Сергея Александровича — московским генерал-губернатором, когда я уже был председателем комитета министров и находился в первой опале, потому что, будучи министром финансов и влиятельным государственным деятелем, не соглашался с политикою, поведшей к японской войне.
Что касается генерала Медема, то это был самый обыкновенный жандармский генерал и выдался тем, что был женат на певице,……………
………………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………………
Я лично очень мало знал П. П. Дурново, но достаточно также его знал, чтобы понимать, что он не может ни своею личностью, ни своим характером, ни своими знаниями, ни, наконец, своим прошедшим внушить какой бы то ни было престиж в какой бы то ни было партии или общественной группе. С первых же дней после 17-го октября, он сейчас же растерялся, выходил на балкон своего {149} генерал-губернаторского дворца и растерянно, будучи в военной форме, снимал совсем невпопад шапку, чуть ли не (как мне передавали) перед красными флагами, говорил невпопад речи. Это мое мнение я сейчас же передал Его Величеству. Но затем совершенно случайные обстоятельства дали мне возможность скоро узнать, что в Москве в действительности еще более неспокойно, нежели это казалось по внешности — по прессе, по митингам и некоторым искрам, выходящим наружу. От департамента полиции я, конечно, никаких сведений не имел, так как вообще к этому учреждению никаких отношений не имел. Министр внутренних дел ничего мне о Москве не говорил, он сетовал только на то, что вообще секретная полиция находится в полном расстройстве; что же он под этим понимал — я не знаю. Относительно Москвы, впрочем, я скоро убедился, что он действительно не знал, что там творится.
Когда я служил в комиссии графа Баранова, то познакомился в Петербурге с одним из влиятельных чиновников этой комиссии. У него в доме я встречал девицу — сестру его жены (кажется, впрочем, гражданской). Затем, когда я переехал в Киев и стал управляющим юго-западными дорогами, то ко мне явилась эта девица в слезах и просила дать ей возможность честно зарабатывать кусок хлеба. Я ее поместил в одну из многочисленных канцелярий управления. После этого я ее не встречал и вскоре опять перешел на службу в Петербург директором департамента железнодорожных дел. Вот через несколько недель после 17-го октября явилась ко мне одна дама, которая представилась, как жена московского мирового судьи Ч., очень почтенного человека и старца.
Я в ней узнал сказанную выше девицу. Она мне объяснила, что вскоре после моего отъезда из Киева она вышла замуж за довольно состоятельного помещика, который изрядно протранжирил свое состояние и умер, оставив ей сына, что, живя в Киевской губернии, в деревне, она познакомилась с соседкой, очень богатой женщиной. После смерти ее мужа она переехала в Москву, где познакомилась с мировым судьею и вышла за него замуж. Хотя он гораздо старше ее, но они отлично живут. Через короткое время умер и муж ее подруги и оставил ей порядочное состояние; она также переехала в Москву, потому что она там влюбилась до чертиков в одного молодого помещика, присяжного поверенного (забыл фамилию); сей молодой человек находится в центре революционного движения, а {150} потому она из разговоров с ее подругой знает все, что там делается. Сей молодой человек от своей подруги ничего не скрывает, и она отдала почти все, что имела, этому молодому человеку, а он на «товарищеское» революционное дело.
Вот она знает, что в Москве готовится форменное восстание со всеми атрибутами — баррикадами и проч. и революционеры отлично знают, что полиция, в сущности, ничего не знает и спешат дать удар, покуда Москва находится в полном расстройстве с деморализованной и испуганной администрацией и не менее испуганным и деморализованным войском, при этом находящимся в очень малом количестве. Она приехала мне все это рассказать, с одной стороны желая мне отплатить добром за то, что я ее спас в Киеве, когда ей ничего не оставалось, как погибнуть, а, с другой стороны, желая спасти и свою подругу, так как ее можно будет спасти только, если сказанный молодой человек скроется, а, оставаясь в Москве, он погибнет и она с ним.
Подробности ее рассказа заставили меня вторично просить Государя назначить кого — либо генерал — губернатором из лиц, более надежных в таких трудных обстоятельствах, и одновременно я написал Государю, можно ли рассчитывать на войсковое начальство. Государь мне по вопросу об командующем войсками ответил, что он вполне полагается на почтенного старца генерала Малахова. Что же касается генерал-губернатора, то при первом свидании он меня спросил, кого полагал бы я назначить генерал-губернатором. Я ответил — генерал-адъютанта Дубасова, как человека такого твердого характера, на коего можно вполне положиться.
Государь меня спросил: «А как бы вы думали, если назначить Булыгина?» (бывшего при диктатуре Трепова министром внутренних дел). Я ответил Его Величеству, что считаю Булыгина человеком весьма достойным и, может быть, соответствующим генерал-губернатором в Москве, потому что его там хорошо знают и он хорошо знает Москву. Тем дело кончилось и перемене никаких не произошло. Между тем, революционная волна в Москве все более и более подымалась и я имел из объясненного источника все более и более тревожные сведения. Это меня заставило обратить внимание министра внутренних дел Дурново на сказанного молодого человека в Москве.
{151} Через несколько дней, как я узнал от сказанной госпожи, у него был сделан обыск, но еще за сутки вперед он был предупрежден полицией, что у него будет обыск, а потому все, что могло компрометировать, было или уничтожено, или скрыто.
Приблизительно в это время произошел в Москве крестьянский съезд. О том, что будет такой съезд, я узнал из газет. Я телеграфировал генерал-губернатору, прося его обратить внимание на этот съезд, так как из газет было совершенно ясно, что к съезду этому в значительной степени прилепились такие элементы, которые если и интересуются благополучием крестьян, то, главным образом, для них крестьянский съезд служить боевым революционным оружием.
Я никакого ответа от генерал-губернатора не получил; на другой день съезд открылся. Судя по газетам, там происходили выступы чисто революционного характера и через несколько дней съезд сам по себе закрылся, когда достаточно протрубили революционные мотивы. Только после закрытия съезда я получил от генерал-губернатора телеграмму, что съезд закрылся.
Все подобные попустительства творились под волшебным влиянием динамитных бомб.
Сколько в последние годы мне пришлось встречать людей в прессе (не далее, как старик и сын Суворин, которого фельетонист Дорошевич прозвал для краткости С. С.), в правительстве, в обществе, которые теперь кричат, что в то время «правительство ушло», «бездействовало», «перепугалось», и которые именно в то время и составляли стаю пугливых ворон, которые освободительному движению не сочувствовали, боялись за свой карман и свои привилегии, но не только не имели мужества идти против него, не только молчали, но исподтишка ему подмигивали, боясь как-нибудь не попасть под удары революционных бомб и пули браунингов…
На 9-ое ноября было назначено заседание совета под председательством Его Величества в Царском Селе, как выразился в записочке ко мне Государь, «для личного доклада министра юстиции в присутствии совета». Как оказалось потом — для устройства похорон министру юстиции, честнейшему и прекраснейшему человеку и юристу С. С. Манухину, но об этом мне еще придется говорить далее.
За несколько дней до этого заседания я уже начал получать из московского источника самые тревожные сведения. После заседания {152} я пошел за Государем и сказал Ему, что необходимо немедленно назначить в Москву решительного и твердого человека, иначе я не ручаюсь, что Москва не попадет во власть революционеров и наступит анархия, что это необходимо сделать немедленно.
Государю, видимо, было неприятно, что я Его остановил, но он мне все-таки любезно сказал, что Булыгин от предложения отказался, находя себя для данного момента в Москве неподходящим, и тогда Его Величество меня опять спросил: «Кого же вы предлагаете?» Я опять ответил, что никого не знаю, кроме Дубасова, и уже энергично прибавил: «Позвольте вызвать Дубасова (он был в Курской губернии) и предложить ему немедленно занять пост московского генерал-губернатора». Его Величество ответил «хорошо».
Я сейчас же телеграфировал Дубасову, чтобы он немедленно вернулся и явился Государю. Через несколько дней он уже был у меня и я ему предложил скорее уехать в Москву и вступить в должность. Он туда и приехал за несколько дней до того момента, когда московское восстание начало разыгрываться. При назначении Дубасова, я заметил, что он относился к Дурново не то что недоверчиво, но как то несимпатично, если не употребить более энергичного выражения «гадливо». Он меня просил по важнейшим делам переговариваться со мною по телефону непосредственно, на что я охотно согласился. Дурново к назначению Дубасова отнесся как-то равнодушно. О том, как отнесся Трепов, я не знаю, но, вероятно, довольно отрицательно, так как только этим я могу объяснить какую-то нерешительность Государя в назначении Дубасова. Через самое короткое время по приезде Дубасова в Москву, он меня вызвал по телефону и сказал, что, хотя он и доверяет вполне здешним войскам и военному командованию (потом, при свидании со мною сказал, что, приехавши в Москву, он убедился, что на войска и командование положиться нельзя, но, чтобы не компрометировать военную власть, он сказал иное), но что войск там мало, что он настоятельно требует усиления военной силы из Петербурга и просил моего настоятельного содействия.
Я обратился по телефону к военному министру, который мне ответил, что выслал полк из Царства Польского и что он через три дня будет в Москве. Прибытие этого полка несколько запоздало, так как революционеры еще далеко от Москвы спустили с рельс несколько вагонов поезда, стремясь подвергнуть поезд с одним из эшелонов этого полка крушению. Но еще до прибытия {153} этой военной части в Москву, Дубасов опять меня вызвал по телефону и просил настоятельного моего содействия, чтобы были немедленно высланы войска из Петербурга, что иначе город перейдет в руки революционеров, что войск мало, еле хватит охранять железнодорожные вокзалы, так что самый город остается собственно без войска. Он мне сказал, что он обратился непосредственно с такою же просьбою в Царское Село, но что ему не отвечают.
Чтобы не терять времени, я немедленно вызвал по телефону генерала Трепова и просил его сейчас же пойти к Государю и доложить Ему, что я считаю безусловно необходимым выслать экстренно войска в Москву, что если город Москва перейдет в руки революционеров, то это будет такой удар правительству Его Величества, который может иметь неисчислимо дурные последствия. К вечеру Трепов мне передал, что Государь просил меня лично поехать к Великому Князю Главнокомандующему и уговорить его послать войска в Москву.
Я приехал к Великому Князю поздно вечером и уехал домой поздно ночью. Приехав, я вкратце объяснил положение Москвы и настаивал на необходимости экстренно послать туда войска из Петербурга. Великий Князь сначала ссылался на то, что уже пришел, или с часа на час пришлет полк из Царства Польского. Он признавал, что в Москве войск мало и что они деморализованы, а потому на энергичные действия их рассчитывать невозможно, но, тем не менее, не считал возможным удалить из своего округа ни одного солдата.
Его соображения почти буквально были таковы: «При теперешнем положении вещей, задача должна заключаться в том, чтобы охранять Петербург и его окрестности, в которых пребывает Государь и Его Августейшая семья, что у него на это теперь достаточно войск, но в обрез; если он уделит хотя малую часть, то в случае, Боже сохрани, восстания в Петербурге и его окрестностях войск не хватит. Что же касается Москвы, то пусть она пропадает. Это ей будет урок. Когда то Москва была действительно сердцем и разумом России, теперь это центр, откуда исходят Все антимонархические и революционные идеи. Никакой беды для России от того, если Москву разгромят, не произойдет». Я старался ему возражать, но довольно безуспешно. Я ему сказал, что касается охраны Петербурга и его окрестностей, то я могу его уверить, что никакого восстания ни в Петербурге, ни в его {154} окрестностях не произойдет, что доходящие до него противоположные слухи только показывают, что у страха глаза велики, и что в виду лежащей на мне ответственности я настаиваю на том, чтобы были посланы немедленно войска в Москву.
Во время этого разговора, уже когда было за полночь, вдруг появился адъютант Великого Князя, который доложил, что от Государя получился на имя Великого Князя с фельдъегерем пакет. Это была маленькая записочка. Великий Князь прочел и сказал мне: «Государь меня просит послать войска в Москву, поэтому ваше желание будет исполнено». Я просил сделать это скорее, так как в противном случае это может быть поздно, и удалился. Вернувшись домой, я передал по телефону Дубасову, что войска из Петербурга будут высланы, что я надеюсь, что восстание будет энергично подавлено; при этом я его спросил, почему его так трудно добиваться по телефону? Он мне ответил, что в последнее время он все время ездит на заседания к командующему войсками округа. Я спросил, почему он не делает заседания у себя? Потому, ответил Дубасов, что командующий войсками по старости и болезненности не выезжает из своего помещения, также поступает его помощник, начальник штаба, и другие, а их помещения, большею частью казенные, сосредоточены в помещении или около помещения округа.
Затем, в силу действующих законов, я уже в дело усмирения московского восстания не вмешивался. Великий Князь экстренно отправил, кажется в двух поездах, большую часть семеновского полка под командою генерала Мина, кажется около сотни кавалерии и несколько пушек, на случай, если при движении поездов встретится препятствие.
Из того, что я слышал, я составил себе впечатление, что, так как местные гражданские власти до приезда Дубасова и военные во все время раскисли, то и подавление смуты было произведено непланомерно, и после того, как уже было ясно, что вспышка восстания подавлена, с излишнею в некоторых случаях жестокостью со стороны чинов семеновского полка. Но не я им решусь даже теперь произнести слова хуления. Войдите и в их положение. Их взяли, неожиданно отправили в неизвестную им местность, оставили без планомерных распоряжений, поставили их под различные опасности, и затем говорят, тут можно бы было и не стрелять, а тут напрасно убили такого-то, или таких-то. Если кто виновен, то {155} виновны те, которые не приняли заблаговременно надлежащих мер в раскисли, допустили деморализацию войск и сами только изрекали громкие слова из-за кустов.
Несомненно, что единственный начальник, который не потерял головы и духа в Москве, был адмирал Дубасов; его мужество и честность спасли положение. Но он был не только мужественно и политически честен, но был и остался истинно благородным человеком (Вариант: Генерал Мин был затем убит анархистом по возвращении полка в Петербург на Петергофском вокзале. Генерала Мина я лично никогда не видал, говорил с ним только раз по телефону сейчас после 17 октября во время беспорядков около технологического института. Действия ген. Мина в Москве я одобряю. По моему убеждению революционные действия силою следует подавлять силою же. Тут не может быть ни сентиментальности, ни пощады, но коль скоро революционные действия или вспышка подавлены, продолжение пролития крови и, в этих случаях иногда, крови невинных есть животная жестокость. К сожалению, когда вспышка восстания в Москве была подавлена, ген. Мин продолжал допускать жестокости бесцельные в бессердечные.).
Как только было погашено восстание, что продолжалось несколько дней, он сейчас же написал Государю, прося поставить на всем крест и судить виновных обыкновенным порядком и обыкновенным судом. Одновременно петербургские войска были возвращены обратно. Государь спросил мнение министра внутренних дел Дурново относительно желания Дубасова. Дурново высказался, что нужно судить военным судом. Государь тогда просил меня высказаться, я присоединился, конечно, к мнению Дубасова. И до тех пор пока я и затем Дубасов не ушли, виновные были привлечены к ответственности и судились на основании общих законов.
Во всем деле погашения московского восстания, таким образом, Дурново не принимал деятельного участия, главным образом потому, что Дубасов был выбран не им и не питал к нему, Дурново, ни надлежащего уважения, ни доверия. По крайней мере, когда в те времена я заговаривал с ним о Дурново, он о нем отзывался довольно кисло. Теперь поклонники Дурново приписывают погашение восстания ему, а он скромно молчит.
Затем, как известно, Дубасову бросили бомбу в его экипаж, Рядом с ним находившийся его адъютант, граф Коновницын, был убит; кажется, той же участи подвергся его кучер. Дубасов после моего ухода сам оставил пост генерал-губернатора. Государь его не преследовал так, как Он умет преследовать, хитро, хотя {156} хитростью шитою белыми нитками, но был к нему довольно холоден и вероятно, потому, что Дубасов, хотя и редко, но имел случай высказывать ему мнения, довольно идущие против Его шерсти.
Когда Дубасов был назначен генерал-губернатором, я просил Его Величество назначить его и членом Государственного Совета для того, чтобы на случай, если он должен будет покинуть этот пост, он имел определенное положение. После усмирения восстания в Москве Государь мне написал: «Прошу вас, граф, совместно с министром внутренних дел составить проект рескрипта на имя московского генерал-губернатора. Кроме благодарности, должно быть выражено поощрение на будущее время и назначение в члены Государственного Совета.» Такой проект, но без поощрения на будущее время, был представлен, но не вышел. Не потому ли, что Дубасов настаивал вместе со мною, чтобы, усмирив восстание, поставить крест и судить всех общим порядком, т. е. без смертных казней?
В конце концов, когда я, а со мною все министерство ушло, то в скором времени ушел и Дубасов. Причиною ухода его было то, что он был контужен взрывом динамитной бомбы, но, вероятно, он остался бы, если бы к нему отнеслись особо милостиво. По-видимому, его не особенно удерживали свыше, и я думаю, что отчасти потому, что Дубасов не пожелал военных судов. Помилуйте, ведь это слабость. …А я скажу, что применение безобразных военных судов, так как они поставлены, в особенности со времени Столыпина, после того, как экстраординарные действия, могущая вызвать такие суды, погашены и даже забыты, есть величайшая и бессмысленная недостойная для государства месть и проявление мелких, трусливых и злобных душонок. Я уверен, что история заклеймит правление Императора Николая при Столыпине за то, что это правительство до сих пор применяет военные суды, казнит без разбора и взрослых и несовершеннолетних, мужчин и женщин по политическим преступлениям, имевшим место даже два, три, четыре и даже пять лет тому назад, когда всю России свел с ума бывший правительственный режим до 17 октября и безумная война, затеянная Императором Николаем II. Анархисты же не забыли Дубасову его усмирение Москвы.
Через год, когда он был в Петербург членом Государственного Совета и гулял в Таврическом саду, в него почти в упор стрелял из браунинга юноша. Дубасов оказался невредим, юноша {157} был сейчас же схвачен и сейчас же заявил, что он с одним участником анархистом назначены для отплаты Дубасову за подавление московского восстания. Я узнал об этом покушении почти сейчас же и приехал вскоре к Дубасову. Он был совершенно покоен и только беспокоился, что этого юношу, который в него стрелял, будут судить военным судом и, наверное, расстреляют. Он мне говорил: «Я не могу успокоиться, так передо мною и стоят эти детские бессознательные глаза, испуганные тем, что в меня он выстрелил; безбожно убивать таких невменяемых юношей». Он прибавил: «Я написал Государю, прося Его пощадить этого юношу и судить его общим порядком».
На другой день я опять был у Дубасова, и Дубасов прочел мне ответ Государя. Ответ этот, удивительный, написан собственноручно, складно… не знаю, как сказать, иезуитски или ребячески. Государь любезно поздравляет Дубасова с тем, что он остался цел, говорит несколько любезных фраз, а, по существу просьбы Дубасова, пренаивно говорит, что никто не должен умалять силу законов, что законы должны действовать как бы механически, и то, что по закону должно быть, не должно зависть ни от кого и ни от Него — Государя Императора.
Одним словом, закон должен быть превыше Его и Он ему подчиняется. Точно закон, по которому этот юноша был судим и затем немедленно повешен, установлен не Им — Императором Николаем II. Весьма недавно (несколько месяцев тому назад) после того, когда Государственная Дума подобный закон отменила, его провели как военное законодательство, помимо законодательных собраний.
Точно Его Величество в то же время не только не миловал осужденных из шайки крайних правых, убивавших «жидов» и лиц прогрессивного направления, а еще чаще просто эти лица, заведомые убийцы и организаторы покушений, не находились полициею или не привлекались к судебному следствию… А Государю разве это не было отлично известно?..
Кстати, чтобы закончить рассказ о московском восстании, вернусь к этому молодому помощнику присяжного поверенного. После, из того же источника, о котором я ранее говорил, я узнал, что он со своею дамой во время покинули Москву и поселились у знакомого помещика около Москвы. Полицейские агенты поехали их арестовать. Прислуга помещика ранее пригласила их в трактир попить чаю. Во время пития чая, сей господин, а затем и его дама бежали и очутились потом заграницею.*
{158}
Министр юстиции С. С. Манухин не остался все время (6 месяцев) моего премьерства и был заменен М. Г. Акимовым, ныне председателем Государственного Совета и имеющим некоторое влияние на Государя. Произошло это таким образом. Манухин представляет собою в высшей степени порядочного человека, принципиального государственного деятеля, прекрасного юриста, отлично знающего судебную часть и несколько доктринерски славянофильского направления. Он был прекрасным министром юстиции, хотя, может быть, тогда смотрящим на практически вопросы теоретически, не считался со временем, которое, конечно, было в высшей степени безалаберно-революционное.
Вследствие этого он, конечно, в Совете часто расходился с министром внутренних дел Дурново. Но главным его недоброжелателем являлся генерал Трепов, который еще ранее 17 октября, в качестве петербургского генерал-губернатора, предъявлял к министру юстиции Манухину различные незаконные требования, которые тот не удовлетворял и не мог удовлетворять, так как требования эти нарушали законы, чем теперь министерство Столыпина, конечно, не смутилось бы. После 17 октября Трепов упросил Государя, чтобы директора департамента полиции Гарина, того самого Гарина, который теперь все занимается, большею частью для отвода глаз, сенаторскими ревизиями и который по личным отношениям к Трепову занимал, когда Трепов был товарищем министра внутренних дел, без году неделю место директора департамента полиции, сделали сенатором.
При мне Государь говорил Манухину, что Он полагал бы Гарина (который, когда я стал председателем совета, ушел вместе {159} с Треповым) сделать сенатором, а Манухин представлял резонные соображения и данные о несправедливости такого назначения в виду значительного числа деятелей во всех ведомствах гораздо более заслуженных, чем Гарин, и гораздо более серьезных, нежели он, которые тем не менее не пользуются этим званием; но Государь сказал, что это Он уже обещал, а потому Манухин и представил указ о назначении Гарина в сенат.
Конечно, это обстоятельство с Гариным усилило вражду Трепова против Манухина. Во всяком случае я неоднократно слышал от Трепова, что вся беда заключается в бездействии юстиции и что при таком бездействии невозможно подавить революцию, а такое положение будто бы поддерживает Манухин. С другой стороны, не без основания Манухин мне неоднократно говорил, что вся беда заключается в Трепове, что он своею полнейшею политическою невоспитанностью и невежеством способствовал всем событиям в 1904 и 1905 г. г., расшатавшим власть, что он имел и имеет роковое влияние на Государя и Государыню (которая ему доверяет по влиянию своей Августейшей сестры Елизаветы Феодоровны) и прибавлял, «покуда он будет — будут вечные неожиданности». Впрочем, надо отдать справедливость Его Величеству, что, покуда на Манухина не ополчились более авторитетный силы, речи об необходимости его ухода не было, но затем, когда революция тронула сильно карманы и многие почтеннейшие деятели потеряли равновесие, а между тем юстиция продолжала относиться не только объективно к делу, но иногда и с некоторою снисходительностью к левым, не имеющей оправдания в законе и, в иных случаях, внушаемою страхом возмездия со стороны крайних левых, то против такого олимпийского спокойствия начали будировать такие уравновешенные и в высшей степени почтеннейшие деятели, как бывший министр юстиции при введении новых судебных учреждений, обер-камергер, статс-секретарь, член Государственного Совета, граф Пален.
Балтийские бароны вообще были более других испуганы революций, так как в балтийских губерниях она проявилась с особою силою; там местное население совершенно выбилось из послушания закону и властям, грабило и убивало местных помещиков, вводило свое революционное управление, что и со стороны правительства вызвало решительные военные меры, также иногда сопровождавшиеся эксцессами (например, история с экспедицией генерала Орлова, ныне {160} умершего от чахотки и находившегося в каких-то особых отношениях к Вырубовой, а через нее в мистических отношениях к бедной, не вполне здоровой Императрице).
Каково было тогда время, я приведу такой случай. Помню в октябре, когда я уже жил в запасном доме Зимнего дворца, вдруг мне утром докладывают, что ко мне пришел граф Пален и желает меня видеть. Я сейчас же приказал его принять. Ко мне входит этот почтеннейший и культурнейший старец и мне говорит:
«Я пришел к вам, чтобы вас спросить о следующем: управляющий моим имением мне телеграфирует, что к нему явились представители революционных шаек (латыши) и требуют внесения денег по постановлениям сего правительства и поэтому, как следует поступить — внести или не внести?»
Я его спросил, дано ли об этом знать генерал-губернатору, который имел тогда широчайшие полномочия, как начальник края, находящегося на военном положении он мне ответил утвердительно. В таком случае, сказал я, по вопросу о том, следует ли исполнить требование революционной шайки или нет, предоставляю вам судить. Старик, совершенно растерянный, ушел.
7 ноября я получил от Государя записку, уведомляющую, что Он назначает заседание совета министров (под своим председательством) 9-го ноября и что заседание это начинается в 11 часов утра, причем Его Величество в этой записке сообщил мне, что заседание «начнется с личного доклада министра юстиции в присутствии совета. Считаю такое нововведение нужным и полезным для всех министров» (хотя это нововведение в мое время более не повторялось).
9-го ноября я и Все министры поехали в Царское Село. К удивленно моему в числе присутствовавших в заседании был граф Пален, Э. В. Фриш (вице-председатель Государственного Совета), и еще не помню кто. Заседание открыл Его Величество указанием, что существуют нарекания на действия юстиции и что в виду этого Он счел нужным выслушать по этому предмету, в присутствии приглашенных, министра юстиции. С. С. Манухин с большим достоинством защищал подчиненное ему ведомство, указывая на то, что чины этого ведомства держатся тех оснований, на которых зиждятся {161} новые суды; что за некоторыми исключениями действия судебных чинов совершенно правильны, а в тех случаях, когда действия эти неправильны, то принимаются меры, законами установленные; что не следует забывать, что новые суды основаны на следующих принципах: Гласность, независимость судей, «лучше простить несколько виновных, нежели осудить одного невинного» и проч.
На юстицию нападал министр внутренних дел Дурново, указывая на слабость репрессий и нечто вроде забастовки судебных мест. Я с своей стороны, признавая, что такие явления, к сожалению, бывают, заявил, что вообще судебные места действуют правильно и было бы ошибочно обобщать обвинение и подрывать одно из наиболее культурных ведомств в Империи.
К удивлению моему граф Пален в своей речи, видимо, более склонялся к нападению на С. С. Манухина или, вернее, на министерство юстиции, нежели к его защите. Заседание этим кончилось, но для меня было уже ясно, что Государь решил Манухина сплавить и что в значительной степени это решение основано на наушничестве генерала Трепова.
Через несколько дней ко мне пришел министр юстиции Манухин и заявил, что он при первом докладе после приведенного заседания счел нужным доложить Государю, что после происшедшего в заседании совета он не считал возможным оставаться министром юстиции, так как не может изменить своих взглядов, а его взгляды, видимо, не одобряются Его Величеством. Государь на увольнение его согласился и просил передать об этом мне.
При первом же докладе я всеподданнейше передал об сообщении, сделанном мне Манухиным, причем очень просил Его Величество, увольняя сенатора Манухина от должности министра юстиции, назначить его членом Государственного Совета. Государь на это согласился, но не особенно охотно. Затем я спросил Государя, кого он полагает назначить вместо Манухина. Его Величество передал мне, что Ему рекомендуют назначить Лопухина (прокурора Киевской судебной палаты, родственника бывшего директора департамента полиции, ныне находящегося в Сибири). Я доложил, что Лопухина не знаю, и просил разрешить мне навести о нем справки. Для меня сразу стало ясно, что Лопухина подсунул князь Оболенский (обер-прокурор Синода), имеющий слабость всюду подсовывать своих родичей и кузенов (Столыпин его кузен).
{162} Вернувшись домой, я кстати застал у себя профессора уголовного права Киевского университета, Самофалова, долго служившего в судебном ведомстве и человека весьма консервативного образа мыслей, также, между прочим, находившего слабость действий в смутное время судебного ведомства. Я его спросил, знает ли он Лопухина. Он мне дал такую о нем характеристику — весьма почтенный человек, уважаемый в судебном ведомстве и симпатичный барин. Так как такая общая характеристика меня не удовлетворяла, то я его спросил, каков он был бы министром юстиции. На это Самофалов, относившийся критически к действиям Манухина в смутное время, находя его излишне либеральным, мне ответил, что Лопухин будет Манухиным, но только без его авторитетности, серьезных юридических знаний, опытности и громадной трудоспособности. После этого, я вместе с ним обратился к официальной справочной книжке и мы начали искать, кто из сенаторов пользуется неотъемлемою репутацией правых, которые не могли бы встретить возражений в смысле недостаточной их консервативности, носили бы русские фамилии и прошли бы все должности в судебной карьере, т. е. были бы люди «du mИtier». Самофалов указал мне по списку сенаторов на трех, удовлетворяющих этим условиям: Акимова, Иванова и Щербачева.
На следующий день я видел Его Величество и заговорил о министре юстиции. Из разговора я увидел, что на оставление Манухина на своем посту Его Величество не согласится, к тому же я убедился, что и Манухин не согласится, после всего происшедшего, остаться министром юстиции.
Относительно Лопухина я высказался отрицательно. Тогда Государь меня спросил: «Кто же ваши кандидаты?» Я указал Его Величеству вышесказанные три фамилии, объяснив, как я их выбрал. На вопрос. «А вы их знаете?» — я ответил, что последних двух (Иванова и Щербачева) лично я совсем не знаю и никогда не видал, а Акимова встречал много лет тому назад, когда я был начальником эксплоатации юго-западных железных. дорог, а он товарищем прокурора Киевской судебной палаты. Государь мне ответил, что Он его не знает, на что я позволил себе заметить, что Государь также не знает Лопухина.
Государь был недоволен этим разговором и, в конце концов, сказал мне: «Пришлите ко мне. Акимова, тогда то, но не говорите ему, что я имею в виду дать ему какое либо назначение».
{163} Возвратясь домой, я просил Акимова по телефону приехать ко мне. Когда он приехал, то я его в первый раз увидал после Kиeвa, т. е. после промежутка времени более 20 лет, и передал ему, что Государь приказал ему явиться к Его Величеству тогда-то. Он меня спрашивал, не знаю ли я, для чего Государь его вызывает, причем передал, что собирался выйти в отставку и не мог только с министром юстиции уговориться о размере пенсии.
В этот самый день, когда Акимов представился Государю, я получил от Его Величества записку, в которой Он писал, что Акимов Ему очень понравился и чтобы я представил указ о назначении его министром юстиции. Когда я сказал Дурново, что министром юстиции будет Акимов, а на сестре Акимова женат Дурново, то он не очень радостно встретил это известие, может быть потому, что боялся конкуренции на поприще реакционного консерватизма.
Должен сказать, что во все время, пока Акимов был министром юстиции в моем министерстве, он держал себя весьма прилично; проводя в Совете консервативные идеи, он в этом направлении был гораздо сдержаннее и, если так можно выразиться, — законнее, нежели Дурново. Я бы не мог указать ни одного действия Акимова, как министра юстиции, которое шло бы в разрез с тем направлением, которое естественно и логично вытекло из принципе в, провозглашенных 17 октября, конечно, толкуемых в консервативном направлении, но без натяжек, «совестливо».
Между тем Дурново часто, не стесняясь, высказывал взгляды, совсем несовместимые с началами этого великого манифеста, и относился к нему недоброжелательно. Впрочем, это направление развивалось у Дурново по мере упрочения его положения, сближения с Треповым и убеждения, что это именно «по вкусу» Царя. Что касается назначения Акимова, то меня удивило, что он выбрал себе в товарищи Щегловитова, который всегда высказывал столь трафаретно красные идеи, так что я просил Манухина не водить его на заседания совета (он тогда был директором департамента). На мой вопрос, знает ли он Щегловитова, он мне ответил, что его хорошо знает. Я тогда не знал всю «бессовестность» убеждений и мнений этого теперешнего министра юстиции, которые ярко обрисовывались, когда он влез на этот пост, поэтому мне теперь понятно, почему Акимов тогда его выбрал в товарищи.
{164} Такое, если можно так выразиться, поведение Акимова во время бытности его министром юстиции в моем министерстве привело меня даже к тому, что, покидая пост председателя совета, на вопрос Его Величества, кого бы я мог рекомендовать Ему в заместители, я Ему ответил, что это зависит, какого председателя он хочет; если консервативного, то пусть назначить Акимова, а если весьма корректного, но твердого и либерального, то тогда — Философова, государственного контролера. В числе достоинств последнего я указал на сравнительную его молодость.
Мне известно, что тогда Государь предлагал этот пост Акимову, но он от этого назначения уклонился. Затем Государь назначил Акимова председателем Государственного Совета, и на этом посту он себя часто ведет совершенно недостойно. Во первых, по точному смыслу законов, раз член Государственного Совета назначен к присутствованию, то затем он не может быть устраненным от присутствования, и только при назначении лиц членами Государственного Совета вновь можно их назначить не к присутствованию и также пополнение членов присутствующих делать или путем назначения новых членов Государственного Совета или назначением к присутствованию неприсутствующих. Акимов допустил такую практику, что ежегодно публикуется, какие члены Государственного Совета должны быть присутствующими, и при этом в список не помещают как умерших или освобожденных от присутствования по их просьбе, также и тех, которые вели себя (говорили речи или подавали голос) так, как это не нравилось наверху или самому Акимову.
Таким образом, члены Государственного Совета не находили себя неожиданно в списке. Причем это делалось к тому же бестактно, неделикатно и в отношении членов, в благонамеренности консерватизме и порядочности коих не могло быть никакого сомнения, которые за собой имеют продолжительную достойную и постепенную государственную службу на различных должностях, например Бутовский, Кобеко, Стевен, ген. Косич. Такую практику Акимов основал на статье закона, которая гласить о том, что в начале каждого года публикуется список членов, присутствующих в Государственном Совете. Между тем, точный смысл этой статьи в связи с другими, находящимися в том же учреждении Государственного Совета, {165} не оставляет никакого сомнения, что, так как число членов по назначению присутствующих, дающих голоса, не должно быть больше числа членов присутствующих по выбору, то в начал каждого года объявляется список тех и других для гласности и общественного контроля.
Таким образом, каждый член Государственного Совета по назначению находится под своего рода Дамокловым мечём быть выкинутым из присутствования в общем собрании в случае неодобрительного поведения. Конечно, это имеет самое деморализующее влияние на членов по назначению, в большинстве в сущности старых чиновников и часто не имеющих самостоятельных средств.
Акимов ввел также своего рода негласный надзор за членами Государственного Совета. Посредством некоторых членов Государственного Совета, им же назначенных, и также чиновников государственной канцелярии, он находится в курсе того, в собраниях каких групп какие члены Государственного Совета бывают, и что они там говорят.
Затем он испрашивает предварительно у Его Величества, как Государь желает, чтобы тот или другой законопроект прошел или был отвергнуть. Получив это указание, он оказывает различные воздействия на членов, часто прямо говоря, что если будет решено так то, то Государь будет недоволен, или что Государь просил, чтобы члены по назначению давали свои голоса так то.
Наконец, в общих собраниях, пользуясь правами, предоставленными председателю во время заседаний, он часто ведет собрания крайне пристрастно, обрывает без всяких или недостаточных оснований тех, которые говорят не в угодный ему тон, и дозволяет говорить, не стесняясь ни количеством времени ни содержанием слова, тем, которые говорят в направлении, ему угодном. В результате Его Величество очень доволен Акимовым, но Государственный Совет роняется, и я уверен, что по многим существенным делам Государственный Совет дал бы другие вотумы, если бы не прибегали к таким недостойным приемам.
Я расскажу теперь об одной истории, которая послужила к тому, что я решил расстаться с Тимирязевыми. Когда образовалась канцелярия, состоявшая при мне, как председателе совета министров, то {166} князь Мещерский («Гражданин») просил прикомандировать к канцелярии чиновника, служащего в министерстве внутренних дел, некоего Мануйлова-Манусевича. Я раз видел этого Мануйлова-Манусевича в Париже перед японской войной, когда вследствие того, что я был безусловно против политики, приведшей Россию к этой войне, я покинул пост министра финансов и был назначен председателем комитета министров. Тогда Мануйлов-Манусевич был агентом министра внутренних дел Плеве в Париже, и он счел нужным явиться ко мне и, между прочим, сказать, чтобы я не был на него в претензии, если я узнаю, что за мною ездят агенты русской полиции, что в этом он не причастен и что это Петербургские агенты Плеве, который желал знать, как я буду себя вести заграницею (См. т. I, стр. 249.). Князь Мещерский меня очень просил об прикомандировании Мануйлова-Манусевича к канцелярии председателя совета, и я имел слабость не отказать ему в этой просьбе и Мануйлов-Манусевич был прикомандирован к канцелярии, с согласия министра внутренних дел, оставаясь в министерстве внутренних дел.
Я с ним никаких личных сношений, помимо управляющего канцелярией Вуича, не имел, а сей последний меня через несколько недель уже предупредил, что, вообще, с Мануйловым-Манусевичем нужно быть осторожнее, так как он имеет дурную репутацию. Через несколько дней после того, как Мануйлов-Манусевич был прикомандирован к канцелярии, он явился ко мне и от имени князя Мещерского просил меня принять Гапона, который в виду того, что громадное большинство рабочих находится в руках анархистов-революционеров, искренне раскаивается в своем поступке, приведшем рабочих к расстрелу 9-го января 1905 года, желает теперь спасти рабочих и в виду дарованной 17 октября конституции помочь правительству успокоить смуту. Я был очень удивлен, что Гапон в Петербурге, и спросил, неужели Гапон здесь и с каких пор?
Мануйлов мне ответил, что он в Петербурге еще с августа месяца, т. е. последние месяцы диктаторства Трепова он был уже в Петербурге. Я Гапона в жизни ни ранее, ни после не видал и никогда не имел с ним никаких сношений. Когда Плеве вздумал распространять в Петербурге Зубатовщину, то я, уже узнавши об этом от фабричной инспекции, против этого протестовал, и при мне, т. е. покуда я был министром финансов, Зубатовщину в Петербурге старались скрыть. С моим уходом с поста министра финансов в августе 1903 года, {167} когда Плеве стал хозяином положения, Зубатовщина в Петербурге расцвела, явился Гапон и затем вся эта полицейская организация привела к 9 января 1905 года.
Я ответил Мануйлову, что никаких сношений с Гапоном иметь не желаю и что если он в течение суток не покинет Петербург и не уедет за границу, то он будет арестован и судим за 9 января. Вечером того же дня я видел Дурново и спросил его, знает ли он, что Гапон в Петербурге. Он был очень удивлен этой новости и спросил меня, не могу ли я сообщить ему его адрес. Я адреса не знал, а потому и не мог ему его сообщить. На другой день ко мне явился Мануйлов и передал, что Гапон хочет уехать заграницу, но не имеет денег; я дал Мануйлову 500 рублей, сказав, что я даю ему эти деньги с тем, чтобы он довез Гапона до Вержболова и убедился, что Гапон покинул Россию. Затем, дня через два ко мне явился Манулов и доложил, что Гапон переехал в Вержболове границу и обещал, что он в Россию не возвратится.
Может быть, тогда было бы правильнее его арестовать и судить, но в виду того, что тогда все рабочие были в экстазе и Гапон пользовался еще между ними большой популярностью, я не хотел сейчас после 17 октября и амнистии усложнять положение вещей. Через некоторое время ко мне пришел князь Мещерский и убеждал меня разрешить Гапону вернуться в Петербург и принять его, говоря, что Гапон теперь принесет громадную пользу в борьбе с анархистами и революционерами в виду его влияния на рабочих и полного отчуждения от революционеров-анархистов после того, как он с ними познакомился заграницею. Я просил Мещерского, оставить меня в покое и сказал, что Гапону не доверяю, никогда его не приму, и ни в какие сношения с ним не вступлю. Затем, в течение нескольких месяцев о Гапоне ни слова не слыхал. В марта месяце мне как-то Дурново сказал, что Гапон в Финляндии и хочет выдать всю боевую организацию центрального революционерного комитета и что за это просит сто тысяч рублей. Я его спросил: «А вы что же полагаете делать?» — На это Дурново мне сказал, что он с Гапоном ни в какие сношения не вступает и не желает вступать, что с ним ведет переговоры Рачковский, и на предложение Гапона он ответил, что готов за выдачу боевой дружины дать 25 тысяч рублей. На это я заметил, что я Гапону не верю, но, по моему мнению, в данном случае 25 или 100 тысяч не составляют сути дала.
Затем, я узнал, что Гапон убит в Финляндии.
{168} Около 10 ноября, уже после того, как я отверг ходатайство Гапона через князя Мещерского (Мануйлов его воспитанник или, как он их называет, — духовный сын) и выпроводил Гапона заграницу, управляющей моей канцелярией Н. А. Вуич, докладывая мне о лицах, желающих мне представиться, доложил, что, между прочим, представятся журналисты Матюшенский и Пильский. Уже в это время я не принимал без доклада по делам не экстренным лиц, совсем неизвестных. Он доложил мне, что оба эти журналиста работают в «Новостях», по тому времени газете либеральной, но умеренной, и, по сведениям департамента полиции, это люди не опасные, что они желают меня видеть по делам профессиональных организаций рабочих с целью отвлечения их от анархических союзов. Через несколько дней я принял Матюшенского; в это время уже Гапон по сведениям Мануйлова-Манусевича был за границею. Матюшенский мне докладывал о том, что необходимо восстановить те библиотеки и читальни, которые были основаны до катастрофы 9 января 1905 года и которые были после сего закрытия и опечатаны полициею, так как эти учреждения теперь могут оказать громадное содействие к отвлечению рабочих от революционных обществ анархического характера. Я сказал Матюшенскому, что против этого ничего принципиально не имею, но что он должен обратиться к министру торговли, который должен войти в детали этого дела, мне неизвестные. Затем он заговорил о том, что следовало бы помиловать Гапона, что я категорически отверг.
Потом он просил меня дать ему записку к министру торговли;
я написал, прося выслушать Матюшенского, но опасаясь дать ему записку на руки, позвал находившегося в канцелярии Мануйлова, передал ему записку, сказав, чтобы он передал ее Тимирязеву и одновременно представил Матюшенского. После этого я Матюшенского более не видел. Моя беседа с ним была весьма непродолжительна и он мне крайне не понравился. На другой или третий день был у меня Тимирязев и говорил, что он выслушал Матюшенского, что дело идет о восстановлении тех учреждений рабочих, которые были организованы во времена Плеве-Гапона и затем закрыты и опечатаны полицией после 9-го января 1905 года, что он по нынешним временам, чтобы отвлечь рабочих от революционеров-анархистов, этому сочувствует и что для этого нужно будет денег.
Я ответил, что ничего против этого не имею, что относительно всего этого он должен сговориться с министром внутренних дел, {169} а относительно денег испросить их у Государя из так называемого десятимиллионного фонда, ежегодно ассигнуемого по государственной росписи для чрезвычайных расходов, которые росписью не предвидены; при этом, я ему сказал, что во всяком случай на это можно дать только несколько тысяч, помню, сказал — не более шести и при условии контроля за их расходованием. Этот разговор был около 20 ноября и затем мне Тимирязев ничего по этому делу не говорил, точно так, как мне ничего не говорил об этом деле Мануйлов, что со стороны последнего, впрочем, было довольно естественно, так как я ему никаких поручений, кроме передачи маленькой записочки и представления Матюшенского Тимирязеву, не давал, да кроме того я после предупреждения Вуича о том, что вообще Мануйлов не заслуживает доверия, его не принимал.
Вдруг в конце января или начале февраля 1906 года я узнал из газет, что Матюшенскому было выдано Тимирязевым 30.000 рублей на возобновление Гапоновских организаций, что из них 23.000 Матюшенский похитил и скрылся. Это побудило меня запросить письмом, в чем дело, и из объяснений Тимирязева я узнал, что он испросил всеподданнейшим докладом у Государя на организацию учреждений для рабочих 30.000, что выдал их Матюшенскому, что Матюшенский хотел украсть 23.000, что рабочие (организация умеренных рабочих) это узнали и затем, при содействии жандармской полиции, деньги эти нашли, что, наконец, Тимирязев даже видел Гапона и обо всем этом он мне никогда не говорил ни слова!
О том, что он видел Гапона, он не только не говорил мне, но и не писал даже после того, как вся эта история раскрылась. Я узнал об этом уже по оставлении им поста министра из протокола его допроса судебным следователем по делу Матюшенского.
Эта история и была причиной, почему я решил расстаться с Тимирязевым. По этому предмету в моем архиве хранится моя переписка с Тимирязевым и объяснение по поводу этой переписки Мануйлова. Из характера этой переписки видно, что и в объяснениях своих Тимирязев не правдив. Уволившись совсем от службы, он, благодаря связям с некоторыми дельцами, укрепившимися во время бытности его министром торговли в моем министерстве, получил несколько мест в частных учреждениях и затем своею {170} услужливостью добился того, что его выбрали одним из членов Государственного Совета от торговли и промышленности. Это было, по-видимому, то, что он желал.
После ухода Тимирязева с поста министра торговли и промышленности я хотел предложить это место академику Янжулу (бывшему профессору финансового права московского университета и главного фабричного инспектора в Москве).
Но ранее нежели докладывать об этом Его Величеству, я просил к себе Янжула, чтобы с ним объясниться. Он от этого назначения уклонился. В то время бомба еще имела магическое действие и охотников на министерство и вообще боевые посты было мало.*
{171}
ОТСТАВКА КУТЛЕРА. ИНТРИГИ ПРАВЫХ
* Последние перипетии истории крестьянского вопроса довольно правильно изложены в маленькой статье, появившейся в одном из первых NN «Вестника Европы» этого (1909) года. Самая серьезная часть русской революции 1905 г., конечно, заключалась не в фабричных, железнодорожных и тому подобных забастовках, а в крестьянском лозунге: «Дайте нам землю, она должна быть нашей, ибо мы ее работники», лозунге, осуществления которого начали добиваться силою.
Не подлежит по моему мнению сомнению, что на почве землевладения, так тесно связанного с жизнью всего нашего крестьянства, т. е. в сущности России, ибо Россия есть страна преимущественно крестьянская, и будут разыгрываться дальнейшие революционные пертурбации в Империи, особливо при том направлении крестьянского вопроса, которое ему хотят в последние столыпинские годы дать, когда признается за аксиому, что Россия должна существовать для 130 т. бар и что государства существуют для сильных (замечательные положения речей Столыпина).
Конечно, в этих положениях нет ничего нового, этими принципами государства жили еще до эпохи христианства. Это еврейская психология в устах quasi русского либерального министра.
В первые недели после 17 октября, когда шло усиленное, брожение и происходили вспышки в деревнях многих местностей России, когда крестьянство как будто выбилось из полицейского произвола и осталось без всякого регулирующего стимула, так как о какой-либо законности и нормальном правосудии, об институте собственности, как {172} базис социального порядка современных государств, оно никогда не имело и не имеет твердых понятий, тогда многие дворяне, собственники земель, совсем потеряли головы.
Конечно, в числе их одним из первых был генерал Трепов. Как-то раз я приехал в Царское Село с докладом к Его Величеству, меня в приемной встречает Трепов, заводит разговор о сплошных восстаниях крестьянства и говорит мне, что для того, чтобы положить конец этому бедствию, единственное средство — это немедленное и широкое отчуждение помещичьих земель в пользу крестьянства. Я выразил сомнение, чтобы ныне накануне созыва Государственной Думы после 17 октября можно было принять такую поспешную и мало обдуманную меру. Он мне ответил, что Все помещики будут очень рады такой мере.
— «Я сам, говорит генерал, помещик и буду весьма рад отдать даром половину моей земли, будучи убежден, что только при этом условии я сохраню за собою вторую половину».
Государь мне во время доклада об этом по существу не говорил, но только передал записку с проектами, сказав:
— «Обсудите эти предположения в совете министров. Это записка и проект профессора Мигулина».
Это была записка о необходимости принудительного отчуждения земель в пользу крестьянства, как мера, которую необходимо принять немедленно непосредственною волею и приказом Самодержавного Государя. Я, конечно, сейчас же понял, кто доставил эту записку Государю (записка эта в копии и, затем, письмо профессора Мигулина ко мне на ту же тему хранятся в моих бумагах).
После доклада меня Трепов опять встретил и убеждал, как помещик, провести меру, предлагаемую в переданной мне записке как можно скорее, покуда крестьянство еще не отняло всю землю от помещиков.
Кто такой профессор Мигулин? Это прежде всего муж дочери старого профессора финансового права Харьковского Университета Алексеенко, затем бывшего попечителем учебного округа в Казани, человека умного и культурного, но гораздо более известного в качестве провинциального дельца, корректного, но не гнушающегося законными средствами наживы, нежели профессора экономиста-финансиста. Как такового, имя его не перейдет в потомство даже дельцов города {173} Харькова. Теперь Алексеенко член Государственной Думы по выборному Столыпинскому закону и финансовый столп октябристского (Гучковского) большинства в Думе. У него была дочь, богатая невеста, он ее выдал замуж за молодого харьковского присяжного поверенного Мигулина, человека способного, ловкого, публициста, затем как бы по наследству получившего кафедру от папаши своей супруги.
У Мигулина есть много написанных им книг, но нет ни одной, которая могла бы иметь серьезную претензию на ученость. Это ловкие компиляции, памфлеты, в которых везде руководящий мотив: — «я во что бы то ни стало хочу выплыть на верх». В смутное время такие люди теряют равновесие и лезут то в одну сторону, то в другую, держатся правила, что если они не могут выплыть на верх прямо, то они должны искать обходных путей — «ищите и найдете».
А все-таки Мигулин имеет марку молодого профессора финансового права и, если его ученость имеет комическое значение между людьми действительно не чуждыми наук, то он имеет все таки некоторый престиж в буржуазной мелкой среде и между провинциальными львицами. Поэтому, как могло случиться, чтобы профессор Мигулин не пробрался к дворцовому коменданту Трепову?..
(дополнение, ldn-knigi:
http://kolibry.astroguru.com/01130465.htm
Мигулин Петр Петрович — экономист. Родился в 1870 г. Окончил курс в Харьковском университете по юридическому факультету. С 1897 г. читал в том же университете сначала торговое, потом финансовое право. Получил степень магистра за диссертацию «Русский Государственный Кредит» (т. I, Харьков, 1899), степень доктора — за продолжение этого труда: «Русский Государственный Кредит» (т. II, Харьков, 1900). Состоит профессором финансового права в Петроградском университете. В 1907 г. назначен членом совета главноуправляющего землеустройством и земледелием (при князе Б. А. Васильчикове). С образованием особой высшей комиссии для всестороннего исследования железнодорожного дела в России, под председательством члена государственного совета инженер-генералом Н. П. Петрова, был назначен ее членом и принимал участие в обследовании на местах нашей рельсовой сети. С 1914 г. член совета министра финансов. Принимал участие в комиссии статс-секретаря П. А. Харитонова по обсуждению условий сведения государственной росписи доходов и расходов. С 1909 по 1912 г. при его ближайшем участии издавался в Петербурге журнал «Экономист России». С 1913 г. он издает в Петрограде журнал «Новый Экономист». Издал отдельно, кроме диссертаций: «Регулирование бумажной валюты в России» (Харьков, 1896); «Русский Государственный Кредит» (т. III, 5 вып., ib., 1901—1906; 2-е изд., 1907); «Реформа денежного обращения и промышленный кризис» (ib., 1902); «Наша новейшая железнодорожная политика» (ib., 1903); «Русский Сельскохозяйственный Банк» (ib., 1902); «Наша банковая политика» (ib., 1904); «Выкупные платежи» (ib., 1904); «Война и наши финансы» (ib., 1905); «Аграрный вопрос» (ib., 1906); «Государственный независимый центральный эмиссионный банк, проект» (ib., 1906); «Настоящее и будущее русских финансов» (ib., 1907); «Возрождение России, экономические этюды и новые проекты» (ib., 1910); «Русская внешняя торговля и наш торговый флот» (Санкт-Петербург, 1911); «К вопросу о частном железнодорожном строительстве» (ib., 1912); «Экономический рост русского государства за 300 лет» (М., 1913).
http://lawportal.ru/doc/document.asp?docID=121436
Мигулин, Петр Петрович, орд. профессор финансового права, родился 12 авг. 1870 г. в г. Харькове, сын священника. Воспитывался во 2-й Харьковской гимназии, которую окончил в 1889 г. и тогда же поступил на юридический факультет Харьковского университета. По окончании в 1893 г. университета с дипломом 1-й ст., отправился для завершения образования заграницу (главным образом во Франции, Англии, Швейцарии и Австрии). Затем некоторое время занимался адвокатурой в качестве помощника присяжного поверенного. С 1 января 1895 года был оставлен при университете в качестве стипендиата для приготовления к профессорскому званию по кафедре финансового права. Значительную часть времени 1894—1896 гг. провел в путешествии по России и заграницей в целях ознакомления с экономическим бытом посещенных стран и местностей, с политическим и финансовым строем разных западноевропейских государств и с важнейшими книгохранилищами. Между прочим посетил государства Балканского полуострова (Турцию, Болгарию, Сербию, Румынию), Венгрию с Кроацией (во время тысячелетней выставки 1896 г. в Будапеште), Прагу с промышленной национальной выставкой 1895 г., далее Италию, Испанию, Португалию, снова Францию, Голландию (Амстердамская международная выставка 1895 г.), Бельгию, Германию (главным образом Берлин Мюнхен и Дрезден), в России между прочим Петербург, Москву, Варшаву, Одессу, Киев, Ростов, Поволжье с Нижегородской выставкой 1896 г., Кавказ с Закавказьем и Крым.
В 1896 г. выдержал установленный магистерский экзамен по финансовому праву и политической экономией, а с 1897 г. начал чтение лекций по вакантной кафедре торгового права в качестве приват-доцента (кафедра эта была вакантною с самого ее учреждения в 1884 г., лекция по торговому праву читались по 1895 г. проф. А. И. Загоровским и проф. И. П. Сокальским, а в 1895 — 96 гг. по смерти проф. Сокальского проф. Л. Н. Загурским). С 1899 г. после ухода из университета М. М. Алексеенко начала читать лекции также и по вакантной кафедре финансового права. В 1898 г. занимался разработкой архивным материалов, относящихся главным образом к новейшей эпохе, в библиотеке Н. Х. Бунге, пожертвованной им университету Св. Владимира, а в 1900 г. в архиве Особой Канцелярии по кредитной части министерства финансов в Петербурге для задуманных больших работ по истории русских финансов. В 1900 г. защитил магистерскую диссертацию в Казанском университете (оппоненты проф. П. А. Никольский и В. Ф. Залесский), а в 1901 г. докторскую диссертацию в Киевском университете (оппоненты проф. Н. П. Яснопольский и проф. Н. М. Цытович). В том же 1901 г. был назначен и. д. Экстраординарного профессора по кафедре финансового права, а в 1902 г. — ординарным профессором по той же кафедре. В целях продолжения изучения финансового строя Западной Европы и развития ее промышленности в 1900 и 1903 гг. снова жил заграницей, на этом разе преимущественно во Франции (Парижская выставка 1900 г.), Швейцарии и в Скандинавских государствах (Швеция, Норвегия, Дания), а в 1902 г. продолжал занятия в Петербурге в разных архивах министерства финансов (преимущественно кредитной канцелярии и железнодорожного департамента)
Предположение Мигулина мы рассмотрели в совете министров и все министры, а, в том числе, и министр земледелия Кутлер, отнеслись к нему отрицательно, находя, что это дело касается самого важнейшего нерва жизни русского народа и требует всестороннего рассмотрения, и после 17-го октября, если какой-нибудь вопрос не может получить разрешения помимо Государственной Думы и Государственного Совета, то прежде всего этот вопрос. Но совет тогда же решил по собственной инициативе уничтожить выкупные платежи, крайне обременявшие крестьянское население, а равно расширить приобретения крестьянским банком посредством покупки от частных владельцев земель для распродажи таковых крестьянам. Меры эти совет проектировал привести в исполнение немедленно указами Его Величества, а затем образовать комиссии под председательством министра (начальника главного управления) земледелия для обсуждения дальнейших мероприятий, могущих существенно помочь крестьянству, с тем, чтобы таковые внести в Государственную Думу.
Таким образом, последовали указы о расширении деятельности крестьянского банка и уничтожении выкупных платежей. В это время {174} боязнь в высших сферах, вызвавшая мысль об обязательном отчуждении частновладельческих земель, еще не улеглась.
Тогда (в декабре) приезжал в Петербург генерал-адъютант Дубасов, бравый, благородный и честный человек. Он приехал из Черниговской и Курской губернии, куда он был назначен с особыми полномочиями в виду сильно развившихся там крестьянских беспорядков. Он явился ко мне и подробно рассказывал о положении дела и высказывался в том смысл, что лучше всего было бы теперь же отчудить крестьянам те помещичьи земли, которые они забрали, и на мое замечание, что на принудительное отчуждение не пойду без обсуждения дела в Государственной Думе и Государственном Совете после открытия этих учреждений, он высказал мнение, что теперь такою мерою можно успокоить крестьянство, а потом «посмотрите, крестьяне захватят всю землю и Вы с ними ничего не поделаете».
Я еще недавно имел случай напомнить об этом разговоре Ф. В. Дубасову, и он заметил — «действительно я тогда Вам это говорил, я ошибся». Едва ли однако, кто знает Дубасова, может усомниться в его твердости, решительности и консерватизме. Через несколько недель в январе, благодаря естественному ходу вещей и постепенному общему успокоение, явно начало замечаться затихание смуты и в деревнях.
Как это обыкновенно бывает в особенности с лицами мужественными и твердыми только на словах, одновременно начали меняться и мнения, вызванные растерянностью. О необходимости обязательного отчуждения в пользу крестьян (или дополнительном наделе) сначала перестали говорить, потом начали выражать сомнение в целесообразности этой меры и, наконец, самую идею принудительного отчуждения хотя бы за плату начали признавать преступною, а тех, которые придерживаются такой ереси — революционерами.
Через несколько времени после того как был отвергнут советом проект профессора Мигулина, патронируемый генералом Треповым, об обязательном отчуждении, и была образована комиссия под председательством министра Кутлера. Как-то раз после заседания совета Кутлер мне сказал, что чем глубже он занимается вопросом о дальнейших мерах по крестьянскому землевладению, тем больше он приходит к убеждению в неизбежности в пользу {175} крестьян некоторого принудительного платного отчуждения и спрашивал меня, что я думаю по этому предмету. Я ответил, что если можно будет решиться на такую меру, то разве только, как на исключение.
Через несколько дней после обеда я нашел на своем рабочем столе пакет от Кутлера с экземплярами, оттиснутыми посредством копировальной бумаги, главных оснований предварительного проекта комиссии его об улучшении крестьянского землевладения.
Так как Его Величеству было угодно высказывать о необходимости поспешить всеми мерами относящимися до крестьян, конечно, с целью их успокоения, то я сейчас же распорядился разослать по экземпляру присланную работу комиссии Кутлера членам совета министров и членам Государственного Совета, Ермолову, Шванебаху, как бывшим министрам земледелия, а также члену Государственного Совета почтеннейшему старцу Петру Петровичу Семенову, как ближайшему сотруднику графа Ростовцева при освобождении крестьян, затем все время занимающемуся крестьянским вопросом, последнему могикану по освобождению крестьян. Один же экземпляр присланного проекта я оставил у себя на столе. Поздно вечером, очистив свой служебный стол, я взял проект комиссии Кутлера, чтобы его просмотреть, и заметил, что в нем довольно сильно и решительно проведена мысль о платном принудительном отчуждении части частновладельческих земель в пользу малоземельных крестьян. Такой проект, после того, как еще так недавно совет министров отнесся отрицательно к подобному, хотя более решительному, проекту Мигулина, мне показался по меньшей мере несвоевременным, тем более, что я уже заметил быструю в отношении этого вопроса перемену направления в высших сферах и вообще в растерявшихся некоторых кругах дворянства, легко переходящих от «караул» к «ура».
Поэтому я позвал к себе дежурного чиновника и просил его приостановить рассылку проекта комиссии Кутлера. Чиновник мне доложил, что проект уже развозится и я приказал вытребовать его обратно и попросить ко мне завтра утром Кутлера.
На другой день утром я передал Кутлеру, что считаю неудобным подвергать обсуждению в совете проект его комиссии, что я уверен, что если даже сочувствовать этой идее, то самые предположения комиссии так не разработаны, что не могут подлежать обсуждению. Затем я его спросил, принял ли он меры, чтобы работа не пошла гулять и не послужила удобным предлогом для всяких интриг и возбуждений.
{176} Кутлер особенно не настаивал на предположениях комиссии, но просил меня хотя бы в частном совещании Совета министров обменяться мыслями относительно оснований проекта комиссии, находящейся под его председательством, так как не зная, на каких основаниях совет министров остановится, он не может разрабатывать какого бы то ни было проекта, что же касается вопроса моего, принял ли он меры, чтобы эта сырая работа комиссии не послужила основанием для интриг, то он на это ничего ответить не мог, так как видимо ему и в голову не приходила эта мысль.
Частное заседание Совета состоялось очень скоро, и на этом заседании все министры высказались против мысли о принудительном отчуждении частновладельческих земель, как мер для увеличения крестьянского землевладения, причем главный довод всеми выставлялся принцип неприкосновенности и «святости» частной собственности; я присоединился к заключениям моих коллег, но выразил сомнение в возможности объяснить народу неосуществимость принудительного отчуждения частновладельческих земель после того, как все великое освобождение крестьян было основано на этом принципе платного принудительного отчуждения; такая мера в настоящее время по моему мнению не возможна, потому что она способна окончательно поколебать и без того расшатанное финансовое и экономическое положение России войной и смутою.
Я говорил, что я буду поддерживать основание проекта, представленного Кутлером, только тогда, если он докажет, что то, что он предлагает, не обессилит России. Кутлер высказал, что он тоже думает, что принудительное отчуждение, им предлагаемое, может отрицательно повлиять на теперешнее экономическое состояние России, но что по его мнению это единственное средство устойчиво и не кратковременно успокоить крестьянство.
Но вообще он особенно настойчиво проект комиссии не защищал. Затем Совет поручил Кутлеру переработать проект комиссии, им председательствуемой, причем решил назначить в комиссии новых членов из других ведомств кроме членов ведомства земледелия. Тогда же было решено назначить из министерства финансов А. П. Никольского (управлявшего всеми сберегательными кассами, много занимавшегося крестьянским вопросом), из министерства внутренних дел — Гурко (товарища министра внутренних дел) т. е. таких влиятельных членов, которые были известны, как решительные противники принудительного отчуждения.
{177} Кутлер против этих решений не возражал и согласился переработать проект. После заседания я еще говорил с Кутлером, он меня благодарил за то, что я ему дал возможность обменяться мыслями с коллегами, и отнесся к принятым решениям вполне доброжелательно.
Замечательно, что на другой день я получил от П. П. Семенова записочку (она, вероятно, хранится в моем архиве), в которой он сочувственно отнесся к проекту Кутлера.
Через несколько дней после сказанного заседания совета министров я получил от Государя записочку, требующую присылки проекта Кутлера о крестьянском устройстве и принудительном отчуждении. Я ответил Его Величеству, что такого проекта нет, что был составлен так сказать набросок (я его приложил к моему ответу), который рассматривался в частном совещании министров, и что все министры и я высказались против всякого проекта, основанного на принудительном отчуждении, точно так, как мы высказались против такого же проекта профессора Мигулина, переданного нам некоторое время тому назад Его Величеством, что Кутлер согласился с этим заключением и теперь комиссия в другом составе под его же председательством перерабатывает проект.
Затем, при одном из ближайших личных докладов Государь соизволил заговорить со мною о проекте Кутлера и сказать, что против Кутлера все восстают и что Он желал бы, чтобы вместо Кутлера был другой министр. Я просил Государя в случае. ухода Кутлера назначить его членом Государственного Совета, против чего Его Величество препятствий не встретил. Но не успел я возвратиться из Царского Села в Петербург, как получил собственноручную записочку Государя, в которой Он соизволил мне сообщить, что считает неудобным назначить Кутлера членом Государственного Совета.
Через несколько дней при личном докладе, когда возобновился разговор об уходе Кутлера, я просил Его Величество назначить его по крайней мере сенатором. Его Величество соизволил согласиться, но как только я возвратился домой, я снова получил Высочайшую записку, в которой сообщалось, что, обдумав, Он нашел неудобным назначить Кутлера и сенатором, причем мнение это Высочайше мотивировалось.
{178} Это меня вынудило написать Государю 2-го февраля следующее письмо, случайно сохранившееся у меня в копии:
«Вашему Императорскому Величеству благоугодно было мне сообщить, что назначение Кутлера в сенат столь же нежелательно, как и оставление его в настоящей должности и что следует отстать от привычки набивать Государственный Совет и Сенат бывшими министрами. Вместе с тем Вашему Величеству благоугодно указать, что в этом случае пример западных государств поучителен и полезен и что при переменах министров необходимо приобрести навык в этом направлении. Мне кажется, что было бы весьма полезно, как в отношении назначений и увольнений министров так и вообще в отношении организации государственной службы многое заимствовать из законов и практики западных государств, но при этом не следует упускать из виду, что в западных государствах все эти порядки вытекают из конституционного устройства и определяются или положительными законами или конституционною практикою. У нас же Государство правится Самодержавным Монархом и потому наша практика была совершенно иная. Но какою системою ни руководствоваться, всякая система должна иметь в своей основ справедливость, ибо только справедливостью определяется тот или другой образ действий. Кутлер до назначения министром занимал с успехом место товарища министра внутренних дел и товарища министра финансов и принял пост министра, подчиняясь велению Вашего Величества.
Обыкновенно товарищи министров назначаются в Сенат, а иногда и в Государственный Совет, как, например, недавно Рухлов (Товарищ В. Кн. Александра Михайловича по посту начальника Главного Управления Мореплавания, ушедший посла образования моего министерства.), очень недолго служивший, назначен членом Государственного Совета и бывший весьма недолго директором департамента полиции Гарин (ушедший вместе с Треповым) назначен сенатором. Поэтому я думал, что, ходатайствуя о назначении Кутлера сенатором, я не выходил из рамок возможного и справедливого.
Угодно ли Вашему Императорскому Величеству, чтобы я передал Кутлеру о том, чтобы он подал прошение об отставке, или Вам благоугодно это сделать другим путем?»
Государь мне изволил ответить, что Он признает дальнейшее пребывание Кутлера во глав ведомства нежелательным и потребовал представить Ему список намеченных мною кандидатов.
{179} Я попросил Кутлера прийти ко мне и сказал ему, что в виду целого ряда недоразумений, вызванных его проектом о принудительном отчуждении, я советую ему написать прошение об отставке. Кутлер тут же написал прошение и затем я с ним расстался (февраль 1906 г.) и встретился только теперь перед выездом из Петербурга (июль 1909 г.) у графини Гудович по ее личным делам. Он сначала был уверен, что я заставил его подать в отставку, а также что я его должным образом не защищал. Теперь, кажется, он знает, что я его защищал, но вероятно, убежден, что недостаточно.
Таким образом, лица в известном положении, в котором я так долго находился, делают себе недоброжелателей, а иногда и врагов…
Прошение его я отправил к Его Величеству, а затем был у Государя с докладом. Я просил назначить Кутлеру пенсию и Его Величество милостиво сейчас же изволил согласиться назначить пенсию в семь тысяч рублей в год. Государь высказал мне, что Он желал бы, чтобы Кутлера заменил его товарищ (помощник) по министерству Кривошеин. При этом указании Его Величества я сразу понял, откуда все идет, а потому высказался о назначении Кривошеина отрицательно. Государь соизволил заметить, что не потому ли я против Кривошеина, что мысли его консервативны. Я ответил Его Величеству:
«Ваше Величество, Вы Сами Кривошеина не знаете, а хотите его назначить по рекомендации лиц неответственных, я даже не могу допустить в министерство, в котором я председательствую, лиц, делающих себе карьеру не прямыми путями. Я готов, чтобы на место Кутлера был назначен человек с наиконсервативнейшими взглядами, но если он исповедует эти взгляды по убеждению, а не из-за выгоды и карьеризма».
На это Государь спросил:
«Кого же Вы могли бы из таких лиц рекомендовать?»
Я ответил: «например Федора Самарина, я его лично не знаю, вероятно мы во многом расходимся с ним, но он пользуется общею репутацией политически честного и убежденного общественного деятеля и я уважаю его имя».
На это Государь мне ответил :
«На Самарина и Я соглашусь; покуда же пусть Кутлер сдаст должность Кривошеину».
Видя, что я этого опасаюсь, Он добавил:
«Успокойтесь, временно, покуда не будет назначен постоянный».
{180} Я Кривошеина знал давно, с 80-х годов, когда он еще был юрисконсультом Донецкой жел. дороги, каковое место получил потому, что сроднился с московским купечеством, женившись на одной из Морозовых. Ничего дурного о Кривошеине я не знал и не знаю, считал и считаю его трудолюбивым, очень неглупым человеком, но карьеристом и карьеристом очень ловким.
У нас очень долго был домашним доктором корпусной врач пограничной стражи, тайный советник Шапиров, который поэтому был довольно близкий в нашем семействе. Он был женат на сестре вдовы начальника Военно-Медицинской Академии Пашутиной, которая была очень дружна с Кривошеиным. Там с ним Шапиров часто виделся. Кривошеин был назначен товарищем главноуправляющего земледелием еще при Шванебахе, а затем, конечно, остался и при Кутлере его товарищем. Шапиров после 17-го октября иногда рассказывал некоторые факты, касающиеся Трепова. Я его как то спросил: «откуда Вы это знаете?» Он ответил, что от Кривошеина, и объяснил, что Кривошеин через одного из своих бывших сослуживцев по министерству внутренних дел Трепова (директора департамента общих дел министерства внутренних дел при Сипягине и затем из-за какой то денежной истории переведенного с этого поста Таврическим губернатором, ныне, конечно, назначен членом Государственного Совета, как ультраправый) близко сошелся с генералом Треповым и иногда ездит к нему в Царское Село…
Я просил Самарина приехать в Петербург и сделал ему предложение занять пост министра земледелия. По этому случаю я имел довольно продолжительное объяснение с Самариным, который мне честно и с его точки зрения толково объяснил, что с одной стороны он считает 17-ое октября как несомненное введение в России конституции актом гибельным, ибо он исповедует идеи славянофильства
(Аксаков, Самарин — 60-ые годы), а потому не может сделаться членом моего министерства, а во вторых его здоровье и недостаточность его знаний и опыта не позволяют ему принять такой важный и ответственный пост. Я его уговаривал, но безуспешно.
В заключение я просил Самарина написать мне причины его отказа, так как я должен буду наш разговор передать Государю и могут быть — как со стороны Его Величества, так и его — сомнения, все ли и точно ли я передал его причины отказа. Самарин мне, прислал {181} письмо, в котором он высказывает причины отказа так, как их мне передавал, и я в тот же день письмо это отправил Государю. Затем я больше никогда с Самариным наедине не виделся. Он был избран от дворянства в Государственный Совет и там как-то раз я с ним говорил. Это было в первую Думу. Он все революционные эксцессы приписывал 17-му октября, а я выражал мнение, что при бывших и данных обстоятельствах в нем Россия только и могла найти спасение. Но этот благородный человек остался верным себе.
Известно, что министерство Столыпина по статье 87-ой издало основание крестьяноустройства, в корне нарушившее так называемую конституцию. Статья эта помещена в основные законы, изданные в мое министерство, поэтому я имею право думать, что я могу знать ее смысл. Ее смысл не дает основания ни малейшему сомнению, что она дает право, помимо думы, принимать в экстраординарных случаях только такие меры, которые экстренны и которые могут быть отменены. Ни одному из этих условий не отвечает тот предмет, который касается указа 9 ноября, изданный по статье 87-ой. Крестьянский вопрос, ждавший десятки лет, мог подождать несколько месяцев и, очевидно, что раз начав применять новые основания землепользования крестьянами с явным нарушением общинного пользования, то будет затем невозможно перейти к прежним порядкам, не водворивши окончательного сумбура. Кроме того, правила, установленные указом 9-го ноября, в корне нарушили всю теорию славянофильства, основанную на особого рода общественных (общинных) порядках, будто бы социально составляющих особенность и суть русской крестьянской жизни. Когда приближалось время, что указ этот должен был пройти через Думу и было ясно, что услужливая Дума в качеств отделения столыпинской канцелярии, примет основания этого указа, а следовательно дело дойдет до Государственного Совета, то Самарин с одной стороны, чтобы не насиловать своих убеждений, а с другой — не подавать голоса против оснований санкционированных Царем, которые Царь по-видимому признает до сих пор правильными (если только Царь может сознательно разобраться в этом вопросе, я, конечно, знаю, что не может и говорить свои суждения с чужих нот), отказался от звания члена Государственного Совета.
После отказа Самарина я на словах предлагал Его Величеству назначить министром земледелия Ермолова, бывшего при Бунге {182} директором департамента неокладных сборов, затем моим товарищем (очень недолго), когда я стал министром финансов, и потом назначенного министром земледелия Александром III-м и бывшим на этом посту до 1904 г., каковой он оставил не по своему желанию. а вследствие интриг своего товарища Шванебаха и Горемыкина, будучи признан чересчур либеральных идей. Этот Ермолов — министр Александра III — чистейший и благороднейший человек, но тип образованного, либерального и маловольного чиновника, из каждой ноты коего течет либеральный мед, так хорошо приготовлявшийся в последние десятилетия в Царскосельском лице (что на Каменноостр. пр.).
Теперь он один из корифеев центра Государственного Совета, статс-секретарь Его Величества и Им до известной степени жалуемый. Государь на это не согласился. Я предлагал назначить начальника уделов князя Кочубея, большого землевладельца, весьма консервативного, но порядочного человека. Он, кажется, отказался. Тогда я предлагал кого-либо из товарищей других министров (кроме министерства земледелия), не чуждого поместной земледельческой жизни, например, товарища министра внутренних дел, князя Урусова. Государь на это не соизволил. Я просил подумать и переговорить с другими министрами. Между тем, интрига уже в это время шла во всю. Может быть, благодаря ей Трепов и многие другие, с испуга желавшие провести манифестом принудительное отчуждение (Мигулинский проект), предположение неосуществленное только потому, что я и затем мои коллеги (в том числе и Кутлер) по различным причинам признавали это невозможным и во всяком случай несвоевременным, затем, сами испугавшись своих радикальных проектов, внушенных трусостью, чтобы загладить свою вину и получить более солидную марку благонадежности и верности «истиннорусским началам», рады были свалить всю ересь на Кутлера и возопить: «ату его!»
До меня доходили почти ежедневно от лиц мне более или менее преданных, или сочувствующих, что Государю постоянно подаются большею частью через генерала Трепова доносы и различные записки и, по мере того, как шло успокоение и уменьшалась трусость, эти записки имели при дворе все больший и больший вес.
В январе по жел. дорогам делал инспекционную поездку министр путей сообщения и, возвратясь в Петербург, мне передал, что по России ходит для подписи между крупными землевладельцами записка, в которой предъявляются относительно Кутлера, министра {183} финансов Шипова (совершенно правого по убеждениям, но конечно не черносотенного), Путилова, (товарища его, управляющего дворянским и крестьянским банком), обвинения в революционных замыслах и требование смены моего министерства.
В это время мои отношения с Его Величеством уже были натянуты до крайности и я оставался на своем посту только из-за преданности к монархическому принципу; все это будет более ясно, если мне удастся окончить эти наброски. Но каковы были мои отношения, видно из следующего моего письма, сохранившегося у меня в копии, которое я тогда написал Государю: «При сем имею честь представить Вашему Императорскому Величеству петицию (ее можно найти в моих архивах), которая ходит по рукам землевладельцев для собирания подписей. Она напечатана в Киеве, хотя инициатива ее появления, конечно, исходит из Петербурга. Об замыслах сей петиции мне передавали несколько недель тому назад, а теперь мне передал ее приехавший с юга К. С. Немшаев. Конечно, я мог бы узнать о ее авторах и ее инициаторах, но я считаю излишним тратить на это время, тем более, что мне, как и всем живущим общественною жизнью, известно, что инициатива этого дела исходит от так называемой у нас в Государственном Совете „черной сотни Государственного Совета“. А затем плодотворная мысль такой петиции принадлежит ли графу А. П. Игнатьеву, Стишинскому (Назначенному министром земледелия после моего ухода и образования министерства Горемыкина.) или Штюрмеру, или Горемыкину, или Абазе
(Помощнику Безобразова по устройству авантюры на Ялу, приведшей к японской войне.), это совершенно безразлично.
Впрочем, я думаю, что эта почтенная компания не добивается (Покуда.) стать у власти, так как им не желательно ставить в игру (Т. е. под бомбы.) свои особы, а потому они предпочитают действовать и распространять всякую ложь из-за кустов в петербургских гостиных и посредством преданной им прессы» (Грингмут, Шарапов, Никольский-профессор, и проч.). Записка, которая была приложена к этому докладу, довольно длинная и начинается так :
«Пережив продолжительный период революционной смуты и правительственного безвластия, постепенно возраставших, не взирая на великодушно дарованные подвластным скипетру Вашему народам вольности, вся Россия с надеждою взирала на энергичные и разумные {184} мероприятия, который министр внутренних дел (Дурново) совместно с министром юстиции (Акимовым) и при самоотверженном содействии верных престолу и отечеству войск, предпринимал (?) в делах восстановления законности и порядка в стране».
Из этого введения уже ясно, откуда записка шла. Затем излагаются всякие страхи, грозящие землевладельцам от земельных проектов.
«Великую смуту как среди землевладельцев, так и среди крестьян (?), говорит в одном месте записка, внес опубликованный в печати слух о существовании законопроекта, выработанного одним из ближайших сотрудников графа Витте, действительным статским советником Кутлером, по которому предполагается установить максимальные нормы землевладения, с обязательным отчуждением в пользу крестьян всех частновладельческих земель, превышающих означенные нормы». (Конечно такого проекта не существовало, и авторы записки отлично это знали.)
«Трудно допустить, говорится еще далее в записке, чтобы лица, приявшие из рук Вашего Величества бразды правления, обладали недостаточными знаниями и житейскою опытностью, а потому немудрено, что в обществе раздаются голоса, утверждающие, будто бы утопические законопроекты кабинета графа Витте вырабатываются с затаенною целью неудавшуюся среди городов и рабочих классов революцию перенести в села и в деревни».
В заключение, между прочим, говорится: «Считаем священным долгом верноподданных удостоверить перед Вашим Величеством, что нынешнее правительство, олицетворяемое главою его, графом Витте, не пользуется доверием страны и что вся Р о с с и я ожидает от Вашего Величества замены этого всевластного сановника лицом более твердых государственных принципов и более опытного в выборе надежных и заслуживающих народного доверия сотрудников».
Наконец, около 10 февраля 1906 года, когда уже интрига против меня со стороны крайних правых успела окрепнуть, а левые в безумном стремлении считать недостаточным то, что было дано 17 октября и последующими действиями моего министерства, шли против меня, лишая меня поддержки, вследствие чего мое положение пошатнулось, я получил от Его Величества не то повеление, не то предположение назначить министром торговли и промышленности Рухлова, {185} а земледелия — Кривошеина. О последнем я уже говорил ранее. Что же касается Рухлова, то это умный и дельный, но мало культурный в европейском смысле чиновник и по политическому образу мыслей, это — «чего изволите».
Он был помощником Коковцева, когда Коковцев был статс-секретарем Государственного Совета по департаменту экономии Государственного Совета. Когда Коковцева я взял к себе, будучи министром финансов, в товарищи — Рухлов занял его место. Когда же, опять таки благодаря моему ходатайству, Коковцев сделался государственным секретарем, то Рухлов хотел, чтобы я его взял в товарищи, о чем со мною заговаривал гр. Сольский, но я уклонился от этого шага.
Через некоторое время, когда у меня опять освободилось место товарища, я во внимание к просьбе гр. Сольского передал ему, что я готов взять в товарищи Рухлова, но тогда Рухлов от этого назначения уклонился, чему я был весьма рад. Когда образовалось пресловутое главное управление мореходства с главноуправляющим (министром) Вел. Кн. Александром Михайловичем, то он взял к себе товарищем прославившегося в дальневосточной авантюре Абазу, а когда контр-адмирал Абаза получил пост управляющего делами Дальнего Востока, комитета, который был последним этапом, приведшим нас к японской войне, то вместо него был назначен, вероятно, по рекомендации того же гр. Сольского — Рухлов. Это назначение было по нем и как умный человек он, конечно, не мог не сознавать всю, вежливо выражаясь, не пахучую розами несостоятельность этого нового министерства, как угодливый человек он готов был преклоняться перед малейшими желаниями своего Великокняжеского шефа, а как хороший чиновник он все таки во внешних отношениях соблюдал припятью формы и давал видимость серьезности этому весьма несерьезному министерству.
Записочка Его Величества, в которой я извещался, что Он предполагает назначить министром земледелия Кривошеина, а министром торговли Рухлова — меня так взорвала, что я решился послать прошение об отставке и, желая быть корректным в отношении моих коллег, созвал их, чтобы им об этом заявить. Они начали меня уговаривать остаться, каждый из них приводя свои доводы. После долгих разговоров я решил послать Государю следующий доклад, при них редактированный: «Все нарекания, обвинения и озлобления за действия правительства направляются прежде всего на меня. Это естественно вытекает из закона о совете министров, хотя закон этот в точности не исполняется и я часто узнаю о весьма серьезных и {186} печальных мерах, в особенности, местных властей из газет. Все это ставит меня в крайне трудное положение, которое я покуда выношу, несмотря на мою усталость и нездоровье, в виду критического положения государства по долгу присяги Вашему Императорскому Величеству и любви к родине. Но я и теперь лишен возможности должным образом объединять действия правительства.
Между тем, в скором времени предстоит открытие Думы, перед которой и преобразованным Государственным Советом я буду поставлен в тяжкую необходимость давать объяснения за действия, к которым я не причастен, за принятие мер, которые я привести в исполнение не имею возможности, и по проектам, которых я не разделяю.
При сложившемся порядке вещей, совершенно невозможно правительство, которое, если не однородно по убеждениям, то по крайней мере солидарно по взаимным друг к другу отношениям. Я не имею ни к Кривошеину, ни к Рухлову тех элементарных чувств, которые давали бы мне возможность с ними работать. Относительно Кривошеина я имел честь всеподданнейше докладывать Вашему Величеству и Вам благоугодно было дважды Высочайше передавать мне, что он будет заведывать главным управлением только несколько дней. Вследствие получения мною сегодня предположения Вашего Величества о назначении Кривошеина главноуправляющим земледелия, а Рухлова министром торговли, я счел необходимым проверить свои взгляды на сказанных лиц посредством обмена мыслей со всеми членами совета.
Сегодня же собрались у меня на частное совещание все министры, (Министры: военный — генерал Редигер, путей сообщения — Немшаев, морской — адмирал Бирилев, внутренних дел — Дурново, иностранных дел — гр. Ламсдорф, народного просвещения — И. И. Толстой, юстиции — Акимов, государственный контролер — Философов и обер-прокурор Св. Синода — князь Оболенский.) и по обсуждении дела мы единогласно пришли к заключению, что Кривошеин и Рухлов не могут удовлетворить ныне тем условиям, которые необходимы для занятия предположенных для них постов и что назначение их в министерство совершенно затруднит дальнейшее ведение дел в Совете, а меня поставит в еще более тяжкое положение, посему все министры уполномочили меня всеподданнейше довести о вышеизложенном до сведения Вашего Величества {187} и просить дать возможность правительству, без расстройства его состава, довести возложенную на него крайне трудную задачу до созыва Государственной Думы.»
Доклад этот был послан 12 февраля и того же дня был возвращен с Высочайшей резолюцией: «Кто же Ваши кандидаты за исключением отвергнутых мною?» Собственно говоря, никто Его Величеством отвергнуть не был. Кутлера Его Величество не согласился оставить несмотря на мою просьбу его оставить на посту главноуправляющего земледелием, Самарин, на которого я указал и Его Величество согласился, сам отказался, мельком я говорил об назначении товарища министра внутренних дел князя Урусова, будущего кадета, и Его Величество оставил это указание без ответа, а что касается министра торговли, то я никакого не предлагал и потому Его Величество никого не отвергал.
Еще дней за 9 или 10 был у нас доктор Шапиров, который говорил, что Кривошеин очень просит согласиться на его назначение министром земледелия, о чем я получу сообщение Государя. Затем я и получил вышеупомянутое сообщение. Для меня было ясно, что покуда я буду представлять кандидатов, которые будут нетерпимы Кривошеиным, Трепов будет их хулить и, таким образом, Кривошеин будет продолжать управлять министерством. Вследствие сего, я решил предложить назначить А. Никольского (ныне члена Государственного Совета), который служил со мною или при мне со времен комиссии графа Баранова (конец 70-х и начало 80-х годов), будучи все время и постоянным сотрудником «Нового Времени». Он мною, когда я был министром финансов, был назначен управляющим всеми сберегательными кассами, каковое место занимал и в 1906 году, оказывал мне живое сотрудничество, когда я был председателем сельскохозяйственного совещания, так внезапно закрытого Высочайшим указом, а с 1904 года, т. е. со времени освободительного движения стал резко на консервативную точку, которую постоянно поддерживал в «Новом Времени».
Никольский в особенности много писал о крестьянском вопросе, близко знавши этот вопрос, как теоретически, так и практически. (Кажется, он сам из крестьян.) Против него не нашли никаких возражений, вероятно потому, между прочим, что он был в {188} хороших отношениях с Кривошеиным. Его Величеству угодно было согласиться на назначение Никольского, но не министром, а управляющим министерством.
На пост министра торговли я предложил товарища Тимирязева по министерству торговли, Федорова, который был назначен лишь управляющим министерством и оставался на этом посту до моего ухода. Он давно служил в министерстве финансов, сначала в качестве помощника редактора «Вестника финансов, торговли и промышленности», затем — редактора этого журнала, потом он был начальником отдела торговли и промышленности министерства финансов, а затем когда образовалось министерство торговли после 17 октября, то — товарищем министра торговли. Тогда же, когда я решил назначить министром Тимирязева, он меня предупреждал о его беспринципности, политической хитрости и пустоцветности. Сам Федоров очень чистый, знающий человек, весьма культурный, но не в европейском смысле, либерал и бессеребренник. Он не впадал в крайности и был против программы кадетов о земельном устройстве, а потому и расходился со взглядами Кутлера в последних стадиях его министерской деятельности.
Когда я ушел и образовалось министерство Горемыкина, то ему было предложено занять пост министра в этом министерстве, т. е. из управляющего министерством сделаться министром, но он отказался, заявив, что не разделяет взглядов Горемыкина и большинства членов его министерства. Он вышел в отставку и начал издавать газету, которая, конечно, при произвольности режиме Столыпина существовать долго не могла. Теперь он не у дел. Замечательно, что Государь хотел, чтобы в мое министерство перед открытием Государственной Думы вступили Кривошеин и Рухлов, между тем, когда я ушел перед открытием Думы и образовалось министерство Горемыкина, то даже в это министерство они не вошли; место главноуправляющего земледелием занял Стишинский, а министра путей сообщения Шауфус.
Когда распустили первую Думу и образовалось министерство Столыпина, то и тогда эти господа не вошли в министерство и нужно было несколько лет, в течение которых Столыпина выкрасили сажей, чтобы наконец Кривошеин занял место главноуправляющего земледелием, а Рухлов — министра путей сообщения, хотя он имел в {189} своей жизни отношение к путям сообщения вообще и железнодорожному делу в особенности, как я к медицине. Мне остается объяснить, почему я не желал, чтобы Рухлов вошел в мое министерство. Прежде всего потому, что Рухлов это человек Великого Князя Александра Михайловича и Государь его знал только потому, что он был товарищем Великого Князя, когда Его Высочество был главноуправляющим мореходства.
Таким образом, ко всем закулисным интригам я рисковал прибавить, пожалуй, одну из наиболее рафинированных. Затем сама личность Рухлова такого свойства, что не могла внушать симпатии во мне, а в то время и в большинстве политических групп.. Тогда она не могла внушать симпатии даже у черносотенцев, так как тогда Рухлов конечно, не был бы с ними потому, что при мне они не имели и не могли иметь значения, не соответствующего их силе.
Их сила и теперь основывается на физической силе правительства. Ведь и палач силен только потому, что он защищен оружием. Чтобы характеризовать физиономию г. Рухлова, я приведу маленький рассказ.
В прошедшую жизнь я несколько раз встречался с гр. Потоцким, женатым на княжне Радзивилл (дочери ген.-адъют. Вильгельма I), с отцом, которого, наместником Галиции (Краков), я еще был знаком. Этот гр. Потоцкий — русский подданный, так как владеет громадным майоратом в Волынской губ. около Шепетовки (станция на юго-западных ж. дор.). Он давно хлопочет о проведении ж. дороги от Шепетовки к Проскурову. Наконец, образовалась компания, во главе которой стал гр. Потоцкий. Была целая история, покуда это дело прошло через совет министров и департамент Государственного Совета. Столыпин, выдвинув на первый план своеобразный принцип русского национализма, в силу которого, чтобы быть верным сыном своей родины Великой Российской Империи и верноподданным Государя, нужно иметь фамилию оканчивающуюся на «ов», быть православным и родиться в центре России (конечно, еще лучше если патриот может представить доказательство, что он, если не убил, то по крайней мере искалечил нескольких мирных жидов), поддерживаемый некоторыми другими членами министерства, делал препятствия в виду того, что главою дела состоял гр. Потоцкий — поляк.
{190} Наконец, совет разрешил образовать компанию на акциях с гарантированным облигационным капиталом и с тем, чтобы были введены в устав различный ограничения относительно участия в обществе, и службе на ж. дороге лиц «нерусского происхождения». Министерству путей сообщения соответственно сим решениям было поручено составление устава.
Вот гр. Потоцкий и отправился представиться министру П. С. Рухлову и объясниться относительно пределов ограничения участия в деле лиц нерусского происхождения. Как раз в этот день я случайно обедал у одного знакомого с гр. Потоцким. После обеда он мне сказал: «Какой у вас однако странный министр путей сообщения. Сегодня я к нему являлся и затем заговорил об уставе дороги Шепетовка-Проскуров. Оказывается, что он намеревается не ограничить, как то постановил совет министров, участие лиц нерусского происхождения в этом деле, а совсем их исключить, находя это участие опасным в политическом отношении в этом крае. Я его спросил: „Ваше В-во изволите ли вы знать этот край? Вы вероятно судите по неверным сообщениям“. На это господин министр мне ответил: „Нет, я сам служил в этом крае. Я служил помощником смотрителя тюрьмы в Летичеве“. На что я позволил себе, заключил гр. Потоцкий, почтительно заметить Его Высокопревосходительству, что он вероятно знаком только с клиентами того заведения, в управлении которого он принимал участие, а не с жителями этого края вообще».
Чтобы надлежаще оценить тон моего всеподданнейшего доклада о довольно неожиданном предложении Государя назначить главноуправляющим земледелия Кривошеина и министром путей сообщения Рухлова, нужно не забывать, что к концу января 1906 года, когда высшие классы и камарилья двора почувствовали, что благодаря 17 октября и последовавшим мерам столь казавшаяся страшною революция уже значительно утеряла в своей страшности, интрига против меня уже пошла во всю и Государь в свою очередь, чувствуя, что гроза как бы пролетела, уже начал со мною менее церемониться или, точнее говоря, уже допускал мысль, что теперь пожалуй и без меня справятся.
Я же с своей стороны остался тем, чем был, т. е. не умеющим склоняться и в лавировании по ветру искать свою фортуну. Образчиком существовавших отношений служил вышеприведенный всеподданнейший доклад.
Из приведенного одного штриха тех интриг, которые в то время творились, и того аллюра, с которым я к ним относился, {191} видно, что я был очень нужен, если еще после этого оставался вопреки моему желанию два месяца у власти. Действительно, покуда я не заключил небывалый по своим размерам внешний заем (а без меня его бы никто не заключил) и не обеспечил быстрый возврат армии из Забайкалья, все находилось на острие, a когда это я сделал и собрал Государственную Думу, то, как говорится, всякий дурак уже справился бы с русской революцией 1905 года.
Когда я видел, к чему камарилья ведет Государя, а я знал хорошо Государя и понимал, что ему этот путь мил, то уже в феврале заговорил о том, чтобы Его Величество меня отпустил, к тому же действительно я уже тогда был болен. Но Государь сам и через генерала Трепова просил меня не уходить и во всяком случае окончить дело займа и сбора Думы.
{192}
Окончание войны требовало приведения всех расходов, вызванных войной, в ясность и ликвидации их. Вследствие войны и затем смуты финансы, а главное денежное обращение начали трещать. Война требовала преимущественно расходы за границею, а смута так перепугала россиян, что масса денег — сотни миллионов были переведены за границу. Таким образом образовался значительный отлив золота.
Я уже ранее писал, что такое положение вещей озабочивало министра финансов Коковцева еще до 17 октября. Когда еще в 1904 году я в качестве уполномоченного ездил заключать торговый договор с Германией, то и тогда уже мои попытки заключить заем наталкивались на затруднения.
Война еще в 1904 году стеснила наши финансы; поэтому, когда в 1905 году я поехал в Америку вести с японцами переговоры по заключению мира (Портсмутский договор), то вел между прочим переговоры о возможности нового займа, как во Франции, так и в Америке. Во Франции выяснилось, что заем будет возможен только по заключении мира. Возвратившись из Америки, я уже повел в Париже более определенные разговоры о займе. Об этом я уже писал ранее, а также и о разговорах моих с Императором Вильгельмом в замке Роминтен и как удалось мне устроить Алжезирасскую конференцию. Это был первый шаг, затем нужно было ожидать решения международных представителей.
Конференция тянулась с ноября-декабря 1905 года до конца марта 1906 года и все это время мне не удалось устроить надлежащего займа. Между тем, вернувшись в Петербург и после 17 октября вступив {193} во власть, я ясно увидел, что для того, чтобы Россия пережила революционный кризис и дом Романовых не был потрясен, необходимы две вещи — добыть посредством займа большую сумму денег, так чтобы не нуждаться в деньгах (т. е. в займах) несколько лет, и вернуть большую часть армии из Забайкалья в Европейскую Россию.
Имея деньги и войско, а затем ведя добросовестно политику в точности согласно обещаниям, данным манифестом 17 октября и в духе моего всеподданнейшего доклада, опубликованного одновременно с манифестом с Царскою собственноручною надписью «принять к руководству», я был уверен, что в конце концов все успокоится и войдет в норму, ибо жизнь 150 милл. населения того потребовала бы.
Что касается денег, то приняв власть, я поставил себе задачею не только запастись деньгами, но сделать это до созыва Государственной Думы, покуда не вступило в силу новое положение государственных вещей, ибо, конечно, мне было ясно, что если первая Государственная Дума, которая несомненно должна была быть неуравновешенной и в некоторой степени мстительной, будет созвана, покуда правительство Императора Николая II не будет иметь хороший запас денег и войско и начнет трактовать заем при Думе, то заем совершится не скоро, а время не терпело, и будет неудачен, так как банкиры предъявят более тяжелые требования, а затем правительство без денег может совсем лишиться свободы действий, необходимой в известной мере вообще, а в смутное время, которое тогда переживалось, в особенности.
Итак, вступив после 17 октября во власть, мне стало ясно, что, надо запастись деньгами не только для покрытия произведенных из за войны расходов, но и про запас, что это может быть сделано лишь, уладивши мароккский вопрос на Алжезирасской конференции. Явился вопрос, с кем делать заем, т. е. какую группу поставить во главе этого дела. Так как предстояло сделать громадный заем, то было очевидно, что сие может быть сделано лишь при главенстве Франции, поэтому будучи в Париже, я уже говорил по этому предмету с Г. Нейцлином, главою первоклассного банка «de Paris et Pays Bas». Нужно было также выяснить, можно ли привлечь к делу Ротшильдов.
Во Франции в то время были две главнейшие группы синдикатов банкиров: одна называется еврейскою, потому что во главе ее становился дом Ротшильдов, а другая, так называемая христианская, {194} во главе которой стоял «CrИdit Lyonnais», покуда был жив глава этого банка Жермен, а затем стал банк «de Paris et Pays Bas», т. е. Нейцлин.
Я очень хорошо знал главу дома Ротшильдов, знаменитого барона Альфонса Ротшильда (семейство которого было близко с Наполеоном III, в замке которого Ферьер, близ Парижа, во время войны 70-го года, поселился на правах сильного Император Вильгельм I с своим штабом). Он за несколько месяцев до того времени умер, а потому будучи в Париже я с Ротшильдами не виделся. Кроме того я знал, что в виду гонения на евреев в России, так усердно осуществленных в 1904 году Плеве, они на помощь России без условия относительно облегчения участи русских евреев не пойдут, а сделать это по поводу займа я считал неудобным.
Я счел нужным пощупать почву, как отнесутся Ротшильды к займу, и поручил это нашему финансовому агенту в Париже Рафаловичу. Парижские и Лондонские дома Ротшильдов между собою весьма связаны, со смертью барона Альфонса главенство перешло в руки лондонского лорда Ротшильда, поэтому Рафалович поехал в Лондон и затем я получил от Рафаловича такой приблизительно ответ: «В виду уважения питаемого Ротшильдами к личности графа Витте, как государственного деятеля, они охотно оказали бы полную поддержку займу, но не могут этого сделать, покуда в России не будут приняты меры к более гуманному обращению с русскими евреями, т. е. не будут проведены законы, облегчающее положение евреев в России». Так как я не считал достойным для власти по поводу займа подымать еврейский вопрос, то полученный мною ответ меня убедил, что с Ротшильдами дело это сделать нельзя.
Между тем, финансовое положение страны в смысле прочности денежного обращения вследствие последствий войны и смуты все ухудшалось. Революционные элементы считали 17 октября безделушкою, они имели в виду демократическую республику, основанную на более или менее коммунистическом экономическом строе; партия конституционно-демократическая (кадеты), которая перед выборами в Государственную Думу прозвала также себя партией народной свободы, находила, что по пути 17 октября нужно пойти далее, настаивая, чтобы избирательный закон был основан на так называемой четыреххвостке, т. е., чтобы выборы были всеобщие, прямые, равные и одинаковые для всех.
{195} Эта партия, в составе которой несомненно входили русские подданные наиболее культурные и серьезно научно-образованные, совсем заела удила. Не помню, рассказывал ли я ранее такой эпизод. После вступления мною в должность председателя совета министров, т. е. в течете ближайших дней после 17 октября, был у меня И. В. Гессен. Это был один из видных деятелей этой партии, особливо в смысле публицистическом. Он и до настоящего времени один из редакторов кадетской «Речи». Ранее я его знал, так как он служил в министерств юстиции при Муравьев, а затем он был замешан в политическое дело и при министре внутренних дел князе Святополк-Мирском вместе с Милюковым угодил в тюрьму. Тогда жена его, которую я не знал, обратилась ко мне, прося выручить ее мужа и вследствие моего вмешательства он был освобожден. Так вот этот Гессен явился ко мне, чтобы узнать, как я буду относиться к партии кадетов.
В то время к этой партии, т. е. к партии народной свободы примыкали и Шипов, и Гучков, и многие другие, затем перешедшие к партиям прогрессистов, 17 октября (облыжно себя так называвшая), националистов и проч. Я ему сказал, что вообще к взглядам этой партии отношусь симпатично и многие воззрения ее разделяю и что потому я готов поддержать ее, но при одном непременном условии, чтобы она отрезала революционный хвост, т. е. резко и открыто стала против партии революционеров, (в то время еще правых революционеров не было, были только левые) орудовавших бомбами и браунингами (револьверами). На это мне Гессен ответил, что они этого сделать не могут и что мое предложение равносильно тому, если бы они нам предложили отказаться от нашей физической силы, т. е. войска во всех его видах.
После такого обмена мнений у меня во все мое министерство уже никаких серьезных разговоров с кадетами не было. Мы ясно пошли по различным дорогам: я считал, что после 17 октября задача заключается в добросовестном и мирном осуществлении того, что этим актом было дано, помня, что всякое необдуманное быстрое и резкое изменение в жизни государства везде вызывает реакцию и подымает из реакционного болота разбойников и негодяев реакционных трущоб (Дубровин, Пуришкевич, Марков II, Казанцев, Казаринов и tutti quanti), а кадеты считали, что нужно сразу перестроить Россию на новый либеральный космополитический лад, сведя власть русского монарха к власти monsieur FalliХre’a (президента французской республики).
Партия эта между прочим, конечно, желала, чтобы {196} министерство было зависимо от Думы, а следовательно состояло из кадетов и поэтому принципиально относилась неблагожелательно ко всякому министерству, назначенному Императором по своему благоусмотрению. Само собою разумеется, что эти общественные деятели понимали, что для того, чтобы правительство Государя (во главе которого стоял я) не восприяло силу, необходимо прежде всего, чтобы оно не располагало деньгами, находилось в этом отношении в полной зависимости от Думы, а затем, чтобы не держало в руках и войска.
Революционеры-анархисты работали в войсках, а господа кадеты, узнав о старании моем совершить заем, действовали в Париже, дабы французское правительство не соглашалось на заем ранее созыва Государственной Думы, указывая на то, будто бы правительство Государя не может совершить заем без апробации Думы. Эту миссию исполняли в Париже, являясь к французским государственным деятелям между прочим кн. Долгоруков, — кадет и затем член Государственной Думы, в сущности весьма порядочный человек, хотя не отличающейся политическими талантами, а также Маклаков, член 3-ей Государственной Думы, также совершенно порядочный человек и к тому же большого ума и таланта. Я уверен, что эти лица теперь с горестью в душе вспоминают об этих едва ли патриотических шагах, и оправданием им может служить только то, что тогда значительная часть Poccии, особливо России мыслящей, находилась в состоянии невменяемости, в состоянии опьянения напитком, составленным из позора (японская война) и более ста лет жданного кажущегося обладания политическим яблоком рая свободы (17 октября). Эти лица увлекались и все таки остались тем, чем были — людьми безусловно порядочными, а сколько таких, которые в то время орали о свободе, о необходимости ограничить ненавистную бюрократию (понимай Государя Императора), а ныне чуть ли не служат в охранке и во всяком случае запродали себя за ордена, чины, теплые местечки или прямо «темные деньги» (импровизация Столыпина).
Пресса в то время также мало способствовала успешности займа. Русская пресса в частности не способствовала установлению за границею психологии, поощряющей возможность совершения займа. Пресса выражала в сущности тот сумбур, который овладел умами большинства мыслящей России, причем одни выражали этот сумбур искренно, а другие лицемерно. Конечно, пальма первенства в лицемерии принадлежала «Новому Времени». До 17 октября оно первое {197} пером своего основателя талантливейшего публициста-фельетониста А. С. Суворина с радостью провозгласило предстоящую «весну»: «Весна идет».
Она действительно пришла 17 октября. Но эта мелкая лавочка не предполагала или упустила, что часто весна приходит вместе с бурями. Она перепугалась бури и потеряла равновесие. С одной стороны «Новое Время» все требовало, чтобы я скорее созвал Думу, думая, что там найдется счастливый покой. Конечно, публицисты «Нового Времени» не ожидали первую Думу с господами Аладьиными и проч. С другой, они не знали, как им быть с гг. Носарями, Бурцевым и прочими революционерами всех оттенков до анархистов включительно.
Я уже рассказывал, что эта русская пресса опубликовала воззвание революционеров, чтобы публика забирала золото из банка и казначейств и не вносила такового в казну и банк, дабы принудить правительство прекратить размен и объявить государственную финансовую несостоятельность и, если этот хитрец старик Суворин не напечатал это воззвание, то только потому что я его в два часа ночи вызвал к телефону и предупредил, что если воззвание будет напечатано, то я закрою газету «Новое Время». Но это воззвание было напечатано в большинстве газет.
Таким образом, наша пресса нисколько не способствовала совершению займа посредством успокоения заграничной публики. Это было на руку большинству за границею, относившемуся с некоторым злорадством к тяжелому положению, в котором очутилась Россия. Вот например, что доносил мне 8-го января 1906 года (нового стиля) из Парижа наш финансовый агент Рафалович: «Les difficultИs de la situation se manifestent trХs nettement dans l’attitude de la presse financiХre et Иconomique. Alors que M-r Paul Leroy Beaulieu (знаменитый финансовый деятель) — avec l’autoritИ, que lui donne sa compИtence toute spИciale, cherche Ю rassurer et Ю Иclairer le public et que M-r Kergell (редактор почтенного финансового журнала — „Revue Economique“) s’efforce d’agir dans le mЙme sens, il y a d’autres publications hebdomadaires qui se livrent а toutes les dйmonstrations q’inspire la haine autour d’un cadavre d’un ennemi».
«L’Economiste anglais dont l’animositй est chronique parle de l’ef-fochement de l’йtalon d’or en Russie. Mal renseignй il annonce que la Russie est forcйe de recevoir au cours forcй et a l’йmission du papier monnaie non couvert. D’autres journaux racontent qu’une partie des ressources en or auraient йtй absorbйes par des achats de fonds russes {198} а l’йtranger pour soutenir les cours». «La Russie est rИduite Ю faire des billets escomptables». «C’est le cris de guerre des ennemis du crИdit de la Russie».
Уже в ноябре месяце 1905 года положение денежного обращения стало весьма критическим и я счел нужным держать в курсе дела комитет финансов. Комитет финансов с моего согласия поручил это двум своим членам В. Н. Коковцеву, бывшему министру финансов до 17 октября и оставившему этот пост по недоразумению без моего на то желания, и Шванебаху, бывшему до 17 октября министром земледелия и оставившему этот пост по моему желанию. Оба члена финансового комитета с министром финансов И. П. Шиповым следили за ходом операции с золотом и вообще операции государственного банка, но, конечно, ничего для улучшения дела предложить не могли.
Так как положение все ухудшалось, то я предложил Коковцеву, так как видел, что он желал бы поехать за границу, съездить в Париж попробовать сделать заем, хотя знал, что до разрешения Мароккского вопроса заем невозможен. Посвящать членов финансового комитета в политическое положение дела я не считал возможным, а так как некоторые из них выражали мнение, что заграничный заем может быть возможен, то я и предложил Коковцеву съездить за границу, снабдив его надлежащими уполномочиями.
Он был в Париже в 20 числах декабря 1905 года, переговорил с Рувье, но ему был дан известный мне заранее ответ, что до улажения Мароккского дела заем сделать нельзя. Коковцев пожелал в Париже явиться к президенту Лубэ и просил на это разрешения. Разрешение по моему представление было дано.
Согласно моему разрешению Коковцеву удалось только получить 100 миллионов рублей авансом в счет будущего займа от банкиров, с которыми я вел переговоры о займе. Эти 100 милл. не могли оказать никакой помощи, так как в Берлине скоро наступал срок краткосрочным обязательствам, выпущенным еще до 17 октября Коковцевым; поэтому я просил его при обратном пути остановиться в Берлине с тем, чтобы постараться отсрочить эти обязательства на несколько месяцев, что им и было сделано и при этом случае он являлся к Вильгельму. Ему удалось отсрочить, что впрочем было не {199} трудно, так как германское правительство еще находилось в недоумении относительно моего образа действий по отношению внешней политики.
Ранее я имел случай рассказать, каким образом в Биорках в 1905 году, как раз, когда я, едучи в Америку переговаривать с японцами, остановился в Париже. Вильгельм сумел подвести нашего Государя и формально заключить за обоюдоподписанием и скрепою бывших с Ними высших сановников невозможный договор, ставивший Царя и Россию в самое непристойное положение относительно Франции и имевший целью охранить Германию русскою кровью от нападения как Франции, так преимущественно Англии, и как мне удалось аннулировать этот договор, но оставляя все таки в перспективе желательность заключения такого договора, который бы объединил Россию, Германию и Францию в единое целое, держащее в руках судьбы, если не мира, то Европы. Это всегда была моя мысль и мой план, который так и не осуществился по недостатку прозорливости как нашей, так преимущественно Вильгельма. После аннулирования биоркского договора германское правительство вероятно охотно бы отказалось от Алжезираса и приняло бы тот путь, которого оно держалось в Париже, когда я возвращался из Америки, т. е. путь давления на Францию, дабы она приняла все условия Берлина, которые в результат водворили бы в Марокко такое же влияние немцев, как и французов.
От такого положения дальнейший шаг был бы водворение в Марокко преимущественного влияния немцев. После моего пребывания в Роминтене Вильгельм уже согласился на конференцию, а уклониться от нее для Германии было невозможно. Алжезирасская конференция уже была факт. Тогда началась игра в Алжезирасе. Наш интерес заключался в том, чтобы как можно скоре на этой конференции кончился Мароккский вопрос, и чтобы мы могли совершить заем, ставивший правительство Государя на твердую почву, хотя бы в денежном отношении.
Лично мне этот вопрос был особенно важен: я создал в 1896 году золотую валюту и установил правильное денежное обращение и мне, создателю этого российского блага, было вдвойне больно быть во главе власти при провале золотого денежного обращения, хотя провале не по моей вине, а с одной стороны вследствие безумной войны, {200} из-за которой еще до ее начала я покинул пост министра финансов, а с другой по недостаточной прозорливости бывшего министра финансов во время войны Коковцева, который, боясь во время войны сделать большой заем по сравнительно низкому курсу, все ждал скорого окончания войны, надеясь, что тогда заем будет более выгоден. Он не предвидел смуты после войны, которая расстроила этот план. Впрочем, должен сказать, что не он один, а почти все государственные деятели смуты не предвидели.
Франция желала не без основания, чтобы были приняты в Алжезирасе такие условия, при которых она сохранила бы в Марокко главенство и рассчитывала в этом отношении на поддержку Англии и особливо нашу поддержку, не только как союзницы, но кроме того, зная, что нам деньги нужны и нужны скоро. Сделать же большой заем до окончания Алжезираса и окончания благополучного было нельзя, потому что французское правительство не разрешит этот заем и еще потому, что до улажения Мароккского вопроса общее политическое положение было столь неопределенно, что не представляло удобного момента для сколько бы то ни было большой операции на европейских рынках.
Германия же старалась возможно долее затянуть конференцию, во первых руководствуясь обыденным в этих случаях правилом, особенно излюбленным германскою дипломатиею: что чем больше торгуешься, тем больше выторгуешь, а затем, чтобы поставить правительство Царя в возможно более затруднительное положение, надеясь, что этим путем мы с ними будем более кулантны; во вторых же, чтобы отомстить мне за уничтожение удивительного биоркского договора.
Вильгельм не мог простить мне и гр. Ламсдорфу, что мы уничтожили биоркское соглашение, т. е. прорвали капкан, сплетенный им, и высвободили из него Николая II. В первые месяцы моего премьерства, так приблизительно до первого января 1906 года, Вильгельм еще не знал, как относительно меня держаться, милостиво или же отвернуться, но по мере того, как мое влияние падало, ко мне и в Берлине начали относиться холодно, а в конце, когда увидали, что я у Императора Николая II подкошен и недолговечен, то начали относиться прямо враждебно и я думаю, что Вильгельм не мало влиял на Николая в смысле критическом к моим действиям. Недружелюбное отношение ко мне Вильгельма усилилось ходом дел на Алжезирасской конферемции, где представителем нашим был наш посол в Испании Кассини.
{201} Германский Император желал, чтобы на этой конференции, на которую он согласился по моему ходатайству, мы поддерживали его представителей, а не представителей французской республики. Я с своей стороны желал, чтобы были приняты во внимание желания Германии, но должен был поддерживать интересы Франции в тех случаях, когда я видел, что в данном вопрос Франция не уступит.
Таким образом, стараясь действовать на обе стороны умеряюще, в тех случаях, когда нельзя было достигнуть соглашения, приходилось подавать голос с французами (на конференции этой в случае разногласия вопрос решался большинством голосов держав, в конференции участвующих). Между тем, нам было необходимо, чтобы конференция эта кончилась скорее, так как тогда я мог совершить заем, необходимый для уплаты военных расходов и приведения финансов, пошатнувшихся от войны, в порядок. Вероятно, Рувье это понимал, а потому представители Франции на конференции являлись неуступчивыми, а так как за Францию в большинстве случаев подавали голоса большинство держав и таким образом решалось большинство вопросов в пользу Франции, то представители Германии с своей стороны всячески замедляли решение вопросов.
Между тем, наступил январь и я счел нужным войти в более детальное обсуждение условий займа, о котором я принципиально вел разговоры с Рувье и Нейцлином еще со времени проезда моего через Париж. Ехать для сего за границу я не мог, доверить дело министру финансов И. П. Шипову по его неопытности в таких больших делах я тоже не мог; после неудачной поездки Коковцева за границу в декабре я также не решался сделать вторично ту же пробу. Для переговоров мне нужно было войти в соглашение с главою французского синдиката Нейцлиным, а приезд его в Россию огласился бы, это могло повредить ходу дела в Алжезирасе и кроме того, как только биржа узнала бы о его приезде, пошла бы спекулятивная игра на повышение, а вернее на понижение русских фондов, которые вследствие войны и смуты и без того понизились более нежели на 20 % со времени оставления мною поста министра финансов перед войною.
В виду всего этого я просил Нейцлина приехать инкогнито ко мне и, чтобы приезд его не был обнаружен в Петербурге, я просил Великого Князя Владимира Александровича разрешить этому иностранцу остановиться в запасном доме при его дворце в Царском {202} Селе. Его Высочество на это любезно согласился. Конечно, во все это был посвящен Государь Император.
Нейцлин приехал 2-го февраля и пробыл в Царском 5 дней. В течение этого времени я виделся с ним несколько раз и в присутствии министра финансов Шипова я установил с ним условия займа.
Прежде всего Нейцлин высказал пожелание, чтобы заем был осуществлен лишь после созыва Думы. На это я решительно не согласился, выяснив ему, что если отложить дело до Думы, то затем в виду первого опыта народного представительства я убежден в том, что дело крайне замедлится, а необходимо этим делом спешить, Кроме того, на почве этого займа возбудится в Думе вопрос о бывшей войне. и многие другие крупные политические вопросы непосредственно с займом не связанные, а между тем способные совершенно сбить с толку заграничную публику.
Поэтому было принято первоначальное решение, чтобы совершить заем немедленно как только из работы в Алжезирасе будет ясно, что мароккский вопрос улажен. Затем было решено, что заем должен быть сделан в возможно большем размере, дабы затем не прибегать возможно дольше к займовым операциям и погасить временные займы, заключенные во Франции (Коковцевым) и Германии. Я настаивал на цифре 2.750.000.000 франков номинальных, в действительности же заем был совершен в цифре 2.250.000.000 франков = 843.750.000 рублей вследствие коварства Германии и Моргана. Заем должен был обойтись России не дороже как в 6 %. Нейцлин все время в Царском и после добивался 6Ќ%, я на это не согласился. Заем не может быть конвертирован ранее 10 лет. Синдикат должен был быть составлен из французских домов и банков голландских, английских, германских, американских и русских. Австрийские дома также могли принять участие в займе. Деньги реализованные от займа должны были быть оставлены у участников займа из lЌ% и затем передаваемы правительству в определенной постепенности в течение не менее года. Не менее половины займа синдикат должен был взять на свой счет твердо (ferme). Затем были условлены более второстепенные детали. Перед выездом Нейцлин спросил меня, не считаю ли я удобным, чтобы он виделся с В. Н. Коковцевым, который о приезде Нейцлина не знал, так как он — Коковцев — может обидеться. Я, конечно, сказал, что решительно не имею никаких препятствий, и передал В. Н. Коковцеву о том, что Нейцлин здесь. Они раз виделись. Нейцлин вернулся к себе, виделся с участниками группы, в общих чертах все было {203} установлено, так как было условлено со мною, причем по всем вопросам я продолжал давать указания Нейцлину и он обращался от имени синдиката ко мне, вплоть до самого заключения займа. Заем же не мог осуществиться так быстро, как я желал, вследствие затруднений делаемых в Алжезирасе Германией. Я частным образом советовал Рувье, дабы они в мелочах были более уступчивы, но на самой конференции нашему представителю, послу в Испании, гр. Кассини, была выдана инструкция давать голос за Францию, хотя стараться, чтобы вопросы решались миролюбиво. Это вследствие задора Германии не удавалось.
В конце концов, как это было условлено при созыв конференции, вопросы решались большинством голосов представителей великих держав, а в большинстве случаев большинство получала Франция; Россия и Англия всегда подавали голос с французами. Насколько же притязания Германии были тенденциозны, видно из того, что даже представители ее союзниц — Австрии и Италии — по некоторым вопросам подавали голоса против Германии за Францию.
Такое положение дела еще 10 февраля вынудило меня в докладе о положении переговоров по займу, между прочим, всеподданнейше представлять Его Величеству:
«Соображая положение дела — все мои разговоры в Роминтене
(с Императором Вильгельмом) и ходе дела по желанию сближения России, Германии и Франции, я не могу отделаться от некоторых, вероятно неосновательных, сомнений относительно образа действий германского правительства.
Несомненно, что с точки зрения эгоистической политики, для Германии ныне представлялся такой случай надавить на Францию, который редко представлялся и вероятно долго не представится. Россия теперь бессильна оказать сколько-нибудь существенную вооруженную помощь Франции. Австрия и Италия мешать Германии не будут. Англия оказать сухопутную помощь Франции не может, а Германия, конечно, может помять Францию. Следовательно, с эгоистической точки зрения большой соблазн. Но если даже не доводить дела до войны, то соблазнительно с одной стороны помешать одному соседу (России) быстро оправиться от войны, для чего прежде всего нужны деньги, а с другой стороны показать Франции, что мол она должна искать поддержку не от ее союзницы России, а от сближения с немцами.
{204} Поэтому невольно рождается сомнение, не хитрит ли германская политика, выбрав объектом политических махинаций в сущности не имеющий для нее интереса мароккский вопрос. По крайней мере сколько не приходится замечать, Германия всегда только на словах очень любезна и предупредительна».
Почти одновременно по моему настоянию министр иностранных дел гр. Ламсдорф дал нашему послу графу Остен-Сакену такую телеграмму:
«Франция дошла до крайних пределов уступчивости, согласившись (на конференции) принять почти Все пункты последних предложений берлинского кабинета. Справедливость требует признать, что ныне подлежало бы Германии явить доказательство своего миролюбия, о котором по поводу мароккских дел неоднократно заявляли как сам Император, так и князь Бюлов.
Между тем Германия, не видя в проектированных Францией изменениях статей о полиции достаточных гарантий сохранения в последней международного характера, отклонила таковые (в Алжезирасе) в надежде, что Франция найдет иной выход из затруднений. Было бы крайне прискорбно, если бы из за сравнительно ничтожного вопроса полиции, по которому решительно Все державы держатся тождественного мнения, конференция в Алжезирасе вынуждена была прервать свои занятия.
Мы отказываемся верить, чтобы Император Вильгельм, с твердым убеждением высказывавшийся перед нашим Августейшим Монархом за необходимость, в интересах всего человечества, сохранения мира, а также сближения, при посредстве России, между Германией и Франциею, решился вызвать разрыв конференции и таким образом не только отказаться от намеченной политической программы, но и вместе с тем посеять среди европейских держав тревогу, которая по многосложным последствиям не менее пагубна, чем открытая война. Германскому правительству также хорошо известно, что с благополучным окончанием Алжезирасской конференции тесно связан вопрос о чрезвычайно важных для России денежных операциях, только с осуществлением последних Императорское правительство в состоянии будет принять все необходимые меры к окончательному искоренению революционного движения, имевшего уже отголосок в соседних монархических государствах, которыми признано было необходимым действовать сообща против надвигающейся опасности со стороны анархических международных обществ.
{205} Вопреки распространяемому мнению, будто препятствием к заключению Россией займа служит еврейская агитация, мы имеем положительные данные о том, что лишь полная неизвестность исхода Алжезирасской конференции побуждает французских банкиров воздерживаться от всяких финансовых сделок. Если бы Император Вильгельм или канцлер коснулся в беседе с Вами мароккских дел. Вы можете вполне откровенно высказаться в смысле настоящей телеграммы».
Ссылка в этой телеграмме на евреев основана на том, что Государь Император передал мне и графу Ламсдорфу, что Вильгельм Ему писал, что мне заем не удается не от того, что дело не клеится в Алжезирасе, а потому что Все еврейские денежные короли не желают принимать участия в операции.
Тогда же я телеграфировал нашему агенту в Париже Рафаловичу:
«Berlin essaye avec insistance de suggйrer que confйrence Algйciras n’a absolument aucun rapport avec la possibilitй de conclure un emprunt que ce sont les juifs qui entrevoient et entreverront l’emprunt et que la confйrence quand et de quelle maniиre elle se termine ne changera en rien la situation. Il est trиs dйsirable que Vous parliez а ce sujet avec Rouvier et que je puisse soumettre l’opinion de Rouvier а qui de droit».
На эту телеграмму я получил от Рафаловича следующий ответ, который и был представлен Его Величеству:
«Rouvier a rИpondu — „Berlin voit les choses d’un point de vue faux, car ce sont pas les israИlites mais tous les gens, dont l’opinion a autoritИ, estiment opйration impossible avant que l’horizon politique йclaire, avant qu’intervienne solution а confйrence montrant paix europйenne garantie“. J’ajoute: les journaux donnent impression pessimiste. Je suis d’avis que l’Empereur Allemand tient clef de notre opйration».
Иначе говоря, Германский Император знает, что нам нужны деньги, что правительству нужно сделать большой заем, и, не желая этого, делает затруднения в Алжезирасе. В ответ на телеграмму гр. Ламсдорфа наш посол 9-го февраля телеграфировал, что канцлер Бюлов передал ему, что заем не может быть совершен не от Алжезирасской конференции, а вследствие революционного движения в России, затем, что касается конференции, то высказал о необходимости нашего влияния на Францию, чтобы она на конференции была уступчивее.
Вследствие сего, также 9-го февраля граф Ламсдорф, между прочим, телеграфировал нашему послу: "Все сказанное Вам князем Бюловым производит странное впечатление, будто внимание его главным образом обращено было на наш заем и внутренние дела России.
{206} Оба вопроса, конечно, стоят в связи с тем или иным исходом Алжезирасской конференции, причем, казалось бы, революционное движение в России не менее затрагивает и интересы Германии, как монархической державы. В объяснениях с канцлером необходимо на первый план выставлять почти полное пренебрежение берлинского кабинета к тем усилиям, который проявляли французские делегаты, чтобы достигнуть соглашения.
«Нетерпимость именно Германии, а вовсе не Франции лишний раз обнаружилась в доводах представленных Вам канцлером, который упускает из виду все уступки, сделанные парижским кабинетом…»
«В виду изложенного нам представляется едва ли возможным произвести какое либо влияние на Францию, уже явившую бесспорные доказательства уступчивости…»
«Если таким образом последует разрыв конференции, то в среде всех держав несомненно утвердится убеждение, что неуспех соглашения в Алжезирасе является исключительно следствием агрессивных замыслов Германии».
Но Германия все продолжала делать затруднения. Это вынудило меня обратиться к Императору Вильгельму с ведома моего Государя. Я ранее рассказывал, что будучи в Роминтене у Германского Императора, он на прощание сказал мне, что, если мне что-либо будет нужно, то чтобы я к нему обращался через князя Эйленбурга, бывшего в Роминтене с нами, сказав, что я могу быть уверенным, что то, что я ему напишу, будет все им Императором прочитано, а то что мне напишет Эйленбург, это равносильно тому, что если бы он сам мне написал. Судя по тем более нежели интимным отношениям между Императором и князем Эйленбургом, свидетелем которых я был в Роминтене, я не мог конечно сомневаться, что путь через князя Эйленбурга наиболее прямой и конфиденциальный.
У меня нет под руками этой переписки, которая хранится между прочими документами в моем архиве. В письме к князю Эйленбургу я просил его передать Императору Вильгельму, что я его очень прошу соблаговолить повелеть скорее окончить благополучно так долго тянувшуюся конференцию в Алжезирасе, что весь мароккский вопрос по существу для Германии не имеет существенного значения и напротив важен для Франции, что в виду той политики, которая была принципиально решена в Биорках и о которой мы так долго говорили в Роминтене — сближение до степени союза России, Германии и Франции, именно мароккский вопрос представляет хороший случай Германии {207}
выказать свою кулантность и Германскому Императору свое великодушие по отношению Франции, а между тем для России крайне важно скорейшее улажение мароккского дела и благополучное окончание Алжезирасской конференции по известным денежным причинам. Письмо это было мною послано особым нарочным, который скоро привез мне ответ, что Император ознакомился с моим письмом, что Император не может без ущерба для престижа Германии отступить от некоторых условий, и затем обыкновенный совет действовать на Францию, чтобы она была уступчивее.
Изложенный образ действий Германии конечно меня весьма возмущал, а потому я как то раз, когда ко мне обратился германский посол по какому то делу, ему это дал понять. Результатом моего разговора с ним была его телеграмма канцлеру 20 февраля, которая, как и ответная телеграмма канцлера, попали мне в руки, что их авторами не предполагалось. Посол телеграфировал канцлеру:
«Граф Витте при сегодняшней встрече начал со мною разговор о мароккском вопросе и привел те же аргументы, что и граф Ламсдорф; он подчеркнул только откровение и с большим ударением весьма затруднительное положение России при продолжении напряжения (чего немцы желали), а также, вытекающую отсюда сдержанность банкиров.
Принимая во внимание великие планы и миролюбивые намерения, о которых Его Императорское Величество изволил высказывать в Роминтене, он выразил свое удивление по поводу того, что мы в мароккском вопросе столь мало придаем значения французским уступкам, выразившимся в пожертвовании Делькассе и в предупредительных предложениях Франции. Я возразил, что падение Делькассе представляет событие внутренней политики… Политика Его Императорского Величества направлена, как и ранее, к миру, согласию и доверию. Однако, из этого не следует, чтобы мы пожертвовали твердо обоснованными правами и интересами, которым угрожают другие. Неудача конференции с ее неисчислимыми последствиями будет избегнута, если Франция согласится на находящиеся предложения, которые в достаточной степени будут сообразоваться с международным правом».
На это князь Бюлов отвечал послу 21 февраля: «Граф Витте в беседе с Вашим Превосходительством подчеркнул, что мы по мароккскому вопросу слишком мало придаем значения французским уступкам, выразившимся в пожертвовании Делькассе…» «Пожертвование Делькассе было актом внутренней французской политики, что было {208} тогда же точно высказано Рувье. Если Франция ныне утверждает, что Делькассе был принесен в жертву ради Германии, то соображение это соответствует известным событиям в 1870 году, когда фракция считала, что удалением Оливье она устранила всякую причину к войне и сняла с себя всякую вину…» «Желаемое Францией исключительное положение в данном вопросе обозначало бы поражение Германии. Если граф Витте указывает на русские интересы, которые могли бы пострадать, то было бы настоятельно целесообразнее, чтобы он пытался побудить французское правительство отказаться от интриг, приняв более соответственный образ действий».
Через несколько дней после сего, а именно 23 февраля пал кабинет Рувье на вопросах внутренней политики. Был сформирован новый кабинет с Cappien" во главе (насколько помню), пост министра финансов занял Пуанкарэ (которого лично я не знал), а пост министра иностранных дел в этом кабинете занял Буржуа. Как раз в это время возбудилась полемика между газетою «Temps» и немецкими газетами по поводу одной статьи «Temps», касающейся инструкции, нами данной Кассини.
Я просил графа "Ламсдорфа объяснить мне, в чем дело, и вот что граф Ламсдорф ответил мне 11-го марта:
"Инцидент исчерпан. Я объяснился с Шеном и телеграфировал Остен-Сакену. В сущности немцы кругом виноваты: они с некоторых пор лгут постоянно и им, конечно, очень неприятно, когда их неблаговидные проделки обнаруживаются. На прошлой неделе германское правительство распространило слух, будто бы английский посол в Алжезирасе поддерживает его притязания. Лондонский кабинет официально опровергнул это известие.
Тому назад несколько дней Бомпар (французский посол) явился ко мне по поручению Фальера (президента республики) и Буржуа с просьбою рассеять странное впечатление, произведенное во Франции пущенным в ход (Германией) слухом о том, что нашему уполномоченному в Алжезирасе предписано поддерживать требование германского правительства относительно порта Казабианка.
Я протелеграфировал тотчас же гр. Кассини, что, поддерживая нашу союзницу Францию в справедливых ее домогательствах, мы не можем вдаваться в частности и преследуем постоянно одну цель — умиротворение и изыскание почвы для соглашения вполне достойного обеих дружественных держав (Франции и Германии).
Содержание {209} телеграммы моей Кассини было сообщено графу Остен-Сакену (послу в Берлине) и Нелидову (послу в Париже). Нелидов в беседе с одним из сотрудников газеты «Temps» имел неосторожность упомянуть об инструкции, посланной Кассини, что дало повод помещению этой инструкции в совершенно искаженном виде на другой же день в «Temps».
Конечно, первоначальный пущенный слух, будто бы мы дали инструкцию Кассини поддерживать притязания Германии относительно Казабианка, а затем помещение инструкции графа Ламсдорфа в «Temps», в искаженном виде, неблагоприятном для Германии, дало повод с одной стороны к недоумению французов, а с другой немцев, что, конечно, не могло способствовать ускорению дел в Алжезирасе.
Граф Ламсдоф далее пишет мне в письме: «Графу Сакену было поручено сообщить Бюлову подлинный текст пресловутой телеграммы, который я вчера сам прочел Шену. Сегодня появится опровержение статьи „Temps“. После этого немцам будет решительно не к чему придраться, с чем должен был согласиться германский посол, но, конечно, в Берлине очень неприятно, что Все выдумки и некрасивые проделки Бюлова обнаруживаются и не достигают цели всех перессорить в пользу Германии».
По тому же предмету тогда же мне писал наш агент министерства финансов в Париж Рафалович:
«Je ne saurais assez dИplorer la polИmique engagИe avec les journaux allemands par le „Temps“. L’auteur de ces articles est un ancien jeune diplomate (Tardieu). C’est lui, qui a obligИ le Comte Lamsdorf de remettre les choses au point juste. Notre excellent ambassadeur M. NИlidoff a ИtИ victime de la maladresse de Tardieu, qui a accentuИ sous sa propre responsabilitИ dans un sens anti-allemand une communication reГue de Grenelle (улица, где находится наше посольство)».
Il faut faire Иcrire par les journalistes ce qu’on veut qu’ils publient, le relire et ne pas se fier Ю leur mИmoire. M. NИlidoff en a fait l’expИrience Ю ses dИpens. Ma conclusion est qu’il faut Йtre trХs alliИ et trХs ami de la France, mais que cela ne comporte en aucune faГon la nИcessitИ de se brouiller avec personne ni de froisser l’Allemagne".
Я дал это письмо прочесть графу Ламсдорфу, который, возвращая его мне, между прочим, писал: «Нелидов действительно проявил странное легкомыслие, но немцы бессовестно раздули этот инцидент».
С своей стороны скажу, что Нелидов часто проявлял странное легкомыслие еще в более серьезных делах. В последние годы своего {210} пребывания послом в Турции чуть не ввел нас в авантюру захвата Босфора (См. т. I, гл. VI), а затем, конечно, в европейскую войну и мне с трудом удалось устранить эту затею, затем, будучи переведен послом в Рим в 1904 году по поводу предполагавшейся отдачи нашим Императором визита итальянскому королю, напутал так, что король просил убрать его из Рима, когда же затем, в 1905 году явилась мысль послать его в Америку вести с японцами переговоры о мире, вдруг с испугу заболел и проч. …… но это все между прочим.
Как только образовалось министерство Cappiena вместо министерства Рувье, я дал инструкцию Рафаловичу явиться к министру финансов Пуанкарэ и доложить ему весь ход дела о займе. Тоже должен был сделать и представитель синдиката банкиров Нейцлин, с которым я все время находился в непрерывных телеграфных сношениях как по поводу проведения, так и условий займа, в существенных частях условленных уже в Царском Селе.
В начале марта Рафалович видел сначала M. Henry, директора коммерческого и консульского отдела министерства иностранных дел (человека очень близкого министру Буржуа), а затем и нового министра финансов Пуанкарэ, которым в подробности объяснил все дело о займе, причем высказал, что я считаю, что между мною и Рувье состоялось соглашение, по которому я должен оказать всякое содействие к урегулированию мароккского вопроса, а когда Алжезирас кончится благополучно, то французское правительство должно оказать нам всякое содействие к совершению займа, Все основания которого уже условлены мною с Нейцлиным.
Новое министерство и специально министр финансов Пуанкарэ отнеслись к делу сочувственно, но употребили некоторое время на изучение дела. Рувье им передал с своей стороны весь ход этого дела. Дело же все-таки ожидало окончания Алжезирасской конференции, а эта конференция, по причинам, достаточно выясненным предыдущим изложением, тянулась вместо недели месяцы. Германия делала все от нее зависящее, чтобы затянуть дело, прижать Францию и поставить Императорское правительство в трудное положение, но так как всему есть конец, то и конференции наступил конец; державы, участвовавшие в конференции, все более становились на сторону {211} Франции, видя преднамеренное упорство Германии. Германия не решалась пойти против конференции и потому она, рассмотрев все вопросы, должна была кончиться. Уже 16 марта граф Ламсдорф мне написал:
«Из весьма секретного источника (сообщения канцлера послу Шену) явствует, что князь Бюлов считает дело в Алжезирасе благополучно оконченным и стремится только уверить ныне Германию, что им достигнуто все то, что она могла желать».
12 же марта Нейцлин, между прочим, писал мне о своих предположениях относительно дальнейших сроков ведения этого дела и оговаривался, что при условии благополучного окончания Алжезираса наш представитель должен будет приехать в Париж около 10 апреля (н. ст.) (для чего?) «pour achever la rИdaction et conclure avec le syndicat le contrat».
В этом же письме как и в других сообщениях он мне указывал, что Пуанкарэ возбуждает постоянно вопрос о праве Императорского правительства без Государственной Думы заключить заем. Я ответил, что по этому вопросу, когда наступит момент заключения займа, представлю доказательства такого права. С этою целью я просил профессора международного права Мартенса (члена совета мин. ин. дел) составить надлежащее разъяснение. Обратился я к Мартенсу потому, что он за границею считался большим авторитетом в подобных вопросах. Мартенс составил на французском языке надлежащую записку, в которой выяснилось право правительства на совершение такой операции. Записка эта была мною передана нашему уполномоченному для подписания контракта займа. Тогда же я дал все указания Нейцлина Рафаловичу относительно сношений с прессою по приготовлению к займу. Так как в то время было уже ясно, что Алжезирасская конференция благополучно кончается, то я доложил Государю Императору, что это дело можно считать конченным и что для окончания некоторых второстепенных вопросов, связанных с каждым займом, а также подписания контракта нужно назначить уполномоченного, который поехал бы в Париж, так как в данном случае заем международный и приезжать уполномоченным от банкиров различных стран, принимающих участие в займе, неудобно.
Его Величество меня спросил, кого я полагаю назначить? Я ответил, что министр финансов, вследствие серьезности положения дела здесь, ехать не может и что, так как в сущности все {212} сделано и условленно мною, а остается мелочь, так называемая финансовая кухня, то можно послать хотя бы управляющего государственным банком Тимашева (нынешний министр торговли). На это Государь мне сказал, что если мне все равно, то чтобы я послал Коковцева, чтобы его не обижать. Я ответил, что мне безразлично кого послать, так как в сущности дело кончено.
Со дня возвращения Коковцева из Парижа, в декабре 1905 года, я более с ним речи о займе не вел и во всех переговорах он не принимал решительно никакого участия. (почему Витте это так подчеркивает?! — сам Коковцов свои мемуары написал уже после смерти Витте; ldn-knigi)
Около 20-го марта Нейцлин уехал в Лондон, чтобы встретиться там с представителями лондонских фирм (Ревельстоком), берлинских (Фишелем, участником дома Мендельсона) и Морганом (Америка).
22-го марта Нейцлин мне телеграфировал о переговорах с Ревельстоком, Фишелем и Морганом, причем в телеграмме было сказано, что Фишель ожидает окончательного разрешения германского правительства завтра, а что Морган уже не так благосклонно относится к займу, как прежде. А с Морганом (отцом) я условился о займе еще в Америке и он мне обещал принять участие в синдикате.
23-го марта Нейцлин мне телеграфировал из Лондона, что ему Фишель сейчас сообщил, что он получил указание, что германское правительство не разрешает Германии принять участие в займе.
Итак, Германия сначала тянула Алжезирас в рассчете, что мы вследствие замедления в займе должны будем спустить флаг свободного обмена кредитных билетов на золото. Это ей не удалось. Тогда в последний момент перед займом коварно приказала своим банкирам не принимать участие в займе.
Ранее же Вильгельм все уверял Государя Императора, что мне не удастся совершить заем, потому что еврейские дома не примут в нем участия, на что я между прочим отвечал, что еврейские дома не примут официального участия в синдикате займа, но, конечно, будут охотно подписываться на заем в качестве частных лиц, если заем этот будет для них выгоден.
Само собою разумеется, что Германии было бы очень выгодно, чтобы России прекратила обмен кредитных билетов на золото и была в зависимости от биржевой игры в Берлине, как это долго было, покуда я не ввел золотую валюту.
{213} Вслед за Германией от участия в займе отказался и Морган, к которому лично весьма благоволил Вильгельм и который всегда, несмотря на демократизм американца, очень дорожил вниманием столь высокой коронованной особы. Но и этот коварный шаг Германии не удался.
На сообщение Нейцлина я ему 24-го марта отвечал:
Je vous ai prИvenu des dispositions en Allemagne. On y attendait un prйtexte pour faire difficultйs. N’ayant pas trouvй d’autres prйtextes ils ont dйcidй йmettre emprunt ce qui n’йtait pas du tout urgent. Au fond c’est une vengeance pour Algйsiras et pour approchement avec l’Angleterre. Dans pareilles circonstances non seulement il n’y a pas de raison pour que les autres pays diminuent leurs parts, mais au contraire il serait logique de les augmenter. De mкme il n’y a pas de raison pour remettre l’affaire, il faudrait plutфt l’accйlИrer".
Давая эту телеграмму, я был уверен, что все-таки германский рынок, в особенности в лице самого важного германского банкирского дома Мендельсона, с главою которого Эрнестом я был в самых прекрасных отношениях, имея в виду, что этот дом уже около ста лет был верен финансовым интересам России, примет участие в займе, хотя берлинские дома и не будут в синдикате. В ночь с 23-го на 24-ое марта я также дал Рафаловичу такую телеграмму:
«Le gouvernement allemand pour venger AlgИsiras et craignant que l’emprunt nous rйunira avec la France encore davantage et posera le commencement du rapprochement avec Angleterre au dernier moment ne donna pas aux banquiers l’autorisation d’entrer dans le syndicat international. Pour trouver un prйtexte plausible de cet acte hostile le gouvernement allemand йmet d’une maniиre inattendue emprunt. Il y a deux semaines encore quand Mendelssohn йtait venu а St.-Pйtersbourg ayant des instructions de son gouvernement (он приезжал для того, чтобы переговорить со мною по некоторым вопросам, касающимся предстоящего займа) и il ne s’agissait pas de refus. La dИcision Иtait prise par le gouvernement allemand tout Ю fait inopinИment pour dИranger l’affaire et dИmontrer: Vous avez tout le temps soutenu la France, maintenant Vous verrez que Vous avez fait une faute. Renseignez les journaux franГais d’un ton conforme toute cette machination».
{214} Отказ немцев и американцев от участия в займе не повлиял на англичан. Напротив того, Нейцлин сейчас же после, отказа Фишеля телеграфировал мне, что отказ немцев и американцев не произвел впечатления на Ревельстока. Вообще Алжезирас был после многих и многих десятков лет первым проявлением сближения России с Англией. Как Россия, так и Англия твердо поддерживали там Францию и таким образом являли всему свету полную солидарность.
Австрийские дома также, не смотря на отказ Германии, не отказались от своего ранее принятого решения участвовать в займе. Италия от участия в займе отказалась, но по чисто финансовым соображениям. Эта страна недавно только установила размен. Итальянский король, будучи несколько лет ранее этого времени в России, подарил мне итальянский золотой, сказав при этом любезность, что он привез этот первый золотой, вычеканенный на итальянском монетном двор, дабы подарить его создателю золотого обращения в Великой Российской Империи.
Вообще можно сказать, что Германия вела не умную политику в Алжезирасе. Вместо того, чтобы воспользоваться этой конференцией для проложения первого этапа к действительному сближению с Францией и стремлению к союзу России, Германии и Франции, который должен был увенчаться союзом континентальной Европы, о чем именно и была речь и по-видимому было условлено Императором Вильгельмом со мною в Роминтене, конференция эта послужила мотивом к сближение России с Англией.
Я до сих пор не могу себе представить, что это случилось по недальновидности германской политики, я склонен думать, что выходящая из ряда вон любезность, проявленная по отношению меня Вильгельмом в Роминтене, и разговоры со мною об осуществлена моей заветной идеи континентального союза посредством союза России, Франции и Германии были только шаги, чтобы очаровать меня, зная, что, когда я через несколько дней вернусь в Петербург, от меня во многом будет зависть привести в исполнение пресловутый и поразительный договор, подписанный обоими Императорами в Биорках, когда я проездом в Америку был в Париже.
Когда Вильгельм увидал, что с моим приездом договор этот был аннулирован, германская дипломатия была озадачена, но думала, что я еще одумаюсь, а когда увидала, что с одной стороны я {215} поставлен в крайнее затруднение грозящим расстройством имперских финансов, а с другой, что мы поддерживаем на конференции Францию, то дипломатия эта вздумала отомстить мне, как руководителю Императорского Правительства, вынудив Россию прекратить размен и, между прочим, подушить исконного неприятеля — Францию. После приема, который оказал мне Вильгельм в Роминтене, приема самого фамильярного и не как обыкновенного смертного, а лица украшенного особыми дарами, не смотря на разочарована его, происшедшее вследствие аннулирования Биоркского договора по приезде моем в Петербург, Вильгельм еще не решался отвернуться от меня и 1-ого января поздравил меня, прислав с собственноручною надписью открытку, изображающую один из моментов свидания Императоров в Биорках, что должно было как бы напомнить мне, что все-таки, хотя и в другом виде, мысли проводимые в Биорках и потом в Роминтене нужно реализировать.
Вильгельм в этом отношении не ошибался, я действительно всегда сочувствовал принципу сближения России, Франции и Германии, и если бы оставался у власти, то провел бы, по крайней мере старался бы всеми силами провести сближение этих трех держав.
Вероятно уже после января Вильгельм заметил, что первый пароксизм революции был потушен 17-ым октябрем и Трепов и Дурново меня отодвинули и затушевали в чувствах Государя, а потому, предугадывая непрочность моего положения, он уже забыл свои слова, сказанные в Роминтене, что когда мне (конечно не по личным же делам?) будет что либо нужно, то я могу всегда к нему обратиться через князя Эйленбурга, и он меня постарается поддержать. Когда же я к нему обратился, прося покончить с Алжезирасской конференцией в виду трудности положения России, то он не внял моей просьбе и дал уклончивый ответ, а затем коварным отказом от займа думал поставить меня в полное затруднение. Это не удалось, и немцы не участвуя в синдикате, как это я сейчас объясню, все-таки приняли участие в операции.
Когда все политические затруднения по займу были устранены, а заем во всех своих главных частях был установлен посредством переговоров, веденных мною в течение трех месяцев, и как это мною сказано ранее, согласно желанию Государя, было решено послать для подписания контракта и установления с банкирами деталей Коковцева, то около 20-го марта я попросил его к себе, объяснил ему все положение дела, распорядился, чтобы ему были предъявлены {216} все условия, на которых мы остановились, дал ему самые определенные инструкции и после 26-го марта отправил его в Париж (кажется 26 или 27-го), причем вместе с ним поехал Вышнеградский (сын бывшего министра финансов), бывший все время, когда я был министром финансов, моим сотрудником, служа в кредитной канцелярии сперва начальником отделения, а потом вице-директором и ныне он руководитель одного из наибольших русских банков — С. Петербургского Международного Банка; он всю финансовую кухню займов и вообще кредитную часть знал в совершенстве. Таким образом я был покоен, что и в этом отношении не будет сделано промаха.
Через несколько дней по приезде Коковцева и Вышнеградского в Париж контракт на заем был подписан (3-го апреля) Коковцевым, как представителем русского правительства, а затем представителями всех участников международного синдиката банкиров. Уже через 8 или 9 дней Коковцев с Вышнеградским возвращались в Россию, везя с собою контракт. Контракт этот был передан мне и затем представлен министром финансов Шиповым по принятому порядку в комитет финансов, который, рассмотрев его и утвердив, представил через министра финансов Шипова на утверждение Его Величества.
По возвращение из Парижа Вышнеградского, через него мне прислал глава банкирского дома Мендельсон и Ко. в Берлине, главнейшего банкирского дома всей Германии, Эрнест фон Мендельсон-Бартольди следующее письмо от 5/18 апреля:
«Je profite du passage de M. Wichnegradsky pour Vous faire parvenir ces lignes qui doivent. Vous fИliciter de la conclusion de la grande affaire et Vous dire avec quelle profonde satisfaction nous voyons cette importante transaction enfin arrivйe au port. J’aimerais bien Vous dire avec quels sentiments nous nous trouvons hors de l’action aprиs tous les travaux, toutes les peines que nous nous sommes donnйes: mais Vous savez tout cela, et je n’ai pas besoin de mots pour Vous l’exprimer. La seule chose que nous ayons pu faire, c’est d’avoir tвchй de contribuer partout (sur les places йtrangиres) а exciter et fortifier l’intйrкt pour le nouvel emprunt, et ce non seulement en thйorie par notre correspondance et nos entretiens avec nos diffйrents amis, mais aussi en pratique. A cet йgard je tiens а vous dire (mais а Vous {217} seul, car, pour des raisons que Vous comprendrez, il faut absolument que cela reste dans le plus strict secret) que nuus avons pris un intйrкt dans l’affaire а Paris, а Londres, а Amsterdam et а Pйtersbourg, sйparйment dans chacune de ces quatres places, afin que l’une ne le sache de l’autre; naturellement nous l’avons fait pour faire le plus d’effet possible sur les maisons respectives pour contrecarrer dиs l’abord une fвcheuse impression qui pourrait кtre produite par l’abstention de l’Allemagne. Je crois qu’en effet cette politique de notre part a portй ses fruits et une certaine angoisse que nous avions aperзue зa et lа, a йtй entiиrement bannie. Nous en sommes trиs heureux ! Je suis trиs content de pouvoir Vous dire que nous apercevons des tendances trиs favorables pour l’affaire dans les cercles financiers.»
Из этого письма первого германского банкира видно, что германское правительство и на этот раз нанесло удар мимо. Действительно уже 17/30 апреля главнейший представитель синдиката всех участников займа Нейцлин мне сообщал:
« L’emprunt international est un fait accompli, la derniиre йtape a йtй franchie hier. Celte grande victoire financiиre est aujourd’hui le thиme de la conversation gйnйrale, et le crйdit russe est pour la premiиre fois, depuis le commencement de la guerre, en train de faire de nouvelles racines dans un terrain considйrablement йlargi. En constatant ce fait dont, grвce а Votre Excellence, j’ai eu l’honneur d’кtre l’ouvrier de la premiиre а la derniиre heure, je me tourne vers Votre Excellence, rempli d’une profonde reconnaissance pour la confiance qu’Elle m’a tйmoignйe pendant tout le cours de l’opйration. En abandonnant, dans notre conversation а Tzarskoй Sйlo, les plans prйparйs d’avance Votre Excellence m’a donnй la pleine mesure de son approbation qui m’a, seule, soutenu et encouragй pendant les moments critiques que la nйgociation a traversйs.»
Совершенный заем был действительно делом чрезвычайной важности. Заем этот был самый большой, который когда либо заключался в иностранных государствах в истории жизни народов. После франко-прусской войны Тьеру удалось заключить заем несколько больший, но заем этот был по преимуществу внутренний, а нынешний заем был почти целиком распродан за границею. Благодаря ему Россия удержала в целости установленное мною еще в 1896 году денежное обращение, основанное на золоте благодаря целости денежного обращения сохранились в целости все основания нашего финансового устройства, который преимущественно были установлены {218} мною, которые не без похвальной стойкости поддерживает Коковцев и которые, между прочим, дали возможность России поправиться после несчастнейшей войны и сумбурной смуты или русской революции. Заем этот дал императорскому правительству возможность пережить Все перипетии 1906—1910 годов, дав правительству запас денег, которые вместе с войском, возвращенным из Забайкалья, восстановили порядок и самоуверенность в действиях власти. Как же относился ко всем перипетиям займа Государь Император?
Его Величество вполне сознавал всю важность совершить заем и все бедствия, которые произойдут, если это дело не удастся. Как во всех финансовых делах всегда, как и прежде во все время моей бытности министром финансов, Он мне вполне доверял и не мешал мне действовать; поскольку эта финансовая операция зависела от политических действий и здесь, Он мне предоставил действовать по моему усмотрению. Он был как бы посторонним зрителем большой финансово-политической шахматной игры, но зрителем, сознающим всю важность для России результатов этой игры и интересующимся ее исходом. Когда в феврале и марте месяце мне уже было невтерпеж от проявления реакционных выступлений против 17 октября, когда уже меня в известном лагере начали заочно величать изменником и когда многие действия господ Дурново, временных генерал-губернаторов и многих других, покровительствуемых дворцовыми сферами, производились помимо меня, но естественно ложились на мою ответственность, как на главу правительства, и я начал заговаривать, что не отпустят ли меня и не назначат ли вместо меня человека, которому более доверяют, то прямо говорили, что покуда не кончится дело займа, это невозможно. Государь ясно сознавал, что заем могу совершить только я, во первых в виду моего престижа во всех денежных заграничных сферах и во вторых, в виду моей опытности.
15 апреля в собственноручном письме ко мне Его Величеству было угодно написать: «Благополучное заключение займа составляет лучшую страницу вашей деятельности. Это большой нравственный успех правительства и залог будущего спокойствия и мирного развития России». Как видно, Государь отлично оценил значение займа.
В заключение рассказа о займе я хочу вернуться еще к Коковцеву. Когда он возвратился из Парижа и привез контракт, то явился ко мне и поздравил меня с успехом. Я его благодарил за точное {219} исполнение данного ему поручения. Вместе с тем он заговорил со мною о том, не могу ли я ему выхлопотать из этого займа вознаграждение тысяч восемьдесят. Это заявление в то крайне критическое денежное положение меня озадачило и я не нашелся, что ему ответить, сказав, что поговорю с министром финансов Шиповым. Я виделся с Шиповым, рассказал ему об этом разговор с Коковцевым и выразил мнение, что, вероятно, Коковцев полагает, что министры финансов и их сотрудники, как в прежнее время до Александра III, получают вознаграждение при совершении займов из сумм займа. Обычай этот был уничтожен Александром III.
Шипов был очень удивлен шагом Коковцева, высказался возмущенно против просьбы его и я ему, Шипову, поручил объясниться с Коковцевым, благо он с ним в хороших отношениях, и советовал, чтобы Коковцев этого вопроса более не подымал. Затем Коковцев просил председателя Государственного Совета Сольского, дабы он устроил ему по поводу займа награду. Граф Сольский говорил по этому предмету со мной и я не встретил к этому препятствий. Ему при рескрипте был дан Александр Невский.
(ldn-knigi, о Коковцове
Коковцов не взял даже «премию» которую ему сам царь после увольнения предлагал:
см. на нашей стр. Kok2t6.zip:
"…Затем быстро прошел мой последний доклад по текущим вопросам, все доложенные мною дела были решены утвердительно, ни одно из них не вызвало ни малейших замечаний и не послужило поводом к привычному за 10 лет обмену мыслей. Я собирался уже было встать с моего места, чтобы откланяться, когда Государь остановил меня движением руки и обратился ко мне со следующими словами: «в письме моем к Вам Я упомянул, что Я принимаю на себя заботу о Вас и о Вашей семье. Надеюсь, что Вы заметили это и прошу Вас сказать совершенно откровенно — удовлетворит ли Вас {291} если Я Вам назначу 200 или 300 тысяч рублей в виде единовременной выдачи».
Меня эти слова, опять глубоко взволновали, опять в душе быстро прошла болезненная мысль о том, как мало узнал меня Государь за 10 лет постоянных сношений со мною и как тягостно в такую минуту мне думать и говорить о моем собственном материальном благополучии. Заметил ли это Государь, или лицо мое отразило волнение, но, протянувши руку через стол и положив ее на мою руку, Он сказал особенно теплым голосом: «сколько миллионов прошло через Ваши руки, Владимир Николаевич, как ревностно оберегали Вы интересы казны, и неужели Вы испытываете какую-нибудь неловкость от моего предложения?»
Справившись с собою, я ответил Государю следующими словами, которые я также воспроизвел у себя дома тотчас по моем возвращении и записываю теперь особенно точно, потому что этот эпизод послужил впоследствии поводом к всевозможным пересудам и, по-видимому, был причиною крайне невыгодных суждений обо мне, в самом близком окружении Государя.
«Поверьте мне Ваше Императорское Величество, что в такую минуту, как та, которую я переживаю, давая себе ясный отчет, что я имею счастье может быть в последний раз говорить с Вами, никто не имеет права скрывать сокровенные мысли. Я безгранично благодарен Вашему Величеству за Ваши великодушные заботы о моей семье, но прошу Вас, как милости, разрешить мне не воспользоваться Вашим великодушным предложением».
И заметив на лице Государя выражение не столько неудовольствия, сколько удивления, я продолжал: «не судите меня, Государь, строго и посмотрите с Вашей всегдашней снисходительностью на мои слова, они идут из глубины души, я проникнуты чувством самого полного благоговения перед Вами. Припомните, Ваше Величество, что за все 10 лет моей службы при Вас в должности Министра Финансов я никогда не позволил себе утруждать Ваше Величество какими бы то ни было личными моими делами.
Я считал своей обязанностью за всю мою службу избегать укора, в том, что я пользовался ею в личных моих выгодах. Я не выдвинул никого из моих близких и старался как можно больше удалять от службы все личное. Сколько раз утруждал я Ваше Императорское Величество самыми настойчивыми докладами о необходимости отклонять домогательства частных лиц, иногда весьма высокопоставленных, простиравших свои притязания на {292} средства казны, и в большинстве этих случаев я был счастлив оказанным мне Вашим Императорским Величеством доверием. Благоволите припомнить Государь, как многочисленны были эти домогательства в первые годы моей службы на посту Министра Финансов, и как громки были осуждения меня за мою настойчивость в охранении казны. Еще две недели тому назад, в этом самом кабинете я представил Вашему Императорскому Величеству на отклонение ходатайство лично Вам известных двух просителей, о выдаче им 200.000 рублей на уплату их долгов, и Ваше Величество милостиво заметили мне, что я совершенно прав и что нельзя поправлять казенными деньгами частные дела. И после того, как я покинул ответственную должность Председателя Совета Министров и Министра Финансов, на меня посыпятся всевозможные нарекания, если я воспользуюсь Вашею милостью. Меня, лишенного власти и влияния, станут обвинять во всевозможных ошибках, даже и таких, которых я не совершал. На мою голову посыплются самые разнообразные осуждения, на которые я лишен буду возможности ответить, и мне хотелось бы только в одном отношении не услышать укора — именно, что я воспользовался когда-либо милостью моего Государя с личными материальными целями. И отказывая в помощи казны другим, я услышу, что про меня скажут, что я приобрел сам крупное состояние на Государственной службе.
„Люди, Ваше Величество, злы, и никто не поверит, что движимые Вашим великодушным порывом Вы изволили Сами позаботиться о судьбе Вашего слуги. Всякий скажет, что я злоупотребил Вашею добротою в выпросил себе крупную денежную сумму в минуту моего увольнения. Человеком без средств вступил я на пост Министра Финансов и таким же хотелось бы мне покинуть этот пост 10 лет спустя.
Я убедительно прошу Ваше Величество оказать мне милость не прогневаться на меня. Вместо выдачи мне такой большой суммы, благоволите при докладе Председателем Государственного Совета о вопросе и размере моего содержания назначить мне такой оклад, который дал бы мне возможность безбедно существовать, и я буду всегда благодарно помнить, как велика была Ваша милость ко мне при освобождении меня от ответственных должностей“.
Как отнесся Государь в глубине своей души к моим словам, об этом трудно мне судить, но все время, что я докладывал, Он не сводил с меня глаз, они были снова полны {293} слез, и, видимо, волнуясь, Он сказал мне только: „ну что же делать. Я должен подчиниться Вашему желанию и вполне понимаю почему Вы так поступаете. Мне не часто приходилось встречаться с такими явлениями. Меня все просят о помощи, даже и те, кто не имеет никакого права, а Вы вот отказываетесь, когда я Сам Вам предложил!“
Государь замолчал молчал и я, и, видимо, настала пора прекратить эту томительную аудиенцию. Государь вышел из-за стола, обошел кругом него, подошел ко мне близко, взял меня за руку, и, смотря на меня опять глазами полными слез, сказал мне: „Скажите же мне еще раз, Владимир Николаевич, у Вас нет ко мне чувства вражды?“
Я ответил Ему на это: „нет, Ваше Величество, вражды у меня нет, и быть не может, я Вам служил всею правдою и покидаю Вас сейчас только с одним чувством глубокой скорби, что я Вам больше не нужен“ Государь еще раз меня обнял, я поцеловал Ему руку, а Он еще раз поцеловал меня в губы, прибавивши: „так расстаются друзья“. На этом кончилась моя прощальная аудиенция…» добавление ldn-knigi)
Наконец открылась Государственная Дума. Я ушел. Было образовано министерство Горемыкина.
Горемыкин предложил место министра финансов Коковцеву, Коковцев зашел ко мне и спросил моего мнения по поводу этого предложения Я ему посоветовал согласиться. Затем к моему большому удивлению он в Государственной Думе заявил о том, как финансовое положение России было спасено займом 1906 года, как ему трудно было его совершить и какие мучения он испытал при ведении дела. Одним словом почтеннейший Владимир Николаевич рассчитывал на то, что, так как ни Государственной Думе, ни россиянам неизвестно, как совершалось это чрезвычайное дело, то все поверят, что он — Владимир Николаевич явился спасителем России. Тут весь Коковцев…
Вследствие таких заявлений его, я собрал сохранившиеся у меня документы по займу 1906 года, которые составляют отдельную папку в моем архиве. Некоторыми из этих документов я выше и воспользовался, так как случайно они оказались у меня под руками.*
{220}
Во время моего председательства состоялось назначение члена Государственного Совета Герарда финляндским ген.-губернатором. Я не разделял политики относительно Финляндии, предпринятой в царствование Императора Николая II со времени назначения управляющим министерством Куропаткина, и затем назначения ген.-губернатором Бобрикова, приведшего этот край в смутное состояние, которое не кончилось, как думают некоторые, от проведения скоропалительно, тому назад два месяца (сегодня июль 1910 г.), через новые законодательные учреждения довольно бессовестного закона о порядке решетя дел, касающихся Финляндии. Какие будут последствия этой меры, увидим, но несомненно, что многое будет зависеть от общего положения, в котором будет находиться Империя в ближайшие годы или десятилетия.
Если обстоятельства будут складываться неблагоприятно, то затеянное своеобразное руссифицирование Финляндии, как вообще поход против инородцев, может иметь весьма тяжелые для Империи и династии последствия. Дай Бог, чтобы это не случилось, чтобы «карта была бита». Я употребляю это выражение азартных игроков, так как теперешняя политика во многом напоминает азартную игру; сам Столыпин употребляет выражение, что таким то законом он «ставит ставку» на то-то; например, в крестьянском законе он поставил «ставку на сильного». По случаю нового закона о порядке решения дел, касающихся Финляндии появилась целая литература, которая совместно с речами, которые были произнесены по этому предмету в законодательных учреждениях, несмотря на крайние протесты ведения прений председателями (в особенности Государственного {221} Совета) и послушным правительству большинством, может служить хорошим материалом для лиц, желающих изучить это дело.
По моему убеждению при мало-мальски объективном изучении дела нельзя отрицать, что сто лет тому назад Император Александр I дал присоединенной к Империи Финляндии конституцию т. е. политическое самоуправление, что Финляндия, будучи присоединена к Российской Державе, составляет окраину особого рода, главным звеном соединения которой с Империй составляет то, что Российский Самодержавный Император есть вместе с тем Великий Князь Финляндский, т. е. конституционный Монарх Финляндии, управляемой по особой конституции, ей данной.
Конституция эта получила свое жизненное основание и свои определенные условия в самом факте ее действия и существования в течение ста лет, но независимо от того она была оформлена рядом письменных актов и определенным законодательством в царствование Императора Александра II и, наконец, Императора Николая II после 17 октября 1905 года. Все монархи, вступая на Имперский престол и по тому самому делаясь Великими Князьями Финляндскими, в особых манифестах по Великому Княжеству Финляндскому свидетельствовали о верности финляндского народа престолу, о том, что Финляндия управляется монархом на особых основаниях и о том, что новый монарх как бы перед всем светом дает свое монаршее слово продолжать управлять этим Великим Княжеством на тех же началах. Какие это начала? — Те, которые применялись в течение ста лет. Управление людское не есть мертвая синематография, она вечно видоизменяется, но всякий честный человек, а особливо добросовестный правитель, коего царское положение обязывает особою царскою честью, конечно, понимает или, во всяком случае, должен понимать, что такое значит и означало, что Финляндия имеет и управляется на основании своей особой политической конституции. Финляндская конституция видоизменялась, но видоизменялась до появления в центральном управлении Куропаткина, а потом Плеве и Бобрикова в первых ролях, лишь в сторону конституционно-расширительную, но не обратно.
Наши историки, получивши свою историко-научную премудрость по финляндским делам преимущественно в петербургских канцеляриях, разыскивают такую склонность русских Самодержцев в их в данном случае несознательности, а с другой стороны в изменах и предательствах сановных людей, самими Самодержцами выбранных, которые пользовались Их доверием; но нужно сказать, {222} что эти историки писали это, служа в петербургских канцеляриях, в то время, когда сии Самодержцы уже покоились в земле и в данный момент от Них уже ничего получить было нельзя, а новое направление истекшее из теории «необязательности царского слова, если того благо требует», давало небезосновательную надежду, топча престиж усопших Самодержцев, заслужить благоволение от холопов (слуг) благополучно царствующих.
Замечательно, что упрек в несознательности Самодержцев в отношении действий по Финляндии и вообще в склонности к утопическому либерализму относится исключительно к Александру I и Александру II, т. е. именно к таким Самодержцам, которые по праву уже занимают самое видное положение в истории России и даже в общей культуре всего человечества. Я не был на свете на нашей планете в царствование «Императора Благословенного» и имел честь весьма мало знать «Освободителя», но за то имел величайшее счастье, которое только может иметь русский человек, хорошо знать и быть ближайшим сотрудником «Миротворца». Сие название дано Императору Александру III не гласом народа, а в одном из актов, последовавших немедленно после Его смерти и вышедших из под пера канцелярии тогдашнего министра двора (ныне наместника кавказского гр. Воронцова-Дашкова) в Ялте. Этим названием, по моему мнению совершенно справедливо, не вполне был доволен вступивший на престол искренно любивший Его Сын, ныне благополучно царствующий Император Николай II.
Когда через несколько месяцев после смерти Его Отца мне пришлось представить Ему один акт для подписания, в котором Его Отец был назван Императором Миротворцем, каковое название было дано в предыдущих актах, Его Величество соизволил сказать мне, нельзя ли вычеркнуть «Миротворец», заметив: «это название совсем не соответствует фигуре Моего Отца, оно дает представление не соответствующее Его силе, как будто Он боялся войны. Это Воронцов поднес Мне к подписанию манифест, а Я находился в таком состоянии, что не обратил внимания на это не вполне соответствующее название».
Действительно, Император Александр III процарствовал мирно и значительно поднял престиж Империи не потому, что он был миротворец, а потому, что он был честен и тверд, как скала. Если нужно дать Ему определение одним словом, то уже скорее {223} Его назвать «Чистый», «Светлый», даже пожалуй «Честный» в высшем значении этого слова. И я знаю, как относился сей «Император» к Финляндскому вопросу, ибо мне приходилось неоднократно слышать Его, по этому предмету, суждения. Он вообще был по рождению, по характеру, по всему своему душевному и умственному складу «Император Неограниченный Самодержец» и Он был «Самодержец» не потому, что это Ему было приятно, а потому, что Он был убежден, что это составляет благо искренно любимого Его народа и Его родины и понятно, поэтому Он не относился особенно любовно к конституции Финляндии.
Он относился очень неодобрительно к стремлениям расширить фактически всю эту политическую конституционную самостоятельность, которою Финляндия пользовалась. Он старался в пределах признаваемой Им политической конституции Финляндии вводить объединительные основания для управления Финляндией на общих основаниях со всей Империй (почтовое управление, основы уголовных законов, особенно по государственным преступлениям) посколько сие было возможно, не нарушая Финляндскую Конституцию. Часто плавал в Финляндских шхерах без всяких охран, помп, и встречался попросту с населением; Ему нравились многие черты финляндского народа: их трезвость, устойчивость, верность, а равно культурность их простого быта и с другой стороны и финляндцы сознавали, что Император Александр III не любит, а терпит их конституцию, были уверены, что этот «честный» Император то, что «дано», будет считать «данным» и никакие политически софизмы в роде например софизма, что «Сам Бог, если увидит, что для блага нужно отказаться от своего слова, от него откажется», от его прямой натуры будут отлетать как резиновые бомбы от гранитной скалы. В царствие Императора Александра III были возбуждены вопросы о большем объединении с русским финляндского войска, об установлении определенного порядка решения общеимперских дел, касающихся Финляндии. По этому предмету существовали комиссии и совещания, все эти работы установили, что необходимо в этом направлении делать постепенные объединительные шаги и во всяком случае прекратить ту полную разобщенность действий финляндского законодательного аппарата и русского, но из того, что такие мысли существовали и что Император Александр III обратил внимание на эти общеимперские дефекты, конечно, отнюдь не следует, чтобы этот Император мог одобрить путь отрицания финляндской конституции — путь политического провоцирования Финляндии для создания там таких явлений, который {224} затем могли бы оправдать русское насилие физическое или законодательное, а в особенности путь политического иезуитизма, путь политического лукавства, по которому с одной стороны проводятся законодательные меры с курьерскою скоростью, дающие русской администрации возможность полного произвола, в корне нарушающая основные начала конституционной самостоятельности Финляндии, а с другой стороны уверяют, что этим отнюдь не уничтожается Финляндская конституция, и что закон этот проводится не Императорским правительством, пользуясь большинством случайно составленным и подобранным в законодательных собраниях, а «мол, по желанию народа и его представителей».
Император Александр III, во первых, никогда не отрекся бы от своих конституционных, но все таки весьма обширных прав как Великий Князь Финляндский в пользу законодательных русских выборных собраний, что собственно делает только что проведенный закон о финляндском законодательстве, если, конечно, смотреть на эти собрания (Государственной Думы и Совета) искренно, как на учреждения конституционные народного представительства, во вторых, если смотреть на эти учреждения как на удобное орудие бессильного Самодержавия и проводить через них сказанный закон, дабы делать в Финляндии coup d’Иtat руками этих учреждений, якобы представляющих народные желания и волю, то такой двоедушный шаг совершенно не соответствовал бы прямому характеру почившего Государя.
В тех же комиссиях, которые работали в царствование Императора Александра III с целью большого объединения Финляндии с Империей, принимал наибольшее участие их председатель Н. X. Бунге (председатель в то время комитета министров), он в комиссиях являлся сторонником мысли о необходимости принятия решительных мер к ограничительному определению объема финляндской конституции. Достаточно прочесть оставленную им посмертную записку о положении Российской Империи, записку, которая писалась для прочтения ее его учеником Императором Николаем II, дабы понять, что русифицированные тенденции Бунге вообще и способы применения их к Финляндии в частности, резко разошлись бы со взглядами наших современных правительственных русификаторов и писак, находящихся у них на казенном пайке, получаемом из рук в руки или косвенными способами — объявлениями, наградами и проч. …
{225} В царствование Александра III самым ярым противником конституционной самостоятельности Финляндии являлся профессор и вместе с тем сенатор Таганцев. И даже он, будучи уже членом Государственного Совета, при обсуждении сказанного проекта в Государственном Совет нашел, что этот проект зашел чересчур далеко, и голосовал по некоторым пунктам в смысле его осуждения.
С одной стороны закон этот ничего не говорит и с другой говорит все. Он так составлен. Согласно этому закону — «хочу все оставлю так, как было до сих пор, не хочу, то имею полное право, несмотря на выдуманную конституцию, стереть Финляндию в порошок и обратить в Мурманскую пустынь». «По закону, слышите ли, по закону, вотированному своеобразными народными представителями русских палат — хочу обрежу лишь кончики финляндских волос, а захочу, слоями бритвами буду снимать часть головы и сниму всю голову до самых плеч».
Возвращаясь к моим воспоминаниям о взглядах Императора Александра III о Финляндии, я помню такую Его фразу:
«Мне финляндская конституция не по душе. Я не допущу ее дальнейшего расширения, но то, что дано Финляндии моими предками, для меня также обязательно, как если бы это Я САМ дал. И незыблемость управления Финляндии на особых основаниях подтверждена Моим словом при вступлении на престол». Такой взгляд нисколько не исключал зоркого отношения к тому, чтобы соблюдете тех или других потребностей Финляндии, которые все могут осуществляться только с утверждения Императора Великого Князя Финляндского, не колебало общеимперских интересов. Приведу следующий характерный случай.
За год или два до кончины Императора, финляндский сейм решил о сооружении жел. дороги с целью соединения рельсовой сети Финляндии у Торнео с сетью Шведских дорог. Статс-секретарь по делам Финляндии ген.-лейтенант Ден спросил мое заключение, как министра финансов, в руках коего в то время находилась железнодорожная политика. Я ответил, что не встречаю для утверждения решения сейма с своей стороны препятствий. Через несколько дней я получил уведомление ген. Дена, что Его Величество приказал передать мне, что Он хочет переговорить со мною по этому делу при первом моем всеподданнейшем докладе. Государь мне сказал:
{226} «Я не согласен с Вашим мнением о допустимости соединения Финляндской сети жел. дорог с шведскою; в случае войны это может служить для нас большим неудобством». Я доложил Государю, что все равно неприятель может достигать финляндской сети посредством короткой переправы через пролив, отделяющий Финляндию от Швеции на что Его Величество мне заметил, что если еще мы соединим Финляндские дороги со шведскими, то откроем второй путь для военного передвижения из Швеции в Финляндию. Так Государь не согласился утвердить решение сейма.
Через непродолжительное время вступил на престол Николай. Тот же самый статс-секретарь по делам Финляндии Ден очень скоро после перемены царствования мне опять сообщает, что Государь желает со мною переговорить по поводу вторичного ходатайства сейма о соединении у Торнео финляндской сети жел. дорог со шведскою. При первом же, после, этого сообщения, всеподданнейшем докладе Государь мне говорит: «Сейм представил вторично решение о соединении финляндских жел. дорог со шведскими. Генерал Ден мне доложил, что Отец Мой не утвердил это решение, хотя вы не встретили к этому препятствий, и что вам известно, почему мой Батюшка не согласился с решением сейма». Я доложил Его Величеству мой разговор с Его Отцом. На что Государь меня спросил: «А как вы теперь по этому вопросу думаете?» Я ответил: «Я думаю, что Ваш Августейший Батюшка был прав, во всяком случае самое худшее в делах высшей политики это неустойчивость и колебания, подрывающая престиж Монаршей власти». На что Государь мне сказал: «А Я утвержу решение сейма, потому что я того мнения, что на Финляндию, как это она доказала, Я могу вполне положиться, а финляндцы это вернейшие Мои подданные».
Такое отношение Императора к Финляндии существовало в первые годы Его царствования впредь до появления на политической деятельности в качестве управляющего военным министерством ген.-лейтенанта Куропаткина (начальника закаспийской области).
(Вариант: Затем настроение Его Величества постепенно менялось: с одной стороны, вследствие докладов некоторых из сановников, преимущественно из сфер военных, а с другой стороны я не могу не признать, что и в то время, как и всегда, финляндцы не вполне корректны.
Если финляндцы во многих вопросах были бы более тактичны, не так резки и сухи, что отчасти соответствует их лояльному, но упрямому характеру, — то может быть полное благоволение к ним Государя не изменилось бы.).
Это был {227} первый военный министр, назначенный молодым Императором Николаем. Он и сменил военного министра старика Ванновского, бывшего военным министром во время всего царствования Его Отца и относившегося несколько менторски к молодому Императору, которого он знал с детства. А Николай II своеобразно самолюбив. Он мог терпеть многое, чего не потерпел Его Отец, но не переносил того, на что Его Отец не обращал бы никакого внимания.
Александр III был самолюбивый Царь и благодушный и простой дворянин. Николай II — малосамолюбивый Царь и весьма самолюбивый и манерный преображенский полковник.
Поэтому Его стесняли Все те министры, которые были министрами Его Отца, так как у них являлся иногда менторский тон, естественно связанный с их опытностью, так сказать дипломированною Его Отцом. Он, например, как мне часто говорили, часто шокировался не содержанием того, что мне в критические минуты государственного бытия приходилось говорить, а тоном моих слов и манерою моей речи. И на это мне всегда приходилось отвечать, что неужели моя манера была резка и неприлична, однако, я, всегда говорил по форме также Его Отцу и Отец Его за эту манеру, за тон никогда не претендовал, а напротив, Он всегда ценил мою искренность. Итак, молодой Император есть конечно, прежде всего военный, и военные характеры также ведь бывают различные. Я помню Его Отец, одобривший мои действия в 1894 году, приведшие к таможенной войне с Германией и вынудившие ее сделать уступки и заключить с нами терпимый торговый договор в то время, когда весь двор и большинство моих коллег по министерству боялись, чтобы таможенная война не перешла в настоящую, тем не менее, мне как то говорил: «тот, кто сам был на войне (Император Александр III будучи наследником командовал и успешно отдельным отрядом во время восточной войны конца 70-х годов) и видел ее ужасы, не может любить войну».
Он поэтому и процарствовал без войны, хотя своим характером, определенностью и царскою честностью поднял внешний престиж России так высоко, как он никогда ранее не стоял, и Он был бы поражен, видя, как уронили этот престиж после Его смерти. А вот военная черта Его Сына Императора Николая II. Государь вступил на престол, командуя до того времени в чине полковника батальоном Преображенского полка и, как известно, никогда на войне не был и ни в какой экспедиции не участвовал. За некоторое время до ухода Ванновского с поста военного министра, он {228} болел, а потому одно лето совсем не присутствовал в Красносельском лагере.. Военный министр ген. Ванновский вернулся осенью и вскоре я его видел после одного всеподданнейшего доклада и он с некоторою почтительною усмешкою мне сказал: «вот я сегодня был у Государя. Его Величество мне сказал, что Он сожалеет, что я по болезни не был в Красносельском лагере и не присутствовал при обыкновенном параде, заключающем лагерные сборы. Он прибавил, что большинство частей и в особенности Преображенский полк представились Ему в отличном виде, сказав: ведь вы знаете, Петр Семенович, что кого угодно, а Меня уже в этом деле не проведешь».
Генерал Куропаткин, сделавшись военным министром, конечно, прежде всего бросился на проекты, которые разрабатывались в этом министерстве, но оставались по тем или другим причинам временно или навсегда без движения. Как в области командования армиями, так еще в большей степени в области организационной у него не было никакого творческого таланта, он всегда брал чью либо мысль, чей либо проблеск воли и на них выделывал всякие, часто прескучные, узоры. Если у него не было творчества, то взамен сего он обладал большим трудолюбием. В числе массы проектов, которые в различные времена составлялись в министерстве, был проект, имевший целью большее сближение русских войск Имперских с войсками Великого Княжества Финляндского.
Нужно заметить, что наш Государь Николай II имеет женский характер. Кем то было сделано замечание, что только по игре природы незадолго до рождения Он был снабжен атрибутами, отличающими мужчину от женщины.
Всякий Его докладчик, в особенности Им назначенный, (а не наследственный от Отца) в первое время после, назначения пользуется особою Его благосклонностью, часто переходящею границы умеренности, но затем более или менее скоро благосклонность эта сменяется индифферентностью, а иногда и нередко чувством какой то злобы, связанной с злопамятством, за то, что когда то Он его любил и, значит, недостойно, если чувство это прошло. В первое время Куропаткин совсем овладел сердцем Государя и Государыни. Георгиевский кавалер {229} (даже 2-ой степени) с репутацией, совершенно верной, человека отменно храброго и мужественного (храброго лично) и офицер генерального штаба с отлично повешенным языком.
А ведь большинство наших офицеров генерального штаба все знают, кроме того, что им более всего нужно было бы знать: искусство воевать; они обо всем судят.
Европейски культурный человек скоро бы заметил, что Куропаткин субъект с европейской точки зрения довольно невежественный, но Государь этого заметить не мог. Он мог разве заметить, что Куропаткин салонно мало культурен, например ест рыбу ножом, не говорит на иностранных языках и т. п., но зато он с «истинно» русскими чувствами вояка. Чтобы проявить наглядно эти чувства, он сейчас же и поднял финляндский вопрос: надо же их сделать русскими, по крайней мере войска.
Мысль о необходимости такой меры имелась еще у Александра III, но затем она не получила осуществления, вероятно, потому, что она не вызывалась практическими неотложными государственными интересами в виду многократно проявленной и доказанной верности финляндских войск Императору и Великому Князю Финляндскому. Генерал Куропаткин взял в свои руки этот проект, причем пошел в нем гораздо далее первоначальных предположений (еще гр. Милютина, с которым однако Император Александр II не согласился). Было очевидно, что сейм не примет такой крайний проект. Тогда явился вопрос о порядке разрешения финляндских дел общегосударственного значения, который уже давно стоял на очереди, но не являлась такая практическая необходимость решения этого вопроса. Вопрос этот, действительно, следовало решить и было бы согласно закону, если бы подлежащий министр внес его в законосовещательное учреждение того времени, т. е. в Государственный Совет.
Покуда был жив генерал-губернатор, почтеннейший и достойнейший человек граф Гейден, генерал-адъютант, бывший начальник главного штаба при графе Милютине, он несколько сдерживал порывы, но скоро граф Гейден умер, явился вопрос о его заместительстве.
В это время приехал с визитом к Государю король Румынский. Во время парадного обеда королю я сидел рядом с генерал-адъютантом Бобриковым, начальником штаба петербургского {230} военного округа. Перед обедом я узнал, что он назначен вместо Гейдена. Я его поздравил. Его назначение мне ничего не говорило.
Бобриков никогда ни в чем себя не проявил, на войнах никогда не был, он представлял тип бесталанного штабного писаря, но он был начальником штаба Великого Князя Владимира Александровича, прекрасного, благороднейшего человека, человека весьма образованного и культурного, хотя не всегда уравновешенного. Во всяком случае он был действительно царский сын. Я спросил Бобрикова, доволен ли он этим назначением. Он мне ответил, что он находит, что его миссия тождественна или подобна миссии графа Муравьева, когда он был назначен генерал-губернатором в Вильну. На это неожиданное сравнение я ему ответил, что не могу согласиться с таким сравнением. «Муравьев был назначен, чтобы погасить восстание, а вы по-видимому назначены, чтобы создать восстание…» После этого я уже никогда в интимные разговоры с Бобриковым не пускался .. .*
Генерал Куропаткин уговорил Его Величество пойти более решительно по пути объединения финляндских войск с войсками Российской Империи и сломить те возражения, который представлял по этому предмету финляндский сейм и финляндский главный управитель. Для того, чтобы совершить эту операцию, 17 августа 1899 года государственный секретарь Плеве был назначен Министром Статс-Секретарем Великого Княжества Финляндского вместо умершего, весьма почтенного финляндского статс-секретаря Дена, который, конечно, не мог бы сочувствовать тому направленно дел, которое хотел дать Куропаткин, и всякий статс-секретарь Финляндии, который был бы назначен из финляндцев, хотя бы он был и русский генерал, служивший в русских войсках всю свою жизнь, на такую операцию не пошел бы. Для этого нужно было назначить не финляндца, а человека, кроме того такого, который умет кривить душой и руководствоваться не столько принципами, сколько выгодами, как личными своими, так, пожалуй, и государственными — так как их понимали генерал Куропаткин и В. К. Плеве.
* Руководствуясь ранее довольно часто делаемыми исключениями, было бы не особливо исключительно, если бы соответствующий проект прошел через комитет министров или совет министров. В. К. Плеве, как умный человек, понимал, что при обоих указанных путях несомненно встретится много возражений и что хотя большинство {231} как в первом так и во втором из указанных учреждений выскажется за то, чтобы несомненные общеимперские дела, касающиеся Финляндии, проходили через Государственный Совет и получали окончательное решение после обсуждения их в сейме в порядке, указанном в учреждении Государственного Совета, но что с другой стороны будут установлены правила вполне гарантирующие исполнение разумных и действительных потребностей Финляндии. Может быть, он опасался, чтобы при решении вопроса этим путем не явились какие либо влияния (например, Императрицы-Матери или международные, например, Дании и Швеции), которые отклонят Государя от решения покончить с этим вопросом, существенно затрагивающим финляндскую de facto конституцию.
В конце концов, факт тот, что Плеве (будучи одновременно и государственным секретарем) уговорил провести закон о порядке решений финляндских дел общеимперского значения помимо законоустановленных учреждений, т. е. Государственного Совета.
Государь собрал совещание, в котором участвовали только несколько человек (в том числе гр. Сольский, Фриш, Великий Князь Михаил Николаевич и Плеве), и неожиданно появился указ, в силу которого Все общеимперские вопросы, касающиеся Финляндии, должны по обсуждении в сейме проходить через Государственный Совете и представляться Его Величеству на окончательное решение после обсуждения их в Государственном Совете в установленном для этого учреждения порядке, причем, при обсуждении этих вопросов, в Государственном Совете должны участвовать на правах членов Государственного Совета подлежащие сенаторы финляндского сената (не помню, сколько человек, кажется два, во всяком случае не больше четырех, а всего членов Государственного Совета было около ста человек).
Указ этот, конечно, не был в согласен с конституцией Великого Княжества Финляндского, но представлял все-таки выход из положения по тем временам, когда Великий Князь Финляндский был Самодержавный и вместе с тем неограниченный Император Российской Империи. Недостаток этого указа в моих глазах заключается в том, что он не давал определения вопросам общеимперским, и ожидалось, что вслед за сим последует это определение в пределах, безусловно необходимых для действительных интересов Империи, как то понимали в то время лица, занимавшиеся по воле {232} Императора финляндским вопросом и являвшиеся защитниками идеи ограничения финляндского сейма (финляндской конституции) в области чисто общеимперских вопросов.
Помню, что через несколько дней после обнародования этого указа, я встретился у Нарышкина (обер-камергера Эмануила Дмитриевича) с Борисом Николаевичем Чичериным (известным профессором государственного права, ученым публицистом, бывшим Московским городским головой), братом жены Нарышкина. Чичерин напал на меня за этот указ, указывая на то, что это явное нарушение конституции Финляндии и Царских обещаний ряда Императоров, говоря, что мы дурные советники Государя и ведем Его к бедам. Я заметил, что не принимал никакого участия в этом указе, тем не менее приводил мотивы, его отчасти оправдывающие, и главный мотив — практическая необходимость.
Конечно, этот указ был вызван предстоящим рассмотрением сеймом проекта военного министра генерала Куропаткина, переданного сейму на обсуждение. Заключение сейма по проекту Куропаткина было отправлено в Государственный Совет.
Я, в качестве министра финансов, должен был написать свое заключение по проекту Куропаткина и по принятому порядку представил свой отзыв в печатном виде для раздачи всем членам Государственного Совета. Ранее обсуждения дела в стенах Государственного Совета оно обсуждалось в частном совещании под председательством генерал-адъютанта Ванновского, в котором участвовали Куропаткин, Бобриков, Плеве, Сипягин (министр внутренних дел), я и еще несколько человек. Куропаткин, поддерживаемый Бобриковым, защищал свой проект; я защищал свою точку зрения. Моя же точка зрения была такова.
Государь, как неограниченный в то время Самодержавный Император Российский и Великий Князь Финляндский, имеет долг принимать меры, посколько они вызываются существенною необходимостью для общей всех Его подданных государственной пользы, хотя бы они касались и Финляндии. Таким образом существо вопроса по моему убеждению лежало не в праве, а в действительной необходимости проектируемых Куропаткиным мер. По моему же мнению меры эти в значительной своей части не вызываются существенными интересами Империи, а между тем рождают существенные неудобства для Финляндцев.
{233} Поэтому, не соглашаясь всецело ни с проектом Куропаткина, ни с отрицательным отношением к нему сейма, я предлагал такие изменения в проекте Куропаткина, которые, удовлетворяя по моему мнению действительные интересы Империи, не представляют излишних и тягостных требований к Финляндии. При этом в своем отзыве я касался общих суждений относительно действий умерших Самодержцев, которые потому, что умершие, подвергались довольно развязной критике, и специально останавливались на Александре III, которому был приписан сказанный проект, т. е. говорилось, что будто бы он был одобрен Императором Александром III. Тогда Александр III имел еще большой авторитет в глазах своего Царствующего Сына, а потому с одной стороны ссылка на Александра III была до известной степени гарантией твердости в данном деле Николая II, а с другой в глазах финляндцев тот odium, который, правильно или неправильно, возбуждал в них проект Куропаткина, слагался с благополучно царствующего на умершего Императора. Что же касается моих предложени, то в смысле большого объединения финляндских войск с русскими они шли дальше того, что в свое время было предложено гр. Милютиным и что не было принято Александром II во внимание к ходатайству финляндского генерал-губернатора генерал-адъютанта гр. Адлерберга, подкрепленному ходатайством финляндского статс-секретаря.
Это произошло тогда, когда было утверждено Александром II положение о финляндских войсках. После сказанного совещания под председательством П. С. Ванновского я получил от генерала Куропаткина. копию всеподданнейшего письма его, в котором он докладывал Государю, что мой отзыв в Государственном Совете по проекту закона о финляндской воинской повинности поставит его и его единомышленников в Государственном Совете в крайне неловкое положение, так как в этом отзыве я дезавуирую ссылку на Александра III и вообще представляю соображения, крайне неудобные для проведения его проекта. В результате этого письма я должен был просить Плеве уничтожить всё экземпляры моего отзыва и взамен его разослать другой, вновь ему препровожденный, в котором были пропущены все наиболее сильные места против соображений военного министра Куропаткина.
В моем архиве имеется отзыв в первоначальной редакции и затем в последующей, одобренной Государем, в которой выкинуты нежелательные места, в виду возможности их распространения, в особенности на западе. Скоро открылось заседание по сказанному делу {234} в Государственном Совете в силу упомянутого указа о рассмотрении общеимперских финляндских дел. Как в департаменте, так и в общем собрании голоса разделились. Решение сейма никто кроме финляндских сенаторов не поддерживал, но громадное большинство членов не согласилось также с проектом военного министра, а поддерживало мои умеренные предложения, которые, как я сказал, шли дальше того, чего в свое время добивался бывший военный министр.
Во время обсуждения дела в департаментах, когда оба мнения обрисовались, некоторые члены обратились к присутствовавшим финляндским сенаторам и спросили их, как они думают, если будет принято мнение большинства, поддерживавшего мои предложения, и затем передано на вторичное обсуждение сейма, то сейм присоединится ли к нему или будет продолжать настаивать на своем проекте, на что сенаторы заявили, что они не имеют полномочия на решение этого вопроса, но что они лично уверены, что сейм будет настолько благоразумен, что присоединится к мнению большинства, как оно выяснилось в департаментах. При обсуждении дела в общем собрании Государственного Совета громадное большинство также присоединилось к умеренному проекту, мною представленному (более 50 голосов, в том числе Великий Князь Михаил Александрович, Владимир и Алексей Александровичи, а также принц Ольденбургский), а за проект Куропаткина голоса подали только около 15 человек (в том числе Великий Князь Михаил Николаевич и, конечно, Плеве и Бобриков).
Присоединение Великого Князя Михаила Николаевича к меньшинству для меня было ясным указателем, что Государь колеблется и что именно в виду этого Плеве прибег к Великому Князю. Михаил Николаевич всегда жил умом покойной жены Великой Княгини Ольги Феодоровны и его ближайшего сотрудника. После смерти жены — умом только ближайшего сотрудника. Человек же он добрый, достойный и Великий Князь, т. е. человек благородный. Плеве был в то время государственный секретарь, т. е. его секретарь, как председателя Государственного Совета. Великий Князь Плеве не любил, но часто находился под его влиянием.
Если бы тогда Его Величество утвердил мнение большинства, то конфликт бы кончился; военный финляндский вопрос получил бы решение, соответствующее действительным русским потребностям, и такое благополучное для взаимных интересов решение наиболее {235} существенного дела укрепило бы, дало бы так сказать право политического гражданства указу, который по способу его появления являлся довольно произвольным. К сожалению, это сделано не было.
Когда Государю в установленном порядке были представлены оба мнения, Он собрал частное совещание из следующих лиц: Вел. Кн. Михаила Николаевича, Куропаткина, Бобрикова, Плеве и Сипягина; приглашенные советовали Государю утвердить мнение меньшинства, впрочем, Государь отлично знал, что они другого совета не дадут и потому именно их и пригласил. При таком положении дела Сипягин, который мне рассказывал, что происходило, в совещании, видя, что Государь с мнением большинства не согласится и находя опасным утверждение крайнего мнения меньшинства, как могущее внести смуту в окраину, которая была спокойна и лояльна, поставил вопрос о том, чего собственно опасаются в утверждении мнения большинства и почему вообще вопрос о военном устройстве в Финляндии был поднят с такою горячностью. На это последовал ответ, что опасение заключается в том, чтобы эти войска в случае каких либо неожиданностей не революционировались и не пошли против своего Монарха и Империи. Сипягин ответил на это, что хотя он такой возможности не верит в силу того, что вся предыдущая история со времени образования Великого Княжества Финляндского показывает обратное, но тем не менее, если делать такие невероятные предположения, то мнение меньшинства также не устраняет предполагаемую возможность, что раз предполагать возможность такой случайности, то нужно совсем уничтожить финляндские войска и призыв финляндцев в войска.
Соответственно всему изложенному Его Величество принял такое сложное решение. Он утвердил мнение меньшинства, но одновременно особым актом объявил, что впредь до последующих Его распоряжений мнение это не приводить в исполнение, а уничтожить все финляндские войска, за исключением финляндского гвардейского баталиона, всегда находившегося в Петербурге, и одного конного драгунского финляндского полка, недавно только учрежденного усопшим Августейшим Отцом Его Величества.
Причем о том, чтобы взамен уничтожения финляндских войск, предпринятого совершенно неожиданно для Финляндии, брать с финляндского казначейства какое либо денежное вознаграждение в пользу общеимперской казны, не было и речи и не могло быть речи, так как решение об уничтожении финляндских войск последовало вопреки {236} мнению и желанию финляндского сейма и не согласно ни с мнением большинства, ни с мнением меньшинства членов Государственного Совета. Это решение крайне обострило финляндский вопрос. Финляндия пришла в брожение. Бобриков и Плеве начали русифицировать Финляндию, т. е. принимать целый ряд с точки зрения финляндцев незаконных мер, вводить русский язык, наводнять Финляндию русскими агентами, увольнять сенаторов и ставить вместо них людей, ничего общего с Финляндией не имеющих, а также высылать из пределов Финляндии лиц, который так или иначе протестовали против подобного произвола. Плеве, чтобы угодить Государю, пустил в ход свои полицейские порядки вовсю.
При приведении этой политики в исполнение начались трения и в силу общемирового закона, что действие вызывает противодействие, а затем это противодействие — новое действие впредь до того или другого рода катастрофы, и пошла история с различными инцидентами Бобринского и ген.-губ. Финляндии, кончившаяся печальным убийством ген. Бобрикова сыном одного бывшего финляндского сенатора, пострадавшего во время этих треволнений. Убийца сейчас же покончил с собой. Бобриков, как я слышал, умер с честью, т. е. как должен умереть в подобных случаях государственный деятель, себя уважающий.
Припоминаю, что во время обсуждения дела о воинском устройстве в Финляндии, Плеве себя держал в заседании крайне сдержанно и осторожно, хотя он в сущности вел все дело и довел его до указанного конца. Что же касается Куропаткина, то после мне пришлось от него несколько раз слышать неодобрение действиям Бобрикова, причем он высказывал, что заходит в финляндских делах чересчур далеко. Я в финляндских делах после решения воинского вопроса через Государственный Совет, но вопреки высказанным им мнениям, никакого участия не принимал, так как дела финляндские до министерства финансов не касались за это время.
Затем в Государственный Совет более никаких общеимперских дел не вносилось, так что сказанный указ, так удивительно появившийся на свет, более не применялся. Да и едва ли удобно было его применять после сделанной пробы. Решили подвергать решения сейма так сказать контрольному суждению Государственного Совета, а в конце концов принимать неожиданно решение по обсуждению в частном совещании, несогласное ни с проектом военного министра, {237} ни с решением сейма и, наконец, не согласное ни с мнением большинства, ни с мнением меньшинства Государственного Совета. Зачем же в таком случае потребовалось выслушивание суждения высшего законодательного учреждения Империи?..
Политика Бобрикова и Плеве привели к убийству Бобрикова. Нужно заметить, что во все время русской революции было только два политических убийства в Финляндии — Бобрикова и одного прокурора. Оба убийства совершены не анархистами, не революционерами, а финляндцами за национальные идеи.
Финляндцы по натуре корректные люди, чтущие законы, и им чужды безобразнейшие убийства, ежедневно совершаемые в России на политической почве революционерами, анархистами и отчасти «истинно русскими» людьми. Очень жаль, что нашлись два финляндца, которые совершили эти два политические убийства и запятнали Финляндию политическою кровью. Убийство — есть всегда все-таки убийство — самое ужасное, антирелигиозное, антигосударственное и античеловеческое преступление.
После убийства Бобрикова явился вопрос назначения нового финляндского генерал-губернатора. В это время уже в России бродила внутри «революция», окончательно выскочившая наружу в 1905 году, благодаря безумной и несчастной русско-японской войне. Приблизительно в это время отличился харьковский губернатор, шталмейстер князь И. Оболенский тем, что он произвел сплошное и триумфальное сечение бунтовавших и неспокойных крестьян вверенной его попечению губернии, затем на него за это анархист (невменяемый) сделал покушение, но к счастью неудачное, и после всего этого он сейчас же был сделан сенатором. То, что он так лихо выдрал крестьян, было аттестатом его молодечества и решительности. «Вот так молодец, — здорово». «Кому же как не ему быть финляндским генерал-губернатором?»
Тогда был лозунг: «нужно драть и все успокоится», как впоследствии явился лозунг: «нужно расстреливать и все успокоится». Одно из главных обвинений, до сих пор мне предъявляемых, это то, что я, будучи председателем совета, после 17 октября мало расстреливал и другим мешал этим заниматься. Кого я должен был расстреливать, до сих пор мне никто не ответил. «Витте смутился, даже перепугался, мало расстреливал, вешал — кто не умет проливать кровь, не должен занимать такие высокие посты».
{238} Таким образом кн. Оболенский был к всеобщему удивлению назначен финляндским ген.-губернатором, но, что особенно всех поразило, это то, что он вдруг был сделан и ген.-адъютантом. Он только в молодости и очень недолго служил в моряках, в чине лейтенанта вышел в отставку и с того времени был статским, не имея никакого отношения к военному делу. Такие назначения ген.-адъютантами делались только при Павле Петровиче. Кн. Оболенский был не глупый и хороший человек, но не особенно серьезный и страшный балагур, причем для балагурства готов был часто фантазии смешивать с истиной. Его даже в семействе Оболенских иначе не звали, как Ваня Хлестаков. Когда он стал ген.-губернатором, то был у меня и просил моих советов. Я ему советовал не вести столь резкую политику, какую завел Бобриков, и вообще вернуться к прежним традициям, которых без существенных изменений Самодержцы держались около столетия, но одновременно постепенно добиваться большого объединения финляндских интересов с общеимперскими.
Конечно, от Плеве он получил обратные указания, т. е. продолжать политику Бобрикова, что он и делал, но по свойству своего характера не так серьезно, как его твердый предшественник. Это было как раз в 1904—1905 гг., когда приготовлялась наша доморощенная революция, охватившая русский рассудок благодаря ребяческой и безумной японской войне, затеянной тем режимом, против которого революция была в конце концов направлена.
В эти именно годы многие наши революционные и ультра либеральные элементы сплетали себе гнезда относительной безопасности в Финляндии, откуда они и действовали в России, так что там как бы образовался тыл русских революционных сил. Силы эти действовали сами по себе, финляндцы в этих комплотах и выступлениях не участвовали активно, но значительная часть финляндцев, вероятно, им сочувствовала, во всяком случае эта революционная гидра находила себе довольно безопасный приют в Финляндии на границе, недалекой от столицы.
Финляндская администрация считала, что все это до них не относится, а русская администрация была стеснена и весьма ограничена в своих действиях в Финляндии. Русское же правительство (Булыгин, Трепов Плеве, кн. Оболенский, Линден) не делало главного, не потребовало и не имело нравственного авторитета, чтобы настоять, дабы {239} финляндская администрация ради спокойствия Финляндии и целости ее конституции заставила русских революционеров и освобожденцев найти себе другое место для своих действий, нежели Финляндию. После я больше с кн. Оболенским не встречался, а если и встречался, то с ним не говорил.
Само собою разумеется, что если бы в России не было смуты, не явилась бы горячка освободительного движения, раскаленного позорнейшей войной, то окраины не подняли бы так головы и не начали бы предъявлять вместе с справедливыми и нахальные требования. Окраины воспользовались ослаблением России, вызванным войной и революцией, чтобы показать зубы. Они начали мстить за Все многолетние действительные притеснения и меры совершенно правильные, но которые не мирились с национальным чувством завоеванных инородцев.
Это с точки зрения нашей, русской, возмутительно, подло, — все это так, по человечески. Вся ошибка нашей многодесятилетней политики — это то, что мы до сих пор еще не сознали, что со времени Петра Великого и Екатерины Великой нет России, а есть Российская Империя. Когда около 35 % населения инородцев, а русские разделяются на великороссов, малороссов и белороссов, то невозможно в XIX и XX веках вести политику, игнорируя этот исторический капитальной важности факт, игнорируя национальные свойства других, национальностей, вошедших в Российскую Империю — их религию, их язык и проч.
Девиз такой Империи не может быть «обращу всех в истиннорусских». Этот идеал не может создать общего идеала всех подданных Русского Императора, не может сплотить все население, создать одну политическую душу. Может быть, для нас русских было бы лучше, чтобы была Россия, и мы были только русские, а не сыны общей для всех подданных Царя Российской Империи. В таком случае откажитесь от окраин, которые не могут и не примирятся с таким государственным идеалом. Но ведь этого наши Цари не желали и Государь ныне, далек от этой мысли.
Нам мало поляков, финляндцев, немцев, латышей, грузин, армян, татар и пр. и пр., мы пожелали еще присоединить территорию с монголами, китайцами, корейцами. Из за этого и произошла война, потрясшая Российскую Империю; и когда мы опять придем в равновесие, и придем ли вообще? Во всяком случае. еще произойдут большие потрясения. А при теперешней политике, когда по крайней мере скрытыми идеалами {240} Царя — это идеалы полупомешанной ничтожной партии «истиннорусских людей» — можно, не будучи пророком, предвидеть и чуять еще большие беды… Господи помилуй…
Уже в начале 1905 года Финляндия была вся в скрытом пожаре, а во второй половине, когда у нас началась революция, таковая началась и там. Оболенский сейчас же спасовал, хотел взять правильный курс, но для него уже это было поздно.
Когда после 17 октября я стал главою Имперского правительства (это было несколько дней после 17-го) вдруг мне докладывают, что статс-секретарь по финляндским делам Линден просит его немедленно принять. Я ему назначил час. Явившись ко мне, он мне предъявил проект Высочайшего манифеста, сущность которого состояла в том, что все сделанное режимом Бобрикова, начиная с указа о способе решения общеимперских финляндских вопросов, шло насмарку, причем давались различные обещания относительно большого расширения финляндской конституции в смысле не только либеральном, но едва ли не излишне демократичном. Я спросил Линдена, что он собственно от меня хочет, что я как председатель совета не могу высказать мнение правительства по этому документу без обсуждения его в совете министров с моими коллегами, сам же как председатель совета высказать официально свое мнение я не уполномочен законом. Линден меня просил высказать мое личное мнение. Я спросил его, что представляет собою рассматриваемый проект. Он мне ответил, что это проект, представленный кн. Оболенским, который находит, что его необходимо осуществить. Я спросил Линдена: «А вы разделяете мнение кн. Оболенского?» На что Линден мне ответил, что и он считает этот манифест необходимым. Тогда я ответил, что если ген.-губернатор представил такой проект, считая его осуществление необходимым, и статс-секретарь по делам Финляндии того же мнения, то я лично препятствий к этому делать не могу, но только нахожу некоторые выражения неосторожными, причем выразил сожаление, что делаются с Финляндией такие резкие скачки, то в одну, то в другую сторону.
При обсуждении Финляндского вопроса в этом году (1910) в законодательных учреждениях, в газетной полемике возбудили вопрос, передал ли я тогда Линдену мое мнение на имя Его Величества {241} письменно по поводу этого проекта манифеста или нет? Говорили, что я тогда же написал свое мнение Государю и передал Линдену. В те дни (после 17 октября 1905 г.) я ежедневно писал многократно всеподданнейшие собственноручные записки Государю. Может быть, Линден меня просил написать Государю то, что я ему сказал по поводу манифеста, и я тогда же собственноручно написал Его Величеству несколько слов и передал письмо Линдену.
Это были дни перелома революции очень бурные. Если я написал, то моя записочка вероятно хранится в Царском архиве. Я упоминаю об этом обстоятельстве только потому, что в прошедшую зиму начали говорить, что будто бы я был инициатором манифеста по финляндским делам, что неверно, и что будто бы я писал Государю через Линдена по поводу манифеста, вследствие чего я ответил, что не помню, чтобы об этом, я что либо писал Государю и это дало повод к замечаниям — «как это он может не помнить, что писал Государю?..»
В то время я был председателем совета министров, с революцией в разгаре, со слабою по численности и организации полицией и без войска. При таком положении вещей полное восстание в Финляндии заварило бы в России еще больший революционный хаос. С другой стороны я по убеждению не разделял политики по отношение к Финляндии, принятой за последнее время и я находил и нахожу эту политику неправильной с точки зрения русских интересов и политически некорректной, если не сказать недобросовестной. Ко мне явились главные политические деятели Финляндии во главе с Мехелином. Они мне дали слово, что Финляндия успокоится, будет вести себя совершенно корректно, забудет все сделанное в последние годы, если русское правительство вернется к прежней политике и будет добросовестно исполнять льготы ей дарованные Императорами Александром I и II. Я с своей стороны высказал Государю мое убеждение, что необходимо вернуться к прежней политике Его предков, что в высокой степени опасно создать вторую Польшу под Петербургом, что финляндцы до тех пор, покуда мы были корректны, были вполне корректны. Это единственная окраина, которая нам ничего не стоила и не сосала соки из великорусских крестьян. Я не указывал на конкретные меры, так как это не входило в мою компетенцию и у меня не было для сего времени, но только настаивал на нравственном примирении и на корректности действий. Как это сделать, это дело {242} суждения ближайшего генерал-губернатора. Значит дело сводилось к назначению соответствующего лица на этот пост.
Не помню, спросил ли Его Величество непосредственно мое мнение о том, кого бы следовало назначить или Он сделал это через Вел. Кн. Николая Николаевича. Я высказал, что следовало бы назначить человека умеренных взглядов, человека, привыкшего уважать законность и твердого, так как я это понимаю, т. е. твердого в смысле человека, не меняющего своих убеждений из угодничества для благ жизни и сохранения во что бы то ни стало власти. При этом я указал как на такого человека на члена Государственного Совета Н. Н. Герарда. Я домами совсем не знал Герарда и не имел с ним никаких личных отношений, встречался с ним — только в заседаниях Государственного Совета, а затем в заседаниях высшего совещания по сельскохозяйственной промышленности, которое было под моим председательством и членом которого был между прочим Герард. Всегда Герард являлся в своих суждениях весьма корректным и консервативным законником. Указал я на него потому, что он вводил наши русские суды в Царстве польском и несмотря на то, что поляки относились к этому нововведению принципиально враждебно, тем не менее после этого преобразования они признали за нашими судами несравненное преимущество против их прежних судов и Герард оставил о себе в Царстве польском, как у русских, так и у поляков самую лучшую память.
Государь к моей рекомендации отнесся молчаливо и подверг ее проверке. Я с своей стороны отнесся довольно равнодушно к тому, будет ли назначен в Финляндии Герард или кто либо из других, но достойных деятелей. 6-го ноября (1905 г.) Государь мне написал: «Мой выбор на пост финляндского ген.-губернатора окончательно остановился на Герарде. Прошу дать ему знать, что Я его приму завтра в понедельник в 12 часов». А 7-го числа Государь мне между прочим писал: «С Герардом переговорил сегодня и согласился на его просьбу, подожду его ответа в среду на сделанную ему честь».
Когда я получил первую записку Государя и вызвал Герарда, чтобы передать повеление Его Величества, то Герард не подозревал о том, что его полагают назначить в Финляндию, и когда я ему сказал, что я думаю, что Государь его вызывает по этому поводу, то он был чрезвычайно смущен. От Государя Герард приехал ко {243} мне и говорил, что он всячески отказывался от назначения и сказал, что Государь дал ему срок для ответа до среды, причем из его рассказа я заключил, зная характер Его Величества, что Он не доволен этими отказами.
Я понимаю, что можно было быть недовольным, так как в это сумасшедшее время те лица, которые душу готовы заложить, чтобы попасть в министры или ген.-губернаторы, вследствие бомбобоязни улепетывали от этих постов. Теперь только они сделались храбрыми и спасителями отечества… Впрочем, я не отношу этого замечания к Герарду, который отказывался от финляндского ген.-губернаторства из скромности. Через несколько дней последовало его назначение. Главным военным начальником был назначен Бекман, т. е. начальником дивизии. Затем во время моего премьерства я видел раза два-три Герарда. Это было по поводу его некоторых просьб дать места бывшим сотрудникам Бобрикова в Финляндии. Позже мне пришлось иметь дело с Герардом, как финляндским ген.-губернатором, при обсуждении проекта основных законов. Тогда финляндский ген.-губернатор совсем не зависел ни от премьера, ни от министерства вообще, а имел непосредственный отношения к Его Величеству, и Государь стремился иметь дело даже с министрами объединенного министерства помимо председателя совета, так сказать, «en cachette» от него и в действительности имел такие отношения со всеми, если можно так выразиться, некорректными министрами, как например Дурново, с которым мои ненормальные отношения слагались более всего на этой почве, хотя я его выбрал и по моему настоянию вопреки несимпатии к нему Государя он был назначен.
Впрочем, несимпатия эта основывалась главным образом на том, что Государь опасался, что он будет недостаточно реакционный министр. Если бы при таком настроении Государя я заявил претензии влиять на финляндские дела, то, конечно, Его Величество почел бы это неудобным, если не сказать более.
Что же касается истории основных законов, то я рассчитываю об этом говорить далее; покуда же скажу, что как только я получил проект основных законов, составленный по обыкновению «en cachette», то ко мне явился известный финляндский деятель Мехелин. Тогда уже он был назначен вицепредседателем сената. Ранее сего я его видел два раза, причем первый раз кажется еще до 17 октября. Оба раза я говорил с ним весьма недолго по неимению времени, но он {244} произвел впечатление умного, культурного и образованного человека, но заядлого финляндца. Это, конечно, не порок, но с этим русский государственный деятель должен считаться. Явившись ко мне в третий раз, он мне заявил, что ему сделалось известным, что заготовлен проект основных законов, в которых совершенно уничтожается финляндская конституция. Я ему ответил, чтобы он не верил всяким ходячим толкам.
В то время ходила целая масса самых невероятных басен, которые многие принимали за действительность. Он мне ответил, что ему это передавали из достоверных источников, и что этот слух, если он распространится в Финляндии, опять внесет там смуту, после того как край начал успокаиваться и приходить в себя от «бобриковского кошмара». В то время еще вся Империя была в смуте, а потому находя нежелательным, чтобы распространялись неверные сведения, могущие мутить население вообще и финляндцев в частности, я ему сказал: «Я вас могу положительно уверить, что слухи, до вас дошедшие, не верны, дайте мне слово, что если я вам это сейчас докажу, то вы немедленно поедете в Финляндию и примете все меры, чтобы там не распространялись неверные сведения, распускаемые смутьянами, и что то, что я вам прочту, покуда останется между нами».
Когда он мне дал это слово, которое он в точности и исполнил, то я ему сказал: «как раз только вчера я получил от Его Величества проект основных законов, составленный помимо совета министров, для обсуждения его в совете». Там есть только одна статья, касающаяся Финляндии, которая гласит: «Великое Княжество Финляндское, состоя в державном обладании Российской Империи и составляя нераздельную часть Государства Российского, во внутренних своих делах управляется на особых основаниях» и затем более ни слова. Мехелин видимо успокоился, но просил меня продиктовать ему эту статью. Я ее продиктовал, затем он мне сказал, что статья эта вследствие неопределенности своей редакции может вызвать впоследствии недоразумения, а потому просил меня разрешить ему представить к этому предмету соображения. Я это разрешил, и он мне представил краткую записку с проектом своей редакции (находится в архиве совета министров). Я почел нужным, как статью проекта основных законов о Финляндии, так и записку Мехелина с предложенной им редакцией сейчас же переслать Герарду и просить его прибыть на заседание совета министров, в котором обсуждалась между прочим статья о Финляндии. Это был второй раз, {245} когда я видел Герарда с тех пор, как он стал ген.-губернатором, и на этот раз обсуждал с ним вопрос, касающийся Финляндии. На заседаниях совета, в которых рассматривался проект основных законов, имея в виду Финляндию, кроме ген.-губернатора Герарда я пригласил вицепредседателя Государственного Совета Фриша и члена Государственного Совета известного профессора Таганцева, как лиц, которые в последние 10—15 лет до 17 октября участвовали во всех комиссиях, имевших целью большее объединение Финляндии с Империей, и которые (в особенности Таганцев) считались большими партизанами мысли наибольшего объединения хотя бы с нарушением некоторых данных или присвоенных Финляндией конституционных вольностей. На этом заседании была единогласно отвергнута редакция Мехелина и взамен вышеприведенной редакции была принята следующая, приобретшая силу основного закона:
«Великое Княжество Финляндское, составляя нераздельную часть Государства Российского, во внутренних своих делах управляется особыми установлениями на основании особого законодательства».
Редакция эта была установлена в полном согласии с Герардом. Указывая, что будучи премьером, все дела, касающиеся Финляндии, решались помимо меня, я этим нисколько не хочу сказать, что Н. Н. Герард сделал какую либо ошибку в своем управлении. Напротив того, я уверен в том, что он вел по тому времени вполне разумную политику, что благодаря ему Финляндия тогда начала успокаиваться. Я думаю даже, что если бы он остался, то Финляндия вполне успокоилась бы. Все упреки в том, что он будто бы мирволил финляндцам, что он вел Финляндию почти к полному отъединению от Империи, — все подобные упреки черносотенной и рептильной печати (особливо «Нового Времени») представляют сплошную ложь и клевету.
Конечно, Н. Н. Герард и умнее, и патриотичнее, и государственнее всех его подобных критиков. Но, может быть, действительно новый выборный закон в Финляндии пошел более, нежели это было осторожно, в сторону демократическую, точно так и другие законодательные меры пошли более, нежели это было осторожно, в левую сторону. Но едва ли Герард здесь в чем либо грешил; это было осуществление манифеста по Финляндии от 22 октября, именно того манифеста, о котором я говорил ране и в появлении коего на свет Герард не принимал никакого участия. Герард стоял строго {246} на почве законности и конституционных начал так, как они понимались по отношении Финляндии вплоть до наступления Бобриковского режима.
То, что дано и получило историческою давностью права гражданства, он защищал и в этих пределах строго поддерживал интересы Империи и в особенности права Великого Князя Финляндского, Императора Всероссийского.
Такою лояльною политикою он внушил к себе уважение финляндцев, и следует думать, что этим путем он достиг бы желательного объединения, скажу более, отожествления интересов Финляндии с интересами всей Империи. Это путь медленный, но за то прочный и бескровный… Затем я виделся с Герардом лишь после того, как он оставил пост финляндского генерал-губернатора в 1909—10 году.
На мой вопрос о том, как к нему относился Государь Император во время его генерал-губернаторства и при оставлении поста этого, он мне ответил, что, принимая место финляндского генерал-губернатора, он подробно докладывал Его Величеству свои взгляды и план своего управления и что Его Величество вполне все это одобрил, что затем он все время пользовался благоволением и одобрением Государя, и что таким образом он не может сказать, что его уход был вызван Государем, но что у него являлись постоянные скрытые несогласия не столько с мнениями министерства, сколько с его действиями или, вернее, с кликою бывших сотрудников Бобрикова и Плеве, которыми себя окружал Столыпин…
На мое замечание, что ведь Столыпин то действует не без одобрения Государя, он мне заметил: «Но вы же знаете Его Величество?» Затем у нас перешел разговор на Столыпина. Тогда я искренно считал Столыпина честным политическим деятелем, т. е. за человека с убеждениями, не могущим действовать иначе как по убеждению; иначе говоря, я его не считал политическим угодником, действующим из-за карьеры и из-за положения, и приписывал многие его странные действия неопытности и государственной необразованности. Я это высказал Герарду, резюмируя мое мнение словами: «Столыпин человек ограниченный, но честный и бравый», на это Герард мне заметил: «Поверьте мне, что Столыпин не так ограничен, как вы думаете, и, в особенности, далеко не так честен, как вы воображает. Это я вам говорю на основании моих с ним отношений во время моего генерал-губернаторства, и в доказательство сего я имею много фактов».
{247} Зная, что Н. Н. Герард зря таких слов не скажет, я все-таки первое время после этого свидания не хотел верить Герарду, говоря себе: «нет, он ошибается». К сожалению, после мне часто приходило на мысль: «а ведь Герард был более, нежели прав…»
Вместо Герарда был назначен начальник дивизии в Финляндии генерал-лейтенант Бекман. Когда Бекман был назначен, он почему то счел нужным ко мне явиться в мундире с лентой. Я был очень удивлен такою непривычною в последние годы (после моего ухода с премьерства, когда Его Величеству было угодно выказывать мне на каждом шагу знаки своего пренебрежительного неблаговоления) любезностью.
Я его в первый раз видел, и он произвел впечатление прямодушного и честного генерала. Я его спросил, в каких отношениях он находился с Герардом; он мне ответил — в самых лучших, и отлично отозвался о Герарде. На мой вопрос, какой же политики он намерен держаться, он мне ответил: «той, какой мне мой Великий Князь укажет». Я сначала думал, что он говорит о Великом Князе Финляндском, Самодержце Всероссийском, и такой ответ в устах генерала Бекмана, всю жизнь проведшего в войсках, мне показался совершенно естественным, но из дальнейшего разговора я понял, что он своим Великим Князем называет главнокомандующего войсками Петербургского военного округа, Великого Князя Николая Николаевича…
Затем я вторично увидал генерала Бекмана, когда он подвергся участи Герарда и был назначен в Государственный Совет, как член не присутствующий. Он вторично, по случаю назначения членом Государственного Совета, почел нужным ко мне явиться (в 1910 г.). Я его спросил, почему он был вынужден уйти? На это он мне дал характеристичный ответ. Характеристичный в том смысле, что он иллюстрирует всю политику, которую ныне ведет власть в России: «Герард не считал возможным изменять существующее в Финляндии законы иначе, как в порядке финляндской конституции, и понимал эти законы по их точному разуму и истинному духу. Я не держался этого мнения, я держусь того убеждения, что Государь Император может изменить эти законы своею властью и издать вместо них новые, но от меня требовали, чтобы я существующие в Финляндии законы понимал и исполнял не по их точному разуму и истинному {248} духу, а по тому толкованию, какое это признается правительством в данный момент удобными; на последнее я согласиться не мог, так как я честный солдат».
После, когда Государственная Дума и Государственный Совет в угоду правительству провели недавний закон о порядке решения финляндских дел, имеющих общеимперский характер, в силу которого можно признать всякий финляндский вопрос общеимперским и решить вопреки мнению сейма, и притом провели этот закон с иезуитским утверждением, будто бы все это находится в совершенном соглашении с финляндской конституцией, я себе подумал: «Вероятно, солдатская честность, о которой говорил генерал Бекман, есть особая честность…»
По поводу финляндских дел не могу не указать на роль, которую играла в этих делах Императрица Мария Феодоровна. Как только Куропаткин затеял травлю финляндцев, она стала против этой политики. Она терпеть не могла Плеве, а относительно Куропаткина говорила (я сам слышал), что не считает его серьезным человеком и его беда заключается в том, что он хочет себе памятник еще при жизни. Она уговаривала Государя не травить финляндцев. Ее отец, старик, король датский, дед Государя, писал ему тоже самое.
В результате Государь перестал при путешествиях за границу заезжать к своему деду в Данию. Императрица же Мария Феодоровна постепенно начала терять всякое влияние на своего сына. Теперь отношения самые натянутые, несколько это возможно в Их положении.
Императрица Мария Феодоровна женщина не выдающегося ума, весьма почтенная, благородная, много в жизни перенесла и потому многому научилась, замечательно приветливая, верная в своих чувствах, благодарная, Она действительно — Императрица. Замечательно, что по мере того, как влияние Ее на Государя падало и отношения между Ней и молодой Императрицей делались все более и более натянутыми, в среду революционеров-анархистов систематически пускались ложные слухи, и я имею некоторое основание полагать, что слухи эти пускались добровольными лакеями молодой Императрицы о таких действиях Императрицы-матери, которые возбуждали анархистов к террористическим действиям, т. е. к покушениям против Ее {249} Величества. Так, одно время распускали слух, что Императрица-мать против конституции и что Она советует Государю взять обратно 17 октября.
Я знаю достоверно, что ничего подобного не было и нет, да Она уже не имела никакого влияния на Государя.
Не Она, а Императрица Александра Феодоровна конспирирует с союзом «истинно русских» людей, со всеми Дубровиными, отцами Иллиодорами и прочими политическими негодяями и кликушами. Не Она им денежно помогает, и не Она привела Государя в то постыдное положение, в котором наш Государь ныне находится. Уж если кто в этом наиболее виновен, то это Императрица Александра Феодоровна.
Этого убеждения держатся все умные царедворцы, в интимных разговорах это тихонько высказывают, но, конечно, на виду перед Нею преклоняются и лакейничают.
Императрица Мария Феодоровна кроме того мужественна, несмотря на то, что Ее предупреждают об опасностях, Она ездит всюду и за границу и приезжает в Петербург.
Императрица же Александра Феодоровна заперлась с венценосным Супругом в крепости — дворцах Царского Села и Петергофа. Они никуда не показываются и оттуда дают телеграммы женам мужей, за них погибающих от рук подлых убийц-революционеров, хваля их мужество, и объявляют, что «мне жизнь не дорога, лишь бы Россия была счастлива» (телеграмма Государственному Совету в этом году по поводу открытия довольно отдаленного приготовления к неопределенному покушению на жизнь Государя и некоторых сановников) (Как потом оказалось, это было провокаторство, устроенное Азефом-- агентом нашей полиции.).
Странная особа Императрица Александра Феодоровна.
Когда подбирали жену Цесаревичу (будущему Императору Николаю II), за несколько лет до смерти Александра III, Ее привозили в Петербург на смотрины. Она не понравилась. Прошло два года. Цесаревичу невесты не нашли, да серьезно и не искали, что было большой политической ошибкой. Цесаревич естественно сошелся с танцовщицей Кшесинской (полькой). Об этом Александр III не знал, но это подняло приближенных, все советовавших скоре женить Наследника.
{250} Наконец Император заболел. Он и Сам решил скорее женить сына. Вспомнили опять о забракованной невесте Алисе Дармштадтской. Послали туда Наследника делать предложение. Привожу по этому предмету рассказ, сделанный мне глаз на глаз нашим нынешним почтеннейшим послом в Берлине, графом Остен-Сакеном, когда я был проездом в Берлин, едучи в Нордерней к канцлеру, тогда еще графу Бюлову, заключить торговый договор (1904 г.).
"При Александре II я был поверенным в делах в Дармштадте и знал всю великогерцогскую семью.
При Александр III этот пост был уничтожен, и я был переведен в Мюнхен. Когда Наследник поехал в Дармштадт, меня туда командировали. В первый день приезда после парадного обеда я пошел к старику обер-гофмаршалу, с которым был очень дружен, когда еще был поверенным в делах в Дармштадте. Разговорившись с ним, говорю: — когда я уезжал, принцесса была девочкой, скажите откровенно, что она из себя представляет? Тогда он встал, осмотрел все двери, чтобы убедиться, не слушает ли кто-нибудь и говорил мне:
«Какое для Гессен-Дармштадта счастье, что вы от нас ее берете».
Когда Она приняла предложение (еще бы не принять!), то Она несомненно искренно выражала печаль, что Ей приходится переменить религию. Вообще это тяжело, а при Ее узком и упрямом характере это было вероятно особенно тяжело. Как не говорите, а если мы и в особенности «истинно русские» люди хулим субъекта, переменяющего религию по убеждению, то ведь не особенно красивый подвиг переменить таковую из-за благ мирских. Не из за чистоты и возвышенности православия (по существу православия это несомненно так) принцесса Alix решилась переменить свою веру. Ведь о православии Она имела такое же представление, как младенец о теории пертурбации небесных планет.
Но раз решившись переменить религию, Она должна была уверить себя, что это единственная правильная религия человечества. Конечно, Она и до сих пор не постигает ее сущности (и многие ли ее понимают?), но затем совершенно обуялась ее формами, в особенности столь красивыми и возвышенно поэтичными, в каковых она представляется в дворцовых архиерейских служениях.
С Ее тупым эгоистическим характером и узким мировоззрением в чаду всей роскоши русского двора довольно естественно, что {251} Она впала всеми фибрами своего «я» в то, что я называю православным язычеством, т. е. поклонение формам без сознания духа — проповедь насилием, а не убеждением, или поклоняйся, или ты мой враг и против тебя будет мой самодержавный и неограниченный меч; Я так думаю, значить, это так; Я так хочу, значит, это правда и правда — мое право. При такой психологии, окруженной низкопоклонными лакеями и интриганами, легко впасть во всякие заблуждения.
На этой почве появилась своего рода мистика — Филипп, Серафим, гадания, кликуши, «истинно русские» люди. Чем больше неудач, чем больше огорчений, тем более душа ищет забвения, подъема оптимизма в гадании о будущем. Ведь предсказатели всегда, особенно царям, говорят: потерпи, а потом ты победишь и все будут у ног твоих, все признают, что только то, что исходит от тебя, есть истина и спасение…
(ldn-knigi: см. книгу на нашей стр. -
о. Георгий Шавельский «Воспоминания последнего Протопресвитера Русской Армии и Флота» Нью-Йорк 1954 г. Том 2, стр. 256, 257 и дальше)
Если бы Государь имел волю, то такая жена, как Александра Феодоровна была бы соответственная. Она жена Императора и только. Но несчастье в том, что Государь безвольный. Кто может иметь на Него прочное и непрерывное влияние? Конечно, только жена. К тому же Она красива, с волею, отличная мать семейства. Может быть Она была бы неприятна для Царя с волей, но не для нашего Царя. В конце концов Она забрала в руки Государя. Несомненно, что Она Его любит, желает Ему добра — ведь в Его счастии Ее счастие. Может быть, Она была бы хорошею советчицею какого либо супруга немецкого князька, но является пагубнейшею советчицею Самодержавного Владыки Российской Империи. Наконец, она приносит несчастье Себе, Ему и всей России … Подумаешь, отчего зависят Империя и жизни десятков, если не сотен миллионов существ, называемых людьми.
О том, какое Она имеет влияние на Государя, приведу следующий факт, несколько раз повторявшийся. Когда после 17 октября Государь принимал решения, которые я советовал не принимать, я несколько раз спрашивал Его Величество, кто Ему это посоветовал. Государь мне иногда отвечал: «Человек, которому я безусловно верю».
И когда я однажды позволил себе спросить, кто сей человек, то Его Величество мне ответил: «моя жена».
Конечно и Императрица Александра Феодоровна, и бедный Государь, и мы все, которые должны быть Его верными слугами до гроба, а главное Россия были бы гораздо счастливее, если бы принцесса Alix сделалась в свое время какой-нибудь немецкой княгиней или графиней…*
{252}
* После 17-го октября в соответствии с манифестом и моим всеподданнейшим докладом предстояло изменить закон о Государственной Думе 6-го августа и соответственно изменить положение об учреждении Государственного Совета. Об эти работы должны были быть, согласно Высочайшему повелению, произведены в особой комиссии под председательством председателя Государственного Совета графа Сольского в составе всего министерства, председателей департаментов Государственного Совета и некоторых приглашенных членов Государственного Совета. Работа эта была поручена комиссии под председательством графа Сольского с одной стороны, потому что касалась учреждения Государственного Совета, а с другой потому, что совет министров был завален другими более горячими делами. Об эти работы не вызвали никаких особых разногласии и прений, так как принципы были установлены 17-м октября.
Мне недавно пришлось читать в каком — то русском издании, будто после 17-го октября вся законодательная власть должна была быть передана Государственной Думе, а Государственный Совет должен был быть, если не уничтожен, то кастрирован. Едва ли такое мнение имеет какое-либо основание и вытекает из актов 17-го октября. Отчасти эта мысль верна в том отношении, что тогда никто в комиссии графа Сольского не предполагал, что Государственный Совет будет буквально повторять всю работу Думы, а будет лишь относиться к работе Думы принципиально и не соглашаться с Думою {253} лишь в случае принципиальных разногласий. Вышло так, что явилось как бы две палаты, производящая одни и те же манипуляции с проектами, внесенными на их обсуждение: это произошло отчасти вследствие неопытности Государственной Думы в редактировании законопроектов, а затем вследствие того, что правая часть Государственного Совета являлась большею частью принципиальным противником Думы, а потому, раз Дума сказала «белое», эта партия Государственного Совета уже потому самому склонна сказать «черное».
При обсуждении в комиссии графа Сольского учреждений Думы и Государственного Совета в соответствии с актами 17-го октября, один член оной, Половцов, обращал внимание на то, что Дума и Государственный Совет не будут в состоянии заниматься редактированием законопроектов, что они лишь должны решать все основания их, а для редактирования их нужно организовать особую комиссию из членов Думы и Государственного Совета, но на это предложение не было обращено внимания, так как Все спешили. Между тем мысль эта, сочувствие которой я высказал тогда же, заслуживает внимания. Дума и Государственный Совет не могут подобающим образом заниматься редакцией.
Многие разноглася между этими учреждениями — редакционные и подлежали бы в учреждениях соответствующей инстанции устранению.
При обсуждении сказанных учреждений Думы и Государственного Совета, конечно, как глава правительства и в виду моего влияния на графа Сольского, я имел преимущественное влияние на решения. Тогда я поддерживал мысль, чтобы члены Думы выбирались на более или менее продолжительный срок, дабы не приходилось постоянно иметь дело с новичками в работе и чтобы вырабатывались в Думе традиции. В виду этого был принять пятилетний срок полномочий членов Думы.
Я также предлагал, чтобы выборные члены Государственного Совета выбирались на 9 лет и чтобы каждые три года из этого девятилетия одна треть выбывала по жребию и вместо нее производились новые выборы трети. Это тоже было принято, но тогда же против моего предложения относительно выборных членов Государственного Совета от земства запротестовал обер-прокурор Святейшего Синода князь А. Д. Оболенский. Он заявил, что существующие ныне земства по положению 80-х годов (Александра III) не пользуются сочувствием населения, что после 17-го октября Россия прежде всего {254} ждет изменения этого положения и возвращения к принципам земского положения 60-х годов (Александра II) и, что, не изменив земского положения, совершать выбор членов Государственного Совета по положению 80-х годов значит возбуждать все общественное мнение. Это заявление произвело впечатление, и для членов Государственного Совета от земства был установлен срок трехлетний, с тем, чтобы после, когда положение о земствах изменится, был введен и для них девятилетний срок с трехлетним обновлением трети членов. Но вот прошло с тех пор 6 лет и об изменении земского положения и слуха нет. Положение о земствах 80-х годов считали неудовлетворительным, так как в нем умалено значение голосов крестьянства, иначе говоря, что это земство преимущественно интересов сильных, а не слабых, и что потому нужно вернуться к началам земства 60-х годов, где интересы слабых (крестьян) представляются с большей полнотой. Если же по нынешним временам вздумали бы менять положение о земстве, то, конечно, усилили бы еще больше влияние сильных, а не слабых, т. е. еще принизили бы голос крестьян и усилили бы значение поместного владения особливо партии революционного маразма. Действительно, в эти годы ввели земства в некоторых западных губерниях, причем в положении об этих земствах голос крестьянства был существенно принижен в пользу голосов православных помещиков.
Вот как переменились времена, но на долго ли ?…
При объявлении в манифесте от 20-го февраля новых положений о Государственной Думе и Государственном Совете было определено, как правительство будет поступать при прекращении занятий Государственной Думы, т. е. при ее вакациях. Тогда говорилось в манифесте:
«Если чрезвычайные обстоятельства вызовут необходимость в такой мере, которая требует обсуждения в порядке законодательном, совет министров представляет о ней Нам непосредственно. Мера эта не может, однако, вносить изменения ни в основные государственные законы, ни в учреждения Государственного Совета или Государственной Думы, ни в постановления о выборах в Совет или Думу.
Действие такой меры прекращается, если подлежащим министром или главноуправляющим отдельною частью не будет внесен в Государственную Думу в течение первых двух месяцев после возобновления занятий Думы соответствующий принятой мере законопроект, или его не примут Государственная Дума или Государственный Совет».
{255} Это положение буквально и вошло в основные законы (статья 87), о которых я буду говорить далее.
Как же Столыпин без зазрения совести начал применять эту статью?
Он под меры, вызываемые чрезвычайными обстоятельствами, начал подводить самые капитальнейшие вещи, которые ждали своего осуществления десятки и десятки лет (крестьянский вопрос, вопросы веротерпимости), и начал объявлять новые законы капитальнейшей важности на основании статьи 87-ой, для этого он распускал и во время не собирал Думы и даже распускал законодательные учреждения на 3 дня, чтобы провести капитальнейшие законы, ждавшие десятки лет своего осуществления (земства в западных губерниях). Одним словом, на основании этой статьи, бессовестно коверкая настоящий и совершенно ясный смысл ее, он начал перекраивать Россию.
Третья Государственная Дума, в большинстве своем лакейская, угодническая, все это переносила, против этого должным образом Дума не реагировала, ибо она была не выбрана Poccией, a подобрана Столыпиным. Сам закон 3-го тоня, который был введен как государственный переворот (coup d’Иtat), таков, чтобы Дума в большинстве своем не выбиралась, а подбиралась правительством.
Почти одновременно с учреждениями Государственного Совета и Думы были опубликованы законы о составлении и исполнении государственной росписи. Законы эти составлялись также в совещании под председательством графа Сольского, но все главнейшие основания были мною указаны. Когда статс-секретарь Государственного Совета после заседаний принес мне проект этих правил для прочтения, то я ему сказал, что правила эти изображают те мысли, которые я в заседании высказывал, а потому я их разумею, но, с своей стороны, нахожу, что в некоторых местах редакция этих правил столь неопределенна, что может при исполнении породить недоразумения, на что статс-секретарь мне ответил:
«Ваше Сиятельство, я не могу об этом доложить графу Сольскому;
если я приду и ему доложу, что он сделал, по Вашему мнению, что либо неумное, он не обидится, но если я ему скажу, что редакция, им одобренная и исправленная, по Вашему мнению, неудовлетворительна, то он горько обидится».
Хотя в некоторых местах редакция и была немного исправлена, но в общем осталась прежняя. Третья Государственная Дума в {256} этом году намеревалась изменить эти правила, но закон не прошел вследствие разногласия с Государственным Советом. Правила эти с самого открытия новых законодательных учреждений в главном не исполнялись и не исполняются. Согласно этим правилам, 1-го декабря проект государственной росписи должен уже быть представлен Думою Совету, а Совет должен рассмотреть бюджет так, чтобы с 1-го января государственная роспись была уже законом и исключение из сего, т. е. замедление на несколько дней предполагалось, как исключение.
В действительности же государственная роспись никогда за все время существования Думы не опубликовывалась ранее конца апреля-июня месяца. Таким образом страна живет добрую часть года без законной росписи. Согласно этим правилам проект открывает в пределах проекта росписи временные кредиты. В других странах, если эти кредиты открываются, то законодательными палатами, а не министерством. Так как я предполагал, что роспись будет, как общее правило, опубликовываться до 1-го января и в виде исключения (отъезд Государя или какой либо непредвиденный случай) может вызвать незначительное опоздание, то на этот случай предвидел открытие временных кредитов правительством. Повод к нарушению закона о срочности росписи дало само правительство, не собирая своевременно Государственную Думу в сентябре месяце и не настаивая на исполнении законных сроков. Может быть, это сначала и было выгодно правительству Столыпина, так как этим путем оно являлось до известной степени произвольным распорядителем росписи. Действительно, раз в первой части года нет законной росписи, которая вступает в силу только во второй половине его, а затем отчет государственного контроля вносится на рассмотрение Думы лишь через год, да при этом без должных объяснений цифр или вернее с недомолвками там, где эти недомолвки нужны для правительства, то, конечно, при таком положении вещей утверждение Думою росписи не имеет должного значения. Практика Третьей Думы показала, что рассмотрение Думою отчета государственного контроля есть простая формальность. Правительство там, где хочет, отмалчивается, а Государственная Дума, отчасти по неопытности, а главнейше по угодничеству, на серьезном анализе отчета не настаивает, может быть, руководствуясь пословицею, «что с воза упало — то пропало». Затем согласно этим правилам о государственной росписи расход на непредвиденные надобности в 10 миллионов рублей не подлежит обсуждению, и только его увеличение подлежит утверждение законодательных собраний. Когда писался этот закон, то предполагалось, {257} что остается в силе другой закон, в силу которого министр финансов представлял ежемесячно Государственному Совету сведения о расходах, производимых из этого десятимиллионного фонда. Между тем, правительство никаких сведений новым законодательным собраниям об этих расходах не представляет, ссылаясь на то, будто закон о представлении ежемесячных сведений не имеет силы, потому что там говорилось о старом Государственном Совете. Третья Государственная Дума молчаливо согласилась с таким объяснением, хотя оно по меньшей мере спорно. Если прежде ежемесячно представлялись сведения в старое законодательное собрание, то казалось бы, что они должны представляться и в новые. Затем правительство применяет самым широчайшим образом статью 17 правил, тогда как я имел в виду, что они могут применяться только в исключительных случаях, что впрочем явствует из добросовестного толкования ее редакции.
Одним из наиболее важных законов, прошедших через мое министерство, но обнародованных через несколько дней после моего ухода и назначения председателем совета Горемыкина, были основные государственные законы. Законы эти в значительной степени забронировали новый государственный строй, введенный 17-м октября и ныне действующий в исковерканном виде вследствие беззакония, совершенного Столыпиным 3-го июня.
Основной государственный закон Российской Империи в самом демократическом духе с выборами по четыреххвостке и с приведением власти Государя к власти главы Швейцарской (даже не Французской) республики выработали еще в конце 1904 года или в начале 1905 года группа земских деятелей, принимавших участие в известных в то время совещаниях земских и городских деятелей. По образовании моего министерства в первые два месяца ни в совете министров, ни у меня в голове не подымался еще вопрос о необходимости, согласно манифесту 17-го октября и новым законам об учреждении Государственной Думы и Совета и государственной росписи, составить новые основные законы, ибо прежние были совершенно поколеблены актами 17-го октября. Тогда еще не поднимали вопроса, когда издать эти законы, до созыва Государственной Думы или после, с тем чтобы она приняла в этой работе участие.
{258} Как-то в самом начале 1905 года граф Сольский в частном разговоре мне сказал, что Его Величество поручил государственному секретарю разработать проект основных законов, что работой этой занимается государственный секретарь барон Икскуль (человек весьма порядочный, принципиальный, культурный, несколько ядовитый, с большою бюрократическою опытностью, но не с большими идеями) и его товарищ Харитонов (человек умный, отличный чиновник, благодушный, культурный и не принципиальный; Столыпин его совсем обратил в лагерь «чего изволите?»), что он — граф Сольский — слышал, что работа их затем будет передана на рассмотрение частной комиссии под его председательством из сановников по его — Сольского — усмотрению, и что он очень просить меня принять в ней участие.
Несмотря на мои прекрасные отношения к графу, я наотрез отказался и, так как он продолжал меня уговаривать, то я ему сказал, что решил больше не принимать участия в таких комиссиях, ибо одно мое присутствие налагает на меня исключительную ответственность перед современниками и потомством: так было и прежде, а в особенности будет теперь, а между тем многие законы, таким образом вырабатываемые, страдают различными недостатками. По моему мнению, как вопрос об основных законах, так и самые законы должны составить предмет суждения совета министров, члены которого и я, как председатель, первый буду нести за них ответственность. Ему мой отказ очень не понравился, и через некоторое время после того он мне сказал, что Государь решил передать работу Икскуля на его заключение, а потом она будет внесена в совет министров.
В конце февраля я получил от графа Сольского проект основных законов в том виде, в котором он представил его Государю. По этому случаю я тогда же всеподданнейше писал Его Величеству:
"Проект по моему мнению с одной стороны содержит несколько статей таких, которые допустить опасно, а с другой не содержит таких положений, которые при новом порядке вещей являются безусловно необходимыми. Я говорю об определении, что такое закон, что такое постановление (декрет), издаваемое в порядке Верховного управления. В настоящее время почти все представляется законом, ибо, при точном соблюдении положения о Государственном Совете, почти все {259} должно бы было проходить через Государственный Совет. Если такой порядок вещей представлял удобство для Монарха, когда Государственный Совет являлся совещательным учреждением, то он может представить самые большие затруднения при новом положении вещей. Об этом я заявлял неоднократно в заседаниях, рассматривавших новые положения о Государственном Совете и Государственной Думе. В экземпляре, переданном мне графом Сольским, статей, касающихся этого предмета, не имеется. Затем у меня есть сомнения относительно основных законов, касающихся опеки. В свое время К. П. Победоносцев и Н. В. Муравьев мне говорили, что Ваше Величество полагаете в них внести изменение (Это было после болезни Государя в Ялте тифом, когда явился вопрос о престолонаследии ввиду особого положения, в котором находилась Императрица.).
Я в течение всего времени никаких указаний Его Величества относительно основных законов не получал. По-видимому, в этом деле была какая то закулисная игра, которая мне открылась впоследствии.
Инициатором вопроса о необходимости основных законов был генерал Трепов, и дело это он хотел провести помимо меня и вообще совета министров, или вернее с моим участием лишь в качестве «tЙte de turc», т. е. ответчика. Так как я отказался от такой роли, то передали мне проект основных законов через Сольского без всяких указаний. Конечно, Государь Сам эту работу не читал, покуда она в переделанном виде не была представлена мною Его Величеству и затем не подверглась обсуждению в совещании под председательством Государя.
Совет рассматривал это дело первостепеннейшей важности спешно в течение нескольких заседаний. Сначала само собой явился вопрос, нужно ли издавать основные законы до созыва Думы или нет? В сущности я понимал, что вопрос сводился к тому — сохранить ли новый государственный строй, провозглашенный 17 октября, или посредством кровавых актов его низвергнуть?
В первом случае необходимо было издать основные законы, соответствующие 17 октября, до созыва Думы, во втором — не издавать и в таком случае мне было ясно, что Дума обратится в учредительное собрание, что это вызовет необходимость вмешательства вооруженной силы и что в результате новый строй погибнет. Будет ли это к лучшему?.. Пожалуй, да, если бы явился Петр Великий…
{260} Но такого не было и покуда не предвидится. Поэтому я стоял за необходимость издания основных законов до Думы. Такого же мнения были и все члены совета, включая Дурново и Акимова, кроме князя А. Д. Оболенского, который к этому времени совсем сбился с панталыка и кидался от крайнего либерализма к такому же консерватизму. Он, кажется, высказывал, что нужно предоставить это сделать Думе, но я на его мнение уже к тому времени не обращал никакого внимания и остальные члены совета относились к нему точно также — одни саркастически, а другие любовно, как к bon enfant. Хотя вероятно остальные члены совета не шли в своих предвидениях, которых я и не высказывал, так далеко, как я, и только предвидели вместо Думы учредительное собрание. Мысль совета по этому предмету в журнале, при котором был представлен проект основных законов, переделанных советом, была выражена так:
«отсрочить составление основных законов до созыва Думы и произвести пересмотр их при ее участии невозможно, что значило бы вместо приступа к деловой, созидательной работе, вовлечь впервые собранных представителей населения в опасные и бесплодные прения о пределах собственных их прав и природе отношений их к Верховной власти».
Приступив к рассмотрению проекта, нам препровожденного графом Сольским, я прежде всего спросил министра иностранных дел (графа Ламсдорфа) и министров военного и морского (Редигера и Бирилева), нет ли с их стороны по поводу статей, непосредственно касающихся отраслей государственного управления, находящихся в их управлении, возражений, и был очень удивлен, когда они мне ответили, что никаких принципиальных возражений они не имеют. Тогда я со своей стороны им высказал, что не могу согласиться с постановкой вопросов в проекта по части внешних сношений, а равно Верховенства над вооруженными силами России.
По моему мнению, как ведение внешних отношений, так и управление вооруженными силами должно принадлежать Верховному Главе Правительства, т. е. Императору, и должно составлять предмет обсуждения Думы и Государственного Совета только с точки зрения финансовой, т. е. государственной росписи. Вследствие такого моего заявления граф Ламсдорф, а затем военный министр по соглашению с морским представили свои соображения и проекты подлежащих статей, которые были рассмотрены совещанием и составили предмет {261} изменений и новых статей в основных законах, в силу которых Государь является свободным руководителем и вершителем внешних сношений, а также властным державным вождем армии и флота.
Я считал и поныне убежденно считаю, что вмешательство в эти дела Думы при существующих условиях страны, которые еще долго не переменятся, было бы бедствием и имело бы последствием понижение мирового влияния России. Наверно, мне будут возражать, указывая на безобразие затеи и исполнения японской войны. Ошибки, безумие всегда возможны в человечестве, но тем не менее стоит только посмотреть на карту России при Иоанне Грозном, Петре Великом и при Николае II, чтобы видеть, что едва ли какая либо страна в мире сделала в такой промежуток такие гигантские шаги в области внешних сношений и приобретений. В царствование Николая II были сделаны громадные ошибки в этой области. Дай Бог, чтобы они не повторялись…
Затем в совете я снова поднял вопрос, о котором, как сказано выше, я писал Его Величеству, о необходимости в основных законах разграничить области действия закона и декрета. Совет по этому предмету высказал, что в виду доказанной законодательным опытом невозможности точно разграничить по содержанию своему законы от повелений в порядке Верховного управления, необходимо подробнее определить в основных законах те области, в которых Верховная власть осуществляется единолично. Поэтому совет почел необходимым, согласно с действовавшим в то время законом, точно определить существо принадлежащей Императору власти Верховного управления; причем было придано указам о проведении законов в исполнение более распространительное определение: было упомянуто о праве Государя издавать указы для устройства частей государственного управления, для ограждения государственной и общественной безопасности и порядка и для обеспечения народного благосостояния. Далее совет счел необходимым более подробно определить власть Монарха по отношению к состоящим на государственной службе должностным лицам, причем особо оговорил права Государя увольнять от службы всех состоящих на государственной службе и только относительно представителей судебного ведомства в совете министров произошло разногласие.
Большинство, в котором состоял и я, полагали, что это право Императора должно относиться и к деятелям судебного ведомства, а меньшинство полагало сохранить право несменяемости судей, установленной судебным уставом Александра II. Затем совет нашел {262} необходимым упомянуть в основных законах о праве Государя: чеканки монеты, объявления местности на военном и исключительном положении, давать общее прощение лицам, совершившим преступные деяния, слагать казенные взыскания, установлять ограничения в отношении свободы жительства и приобретения имущества в местностях, признаваемых важными в военном отношении. Совет почел необходимым далее оговорить в законе, что от Государя вполне зависит определение пространства и свойства прав в отношении имущества Царствующего Императора, удельных и кабинетных, так и устройства ведомства Императорского двора.
Во избежание каких либо недоразумений в основных законах совет постановил подтвердить права Императора утверждать предположения подлежащих установлений и должностных лиц относительно возбуждения уголовного преследования против высших служащих и предания их суду, а также относительно лишения прав лиц привилегированных состояний.
Затем, так как проект основных законов Российской Империи будет отличаться от прочих законов не только своей капитальной важностью, а также и тем, что они в силу сих законов будут подлежать пересмотру только по почину Верховной власти, тогда как остальные законы по учреждениям Государственной Думы и Государственного Совета могут с открытием законодательных палат при соблюдении в учреждениях этих определенных условий изменяться по их инициативе, то совет почел необходимым внести в основные законы наиболее важные постановления только что тогда Высочайше утвержденных новых правил государственной росписи. Было также включено советом в основные законы правило о том, что при неутверждении к установленному сроку (1-го мая) законопроекта о контингенте новобранцев, количество призываемых в войска определяется не свыше прошлогоднего призыва. Правило это включено в основные законы с целью устранения в таком жизненном для государства дел обструкции законодательных палат.
Далее была несколько изменена глава 5-ая о совете министров, которая была редактирована в смысле некоторой зависимости министерства от палат (парламентаризм) и ответственности министров за направление деятельности только перед Императором, а за нарушение долга службы перед судом, а также была включена статья, подтверждающая свободу совести на основании указа от 17-го апреля {263} 1905 года об укреплении веротерпимости. Я перечислил только главнейшие изменения, который внес совет в проект основных законов, мне по Высочайшему повелению переданный графом Сольским.
Это дело является характерным показателем того сумбурного психологического состояния, которым в то время было охвачено не только русское общество, все без каких бы то ни было заметных исключений, но и его представители. Почин изданию основных законов дает дворцовый комендант в роде диктатора генерал Трепов.
О нем я достаточно говорил ранее.
Какие пружины им руководили, мы увидим далее.
Работа эта с Высочайшего соизволения поручается государственному секретарю (благонамеренному либералу) и его товарищу (умному чиновнику pour tout faire). Компилятивная из всяких конституций работа этих чиновников попадает в руки образованнейшего, благодушно-либерального, талантливого иepapxa русской петербургской аристократо-бюрократии (учился в лицее, а затем всю жизнь работал в Государственном Совете, как же не аристократ чиновник?), а затем под его штемпелем приходит ко мне, главе правительства, в то революционное время. И если бы эти основные законы я пропустил, то оказалось бы, что Государь вторично после 17 октября добровольно, или вернее, бессознательно ограничил свою власть не только до степени несравненно ниже власти Микадо нашумевшей в последние десятилетия Японской Империи, но ниже власти французского, а в некотором отношении даже швейцарского президента республики. С такими основными законами Государство и Его правительство было бы политически кастрировано, находясь под ударами таких сдвинувшихся из равновесия людей, какими являлись в значительном числе депутаты первых Государственных Дум. И конечно, в конце концов, кто бы оказался виновным в беззубых основных законах; которые бы еще усилили смуту. Конечно, никто иной, как Витте…
20-го марта я представил Государю проект основных законов так, как они были изменены советом.
Наступили Светлые Праздники и Его Величество для рассмотрения этого дела собрал совещание под своим председательством после праздников, в конце марта или начали апреля. В совещании присутствовали: министерство, значительное число членов Государственного Совета, в том числе граф Пален (бывший при Александр II министром юстиции), Горемыкин, граф Игнатьев — все по приглашению {264} Его Величества, затем Великие Князья Владимир Александрович, Николай Николаевич и Михаил Александрович со своим не то воспитателем, не то советником, генералом Потоцким.
При обсуждении были некоторые характеристичные прения. Главнокомандующий войсками гвардии Великий Князь Николай Николаевич по поводу статьи о новобранцах выражал мнение, что было бы желательно, чтобы количество призываемых ежегодно новобранцев определялось в порядке Верховного управления помимо законодательных собраний. Ему возражал Великий Князь Владимир Александрович что количество призываемых новобранцев весьма затрагивает весь быт населения и что поэтому раз решили организовать Думу и Государственный Совет, то нельзя помимо их издавать указы, очевидно, имеющие характер не повеления, а закона, что одно из двух, или не верить, или верить в будущую Думу, если не верить в патриотичность русских людей, то нечего и созывать Думу, а если верить, то нельзя такой важный закон, как определяющий число новобранцев, проводить без Думы. В заключение Великий Князь Владимир Александрович сказал: «я с своей стороны верю в Россию, в русских людей, верю, что дума будет патриотична, потому что она будет состоять из русских людей, а потому отношусь к будущему без опасения». В результате предложение Великого Князя Николая Николаевича не было принято Государем.
Затем прения вызвали разногласие между членами совета министров о несменяемости судебных деятелей. За сменяемость говорили министр юстиции Акимов и я.
Мои соображения заключались в том, что принцип несменяемости судей у нас был принят при самодержавном и неограниченном Императоре и касался не Государя, а министра юстиции и вообще высшей юстиции и администрации, что после 17 октября является новое положение вещей, при котором атрибут неограниченности Монарха отпадает, а потому является вопрос, который должен быть решен ныне основными законами, будет ли Государь иметь право в случае, если он признает нужным, сменить судью или нет. Мне кажется, что если это право будет принадлежать Государю, но не подчиненным Ему лицам и учреждениям, то оно скорее будет служить обеспечению независимости и беспристрастности судей.
Граф Пален горячо возражал против сменяемости, упустив вероятно, из виду, что он сам, будучи министром юстиции, {265} вследствие принципа несменяемости уничтожил назначение судебных следователей, как лиц затем несменяемых, и всюду ввел исправляющих должность судебных следователей, дабы они были сменяемы. И теперь у нас почти все судебные следователи — исполняющее должность. Затем Горемыкин также настаивал на несменяемости.
Государь согласился с меньшинством.
Во что же ныне обратилась эта несменяемость при режиме Столыпина-Щегловитова?..
Как предлагало большинство членов совета, сменяемость допускалась в виде исключения по усмотрению Государя, а теперь несмотря на несменяемость господин Щегловитов сменяет кого вздумает, и судебное ведомство впало в маразм угодничества министру юстиции, от которого зависит благосостояние судебного персонала.
По поводу статьи 35 о неприкосновенности частной собственности произошел между мною и Горемыкиным обмен мнений, который, как я тогда не думал, будет затем иметь важное значение.
Рассуждая об этой статье, которая осталась в редакции, установленной советом, Горемыкин между прочим высказал, что предстоящую Думу, а срок открытия ее уже приближался, вообще не следует допускать говорить о принудительном, хотя бы возмездном отчуждении, а в случае, если она не подчинится этому требованию, то правительство должно будет Думу разогнать.
Это решительное мнение, по-видимому, понравилось многим присутствовавшим и кажется Государю, Я с своей стороны заметил, что не могу согласиться с таким заключением и советом. Можно не разделять мнения о принудительности отчуждения, но из этого не следует, чтобы Думе воспрещать обсуждать эту меру и проектировать по этому предмету законы. Это именно такой вопрос, который должен составить предмет преимущественных суждений Думы и, если эти обсуждения будут корректны по форм, то я решительно не вижу причины, за то, что она захочет сосредоточиться на крестьянском вопросе, Думу разогнать. Если она решит что либо несоответствующее, то для этого и проектирована вторая палата — Государственный совет, чтобы недомыслия или увлечения Думы не пропускать. Этот обмен мыслей, так и кончился. А затем, как это будет видно далее, это разногласие во мнениях послужило одним из мотивов моего прошения об отставке.
Оно послужило Горемыкину лестницею, чтобы при помощи Трепова занять после меня пост председателя, а {266} затем, по крестьянскому вопросу, и разогнать первую Думу. Мысли, им тогда выраженный, как бы служили представлением его программы, а когда он был назначен, то и должен был эту программу выполнить.
В конце концов после обсуждения основных законов в проект, представленном советом, Государю благоугодно было сказать, что Он принимает этот проект с теми незначительными, преимущественно редакционными, изменениями, который были во время совещания решены. Проект в окончательной редакции был подписан, и дело я считал конченным. Это уже было в начал. апреля.
В это время я уже окончил дело с займом и немедленно вслед за тем, а именно 14 апреля, написал Государю письмо, прося Его освободить меня от поста председателя совета. 15-го апреля последовало согласие Его Величества и 22-го апреля оно было официально опубликовано. Я явился к Государю и Государыне. Их Величества были весьма любезны и милостивы со мною. Уже было решено, что мое место займет Горемыкин, который составлял новое министерство, а между тем основные законы все не опубликовывались. До меня уже дошли слухи, что они и не будут опубликованы.
Тогда уже, переехавши из запасной половины Зимнего Дворца к себе в дом, я позвал по телефону генерала Трепова и сказал ему следующее: «Всем известно, что я уже более не председатель совета министров, а просто член Государственного Совета и я не несу ответственности за последующие действия, но я вас все таки прошу явиться сейчас же к Государю и сказать ему, что я, как верноподданный Его слуга, всеподданнейше советую ему немедленно опубликовать основные законы, ибо через несколько дней (27 апреля) открывается Государственная Дума и, если в эти дни до открытия Думы законы не будут опубликованы и Дума начнет действовать, не находясь в рамках этих законов, то последуют большие бедствия».
Генерал Трепов через некоторое время вызвал меня по телефону и сказал мне, что он передал Государю в точности мои слова.
27-го апреля законы были опубликованы с некоторыми незначительными изменениями.
Чтобы понять происшедшее замедление в опубликовании основных законов и характер сказанных изменений, следует иметь следующее {267} в виду, сделавшееся мне известным лишь в 1907 году от Владимира Ивановича Ковалевского, бывшего моим товарищем по посту министра финансов и вышедшего, когда я еще был министром финансов, в отставку. Я не хотел верить Ковалевскому, но он мне представил к своему рассказу доказательства, хранящиеся в моем архиве.
Как только совет министров представил проект основных законов Его Величеству, он, конечно, сделался известным генералу Трепову, который познакомил с ним В. И. Ковалевского, прося Ковалевского обсудить этот проект и представить свои соображения. Ковалевский пригласил к обсуждению Муромцева (кадет, председатель первой Думы), Милюкова, И. В. Гессена (оба кадета) и М. М. Ковалевского (культурный, образованный, либеральный ученый и теперешний член Государственного Совета). Они составили записку, которая В. И. Ковалевским была передана генералу Трепову 18-го апреля, значит тогда же была представлена Его Величеству.
Записка эта начинается так: «Выработанный советом министров проект основных законов производить самое грустное впечатление. Под видом сохранения прерогатив Верховной власти составители проекта стремились сохранить существующую безответственность и произвол министров» и т. д. в этом роде.
Затем в записке говорится: «Во избежание коренной переработки проекта он принят в основание и затем в него введены частью более или менее существенные, частью редакционные изменения».
Далее следуют все предлагаемые изменения, сводящие власть Государя к власти господина Фальера и вводящая парламентаризм, не говоря о крайне либеральном и легковесном решении целого ряда капитальнейших вопросов русской исторической жизни. Эта записка по-видимому поколебала Его Величество и Он не утверждал основные законы. Наконец, под влиянием моего разговора с генералом Треповым по телефону законы эти были утверждены, но были, вероятно, в угоду советникам из заднего крыльца и под влиянием генерала Трепова, либерального вахмистра по воспитанию и городового по убеждению, внесены в них несколько, впрочем, не существенных, изменений. Главнейшие из них следующие:
Ограничено право Государя Императора издавать указы, вследствие чего увеличилась так называемая законодательная вермишель, загромождающая законодательные собрания, что во время Столыпина, вопреки основным законам, не помешало издать манифест 3-го июня и издавать указы, явно противоречащие законам; введено, что Все указы {268} Государя Императора должны скрепляться председателем совета министров или подлежащим министром, что должно было представлять, как бы, тень парламентаризма, ответственность министров не перед одним Государем; статья (39-ая) о веротерпимости существенно сужена против редакции, установленной советом и в совещании под председательством Его Величества, вероятно, под влиянием некоторых иерархов через Императрицу Александру Феодоровну.
Изложенная история создания основных законов показывает, как все колебалось в то время и как под влиянием какого то страха были склонны впадать то в одну, то в другую крайность и какие разнообразные закулисные воздействия в то время имели место, причем играла, конечно, значительную роль интрига.
Какое же ныне мое мнение об основных законах так, как они созданы? Конечно, если бы было время, то можно было составить их более основательно. Тем не менее, я и теперь убежден в том, что благодаря моему твердому настоянию на проведение этих законов и именно в их нынешней редакции, мы избегли окончательного разгона Думы и уничтожения 17 октября, а и вследствие того, что законы эти сохранили за Государем обширнейшие верховные и державные права, иначе говоря, что они установили конституцию, но конституцию консервативную и без парламентаризма — есть надежда, что режим 17 октября в конце концов привьется, одним словом, что нет более возможности вернуться к старому режиму.
Хорошо ли это? Я думаю, что хорошо, так как Россия ныне не имеет тех элементов и не обладает тою психологией, при которой возможно самодержавное неограниченное управление. Но все это будет недурно, если эти законы будут исполняться. Если же будут продолжать злоупотреблять статьей 87-ой, если вопреки основным законам будут в порядке верховного управления держать Россию в режиме всяких исключительных положений, если будут отбирать то, что дано по указу 12-го декабря 1904 года, в том числе полную веротерпимость, если будут продолжать практиковать, несмотря на так называемую конституцию, полицейский режим полнейшего произвола, не бывший даже во времена Плеве, то тогда, конечно, совершенно бесполезно составлять какие бы то ни было законы.*
{269}
* Из числа законодательных мер, проведенных во время моего министерства, заслуживают внимания следующие. Одна законодательная мера, не осуществленная, характеристична с точки зрения показателя существовавших в то время настроений. Я говорю о законопроекте по поводу смертных казней.
До 17 октября существовал закон, в силу которого генерал-губернаторы могли предавать преступников военному суду, причем суд сей обыкновенно кончался смертною казнью преступника. В местностях же, где нет генерал-губернаторов, предание военному суду могло совершаться лишь по соглашению министра внутренних дел с министром юстиции. До 1904 года законом этим пользовались довольно редко. По мере развития революционного настроения этот закон начал применяться чаще.
В 1905 году до 17-го октября и после 17-го, когда начали создаваться временные генерал-губернаторства с объявлением тех или других местностей в исключительном положении и П. Н. Дурново начал усердствовать в угождении развившегося реакционного направления, смертные казни приняли совершенно произвольный характер. За одни и те же преступления в одних местностях предавали военному суду, а в других не предавали. Приговоры военных судов всегда давали смертные казни, причем в одних случаях приговоры эти получали утверждение, а в других, совершенно одинаковых, не получали. Для того, чтобы обуздать эту игру в рулетку смертных казней, я настоял, чтобы был выработан закон взамен существующего, в силу которого военному суду обязательно предаются {270} лица, совершившие следующие политические преступления: покушение на здоровье или жизнь правительственных агентов и приготовление, а равно действие взрывчатыми бомбами. За эти преступления анархического характера виновные обязательно должны были предаваться военному суду; суд, признав подсудимого виновным, должен был его присуждать к смертной казни и мог уменьшить это наказание до каторжных работ только при особых обстоятельствах, заслуживающих подсудимому снисхождение. Приговор суда не требовал санкции административной власти (генерал-губернатора или министра внутренних дел). Таким образом случаи предания военному суду весьма суживались. Предание военному суду независимо от административного усмотрения — над подсудимым творили суд, хотя и военный, но независимый. Утверждение решения суда не зависело от административного усмотрения.
Можно быть в принципе за смертную казнь или против нее, но во всяком случае предложенный мною временный закон, уничтоживший существовавший закон о присуждена военными судами к смертной казни, вносил в это дело некоторую закономерность и весьма суживал применение этого рода наказания.
В совете министров — два члена — князь Оболенский и Тимирязев с целью показательного либерализма в то либерально-революционное время высказались против законопроекта. Дабы не ставить Его Величество в необходимость решать это кровавое дело (в то время министерство полагало, что имя Государя должно поменьше касаться крови), законопроект был представлен в старый Государственный Совет, который существовал до предстоящего в ближайшее время открытия новых законодательных учреждений.
Государственный Совет подавляющим большинством голосов принял этот проект. В меньшинстве между прочим был почтеннейший член Государственного Совета, известный профессор Таганцев, который принципиально вообще высказывался против смертной казни, как уголовного наказания. Были и такие члены, которые говорили, что после 17-го октября не следует вводить нового закона со смертной казнью, пусть до поры до времени доживают свой век старые.
Мемория Государственного Сорта была представлена Его Величеству. Государю было угодно согласиться с меньшинством. Он со мною по этому предмету ни разу не говорил. Я слышал, что на него повлиял обер-прокурор святейшего синода, все тот же князь Оболенский, пустив даже в ход влияние митрополита Антония.
{271} Я сожалел, что вопрос о наказании смертною казнью остался в столь безобразном состоянии, но хотел думать, что по крайней мере это служит как бы признаком, что Его Величество в душе против смертных казней.
Затем я ушел. Явилось министерство Столыпина. Как только он вступил после разгона первой Думы Горемыкиным, в министерстве которого Столыпин занимал пост министра внутренних дел, он ввел полевые военные суды по статье 87-ой основных законов Высочайшим повелением, вероятно, находя, что и прежний закон стеснительный для расходившейся администрации и либерала премьера Столыпина.
По этому закону открывался полный произвол администрации в применении смертной казни. Закон даже требовал, чтобы судьи были не военные юристы, а просто строевые офицеры. Тот же закон был представлен в совете министров главным военным прокурором Павловым (впоследствии убитым анархистом) в мое министерство. Мое министерство единогласно признало этот закон неприемлемым, и более всего возражал против него министр юстиции (ныне председатель Государственного Совета) Акимов.
Собралась вторая Государственная Дума, она не приняла закон о полевых судах, изданный по статье 87. Тогда Столыпин прямо изменил несколько параграфов военного и морского законодательства через военные и адмиралтейские советы так, что в сущности военные и полевые суды, им введенные, сохранились в неприкосновенности. И начали казнить направо и налево, прямо по усмотрению администрации, смертную казнь обратили в убийство правительственными властями. Казнят через пять, шесть лет после совершения преступления, казнят и за политическое убийство и за ограбление винной лавки на 5 рублей, женщин и мужчин, взрослых и несовершеннолетних, и эта вакханалия смертных казней существует и поныне.
3-я Государственная Дума, составленная из подобранных членов, на все это ни разу не реагировала, как будто она этого на знает. Это тянется уже шестой год, и после того, как Столыпин объявил об «успокоении», его за такие действия укокошили, (так в книге!, ldn-knigi) а порядок, им введенный, поныне действует и общество на него не реагирует. Наступило то время, когда общественное мнение преимущественно реагирует на карманные интересы…
{272} По манифесту 17 октября было Государем Императором решено и торжественно обещано даровать населению незыблемые основы гражданской свободы по началам действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний, союзов. Гарантию гражданской свободы служат везде, где такая свобода существует, более или менее культурные законы, соответствующие принципиальным взглядам на граждан (на общество и их членов), установившимся прочно в цивилизованных нациях в XIX столетии строгое соблюдение сих законов без возможности допущения административного усмотрения и произвола, что главным образом достигается независимостью суда; законная неприкосновенность личности, свобода совести, слова, собраний, союзов.
Что касается наших законов, как их застал манифест 17 октября, то они в общем со времени Императора Александра II, можно сказать, соответствовали культурности нации. Императором Александром III под влиянием события 1-го марта законы эти были несколько испорчены преимущественно временными законами, проходившими через комитет министров, в том числе законом об исключительных положениях, суть которых заключается в объявлении той или иной местности вообще или в некоторых отношениях стоящей вне закона, а зависящей от административного, гражданского или военного усмотрения.
Установление законодательных независимых учреждений (Думы и Государственного Совета) давало основание надеяться, что бывшие недочеты в нашем законодательстве будут устранены и что законодательные собрания эти будут на страже нелицеприятного и строгого исполнения существующих законов. Такая надежда и осуществилась бы, если бы, с одной стороны, Дума политически не опьянела, полагая, что после 17 октября всю монархическую Россию можно свести насмарку, водворив культ принципов демократической республики, а с другой, явился бы более культурный руководитель судьбами России, нежели Столыпин, который бы, поняв необходимость привести Думу к практическому государственному разуму, не сделал этого посредством легкомысленного государственного переворота манифестом и законом 3-го июня 1907 года.
Что касается вопроса неприкосновенности личности, то таковая должна была быть гарантирована законностью и устранением исключительных положений. Закон об исключительном положении был проведен при Александре III не через Государственный Совет, а через [2] комитет министров, а тем не менее это есть закон, как и многие другие, которые проводились не через Государственный Совет, а через комитет министров — вообще временные политические законы. Закон об исключительном положении, как я сказал, был издан при Александре III, как временный и потому, когда истекал срок его, то он продолжался временным законом на несколько лет. Последний раз он был продолжен уже после 17 октября через комитет министров на срок трехлетний, причем в комитете было высказано, что это последнее продолжение закона, что он через три года должен будет или потерять свою силу или проведен через новые государственные учреждения (Думу и Государственный Совет).
В комитете также высказывалась надежда, что закон продолжается на три года в уверенности, что в этот срок жизнь России на новых началах войдет в нормальную новую колею и в законе об исключительном положении не будет и надобности.
До истечения сказанного трехлетнего срока Столыпин внес новый закон об исключительном положении, 3-я Дума не удосужилась его рассмотреть. Столыпин продолжил действие прежнего закона прямо Высочайшим повелением, причем 3-я Государственная Дума сделала вид, как будто она это беззаконие не видит. При таком положении вещей дело стоит по настоящее время. Не только исключительное положение вводится по административному усмотрению, но кроме того Столыпин дал законам об исключительном положении посредством произвольных толкований гораздо более широкий смысл, нежели законы эти имеют в действительности, так, как их понимали их авторы (Плеве) и так, как их понимали в течение почти 30-летнего применения до времен Столыпина. Дело дошло до того, что прямо приходят на квартиру, обставляя ее фалангою жандармов, арестуют по жандармскому постановлению, забирают все бумаги, переворачивают всю движимость, затем копаются во всех бумагах. Ежели покажется что-нибудь интересным, забирают, если могут придраться, то затем таким образом арестованного ссылают куда либо на жительство или прогулку; например, за границу, а если не к чему придраться, то, как это было недавно с публицистом, сотрудником «Русского Слова», весьма вхожим к председателю совета министров Коковцеву, Румановым, через десять дней выпускают из политической тюрьмы (Кресты) и затем министр внутренних дел (в данном случае Макаров, честный, но деревянный человек) извиняется перед таким образом ошеломленным и оскорбленным человеком за ошибку, допущенную департаментом полиции. И только…
{274} Что касается вопроса о неприкосновенности личности, то большим злом служить перлюстрация писем. Это было заведено издавна до 17 октября в широких размерах, а за время Столыпина машина перлюстрации еще усовершенствована и развита.
Когда я вступил в должность председателя совета, то ко мне явился от имени министра внутренних дел чиновник, кажется по фамилии Тимофеев, доложить мне, что он прислан министром на случай, если я имею дать какие либо указания относительно доставления мне перлюстрированных писем, причем объяснил мне всю процедуру этого дела по всей Poccии. Я никакого указания этому тайному советнику не дал и по этому вопросу затем не имел никаких объяснений с Дурново, но он мне аккуратно ежедневно присылал папку с перлюстрированными письмами. Конечно, он для меня выбирал только те, которые хотел. Я их пробегал и за все время моего председательства не наткнулся ни на одно письмо, которое с точки зрения государственной и полицейской могло бы быть сколько-нибудь полезным. Очень часто приходилось читать ругательства по моему адресу. Помню один случай. Я и моя жена были в очень хороших отношениях с графом С. Д. Шереметьевым, ныне обер-егермейстером и молчальником — членом Государственного Совета, бывшим когда то кавалергардом и адъютантом Цесаревича Александра (будущего Императора Александра III). Я с ним особенно сблизился через Сипягина, который был женат на cecтpе жены Шереметьева (княжне Вяземской, дочери поэта).
Когда я был министром финансов, то, конечно, Шереметьев обращался ко мне с различными просьбами.
После смерти (убийства) Сипягина это событие еще более сблизило семейство графа Шереметьева с моим и меня с графом Шереметьевым. Я, как и все знакомые с графом, знали, что он человек не совсем нормальный, человек с так называемым зайчиком, но Все считали его за человека благороднейшего, рыцаря. Перед 17 октября после сельскохозяйственного совещания, бывшего под моим председательством, в котором граф Шереметьев по моему представлению был членом, наши отношения вследствие разности наших взглядов на крестьянский вопрос несколько охладели, но после Портсмутского договора он опять возгорался ко мне почитанием и любовью и выражал это особыми письменными излияниями моей жене.
После 17 октября он приказал портрет Государя, висевший в его комнате, повесить на чердак, что конечно не помешало ему продолжать усердно царедворствовать, и мне в перлюстрированной переписке подносили копии {275} его писем с очень не лестными обо мне мнениями, что тем не менее не мешало ему, покуда я был председателем совета, любезно со мною встречаться. Мне сделалось противно давать ему руку и с тех пор я стараюсь его избегать и не входить с ним ни в какие общения.
Таким образом та перлюстрационная переписка, которая мне доставлялась, не приносила никакой государственной пользы, и я имею основание полагать, что она вообще, по крайней мере в том виде, в каком совершается у нас, скоре вредна, чем полезна. Вредна потому что вводит администрацию во многие личные неприкосновенные дела, составляющие чисто семейные секреты, и дает министрам внутренних дел орудие для сведения личных счетов. Я, например, знаю, что покойный Столыпин, если бы при узкости своего характера и чувств не увлекался изучением перлюстрационной переписки, то поступал бы в отношении многих лиц корректнее, нежели поступал, и не делал бы себе личных врагов. Характерная черта Столыпина между прочим та, что когда в Государственной Думе при обсуждении сметы почт и телеграфов заговорили о перлюстрационной организации, то представитель министерства внутренних дел возмущенно ответил, что это нечто в роде бабьих сказок, что ничего подобного не существует.
Между тем, это с особою интенсивностью существовало во все время главенства Столыпина и существует и до настоящего времени. Еще недавно я заговорил об этом предмете с Коковцевым и он мне откровенно сказал, что получает ежедневно пачку перлюстрированных писем для прочтения и возмущенно добавил, что еще сегодня он в одном письме прочел о неблагоприятном отзыве, данном о нем главноуправляющим земледелием Кривошеиным, и для того, чтобы сконфузить Кривошеина, он его вызвал к телефону и дружески посоветовал ему впредь быть более осторожным, на что Кривошеин ему ответил, что автор перлюстрированного письма очевидно его не понял, причем улыбаясь Коковцев мне прибавил:
«Конечно, Кривошеин врет».
Бесцеремонность, если не сказать бессовестность, утверждений Столыпина в законодательных собраниях напоминает мне другой случай подобного же рода. Довольно обыкновенно, что иногда министрам в парламенте задают вопросы или ставят в положение, склоняющее сказать: да или нет, и когда по тем или другим соображениям министр, исказить правду не может, то он уклоняется от объяснения, {276} но — с позволения сказать — не говорит ложь с благородными жестами. Столыпин держался другого правила, он прямо говорил неправду очень убедительным тоном.
Когда я сделался председателем совета, то особенно в виду того, что в то время вся пресса, не исключая таких услужливых органов, как «Новое Время», прямо революционировалась, то для того, чтобы давать обществу надлежащая объяснения и для опровержения всевозможных выдумок, которыми кишели все газеты, я основал правительственный орган под заглавием «Русское Государство», (который издавался «Правительственным Вестником»), но в более литературной и более свойственной ежедневным газетам форме.
Мысль об издании такой газеты мне дал Татищев (бывший дипломат, человек весьма способный, известный в литературе особливо в журнальной, автор истории Александра II, сотрудник «Нового Времени», был одно время агентом министерства финансов в Лондоне, когда я был министром финансов, но по моему желанию должен был покинуть этот пост и поступить в министерство внутренних дел к Плеве) и Александр III со свойственною ему прямолинейностью почитал его человеком не надежным, но при Императоре Николае II он благодаря своей талантливости и нетвердости в принципах пользовался некоторым фавором. Я предполагал Татищева редактором этой газеты, но как раз в это время он умер и я назначил исправляющим должность редактора Н. А. Гурьева, так как Его Величество, имея от генерала Трепова неблагоприятные сведения о Гурьеве, не согласился на его назначение редактором и не желал отказать мне, в моем представлении, то соизволил решить чтобы он — Гурьев, был в действительности редактор, а подписывал бы газету другой кто либо из «Правительственного Вестника».
Таким образом явилась правительственная газета так сразу и оглашенная под действительным редакторством Гурьева. Газета эта существовала все время моего министерства и издавалась талантливо, проводя мысли правительства.
После, моего ухода и затем образования министерства Столыпина правительство или вернее Столыпин нашел, что «Русское Государство» как орган правительственный не может иметь надлежащего воздействия на общество, а потому газету эту закрыл, но взамен ее на правительственные же средства открыл газету «Россия», которая ранее существовала, но в крайне мизерном виде, поставив редактором Сыромятникова, а главными деятелями того же Гурьева и чиновника {277} министерства внутренних дел ренегата еврея Гурлянда (сын еврейского одесского раввина, принявший православие и на почве полицейского угодничества составивший себе карьеру).
Столыпин наивно воображал, что таким образом он введет в заблуждение общественное мнение, но конечно эта наивная хитрость никого в заблуждение не ввела, вся Россия отлично знает, что газета «Россия» есть правительственный орган, содержанный на счет правительства, секретных фондов и доходов «Правительственного Вестника», имеющего большие доходы вследствие массы обязательных объявлений.
Но как то Дума поинтересовалась узнать, что же стоит «Россия» и откуда она берет средства? Тогда Столыпин не постеснялся послать в Думу Крыжановского, своего товарища, благородно заявить (попросту соврать), что газета «Россия» есть частное издание.
С тех пор «Россия», которая существует до сих пор и конечно никакого влияния на общественное мнение не имеет, всегда в печати именуется как «частное издание» в скобках — Россия.
Через два или три дня после вступления моего в должность премьера у меня были представители печати. Свидание это мною ранее было описано. Тогда г. Проппер от имени печати требовал смены Трепова, вывода из Петербурга войск, образования милиции и других несообразностей. Тогда же более благоразумные журналисты спрашивали у меня разъяснения, что значить в манифесте дарование «свободы слова», я им разъяснил, что это означает преимущественно свободу печати. Такого я был тогда убеждения и остаюсь при этом убеждении и теперь.
Конечно, в каждом явлении на этом свете есть хорошие и дурные стороны, начиная от процесса самой жизни человека; точно также и в свободе печати есть дурные и хорошие стороны. В результате хорошие стороны свободы печати значительно превышают дурные. Правовой порядок не может существовать без свободы слова и свободная печать при всех ее злоупотреблениях служить одною из могущественных гарантий законности и ограничения всяких злоупотреблений.
Конечно, в общественной жизни нет и ничего не может быть безграничного и, как жизнь общества, так и печать должны быть ограничены известными рамками, и это ограничение должно существовать именно для того, чтобы печать оставалась свободною и не обратилась в {278} преступную. Поэтому по моему распоряжению уже 19 октября последовало циркулярное распоряжение главного управления по делам печати, в котором говорилось, что впредь до издания новых законов о печати цензорам следует сообразоваться с новыми условиями, в которые поставлена печать (манифестом 17 октября), и личным тактом и устранением требований, не основанных на законе, избегать возможности справедливых нареканий, причем отменяются всё циркулярные распоряжения, изданные цензурным ведомством в порядке административном.
По указу 12 декабря 1904 года было решено издать новые законы о печати и работа эта была поручена особой комиссии под председательством члена Государственного Совета, директора Императорской публичной библиотеки д. т. с. Кобеко. (см. т. I, стр. 321)
Кобеко мне заявил, что вся работа еще будет окончена не скоро, но он представил временные правила о повременных изданиях, которые были рассмотрены сначала в совете министров, затем в Государственном Совете и изданы при указе от 24 ноября 1905 года, в котором говорилось: «Манифестом 17 октября сего года Мы возложили на обязанность правительства выполнение непреклонной Нашей воли даровать населению незыблемые основы гражданской свободы, одним из условий коих является свобода слова. Обеспечивающий свободу слова устав о печати имеет в свое время восприять силу по утверждении его Нами в порядке законодательном (т. е. по рассмотрении в предстоящей к открытию Думе и новом Государственном Совете). Ныне, впредь до издания общего о печати закона, приняли Мы за благо утвердить правила о повременных изданиях, выработанные в совете министров (на основании данных представленных Кобеко) и рассмотренные в Государственном Совете (старом).
Правилами этими устраняется применение в области периодической печати административного воздействия, с восстановлением порядка р а з р е ш е н и я судом дел о
с о в е р ш е н н ы х путем печатного слова преступных деяниях. Соответственно сему повелеваем: …»
Затем следуют подробные правила, имеющие силу закона. На практике правила встретили некоторые затруднения в том смысле, что появилась масса новых газет, которые уклонялись от исполнения некоторых требований этих правили вследствие сего при особом указе в марте были объявлены некоторые дополнения и изменения {279} этих правил, которые не нарушали основного принципа свободы открытия периодических изданий при соблюдения известных, в законе определенных, условий и устранении всякого административного воздействия на периодическую печать с ответственностью за совершение преступлений печатным словом только по суду.
Затем через несколько дней после моего ухода, а именно 26 апреля, за день до открытия Гос. Думы были объявлены правила, имеющие силу закона для неповременной печати. Правила эти были выработаны советом министров также под моим председательством и затем рассмотрены Государственным Советом.
С тех пор прошло 8 лет и никакого устава о печати, как то было обещано, выработано и издано не было. Вся печать номинально регулируется вышеуказанными законами, выработанными под моим председательством и в действительности же эти законы, которые составляли бы в настоящее время pium desiderium печати, самым бесцеремонным образом нарушаются, и Столыпин положил этому начало и затем систематически нарушал их. 3-я Государственная Дума этому потворствовала. При первых двух Думах Столыпин конечно не смел нарушать эти законы, а когда вторая Дума была разогнана, то сейчас же пошло и избиение печати.
Я помню как летом в 1907 году я заехал как то к Коковцеву, который тогда был министром финансов, на дачу, занимаемую им на Елагином острове. Он в это время разговаривал с министром народного просвещения Кауфманом по телефону о вчерашнем заседании совета министров и, окончив разговор, объяснил мне, что Столыпин находит существующее законы о печати, в мое министерство изданные, чересчур либеральными и требующими изменения. Тогда он с Кауфманом предложили выработать новый закон и внести в Думу, но Столыпин, поддержанный другими членами министерства, с этим не согласился и предложил прибегнуть к исключительным положениям, в силу которых предоставить градоначальникам и губернаторам штрафовать газеты, так как в столицах и других крупных городах всегда можно держать исключительное положение, то следовательно и можно штрафовать газеты по усмотрению.
Затем, так как благодаря Щегловитову (министру юстиции) суд сделался в значительной степени зависимым от министра юстиции, то можно также привлекать газеты к суду, соответственно толкуя {280} законы, квалифицирующие те или другие преступления печати. Хотя Столыпину присутствовавшие министры объяснили, что по смыслу закона об исключительных положениях администрация не может штрафовать газеты, и что такой способ расправы не применялся никогда в течение всего продолжительного времени действия закона об исключительных положениях, но Столыпин остался при своем мнении и с тех пор снова водворился полный административный произвол по отношению печати. Какая либо статья не понравится, сейчас высшие чины и министр вызывают по телефону градоначальника или его правителя канцелярии, приказывают оштрафовать газету и это сейчас же приводится в исполнение. И этого показалось мало. Если полагают, что штрафами не могут досадить газете, то прямо в силу того же исключительного положения градоначальник или губернатор прямо в административном порядке сажают редактора на несколько месяцев в тюрьму, и на такой произвол нет никакой расправы…
Таким образом свобода печати осталась покуда торжественным, но не исполненным обещанием, причем происходит обыкновенная история — правые кричат о распущенности прессы и необходимости ее обуздания, но как только ее тронут, что бывает по личным вопросам, когда они заденут кого либо из высокопоставленных, то сейчас же орут о невозможном стеснении печати; умеренные, особливо направления «чего изволите», гнутся на все стороны и также иногда считают необходимым обуздать но только их конкурентов, преимущественно русских публицистов евреев, у них не служащих, но если только их заденут, начинают проповедывать необходимость внесения в Думу закона о печати; а левые всякий закон о печати, стесняющий их демократические размахи, клонящие существующую Российскую Империю в пропасть, конечно, принципиально считают политическим преступлением… Бедный же Кобеко навлек на себя немилость Государя и за его либеральные тенденции после 50-летнего служения родине на высших административных постах был исключен из присутствующих членов Государственного Совета. Мне один из царедворцев (не помню кто) передавал, что Его Величество, как то говоря о Кобеко, сказал :
«Я ему никогда не забуду его направления в деле о законах печати».
Еще до 17 октября под председательством графа Сольского было образовано совещание, которое выработало временные меры о {281} собраниях, объявленные при указе от 12 октября 1905 года. С изданием манифеста 17 октября во исполнение п. 1-го необходимо было издать законы об обществах и союзах, а кроме того, издать законы относительно собраний с большей полнотою и более соответствующих манифесту, выражавшему непреклонную волю даровать населению гражданскую свободу. Все эти законы были выработаны советом министров под моим председательством и затем после рассмотрения их в Государственном совете изданы при двух указах от 4-го марта. Один указ сопровождался обширным законом об обществах и союзах, а другой о собраниях. В обоих из них сказано, что эти законы издаются как временные впредь до издания общего закона через новые законодательные учреждения, которые должны были открыться через несколько недель. С этими законами случилось тоже, что и с законами о печати. Когда они были изданы, большая часть прессы и общества нашли их недостаточно либеральными, выражали желание о предоставлении еще большей свободы, в этом отношении возлагали надежды на Думу и новый Государственный совет. Но вот Дума уже существует 7 лет, но до сих пор никакого нового закона не издано также, как о печати, ни об обществах, ни о союзах и ни о собраниях, а после совершения государственного переворота 3-го июня и созыва подобранной 3-й Думы в отношении свободы образования обществ, союзов и собраний действуют еще более беззастенчиво нежели с печатью.
Законы на бумаге существуют сами по себе, а жизнь идет сама по себе; то, что администрация хочет, то и делается. Такой лозунг дал Столыпин и развращающее влияние этого лозунга проникло так глубоко, будучи поддержано 3-й Думой преимущественно так называемой партией (развратной) 17 октября Гучкова, что нужно будет совершить большие операции, чтобы очистить кровеносные сосуды русской общественной жизни. Итак существеннейший пункт манифеста 17 октября о даровании гражданской свободы был моим министерством в действительности в точности исполнен:
1) исключительные положения с открытием Думы и нового Государственного Совета не могли действовать помимо законодательных учреждений.
2) были даны законы свободы печати, обществ, союзов и собраний.
3) начала веротерпимости установил еще указ 17 апреля 1905 г.
4) законодательным учреждениям был дан достаточный контроль над действиями администрации.
{282} Тем не менее ныне через семь лет в России не только нет гражданской свободы, но даже эта свобода, которая существовала до 17 октября 1905 года, умалена административным произволом, который в последнее пятидесятилетие никогда так беззастенчиво не проявлялся. Причиною такому положению вещей следующие обстоятельства:
1) полнейшая политическая бестактность и близорукость не только крайних революционных партий, но и почти всех либеральных партий того времени. Они точно сорвались с цепи и вместо того, чтобы считаться с действительностью, обалдели: и акт 17 октября считался недостаточным, и указ 17 апреля о веротерпимости недостаточно широким, а изданные законы о печати, собраниях и проч. все им представлялось крайне консервативным ;
2) как это обыкновенно бывало во многих странах, такой безумный натиск на существующий строй 150 миллионов населения с великой историей и составляющих великую Империю конечно многих перепугал и, так как новый строй конечно был не по шерсти верхам, то начала образовываться реакция, находившая особое покровительство на верху, реакция в своих правых флангах явившаяся столь же безумною и нахальною, как левые фланги революционно-либеральных партий;
3) тогда явилось правительство Столыпина, которое имитируется и настоящим правительством, для которого решительно все равно, будет ли конституция или неограниченный абсолютизм, лишь бы составить карьеру, и начали вести такую политику: на словах «мы за 17 октября, за свободу», а на деле, благо это возможно и выгодно, «за полнейший полицейский произвол». Чем же это кончится?..
В конце концов я убежден в том, что Россия сделается конституционным государством de facto и в ней, как и в других цивилизованных государствах, незыблемо водворятся основы гражданской свободы. Раз над Россией прогудел голос 17 октября, его не потушить ни политическими хитростями, ни даже военною силою. Вопрос лишь в том, совершится ли это спокойно и разумно или вытечет из потоков крови. Как искренний монархист, как верноподданный слуга Царствующего дома Романовых, как бывший преданный деятель Императора Николая II, к Нему в глубине души привязанный и Его жалеющий, я молю Бога, чтобы это совершилось бескровно и мирно…
Конечно, я не стану перечислять всех законодательных мер, принятых в течение шестимесячного моего премьерства. Я скажу еще несколько слов о капитальнейших законах, положивших начало {283} полному крестьянскому переустройству, мною к сожалению не законченному, а законченному Столыпиным со внесением в это дело доминирующей полицейской тенденции, что грозит России в будущем большими пертурбациями. Начало крестьянскому переустройству положили труды особого крестьянского совещания, выдвинутого по моей инициативе и совершившего капитальные труды, к сожалению не доконченные вследствие внезапного его закрытия по интриге Горемыкина и Трепова. Совещание это проводило начала индивидуальной собственности крестьян и сравнение крестьян в правовом отношении со всеми подданными Российской Империи. Взамен моего совещания явилось совещание Горемыкина, ровно ничего по себе не оставившего, но работавшего под флагом принципа стадного уравнения крестьян (община и полицейское попечительство).
После 17 октября 1905 года особое совещание Горемыкина полетело вверх тормашками, и профессор Мигулин через растерявшегося дворцового диктатора генерала Трепова представил Его Величеству проект принудительного отчуждения. Совет министров под моим председательством единогласно отверг этот проект и предложил сложение выкупных платежей и разрешение деятельности крестьянского банка по покупке частновладельческих земель. В результате последовал манифест и указ 3 ноября 1905 года, которыми менее, нежели через два месяца после 17 октября были уничтожены выкупные платежи крестьян за земли, им наделенные Александром II при освобождении их от крепостной зависимости, а равно значительно расширена деятельность крестьянского банка и об эти меры, требовавшие громадных финансовых жертв, были мною приняты в самый разгар финансового расстройства, о котором я говорил ранее.
Вслед затем были образованы при главном управлении земледелия и на местах соответствующее органы для изучения аграрного положения крестьян и оказания им соответствующей помощи. Это положило реальное основание к облегчению крестьян и переустройству их быта. Далее этого мое министерство не считало возможным идти без обсуждения первейшего вопроса русской государственной жизни, вопроса крестьянского, в законодательных учреждениях, уже созываемых, но оно детально выработало программу крестьянского преобразования, руководствуясь преимущественно трудами сельскохозяйственного совещания, о котором я говорил ранее. Программа эта была выработана в форме вопросов и должна была быть внесена в Думу немедленно после ее открытия. В основании преобразования мое министерство полагало оставить индивидуальную собственность крестьян с {284} дарованием им одинаковых с прочими сословиями и во всяком случае культурных, принятых во всех цивилизованных странах, гражданских прав, причем предполагалось переход из общего владения к индивидуальному совершать без всякого принуждения и постепенно. Все эти труды послужили основанием министерству Столыпина, а затем и 3-й Государственной Думе совершить крестьянское преобразование, которое ныне приводится в исполнение и к сожалению в будущем может грозить значительными и даже крупными революционными осложнениями. Министерство Столыпина принялось энергично за это преобразование не в сознании государственной необходимости этой меры, а в соображениях полицейских по такой логике: необходимо обеспечить спокойствие частных владельцев (преимущественно дворян, численность которых Столыпин исчислил в 700 тысяч на 150 миллионов населения), чтобы более не было дворянских погромов.
Как это сделать? — Очень просто. Возможно больше увеличить частных собственников из крестьян, тогда они будут заинтересованы в спокойствии частной собственности. Итак нужно насадить в крестьянстве индивидуальную собственность во что бы то ни стало, а потому в проекте, проведен принцип принуждения выхода из общины, т. е. насильственное уничтожение такого крестьянского института, который имеет вековую давность. Независимо от сего, вводя насильственно-индивидуальную собственность, вошедший в силу закон не озаботился одновременно крестьянам частным собственникам дать все гражданские права, которыми мы пользуемся, и прежде всего определенные права наследства, и создал таким образом, так сказать, бесправных или полуправных частных собственников — крестьян. Вводя крестьянскую реформу по политически-полицейским соображениям с спешностью и необдуманностью, одновременно не заботились разрешением целой массы бытовых крестьянских вопросов. В результате получится масса хаоса и несомненное нарождение из крестьян десятков миллионов пролетариев…
Во время моего министерства почти Все высшие учебные заведения были закрыты. Большинство профессоров либеральничало и многие выходили из рамок спокойного благоразумия, но я был уверен, что при том уважении, которое сумел внушить к себе министр народного просвещения граф И. И. Толстой, все в непродолжительном времени успокоится. {284}
И действительно, 17-ое октября значительно уменьшило угар в среде профессоров, и после летних вакаций Все высшие учебные заведения открылись, но тогда уже министром народного просвещения — был Кауфман.
До 17-го октября были постоянно беспорядки в высших учебных заведениях и эти беспорядки поглотили внимание высшего начальства. При графе Толстом в моем министерстве оказалось, что дух беспорядков давно проник и в средние учебные заведения, но только это скрывали. Граф Толстой ввел, так называемые, родительские комитеты при гимназиях, которым давалось право следить за поведением учащихся и за общим порядком учебного заведения. Комитеты эти принесли большую пользу в смысле направления учебных заведений к спокойным занятиям.
Теперь министр народного просвещения бесшабашный Кассо эти комитеты стремится уничтожить, вероятно, находя их весьма либеральными учреждениями. Граф Толстой входил в Совет с представлением об уничтожении ограничительных норм для приема евреев в учебные заведения, исходя из той, по моему мнению, совершенно правильной мысли, что самое естественное разрешение еврейского вопроса заключается в приобщении их к национальному образованию. Совет министров после продолжительного обсуждения этого вопроса склонился к принятию предложения министра народного просвещения.
Журнал был представлен на утверждение Государя Императора. Его Величество не утвердил журнал, а вернул его с резолюцией, что Он даст по этому предмету указания впоследствии.
Столыпин сначала предполагал также оказать некоторые льготы еврейству в смысле уничтожений некоторых ограничений, относительно его существующих. (см. напр. — статья А. Б. Миндлина «Еврейская политика Столыпина»; на ldn-knigi) По этому предмету был составлен журнал и представлен Его Величеству. Государь снова резолюцией отложил решение вопроса. Затем Столыпин видя, что можно иметь в будущем хорошие перспективы, налегая на евреев и взяв курс неонационализма, иначе говоря лозунг гонения всех русских подданных нерусского происхождения (1/3 или около 60-ти миллионов жителей Российской Империи), начал вводить новые ограничения для еврейства и существовавшие нормы для евреев в учебных заведениях еще более сузил.
Теперь идет сплошная травля евреев, и я думаю, что натравщики сами не знают, куда они идут и что полагают этим достигнуть. Можно не симпатизировать евреям, можно считать эту нацию как-бы носящую клеймо проклятия, но все таки евреи суть люди, {286} русские подданные, евреи суть русские граждане и другого способа борьбы или обращения с ними, чем который принят во всех цивилизованных странах (Германии, Франции, Англии, Италии, Америке и пр. и пр.), не существует, как постепенное приобщение их к общей и равноправной гражданской культуре.
Хотелось мне сказать несколько слов об еврейском вопросе во время моего премьерства. Нужно сказать правду, что во время освободительного движения евреи играли выдающуюся роль в смысле раздувания, а иногда и руководства смутою. Конечно, такое положение в значительной степени объясняется и пожалуй оправдывается тем особливо бесправным положением, в котором они находились, а равно теми погромами их чернью, которые правительство не только допускало, но само устраивало. Так например, громаднейший погром в Кишиневе. был прямо устроен Плеве, но все таки факт исключительного участия евреев в смуте и революционной каше остается неоспоримым фактом.
Как только я стал премьером, еврейская депутация с бароном Гинзбургом во главе (человеком почтенным и весьма богатым) просила быть принятой. Я ее принял. Помню, что кроме барона Гинзбурга были: Винавер (присяжный поверенный, будущий выдающейся член первой Государственной Думы от города С. Петербурга), Слиозберг (также присяжный поверенный), Кулишер (тоже присяжный поверенный, которого я еще знал в Киеве, когда он принимал участие в весьма либеральной по тому времени газете «Заря»), Варшавский (довольно богатый человек, сын очень богатого и известного Варшавского, строителя железных дорог и сочлена пресловутой интендантской компании Горвиц-Коган и Варшавский в прошлую восточную войну 70-х годов) и другие. Они явились ходатайствовать, чтобы я просил у Государя и провел еврейское равноправие в России.
По этому поводу я им откровенно высказал, что, как всем известно, я не юдофоб и считаю, что в конце концов другого решения еврейского вопроса в будущем, как то, которое имело место во всех цивилизованных странах, как предоставление евреям равноправия, нет, но во первых это может быть сделано лишь постепенно, ибо в противном случае в некоторых сельских местностях еврейское равноправие может вызвать не искусственные, а действительные погромы, а во-вторых для того, чтобы в то время я {287} мог поднять вопрос о предоставлении существенных льгот еврейству или, вернее говоря, для того, чтобы я мог выставить принцип еврейского равноправия, необходимо, чтобы еврейство усвоило себе совсем иное поведение нежели то, которому оно следовало. Оно должно во всеуслышание заявить Монарху и свое заявление подкрепить соответствующим поведением, что оно ничего от Его Величества не просит, кроме одного обращения с ними, как со всеми остальными подданными. Между тем в последнее время евреи являются деятелями в различных политических партиях и проповедуют самые крайние политические идеи. Я им говорил: «Это не ваше дело, предоставьте это русским по крови и по гражданскому положению, не ваше дело нас учить, заботьтесь о себе. Вот вы увидите, посколько от такого поведения вашего, которому вы теперь следуете, вы и ваши дети пострадают».
Барон Гинзбург заявил, что он совершенно разделяет мое мнение. Слиозберг и Кулишер также заявили, что и они разделяют мое мнение. Остальные же присутствовавшие евреи не соглашались с моими увещеваниями. В особенности возражал Винавер, заявивший, что теперь настал момент, когда Россия добудет все свободы и полное равноправие для всех подданных, и что потому евреи и должны всеми своими силами поддерживать русских, которые этого добиваются и за это воюют с властью. Так свидание это и кончилось.
Затем, когда я оставил пост главы правительства и был во Франкфурте, на Майне (летом 1907 года), то главы тамошних евреев просили с ними свидеться. Я виделся с ними у Аскенази (богатого франкфуртского гражданина, почтенного человека, русского по происхождению, которого издавна знал); там присутствовали главные представители немецкого еврейства и из Берлина приехал известный доктор Натан.
Я им опять говорил тоже, и то, что мне возражал Винавер в Петербурге, говорил Натан во Франкфурте. Из Франкфурта я приехал в Париж, там я виделся у барона Эдуарда Ротшильда с несколькими французскими евреями. Я им опять повторил тоже; они мне ответили, что они моего мнения, но что они бессильны подействовать на русское еврейство. Я думаю, что теперь евреи видят, кто был прав: я или их бестактные и, если не сказать более, советники. Никогда еврейский вопрос не стоял так жестоко в России, как теперь, и никогда евреи не подвергались таким притеснениям.
{288} Анархических покушения на представителей власти в мое время было относительно высших лиц сравнительно мало, но относительно мелких чинов, преимущественно полицейских, довольно много. Тем не менее на меня, особливо на Дурново, происходила постоянная охота. Я жил в запасном доме Зимнего дворца, у меня не было никакой охраны, но я постоянно получал предупреждения от департамента полиции, чтобы я не ездил туда то и не выходил совсем в некоторые дни. Я не обращал на эти предупреждения никакого внимания не от того, чтобы я не боялся смерти, но потому что считал, что в моем положении бояться нельзя, ибо на меня все смотрят. Я ежедневно выходил пешком, а чаще всего ездил на своем автомобиле, всем известном, в особенности, по его шумливости. Бог мне дал такой характер, что я боюсь опасности, когда далек от нее, и боязнь эта проходит, когда она ко мне близка или находится передо мною. Дома я ее боялся, а когда выходил на улицу, то страх проходил.
Дурново также бравировал опасностью. Он имел вне дома очень хорошую знакомую, к которой ежедневно ходил, что составило заботу его охраны. Впрочем в мое время даже министр внутренних дел имел самую маленькую охрану. Это уже во времена Столыпина начали тратить на охрану премьера миллионы, строить крепости в месте жительства премьера (Елагинский Дворец), переодевать охранников в служителей Государственного Совета, Думы, в лакеев, в извозчиков и кучеров, что не спасло Столыпина от пули охранника Багрова. Должен сказать, что эти безумные траты на охрану нисколько не выражали, что Столыпин был трусом. Нет, он был несомненно храбр, но это была своего рода мания.
Когда я оставил пост главы правительства, ко мне пришел мой большой приятель, князь Меликов (умерший) тифлисский предводитель дворянства и передал мне, что у него были сегодня два члена Думы крайние революционеры-анархисты и выражали искреннюю радость, что я ушел, ибо я должен был быть убитым одним из их товарищей, вынувшим жребий и что все таки им меня было жалко, так как я тоже уроженец Кавказа и я равно, как и мои родители, на Кавказе пользовался уважением и любовью.*
{289}
* Из всех моих предыдущих заметок едва ли не ясно то, что мне, как участнику и близкому свидетелю всего, происшедшего, ясно как Божий день, что Император Николай II, вступивши на престол совсем неожиданно, представляя собою человека доброго, далеко не глупого, но не глубокого, слабовольного, в конце концов человека хорошего, но унаследовавшего все качества матери и отчасти своих предков (Павла) и весьма мало качеств Отца, не был создан, чтобы быть Императором вообще, а неограниченным Императором такой Империи, как Россия, в особенности. Основные Его качества — любезность, когда Он этого хотел (Александр I), хитрость и полная бесхарактерность и безвольность.
Вступивши на престол, будучи насыщен придворными льстивыми уверениями, что Он самим Богом создан для неограниченного управления русским народом для его блага, что Он является таким образом орудием Всевышнего, посредством которого Всевышний управляет Российскою Империею, Он по наущению Победоносцева — Дурново на привет местных людей, явившихся поздравить Государя со вступлением на престол и намекнувшим на необходимость привлечь общественные силы к высшему управлению, ответствовал, что нужно бросить эти «напрасные мечтания».
И если бы Император Николай II обладал, как Государь, более положительными качествами, нежели Он обладает, то действительно желания местных людей, вероятно, на долго остались бы «напрасными мечтаниями». Очень может быть, что если бы Он, как Государь, удачно женился, т. е. женился на умной и нормальной женщине, то Его недостатки могли бы в значительной степени уравновеситься качествами Его жены.
{290} К сожалению, и этого не случилось. Он женился на хорошей женщине, но на женщине совсем ненормальной и забравшей Его в руки, что было не трудно при Его безвольности.
Таким образом, Императрица не только не уравновесила Его недостатки, но напротив того в значительной степени их усугубила, и Ее ненормальность начала отражаться в ненормальности некоторых действий Ее Августейшего супруга. Вследствие такого положения вещей с первых же годов царствования Императора Николая II начались шатания то в одну, то в другую сторону и проявления различных авантюр. В общем же направление было не в смысле прогресса, а в сторону регресса; не в сторону начал царствования Императора Александра II, а в сторону начал царствования Императора Александра III, начал выдвинутых убийством Императора Александра II и смутою, от которых Император Александр III Сам в последние годы начал постепенно отходить.
Такое положение вещей подрывало престиж власти, усилило деятельность революционно-анархических элементов, которые не встречали дружного и искреннего отпора в благоразумных и имущих классах населения. Все как бы жили под давлением убеждения или идеи: «Так жить дольше нельзя, нужно что то переменить, нужно обуздать „бюрократию“. А что такое „бюрократия“? Не что иное, как неограниченное правление, как неограниченный Император, неограниченный выборными общественными элементами. Отсюда до конституции не один шаг, а один вершок. Этот вершок и ускользнул, когда Император, склонный к советникам с заднего крыльца, втянулся в японскую войну и легкомысленно подверг жизнь сотен тысяч своих подданных и благосостояние Империи уничтожению, а престиж Империи позорному умалению.
Явился акт 17 октября 1905 года. Этот акт, конечно, не был добровольный в том смысле, что Николай II никогда не согласился бы осуществить „напрасные мечтания“, если Он не видел, что в данный момент у Него нет другого выхода, обещающего успокоение. Этот выход мною Ему был указан, и под влиянием силы не только русского, но мирового общественного мнения Он заставил меня и принять бразды правления. Должен сказать, что как ни несоблазнителен был выход 17 октября для Императора и особливо для всей дворцовой клики и той части дворян, которая издавна состояла нахлебником достояния народа, Николай II исполнил бы данные 17 октября {291} обещания, если бы культурные классы населения выказали благоразумие и сразу отрезали бы от себя революционные хвосты. Но этого не случилось; культурные классы населения оказались не на высоте положения, которое, впрочем, приобретается большим политическим и государственным опытом.
17 октября дало повод культурным либеральным классам населения предъявить крайние требования, до которых можно доходить лишь постепенно, приспосабливая к ним государственную жизнь, двигающуюся преемственно, иначе водворяется хаотическое состояние. Крайние левые революционные партии продолжали анархические выпады и бесчинства. Это с прекращением войны вызвало создание правых революционных партий, которые нашли оплот в дворцовых сферах и в конце концов у самого Императора. Сначала эта поддержка была тайная или, вернее, не демонстративная, а с моим уходом сделалась явною, ни чем не стесняющейся. Постепенно начали на поверхность влияния и власти выходить деятели „чего изволите“, а особенно всякого рода политические хулиганы вроде Дубровина, Пуришкевича и прочая братия.
Первое время после 17 октября Его Величество меня слушал, затем по мере того, как смута начала успокаиваться и страх перед внезапной революцией начал проходить, Государь начал избегать меня слушать, хитрить, принимать различные действия помимо меня и даже в секрете от меня.
Его Величество не хотел, чтобы министром внутренних дел был Дурново, так как Дурново в то время либеральничал и соперничал с Треповым, когда они оба были товарищами у Булыгина: Трепов по полиции почти диктатор, а Дурново в загоне по управлению почтами и телеграфами и в качестве умного человека.
Когда же Его Величество увидел, что хотя Дурново был назначен по моему желанию, но он готов для своей карьеры подставлять мне ножки или вообще отречься от меня и сблизиться с Треповым, то Государь уже начал меньше стесняться моими мнениями. Уже 31 января Его Величество на одном из моих докладов изволил написать:
„По Моему мнению роль председателя совета министров должна ограничиваться объединением деятельности министров, а вся {292} исполнительная работа должна оставаться на обязанности подлежащих министров“, а так как исполнительная часть может производиться непосредственно по докладам Государю или непосредственным указаниям Государя, то этим путем главу правительства во всех случаях, когда желали обойти несговорчивого премьера, оставляли в стороне и делали желаемое помимо его.
Стремление обходить меня при моей несговорчивости все усиливалось по мере успокоения, но все таки боялись со мною расстаться, боялись государственного банкротства и отсутствия войск в Империи. Я с своей стороны чувствовал, что при таких условиях я оставаться на посту полуноминального главы правительства не могу.
Как то раз я виделся с Треповым и передал ему, что должен буду просить Его Величество освободить меня, на что Трепов через несколько дней мне передал, что Государь на это никак не согласится. С тою же целью я виделся с Великим Князем Николаем Николаевичем, и на заявление мое, что я желаю, чтобы Государь меня освободил, так как я готов отвечать перед Poccией за свои действия, но не желаю отвечать за действия, совершаемые помимо меня, Великий Князь отмолчался. Я говорил с Треповым и Великим Князем Николаем Николаевичем потому, что в это время это были два лица, наиболее доверенные у Его Величества. Наконец, на ту же тему я несколько раз заводил разговор с Государем, и Его Величество или ускользал от этой беседы, или давал мне понять, что еще есть важные дела, которые я должен сделать и прежде всего совершить заем, дабы спасти наши финансы. Когда мне удалось перевести значительную часть войск в Империю и тем усилить правительство и совершить колоссальный заем, то в виду крайне ненормального положения, в которое я был поставлен, я решил официально просить Государя освободить меня.
Ранее того я передал о моем решении некоторым из моих коллег и в том числе морскому министру Бирилеву. Бирилев на другой день приходил меня отговаривать, причем для меня было ясно, что впрочем он не скрывал, что он имел такое поручение от Императрицы, благоволением которой он пользовался в то время. Но мое положение сделалось невыносимым и при всей преданности моей Государю я решился положить этому положению конец.
В беседе с Бирилевым по этому предмету я ему между прочим сказал:
{293} Я от своей линии не отступлю, мои отношения к Государю уже теперь, вследствие моего несогласия идти на веревочке, которая номинально находится в Царской руке, а в действительности дергается то одною, то другою рукою, совершенно ненормальны; коль скоро я деньги достал и войско начало возвращаться из Забайкалья, то как только почувствуют, что без меня могут обойтись, отношения эти станут еще более анормальны. Вы говорите, что я должен остаться, если не для Царя, то для родины. Оставаться пешкой в руках генерала Трепова, Вел. Кн. Николая Николаевича и целой фаланги нарождающихся черносотенцев я не могу, так как тогда я буду бесполезен и Царю и родине, а все равно, как только Государь почувствует, что меня можно спустить, то Он спустит на первом моем сопротивлении, которым еще ныне Он уступает, боясь опять того, что было до 17-го октября.
Адмирал Бирилев не согласился со мною в определении отношения дворца к людям с самостоятельными убеждениями. Он мне сказал :
— Когда Государь меня назначил министром, я поставил Ему одно условие — сказать мне откровенно, когда Он перестанет мне доверять, и Он обещал это сделать.
Мне случалось несколько раз слышать такие суждения, что я должен был сразу, как только Государь не соизволил согласиться со мною в какой либо важной мере, сейчас же бросить и уйти. Я этого не сделал и если бы пришлось вторично находиться в том же положении, я бы это все таки не сделал бы.
По моему убеждению это было бы с моей стороны непорядочно ни по отношению России, ни по отношению Его Величества. По отношению России потому, что я тогда принес бы ей непоправимое или трудно поправимое зло, а по отношению Государя потому, что я связан с Императорским домом не только тем, что мои предки были ему верные слуги, но и тем, что я был одним из любимых министров Отца Императора Николая II, знаю его с юности, был при нем долго министром и высшим сановником. Мой долг был сделать от меня все зависящее, чтобы не создавать для Императора непреодолимых или тяжких затруднений. Я родился монархистом и надеюсь умереть таковым, а раз не будет Николая II при всех Его плачевных недостатках, монархия в России может быть поколеблена в самой своей основе. Дай Бог мне этого не видеть…
{294} Хотя через три, четыре месяца после 17 октября я внутренне решил уйти с поста премьера, как только я окончу главнейшие задачи, на меня упавшие, что должно было быть сделано к открытию Государственной Думы никак не позже мая месяца, я тем не менее все время с своей стороны делал все от меня зависящее, чтобы приготовить к открытию Государственной Думы все необходимые законопроекты, истекающие из преобразования 17 октября и являющиеся последствием потрясения, которому Россия подверглась от войны с Японией и смуты.
Об этом неоднократно велась речь в заседаниях совета. Специально же этому вопросу было посвящено заседание 5-го марта. В этом заседании я снова поднял вопрос о необходимости подготовить и своевременно обсудить в совете законопроекты, подготовляемые для Государственной Думы, при этом я высказал, что необходимо сразу направить занятия Государственной Думы к определенным, широким, но трезвым и деловым задачам и тем обеспечить производительность ее работ. В соответствии с этим правительству необходимо вступить перед выборными людьми во всеоружии с готовой и стройной программой. Совет в этом заседании между прочим высказал, что наиболее важным является скорейшее окончание подготовительных работ по крестьянскому делу, так как вопрос об устройстве быта крестьян является бесспорно наиболее жизненным и насущным.
В виду этих суждений уже к середине апреля был приготовлен в Государственную Думу целый ряд законопроектов по различным отраслям государственного управления и была разработана подробнейшая программа крестьянского преобразования, изложенная в виде вопросов. Этот труд и послужил Столыпину для составления закона 9 ноября о крестьянском преобразовании со внесением в него к сожалению принудительного уничтожения общины для создания полу- если не совсем бесправных крестьян — частных собственников.
Так как каждое представление нужно было доставить в Государственную Думу в нескольких стах экземплярах по числу членов, то шутили, что мое министерство приготовило для Думы целый поезд представлений.
14-го апреля 1906 года я послал Его Величеству следующее письмо:
„Ваше Императорское Величество. Я имел честь всеподданнейше {295} просить Ваше Императорское Величество, для пользы дела, освободить меня от обязанностей председателя совета министров до открытия Государственной Думы, когда я кончу дело о займе, и Ваше Величество соизволили милостиво выслушать мои соображения. Позволяю себе всеподданнейше формулировать основания, которые побуждают меня верноподданнически поддерживать мою вышеизложенную просьбу.
1. Я чувствую себя от всеобщей травли разбитым и настолько нервным, что я не буду в состоянии сохранять то хладнокровие, которое потребно в положении председателя совета министров, в особенности при новых условиях.
2. Отдавая должную справедливость твердости и энергии министра внутренних дел, я тем не менее, как Вашему Императорскому Величеству известно, находил несоответственным его образ действия и действия некоторых местных администраторов, в особенности в последние два месяца, после того, когда фактическое проявление революции скопом было подавлено. По моему мнению, этот прямолинейный образ действий раздражил большинство населения и способствовал выборам крайних элементов в Думу, как протест против политики правительства.
3. Появление мое в Думу вместе с П. Н. Дурново поставит меня и его в трудное положение. Я должен буду отмалчиваться по всем запросам по таким действиям правительства, которые совершались без моего ведома или вопреки моему мнению, так как я никакой исполнительной властью не обладал. Министр же внутренних дел, вероятно, будет стеснен в моем присутствии давать объяснения, которые я могу не разделять.
4. По некоторым важным вопросам государственной жизни, как например: крестьянскому, еврейскому, вероисповедному и некоторым другим ни в совете министров, ни в влиятельных сферах нет единства. Вообще, я не способен защищать такие идеи, которые не соответствуют моему убеждению, а потому я не могу разделять взгляды крайних консерваторов, ставшие, в последнее время, политическим credo министра внутренних дел.
5. В последнем совещании (Совещание было под председательством Его Величества.) об основных законах член Государственного Совета граф Пален и считающийся в некоторых сферах знатоком крестьянского вопроса член Государственного Совета и председатель крестьянского совещания Горемыкин высказали свои {296} убеждения не только по существу этого вопроса (О недопустимости ни в каком случае возмездного отчуждения земли в пользу крестьян.), но и по предстоящему образу действия правительства (Горемыкин заявил, что если Дума поднимет вопрос о принудительном отчуждении в пользу крестьян (возмездном), то ее следует немедленно распустить.). Крестьянский вопрос определяет весь характер деятельности Думы. Если убеждения их (Палена и Горемыкина). правильны, то казалось бы, они должны были бы иметь возможность провести их на практике (Государь как бы по моему указанию и назначил Горемыкина.).
6. В течение шести месяцев я был предметом травли всего кричащего и пишущего в русском обществе и подвергался систематическим нападкам имеющих доступ к Вашему Императорскому Величеству крайних элементов. Революционеры меня клянут за то, что я всем своим авторитетом и с полнейшим убеждением поддерживал самые решительные меры во время активной революции; либералы за то, что я по долгу присяги и совести защищал, и до гроба буду защищать, прерогативы Императорской власти; а консерваторы потому, что неправильно мне приписывают те изменения в порядке государственного управления, которые произошли со времени назначения князя Святополк-Мирского министром внутренних дел (Я очень сочувствовал этому назначению, к князю Мирскому питая дружбу и уважение, но он был назначен без всякого моего участия, ибо я тогда был в опале, занимая пост председателя комитета министров.). Покуда я нахожусь у власти, я буду предметом ярых нападок со всех сторон. Более всего вредно для дела недоверие к председателю совета крайних консерваторов — дворян и высших служилых людей, которые естественно всегда имели и будут иметь доступ к Царю, а потому неизбежно вселяли и будут вселять сомнения в действиях и даже намерениях людей, им неугодных.
7. По открытии Думы политика правительства должна быть направлена к достижению соглашения с нею или же получить направление весьма твердое и решительное, готовое на крайние меры. В первом случае изменение состава министерства должно облегчить задачу, устранив почву для наиболее страстных нападок, направленных против отдельных министров и в особенности главы министерства, по отношению которых за бурное время накопилось раздражение той или другой влиятельной партии, в таком случае все соглашения будут достигнуты гораздо легче. При втором решении правительственная {297} деятельность должна сосредоточиться в лиц министров внутренних дел, юстиции и военных властей и при таком направлении дела я мог бы быть только помехою и, как бы я себя ни держал, в особенности крайние консерваторы будут подвергать меня злобной критике.
Я бы мог всеподданнейше представить и другие, по моему мнению, основательные доводы, говорящее в пользу моей просьбы освободить меня от поста председателя совета министров до открытия Думы, но мне представляется, что и приведенных доводов достаточно, чтобы моя просьба была милостиво принята Вашим Величеством. Я бы гораздо раньше обратился с этой просьбою, уже тогда, когда я заметил, что положение мое, как председателя совета министров, было поколеблено, но я не считал себя в праве этого сделать, пока финансовое состояние России внушало столь серьезные опасения. Я сознавал свою обязанность приложить всё мои силы, дабы Россию не постиг финансовый крах или, что еще хуже, чтобы не создались такие условия, при которых Дума, пользуясь нуждою правительства в деньгах, могла заставить идти на уступки, отвечающие целям партий, а не пользам всего государства, неразрывно связанным с интересами Вашего Императорского Величества. Все революционные и антиправительственные партии не даром ставят мне в особенную мою вину мое преимущественное, если не исключительное участие в этом деле. Теперь, когда заем окончен и окончен благополучно, когда Ваше Императорское Величество можете, не заботясь о средствах для ликвидации счетов минувшей войны и при наступившем, до известной, по крайней мере, степени успокоении, обратить все Высочайшее внимание на внутреннее устроение Империи, направив в надлежащее русло деятельность Думы, я считаю за собою некоторое нравственное право возобновить перед Вашим Величеством мою просьбу. По этому осмеливаюсь повергнуть к стопам Вашего Императорского Величества всеподданнейшее мое ходатайство о всемилостивейшем соизволении на увольнение меня от должности председателя совета министров“.
Вечером того же 14 апреля я созвал совет министров и прочел им уже посланное мною прошение об увольнении. П. Н. Дурново выслушал его спокойно. Всем министрам, а в том числе Дурново, был, видимо, неприятен этот мой шаг, так как это ставило вопрос о том, как будет с ними. Некоторые из министров выражали желание также немедленно послать просьбу об увольнении, {298} я их отговаривал это делать (Вариант. — Никто из министров одновременно со мною не подал прошения об увольнении, да если бы они и вздумали подать, то я бы настаивал на том, чтобы они этого не делали, так как я не хотел, чтобы перед созывом Думы водворился порядок парламентского ухода всего министерства вместе, предпочитая, чтобы они остались на своих постах.). Министр народного просвещения граф И. И. Толстой высказал свое удовольствие, что я принял этот шаг, сказав, что ему известно, какая интрига все время шла против меня во дворце, и что все равно, как только Государь почувствовал бы, что он может справиться без меня, Он бы сейчас это сделал в виду моей несговорчивости.
16 апреля, уже на другой день к вечеру, я получил от Государя следующее, собственноручное письмо:
„Граф Сергей Юльевич, вчера утром я получил письмо Ваше, в котором Вы просите об увольнении от занимаемых должностей. Я изъявляю согласие на Вашу просьбу.
Благополучное заключение займа составляет лучшую страницу Вашей деятельности. Это большой нравственный успех правительства и залог будущего спокойствия и мирного развития России. Видно, что и в Европе престиж нашей родины высок (Вероятно, Государь думал, что наш престиж особенно высок в Азии после только что кончившейся позорной русско-японской войны. Мне, впрочем, несколько придворных лиц говорили, что Его Величество выражал им мнения, что русские расколотили японцев.).
Как сложатся обстоятельства после открытия Думы, одному Богу известно. Но я не смотрю на ближайшее будущее так черно, как вы на него смотрите (Дальнейшие обстоятельства едва ли не подтвердили, что я имел основание смотреть на будущее не радужно.). Мне кажется, что Дума получилась такая крайняя не вследствие репрессивных мер правительства, а благодаря широте закона 11 декабря о выборах, инертности консервативной массы населения и полнейшего воздержания всех властей от выборной кампании, чего не бывает в других государствах. (Правительство действительно совсем не вмешивалось в выборы, во первых потому, что я принципиально против тех приемов вмешательства, которые практиковал Столыпин, а теперь Коковцев, а во вторых потому, что как только было опубликовано положение о Государственной Думе, 6-го августа последовал циркуляр министра внутренних дел Булыгина, чтобы по Высочайшему повелению администрация не вмешивалась в выборы; было бы совсем безответственно затем после 17 октября тайно влиять на выборы.). Благодарю Вас {299} искренно Сергей Юльевич за Вашу преданность мне и за Ваше усердие, которое Вы проявили по мере сил, на том трудном посту, который Вы занимали в течение шести месяцев при исключительно тяжелых обстоятельствах. Желаю Вам отдохнуть и восстановить Ваши силы. Благодарный Вам Николай“.
На другой день я видел Государя, и Государь спрашивал меня, кого бы я Ему посоветовал назначить вместо меня; я Ему указал на Философова (гос. секретаря, а затем при Столыпине министра торговли) или Акимова (министра юстиции) в зависимости от того, какую Он желает вести политику — в духе ли осуществления 17 октября или в духе его ограничения. Государь, как потом я узнал, предлагал это место Акимову, но этот уклонился. В это время с заднего крыльца при помощи Трепова Горемыкин развернул интригу вовсю. 22-го апреля последовал следующий Высочайший рескрипт на мое имя:
„Граф Сергей Юльевич. Ослабление здоровья от понесенных Вами чрезмерных трудов побудило Вас ходатайствовать об освобождении от должности председателя совета министров. Призвав Вас на этот важный пост для исполнения предначертаний Моих и привлечения моих подданных к участию в делах законодательства, Я был уверен, что Ваши испытанные государственные способности облегчат проведение в жизнь новых выборных установлений, созданных с целью осуществления дарованных Мною населенно прав. Благодаря настойчивым и просвещенным трудам Вашим, эти учреждения ныне образованы и готовы к открытию, несмотря на препятствия, чинимые крамольниками, в борьбе с которыми Вы проявили отличающую Вас энергию и общительность. Одновременно своею опытностью в финансовом деле Вы содействовали упрочению государственных ресурсов, обеспечив успех заключенного Pocсией займа. Снисходя на принесенную Вами всеподданнейшую просьбу, Я испытываю сердечную потребность выразить Вам Мою искреннюю признательность за многочисленные услуги, оказанные Вами Poссии, в воздаяние коих жалую Вас кавалером ордена Святого Благоверного Александра Невского (собственноручная приписка) с бриллиантами. Пребываю неизменно к Вам благосклонный (далее собственноручно) и искренно благодарный Николай“.
{300} На другой день я официально в мундире явился благодарить Государя за исполнение моей просьбы, причем я имел случай явиться откланяться также Государыне. Государыня и Государь были со мною очень любезны, хотя Ее Величество никогда ко мне не была расположена и, говорят, что, когда Она узнала о моем уходе, то у Нее вырвалось восклицание: „Ух“, в знак облегчения.*
Государь просил меня, чтобы я занял первый открывшийся пост посла Его Величества заграницей. Опасаясь, не имеет ли в виду Государь назначить меня в Токио, и будучи по своему здоровью не в состоянии принять пост посла в столь отдаленном месте, я спросил Государя, не думает ли Его Величество послать меня в Токио? На что Государь сказал мне: что он желает, чтобы я был послом где-нибудь в Европе и прибавил: „Пожалуйста, как только откроется первый пост посла, вы мне напомните, так как я непременно вас назначу“ (Через год я это сделал, но никогда никакого ответа от Государя не получал. *).
Когда я был у Его Величества, чтобы откланяться, т. е. как раз в то мое представление, когда Государь предложил мне пост посла, то Его Величество, между прочим, сказал:
— Я остановился, чтобы назначить на ваше место, на ваших врагах, но не думайте, что это потому, что они ваши враги, а потому, что я нахожу в настоящее время такое назначение полезным.
Тогда я спросил Государя:
— Ваше Величество, может быть Вам будет угодно мне сказать: кто это такие мои враги, ибо я не догадываюсь о том.
Тогда Его Величество мне ответил:
— Председателем совета министров я назначу Горемыкина.
На это я Государя Императора спросил:
— Какой же, Ваше Величество, Горемыкин мой враг? Во всяком случай, если все остальные лица такого калибра, как Горемыкин, то они мне представляются врагами очень мало опасными.
Государь на это улыбнулся.
О том, что Председателем совета министров будет Горемыкин, я знал ранее, нежели услышал это от Государя Императора, и для меня было ясно, что назначение это делается главным образом по рекомендации всесильного в то время дворцового коменданта, а, в сущности говоря, полудиктатора Трепова.
{301} Должен сказать, что недели за две, за три до того времени, когда я решился просить Его Величество о моем увольнении, я говорил об этом моем решении Трепову, причем Трепов меня убеждал не делать этого, указывая на то, что Его Величеству это будет крайне неприятно.
Я хорошо понимал, что Трепов действительно не желал, чтобы я ушел; он желал только, чтобы я творил многое вопреки моим убеждениям, по указке из Царского Села, а инспиратором всех этих указок — или по крайней мере большинства их — всегда был Трепов.
Вот, на эту то роль я и не хотел соглашаться; это порождало постоянные недоразумения и недовольство на меня со стороны Государя Императора, и это привело меня к твердому решению оставить пост председателя совета министров, если не будут приняты те условия, которые мною были изложены и которые изложены в сказанном моем письме к Его Величеству, в котором я просил Государя Императора освободить меня от поста председателя совета министров.
Когда Его Величество мне сказал, что думает назначить меня послом на первую открывшуюся вакансию в Европе, на что я ответил Государю, что готов исполнить приказание Его Величества и буду рад этому назначение, дабы хоть несколько лет пробыть вне России, — то Государь спросил меня:
— А вы не встретите препятствий в том, что министр иностранных дел будет гораздо моложе вас?
Я не понял этого намека и сказал Государю, что граф Ламсдорф по производству в действительные тайные советники несколько моложе меня, но по службе он старше. Наконец, у меня такие дружеские отношения с Ламсдорфом, что это обстоятельство не может иметь никакого значения.
На это Государь ответил:
— Да ведь министром иностранных дел будет не граф Ламсдорф, а Извольский
Тогда я Государю сказал:
— Раз Вашему Величеству угодно меня назначить послом, то ведь послы от министра иностранных дел не зависят, а зависят непосредственно от Вашего Величества.
Государь Император сказал: „конечно, так“.
{302} Вследствие этого разговора, когда я оставил Его Величество и вернулся в Петербург, то я сейчас же предупредил графа Ламсдорфа о том, что вот имеются такие предположения.
Еще ранее, когда я подал прошение об увольнении, граф Ламсдорф спрашивал меня: подавать ли ему прошение об увольнении или нет? Тогда я ему отвечал — не подавать, между прочим и потому, что я явно видел, что сам граф Ламсдорф очень бы желал не покидать своего поста, хотя товарищ его и закадычный друг, князь Оболенский, — думал обратно, — очень настаивал на том, чтобы Ламсдорф подал прошение об увольнении с поста министра иностранных дел.
(*После барон Фредерикс (министр Двора) мне откровенно говорил, что увольнение графа Ламсдорфа было неизбежно, так как было необходимо „свалить на кого-нибудь последствия японской катастрофы“.*).
Теперь же, после слов Государя, вернувшись из Царского Села в город, я, напротив, советовал графу Ламсдорфу немедленно послать прошение об увольнении, дабы уход его был совершен по его инициативе.
Граф Ламсдорф так и сделал и получил увольнение перед отправлением моего письма Его Величеству о моем увольнении от службы. Государь его милостиво принял и, как мне Ламсдорф говорил, прослезился, прощаясь с ним.
Назначение Извольского последовало главным образом по тем же мотивам, по которым последовало назначение и гр. Муравьева, т. е. именно потому, что он был посланником в Дании.
Так как мой уход произошел отчасти вследствие того, что моя политика не сходилась с политикой Дурново, а политика Дурново была в соответствии и следовала исключительно желаниям генерала Трепова и тем указаниям, которые он получал в Царском Селе, то мне казалось несомненным, что во всяком случае, Дурново останется министром внутренних дел.
Между тем, к моему удивлению, все министры моего министерства, кроме военного и морского, и без их прошений об увольнении, были уволены вслед за моим увольнением.
{303} Это вынудило меня писать Его Величеству и просить Государя, чтобы он устроил этих министров, в смысле дачи им соответствующего положения.
Но это сделано не было.
Министр финансов Шипов, человек весьма порядочный и, как его считали, мой человек, — хотя он человек с совершенно самостоятельными мнениями, получил место члена совета в Государственном Банке.
Министр путей сообщения Немшаев — возвратился на свое прежнее место начальника юго-западных дорог.
Главноуправляющий землеустройством и земледелием Никольский, который в некоторой степени пользовался протекцией и Трепова, получил место сенатора.
Министр народного просвещения граф И. И. Толстой — не получил никакого места, и до настоящего времени не получил никакого назначения, хотя через несколько лет после моего ухода — Шипов, Никольский, а в этом году и Немшаев — сделаны членами Государственного Совета.
Государственный контролер Философов был сделан сенатором.
Министр юстиции Акимов — получил назначение членом Государственного Совета.
Что же касается Дурново, то в его карьере произошло неожиданное течение.
После моего ухода, при первом докладе министра внутренних дел Государю Императору, Его Величество объявил ему свое желание, чтобы он остался министром внутренних дел. Дурново, конечно, этому был чрезвычайно рад.
Я не видел Дурново, но его жена в тот же самый день заезжала к моей жене и говорила о том, что Государь просил ее мужа остаться и что вот теперь она едет на Аптекарский Остров осматривать дачу министра внутренних дел, так как они намерены в самом непродолжительном времени туда переехать.
Но через два дня после этого последовал указ об увольнении Дурново, причем в утешение Государь Император повелел ему выдать 200.000 руб.
Вообще, Петр Николаевич Дурново за время его министерства, — в то время, когда я был председателем, — получил целый {304} ряд наград: он был сделан статс-секретарем, действительным тайным советником, членом Государственного Совета; дочь его была сделана фрейлиной и, наконец, на прощание Дурново получил 200.000 рублей.
Из этого перечня видно, что П. Н. Дурново был вполне вознагражден за его довольно коварное поведение в отношении меня, как председателя совета министров, хотя я, в сущности, и назначил его министром внутренних дел. Из этого видно, что коварство не всегда наказуется, но иногда и щедро награждается судьбой.
Министром финансов вместо Шипова был назначен Владимир Николаевич Коковцев; (должно быть — „Коковцов“, ldn-knigi) это было вполне соответствующее назначение, так как В. Н. Коковцев несомненно являлся одним из наиболее подходящих кандидатов на пост министра финансов.
Вместо государственного контролера Философова был назначен Шванебах. Ну, назначение Шванебаха государственным контролером ничем оправдываться не могло, так как Шванебах точно так же мог быть назначен и митрополитом, как он был назначен государственным контролером. Вся его заслуга заключалась в том, что он угодил черногорским принцессам.
Вместо Никольского — был назначен Стишинский. Стишинский представляет собою лицо ненадежного характера и реакционных тенденций. Как чиновник, — он человек подходящий, но имеет все свойства ренегата. Я не сомневаюсь, что или он, или его близкие предки были поляками.
Министром юстиции был назначен Щегловитов. Это — самое ужасное назначение из всех назначений министров, после моего ухода, в течение этих последних лет и до настоящего времени; Щегловитов, можно сказать, уничтожил суд. Теперь трудно определить: где кончается суд, где начинается полиция и где начинаются Азефы. Щегловитов в корне уничтожил все традиции судебной реформы 60-х годов. Я убежден в том, что его будут поминать лихом во всем судебном ведомстве многие и многие десятки лет.
Место министра народного просвещения занял — Кауфман. Почему он был назначен министром народного просвещения — догадаться трудно. К этому министерству он никогда не имел решительно никакого касательства. Будучи сам лицеистом — Кауфман {305} об университетской жизни понятия не имел; от всякой науки он был довольно далек. Кауфман служил в государственной канцелярии, а затем товарищем начальника учреждений Императрицы Mapии, генерал-адъютанта Протасова. Только в этой должности Кауфман несколько касался учебных заведений, но и то главным образом институтов, воспитанницы которых едва ли имеют до своего выхода из институтов, что-нибудь общее со студентами. Впрочем, все-таки Кауфман человек не глупый и весьма порядочный, что уже доказывается тем, что ни он не мог ужиться со Столыпиным, ни Столыпин не мог переварить его направления, чуждого полицейского сыска и полицейского воздействия; а потому Кауфман, против своего желания, должен был оставить министерство Столыпина.
При последнем моем представлении Его Величеству, когда я покинул пост председателя совета и когда я узнал, что граф Ламсдорф должен будет покинуть свой пост, я говорил, между прочим, Государю, что я бы посоветовал Его Величеству, когда будет уходить граф Ламсдорф, просить его, чтобы он представил Его Величеству все документы, лично у него хранящиеся, так как я знал, что Все документы, касающиеся пресловутого договора, заключенного в Биорках в 1905 году, находятся лично у него.
Его Величество сказал мне, что будет иметь это в виду, хотя все документы остались у графа Ламсдорфа и после того, как он оставил пост министра, и были взяты лишь после его смерти.
По поводу этого разговора Его Величество меня спросил: где находятся документы, которые я имею, как председатель совета министров?
Я сказал Его Величеству, что Все документы, которые я счел возможным отдать в канцелярию, находятся в канцелярии, — это составляет большинство документов, — а некоторые отдельные документы, большею частью записки Его Величества, находятся лично у меня.
Тогда Его Величество мне сказал :
— Я бы вас очень просил: не можете ли вы вернуть Мне все эти Мои записки?
{306} Я сказал Государю, что, конечно, исполню в точности Его приказание и что я сделал бы это даже и в том случае, если бы Государь мне об этом не сказал.
(Вариант: * Тут же Он просил меня вернуть Ему Его письма, которые Он мне писал во время моего председательства. Я их Ему вернул, о чем потом очень сожалел. Там потомство прочло бы некоторый рисующие характер Государя мысли и суждения.*).
Как только последовал указ о моем увольнении, я в тот же день переехал из запасной половины Зимнего дворца к себе на Каменноостровский проспект, а поэтому ни в этот, ни в следующий день не мог разобрать моих бумаг.
На третий день ко мне приехал министр двора барон Фредерикс и напомнил мне о документах. Я в тот же самый день Все эти документы опечатал и отправил лично на имя Его Величества.
Таким образом, я лишился многих документов, которые в значительной степени объясняли бы мои действия, служившие впоследствии предметом критики, при чем критики, исходящей, большей частью, из дворцовых сфер.
Председателем нового Государственного Совета был назначен граф Сольский, который был и Председателем старого Государственного Совета; граф Сольский был назначен на пост председателя после Великого Князя Михаила Николаевича.
На пост вице-председателя был назначен Фриш. Оба эти лица — были лица в высокой степени почтенные.
Я должен еще прибавить, что на место Немшаева был назначен инженерный генерал Шауфус, бывший в то время начальником Николаевской железной дороги, человек очень почтенный. Я знал Шауфуса еще с молодых лет, когда он был только начальником ремонта Курско-Киевской жел. дор., а я был начальником движения Одесской дороги.
Шауфус — был человек порядочный, знавший железнодорожное дело, но очень узкий с отсутствием всякой инициативы и всякой государственной жилки.
Почему он был назначен министром путей сообщения — я не знаю; думаю потому, что у Горемыкина имение в Новгородской губернии, и поэтому он часто ездил по Николаевской железной дороги вероятно, по поводу своих поездок он имел различные сношения с начальником этой дороги — Шауфусом.
{307} Обер-прокурором Святейшего Синода, вместо князя Оболенского, был назначен князь Ширинский-Шахматов; тот самый Ширинский-Шахматов, который был товарищем обер-прокурора Святейшего Синода при Победоносцеве и, когда я сделался председателем совета министров, он должен был покинуть пост товарища обер-прокурора Святейшего Синода, вместе с Константином Петровичем Победоносцевым; это тот самый Ширинский-Шахматов, которого даже Победоносцев считал реакционером.
Затем остался из министров моего министерства только управляющий министерством торговли Федоров, который управлял министерством после увольнения Тимирязева. Федоров — это в высокой степени почтенный культурный человек, но культурный с точки зрения чисто русской, мало знакомый с заграничной жизнью и мало причастный к заграничной культуре постольку, поскольку она не отражалась и не отражается в наших университетах и в нашей литературе, человек чрезвычайно рабочий, умный, скромный и во всех отношениях человек безусловно чистый. Горемыкин не только предлагал, но и просил его сделаться министром торговли, но Федоров отказался, предпочитая выйти в отставку, так как заявил, что он взглядов ни Горемыкина, ни других его министров, судя по тому, как эти взгляды ими выражались в прошедшем, безусловно не разделяет и поэтому с ними служить не может.
На пост министра внутренних дел был назначен Столыпин. В то время я Столыпина считал порядочным губернатором.
Судя по рассказам его знакомых и друзей, почитал человеком порядочным и поэтому назначение это считал удачным.
Затем, когда ушел Горемыкин, и он сделался председателем совета министров, то я этому искренно был рад и в заграничной газете (я в то время был заграницей) высказал, что это прекрасное назначение, но затем каждый месяц я все более и более разочаровывался в нем.
Что он был человек мало книжно-образованный, без всякого государственного опыта и человек средних умственных качеств и среднего таланта, я это знал и ничего другого и не ожидал, но я никак не ожидал, чтобы он был человек настолько неискренний, лживый. беспринципный и вследствие чего он свои личные удобства и свое личное благополучие и в особенности благополучие своего семейства и своих многочисленных родственников поставил целью своего {308} премьерства. Впрочем, о нем мне придется говорить еще несколько раз и далее.
До моего выезда заграницу последовало опубликование всех важнейших государственных актов, которые служат ныне основою существующего государственного строя, а именно: основные законы, положение о Г. Совете и Г. Думе со всеми дополнениями, временные правила о печати, о собраниях и сходках, все положения о выборах и т. д. Только более или менее второстепенные государственные акты или законы, которые были выработаны еще в мое министерство до созыва Г. Думы, были опубликованы после моего ухода. Точно также до моего ухода был опубликован указ о функциях комитета финансов, а равно и комитета министров. Хотя все основные и капитальные законы, которые были выработаны в мое министерство, при моем главенствующем участии и почти исключительно по моей мысли, в настоящее время служат основою государственного строя, тем не менее некоторые из частей этих законов, не будучи отмененными, или не исполняются, или толкуются совершенно неправильно. И для того, чтобы лишить Г. Думу, а равно и все русское общество возможности представить неоспоримые доказательства неправильности толкований всех этих законов, все журналы бывших заседаний, в которых участвовал или граф Сольский, или сам Его Величество, а равно и протоколы этих заседаний составляют государственную тайну.
В свое время, никогда не подозревая, что это может случиться, я на эти журналы и на эти протоколы не обращал должного внимания и не сохранил у себя их копий. Теперь, как мне передавали, все эти журналы и протоколы имеются в нескольких только экземплярах и находятся под особым тайным хранением. Так, в прошлом году по поводу одной неправильной ссылки в Г. Совете на происходившее в одном из заседаний под председательством Государя Императора, когда я, как бывший председатель совета министров, хотел просмотреть журнал или протокол этого заседания и, вследствие моего письма, мне открыли архив Г. Совета, я там ни журнала, ни протокола не нашел. Когда я спросил, имеется ли этот журнал и протокол, мне сказали, что такого журнала и протокола не имеется; а между тем, через несколько месяцев товарищ министра внутренних дел, а ныне государственный секретарь Крыжановский мне передал, что все это имеется и в 3 экземплярах, но держится в тайне, так как если бы публиковали все журналы и протоколы бывших заседаний, когда разрабатывали все основные законы или законы о Г. Думе и Г. Совете, то пришлось бы многие из этих законов {309} толковать в другом смысле, сравнительно с теми толкованиями, какие им были даны лицемерным министерством Столыпина.
Когда я еще был премьером, был возбужден вопрос об упразднении комитета министров, что и имело известное основание, так как раз был образован совет министров, то комитет министров сам собой как бы упразднялся, потому что дела Верховного управления должны были рассматриваться в совет министров, а дела законодательные — в Г. Думе и Г. Совете. Но я был против упразднения комитета министров до тех пор, пока все дела нового государственного преобразования не настроятся, так как имел в виду, что придется все-таки, может быть, некоторые мероприятия, имеющие наполовину характер административный и наполовину законодательный, проводить через комитет министров, как учреждение полу-административное, полу-законодательное.
Когда я ушел, последовал указ о полном упразднении комитета министров. С теоретической точки зрения эта мера была правильной, если бы затем совет министров не брал на себя решения многих вопросов, имевших характер законодательный, которое ранее проводилось через комитет министров и, таким образом, вышло, что та маленькая гарантия, которая существовала при рассмотрении подобных дел в комитете министров, так как комитет министров состоял не из одних министров, но из председателей департаментов Г. Совета и других лиц, Его Величеством назначенных, эта маленькая гарантия отпала, и дела, имеющие законодательный характер, начали произвольно вершить в совете министров.
Покуда я устраивал финансы Империи и не упрочил ее кредит до степени, соответствующей Великой Державе, на что я употребил одиннадцать лет упорного труда, хотя часто шел против течения и гладил против шерсти, меня переносили; когда увидели, что финансы Империи упрочены, а между тем я назвал настоящим именем (ребячеством) дальневосточную авантюру и всячески удерживал от последних приступов этого ребяческого беснования, приведшего к войне, меня от дел уволили, посадив на почетный пост председателя комитета министров, по выражению Его Величества, когда Он мне предложил занять этот пост: „высшее место в Империи“.
Когда нужно было выйти из постыдного положения, явившегося последствием позорной войны, и никто не хотел брать на себя тяжелой миссии заключить мир, то Государь должен был в конце {310} концов обратиться ко мне с просьбою поехать в Америку Его первым, чрезвычайным и уполномоченным послом. Отказывались от этой тяжелой миссии (Нелидов, Муравьев, В. С. Оболенский) по очевидной причине. Какой бы мир ни был заключен, затем сказали бы: „а если бы мир не был заключен, то мы разнесли бы японцев, как раз заключили мир, когда мы собирались силами. Виноват, значит, тот, кто заключил мир“. И Государь по обыкновенно Сам тем, которые говорили, что напрасно заключили мир, давал впоследствии понять, что мы Его подвели (понимай, как хочешь).
О том, что Государь это говорил, было напечатано в „Новом Времени“ за подписью самого А. С. Суворина. А. С. Суворин (родоначальник направления чего изволите»), конечно, не написал бы такую вещь, если бы он не был уверен, что так желательно. Если же мир не был бы заключен и потом последовали еще большие бедствия, то сказали бы: «да это он виноват всем этим бедствиям, потому что не заключил мира, когда это было своевременно и возможно».
По моему глубочайшему убежденно, если бы не был заключен Портсмутский мир, то последовали бы такие внешние и внутренние катастрофы, при которых не удержался бы на престоле дом Романовых.
Далее, когда потребовалось спасти положение в октябре 1905 г. и все отказывались от власти, то конечно, опять Государь обратился ко мне. Вошло как бы в сознание общества, что несмотря на мои самые натянутые отношения к Его Величеству или, вернее говоря, несмотря на мою полную «опалу», как только положение делается критическим, сейчас начинают говорить обо мне… Но забывают, одно — что всему есть конец… *