Владимир Петрович Лебедев
правитьЦарский духовник
правитьМИРНОЕ ЖИТИЕ
правитьВо всей обширной русской земле стояла теплая хлебородная осень. Такой благодатной поры не помнили люди великого княжества Московского с того самого года, когда сел на престол царственный отрок великий князь Иоанн IV Васильевич; а с того времени уже немало лет протекло. Возрос годами великий князь, власть и правление в руки свои приял, супругу себе избрал — прекрасную ликом, нравом кроткую Анастасию Романовну, из рода боярского Захарьиных-Юрьевых. Многого ждала земля русская от юного владыки, державшего под рукой своей царство могучее.
А покамест веселились люди знатные и люди простые во всем великом княжестве, что благословил Господь урожаем обильным труды хлеборобов деревенских. В лесистой и болотистой стране, что лежала вокруг славного древнего города Великого Новгорода, тоже вдоволь хлеба собрали: было с чего тиунов московских неподатливых ублаготворить, было с чего и на храм святой Софии архиепископу Новгородскому лепту малую принести, было с чего для праздника осеннего в домах богато столы накрыть на утешение многотерпеливому сердцу крестьянскому. Радость была и в большом селе, что лежало на берегу реки Волхова, в пяти днях пути от Великого Новгорода. Село было из зажиточных, среди изб крестьянских даже церковка невеликая возвышалась, и блестел на деревянной крыше ее позолоченный крест. Хлебопашеством да рыбачеством промышляли мужички сельские; лодки их валкие плоскодонные смело бороздили гладь Волхова широкого, сети нехитрые вылавливали вдоволь рыбы всякой, и продавали ее ловцы мимоезжим купцам московским да новгородцам.
Жил в том селе вдовый священник, строго соблюдал он паству свою, и всем сердцем любили его прихожане.
В осеннее утро светлое сидел старый пастырь на завалинке, близ маленькой, но крепкой избушки, что срубили мужички для своего священника любимого. Был он еще телом могуч; из-под густых седых бровей строго и зорко глядели очи его, полные какой-то силы тайной, кажется, насквозь пронизывали эти очи каждого, видели всякое помышление, всякое лукавство проникали. Длинная седая борода падала густыми, волнистыми прядями на широкую грудь, не разредило беспощадное время и обильных кудрей на голове его, только посеребрили их живым серебром — сединою белоснежною — многие минувшие годы. Сидел старый священник в бедной ряске, мужицкой шапкой покрыл он свою седую голову. Вокруг старца собрался, со всего села сбежавшись, малый народ — детишки деревенские. Много их тут было: загорелые, запыленные, в зипунишках домотканых, сидели и лежали они на траве без крика и шума обычного, устремив живые глазенки на доброго батюшку. С умилением и лаской тихою поглядывал на них старик, беседовал с ними кротко и вразумительно.
— Тимоша, — молвил он загорелому крепкому малышу, что сидел у самых его ног. — Никак, ты позавчера с отцом-то до самой ночи рыбачил?
Ответил старику Тимоша бойко и радостно; любо ему было, что знал священник про его трудолюбие, что он-де уже семье помуга.
— До самой ноченьки-то рыбачили мы в затонах, батя. Изморились мы с тятькой, просто ног под собой не чуяли. А рыбки послал нам Господь Бог вдоволь — по самые края лодку наполнили…
— И есть за что похвалить тебя, дитятко. И впредь помогай отцу в трудах его… И то ты правдивое слово молвил, что не сами вы столько рыбы добыли, а послал вам Господь Бог за труды ваши. С трудом да молитвою никогда на белом свете нужды не узнаешь. Так-то, малыш мой разумный.
И ласково погладил старец Тимошу по его головенке кудрявой. Завидно стало остальной детворе, что Тимошку-озорника батя хвалит, и наперебой стали кричать звонкими голосишками ребята малые.
— А я вечор нашу буренушку доила, — крикнула черноглазая Наталка. — Матке-то недужилось!
— А я экую уйму хворостняку нарубил! — похвалился другой малец, Мишутка.
— А я утресь молотил с тятькою, — кричал третий, запустив ручонку смуглую в белые, как лен, волосы.
— А я с маткой жниво с утра до ночи жала: истомилась, измучилась, — молвила девочка, что хоть поболее других была, а все же батиной ласки другим уступить не хотела.
Светлая, кроткая, словно тоже детская, улыбка показалась на строгом лице старого священника; не перебивая слушал он, что выкрикивали ребятишки, и оглядывал он очами добрыми всех этих малышей, загорелых и запыленных.
— Добро, детки мои, добро! Все-то вы, как я погляжу, ребята славные… Только не след похваляться друг перед другом трудом своим да послугой своей. Бог-то, Батюшка, все с небес видит, все примечает. Коли сделал человек дело благое, посылает ему Господь на душу облегчение; коли худое что сотворил, совесть-то, данная нам от Господа, не даст грешнику покоя. Будьте, детки, смиренны и незлобивы.
Притихли малыши, слушая батю любимого, потупились все, молчат. Только Тимоша, от стыда вспыхнув ярче зарева, прижался к ногам старца и зашептал ему:
— Я ведь, батя, не сам похвалялся; ты же меня опросил.
Опять поласкал его старик по головенке кудрявой да и другим ребятам опять ласково улыбнулся.
— Ну, что приуныли, что закручинились? Невелик ваш грех, да и сами вы еще несмышленыши… Эх, кабы все так слово доброе душою чуяли, сердцем принимали! — вздохнул старый священник.
Повеселели ребята, ближе к доброму старцу подвинулись.
«Вот что, детки мои… Расскажу я вам сказку-былинку, а вы не шелохнитесь, сидите; коли боязно будет, сотворите крест святой и до конца слушайте. В старину глубокую, далекую, когда еще только стал Великий Новгород на славном Волхове широком, раздольном, гнездилось на берегу его в темной пещере злое чудище, исчадие адово — Змей-Горыныч. Был тот Змей-Горыныч, детушки, о трех головах, и у каждой головы была пасть лютозевная, и исходил из тех пастей пламень жаркий языками красными. Все было в зеленой чешуе чудище грозное. Сидело оно в своей пещере темной, зубами своими алчными щелкало и стерегло людей проезжих… Как заслышит, бывало, что идут по реке Волхову ладьи иль суда гостей торговых, — выскочит оно, пасти свои разинет, опалит суда и ладьи огнем, а гребцов да хозяев живьем съест… Не стало по реке Волхову раздольному ни проходу, ни проезду; закручинился народ, закручинился Великий Новгород… Стали тогда новгородцы умом-разумом раскидывать, стали по городам, по селам, по деревням клич кликать: не найдется ли-де богатырь могучий, молодец безбоязливый, что на чудище злое боем выйдет? Сулили новгородцы тому витязю храброму, желанному дары богатые: мешок золота червонного, мешок серебра иноземного да целый ларец жемчуга дорогого… Долго, долго искали богатыря; ездили бир’ючи новгородские по всем городам, селам и деревням, — а все охотника не было… И дошла, детушки, та весть о злом чудище до самого Киева стольного, где в тереме княжеском сидел князь Володимер, где пировали с ним в гриднице его славные богатыри Илья Муромец, Алеша Попович, Поток Иванович, Чурило Пленкович, Ставр Годинович и сам дядя княжий Добрыня Никитич.
— Что же, богатыри мои славные! — взговорил свет-Володимер князь. — Кому на бой идти со Змеем-Горынычем? Чей ныне черед богатырский в чисто поле ехати, себе славы добывати, князю вашему чести? Ты, богатырь матерой, Илья Муромец, намедни Соловья-разбойника осилил; ты, младой Алеша Попович, Девку-богатырку полонил, да и все вы, други, вдосталь в чистом поле наездились, вдосталь себе славы добыли…
Как тут быть, как умом раскинуть?
Поднялся тут дядя княжий Добрыня Никитич, князю киевскому в пояс кланяется, на немилость жалуется:
— Обошел ты меня, княже, среди семьи богатырской! Ни разочка не спосылал ты меня, дядю старого, в чисто поле, на подвиг богатырский… Али силы у меня менее, али меч мой кладенец иступился, из ножен не вынимаючись?
Взговорил тогда свет-Володимер князь, улыбаючись, головой качаючи:
— Ин быть по-твоему, дядя старый, богатырь Добрынюшка! Разомни свои кости старые, распотешь свою силушку давнюю. Тебе, старому, на Змея-Горыныча боем идти, во чисто поле ехати.
Ну вот, детушки, оседлал богатырь Добрыня Никитич коня сивого, доброго, вооружился мечом-кладенцем и выехал старый богатырь в путь далекий.
Ехал он лесами дремучими, песками сыпучими, мхами холодными, полями-лугами зелеными… Долго ли, коротко ли — засинел пред очами богатырскими широкий Волхов, по быстрине волна идет с пеной белою, шумит-говорит богатырю удалому:
— Ой, куда ты собрался, Добрынюшка! Ой, секи ты коня борзого плеткою шелковою — пусть уносит тебя конь верный от широкой реки Волхова, от пещеры чудища Змея-Горыныча.
Отвечает богатырь волне белопенной говорливой:
— Не боюсь я вашего Змея-Горыныча! Коль на страшный бой вышел богатырь киевский, — не повернет он назад коня борзого: срам великий будет ему пред товарищами, перед князем свет-Володимером!
Ближе, ближе пещера змеиная; слушать стал богатырь киевский: спит, видно, Змей-Горынчище — далеко по реке от пасти его храп разносится… Как ударит богатырь коня борзого плетью шелковою, как вскочит добрый конь на самый-то бугор перед пещерой змеиною… Глядит богатырь — дивуется: никогда этакого чудища не видывал… Из пасти у него языки красные свесились, чешуя-то на солнышке зеленью отливает… Недолго дожидался Добрынюшка; проснулось чудище, шесть очей зеленых открыло, тремя пастями зашипело, защелкало, взговорило человечьим голосом:
— Чтой-то русским духом пахнет? Чтой-то за богатырь ко мне пожаловал? Видно, богатырь из княжеских, из киевских: жирен богатырь, одним махом я его слопаю!
— Ай, не хвастай, Змей-Горыныч, — молвил Добрынюшка. — Кого слопаешь, а кем и подавишься!
Вставало тут чудище на ноги, разевало пасти свои острозубые, налетало оно на Добрынюшку. Вынимал тут Добрынюшка свой меч-кладенец, напрягал тут Добрынюшка всю силу богатырскую, одним махом переднюю голову змеиную отрубал… Заалел берег зеленый, заалели волны синие от крови змеиной… Завопил Змей-Горынчище, налетал он вдругорядь на Добрынюшку; вдругорядь сносил Добрынюшка вторую голову змеиную.
А как третий раз пришел, — поскользнулся, упал конь богатырский, и насело чудище на Добрынюшку… И рычит Змей-Горынчище:
— Хоть одною пастью, а тебя, богатыря, слопаю!
Взмолился тут Добрынюшка, на земле кровавой лежучи, смерти в очи глядючи:
— Спасите, помогите, святые угодники киевские!
Помогали тут богатырю святые угодники: сшибал он с себя злое чудище, на ноги резвые вскакивал, одним махом последнюю голову змеиную отрубал… Садился он на коня своего борзого, растаптывал конь богатырский подковами железными тело змеиное; рассекал Добрынюшка чудище на полста кусков, разметывал Добрынюшка те куски на все четыре стороны… А куда падала нечисть змеиная, там вырастала, детушки, чертополох-трава и лопух-трава… А где лежали головы змеиные, там стала трясина болотная непроходимая… Видите, детушки, как сильна молитва перед Господом. Не помолись богатырь — слопал бы его Змей-Горынчище…».
Слушали малыши былину старого священника, в перепуге жались один к другому, голосами тонкими вскрикивали. Прежде всех осмелел Тимоша, взмахнул он ручонкой загорелой и спросил батю:
— Так, что ли, рубил Добрынюшка головы змеиные? Коли большой стану, тоже богатырем буду…
Засмеялись, зашумели ребята, почали все кричать, на Змея-Горынчища похваляться…
— Нишкн’ите, детушки, — молвил им старец, — да ступайте домой скореича. Вон там ко мне мужички идут, видно, за нуждой какою.
И впрямь, подошла скоро к священнику старому целая гурьба мужичков своих, сельских; был тут и первый богатей по селу — Ванюха Рыжий, был и Терешка Кривой, и Семка Дюжий, и еще много других, все-то знакомые, все-то прихожане старого священника… А позади гурьбы мужичьей шел, переваливаясь, в зипуне синем староста губной Данила, по прозвищу Долгонос. Прозвали губного этак за то, что любил он всюду соваться, во всякое дело входить, все вызнавать да выведывать. Над тремя селами богатыми был Данила Долгонос н’абольшим, собирал он с люда деревенского поборы всякие: и земельные, и звериные, и рыбачьи.
— Вот, батя, рассуди нас!
— Прижимает нас губной!
— Усовести ты его, Долгоносого!
— К тебе, батя, за помогою!
Галдели мужики десятками голосов хриплых; хлебнули уж они с утра браги хмельной и неуступчивы были.
— Не понять мне вас, — молвил погромче старый священник. — По одному говорите, а прежде всех ты говори, Данила губной, зачем наехал?
Приосанился Данила, пояс оправил, заговорил густо и гулко, словно из бочки:
— Недодано тут у них малость пос’ошного… А тут, вишь, упираются… И чего галдят — Господь хлеб’а хорошие послал…
— Вот тебе крест святой, батя, — все-то мы отдали; прошлый раз наезжал он, обобрал все д’очиста! — молвил Ванюха Рыжий, вперед выдвигаясь.
— Мне что! — сказал губной. — Не для себя ведь я поборы-то веду. Не давайте, пожалуй; так я и дьяку приказному скажу, а он до боярина, а боярин до воеводы доведут. Себе ж на шею беду накличете.
Еще пуще осерчали мужички, закричали, забранились.
— Стойте! — воскликнул старец. — Чай, у губного-то бирки с собою захвачены? Вот и поглядим, что на тех бирках нарезано…
Вынул Данила из-за пазухи дощечки малые деревянные, на коих отмечал надрезами да насечками поборы свои.
— Вот гляньте, — молвил он, — вишь, с вашей стороны одной насечки нету. А вот прошлый раз надрезал я три палочки; чай, помните?
Взял батя из рук его бирки счетные, сам поглядел и мужичкам показал, каждому особливо; каждого спросил: «Верно ли, помнишь ли?». Почесывали мужички головы, лбы морщили и один за другим отвечали старому священнику:
— Кажись, так, батя.
— И впрямь, запамятовали.
— Наш грех, батя.
— Ну что ж? — кротко улыбаясь, сказал старик. — Хлебушко у вас есть; ступайте да отсыпьте губному что положено! Нечего душой кривить перед боярином да воеводой.
Не по своей воле они поборы берут, а по указу царскому.
Помялись, пошатались мужички, да и пошли к амбарам своим, и губного Данилу Долгоносого с собой взяли.
Остался около батюшки лишь один мужик; звали его Микитой Корявым, был он нрава горячего, то и дело на ссору лез, всех обижал и со всеми бранился.
— Что ты, Микитушка? — спросил его старый священник. — Аль опять беда приключилась? Ишь, какой у тебя лик гневный.
— Да что, батя, житья нет от соседа Фомы Толченого! Все-то мы с ним споримся; все-то он лукавит да норовит мое добро оттянуть. Вместе мы с ним сеть рыбачью сплели, труда-то поровну положили, да зато моей пеньки вдвое пошло… Вот и выехали, вишь ты, батя, мы с Фомою на ловлю; рыба-то в сеть валом повалила, никогда такого улова не запомню… Три лодки выбрали, верхом полные… А как делить стали — норовит Фома такую же долю взять! Где же тут, батя, правда истинная?
Ведь моей пеньки-то вдвое пошло, мне и с улова более приходится… Уж мы спорились, спорились, и малость дошло у нас, грешных, до боя ручного. И тут меня Фома изобидел, крепко помял…
Тут даже заскрипел Микита Корявый зубами от злости, припоминая обиду недавнюю.
Покачал головой старый священник, строго поглядел на Микиту-спорщика и перстом ему погрозил.
— А скажи-ка мне, Микита, коли ты один на ловлю выехал бы, — таков ли улов послал бы тебе Господь?
— Где же одному-то столько наловить! Вестимо, меньше бы вытащил.
— А намного ль меньше?
— Да и половины не наловить бы… Где ж одному-то! Вдвоем-то гораздо спорее.
— Так чего же ты гневаешься? Али тебя корысть неуемная одолела? Тебе бы за такой улов обильный Бога благодарить, а ты свару затеваешь, на ближнего своего злобишься, грех на душу берешь.
Призадумался Микита сердитый, в затылке зачесал, тяжелым умом мужицким раскидывать стал. Опустив глаза на землю, переминался он с ноги на ногу и вымолвил наконец:
— Так-то оно так; правду ты молвил, батя. А все же пеньки-то моей боле было…
— Да за пеньку-то свою ты и рыбы, почитай, вдвое получил. На что ж тебе гневаться?
Опять помялся на месте Микита, а потом улыбнулся широко во все лицо свое красное, бородатое.
— Ин пусть будет по-твоему: половина мне, а половина — Фоме-соседу.
— И спориться с ним боле не будешь? — спросил старик.
— Нет, батя, не буду. Назавтра снова вдвоем рыбачить пойдем.
Благословил священник мужика и отпустил его с миром.
Жаркий денек стоял над селом; синела гладь реки Волхова; на другом берегу зеленой хвоей переливался под лучами солнечными бор дремучий, бесконечный, словно море-окиян. Глядел старый священник на красу мира Божиего, раздумывал о мужичках, о своих детях духовных. Думы благостные мирно и тихо, словно на небе облачка волокнистые, проплывали в голове старца доброго и разумного.
«Вот и послал мне Господь сегодня утешение: оберег я люд христианский от грозы воеводской, смягчил в душе человеческой злобу строптивую к ближнему своему.
Невелики дела мои, а все же благодарение Создателю, что сподобил Он меня людям-братьям на пользу и этот день прожить».
Встал старый священник с завалинки и пошел было к избушке своей; да вдруг у околицы сельской послышался звонкий крик ребячий, пыль на дороге поднялась, частый топот коней борзых раздался. Закрыл старец лицо рукою от солнца слепящего и стал глядеть, что за гость нежданный катит в село их пустынное, дальнее.
Повыскакивали мужики, столпились кругом околицы, направился к ним и старик.
В облаках пыли дорожной замаячили трое всадников, и скоро влетели во весь дух в село путники.
Передовой был по виду ратный человек, из сыновей боярских. По открытому широкому челу, по соколиным очам его, по улыбке доброй на устах румяных видать было, что не обделил его Господь ни умом, ни сердцем добрым. Скакали за ним двое холопьев, конюхов. Осадил приезжий молодец коня и весело молвил мужичкам:
— Здравы будьте, люди православные. У кого бы нам здесь пристать? Путь еще нам дальний, надо бы переждать жару дневную.
Выступил вперед старый священник и, приветливо глядя на молодого ратника, молвил ему:
— Добро пожаловать ко мне в избу. Вон она там, рядом с церковью; найдется чем угостить дорожных людей…
ГОСТЬ МОСКОВСКИЙ
правитьВ уютной горенке сидел у старого священника молодец заезжий. На простом столе белом, липовом, гладко обтесанном, стояли деревянные чашки с деревенской брагой и с медом душистым; лежал около и свежепочатый каравай хлеба ржаного. Утомясь с дороги дальней, отдал молодец честь угощению незатейливому, ел и пил он вволюшку; а старец разумный вел с гостем заезжим беседушку: по сердцу ему было поговорить с человеком бывалым, расспросить, что на святой Руси делается да творится. Поведал ему гость случайный, что с самой он Москвы златоглавой в новгородскую сторонку заехал, что родом он из детей боярских, что звать его Данилой Адашевым.
— За каким же делом выехал ты в путь такой дальний? — спросил гостя старый священник.
— А еду я с грамотою от князя Юрия Васильича Глинского к воеводе новгородскому, — отвечал Адашев, и тяжелый вздох колыхнул его грудь молодецкую.
Приметил тот вздох старый священник и спросил он гостя голосом любовным, глядя в очи его прямые и смелые:
— Чего же ты вздыхаешь, чего кручинишься? Иль наскучила тебе дорога дальняя, иль на Москву домой тебе хочется?
Поглядел и Данила Адашев на священника; сразу почуял молодец, что нечего ему перед старцем добрым таиться, что можно ему всю душу открыть, не опасаясь.
— Нет, отче, не тянет меня опять в Москву! Все я тебе поведаю: больно уж ты мне по душе пришелся… Мало теперь на Москве хорошего: плачется народ православный, тяжко ему живется! С весельем пустился я в дорогу дальнюю из Москвы-матушки, что стенает теперь, как вдовица печальная. Далеко ты живешь от города стольного, отец святой, и не ведаешь ты ничего.
— Дивишь ты меня, молодец! — отвечал ему старец. — А я-то мыслил, что под царем молодым весела и счастлива Москва златоглавая. Дошла до нас весть о браке царском: из доброго боярского рода взял он супругу себе… Вышел он уже из лет малых, не нужно ему теперь советников да пестунов непрошеных; сам он своими очами царскими разглядеть сумеет, где добро, где худо…
Еще глубже вздохнул Данила Адашев.
— Эх, кабы так было, отче! Мне-то все дела московские ведомы: есть у меня брат старший, в хоромах государевых службу несет… Частенько приходит он домой невеселый и скорбный, и много я от него худого слышу про то, как обошли государя юного советники недобрые…
— Кто же те советники? — спросил старый священник, качая головой седою на речи гостя своего московского.
— А те советники — ближние люди государевы. Чай, слыхал ты, отче, про князей Глинских? Близко они к царю стоят, и слушает их во всем царь… А те князья Глинские корыстны и жестоки…
— Слыхал я о том, молодец, да уж чаял, что теперь их воля миновала.
— Нет, отче, в прежней силе они остались; всех же более слушает юный царь князя Юрия Васильича. Ни в чем князю Юрию отказа нет, вершит он, как хочет, по всей Руси великой. Все воеводы, наместники — ставленники князя Юрия… Иль не слыхал ты, отче, про наместника псковского, князя Турунтай-Пронского?
— Как не слыхать, Псков-то от нас недалече…
— Великий лихоимец и мучитель князь Турунтай-Пронский, истомил, измучил он псковитян вконец… Не стерпели они, послали царю челобитье… Да не тут-то было!
Князь-то Турунтай-Пронский князю Юрию Глинскому друг и свойственник… В селе Островке то было. Предстали перед царем псковитяне-челобитчики, на колени перед ним пали, плачут истошными голосами, о защите молят… А князь-то Юрий позади царя юного стоит, шепчет царю на псковитян всякую напраслину… И разгневался тут царь Иоанн Васильевич, грозно закричал он на псковитян: вы-де лжецы да мятежники, вы-де наместника своего обнести замыслили; поделом он вас карает… Ждали уже псковитяне смерти неминучей: никто из них не смел и голоса подать, все перед царем ниц попадали… Бог весть, что бы тут сталось, да как раз в это время из Москвы гонец примчался. Оповестил он государя, что беда приключилась: с собора большой колокол — благовестник церковный упал… В ту пору оставил царь Иоанн Васильевич псковитян, на коня вскочил и в Москву помчался…
Скорбно чело наморщив, слушал старый священник гостя московского, а как сказал тот про колокол соборный, перекрестился в испуге старец.
— Ужели колокол упал? Ведь то примета недобрая!
— Да и впрямь вышла она приметой недоброй! — ответил гость московский. — С той поры начал царь Иоанн Васильевич на остальных бояр гнев держать, невзлюбил он боярина Федорова Ивана Петровича, князя Юрия Темкина, боярина Нагого да и дядю царицыного Григория Юрьевича Захарьина… Не стал он тем добрым боярам веры давать, не стал их слушать, одному злому советчику внимает он теперь — князю Юрию Глинскому… А князь Юрий учит государя юного немилостивым быть, распаляет его на гнев и опалу… Вот хоть бы я теперь, отче, зачем к воеводе новгородскому послан? Везу я грамоту от князя Глинского, а что в той грамоте, хоть не читал, а знаю! Как позвал меня князь Юрий и грамоту отдавал, похвалялся он боярам-приятелям, что наказ шлет воеводе: не щадить новгородцев мятежных и никакой воли им не давать… А пошлют новгородцы челобитье царю — то же с ними будет, что и с челобитчиками псковскими… Таковы-то дела на Москве, отец святой!
Долго молчал старый священник; скорбно стало лицо его благостное, омрачился взор его светлый, и подметил заезжий молодец, что слеза горючая упала на его бороду седую…
— А я-то, грешник, ничего не чаял! Экая беда настала на Руси святой! А скажи мне, молодец, ужели нет близ царя советчика доброго из духовных, коли миряне греху предались? Чай, духовник царский мог бы юного государя наставить.
— Есть у царя юного духовник, — отвечал тихо Данила Адашев. — Да тот духовник сам в мирское дело вмешался: стал князьям Глинским перечить и царя молодого на гнев наводить… Только не одарил Господь его кротостью и разумом светлым; сильно он царю Иоанну Васильевичу докучает, и не любит его юный царь, и не слушает…
Еще более запечалился старый священник. Не стал он дальше сына боярского ни о чем спрашивать; да и сам Данила Адашев долгой беседою притомился; сказалась и дорога дальняя.
— Ну, отец святой, вдосталь мы с тобой наговорились; теперь и отдохнуть нехудо.
Указал старый священник гостю московскому на лавку широкую и молвил ему радушно:
— Отдохни, добрый молодец, а я коней твоих покормить велю, чтобы легче им было опять в далекий путь пуститься.
Сказал Данила Адашев старому священнику спасибо за хлеб, за соль, улегся на лавку и скоро сном забылся.
Когда жара спала, разбудил старый священник гостя молодого, и живо собрались путники в дорогу. Поцеловал сын боярский руку у пастыря доброго, вскочил на коня, и умчались московцы втроем по дороге новгородской. Проводил их старик взором задумчивым, вослед им перстами бледными святой крест сотворил… А потом надвинул он на кудри свои белые шляпу ветхую, взял посох простой деревянный и медленными старческими шагами вышел из села. Направился старик по берегу волховскому; то взбирался он на холмы крутые, то проходил мхами болотными, то в песке прибрежном вязли ноги его… Долго шел старый священник, совсем уже село скрылось, совсем уже безлюдные места пошли. Вот зазеленела впереди горка высокая, частым березняком поросшая, поднималась та горка как раз над быстриной реки привольной, Волхова глубокого, крутым песчаным обрывом заканчивалась она с речной стороны, а с других сторон примыкали к густому березняку молодые свежие рощицы: были в них и осинник, и ольха, и сосна, и ель, и всякий кустарник ягодный. Знал, видно, старец тропку тайную, что вела через заросль частую на самый верх горы высокой. Где нагибаясь, где посохом ветви отклоняя, пришел он в самую гущу леса березового, еще малость вперед двинулся — и открылся перед ним у самых ног его обрыв песчаный, береговой. Стоял старик на малой полянке, в траве сочной, укрытый, как шатром живым, навесом листвы свежей. Прямо перед ним темнел вековым бором берег противный, пенились и сверкали на солнце быстро бегущие волны речные, доносились их журчание да щебетание птиц лесных…
Была эта полянка любимым убежищем старого священника, когда донимали его мысли скорбные, когда печаль глубокая за грехи мира сего отягощала сердце его благое.
В такие дни подолгу просиживал старец на обрыве своем любимом, молился в безлюдье лесном, взывал от немощи своей земной к Господу. Никто никогда не тревожил здесь старца, и сам про себя именовал он это место укромное своей моленной тихой.
На сей раз пришел старый священник в убежище лесное, обуянный скорбью великой, никогда не испытанной… Речи гостя заезжего не давали покоя старику; мысли горестные одна за другой пробегали в его голове многодумной… Без молитвы обычной лег он на траву шелковистую, густую и, глядя на красоту мира Божиего взором невидящим, предался печали глубокой…
«Значит, гибель приходит государству Московскому! Сколько лет уже царит в нем безначалие великое, своеволие бояр кровавое… При княгине Елене творили смуту и ссору любимцы ее, Телепнев-Оболенский да Глинские… То, что сделал для Руси дед государев, мудрый владыка Иоанн III, то, что довершил вслед за отцом боголюбивый государь Василий Иоаннович, — все это прахом пошло! Не стало мира на великой земле русской, умалилась сила ее, не стало суда справедливого, корысть и насилие воцарились на ней…».
Закрыл глаза рукою старец и долгое время недвижим оставался. Потом привстал он немного с земли, нащупал рукою под рясой крест свой — нательник серебряный, и вынул его. Привязана была к нательнику ладонка немалая, в мешочке кожаном. Снял ее старый священник и, держа в руке, поглядел на нее взором пытливым… Опять зароились в уме его думы быстрые…
«Ужели время пришло? Ужели уразумею я теперь темный доселе завет отцовский? Мне ли, бедному простому священнику, совершать такой подвиг великий! По силам ли мне быть наставником царским, по силам ли мне призвать благоденствие и счастье на Русь великую? Ко мне ли глас Твой, Господи?».
Перекрестился старец, медленно развязал ладонку свою, вынул из нее грамоту, во много раз сложенную, от долгих лет пожелтевшую… Потом развернул он писание древнее и глазами привычными стал пробегать частые строки, тесные узорные буквы, завитками кудреватыми украшенные…
В тиши уединения лесного глухо звучал старческий голос, вслух произносивший словеса знакомые: «Слава Господу нашему во веки веков и присно. Аминь! Тебе, сын мой по плоти, отрок Сильвестр, пишу сие в назидание. Помни и блюди завет отцовский… Многие горести борют людей в жизни земной; никому не дано ведать судьбы своей… Но избранникам Своим открывает Господь грядущее… Вот уже двадесять лет, как принял я схиму святую в обители Печерской, оставив суету мирскую и богатства мои, стяжание корысти земной. Ныне иеросхимонах Пафнутий, бывший в оны дни богатым купцом новгородским, грешником и корыстолюбцем, по мирскому Лазарем Аввакумовичем, денно и нощно кровавыми слезами плачу я о былых прегрешениях, денно и нощно помышляю о жизни загробной. Уходят силы мои, сохнет тело мое, но светлеет дух и радуется сердце, предвидя конец близкий — избавление от персти земной. Только тебе единому поведаю я, что еженощно бывают мне видения святые: вижу я Ангелов и угодников, и ведут они со мною, грешным схимником, речи чудесные; открывают они мне века грядущие, судьбы владык и народов… Предчувствуя кончину близкую, хочу я поведать тебе, сын мой по плоти, одно откровение чудесное, в котором ясна стала мне твоя судьба грядущая… Вчера, в полночь глубокую, явился мне, в пещере моей схимнической, некий угодник Божий, в ризах белоснежных, с венцом сияющим над главою… И уловил я слухом своим прорицание святителя… Возвестил он мне: „Есть у тебя сын, муж лет уже зрелых, посвятивший себя священнослужению, смиренный, любвеобильный, блюдущий веру истинную… Сужден сыну твоему подвиг великий: возвратит он словом могучим, в сердце проникающим, владыку земли русской на путь правый, отвратит его от заблуждения греховного, вселит в душу его мир, и благочестие, и кротость сердечную. Когда скопятся над Русью Православною тучи черные, когда беда злая настанет в государстве великом — тогда сын твой, священнослужитель старый, смело придет перед лицо владыки грозного и образумит его словом карающим… И полюбит его владыка могучий, и приблизит его к престолу своему, и великая от того радость на земле русской будет!“. Так вещал мне угодник Божий… Читай рукописание мое, сын мой по плоти, Сильвестр, и молись за грешную душу отца своего, в мире — Лазаря…».
Дочитал старый священник грамоту ветхую, и много, много напомнили ему эти строки… Давно уже бросил он торговлю богатую в Новгороде Великом, давно уже покинул хоромы пышные матери своей, вдовы честной, что славилась по всему городу богачеством, да удачливостью, да разумом. Не взял он с собой из казны матушкиной ни одной гривны серебряной, ни одной копейки медной; в рубище нищенском ушел он из дома отцовского и отдал дни свои служению Господу. В монастыре далеком рукоположили его в сан иерея, и ушел он в село бедное — учить паству свою, служить темному люду. Уже в зрелых летах получил он грамоту отцовскую от какого-то монаха захожего из Лавры Печерской. Сам-то он сызмала от матери слышал, что погиб отец его в неволе римской, и немало подивился, прочитав грамоту. Сказал инок захожий, что инок Пафнутий был схимником великим, что давно уже почил он сном вечным.
Частенько перечитывал отец Сильвестр грамоту отцовскую о видении чудесном; перечел он ее и теперь с таким же благоговением, с такою же тревогой смутной в душе своей, как и прежде. Как и всегда, погрузился он потом в молитву горячую, прося у Бога мира и утешения, но на сей раз не утихало его волнение душевное: мнилось ему, что надвинулось на него что-то грозное, неодолимое… Тревожно билось сердце в груди старческой; даль безграничная, казалось, манила его куда-то…
Перекрестился отец Сильвестр, возвел очи к небу ясному и воскликнул громким, молящим голосом:
— Господи, ужели пришел час!
Тихо и по-прежнему ясно оставалось небо синее, пахнул с реки ветерок свежий, зашелестели ветви зеленые, качаясь над седой головой старого священника, — и словно уловил он в том шелесте листвы свежей ответ, отзвук на свой вопрос молящий:
— Пришел час!
Ужас благоговейный обуял старца; быстро вскочил он с земли и трепетно огляделся кругом, как бы ища, кто произнес это веление грозное… Все по-прежнему тихо было, щебетали птицы лесные, журчала быстрина Волхова широкого, но уже не было прежнего мира и покоя в душе священника Сильвестра… Понял он, что призван на подвиг великий, что пора пришла ему покинуть свое житие мирное…
НА ПОЖАРИЩЕ МОСКОВСКОМ
правитьВ лето 7055 от сотворения мира, в 1547 год от Рождества Христова, наслал Господь Бог на стольный град Москву великое несчастие — такой пожар, какого до тех пор и не бывало!.. Великий князь Иоанн IV Васильевич, с боярами своими и с юною супругою Анастасией выехал из города пылающего в село Воробьево; Москва же много дней подряд пылала и тлела.
Старинные летописи так повествуют об этом несчастии великом: «Загорелось Воздвижение на Арбатской улице, на острове… и промчался огнь до восполия Неглинного, и Черторие погорело до Семчинского сельца, возле реки Москвы, и до Феодора святого на Арбатской; и обратилась буря на град большой, загорелся у соборной церкви верх, и на царском дворе кровли и избы деревянные, и палаты, украшенные златом, и казенный двор с царскою казною, и церковь на царском дворе у царской казны, Благовещения златоверхая, где Иисус Андреева письма Рублева златом обложен и образы многоценные греческого письма прародителей его… и оружейная палата вся погорела, и постельная с казною, и в погребах на царском дворе под палатами выгорело все деревянное в них, и конюшня царская… и двор митрополич… А в другом граде (Китае) две церкви Бог сохранил: на рве Рождества Христова да Рождества Пречистыя, да на Никольском Крестце лавок с десять… А за городом большой посад сгорел возле Неглинной, Пушечный двор… и Рождественская улица, и монастырь Рождественский до Николы Драчевского монастыря, а по Устретенской до Стефана святого, а по Ильинской до Флора святого в Мясниках, а Покровского по Василия святого, а Варв’арскою — Всех святых, и святая Параскева Пятница, и Рождество Пречистыя, и Никола Подкопаев, и Флор святой у конюшни, и конюшня вся князя и по Воронцовский двор, и по Илию под Сосенки; а Великою улицею возле Москвы-реки, и Никола Комелев и Андрей, святое Воздвижение у реки Москвы, и Косьма и Дамиан, и Кирюшка вся, и возле Яузы по Воронцовский сад, и по законюшни по Смолину улицу. А от города за рвом на площадке от Преображения погорели дворы до Всех святых по Варв’арскую улицу на Кулишке, а позади погорели все дворы…».
На Кулишке, на Варв’арской улице, несметная толпа народа собралась… Царило в той толпе смятение: дикие вопли, пронзительный плач, проклятия, скрежет зубовный — все смешивалось в ужасный гул, в шум, наполнявший каждую душу трепетом… От Кремля, и от Белого города, и от Китай-города неслись целые тучи дыма, пронизанного багровыми искрами; приносил ветер и целые груды горячего пепла и тлеющей золы. Перепуганный народ тщетно старался разобрать, где начинается и где кончается страшный пожар. Вся Москва златоглавая обратилась в этот день печальный в океан пламенный, которому, мнилось, не было ни конца, ни края…
По Варв’арской улице, у домов самых, лежали горы рухляди домашней, которую погорельцы, не щадя жизни, вытащили из домов, объятых пламенем; лежали тут же и ушибленные, и обожженные, стонали они во весь голос, плакали на судьбу злосчастную, молили Господа Бога о защите, протягивали к прохожим руки умоляющие.
Возле богатых хором старого посадского Нила Столбунова всего более было навалено всякого скарба домашнего; и сам Нил, зажиточный, кряжистый старик, велел домочадцам своим загодя все пожитки вынести, пока еще хоромы не занялись, и соседи его тут же навалили всю рухлядь свою — не пройти было среди развала великого.
Старуха-мать старого посадского, у которой уже с десяток лет тому назад ноги отнялись, лежала на улице, на толстой кошме, и криком кричала:
— Спас милостивый! Огради жилье наше, спаси малых детушек!
Подле нее жена Нилова тоже в слезах разливалась, тоже вопила-причитала жалобным голосом:
— Святые угодники! Спасите и помилуйте!
Сам старик Нил, глядя на постройку свою крепкую, что он годами целыми складывал, на что он деньга за деньгой, горб натуживая, копил-накапливал, говорил густым голосом прерывистым:
— Почто, Господи, наказуеши? Чем прогневал я Тебя, Господи?
А кругом кишела, кричала, выла и вопила несметная толпа народная. Обезумели москвичи перед бедой внезапной: никогда еще не было на Москве такого пожара страшного… Случалось, что выгорал Кремль, что обращался в пепел Китай-город, что один пепел оставался от Белого города, — а на этот раз все пожрал, сжег и истребил пламень ненасытный… Лихие люди нажиться торопились: тащили добро погорельское, разбивали бочки с вином и медом, тут же допьяна напивались, наряжались в зипуны дорогие, бренчали чужой казной серебряной… Не было на них управы и удержу!..
Старик Нил только что из подвала укромного вынес бережно кубышку заветную, положил ее возле старухи-матери: авось-де от больного человека тащить не станут — посовестятся! Положил, а сам отвернулся — посмотреть, откуда ветер дует, полетят ли искры на кровлю деревянную… Тем временем какой-то дюжий парень, весь в лохмотьях, к той самой кубышке подобрался, и никто его в тесноте да смятении не приметил… Сцапал он ручищей грязной, жилистой кубышку тяжелую, встряхнул ее что было мочи: зазвенело серебро в кубышке объемистой… Широко улыбнулся грабитель, стал кубышку под лохмотья прятать — будет на что выпить в кружале замоскворецком! Тут, как на беду, оглянулся старик Нил и сразу грабеж увидел… Екнуло у старика сердце стяжательное, зарычал он по-звериному, бурей кинулся на разбойника-грабителя… Стар был скупой посадский, но еще не ослабели руки его: крепко сжал он горло парню одной рукой, а другой стал его бить по голове косматой… Бьет, а сам кричит:
— Помогите, православные! Деньги грабят!
Будь то в обычную пору, — сбежались бы отовсюду соседи, изымали бы вора-разбойника; а в такой сумятице никто даже крика стариковского не слышал, у всех свое дело было; а пожар-то все разгорался, все свирепел…
Опомнился дюжий парень от напора нежданного, в ответ ударил он Нила старого со всей силы по голове седой — ударил раз, ударил другой, ударил третий… Пошатнулся старый посадский и навзничь грохнулся; даже не хватило силы у него еще раз о помоге крикнуть… Обрадовался грабитель, крепче к себе кубышку прижал и прочь бежать хотел… Вдруг чья-то рука властная с необычайною силой его остановила — сразу на месте приковала… Раздался над ним голос грозный и мощный:
— Нечестивец! Какое время избрал ты для хищения неправого!
В испуге великом обернулся парень и увидел перед собой суровый лик старца неведомого… Ярким огнем палящим горели очи карателя нежданного; руки его дряхлые сжимали, как железные, дюжие плечи грабителя!.. Ни слова не мог вымолвить хищник свирепый: в самую душу, в самое сердце проник ему грозный взор старца, и объял его трепет несказанный. Бросил он добычу свою неправедную, лицо ладонями закрыл и бежать пустился.
Поднял старец кубышку Нилову и старику подоспевшему ее подал, да притом глянул он взором проникновенным в глаза скупцу старому, перстом ему погрозил и тихо промолвил:
— Спасено достояние твое; радуйся тому, старик! Только помни, что стяжателям корыстным не войти в Царство Небесное.
Смутился старый посадский и не сразу взялся он за кубышку свою дорогую: сильно что-то неведомое удерживало его… Но потом, как почуял он в руках своих серебро накопленное, пробудилась в сердце его алчность обычная, и впился он пальцами в добро свое, словно коршун дикий… Еле-еле смог он пролепетать устами дрожащими:
— Спаси тебя Бог, старче! Пожертвую я на монастырь твой две гривны серебряные, а ежели мало, тогда, пожалуй, и больше дам.
— Не приемлет Господь дара насильного, — отвечал ему строго старец неведомый. — Ни единой деньги медной не примет от тебя: знает Он, человековидец, что наполнено сердце твое корыстью и стяжательностью, и скудной доли от богатства твоего не надобно Ему… Старый ты человек, в могилу смотришь, а от мирского прельщения оторваться не можешь! Оставайся при деньгах своих — и их Господу Богу не надо!
Застыдился тогда старый посадский: до самого сердца проник ему грозный взор старца… Дрожащими руками поспешно открыл он дорогую кубышку свою, полной горстью, не считая, вынул оттуда монеты серебряные и, глядя на старца очами слезными, протянул спасителю своему дар искренний… Улыбнулся тогда старец светлою улыбкой, в обе пригоршни взял деньги у купца старого, спрятал их в рясу свою черную и молвил приветливо:
— Такой дар приемлет Господь. Раздам я серебро твое братии неимущей, и будет та братия молить Господа Бога за душу раба Божия Нила…
Повернулся старец и пропал в толпе шумной; долго-долго смотрел вслед ему старый посадский.
На самом конце Варв’арской улицы, у забора ветхого, лежал, всеми покинутый, всеми забытый, некий парнишка-недоросток… Был он сирота круглая; день-деньской ходил по Москве многолюдной, просил пропитания себе Христовым именем. Люди добрые привечали сироту, приголубливали, давали ему краюшку хлебца ржаного, одежонку какую-нибудь ветхую, в морозы сильные да в дожди проливные ночевать его оставляли — и так жил себе парнишка, с голода не умирая. Знали его повсюду в пригородах московских и прозвище ему дали Сенюшка-бездомный. Ни в чем его худом не примечали; был он набожен и благочестив, ко всякой службе в Божий храм ходил.
Как разразился над Москвой пожар великий, стал Сенюшка изо всех своих сил малых погорельцам помогать: таскал он им пожитки из домов загоревшихся, детишек малых из хором на спине выносил… Да уж больно неосторожным был паренек — прямо в самый огонь лез, ближним помогая… Не оглянулся он вовремя, не приметил, что рушится сруб избы пылающей, и угодила прямо в него тяжелая балка обугленная. Задело его бревно горелое по плечу и тяжко ушибло; упал парнишка на землю без памяти.
Некому было помочь сироте, сей же час все о нем позабыли… Долго-долго лежал он среди облаков дыма густого, не чуя в себе силушки, чтобы хоть малость двинуться…
А потом, когда какой-то сердолюбец нежданный облил его ведром воды студеной, поднялся Сенюшка и побрел от огня подалее. Добрался он до забора знакомого, где не раз в ночки теплые летние ночевывал, и прилег там на травку зеленую отдохнуть от боли да устали. Тут опять заломило у него плечо ушибленное, стал он стонать, метаться и бредить…
Увидел парнишку покинутого добрый старец пришлый, жалко ему стало отрока… Подсел к Сенюшке старик, оторвал от рясы своей кусок ткани изрядный, помочил его в лужице соседней и парнишке к больному месту приложил. Положил старец к себе на колени голову отрока недужного, волосы спутанные ему расправил, осмотрел ушибы его и ожоги сильные… Опамятовался парнишка, спервоначалу испугался старика неведомого, а потом, видя его уход любвеобильный и заботы кроткие, обрадовался бедный Сенюшка сердцем своим сирым. К тому же и полегчало ему сразу, перестало плечо жечь, и лом в костях ушибленных остановился. Протянул парнишка руку костлявую доброму старику и спросил, проливая слезы благодарные:
— Как звать тебя, дедушка добрый?
— Ах ты, дитятко мое доброе, — умилился захожий старец. — Вот ведь душа-то чистая. Да зачем же тебе знать, как зовут меня?
— Бога буду за тебя молить, — ответил парнишка.
— Ин скажу тебе: Сильвестром меня звать, священником…
Долго еще отхаживал отец Сильвестр парнишку недужного; за свою жизнь пастырскую приобвык он лечить больных да увечных, для него то привычное дело было.
Тем временем на Варварской улице новая смута пошла. Откуда ни возьмись нахлынули на нее новые толпы голытьбы московской. Были они все хмельны и свирепы, несло от них гарью, копотью и зеленым вином. Во все свои глотки осипшие горланили оборванцы, угрожая кому-то злой местью, карой страшной за пожар московский.
Слепо и гневно искала толпа виновников бедствия народного.
— Кто Москву поджег? — раздавался крик неистовый.
— Вестимо, кто поджег! — отвечали другие буяны горластые. — Чай, ведомо, кто Москвой правит!
— Глинские Москву спалили!
— Князьям Глинским наша беда по душе!
— Обошли царя юного.
— И холопьев их видали!
— Под храмы Божии огонь кидали!
Разливалась дикая, свирепая толпа все дальше и дальше по Варварской улице; каждый вопил во всю мочь, каждый поносил и проклинал Глинских… У многих сверкали в руках топоры и бердыши, другие кольями тяжелыми обожженными размахивали. Сгустился народ на Варварской улице и площади Преображенской так, что один другого давил, теснились все и толкались, кое-где вступали в драку беспричинную, слепую, кое-где те, что послабее, падали на землю, потерявши силы, и, раздавленные тысячью ног тяжелых, тут же со стонами и проклятиями дыхание испускали… Кого только не было в этой толпе обезумевшей! Был тут и черный люд, были и купцы погоревшие, все добро на пожаре потерявшие, были и служивые люди, и чернецы монастырей московских, и дети боярские… Смешались тут старики и молодые, дети и женщины…
Кипела толпа неистовая, все громче становились крики яростные — и опять по всей улице да по всей площади пронеслось имя князей Глинских. Равно проклинал народ и князя Юрия Васильевича, и княгиню Анну.
— Православные! — кричал какой-то чернец дюжий, из послушников простых.
Растолкал он толпу локтями могучими, взобрался на сруб избы начатой и оттуда громовым голосом кричал толпе бушующей: Православные! То княгиня Анна Глинская извела Москву! Всем ведомо, что ходили к ней ведуны да волхвы всякие… Злобилась литовка поганая на народ православный: велела она кости мертвецов вырывать по кладбищам, велела те кости сжигать, а тем пеплом по улицам московским с наговорами дьявольскими сыпать… И где сыпали тем пеплом, там и пожар занялся силой адовой!
Во всю грудь широкую кричал дюжий чернец; многие слышали речи его злобные, другим повторяли, и еще пуще злобилась и ярилась толпа…
— Идем, народ православный, в хоромы князей Глинских! Не оставим бревнышка на бревнышке!
— Да чего ходить? Чай, давно уж и след простыл губителей наших!
— За царем в Воробьево село уехали!
— К царю пойдем — суда просить!
— Пусть выдает нам чародеев-зажигателей!
Разливались, бушевали те крики; пьянела толпа от ярости, тесноты и ужаса.
МЯТЕЖ НАРОДНЫЙ
правитьСтрашен был пожар 1547 года! Не перечесть было москвичам всех убытков великих: сгорели лавки в Китай-городе с товарами богатыми; сгорели монастыри Богоявленский и Ильинский, в пепел обратились бесчисленные дома и хоромы от самых Ильинских ворот до стены кремлевской и до Москвы-реки. Башня высокая, старинная, где хранились запасы пороху пушечного, на воздух взлетела, рухнула с нею и часть стены городской — пали в реку глыбы каменные и кирпичи и запрудили ее плотиною нежданною. За Яузой-рекой все до единой сгорели улицы, где жили гончары и кожевники московские. За Неглинною, на Арбатской улице, сгорела церковь Воздвижения; погорел большей частью Кремль, в золу обратились Китай-город и большой посад. Ни огородов, ни садов не уцелело: дерево углем стало, трава — золой. По сказанию современных летописцев, во время того пожара великого тысяча семьсот человек, кроме младенцев, сделались жертвою пламени.
Велико было отчаяние народное: погорельцы бродили среди пепелища обширного, искали детей, матерей, отцов; не хватало уже им голоса человеческого и выли они, как дикие звери. Летописец говорит: «Счастлив, кто, умирая с душою, мог плакать и смотреть на небо».
На третий день после бедствия ужасного стали по развалинам обугленным Москвы разоренной ездить бирючи царские, стали погорельцев сзывать на большую площадь кремлевскую: молодой-де царь Иоанн Васильевич на Москву вернулся из села Воробьева.
И вправду, сборище пышное и великое было в этот день на кремлевской площади.
Стекаясь отовсюду к уцелевшим стенам древних храмов кремлевских, дивился усталый, голодный и бездомный люд московский, видя перед собою богатые наряды бояр царских, цветные кафтаны холопей дворцовых, позолоченные и посеребренные уборы коней борзых… Со всеми ближними боярами приехал царь Иоанн Васильевич на Москву — посмотреть на бедствие народное. Были при нем князь Скопин-Шуйский, боярин Федоров Иван Петрович, князь Темкин Юрий, боярин Нагой, боярин Григорий Юрьевич Захарьин, дядя царицын; был и князь Юрий Васильевич Глинский, сын княгини Анны Глинской, бабки юного царя. Кроме этих ближних бояр, собрались на кремлевской площади и многие другие бояре, окольничие и спальники царские.
Молодой царь Иоанн Васильевич сидел на рундуке богатом на паперти собора Успенского и с тревогою оглядывал страшные следы пожара великого: курящиеся еще развалины, груды золы и пепла, почерневшие, закопченные стены храмовые. Шел царю и великому князю Иоанну Васильевичу в эту пору восемнадцатый год, был он росту высокого, строен станом, широкоплеч; чело у великого князя было крутое и высокое, из-под орлиных бровей сверкали очи пламенные, в которых мигом загорался гнев великий и мигом сменялся взором милостивым и кротким; нос был у царя выгнутый, уста тонкие, подбородок острый; едва пробивались у него усы и борода на лице юном. Висела на шее у царя цепь золотая, усаженная камнями самоцветными; запонки на его ф’ерязи алой бархатной горели алмазами.
Беседовал молодой царь Иоанн Васильевич с боярином Захарьиным, а сам нетерпеливо поглядывал на черные тучи народные, что все гуще и гуще собирались вокруг храма Успенского. Безмолвен был народ, и не слышал молодой царь из толпы криков обычных, приветственных. Наплывали толпы сумрачно и грозно…
— Верно ли, боярин, — спросил царь Иоанн Васильевич Захарьина, — что винит народ в беде своей великой князей Глинских?
Замялся на вопрос царский боярин Григорий Юрьевич; был он сердца доброго, враждовал с князьями Глинскими лишь из-за дружбы к остальным боярам, и не хотелось ему князя Юрия перед царем поносить. Покачал он головою, словно бы в раздумии глубоком, и молвил царю:
— Слыхал я что-то, государь, да не больно тому веры даю. Статочное ли дело, чтобы стал народ черный с князей да бояр ответа спрашивать! У князя Юрия завистников много, да и нравом-то он крутенек, — вот и порочат его перед лицом твоим, государевым. Вестимо, погорел, обнищал народ и виновника беды своей ищет.
А кого тут винить? Известно, Божия воля!
Выслушал царь Иоанн Васильевич свояка-боярина, поглядел, как бы дивясь, на его лицо доброе и с легкой усмешкою проговорил:
— А я было мыслил, что ты, Григорий Юрьевич, с князем Юрием в раздоре?
— Чего греха таить, царь-государь: случалось с князем в Думе твоей царской спорить. Да и нрав-то княжий спесивый мне не по душе. А только не таков я человек, чтобы кого облыжно порочить перед царем.
Еще более подивился молодой царь, эти речи слушая.
— Ну ладно, так и быть тому. А ты вот что мне скажи, Григорий Юрьевич: что мне теперь с черным людом московским делать?
— А что делать, государь? — беззаботно ответил добрый боярин. — Одел’и их казной по малости; чай, у тебя меди-то хватит. Да повели какому ни на есть из бояр в толпе речь держать; пусть успокоит да утихонит их, посулит от тебя милости какие ни на есть.
— По душе мне совет твой, боярин Григорий Юрьевич, — молвил молодой царь, и лукаво усмехнулись его уста тонкие. — Вот ты возьми да и говори с народом.
Кажись, тебя любит московский люд…
Смутился малость боярин Захарьин — нелегкую задачу ему царь задал… А потом взглянул кругом на знакомые стены кремлевские, на своих бояр-товарищей в нарядах пышных и даже сам страху своему подивился. Чай, не впервой было ему с народом говорить! Поклонился он царю молодому в пояс.
— Твоя воля, царь-государь, уговорю я черный люд московский.
— А я, — молвил молодой царь, вставая с места своего, — возьму с собою окольничих да стремянных и прочь отъеду. Невесело мне глядеть тут на пожарище.
Не успели бояре опомниться, как вскочил молодой царь Иоанн Васильевич на аргам’ака персидского, поманил за собою молодых слуг своих, и глядь — уже поскакал к воротам кремлевским через широко раздавшуюся толпу народную.
Остался один на паперти боярин Захарьин, и не больно ему любо было остаться одному в виду гневной толпы народной… Соседние бояре, что приказ царский слышали, с усмешкой поглядывали на избранника царского: как-де ты справишься, как-де ты выпутаешься… Частый шепот завистливый пробегал по рядам боярским: всем не по нутру было, что предпочел молодой царь Захарьина всем остальным боярам…
Однако супротив приказа царского никто перечить не смел — все покорно отступили, все дали слово боярину Захарьину.
А толпа-то народная все прибывала да прибывала; увидел люд московский, что отбыл царь-государь с площади Успенской, что ни слова не сказал он народу своему, что во всем положился он на бояр своих, — и начали мало-помалу раздаваться в толпе народной крики гневные:
— Самому царю хотим правду сказать!
— Пусть не слушает он бояр лукавых!
— Пусть выдаст нам Глинских-злодеев!
— Эк, вырядились в какое платье цветное!
— Все, чай, нашими горбами добыто!
— А почто Москву сожгли, православные?!
— Ну-ка ответь, боярин!
— За что Москву сжег, боярин?!
— Отвечай-ка!
— Аль оглох?
Слушал, слушал боярин Захарьин гневные крики народа московского и ничего не мог в толк взять… Не в чем было ему оправдываться, нечего ему было народу потакать, не знал боярин за собою никакой вины — и потому выступил он смело пред толпой бушующей.
— Эй, вы, люди московские! Слушал я вашу молвь нескладную, слушал я ваше роптание и никак не могу в толк взять — чего вы хотите… Захотел Господь, и постиг пожар Москву великую; захотел Господь, и погибло все ваше имущество, и погорели жены ваши и дети… То, люд московский, разразился над тобою гнев Божий, а супротив того гнева ни один смертный пикнуть не смеет; к чему же, люди московские, бушуете вы против царя-государя, великого князя Иоанна Васильевича?!
Или он виновен в прегрешениях ваших, или он накликал на вас беду великую?..
Многомилостив царь-государь; и повелел он мне, боярину своему, выдать каждому награду достойную. Кто избой целой от огня изубытчился, тот от государя великого целую гривну серебряную добудет! Кто малую избу потерял, тот от царя Иоанна Васильевича полгривны достанет! Не мятитесь вы, люди московские, не смущайте покоя государева криком вашим!
Громко говорил боярин Григорий Юрьевич, и далеко разносился голос его мощный, и слушал его люд московский. Любили москвичи боярина Захарьина, готовы были каждому его слову поверить… Кабы было то в другое время — закричали бы, завопили бы москвичи: «Здравствуй по много лет, боярин Григорий Юрьевич!».
Но не та была пора: лишился народ московский домов своих, всего скарба своего, всех пожитков своих и не верил он больше боярам сладкоречивым… В ответ на речь боярина Захарьина раздались отовсюду крики народные:
— Полно тебе народ морочить!
— Сладко поешь, да не верим мы тебе!
— Что нам гривна твоя серебряная?
— Чай, не на гривну у нас добра сгорело!
— Подавись ты, боярин царский, тою гривною! Та гривна — нам во погибель!
Еще раз крикнул боярин, пытаясь унять смуту народную, на всю площадь крикнул и брови свои боярские принахмурил: хотел испугать чернь малодушную.
— Слушать ли мне ваши крики мятежные? По указу царя Иоанна Васильевича говорил я вам, по его же указу и теперь говорю… Слушай, народ московский. Не нарушай покоя царя Иоанна Васильевича смутой своей дерзкой… Та смута не к добру ведет!..
Вспомни, народ московский, царя Василия Иоанновича! Не любил шутить царь Василий Иоаннович — мигом у него мятежные головы с плеч соскакивали!.
Не приведи Бог, как зашумел, заярился народ после слов доброго боярина… И без того были люди московские обездолены пожаром свирепым, и без того лишились они и домов своих, и семейств своих; и без того гнев лютый кипел в сердцах их за то, что не сумели оберечь стольный град Москву от пожара великого; и без того злобились они на бояр царских, ведая, что сам-то царь — юноша еще недозрелый…
Покорно сносил народ московский владычество бояр знатных, покорно подставлял он выю свою избранникам царским; но тут не было перед ним ни царя, ни бояр, ими любимых, — и разразилась грозная буря народная…
Были то клики, или был то вопль гневный всего народа собравшегося, или просто вздохнула вся земля, весь удел земский, трепетавший под стопою воевод корыстолюбивых, только громом небесным разразились погорельцы несчастные, и таков был тот гром, что далеко раздался он над Кремлем великим, над Китай-городом и над всеми пригородами московскими…
Услыхав тот крик великий, побледнел, задрожал князь Юрий Васильевич Глинский… Не говорил он с народом, да и не стал бы его народ слушать: слишком опротивели народу московскому князья Глинские… Спрятался князь Юрий за спины бояр остальных; дрожал он всем телом, ведая, что немалая вина на нем лежит в пожаре московском… Много врагов насчитывал князь в этой толпе буйной, что приливала к кругу боярскому, как водная глубь бушующая… Грозные руки поднимались со стороны толпы яростной и обращались они прямо к князю Глинскому — Юрию!
Видели ли стены собора Успенского такой разгул страстей народных, по нутру ли было этому храму древнему такое ожесточение дикой толпы народной, только света не взвидел Кремль московский от такого бушующего наплыва народной толпы неудержимой, какой настал после того, как приметили среди бояр князя Юрия.
Похоже это было на гром небесный, похоже было на тот трус, о котором вещали летописцы московские…
Увидел князь Юрий тысячу рук, к нему протянутых, не взвидел света и бросился бежать.
Где ж тут было боярам юного царя опомниться: все они не то что испугались, а прямо в бег пустились.
Над Кремлем московским царило в небе спокойствие нерушимое: солнышко светлое посылало лучи свои и дивовалось: почему-де люди глупые так мятутся под моей лаской нежною?
Упадали те лучи на срубы обугленные; упадали те лучи на груды добра спаленного; упадали те лучи и на трупы случайных жертв пожара московского; видели они и гневные лица, и лица, страшной бедой искаженные, — и все также весело светили эти лучи, и не могло помрачить их сияния небесного горе земное…
А на земле смятение великое царило: вокруг тех самых храмов Божиих, которые вздымались своими куполами крестоносными к небу синему, вокруг тех белых стен, которые видело солнышко со своей высоты великой, бушевала толпа — толпа, жаждущая живой крови, крови горячей! Воздымались тысячи рук, слышались тысячи криков неистовых, тысячи криков ненасытных, и все эти крики летели к одному боярину из всей толпы бояр: летели эти крики к боярину Глинскому — Юрию Васильевичу.
И зловещи были эти крики:
— Вот он, злодей наш!
— Вот он, погубитель народа московского!
— Давайте его сюда!
— Князь Юрий, погибель тебе!
— Гляньте-ка, бежать задумал!
— А нешто мы его не догоним?!
— Вон он уходит! Лови его!
Раздавались-перекрещивались крики народные; в среде народной великая смута поднялась… Кое-кто видел злодея народного князя Юрия, а многие его и не видели; но все кричать начали:
— Лови его, изымай его, изменника безбожного!
Князь Юрий Васильевич Глинский немолодой уже боярин был и отличался дородством немалым. В обычные дни не любил боярин шагу пешком сделать, сразу захватывала одышка частая жирную грудь боярина; всегда езжал он в колымаге богатой, добрыми конями запряженной, а ежели близко было ехать, садился князь Юрий Васильевич на иноходца дорогого, чтобы качал на ходу своего хозяина, словно дитя в люльке. И у себя-то дома, и в хоромах царских ходил князь Юрий тихо и величаво, не спеша, с развалкою. Ведомо ему было, что бежать и торопиться непригоже было первому боярину из всех бояр московских.
А тут, когда увидал он пред собою смерть неминучую, гибель кровавую, — откуда прыть взялась у тучного боярина! Сбросил он с себя поскорей свой 'охабень, золотом шитый, и в одном кафтане бежать пустился… Да так быстро несли ноги боярина раскормленного, что спервоначалу не угнаться было за ним врагам его. К тому же был князь Глинский одарен силою немалою, и все, кто ему поодиночке дорогу заступали, далеко в сторону летели от одного удара дюжей руки боярской. Разогнался, разбежался князь Юрий и думал уже, что спас он свое тело грешное от мщения народного…
Да слишком мала была площадь кремлевская: некуда было боярину убежать, укрыться; отовсюду новые толпы прибывали, отовсюду до него долетали злобные крики.
Отчаянным взором огляделся вокруг боярин… Остальных бояр уже не видать было, видно, смяла их толпа мятежная или в ворота кремлевские убежали они, малодушные, жизнь свою спасая. В дюжине шагов от князя Юрия виднелась паперть церковная, виднелись двери церковные, открытые… Напал, казалось, князь Юрий тут на мысль благую: «Дай, скроюсь я в храме Божием, там не посмеют взять меня злодеи — убийцы лютые».
Повернул князь Юрий к церкви, мигом на паперть взбежал и скрылся в дверях церковных… Но все видела чернь свирепая, с дикими криками устремилась она вслед за недругом своим. Скоро такая толпа бесчисленная к церкви прихлынула, что едва на площади уместилась, а в самый храм едва, пожалуй, двухсотая часть попала. Не смотрели москвичи озлобленные на святость места, не стыдились буйства своего мятежного; все сильнее и сильнее разгоралась в сердцах их месть лютая. Давил друг друга народ, напирал на самые стены церкви каменной и все вопил голосом громовым:
— Хватайте его, злодея!
— Эй, вы, передние! Ищите злодея хорошенько!
— Чай, он там за иконами схоронился!
— Тащите его скорей на расправу!
— Довольно он над нами потешался!
— Полно теперь князьям Глинским над нами царствовать!
— Чего ж это, братцы, не ведут его?!
— Как бы не утек он от нас!
Те, что посильнее были, пробивались сквозь толпу в двери церковные и сами начинали, другим не веря, искать князя Глинского в церкви.
Наконец досталась толпе жертва ее обреченная. Зверем голодным завыл народ, увидев, что вывели из дверей боярина ненавистного, бледного и трепещущего.
Десятки рук держали его, был изорван кафтан его дорогой, по лицу кровь струилась… Частым дождем сыпались на него удары свирепые, и видно было, что недолго князю Глинскому выдерживать ярость толпы народной. Не было над несчастным боярином ни суда, ни допроса перед судьями-палачами его многочисленными: сразу отовсюду надвинулись на него свирепые мстители — ножи засверкали, копья поднялись, кулаки дюжие стали удары наносить. Стонал ли, кричал ли князь Юрий Васильевич Глинский — не слышно было, а когда пробились к жертве своей те, что сзади были, увидели они лишь труп бездыханный, растоптанный, изуродованный… Да и того вскоре не осталось от богатого, гордого боярина: на мелкие клочья разорвала озверелая толпа своего ненавистника.
СТАРЕЦ СИЛЬВЕСТР
правитьДалеко от Кремля, в закоулке пустынном, безлюдном, сидел в этот день старый священник, отец Сильвестр; все пекся о найденыше своем, об отроке-сироте, Сенюшке бездомном. Унес его отец Сильвестр подальше от толпы мятежной и непрестанно о нем заботился. Каждый день, походив по городу сгоревшему, побродив в слободах уцелевших, добывал старец хлеба кусок, или овощей каких, или молока для парнишки бедного. Сильно ушиблен был Сенюшка на пожаре, разболелся он, ослабел. Если бы не старец Сильвестр, пришел бы парнишке конец, но болело о бедняге сердце старого священника, и хотел он его выходить. В закоулке пустом сложил старец шалаш малый из досок и бревен обгорелых и положил туда питомца своего нежданного. Собирал он на пустырях московских травы целебные, прикладывал их к обожженному телу отрока, освежал он голову парнишке водой из колодца ближнего. Мало-помалу легче стало парнишке — и бредить он перестал, и не стонал уже тягостно, как прежде.
Сидел старец Сильвестр возле Сенюшки и тихим голосом вел с парнишкой бездомным беседу благочестивую.
— Ты не ропщи, Сенюшка, что потерпел ты тяжко, спасая ближних своих. Здесь, на земле, грешный люд живет, здесь никто тебе за поступу твою спасибо не скажет. Да зато Господь Бог на небесах видел подвиг твой любвеобильный и записал Он его на скрижалях Своих нетленных. Ты мал еще, а все же сумел Богу послужить… За то ведь, Сенюшка, не оставит тебя Господь. Кто душу свою за ближнего положит, тому Царствие Небесное открыто, отроче ты мой милый…
— А что, батя, — спросил Сенюшка слабым голосом. — Видал я, как на пожаре многие люди чужим добром живились. Чай, покарает их за то Господь? Ведь то дело недоброе?
— А ты, отроче, не осуждай других и на них кару Божию не призывай. Бог на небесах Сам знает, кого покарать, кого помиловать. Точно, немало грешников на земле есть, да каждый грешник спастись может покаянием и молитвой. И тот грешник раскаянный милее Господу Богу, чем сотни праведников, гордых в правоте своей. По неразумию да по неведению своему творят они дела злые.
— А за что, батя, послал Бог на Москву такую беду великую?
Ласково усмехнулся старец Сильвестр и парнишку по голове погладил.
— Про то, милый, не нам с тобою ведать. Вот лучше испей водички да хлебца поешь.
Хлеб хороший, сегодняшний; подали его мне сегодня в слободе заречной, и за то благословит Бог даятелей.
Отломил Сенюшка кусок изрядный от ковриги хлебной и стал есть.
— А ты что же, батя? Иль охоты нет хлебца отведать?
— Обо мне не думай, отроче мой милый: лишь бы тебе хватило, а я к излишеству не привык. Да и не много нужно телу моему старому.
— А вот, батя, протопоп софроньевский — тот, слыхал я, без меры ест. Уж и толстый же он, батя, в три обхвата! Когда по улице идет, все на него пальцами кажут, все усмехаются.
— Не след, Сенюшка, глумиться. Если грешит протопоп софроньевский, за то с него Бог взыщет, не людское дело судить ближнего…
Замолчал парнишка, замолчал и старец. Тихо было в закоулке безлюдном, не доносились туда ни голоса людские, ни звон колокольный.
Неподалеку от старца и парнишки была яма глубокая да широкая, до краев лопухом и бобыльником поросшая; когда-то была та яма колодцем, да потом засорился, иссох колодец, и забросили его посадские, зарос он травою, и среди нее только прогнивший сруб деревянный остался. С той стороны, из-под этого сруба старого, раздалось вдруг кряхтение тяжкое, показалась из-за лопухов чья-то голова взъерошенная — и увидели старец с парнишкой неведомого человека, молодца дюжего, что выползал из чащи травяной. Запекшейся кровью было испятнано лицо его, была изорвана в клочки рубаха его пестрядинная; да и на одну ногу приметно он прихрамывал… Недобро глядели глаза его черные, крепко сжаты были губы его, и озирался он вокруг, словно дикий зверь загнанный. Поглядел он на старца да на парнишку, кругом взглянул — и со всех ног бросился к отцу Сильвестру… А как увидел около старого священника каравай хлеба едва початый, громким голосом закричал:
— Отдавайте мне хлеб-от! Второй день не ел.
Поспешно поднялся старец Сильвестр и нежданному гостю хлеб протянул.
— С Богом, молодец, ешь сколько душе угодно…
Обеими руками ухватился бродяга окровавленный за хлеб свежий и начал его грызть, отрывать и глотать поспешно, ничего кругом не замечая. Видно было, что утолял он голод не однодневный.
Скорбными очами следил за ним старец Сильвестр: был то грабитель тот, что у старого посадского на Варварской улице кубышку с деньгами ограбил. Он-то, грабитель случайный, не признал старца Сильвестра, а доброму священнику сразу в глаза бросилось его лицо дикое. Узнав грабителя, с великим сокрушением глядел на него старец Сильвестр.
Вот уже половина каравая в глотке у молодца пропала, словно ее и не было; стало покойнее лицо дикого грабителя: сытее стал парень.
Тогда положил отец Сильвестр ему руку на плечо и кротким голосом сказал:
— А что, друже, кажись, не к добру тебя привело грабительство?
Вздрогнул парень, из грязных рук хлеб выронил и пугливо уставился на старца… В очах его диких смешались ярость великая со страхом великим: не знал он, что делать, — схватить ли старика за горло или бежать пуститься… Да вгляделся он в сияющие очи старца неведомого и недвижим на месте остался… Узнал он тот самый взор всемогущий, который остановил его во время грабежа постыдного… Как тогда, остался он недвижим и робок и не смел слова сказать…
Улыбнулся старец Сильвестр, еще раз на плечо молодцу руку свою худую положил и молвил ему голосом кротким:
— А скажи-ка, молодец, отчего ты, словно зверь дикий, от людей на пустыре хоронишься? Скажи-ка мне, отчего ты хромаешь, отчего у тебя лицо окровавлено?
Замялся грабитель, перекосилось лицо его, сверкнули очи свирепые, и потупился он, ни слова не говоря.
— А ведь я знаю, молодец, почему ты от людей бежишь! Сотворил ты грех великий и теперь кары страшишься.
С трудом большим стал на ноги подниматься грабитель, стал кругом себя руками искать — не попадется ли камня или кола какого-нибудь.
— Сиди смирно, сын мой, — молвил ему кротко старец. — Не выдам я тебя приставам царским, да и грех твой я уж давно забыл. Не страшись меня и злобы не питай… А ежели хочешь гнев свой излить, — вот тут перед тобою старец бессильный и отрок недужный…
Перестал хромой грабитель подниматься; принялся он снова за краюху хлеба недоеденную, а все же поглядывал на старца глазами недоверчивыми. Старый священник так же кротко смотрел на него, да еще поближе к нему ковшик с водой свежей подвинул.
— Ну-ка, молодец, расскажи нам, что с тобою приключилось? Да знаешь что: по душе говори, всю правду истинную. Из нас тебя выдавать некому, не опасайся.
— Вижу, батюшка, — ответил м’олодец окровавленный. — В ту пору, как испугал ты меня очами своими, пустился я бежать по улице; разметывал я народ по обе стороны, раздавались за мною крики и проклятия — а все бежал я без памяти… До самого конца улицы Варваринской добрался я и там уж отдышался немного… А тут как раз весь народ к площади отхлынул, и был я один-одинешенек… Глянул я близ себя — лежит возле груда добра чужого: вижу я одежду богатую, кубки серебряные, укладки, накрепко запертые… Опять забрало меня за сердце, опять корысть проклятая потянула меня на грабеж неправый… Бросился я со всех ног забирать добро чужое, а тут и пришла мне незадача… У того добра — из боярского дома было оно вынесено — сторожил холоп боярский, и был у того холопа в руках самопал заряженный… Стоял тот холоп в сторонке, и не приметил я его… Увидел он меня, грабителя, стрельнул прямешенько в меня: угодил мне заряд в ногу правую, и упал я наземь… Услыхав тот выстрел, сбежались другие холопья боярские и на меня набросились… Уж тут, должно, меня мой угодник выручил: из сил последних поднялся я на ноги, оттолкнул от себя слуг боярских и бежать пустился…
А из раны-то кровь текла и за мной следом пятнами ложилась… И кричали за мной холопья боярские: «Держите его, вора-грабителя! Вот он бежит — с ногой перебитой… держите его!». Слава Богу, мало на улице народу было, да и не посмел никто мне дорогу заступить… Бежал я, бежал и забрел в этот самый закоулок безлюдный; увидел я здесь колодец старый и схоронился туда… И рад же был я, что глубока яма колодезная, что густой травою она поросла: было где мне схорониться, отлежаться…
Слушал отец Сильвестр рассказ грабителя со скорбью великою; несколько раз он головою качал, и даже слеза светлая упала на седую бороду старца доброго. Горько было ему слушать повесть грехов людских, горько было ему видеть падение души людской.
— Ну, вот видишь, молодец, как Господь карает за корысть неправую! В первый раз остановил тебя Бог от греха рукой моею слабою, а во второй раз наказал он тебя болью великою и страхом жутким. Каешься ли ты теперь в прегрешении своем?
Бросил на землю парень остаток ковриги хлебной, сам к земле головой припал и зарыдал-завопил глухо и скорбно:
— Да будет Господь милостив ко мне, грешному!
А старец Сильвестр, глядя на грешника раскаянного, улыбался светло и говорил голосом кротким:
— Не отчаивайся, сын мой: велика милость Господня!
ВО ДВОРЦЕ ВОРОБЬЕВСКОМ
правитьНа Воробьевых горах стоял летний дворец юного царя Иоанна Васильевича. Был тот дворец хитро изукрашен резьбою и всяким вымыслом плотничьим, вокруг двухъярусных хором шли переходы крытые, шли столбики точеные, тянулись галерейки долгие; по бокам кровли дощатой вырезаны были петушки да узоры разные; выкрашены были узоры алой да лазоревой краской. Немного горниц было во дворце летнем: был там верх царев да верх царицын.
Жилище доброй царицы Анастасии Романовны не блистало убранством богатым; не лежали на скамьях дубовых сукна разноцветные; на столах не пестрели камк’и дорогие; не были своды горниц царицыных расписаны цветами да вавилонами. Не любила кроткая царица Анастасия Романовна пышности да роскошества и в палатах московских Богом молила она юного супруга не украшать обиталище ее. А тут в летних хоромах и совсем просто жила великая княгиня, государыня московская.
И никогда не любила молодая царица пышности: смиренна, набожна, разумна и добра была Анастасия Романовна, дочь вдовы боярской Захарьиной. Свято помнила она, что сказал чете царской новобрачной святой отец митрополит в великий день бракосочетания царского; а сказал он, владыка мудрый, словеса многозначительные: «Днесь таинством Церкви соединены вы навеки, да вместе поклоняетесь Всевышнему и живете в добродетели; а добродетель ваша есть правда и милость. Государь, люби и чти супругу; а ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святой крест глава церкви, так и муж глава жены. Исполняя усердно все заповеди Божественные, узрите благая Иерусалима и мир во Израиле».
Помнила все это царица юная, помнила она, как явились они перед народом в Кремле, как громовыми кликами приветствовал народ молодых царя и царицу, и поступала она во всем так, как наставлял ее святой владыка. Не нужно было молодой царице хором пышных, величия царского; нужно было ей только одно: благие дела творить, душу свою спасать.
И царя молодого воодушевляла юная царица на дела благие. Милостив был Иоанн Васильевич к приближенным своим, щедро сыпал он им дары свои богатые; царица тоже щедра была, да по-своему: дарила она казну свою нищим, больным, сирым.
Часто, послушав совет кроткой супруги своей, юный пылкий царь Иоанн Васильевич затевал хождение молитвенное; пешком зимою ходила царская чета в Троице-Сергиеву Лавру и проводила там долгие дни молитвы и покаяния.
Но, как говорит достоверный источник, ни эта «набожность Иоаннова, ни искренняя любовь к добродетельной супруге не могли укротить его пылкой, беспокойной души, стремительной в движениях гнева, приученной к шумной праздности, к забавам грубым, неблагочинным. Он любил показывать себя царем, но не в делах мудрого правления, а в наказаниях, в необузданности прихотей; играл, так сказать, милостями и опалами; умножая число любимцев, еще более умножал число отверженных; своевольствовал, чтобы доказывать свою независимость, и еще более зависел от вельмож, ибо не трудился в устроении царства и не знал, что государь истинно независимый есть только государь добродетельный».
Вместе с тем, повинуясь во всем своему супругу юному, царица Анастасия Романовна, словно предчувствуя свою кончину раннюю, отрекалась от всякой пышности, от всякого блеска показного. Много боярынь, много служанок было у нее, ломились кладовые царицыны от сосудов и тканей дорогих; каждый день присылал к ней молодой государь Иоанн Васильевич мастеров искусных с вопросом участливым — не надо ль чего сделать, смастерить. Была у нее власть и самой попросить любое украшение, какое по душе ей, — но ни на что не влекло молодую царицу: не манили ее ни наряды богатые, ни утварь резная, ни вышитые сукна иноземные… Ко всему тому относилась царица молодая покойно и ничем роскошествовать не желала.
Вдыхая летнюю горячую струю знойного воздуха, сидела Анастасия Романовна в тереме своих хором воробьевских; не было около нее обычной толпы боярынь знатных, только двух оставила при себе молодая царица, и были то — князя Юрия Темкина боярыня да еще Нагая — боярыня. Обе те в глаза глядели государыне молодой, ожидая от нее приказания. Но недвижимо сидела молодая царица, устремив блуждающий взор в узкое окно терема…
Было на что глядеть молодой царице. Весь край неба, что склонялся к Москве обширной, заволокли густые клубы дыма зловещего; издалека казалось, что там огромная печь топится, что беспрестанно вылетают из той печи искры огненные и дым валит облаками неудержными…
Изредка отводила молодая царица свой взор испуганный от окна теремного и глядела в трепете скорбном на иконы святые, что стояли в углу красном в ее тереме укромном. Тогда хотелось молодой царице припасть с молитвою горячей к тем иконам святым, да не могла она оторваться от зрелища страшного… Видно было ей, как взлетали языки пламени огненно-красного над далекими строениями Москвы великой, как на верхушке этих языков пламенных чернел и клубился дым черный, как помрачалась вся ширь небесная от того пожара ужасного…
Шепча молитву тихую, смотрела молодая царица на пожар бушующий. И спрашивала она всею душою своею трепещущею у Господа: «За что наказуеши, Господи? Я ли в том виновата, мой ли супруг-царь провинился? Коли прегрешили мы перед Тобою — карай нас, а не народ наш… Ни в чем не повинны люди бедные, нищие! Обрати, Господи, гнев Твой на рабу Твою; все стерплю, благословляя имя Твое святое!».
А вокруг молодой царицы суетились две боярыни. Одна за другой подходили, не боясь оклика сурового от кроткой Анастасии Романовны, и докучали ей заботами непрошенными.
— Не повелишь ли, государыня, чего испить подать?
— Не повелишь ли, государыня, чего искушать подать?
И видя нежелание царицыно, отходили от нее на малое время докучливые боярыни.
Поджидали они у самых дверей, позовет ли их царица молодая. Но все глядела свет-Анастасия Романовна в окно, где пожар пламенел, и опять подходили к ней боярыни неотвязные.
— Не повелишь ли чего испить, государыня?
— Не повелишь ли чего искушать, государыня?
Опять отсылала их назад молодая царица. Опять глядела она в окно, багровым пламенем светящееся, и опять в кротких очах ее нарождалась, вместе с этим пламенем багровым, скорбь глубокая, неизведанная. Опять тяжело вздыхала она и шептала молитву горячую Спасителю.
В тесном тереме тихо все было, не то что в большом дворце московском, где отовсюду слышался назойливый говор челяди царской; не бряцало оружие стрельцов, не раздавались крики скоморохов потешных.
Застыла молодая царица… Не слышала, что вокруг нее делается…
Пожар московский все бушевал и пламенел; все грознее охватывало небо зарево зловещее. Играли кровавые отблески на тех облаках, что покрывали небо вечернее над горами Воробьевыми: чем более смеркалось, тем страшнее казался пожар далекий, великий…
Скрипнула дверь теремная, показалась на дороге пожилая боярыня; была та боярыня теткою царицыною, женою боярина Захарьина. Поклонилась она в пояс племяннице, великой княгине-царице, и молвила жалобным голосом:
— Чтой-то, государыня-царица, в тереме у тебя темным-темнешенько? Чай, одолели тебя думушки скорбные, и забыла ты о трапезе вечерней? А боярыни, голубушки, видно, тоже задумались: тебе, государыня-царица, напомнить не успели? — прибавила боярыня Захарьина, с усмешкою неласковой глянув на обеих боярынь.
Вокруг доброй царицы Анастасии Романовны всегда ее ближние боярыни свары да попреки меж собою заводили; знали они, что все спустит им молодая кроткая царица. И на этот раз ответили обе чередные боярыни: Темкина княгиня да боярыня Афимья Нагая.
— Мы государыне-царице уже не раз о трапезе докучали.
— Мы не как другие: свое дело блюдем.
Заговорили обе боярыни бойко и голосисто; разогнали они забытье молодой царицы.
Отвела Анастасия Романовна очи от окна теремного, оглядела боярынь ближних и головою покачала.
— Все-то вы ссоритесь да перекоряетесь, боярыни. Хоть бы о том помыслили, в какое время свару завели! Оставь их, тетушка, лучше скажи мне, не было ли гонцов из Москвы? Не угомонился пожар лютый? Перестал ли бушевать черный народ московский?
Опять поклонилась боярыня Захарьина в пояс царице-племяннице и спесиво вперед других боярынь выступила: вот-де вам, супротивницы! Меня-де, а не вас царица спрашивает!
— Были гонцы, государыня-царица, как не быть — были… Говорят, опять запылала Москва со всех сторон, да как раз в тот день, когда князя Юрия Глинского народ московский насмерть убил… И никак не справятся люди московские с огнем-полымем…
Чай, скоро от Москвы одни головни останутся… Попустил Господь за грехи наши напасть великую!
Бледностью покрылся прекрасный лик царицы Анастасии, слезы крупные — что твой жемчуг бурмицкий, закапали из очей ее скорбных; катились те слезы царицыны на ее летник, жемчугом вышитый, и словно сливались друг с другом оба эти жемчуга: и живой горячий, и холодный бесчувственный.
Глядели боярыни на свою царицу молодую, и уж тут было им не до ссор да попреков; вместе с нею и они закручинились. А царица, в горести своей глубокой, жалобно причитать начала:
— Настало горюшко великое; наслал на нас Господь напасть грозную! Дотла выгорит Москва златоглавая: сгорят храмы Божии, сгорит наш дворец царский… Где будет нам головушку преклонить, где будет супругу-царю править-царствовать?! Смилуйся, Господи, над нами, грешными, не попусти вконец погибнуть!
Звонко разливалось по терему тесному жалобное причитание царицы молодой; слушая его, запечалились и старые боярыни, стали тоже слезами обливаться, молитву шептать устами трепетными. Слышалось в царицыном тереме стенание, слышались вздохи тяжкие, призывалось имя Божие.
Опять дверь скрипнула, и вошла в покой царицын старуха, росту малого, сгорбленная, сморщенная. Оглянулись боярыни и в полумраке вечернем едва признали старую няньку царицыну, Агапьевну. Ветха уже годами была старуха и редко слезала она со своей лежанки теплой, редко утруждала свои ноги больные. Потому подивились все боярыни, подивилась и сама царица Анастасия Романовна, увидев ее в тереме.
— Что сполошилась, Агапьевна? — спросила ее царица, отирая рукавом кисейным слезы с очей своих.
Хотела ответить дряхлая пестунья царицына, да тяжко закашлялась от натуги да устали. Присела она на лавку, насилу отдышалась и голосом хриплым, дребезжащим говорить стала:
— Старец пришел к тебе, царица…
Опять подивились Анастасия Романовна: часто к ней за милостынею богатою хаживали иноки да инокини разные, всегда она их одаривала и привечала; да теперь, кажись, не такое время было, и не ждала царица никого из странников.
— Какой такой старец, Агапьевна? — спросила она у старухи.
— А не знаю, государыня-царица, не знаю, дитятко мое… Говорит тот старец, будто на нем сан иерейский, будто у него до самого царя дело есть. Хороший старец, государыня-царица; речи такие разумные, только очи так строго смотрят, словно пламенем палят.
Неведомо почему, как молвила старая нянька царицына о строгих очах старца пришедшего, испугались боярыни, да и у самой царицы молодой сердце похолодело.
Перекрестилась Анастасия Романовна на образ и велела боярыне Захарьиной, чтобы допустили в терем ее старца неведомого. Когда вышла тетка царицына, настала в тереме тишина глубокая; все дыхание затаили, все с трепетом ожидали, что-то будет… Мерцали у икон огоньки лампадок ярких, озаряли они темные лики святых; в окошко терема багровые отблески зарева врывались. Жутко было…
Отворилась дверь, и вошел в терем царицын старец, забелели в полусумраке его седые волосы длинные; на белой стене черной тенью выделилась его ряса длинная; сверкнули к царице молодой его очи пламенеющие. Молча вошел старец, молча остановился у дверей и поклона царице не сделал. Но сама молодая царица, словно чьим-то велением подвигнута, подошла к старому священнику и преклонилась перед ним, ожидая благословения. Прозвучал тогда в тереме сильный и ясный голос старца:
— Повели, царица, боярыням своим выйти; хочу с тобою одной беседу вести.
Махнула рукою царица Анастасия Романовна своим боярыням ближним, и поспешно вышли они из терема, обходя боком старца неведомого; кряхтя и охая, поплелась за ними и старая нянька царицына.
Тогда только благословил старец молодую царицу и с нею беседу повел.
— Хочешь ли ты, великая княгиня и царица русская, блага своему супругу-царю и всей земле своей?
Властно говорил неведомый старец, в самую душу молодой царицы проникал его взор могучий. Трепетным голосом отозвалась на вопрос его Анастасия Романовна:
— Всем сердцем, всей душой желаю я блага и супругу своему, и земле русской.
— Знаю я, — сказал старец, — что ты, раба Божия Анастасия, из доброй благочестивой семьи боярской. Знаю я, что почитаешь ты храмы Божии, что щедра ты к нищей братии… Да кроме того наложил на тебя Господь еще долг великий… Юн годами супруг твой, владыка земли обширной; стоят кругом него худые советчики, отвлекают его от забот государских потехами разными… На тебе, царица, долг лежит — образумить царя юного, пылкого…
Трепетно внимала царица Анастасия Романовна речам старого священника. О том, что говорил ей старец, много раз и она сама думала, скорбя душою, обливаясь слезами горючими. Да не хватало у нее отваги идти к супругу-царю с упреками да наставлениями. Словно угадав мысль ее, дальше повел речь свою старец:
— А ежели боишься ты, царица, то я тебе в том помогу. Откроюсь тебе одной, что было мне видение свыше: чтобы шел я к царю Иоанну, чтобы наставил его на путь истинный… Будь же мне, царица добрая, в том деле помогою — проведи меня к царю молодому, и словами от Писания Святого трону я его душу юную, правый путь ему укажу. Отдохнет тогда земля русская; престанут лихоимство, душегубство и насилие… Станет тогда народ русский благословлять царя Иоанна, владыку милостивого и мудрого…
Звездами горели очи старца, когда говорил он о грядущих светлых днях, о счастии земли русской. В это мгновение не казалось уже лицо его молодой царице грозным и строгим; отрадою повеяло на нее от той надежды, которую изрекли уста старца.
Просияла вся молодая царица, в порыве горячем бросилась она в ноги старому священнику, стала его руки исхудавшие лобзать.
— Спаси, отец святой! — взывала она к нему с верою глубокой. — Знаю я сердце и душу супруга, царя своего. Сам он хочет блага земле родной, но еще юн да неопытен царь, слушает он любимцев своих. Потряси сердце его словесами праведными, укажи ему на бедствия в народе его — и тогда одумается он, всей душой обратится к Богу, пойдет стезею праведной. Мне ли, жене слабой, указывать царю долг его?! Ты старец многоопытный, в Святом Писании начитанный; ты подвигнешь дух его омраченный ко благому!
Положил обе руки старец на голову царицы, очи к небу возвел и промолвил голосом проникновенным:
— Божия благодать на тебе, голубица чистая! Принесешь ты мир и счастие и царю, и земле своей. Пока будет длиться земная жизнь твоя, не сойдет царь Иоанн со стези праведной… И в грядущих веках благословит Бог твой род славою великой, поставит его над всею Русью Православной.
Поднялась молодая царица и поспешно сказала старцу неведомому:
— По воле твоей пойду я сейчас к царю-супругу. Как же сказать ему об имени твоем?
— Скажи, царица праведная, своему супругу-царю, что пришел к нему смиренный иерей Сильвестр, по видению свыше, по велению Божиему…
Быстро выбежала молодая царица из терема, и один остался старец Сильвестр. Не двигался он с места; стоял, обратив взор на окно терема, где пламенело зарево багровое… Без трепета, без колебания ожидал старец давно желанной беседы с молодым царем. Не примечал он, как время шло; не знал, долго ли, нет ли, царицы не было, — помышлял он в это мгновение лишь об одном: о своей задаче великой…
У ЦАРЯ
правитьВо дворце Воробьевском у царя Иоанна Васильевича нежданно-негаданно великая тишь стала; удивлялись все приближенные; удивлялись способники царя молодого потехам лихим, какие любил юный царь совершать в окрестностях московских. Не рыли землю борзые кони у крыльца государева, не трубили в звонкие трубы доезжачие; не выходили с крыльца царского степенные бояре и не говорили, улыбаясь: «Седлайте коней для государя молодого. Хочет он свою душеньку потешить… Хочет он поскакать по полю раздольному, зверей-птиц половить…».
Тихо все было на дворе государевом, в соседней церкви гулко звонили колокола: нежданную службу правил случайный поп государев.
Из бояр немногие оставались при юном царе: разбежались многие, прослышав, что появился у государя муж некий, что обличает неверных слуг царских.
Толковали приближенные слуги царские, что в один день негаданный явился к юному государю некий старец неведомый и толковал он долго с царем, и никого в ту пору в покой царский не впускали. Что потом видели царя Иоанна Васильевича ближние бояре бледным и взволнованным; что после того юный царь не звал к себе ни одного из советников ближних: отошел от дверей горницы царской князь Темкин, отошел боярин Иван Петрович Федоров, отошел боярин Нагой, и даже дядя царицын Григорий Юрьевич Захарьин, сильно смутившись, ушел ни с чем от порога государева.
На следующий день поехал юный царь навестить митрополита в Новоспасской обители.
Ходил слух, что духовник государев и еще многие бояре благомыслящие сказали государю молодому, что-де сгорела Москва от волшебства злодеев неких.
После того, как говорили в народе, стал ходить юный царь Иоанн во власянице монашеской, стал крепко каяться и каждый день на службы церковные ходить…
В то утро вышел юный царь на крыльцо свое, на крыльцо дворца Воробьевского, без обычного множества бояр придворных… Были с молодым царем только Алексей Адашев да неведомый доселе священник, старец Сильвестр. Вышли они в ту пору, когда еще, как говорилось, и птица, и человек утренний сон довершали… Полнейшая тишина стояла на дворе царском: ни холопов крикливых не было слышно, ни другой челяди дворцовой… Стал царь Иоанн на крыльце своем, стал и дивится: такая-то кругом тишина, что на душе у него благостно стало…
Подметил старец Сильвестр на лице государевом улыбку кроткую и сказал ему голосом своим добрым:
— Что, царь-государь, чай, привольно вздохнуть тебе в этакой тиши-благодати?
— Верно слово твое, отец святой, — ответил ему молодой царь. — Отродясь не приходилось мне такой тишины благодатной слышать; всегда-то кругом меня сотни бояр да холопьев возились… Не было минутки вздохнуть одному привольно!
— А чай, скучновато тебе, государь, теперь, когда удалился от той сутолоки мятежной?
— Нет, отец святой, великую отраду ощущаю я в душе своей, не слыша шума и говора обычных ближних моих.
— Значит, не гневаешься ты, государь, на совет слуги твоего?
— Нет, благодарю тебя, отец святой, за то, что дал ты мне познать истинный покой! И знай, что никогда не вернусь я к прежнему своему величию надоедливому и беспокойному.
Сошел молодой царь с крыльца своего на двор, оглянулся кругом и вздохнул облегченно.
— Экая благодать! Ну, пойдемте, други мои, в храм Божий; помолимся о спасении душ наших за прегрешения наши.
Молча последовали за молодым царем оба новые любимца. Недалеко им идти было: дворцовая церковь царская тут же на дворе стояла… Следуя за царем, крестился старец Сильвестр большим крестом и поднимал к небу взор благодарный; молодой Алексей Адашев даже и креститься забыл — непрерывно следил он очами своими за юным государем, и улыбка светлая играла на устах его… Близко они уже были к самой паперти церковной, и тут вдруг случилась встреча нежданная… Показался из-за угла боярин Захарьин и дорогу преградил царю юному с его спутниками.
— Царь-государь, дозволь доложить тебе, что негожее дело приключилось в Москве: убил народ мятежный ближнего боярина твоего, любимца твоего — князя Глинского…
Злодейски был убит князь Глинский, государь! Опрометью убежал он в церковь кремлевскую, скрылся там в алтаре церковном и думал избежать гонителей своих… Да не пришлось ему спасти жизнь свою — настигли его враги лютые, схватили руками беспощадными, выволокли из церкви на площадь кремлевскую и предали смерти жестокой: разорвали на клочья!.. А кроме того, похвалялись черные люди московские, что пойдут они и на тебя, государь Иоанн Васильевич, что настигнут тебя во дворце твоем Воробьевском и тоже смерти предадут! Разогнали они всех твоих бояр, всем им жестоким мученьем угрожали… Я, твой слуга верный, тоже с великим трудом спасся от мятежников, и теперь прибегаю к стопам твоим, владыка милостивый, чтобы спас ты меня от кары жестокой — ее же ничем я не заслужил!
Слушал молодой царь боярина и ушам своим не верил: знал он покорность черного люда московского, слышал он, как всякий раз, когда выезжал он со своими боярами, кричал народ московский голосами тысячными: «Да живет наш царь молодой, великий князь Иоанн Васильевич!». Видел он, как падали под ноги коня его челобитчики московские и, уповая на него, на царя своего, словно на Бога, вопили они: «Помилуй нас, государь милостивый, не обидь нас, царь-батюшка!». Потому и не верилось царю молодому, что пошел на него мятежником лютым народ московский; потому и поглядел он недоверчиво на боярина знакомого, ближнего, и даже долее его слушать не хотел.
Отвернулся царь от боярина и пошел к паперти церковной; пошли за ним и новые любимцы его: молодой Адашев и старец Сильвестр. Да не смутился старый, опытный боярин гневом государевым: полным голосом крикнул он вслед царю юному:
— Берегись, царь-государь! Не мысли, что обманывает тебя старый, верный боярин…
Сам закручинишься, сам меня вспомянешь, когда узнаешь, что вслед за мной идет вся чернь московская мятежом на тебя, царь-государь. Не пройдет часа какого-нибудь, и нагрянет черный народ московский на дворец твой и разнесет его по щепкам… Слышал ты слова мои, царь-государь, а там уж сам умом раскидывай, как беды нежданной избежать!
Идя к паперти церковной, остановился юный царь Иоанн Васильевич и глянул на своих советников новых: «Что-де мне теперь делать? Как-де беды великой избежать?
Наставьте меня, научите!».
Выступил тогда вперед молодой Алексей Адашев, положил он руку свою на саблю, что привешена была к его поясу богатому, и хотел он царю молодому недобрый совет дать, хотел сказать: «Дозволь мне, государь, разделаться с врагами твоими… покажу я тебе свою службу первую!».
Да остановил его старец Сильвестр… Рукою дряхлою, но крепкою ухватил он его за плечо и словно на месте пригвоздил.
— Погоди, добрый молодец! Мой черед настал — добрый совет государю дать… Ты, чай, думаешь, что одной своею силою избавишь царя юного от напасти нежданной… А я по-иному мыслю, добрый молодец. В таком деле царь-государь только сам себя спасти может… Слушайте меня, дети мои духовные! Слушай меня, царь-государь!
Созови сейчас же, не медля, стрельцов твоих, повели им зарядить оружие свое и встреть бестрепетно мятежников… Пусть узнают они, что в руках царя-государя не только милость, но и гроза жестокая… Покарай их достодолжно! А когда образумятся они, когда, трепеща, падут к ногам твоим, тогда помилуй их, государь добросердный! Верен совет мой, царь-государь, и следуй ему… Если бы увидели тебя мятежники слабым и колеблющимся, тогда вышла бы великая смута на земле русской.
Опять попала бы власть в руки бояр лукавых, опять стали бы играть они тобою, юный царь-государь, как пешкою шахматной!
Слушал царь Иоанн Васильевич мудрые речи старца Сильвестра и до самой сути понимал их своим умом быстрым. Тотчас же поспешно повернулся он от паперти церковной и шагами скорыми пошел во дворец свой. Поспешили за ним и оба любимца новые, и старый любимец боярин Захарьин.
Навстречу государю вышел сотник стрелецкий и тут же испуганно доложил молодому владыке:
— Неведомо мне, царь-государь, что деется! Видел я сейчас пыль великую со стороны Москвы; видел я, что валит от Москвы сила несметная, что среди той толпы черни московской сверкают бердыши да копья… Что повелишь делать, царь-государь?
Грозно вскинулся царь Иоанн Васильевич, грозно метнул он взгляд на сотника и крикнул во всю свою грудь богатырскую:
— Ах ты, слуга лукавый! Ах ты, переметчик ляшский! Иль ты не знаешь, что за своего государя надлежит тебе открытою грудью стоять?! Вызывай тотчас же своих стрельцов, станови их в порядок боевой, прикажи мушкеты зарядить и жди твердо, бестрепетно мятежников! Если же у тебя доблести не хватит, говори о том прямо царю своему!
До земли поклонился молодой сотник стрелецкий и боязливо ответил государю юному:
— Как повелишь, государь, так и исполнено будет! Все мы на то и родились, чтобы грудью лечь за царей наших природных! Сей же час скличу стрельцов моих и крепко накажу им стоять за государя нашего!
Приветливо поглядел юный царь на сотника молодого и спросил его:
— Как звать тебя, добрый молодец?
Спешно снял шапку молодой сотник и государю своему ответил:
— Звать меня, царь-государь, Данилою, а по прозвищу — Адашевым.
Изумленно обернулся молодой царь к своему приближенному новому — Алексею Адашеву.
— Родич твой будет?
— Брат мой, царь-государь, — ответил Алексей Адашев, радостно поглядывая на младшего брата своего, сотника царского.
— Добрые вы оба слуги, — молвил молодой царь, улыбаясь приветливо.
— До самой смерти готовы служить тебе, царь-государь, — ответил Алексей Адашев, кланяясь в пояс царю и великому князю.
Тем временем молодой сотник уже бросился сломя голову в подклети дворца государева и завопил зычным голосом:
— Сюда, молодцы-стрельцы, на службу государеву!
Тут же высыпали из подклетей дворца государева стрельцы его, молодец к молодцу: все в кафтанах ярко-красных, все с длинными мушкетами-пищалями в руках, все с тяжелыми саблями булатными за поясом, все с иноземными пистолетами на боку…
Выбежав зараз, построились они в ряды тесные, вверх оружие свое подняли и крикнули голосами богатырскими:
— Жизнью стоим за нашего царя-батюшку, за великого князя Иоанна Васильевича!
Слыша тот клик богатырский, весело улыбнулся царь Иоанн Васильевич; бодро показал он рукою белою на своих слуг верных и молвил радостно старцу Сильвестру:
— Видишь, отец святой, есть у царя московского слуги верные, есть у него защитники непоколебимые!
Улыбнулся и старец Сильвестр, улыбнулся радостно и готовно.
— Вижу, царь-государь; вижу и радуюсь душевно… А таких слуг верных должен ты, царь-государь, ценить, любить и награждать! У самого царя Соломона были телохранители верные, и тех телохранителей царь Соломон любил и привечал всячески… Старшему из тех телохранителей отдал даже царь Соломон в супруги дочь свою любезную.
— Что ж, — ответил молодой царь, — покамест меня еще Господь Бог дочерью не благословил. А то я для своих слуг верных все сделать готов.
Чудный и проникновенный взор старца Сильвестра победил и увлек царя молодого, и готов был юный повелитель все сделать, что ему старец говорил.
В то мгновение послышался близ двора государева крик неистовой толпы многолюдной; в то мгновение со всех ног прибежали к царю молодому его конюхи сторожевые и завопили они истошными голосами:
— Царь-государь, великая толпа близится к твоему дворцу царскому! Видели мы в руках у черни московской бердыши да копья… Видели мы на тех копьях кровавых голову боярскую… Берегись, царь-государь!
Многие порицали царя Иоанна Васильевича IV за робость, многие выставляли его тираном малодушным, — а все же был царь Иоанн Васильевич правителем отважным, все же не трепетал он, видя возмущение народное.
Не торопясь, ушел молодой царь на крыльцо своего дворца летнего и стал там, подбоченясь, гордо глядя на ворота дворовые, откуда готова была хлынуть толпа мятежников.
Перед крыльцом выстроилась в боевом строю дружина стрелецкая, царская; впереди нее стоял сотник удалой, Данила Адашев; держал он в руке могучей обнаженную саблю булатную и отважно глядел вперед на врагов государевых…
Пришла пора… Ворвалась на двор государев толпа черни московской, лютой, разъяренной.
Ворвалась она с криками дикими, с бесчинством великим, с руками окровавленными, с воплями грозными:
— Отдайте нам бабку цареву Анну — княгиню Глинскую!
— Давайте нам князя Михайлу Глинского!
— То наши лиходеи!
— То они подожгли Москву!
— Не будет пощады князьям Глинским!
— Один есть уже у нас!
— Давайте и других!
Впереди толпы мятежной стояли посадские московские — самые что ни на есть буяны и ослушники; были те передовые вооружены бердышами да копьями и всех более грозили они молодому царю… За ними стояли люди торговые, погорельцы московские, у которых ни кола, ни двора не осталось… Они тоже яростно вопили, да не смели лишнего шагу сделать с тех пор, как вступили на двор государев… Ведомо им было, что молодой государь во гневе горяч бывает, и потому не очень-то охотно шли они за своими товарищами буйными… Зато передовые вопили грозно и несдержанно:
— Отдавай нам, царь-государь, обидчиков наших!
— Разочлись уже мы с одним!
— А то разнесем и твой двор государев!
Подал тут голос и молодой царь; молнией зажглись очи его, оглядел он своих стрельцов верных, обернулся к своему советнику новому, старцу Сильвестру, и звонко кликнул:
— А ну-ка, попотчуйте гостей незваных свинцом да огнем, стрельцы мои верные!
Мерно и согласно поднялись пищали стрелецкие — и раздались выстрелы их трескучие.
Грохнулись на землю мятежники передовые, огласили двор царский стоны и вопли; окрасила кровь яркая багряная песок двора царского…
Не успел молодой царь порадоваться, не успел он еще крикнуть голосом своим могучим для устрашения мятежников московских, как рассеялась толпа мятежная, и никого, кроме убитых да пораненных, не осталось на дворе царском.
Оглянулся молодой царь на своих советников новых и спросил:
— Надо ли, отец святой, вдогонку гнаться за мятежниками? Надо ли их до конца покарать?
Перекрестился большим крестом Сильвестр, глянул он очами плачущими на убитых и раненых и ответил государю юному:
— Миловать надо врагов побежденных, царь-государь! Так Господь заповедал…
ПОКАЯНИЕ ЦАРСКОЕ
правитьМного месяцев прошло, пока поправилась Москва от пожара великого; неисчислимое множество дворов простых, хором боярских и храмов Божиих восстановить надо было.
Десятки тысяч рабочих людей стеклись отовсюду в стольный град; закипела повсюду работа живая — росли дома и хоромы, словно трава вешняя из земли влажной…
Порядком поопустели карманы боярские да княжеские; зато разукрасилась Москва-матушка на славу: таких построек красивых еще и не видывали в ней до пожара.
Радовались сердцем обыватели московские; радовались не только тому одному, что возродился город их, а также вселяли им в душу надежду благую те слухи новые, что по всей Москве пронеслись, словно ветер вольный… Гласили те слухи, будто мягок стал нравом и обычаем молодой царь Иоанн Васильевич, будто слушает он во всем своего наставника нового, старца Сильвестра… После мятежа людей московских уединился молодой царь на много дней и предавался в одиночестве посту строгому и молитве горячей… А потом, говорили, созвал царь святителей земли русской и каялся им во всех грехах своих прежних… Были у царя все святители, все священнослужители: и митрополит, и архимандрит Троицкий, и другие старцы, святой жизнью прославленные.
И отпустили старцы, священнослужители и иерархи земли русской молодому царю все его прегрешения, и тогда, успокоенный их прощением, царь молодой причастился Святых Таин, и тогда совсем затихло сердце его мятежное, вполне исполнился он благодати Духа Святаго…
Но не могло одно покаяние церковное утолить пылкое сердце и мятежный дух царя Иоанна Васильевича.
Долго по всей Москве говорили, что готовил себе молодой царь еще иное покаяние — покаяние всенародное… Молва шла, будто послал царь Иоанн Васильевич во все города земли русской, чтобы направили они в Москву людей выборных — от всякого города людей знатных, и служивых, и торговых, и мелкопоместных, и посадских…
Видно, великую тайну, великое поползновение хотел молодой царь открыть тем выборным людям…
Шли об этом частые и горячие толки по всему стольному городу. Толковали, что мыслит царь молодой всех бояр сместить; толковали, что хочет он идти бранью великою на исконного врага земли русской — хана крымского… Кое-кто перешептывался, что хочет молодой царь новый устав-закон для земли русской написать и потому, для совета доброго, зовет к себе на Москву людей выборных.
Наконец после долгих месяцев настал день долгожданный. Ярко солнце светило над Кремлем многоглавым, пестрели повсюду кровли новых хором и домов; отовсюду стекались на Красную площадь толпы народа московского. Все были наряжены по-праздничному, у всех в очах надежда светлая горела.
Многолюдными толпами спешили горожане московские, но никто не дерзал шуметь или кричать: всякий чуял, что готовится нечто великое, нечто достопамятное.
Увидел народ, что вышел царь со всем духовенством, — шло духовенство с крестами, иконами и хоругвями, — вышел царь со многими своими боярами, со стройною дружиной стрельцов своих и повелел иереям и н’абольшим над ними отслужить молебен благодарственный.
Понеслись к яркому солнечному небу песнопения духовные, светлые и благостные; синея, заклубился дым кадильный, засверкали ризы золотые — и еще больше притих народ московский, видя и слыша благочестие своего царя молодого… Тысячные взоры обращались на Иоанна Васильевича — любовались все и умилением исполнялись при том, как преклонял царь молодой колена свои перед святынями, как жарко молился он, как лил слезы горючие и сокрушался о грехах своих.
Кончился молебен, и зорко глядел народ московский, что теперь будет делать молодой царь его. И великим изумлением поразил их — и народ, и бояр, и священнослужителей — молодой владыка земли русской.
Выступил царь Иоанн Васильевич на глазах всего народа московского на место высокое, подозвал к себе митрополита и громкою речью оповестил весь народ свой и весь двор свой о раскаянии своем… Сильным звонким голосом, что далеко над толпами москвичей разносился, такие слова молвил царь Иоанн:
— Святый владыко! Знаю усердие твое ко благу и любовь к Отечеству: будь же мне поборником в моих намерениях. Рано Бог лишил меня отца и матери, а вельможи не радели о мне: хотели быть самовластными; моим именем похитили саны и чести, богатели неправдою, теснили народ — и никто не претил им. В жалком детстве своем я казался глухим и немым: не внимал стенанию бедных и не было обличения в устах моих! Вы, вы делали, что хотели, злые крамольники, судии неправедные! Какой ответ дадите нам ныне? Сколько слез, сколько крови от вас пролилося? Я чист от сея крови! А вы ждите суда Небесного!
Прервал тут речь свою молодой государь: не хватило у него духу далее каяться и далее гневаться на врагов своих, бывших советчиков… Сначала гнев внезапный помешал говорить царю молодому, потому что лишь здесь, видя воочию народ свой покорный, что ожидал от него защиты и мудрости правителя исконного, понял он, что не исполнил долга святого, от Бога на него возложенного, и что помешали ему в исполнении долга того бояре приближенные, лукавые и неверные… Потом, увидев, что смотрят на него люди его, не злобствуя, а чуя лишь в нем спасение грядущее и блага жизни мирной, прослезился юный царь и вперед, ближе к народу вышел… Видели тут люди московские, как наполнились слезами светлые очи государевы, как рыдания искренние тронули уста его… Глянул молодой царь на небо, глянул в ту сторону, где блестели ризы священнослужителей, где между прочими светлел лик нового наставника его, священника Сильвестра, — и, полон чувством благим, внезапно поклонился гордый царь московский на все стороны народу своему… И еще громче зазвучал голос его звонкий, в котором слезы слышались:
— Люди Божии и нам Богом дарованные! Молю вашу веру к Нему и любовь ко мне: будьте великодушны! Нельзя исправить минувшего зла: могу только впредь защищать вас от подобных притеснений и грабительств. Забудьте, чего уже нет и не будет!
Оставьте ненависть, вражду; соединимся все любовью христианскою. Отныне я судия ваш и защитник!
Прозвенели и замерли над толпами московскими слова царя юного. В страхе великом внимали ему бояре своевольные; с радостью великой внимали царю люди московские и выборные всей земли русской… Но так изумлен был народ, что ни крика не раздалось в ответ на мудрые речи царя молодого; только видно было, как в передних рядах толпы многочисленной обнимались друг с другом люди незнакомые, как целовались все, словно на праздник светлый… Сияло над ними небо лазурное, и яркие лучи солнечные словно несли всем благость, прощение и радость…
Окинул царь молодой всю толпу великую и уверился, что понял народ его слова благие. Поспешно повернулся он, махнул рукой боярам и духовенству, и уже во дворце кремлевском увидели его бояре и иерархи земли русской — увидели они его с лицом, радостью преображенным, с очами, в коих одна лишь благость, одна лишь милость светились.
Не позвал молодой царь бояр да архипастырей в ту палату, где стоял его престол царский, — в передней горнице сказал он им слово великое, слово благое:
— Отныне не будет среди приближенных моих ни врагов злобных, ни друзей пристрастных! Под угрозою гнева моего царского повелеваю я вам, ближние двора моего, примириться сейчас и в согласии жить!
Осмотрел зорким взором царь молодой архиереев, бояр, священников, окольничих, спальников и голов стрелецких… Стояли все они, головы понурив; стояли они, не в силах отрешиться от привычек давних — от приязни и от вражды… Тогда поискал взором зорким молодой царь среди них неприятелей — недругов давних, и двоих он подметил, что друг от друга сторонились подальше среди толпы боярской. Были то князь Михаил Глинский, брат убитого народом московским князя Юрия, и свойственник царский, боярин Захарьин. Издавна вражда их шла, ни на один день не утишаясь: таких недругов злобных никто бы примирить и не подумал. Боярин-то Григорий Юрьевич Захарьин по сердцу добр был, да столько он от князя Михаила оскорблений и поношений понес, что и сам так же духом облютел, как и его недруг спесивый… И теперь, когда потеряли они власть над царем юным, все же зверьми друг на друга глядели, и рад был один другому хоть сейчас зубами горло перервать. Услыхав слова царевы, оба они в разные стороны кинулись, не чинясь того, что мог их увидеть да приметить молодой царь.
И вправду приметил их царь Иоанн Васильевич…
— Стойте, бояре! Князь Михайла, поди сюда!
Не ослушался князь Глинский молодого царя — покорно приблизился он к нему и поклон в ноги отвесил.
— Боярин Григорий Юрьевич! Чай, слышал, что я повелел?! Иди сюда скорей, ежели тебе голова дорога!
Видя перед собой обоих недругов, сперва нахмурил брови царь Иоанн Васильевич, но тотчас же сменил гнев свой на кротость.
— Ведомо мне, бояре, что оба вы друг друга до смерти недолюбливаете… Вот вам воля моя царская: не терплю я отныне при дворе моем ни вражды, ни ссор, ни злоумышленности тайной! Вот вам воля моя — обоймитесь тотчас же, как други давние, и простите друг другу вины свои! Кто из вас того не учинит, — будет тот отныне врагом земли русской и врагом царским!
Поколебались бояре, пуще всего князя Михаила Глинского приказ царский изумил и прогневил. Шаг назад сделал он от своего недруга давнего и метнул на него взгляд враждебный… А боярин Захарьин уже готов был послушать воли царской — последовал он за своим недругом былым и ему слово примирительное молвил:
— Коли в чем виноват я перед тобою, князь Михаил, то отпусти вину мою!
Но все пятился от врага своего князь Глинский, даже руками отмахиваться стал, даже очами засверкал. Тут опять раздался голос царя молодого — не гневный, а потрясенный и горестный:
— Князь Михайла, злопамятен ты не в меру… Коли я простил вас, злых советчиков моих, должен и ты простить врага своего… Видишь, чай, какие времена настали!..
Мир и любовь будут на Руси… Мира и любви хочу я между ближними моими… Помирись, князь Михайла, с боярином Григорьем!
Искоса глянул князь Михаил Глинский на молодого царя, чей лик преображенный сиял, словно ангельский, и невольно ступил он шаг навстречу ко врагу своему, боярину Захарьину. Тот уже его, объятия раскрыв, поджидал… Крепко обнялись оба врага, горячо друг друга в уста поцеловали…
Обрадовался молодой царь, подозвал к себе священника Сильвестра и молвил ему:
— Благие наставления твои, отче! Видишь сам, какой от них цвет пышный пошел!
— Здрав будь на многие лета, царь-государь! По благому примеру твоему пусть живет отныне вся земля русская в мире и покое, в дружбе и любви. Не приписывай, государь, того моим словам слабым — Сам Господь подвигнул тебя на дело доброе…
Бояре царские, кругом него стоя, чутко прислушивались к беседе царя молодого со священником старым, новым советчиком и наставником… Чуяли они в этом старце с его речью прямой, с его взором чистым врага для себя опасного; к тому же видели они, как милостив был к нему царь Иоанн Васильевич, как он ему во всем повиновался… Слишком еще недавно окончились дни полной воли боярской, и никто из приближенных царских не забыл об этом времени привольном. Видя юность цареву, думали бояре, что с ним-то самим легко справиться, легко обойти молодого владыку речами льстивыми, легко заставить его из рук боярских глядеть… Да на грех замешался тут этот священник неведомый, Бог весть откуда взявшийся. Злобились бояре…
Царь Иоанн Васильевич, обменявшись с отцом Сильвестром речами, невольно обратил взор свой на эту толпу бояр ближних, понурых и невеселых. Хоть и старались бояре улыбаться, да у каждого та улыбка кисловатой выходила. Скользнул царь взором по их лицам лукавым и далее вглубь горницы передней смотреть стал: туда, где вторые чины двора царского стояли, постельничие, окольничие да спальники. Там прежде всего бросилось царю в глаза открытое и доброе лицо окольничего Алексея Адашева; сразу увидел молодой царь по той радости, которая сияла на лице окольничего, что тому этот день покаяния царского взаправду праздником был. Слезы горячие стояли в глазах Алексея Адашева: ликовал он, что наступают на Руси великой, на Руси любимой времена светлые, что хочет царь-государь обо всем народе заботы нести, хочет милостив и правосуден быть…
Издавна было такое время заветною мечтою молодого окольничего; долго-долго он его дожидался, долго об этом в храмах Божиих горячую молитву творил, тяжко рыдал и клал бесчисленные поклоны земные. Наконец-то настал для него день долгожданный, наконец-то кончается на Руси мятежное владычество бояр корыстолюбивых. Немудрено, что сиял радостью великой, радостью светлой молодой окольничий Алексей Адашев.
Сразу угадал молодой царь все, что творилось в душе Адашева. Миновал он бояр знатных, подошел вместе с отцом Сильвестром к молодому окольничему и руку свою царскую на плечо ему положил.
— Погляди, отец Сильвестр, наставник мой, в эти очи прямые. Мнится мне, что светится в них сама правда-истина… Да и на лице, словно на небе синем, ни одного облачка не найдешь. Видно, чиста и светла у человека сего душа праведная…
Не стал старец Сильвестр вглядываться в лицо Алексея Адашева; знал он и без того, что был тот правдив, верен и бескорыстен. Обернулся к царю старый священник и молвил голосом твердым:
— Таких слуг у тебя, царь-государь, немного. Честь и слава тебе, что сумел ты разгадать окольничего.
Махнул рукой молодой царь Адашеву, чтобы шел тот за ним, и направился, опять-таки вместе с новым советчиком своим, в другие палаты дворца своего.
Низкими поклонами проводили юного царя бояре, и не один из них хмуро покосился на молодого окольничего, что, во всей правоте своей, безмолвно и послушно по приказу царскому тоже туда пошел.
СУДИЯ ГОСУДАРЕВ
правитьПорядком устал юный царь в этот день — много пришлось ему потрудиться, а все же не оставлял он забот державных, все же горел в очах его тот же яркий пламень сильной воли, пробужденной словом благим. Вошел он в палату меньшую, сел на рундук резной и опять свои дела государские вершить начал. Подозвал он еще раз к себе молодого окольничего Алексея Адашева и прямо в глаза ему устремил взор свой царский. Смело выдержал Алексей взгляд царя молодого, не опустил глаз своих, не смутился ни на малость; только слегка побледнел, чуя, что решается в это мгновение судьба его.
— Алексей! — промолвил молодой царь. — Ведаешь ты, что много на святой Руси бедных, угнетенных, обиженных… Ведаешь ты про все, и горит сердце твое жалостью великой ко всем несчастным. Хочешь ли сослужить мне службу верную, хочешь ли быть защитою слабому от сильного, бедному от богатого?
Радостно загорелись очи Алексея Адашева; бросился он к ногам царским и, ни мгновения не колеблясь, воскликнул:
— Хочу быть слугой твоим, царь милостивый! Хочу быть твоим судией справедливым!
— Верю я тебе, Алексей. Вот тут святой старец стоит, что слышит обещание твое, пусть он между мною и тобою п’ослухом будет! Слушай и ты, отец Сильвестр, что скажу я окольничему моему, какой долг великий возложу я на него… Будешь ты отныне все челобитья принимать, что подают мне со всей земли русской от сирот, от угнетенных, от осужденных неправо… Слушай же, что говорю я тебе, слуга мой верный!
Привстал молодой царь с рундука своего и громким, строгим голосом такие слова молвил:
— Алексей! Ты не знатен и не богат, но добродетелен. Ставлю тебя на место высокое, не по твоему желанию, но в помощь душе моей, которая стремится к таким людям; да утолися ее скорбь о несчастных, судьба коих мне вверена Богом! Не бойся ни сильных, ни славных, когда они, похитив честь, беззаконничают. Да не обманут тебя и ложные слезы бедного, когда он в зависти клевещет на богатого!
Все рачительно испытывай и доноси мне истину, страшась единственно суда Божия!
Подошел Алексей Адашев к отцу Сильвестру, без слов к нему руку протянул, указывая на его наперсный крест золотой. Понял старый священник, снял с себя крест и подал молодому окольничему. Одну руку к небу поднял Алексей Адашев, давая клятву крепкую:
— Этим крестом клянусь, царь-государь, что не покривлю душою против твоего указа царского! В том вся моя клятва и все обещание мое.
Юный царь Иоанн Васильевич молча выслушал клятву великую и только взор острый, проницательный устремил на молодого окольничего.
— А как будешь ты судить, верный слуга мой, ежели у того и у другого поровну п’ослухов будет? Как найдешь ты правого и виноватого?
— На тот случай, царь-государь, есть у людей некое чувство особое, совестью именуемое; и до того чувства добраться надо — тогда проявится виновный.
Молодой царь зорко глядел на Алексея Адашева.
— Так и всегда мнишь ты совестью людскою обойтись? — спросил он, лукаво улыбаясь.
Хотя юн был царь Иоанн Васильевич, но ведал сердце людское, знал хорошо все пороки и недостатки души людской.
— Нет, царь-государь, — ответил ему молодой окольничий. — Ведомо мне, царь-государь, что в душе людской много еще иных чувств таится. Судия мудрый из каждого такого чувства истину выведет. Чай, помнишь, царь-государь, про царя Соломона — как судил он двух жен, что спорили между собою из-за младенца и каждая того младенца своим называла… Не стал царь Соломон розыска держать, не стал пугать тех жен карою жестокой, а прямо испытал он в то мгновение сердце материнское. И вышла истина на свет Божий.
— Вижу я, Алексей, что изощрен ты в Писании Святом, — молвил молодой царь. — И то меня сильно радует… Кто Писание Святое часто читает, кто от Писания Святого говорит, тому уже открыта мудрость земная и небесная…
— Со младых ногтей, царь-батюшка, приобвык я ко Святому Писанию. Учил меня тому батюшка, да и матушка к тому же неволила. Такова уж жизнь моя была: ни единой службы церковной не пропустил я за все то время, пока на свете живу. Оттого и начитан я в Писании Святом, царь-государь.
Не вмешивался старец Сильвестр в беседу царя с молодым окольничим; только со стороны глядел он взором благим на беседующих. Когда же почти окончили разговор царь да окольничий, подал и он свой голос:
— Вижу я, царь, что полюбился тебе молодой окольничий. И в том прав ты, царь! У раба Божия Алексея душа чистая, мысли его праведны… И недаром мыслишь ты, царь, облечь его своим царским доверием… Не обманет тебя молодой окольничий и твоим верным судией будет. Много есть обездоленных да невинно осужденных в земле твоей, царь. Дай ты волю полную молодому окольничему — пусть судит он и разбирает по всей правде тех обиженных да обездоленных.
Выслушал молодой царь доброго наставника своего и воскликнул радостно:
— Веселюсь я сердцем, отец святой, что подтвердил ты мои слова давешние… Отныне будь, Алексей, во всем доверенным моим, правым оком царским! Обо всем доноси мне в сей же час, и будем мы с тобою искоренять на Руси неправду злую.
Проговорив таковые слова ласковые, милостиво протянул Иоанн Васильевич свою руку белую окольничему: облобызал царскую руку Адашев. Потом благословился молодой царь у старца Сильвестра, и сам у старого священника руку облобызал. Поняли оба любимца царские, что время молодому владыке покой дать, что утомил его день трудовой, полный забот правления державного. Поспешно вышли они из царской горницы, а далее и из ворот царских.
Не в пример другим близким людям государевым просто и незатейливо жили Алексей Адашев да старец Сильвестр. Не ожидали их у крыльца дворцового слуги многие, челядь нарядная; не ездили они по улицам московским в колымагах — каптанах золоченых, цугом запряженных.
Не сажали новых любимцев царских под руки в те колымаги дворецкие дородные, и впереди их поезда богатого не скакали опрометью вершники удалые на конях борзых, давя народ неповинный, бедный.
Попросту, пешком отправились священник Сильвестр да Адашев по площади дворцовой к воротам кремлевским; первый шел в монастырь небогатый, что стоял на окраине Москвы великой и где архимандрит был его давним знакомцем; Адашев же — в Китай-город, где стояли его хоромы отцовские, чисто прибранные, хорошо сложенные, но убранством не блистающие. Молча шли оба, раздумывая о дне великом, о торжестве сегодняшнем, о словах и поступках царя молодого. Пройдя улиц с пяток, молвил окольничий священнику:
— Неблизок путь тебе, отец Сильвестр. Зайди к нам с братом; рады мы будем с тобою трапезу скромную разделить.
И указал Алексей Адашев рукою на хоромы высокие, что обнесены были забором крепким и в глубине улицы соседней ютились.
— А что ж, друже, — молвил ласково старый священник. — С охотою зайду к тебе: притомился я сильно.
Подошли они к воротам, и немало удивился отец Сильвестр, видя, что крепкие дубовые ворота не заперты на засовы железные, а настежь открыты стоят, и в те ворота люди неведомые один за другим поспешно входят. Приметил старец Сильвестр, что были те люди из нищей братии: хромые, слепые, в лохмотьях, в рубищах.
— Что это у тебя, молодец добрый, поминание, что ли, сегодня какое? Чай, за спасение души родича близкого сегодня ты нищую братию кормишь?
Смутился слегка Алексей Адашев, а потом на старца кротко и весело глянул и ответил:
— Нет, отец Сильвестр, я и без всякого поминания каждый день нищую братию кормлю. Знают хоромы мои люди бездомные, бесприютные, калеки да недужные. Со всей Москвы сбираются они каждый день об эту пору на двор мой. Так мы с братом Данилой порешили до конца дней наших творить.
Ничего не сказал старый священник Алексею Адашеву, только шаги свои ускорил и в ворота открытые вступил. Двор хором адашевских просторен был, и немалая толпа нищего люда уместилась в нем; все сюда пришли, что стояли на папертях церковных, около храмов ближних, — почти триста человек собрались к адашевским хоромам…
Смирно и безмолвно стояла толпа нищих московских: здесь нечего ей было голосить, язвы свои растравлять, жалобиться на недуги свои печальные. Становились они в очередь не торопясь, не толкаясь, не вступая в ссору друг с другом. Всем ведомо было, что каждый отсюда сытым выйдет, а по праздникам еще и двумя-тремя медными грошами оделен будет. Так привыкла нищая братия к благодеянию адашевскому, что когда на двор сам хозяин вошел, сразу его и не приметил никто. В это время начали уже холопья адашевские оделять нищую братию пищею; выносили они из стряпной избы целые баклаги варева горячего, целые лотки хлеба ржаного, увесистыми ломтями нарезанного. Садились нищие попросту на зеленую траву, на землю, садились в кружки человек по шесть разом вокруг варева дымящегося и начинали свой обед, перекрестясь, да призвав имя Божие, да пожелав всякого счастья хозяевам щедрым.
Поспешно проходил к крыльцу хором своих Алексей Адашев вместе со старцем Сильвестром. Между тем стали уже в толпе узнавать доброго хозяина, вслед ему послышались благословения да пожелания благие:
— Многие лета доброму окольничему!
— Вот он, милостивец наш…
— Щедрее всех на Москве Адашевы…
Но не слушал молодой окольничий тех восхвалений, взбежал он на крыльцо хором своих, и поспешил за ним невольно старец Сильвестр.
В первой же горнице встретил их Данила Адашев, молодец рослый, красавец румяный.
Радостно улыбнулся он, увидев старого священника, и приветливо ему поклонился.
— Дорогого же гостя привел ты, брат старшой, — молвил он, принимая от старца посох его и рясу верхнюю. — И в самую пору подоспели вы, уже и на стол накрыто.
Вошли все трое в другую горницу; была она невелика, не пестрела коврами дорогими, не украшалась резьбою оконною да потолочною. Гладко обтесаны были стены, чисто вымыты были лавки да скамьи дубовые, простой скатертью домотканой был покрыт стол широкий, что посредине горницы стоял. По краям стола трапезного тянулись ручники белые, полотна домашнего с нехитрою вышивкой. На столе виднелась посуда простая глиняная, утварь небогатая. Зато в красном углу сияла окладом драгоценным не одна икона, письма старого, византийского, и перед теми образами горели лампады, привешенные на цепях серебряных.
Помолились все перед иконами, а потом усадили оба брата дорогого гостя отца Сильвестра на место почетное, переднее, и взапуски потчевать его стали. Не роскошна была трапеза у братьев Адашевых, да скрашивали они ее приветом искренним, радушием полным.
Начали сотрапезники хлебать из большой мисы глиняной, мур’авленой, щи рыбные постные, стали их пирогами крупитчатыми заедать. Подали слуги и квасу шипучего, и меду сладкого; заморских дорогих вин у Адашевых в доме не водилось. Младший брат Данила не один раз хлебнул меду крепкого, а старший Алексей вместе со старцем Сильвестром ничего, кроме квасу, не пили.
На вторую смену подали кашу овсяную, сдобренную маслом постным, а закончилась трапеза киселями, клюквенным да малиновым…
— Не обессудь, отец Сильвестр, что небогато угощаем тебя, — молвил Алексей Адашев во время обеда. — От родителей наших приучены мы не роскошествовать и чревоугодия отстраняться.
Кротко улыбнулся старый священник.
— По мне и ваша трапеза больно вкусна и обильна. Мне в моей деревне новгородской изо дня в день доводилось одной кашею да одним хлебом ржаным сытым быть. Вы же здесь, на Москве, народ балованный.
Вмешался тут в беседу Данила Адашев:
— А помню я, отец Сильвестр, как невзначай к тебе в село попал, как приютил ты меня, накормил, отдохнуть дал. В ту пору угостил ты меня душистым медом да брагою крепкой, доброй. Мне-то с пути дальнего да с устали в охоту было и браги попить, и меду поесть. Не стану хулить трапезы деревенской.
Весело усмехнулся при этом Данила Адашев и себе меду крепкого в оловянную стопу налил. Одним махом опрокинул он чарку объемистую. Ласково посмотрел на него старец Сильвестр…
— Любо мне смотреть на тебя, молодец добрый. Бодр ты и духом и телом, обошли тебя скорби земные, и большой работы ты не ведаешь. Открыто сердце твое, и ясна душа твоя! Нет греха в радости и веселье, коли за собою греха не чуешь.
— Спасибо, отец Сильвестр! — отозвался вместо брата Алексей Адашев. — Разгадал ты моего Данилушку! Точно, что чист он душою и светел, как младенец… Ведь он — вскормленец мой, отец Сильвестр… Отроком юным остался он на руках моих, когда померли отец с матерью. Я его уму-разуму учил, письму да чтению. Увидел я, что крепок он телом и духом удал, и направил я его на службу ратную. Еще, Бог даст, послужит он на поле бранном царю и родине…
Скромен был Данила Адашев, и смутили его похвалы братние; зарделся он, словно красная девушка, и, чтобы оправиться, новую стопу меду малинового себе налил. А когда выпил он мед шипучий, вспомнились ему последние слова братнины — и воскликнул он громовым голосом:
— Эх, кабы с басурманином потешиться! Эх, кабы на Казань поганую боем пойти!
Зорко взглянул старец Сильвестр на отважного витязя, взором его словно насквозь пронзил, сразу выпытал, выведал все, что в душе молодецкой таилось. Разгадал он в нем сердце смелое, дух бодрый и непреклонный, разгадал в нем истую удаль русскую…
— Великое слово ты молвил, молодец, и немалое дело ты замыслил. Та Казань поганая у русской земли, словно в’еред надоедливый, вскочила… Сколько лет уж не дает она покою государям московским! Царь Иоанн III немало сил на нее положил, немало умом раскидывал — а все ничего поделать не мог. Много полонянников, людей православных, томится в плену казанском; каждый год великий убыток наносят злые татары казанские. Давно пора бы все силы собрать да на это гнездо разбойничье грянуть! Только нелегкое то дело.
Промолвил слова свои скорбные старец Сильвестр и голову понурил. Но то, что мнилось его уму старческому, осторожному, трудным и несвершимым подвигом, то казалось молодому смелому витязю легким и доступным. Засверкал очами Данила Адашев, невольно рука его могучая потянулась к боку, где всегда у ратного человека булатная сабля привешена бывает. Не нашел добрый молодец рукоятки знакомой, так зато сжал он крепко кулак могучий и громыхнул им по скамье дубовой… Оглушил могучий удар и Алексея Адашева, и старца Сильвестра; из дверей на грохот выбежали поспешно челядинцы адашевские — что-де случилось?
— Полно тебе, — сказал Алексей Адашев и младшему брату на плечо руку положил, — чай, отец Сильвестр правду истинную молвил… Не раз под Казань разбойничью ходила рать русская, целые реки крови православной там пролиты были…
— А пускай теперь той крови прольется хоть с окиян-море! — крикнул вне себя Данила Адашев. — Зато раздавим мы басурман на веки вечные, зато на земле русской мир и тишина настанут.
— А случалось ли тебе, добрый молодец, на бранном поле с казанцами переведаться? — спросил испытующе старец Сильвестр.
Весело засмеялся Данила Адашев и с тем смехом веселым доброму старцу ответил:
— Бывал я, отец святой, в тех краях; изведал я, что люты казанцы в бою, а все же, хоть сейчас об заклад побиться, ни одному из них супротив русского меча не выстоять. Бывали у меня с ними встречи кровавые, и ни разу басурманам не уступил. Помнится мне, послал меня тысяцкий по берегу волжскому языка взять; был я со стрельцами впятером… Выехали мы из стана ранним утром, во всю прыть коней наших боевых пустили… И хороша же Волга-матушка, водами обильна, берегами красовита! Утречко выпало такое ясное и теплое, небеса над нами, словно бирюза, синеют, красят в лазурь тихую гладь речную; глядятся в ту гладь леса зеленые, отражаются в ней обрывы песчаные… Когда ветерок налетит, вспенит гребешки белые и полосою по Волге-матушке пройдет… Раннее солнышко, словно лебедушка, выплывает по небу синему, стрелы золотые на гладь речную мечет…
— Что ты, братишка, как гусляр старый, распелся? — спросил ласково Алексей Адашев. — Словно какую былину старую нам говоришь. Только гуслей тебе и не хватает.
Любил Данила Адашев своего брата старшего, заместо отца его почитал и потому только за насмешку не разгневался. Но вступился за молодого витязя старец Сильвестр.
— Оставь его, — молвил он старшему Адашеву. — Пусть славит он, как может, красу творения Божиего; в том греха нет!
Помолчал немного Данила Адашев и дальше продолжал:
— Едем мы пятеро по берегу волжскому, любуясь на леса зеленые, на небеса лазоревые; едем, а сами настороже держимся. У пищалей наших фитили курятся, сабли покороче подвязаны, поводья крепко натянуты… Долго ли, коротко ли мы путь держали, — вдруг повеяло на нас дымком от костра недалекого. Первый я учуял, что близко враг-басурманин. Махнул я рукою товарищам — подождите, мол, а сам с коня слез и на разведку пошел; неподалеку высился бугор зеленый, кустарником поросший; взобрался я на него опасливо, чтобы ветки под ногами не хрустели, затаился в траве густой и стал вперед глядеть. Вижу — на полет стрелы раскинулось кочевье татарское: верно, сторожевых выслали… Было их, казанцев свирепых, всего с полсотни; без заботы всякой стояли басурмане, не думали, что на них ранним утром нагрянут. Кони татарские, стреноженные, траву щипали, а сами татары на своих овчинах теплых вокруг костра догоравшего лежмя лежали, ничего не чуяли. Почитай, все от сладкой дремоты утренней еще не очнулись… Разглядел я их хорошенько и назад к товарищам убрался; рассказал стрельцам, как дело обстоит. И порешили мы нагрянуть на казанцев врасплох. Изготовили пищали, подъехали поближе — да в басурман разом выпалили… Закричали, завизжали казанцы, а кони их с испугу взметнулись, пошли кругом носиться, своих седоков бить и копытами топтать.
Удосужились мы в ту пору еще раз зарядить пищали наши трескучие, еще раз грянули из них дружно в толпу казанцев смятенную. Тут уж совсем на басурман великий страх напал; немало их и пулями нашими побито было, немало и от коней потоптано…
Выхватили мы свои сабли вострые, крикнули громко и во всю прыть конскую врезались в толпу их нестройную… Пошла сеча кровавая, беспощадная… Сначала-то рядами ложились казанцы под ударами наших, а потом опомнились, за свои копья длинные взялись, свои сабли кривые вынули — и насмерть резаться стали. Осталось их в ту пору не больше дюжины, а все же вдвое больше нас… Да видно, так Бог судил, что посекли мы их одного за другим, лишь двоих оставили, помиловали.
Помнили мы наказ воеводский, что надо языка привести…
Алексей Адашев, улыбаясь, слушал рассказ братнин и только тут прервал Данилу словом ласковым:
— Не в меру скромен ты, братишка! Слушай, отец Сильвестр, — все правда истинная, что он нам поведал. Только про себя мало сказал. Мне о том налете богатырском его же товарищи сказывали. Правда, что всполыхнули они казанцев и многих из пищалей побили, да потом-то дело не так было. Как нагрянули они на толпу басурманскую да нехристей саблями сечь принялись, тогда тяжело стрельцам пришлось. Опомнились татары и стеснили удальцов сильно. Товарищи-то Даниловы думали уж коней поворотить да в стан свой бежать. А он, братишка-то, крикнул им зычным голосом: «Умру, а бежать не стану!». И один-одинешенек, коня своего вздыбив, метнулся он на толпу басурманскую! Говорили мне, что в ту пору сабля в руке его словно молния сверкала — так и валились казанцы направо и налево. Силой брата Бог не обидел, и почуяли казанцы руку могучую витязя русского. Оробели они и назад попятились; а тогда и стрельцы-товарищи осмелели, дружно на татар кинулись. Кабы не Данила, не достать бы языков.
Потупился Данила Адашев, не любил он хвастать и удаль свою выставлять. Священник Сильвестр еще ласковее глянул на него, ближе к Даниле пододвинулся, руку свою на его плечо могучее положил, а другой благословил храброго витязя.
— Вижу, Данилушка, что готов ты службу сослужить земле русской и что та служба тебе по силам будет. Только потерпи малость: у царя молодого, окромя Казани, теперь забот много. Надо еще ему землю свою устроить, неправду искоренить, бояр корыстных укротить. Только знай, доколе я у царя в советчиках, не забуду я дела казанские, не перестану царю молодому про то дело великое говорить.
Поднялся затем отец Сильвестр со скамьи, помолился на иконы и хозяев за хлеб, за соль поблагодарил:
— Время мне, добрые молодцы, домой идти. За привет, да за ласку, да трапезу благослови вас Господь. Чуется мне, что нашел я в вас помощников добрых на благо всей земли русской.
— Всегда мы тебе послушны будем, отец Сильвестр, — промолвил Алексей Адашев, подходя к старцу под благословение. — Давно мы с братом такого наставника ждали, такого примера благого у Господа просили.
За Алексеем подошел под благословение и Данила.
— Верь, отец святой, что всегда готов я голову свою сложить за Русь-матушку да за царя православного!
Благословил обоих старец Сильвестр, облобызал он братьев Адашевых и тем с ними согласие вечное, нерушимое заключил.
Вышли братья проводить гостя дорогого до ворот. Думали они, что давно уже разошлась нищая братия, насытившись трапезой дорогой. Но двор хорум адашевских все еще был полон народа. Собрались сюда не одни нищие да калеки; были тут и торговые люди, и дети боярские, — словом, как говорилось в московской прибаутке, «всякого жита по лопате». Весь народ стоял, сняв шапки и глаза устремив на крыльцо хором.
Только показались на крыльце братья Адашевы, упала вся толпа на колени, и закричали, и завопили люди московские:
— Защити, отец!
— Погубили нас судьи неправые!
— Спаси, милостивец!
Оглушили совсем эти крики Алексея Адашева, и не сразу догадался он, зачем весь этот люд к нему на двор нахлынул. Да потом уж смекнул он, что по всей Москве весточкой быстрой пронеслось, что-де выбрал его царь молодой в приближенные свои и наказал ему все обиды неправые да все тяжбы запутанные рассматривать. Много терпел народ московский от обидчиков своих — бояр сильных, спесивых своим богачеством да знатным родом; негде было на тех бояр суда искать, закуплены были ими дьяки да приказные, и у каждого из своевольников рука сильная при дворе царском была. Потому так быстро и разнеслась весточка желанная, что теперь от самого царя-батюшки бедному люду заступник справедливый поставлен.
Разом нахлынула на Алексея Адашева толпа; все в один голос кричали, все жалобились, а иные даже горючими слезами заливались. Окинул Алексей Адашев взором быстрым всю толпу шумливую, руку поднял и крикнул громко:
— Тише, православные! Сразу всех мне не понять, выходите поодиночке, сами череду соблюдайте!
Позатихла толпа, призадумалась; стали люди друг со другом перешептываться, толкотня поднялась среди жалобщиков: каждый хотел наперед других к боярину подойти. Тут, вестимо, сильный слабого затирал и назад осаживал. Увидя то, Алексей Адашев опять голос подал:
— Выходите вперед старые да недужные! Кто всех дряхлее или недужнее, тот пускай первый говорит.
Стали сквозь толпу пробираться к боярину старцы да больные; окинул их Алексей Адашев глазом зорким и выбрал одного старца ветхого, в сединах белее снега зимнего, со станом, годами долгими согнутым. Кивнул ему головой царский окольничий и к себе позвал.
— Говори, старче, в чем твоя жалоба?
Прослезился старик, кое-как поклонился, сколько спина дозволила, и начал шамкать голосом дрожащим:
— Дай тебе, Господи, долго на свете жить, заступник наш батюшка, окольничий царский… Ишь, ты как ласково пытаешь, как скоро к себе допускаешь народ православный. Чай, к дьякам да приказным без гривны иль полтины не доберешься.
Спасибо тебе, батюшка; ради Господа Христа рассуди ты мое дело, оборони от обидчика.
— Говори, говори, дедушка, — поторопил его Алексей Адашев. — Ишь, ведь еще сколько дожидается народу.
— Поспешаю, поспешаю, батюшка! Ох, и недолго мне говорить про напасть мою, и не мудрена напасть моя, а все же тяжка она и великим позором покрыла седину мою.
Родом я, милостивец, из людей торговых, есть у меня в Китай-городе лавка изрядная; вел я в ней торговлю честную, народ не обманывал, в рост деньги не пускал, барыши брал невеликие… Славу Богу, шла торговля моя с удачею.
Благословил меня Господь семьей немалою, и первым помощником был мне в делах торговых старший сынишка мой, парень ловкий и дюжий, Кузьмой его звать. С год тому назад занедужилось мне, и остался я дома, норовил денек на лежанке горячей грешное тело понежить; а Кузьме ключи отдал, торговать послал. Уже за полдень было — гляжу, вбегает ко мне паренек подручный из лавки моей, криком кричит, слезами обливается. Начал он мне про беду рассказывать: наехал к сынишке к Кузьме в лавку боярин какой-то, стал сукна аглицкие да бархат рытый торговать. Сам ведаешь, милостивец, что все товар иноземный, ценный… Помн’илось боярину, что дорого с него сынишка спросил; стал он гневаться и ругать Кузьму: а Кузьма у меня горячий, никому не спустит. Свернул он сукна да бархаты, назад на полки положил да и молвил боярину сердитому: «Не любо тебе, боярин, — так не бери, своей дорогой дальше уезжай». Тут разгневался боярин на чем свет стоит… Крикнул он своих холопей, схватили они Кузьму и до полусмерти отхлестали его плетьми ременными. И того мало было боярину сердитому: своими руками взял он сукна да бархаты торгованные и с собою увез, а сынишке молвил: «Заплатил я тебе, торгаш спесивый, за товар твой ударами хорошими. А ежели мало тебе платы, тогда через неделю опять к тебе в лавку заеду и еще столько же отсчитаю». И что бы ты думал, милостивец! Повадился с той поры злой боярин каждую неделю к нам в лавку ездить; приедет, Кузьму позовет и начнет над ним издеваться, а потом велит его бить холопьям своим… Уж я сам тому боярину в ноги кланялся, бил челом, и золотом, и товарами — нет, не сдается боярин, больно ему по нраву потеха пришлась. По всем рядам торговым над нами потешаться стали; вестимо, чужая беда каждому в радость. Проходу не стало нам по Китай-городу, все пальцами указывают, все кричат, глумятся: «Скоро ль боярин-знакомец приедет, скоро ль за бархат да за сукно заплатит? Держи, Кузьма, карман шире, подставляй спину скорее!». Целый год терплю я позор великий. Хотел в приказ челобитье подать, да куда нам, мелким людям, с боярином тягаться — известно, засудят, последних животишек лишат.
Дошамкал старик до конца свою жалобу и, кряхтя, в ноги Алексею Адашеву упал.
— Защити, слуга царский!
— А узнал ты, старик, как звать твоего боярина-обидчика?
— Ох, батюшка, сам Глинский князь Михайла!
Гневно сверкнули очи Адашева, да сдержался он, только вздохнул порывисто и опять старика спросил:
— А тебя самого как звать-кликать?
— Крещен-то я Иваном, а прозвище нам Беляновы.
— Иди же ты, старче, с миром домой, — молвил ему ласково Алексей Адашев. — Ни на сей неделе, ни на будущей, и никогда боле не приедет боярин-обидчик над тобой потешаться.
Опять земно поклонился старик и отошел. За ним подозвал Алексей Адашев молодого парня, в платье добром, что на костылях был. Одною ногой не мог ходить жалобщик, волочилась она за ним, словно мертвая.
— На увечье мое пришел я к тебе жалобиться, окольничий царский. Навеки меня нечеловеком обидчики сделали, а с моей стороны никакой вины не было. В запрошлое воскресенье пошел я к обедне в монастырь Угрешский; было богомольцев видимо-невидимо. Вошел я на паперть храма монастырского, шапку снял, себя крестным знамением осенил. Вдруг слышу, толкают меня изо всей силы кулаками дюжими, так что едва я на месте устоял. Оглянулся я, а за мной валом валят холопы боярские, весь народ толкают и гонят. Один на меня наскочил и еще раз ударил, а сам кричит: «Прочь с дороги — боярин идет!». Посторонился я немного и холопу сердитому сказал: «Есть место твоему боярину, а на паперти храма Божиего насильничать не след». Осерчал тут холоп боярский, за горло меня схватил, одежду порвал и изо всей силы вниз по ступеням паперти сбросил. От боли невзвидел я света; лежу на земле — подняться невмочь, и вижу проходит мимо боярин, на меня глядит и смеется. «Молодцы, — говорит, — мои холопы; никому они спуска не дают. Знатно парень растянулся!». С той поры, милостивец, стал я калекою; не гожусь ни на службу царскую, ни на какой другой труд. А обидчик мой — тот же князь Глинский Михайла, конюший государев, а звать меня сыном боярским Лаврентием Окуневым.
И этому жалобщику молвил кротко Алексей Адашев:
— Иди с миром, будет твоему обидчику кара достойная, а тебе с него пеня должная.
Пролетал над Москвой день светлый, ясный, наступал уже вечер темный, а все слушал доверенный царский, окольничий Алексей Адашев, жалобы горькие обездоленных да обиженных. И всех больше жалоб приходилось на буйного князя Михайла Глинского; немало жалобились и на других бояр, что на Москве всласть своевольничали, видя юность государеву. Всех Алексей Адашев доподлинно выслушал, всем защиту посулил и сдержал свое обещание.
ЦАРЬ-ЗАКОНОДАТЕЛЬ
правитьРанним утром собрались в Кремлевский дворец государев бояре окольничьи и все чины двора царского; знатные люди толпились в передней комнате дворцовой, кто помоложе да помельче чином был, стояли на крыльце хор’ом государевых, а кто еще пониже, — те на площади близ крыльца государева толпились.
Всего лишь полтора года прошло, как молодой царь Иоанн Васильевич крепкою рукою взял бразды правления в земле русской, как выбрал себе советчиков бедных и мудрых, как смирил своевольство бояр мятежных; кажись, мало времени, а теперь двор царский и узнать нельзя было. Самый важный боярин входил в хоромы государевы с трепетом и благоговением, без прежней спеси; знал каждый, что теперь на Руси твердый владыка мудрый есть и что все знатные и богатые бояре — лишь его слуги покорные. Помнили все горькую участь могучего боярина князя Михаила Глинского, дяди государева, что прогневил молодого царя делами неправыми, обидами, нанесенными народу беззащитному. Как дошли до молодого царя через Алексея Адашева жалобы бессчетные на свирепого князя Михаила, не стал смотреть юный государь на узы родственные и с позором изгнал князя Глинского из сонма приближенных своих, лишил его сана и почестей.
Вместо князя Михайла Глинского поставил царь Иоанн Васильевич конюшим князя Василия Васильича Чулок-Ушатого, боярина доброго и к бедным милостивого. Прежний духовник юного царя, протопоп благовещенский Феодор, по прозвищу Бармик, раскаявшись в том, что во время смуты боярской худо царя наставлял, истерзался угрызениями совести; отпросился он у царя Иоанна Васильевича в чернецы поступить и постригся в монастыре Михайловом. В Думу царскую, в совет боярский призвал молодой государь новых бояр, испытанных в жизни доброй: князя Хабарова, князя Куракина, боярина Булгакова, князя Данилу Пронского да князя Дмитрия Палецкого.
У последнего была дочь-красавица, княжна Юлиания, и ту княжну выбрал царь Иоанн Васильевич в супруги брату своему юному, князю Юрию Васильевичу. Пышно справили на Москве свадьбу брата царского. Как повенчаны были князь Юрий да княжна Юлиания, ласковое слово сказал князь Иоанн Васильевич брату своему единоутробному: «Юрий брат! Божиим велением, а нашим жалованием велел тебе Бог женитися и пояти жену княгиню Ульяну, и ты свою жену держи потом, как Бог устроил».
И великая радость пошла по всей земле русской, и ликовал народ русский, что живет юный царь в таком согласии и в такой дружбе с братом своим.
Около той же поры отпраздновал царь Иоанн Васильевич и другую свадьбу пышную: женил своего брата двоюродного, князя Владимира Андреевича. Была та свадьба в мае месяце; невестою брата выбрал молодой царь дочь боярина Александра Нагого Евдокию, и был праздник свадебный у царя на дворе, а венчал князя Владимира митрополит Макарий.
Но не все веселился да праздновал молодой государь, много ему и забот было.
Прежде всего пришлось ему повозиться со своим дядей, опальным князем Михайлой Глинским. Как лишился князь Михайла милости государевой, стал его жуткий страх заедать, как бы вконец не очернили его враги перед царем, как бы ему головы не сняли… Подговорил он одного из друзей своих, одного из единомышленников, князя Турунтая-Пронского; порешили они изменить родине своей и в землю чуждую бежать — Литве поганой продаться. В ноябре месяце 1548 года бежали они тайком из усадьбы князя Михайлы, где тому было жить дозволено. С собою они людей немного взяли, но и то не удалось им укрыться от зорких глаз приставов царских. Следом за ними погоня была наряжена: гнался князь Петр Иванович Шуйский со многими дворянами, догнал их около Ржева и стеснил, и окружил их среди холмов высоких. Заслышав за собой погоню, пустились беглецы на хитрость — поспешно обратным путем поехали и пытались тайком в Москву въехать, чтобы царю челом бить, что-де они не бежать пустились, а поехали на богомолье в монастырь Оковецкий. Недолго было изменников во лжи уличить, но не стал на них государь гнева держать и никакой кары на них не наложил. Велено лишь им было смирно по своим поместьям сидеть и во всем царской воле послушными быть.
Так дела на Руси святой обстояли, когда собрались в ясный летний день бояре и другие чины придворные в кремлевские хоромы царя Иоанна Васильевича.
В то время, как толпа бояр нарядных ожидала молодого царя в передней комнате, сам царь-государь Иоанн Васильевич сидел вместе со своим наставником отцом Сильвестром в малой горнице и долгую, разумную беседу с ним вел. Так заняла та беседа царя и старца, что забыли они оба о выходе царском утреннем, забыли о толпе бояр знатных, что ждали нетерпеливо предстать пред ясные очи государевы.
— Отец святой, — говорил молодой царь Иоанн Васильевич, — хочу я государство свое устроить. Много на Руси неправды есть, суд в земле моей лживый и подкупный.
Слышал я, что в странах иноземных уставы-законы по писаному соблюдаются. У нас на Руси судится народ по древнему уставу Ярославову… Да только вижу я, отец святой, что устарели те законы древние, что новые обычаи пошли, новые пороки да грехи появились, и против тех прегрешений бессилен стал древний устав князя Ярослава Мудрого. Пришло мне на ум, отец святой, новый устав, ко времени нашему потребный, написать и всеми чинами земли русской утвердить.
Прервал молодой царь свою речь и взглянул на наставника своего, на доброго старца Сильвестра. Сидел отец Сильвестр безмолвно, только очи его новым светлым сиянием засветились: видно было, что сильно обрадовало его неожиданное намерение царя молодого. Но не сразу ответил старый священник владыке земли русской. Глядя на юность царя Иоанна Васильевича, видя его пылкость юношескую, невольно сомневался отец Сильвестр, по силам ли будет молодому царю задача великая.
Потому только и произнес в ответ царю-государю:
— Дело доброе.
Разумом великим наградил Господь молодого царя Иоанна Васильевича; с одного взгляда угадывал он не только желания, а даже и помышления тайные тех людей, на которых взор обращал. Понял он и на этот раз, что не верит ему отец Сильвестр, что смущается его годами юными. Нахмурил брови молодой царь, но скоро себя пересилил, вспышку гнева поборол и опять ровным голосом начал убеждать старого священника:
— Не мыслю я, отец святой, один, без помощников добрых совершить ту задачу великую. Надо в той задаче помочь мне всем приближенным моим, всем избранным моим, всем слугам моим верным, коим дорого счастие и покой земли русской; удумал я, отец Сильвестр, дать земле русской новый Судебник. Будут в том Судебнике все уставы справедливые, все кары и льготы, кои ведать надлежит судиям моим царским.
Дело это великое, и сразу его не совершишь. О многом еще, отец святой, спрошу я твоего совета мудрого, да не только твоего, а еще и других людей добрых, благочестивых. Вот хоть об одном скажу тебе — о недобром обычае, что укоренился среди бояр моих и среди всех людей служивых. Тот обычай недобрый и для блага общего пагубный — местничество… Издавна он идет и много зла принес простому люду, и роду боярскому, и царям московским. Виданное ли дело, чтобы подвластный человек со своим н’абольшим считался? А у нас все так идет: глядишь, какой-нибудь сын боярский, правда, роду знатного, да умом недалекий, на поле бранном неискусный, считается о месте почетном со своими воеводами… Потому-де мой прапрадед в Думе великокняжеской сидел, и посему мне большая честь подобает.
А другой говорит: я-де княжеского роду, и потому не пристойно мне быть под началом воеводы — не князя. Статочное ли дело, отец Сильвестр? От такого обычая всякому делу, а наибольше ратному, военная проруха выходит. По мысли моей, надо бы так установить, чтобы дети боярские и княжата разные не смели родом считаться с воеводами, царем поставленными, чтобы один царь судил о родах людей ратных и чтобы его наказа никто не преступал: коли с кем послан на службу ратную по слову государеву, тому и повинуйся… А для того чтобы не обидеть роды боярские, надо так установить, отец святой, чтобы в большом полку всегда был воевода всех знатнее родом, а прочие воеводы — передового и сторожевого полков — лишь ему одному уступали бы в чести да в знатности, а воеводы правой и левой руки с передовыми да сторожевыми не считались бы, а лишь блюли бы наказ государев.
Опять прервал свою речь молодой царь и взглянул на старца: каково-де ему по душе пришлись слова эти. И понял царь Иоанн Васильевич, что в душе у старца Сильвестра творилось, и много он тому порадовался. Изумлен был отец Сильвестр великим разумом царя молодого, изумлен нежданною мудростью его, его проникновением в обычаи древние…
В самом деле, заедало в ту пору Русь великую местничество проклятое, докучное: много битв и походов трудных потеряны были для витязей русских из-за того, что воеводы местами считались. Часто так бывало, что ведет отважный воевода полка передового в суровую сечу воинов своих, одолевает недругов, сечет их и совсем уже победу готовит, как вдруг прибывают ко врагу новые полчища; шлет передовой воевода гонца к воеводе полка большого, просит помоги, а воевода полка большого заспесивится, говорит: «Что я ему за слуга? Мой отец думным боярином был, а его батька только окольничий… Не хочу я его приказа слушать!..». И вот бьется передовой воевода не на жизнь, а на смерть с полчищами вражескими, разбить их не может, все ждет помоги от воеводы большого полка, а помога не идет да не идет.
Осилят враги передовой полк, посекут его поголовно, а потом нагрянут и на большого воеводу и его воинов стеснят, прогонят и вконец всю рать разобьют. Под Казанью не раз так случалось: подступали к ней рати русские, думали взять то гнездо разбойничье, да из-за раздоров воеводских всегда дело прахом шло. Один воевода степью идет, другой воевода Волгой плывет — никак не сойдутся! А ежели и сойдутся, опять беда! Не знают воеводы, что в ратном деле нужней всего поспешность да удар дружный; почнут воеводы друг с другом спориться, друг друга родом укорять; а тем временем татары проклятые соберутся полчищами несметными, окружат силу русскую, сомнут ее и назад прогонят. Оттого и крепка была Казань разбойничья, оттого и засела она на боку земли русской, как язва болящая!
Помня все это, отец Сильвестр радостно внимал мудрым словам царя молодого.
Полюбовавшись на юношу царственного, воскликнул старый священник с радостью великою:
— Испол’ать тебе, государь юный! Из многих недугов земли русской угадал ты и постиг один недуг важнейший. Коли придумаешь сему недугу исцеление, великая слава тебе будет в потомстве твоем.
— А что же ты думал, отец святой, — молвил молодой царь, слегка похваляясь, — что же ты думал? Или у государя московского разума не стало, или зоркостью да пониманием его Господь обделил? Чай, немало я претерпел во время юности моей от бояр мятежных, от их местничества ненавистного. Было время мне подумать, как их укротить, как свою волю царскую на всех поставить…
При тех словах гневно побагровело лицо государя юного и очи его жгучей молнией сверкнули; только скоро опомнился молодой царь и гнев свой затаенный подавил.
— Поверь мне, отец святой, что забыл я давно обиды бояр моих, пестунов-злодеев юности моей. Мыслю я теперь лишь об одном: как бы землю русскую успокоить, как бы в ней правый суд ввести, как бы ее возвеличить…
Встал отец Сильвестр со своего места, в пояс молодому царю поклонился, рукою пола дощатого коснулся.
— Все мы слуги твои, царь-государь, и я из тех слуг первый. Готов служить тебе опытом долголетним, готов служить тебе помышлением своим многодумным. Ведаю я отныне, что желаешь ты одного лишь блага для земли родной. Знай же, царь, что есть у тебя слуги верные и среди тех слуг первыми будут старик Сильвестр да братья Адашевы.
— Вас-то, верных слуг, я уже познал, — ответил ласково молодой царь. — Вы мои ближние, мои доверенные! Только мыслю я, что мало вас… Втроем иль вчетвером — коли меня считаете — нелегко на земле русской правду ввести! Сами отберите мне еще сподвижников верных, честных и доблестных.
— Есть у тебя государь, слуги добрые. На первый раз назову я хотя бы князя Курбского. Молод он, зато духом бодр и душою светел. Коли будешь, царь-государь, с кем-нибудь брань вести, будет он тебе воеводою отважным и удачливым.
Подумал немного молодой царь Иоанн Васильевич, словно припоминал того князя молодого, о коем ему отец Сильвестр говорил.
— Точно, что достоин князь Курбский нашей милости царской. И по виду он — витязь-витязем, да и говорит не робея, правду-матку прямо в лицо царю режет.
Ладно, отец Сильвестр, запримечу я того князя молодого…
Прервал тут беседу царя и старца Алексей Федорович Адашев; дозволено было ему в покой царский без оповещения входить. Переступил он поспешно порог горницы государевой и прямо к царю Иоанну Васильевичу подошел.
— Ну, что приключилось, друже Алексей? — ласково спросил молодой царь любимца своего.
— Да что, царь-государь, — молвил с сердцем Алексей Адашев. — Не сладить мне с боярами твоими, все они на неправду гнут.
Опять молния грозная сверкнула в очах царя молодого.
— Кто же перечить стал тебе, друже Алексей?
Замялся немного Алексей Адашев, да взглянул на отца Сильвестра и царю прямиком молвил:
— Дядя твой государев, боярин Захарьин, правды соблюсти не хочет. Бил мне челом некий гость торговый из Новгорода, что изобидели его люди боярина Захарьина, что побоями да грабежом его изубытчили. Позвал я на допрос и того купчишку, и челядинцев боярина. Вышло, что правду говорит гость заезжий. Наложил я на челядинцев боярских пеню невеликую, да и ту заплатить они не захотели. Послал я за ними дьяка из Приказа судного, а они над тем дьяком недобрую шутку ошутили, избили его, изобидели да еще понасмешничали вдоволь. Пошел я тогда к самому боярину Захарьину: так-де и так — бесчинствуют твои люди, боярин. А дядя твой, царь-государь, мне спесиво ответил: «На моих-де слуг суда нет!». Помня наказ твой, слово за слово сцепился я с боярином Захарьиным и стал его устрашать твоею царской немилостью; а боярин мне в ответ: «Чай, молодой царь — мой племянник! Не боюсь я ничего». И пошел я из хором боярских, словно оплеванный.
Невзначай глянул старый священник на царя Иоанна Васильевича, и страхом исполнилось сердце доброго старца. От гнева великого весь изменился царь: резкие морщины выступили на челе его высоком, загорелись очи пламенем жгучим… Сжал молодой царь свою руку мощную в кулак и ударил по скамье дубовой, на которой сидел.
— Коли так, — воскликнул он грозным голосом, — покараю я и родича своего! Пусть знают бояре, что царь Иоанн Васильевич супротивства не потерпит!
Крикнул грозно молодой царь, и вошел в горницу окольничий, что у дверей царских свой черед держал.
— Позови сюда боярина Захарьина! — грозно повелел молодой царь.
Старец Сильвестр да Алексей Адашев в ту пору молча из горницы государевой вышли: не по душе им было видеть, как карает царь своих ослушников.
СОБОР ЧИНОВ ЗЕМСКИХ
правитьДвадцать третьего февраля 1551 года царский дворец в Кремле был с самого раннего утра полон народу. То не обычная толпа боярская, не привычные царские челядинцы собрались на утренний выход государев; в этот день сошлись во дворце люди всяких чинов, выборные всей земли русской: от людей торговых, от городских людей, от духовенства. Все бояре и князья знатнейшие, все пастыри Церкви Православной тут были.
Несметною толпою стоял народ московский у кремлевских ворот, что на Красную площадь вели; глядели москвичи на целый ряд возков да капт’ан, в которых ехали во дворец царский епископы да князья с боярами. Утро было ясное, с оттепелью, и ничто не мешало толпам народным вдоволь глядеть на проезжающих. В воротах кремлевских все из повозок да капт’ан выходили и через площадь к дворцу царскому пешком шествовали. Старых епископов да тучных бояр поддерживали под руки с двух сторон или послушники, или слуги любимые.
Один за другим подъезжали к воротам возки, шурша полозьями по мягкому талому снегу.
— Глядите-ка, — зашептались в толпе стоящих, — митрополит едет.
Вели коней владыки под уздцы послушники, ехал владыка медленно и народ на обе стороны благословлял. Любили москвичи митрополита Макария за его благочестие высокое, за его приветливость и щедрость.
— Ишь, каков ныне батюшка-митрополит радостен да светел!
— Словно помолодел даже…
— Слушает его теперь молодой царь.
— Больше всех бояр чтит…
Проехал митрополит, а за ним потянулись другие возки с духовенством. Каждого из них узнавал народ московский, о каждом в толпе толки шли:
— Это кто же, братцы?
— А это владыка Феодосий Новгородский. Слышно, что строг он больно к священству: грозно карает за поборы неправые и заставляет жизнь вести благочестивую.
— А вот, глядите, владыка Никандр Ростовский; приветлив он до нищей братии, да и ко всем ласков.
Все прибывали да прибывали возки с лицами духовными. Проехали епископ Суздальский Трифон, епископ Смоленский Гурий, епископ Казанский Касьян, епископ Тверской Акакий, епископ Коломенский Феодосий, епископ Сарский и Подонский Савва, епископ Пермский Киприан…
За святителями потянулись князья да бояре; и о тех в народе говор шел — кого хвалили, а кому старые грехи припоминали.
Что же творилось во дворце царском? Для чего собрались в пышные хоромы государевы все те архипастыри, бояре, воеводы и чины двора царского? Для чего созвал царь Иоанн Васильевич тот «собор слуг Божиих»?
А для того собрал царь первых людей земли своей, чтобы благое дело свершить, со времен Ярослава Мудрого на Руси невиданное.
Сидят митрополит, святители, князья, бояре, сановники в большой Думной палате дворцовой, сидят они по сану, по чину, по роду знатному; горят у святителей на облачениях золотые кресты наперсные, светится золотом и серебром шитье на кафтанах боярских богатых, блестят бердыши в руках у рынд — стражей государевых; сияет весь, словно солнце, молодой царь, на троне прародительском сидя, в своей одежде золоченой, в ожерелье царском драгоценном, радостью великою блистают очи его. Глядят древние, седовласые архипастыри, глядят важные, степенные бояре, глядят бодрые, мужественные воеводы; все глаз не отведут от своего владыки молодого, что перед ними в мудрости и славе Соломоновой ныне является. А царь Иоанн Васильевич расточает с высоты своего престола царского слова разумные, поучения глубокие и благостные. Мощно звучит его голос звонкий под низкими сводами Думной палаты, расписанной живописцами искусными, украшенной позолотчиками и резчиками умелыми. Говорит юный царь о былых невзгодах земли русской, говорит о тех годах недавних, когда Русь великая во время малолетства царского, во время своевольства боярского неутешна и беспомощна была, как вдовица печальная, и близилась к гибели полной. Говорит юный царь Иоанн Васильевич, что счастье народное зависит от тех, в чьих руках бразды правления держатся; что люди, власть имущие, великий ответ держать будут перед Господом за народ темный. Горько жалуется юный царь на своих советчиков былых, что ради корысти своей толкали его, малоопытного, на путь греховный, на путь угождения страстям своим; со скорбью глубокой вспоминает он, какой смертью погибли дядья его во время смут боярских… Смиренно кается юный царь в своих прежних потехах жестоких и винит в них все тех же наставников недобрых. Словами красноречивыми изображает царь Иоанн Васильевич перед Собором святителей и бояр последние бедствия — великий пожар Москвы стольной… Слушают все — слова не проронят; изумлены, и поражены, и глубоко все за сердце затронуты пылкой, красноречивою исповедью царя молодого! Да и сам царь Иоанн Васильевич, припоминая невзгоды прошлые, не может удержать слез горячих, покаянных. Вместе с государем своим и весь Собор многолюдный слезы проливает…
— Тогда, — восклицает горестно молодой царь, — ужаснулась душа моя и кости во мне затрепетали; дух мой смутился, сердце умилилось. Теперь ненавижу зло и люблю добродетель. От вас требую ревностного наставления, пастыри христиан, учители царей и вельмож, достойные святители Церкви! Не щадите меня в преступлениях; смело упрекайте мою слабость; гремите словом Божиим, да жива будет душа моя!
Глубоко умилились святители и бояре теми словами царскими. Как бы безмолвно согласясь, посмотрели все на владыку митрополита, благочестивого Макария, чтобы он за весь Собор молодому царю ответ дал. И встал владыка Макарий со своего места, на котором он по правую руку царя сидел, и сказал молодому государю слова утешительные:
— Да будет над тобою, благоверный царь, отныне благословение Божие. Начал ты житие благочестивое и праведное; все мы видим твою заботу неустанную, твое попечение отеческое о земле русской. Все мы — твои слуги верные и благому делу душевно и телесно служить будем.
Благословил святитель молодого царя и опять на место сел.
Снова под сводами Думной палаты раздалась пылкая речь молодого царя. Говорил он, что хочет устроить и осчастливить землю русскую, самим Богом ему вверенную; изъяснил, что хочет он в своем государстве порядок установить, неправду искоренить, а для того дать законы новые, справедливые. Сказал государь, что людьми знающими да опытными написан, по его повелению царскому, новый Судебник и новые грамоты уставные и что теперь отдаст он эти законы новые на суд да на рассмотрение Собору святителей и бояр.
Долго длилась речь царя, долго внимали его словам мудрые князья, бояре и епископы… Уже далеко за пору обеденную было, когда распустил царь Иоанн Васильевич Собор великий, наказав, чтобы назавтра опять все во дворце Кремлевском собрались. Тогда прочтут Собору дьяки царские новый Судебник и новые грамоты уставные, а святители да бояре должны-де о тех законах новых судить да рядить.
Усталый, но радостный вышел царь Иоанн Васильевич из Думной палаты, весело сел он за свою царскую трапезу. Начали стольники подавать государю Иоанну Васильевичу на блюдах золотых да серебряных всякие яства лакомые, стал боярин-кравчий наливать молодому царю в золотые кубки вина заморские сладкие.
Но и за трапезой не оставляли царя Иоанна Васильевича заботы государские. Едва притрагивался он к яствам разнообразным, едва прикасался устами к золотому краю кубка драгоценного.
Быстро окончилась трапеза царская, пошел государь Иоанн Васильевич в свою опочивальню, однако и не подумал он прилечь да отдохнуть, а велел кликнуть к себе, не мешкая, любимца своего — Адашева Алексея Федоровича. Едва Адашев к царю войти успел, как забросал его юный царь вопросами быстрыми да частыми.
— Ну что, Алексей? Есть ли у тебя какая весточка о наших гостях иноземных? Что наш немчин Шлитт, прислал ли тебе грамотку долгожданную? Набрал ли он в чужих землях людей ученых да мастеров искусных на службу при дворе моем?
Низко поклонился Алексей Адашев и с ответом поспешил:
— Удачлив ты, царь-государь. Как раз утром сегодняшним прискакал ко мне на дом гонец из земли немецкой от того самого Шлитта. Угораздился он много людей искусных на твою службу царскую набрать. Вот и перечень тех иноземцев.
Вынул Алексей Адашев невеликую грамотку, вчетверо сложенную, с печатью восковой, и стал царю читать:
— Вот что немчин мне отписывает: «Набрал я в службу его царскому величеству более сотни людей, и теперь только за одним дело стало — как бы провезти их через города Ганзейские и через землю Ливонскую. А среди тех людей много ученых есть и много мастеров славных. Прилагаю для его царского величества список их: четыре теолога, четыре медика, два юриста, четыре аптекаря, два оператора, восемь цирюльников, восемь подлекарей, один плавильщик, два колодезника, два мельника, три плотника, двенадцать каменщиков, восемь столяров, два архитектора, два литейщика, один стекольщик, один бумажный мастер, два рудокопа, один человек, искусный в водоводстве, пять толмачей, два слесаря, два часовщика, один садовник для винограда, другой — для хмеля, один пивовар, один денежник, один пробирщик, два повара, один пирожник, один солевар, один карточник, один ткач, четыре каретника, один скорняк, один маслобой, один горшечник, один типографщик, два кузнеца, один медник, один коренщик, один певец, один органист, один шерстобой, один сокольник, один штукатур, один мастер для варения квасцов, другой — для варения серы, четыре золотаря, один плющильщик, один переплетчик, один портной».
Закончил Алексей Адашев читать список немчина Шлитта. Слушал его царь молодой с великой радостью.
— Будет теперь у нас кому пушки лить, башни да храмы строить, оружие иноземное ковать, больных лечить и всякие вещи мудреные делать. Исполать тому немчину!
Знать, поладил он с цесарем немецким Карлом.
— Так, царь-государь, — ответил Алексей Адашев, проглядывая дальше грамотку. — Немчин наш хитер да пролазлив; только суется он, куда ему не след. То все про дело говорил, а потом стал всякие выдумки несуразные писать. Ему было наказано людей знающих достать, а он в дела государские мешаться начал. Вот что пишет он далее, вот каковы его советы дерзновенные: «Для того чтобы между царем московским да цесарем немецким крепкая дружба была, надо, чтобы всегда боярин знатный, посол царя московского при цесаре немецком, при дворе его жил. Надо, чтобы тот посол золотом и серебром богато снабжен был, чтобы одаривал он князей немецких и вельмож цесаревых. Должен тот посол пышно жить и богатую свиту иметь: докторов, дворецкого, двух дьяков, людей ученых, толмачей, отроков для услуг, поваров искусных и холопей вдоволь. А все то будет немалых денег стоить — так десятков шесть тысяч талеров серебряных немецких. Царю на них скупиться не след, потому что, видя пышность посла его, все знать будут, как богато и обильно царство русское».
Выслушал и это молодой царь Иоанн Васильевич; только усмешка легкая мелькнула на устах его.
— Экий хлопотливый немчин-то наш! И тысячами швыряется, словно султан турецкий или шах персидский. Ну да мы его прыть успокоим, когда он на Москву приедет.
Только бы пропустили иноземных мастеров города Ганзейские да ливонцы…
— Что ж, батюшка-царь, — успокоил молодого владыку Алексей Адашев. — Тем иноземцам немалые деньги посланы и великие милости им обещаны. Они и тайком через вражеские земли на Русь проберутся.
Прав был Алексей Федорович Адашев: саксонец Шлитт, набравший на службу царю московскому более ста двадцати человек мастеров иноземных, хотел плыть с ними из города Любека в Ливонию. Но происками ордена Ливонского были они все задержаны; сенаторы любекские посадили Шлитта в темницу, а спутников его выгнали из города.
Все же многие из тех мастеров иноземных тайком продолжали свой путь на Москву, и многие до нее добрались.
ДЕЛА КАЗАНСКИЕ
правитьДавая земле русской закон мудрый, стремясь просветить темное неведение народа московского, не забывал молодой царь Иоанн Васильевич, что надо с мечом в руке стоять против давних врагов святой Руси, которые терзали ее набегами. Те враги были крымцы, казанцы и Польша спесивая. Но всех злее и всех опаснее была Казань, где царем сидел Сафа-Гирей.
Один раз юный царь Иоанн Васильевич уже сделал попытку покорить проклятую разбойничью Казань. Сам юный государь встал во главе рати своей, но неудачен был поход зимний. Когда полки царские переправлялись через Волгу-реку, во время оттепели великой треснул лед под тяжестью снаряда огнестрельного: много людей и много пушек потонули в воде ледяной. Из-под Нижнего, потеряв надежду, возвратился молодой царь в Москву. Однако послал он все же конные полки свои с воеводою князем Семеном Микулинским на татар. Близ Казани, на Арском поле, разбил храбрый воевода Микулинский с передовой дружиною царя казанского Сафа-Гирея, много пленных взял и богатыря татарского Азика на Москву привез в оковах, доброму люду на диво.
И второй раз ходил царь Иоанн Васильевич походом на Казань мятежную. Было то в 1549 году, когда царь казанский Сафа-Гирей внезапно умер, а казанцы хотели своим царем сделать царевича крымского, сына Саип-Гирея. Тогда молодой царь, не теряя времени, задумал нагрянуть на казанцев, среди которых великие смуты царили.
Велел царь собраться большому полку в Суздале, передовому полку — в Шуе и Муроме, сторожевому полку — в Юрьеве, правому полку — в Костроме, левому — в Ярославле. Сам государь из Москвы на брань выехал, а править стольным городом оставил брата своего двоюродного, князя Владимира Андреевича. Воеводами в великой рати царской были князья да бояре, в боях испытанные: в большом полку — боярин князь Дмитрий Федорович Бельский да князь Владимир Иванович Воротынский; в передовом полку — князь Петр Иванович Шуйский да князь Василий Федорович Лопатин; в полку правой руки — боярин князь Александр Борисович Горбатый да дворецкий угличский князь Василий Семенович Серебряный, а в полку левой руки — князь Михаил Иванович Воротынский да боярин Борис Иванович Салтыков; в сторожевом полку — боярин Юрий Иванович Кашин. Приехали к полкам царевым во Владимир митрополит Макарий да владыка Крутицкий Савва; благословили святители воинов православных и молитвами напутствовали их на трудное кровавое дело.
Поспешно пошли полки русские к стенам Казани басурманской, осадили ее, стали ядрами осыпать, рушить крепость ее орудиями стенобитными. Но еще не судил Бог на этот раз, чтобы пали твердыни казанские перед воинством православным. Настала непогода страшная, дожди-ливни пошли, испортился снаряд огнестрельный; казанцы крепко защищались, и пришлось царю Иоанну Васильевичу со своими полками вспять идти. Но все же не даром прошел этот поход: при устье реки Свияги нашел молодой царь холм высокий, где задумал поставить город крепкий — оплот сторожевой против казанцев.
В начале весны 1550 года послал царь Иоанн Васильевич по Волге на судах многих рать сильную с воеводами князем Юрием Михайловичем Булгаковым, князем Иваном Семеновичем Микулинским, дворецким Данилой Романовичем Юрьевым, конюшим Иваном Петровичем Федоровым, боярами Морозовым и Хабаровым, князьями Палицким и Нагаевым. С другой стороны шли тоже с полками несильными князь Хилков, князь Петр Серебряный-Оболенский и воевода Бахтияр-Зюзин. Сделали передовые полки набег на Казань, всполохнули татар, а потом стали воины московские строить новый город с острогом крепким близ устья реки Свияги. В четыре недели поставили его, крепкими стенами обвели и назвали Свияжском.
Испугались казанцы, вымолили у царя перемирие и стали к себе на Казань в цари просить Шиг-Алея, любимца государя московского, родом из царевичей казанских.
Согласился царь Иоанн Васильевич, но нагорной стороны волжской, где построен был новый город Свияжск, назад татарам не отдал. Недолго царствовал на Казани Шиг-Алей: скоро ушел он оттуда, не поладив с мятежными вельможами казанскими.
Опять Казань возмутилась против царя московского…
В тот день, как должны были до Москвы дойти вести о новом мятеже казанском, молодой царь Иоанн Васильевич с утра беседовал со своими советчиками неизменными — отцом Сильвестром и Алексеем Адашевым. Сильно возмужал и изменился царь Иоанн Васильевич: гордо смотрели очи, повелительна сделалась речь его. Сознал свою силу могучий владыка государства обширного… Но все же покорно слушал он наставления старого священника и добрые советы Алексея Адашева, еще не разлюбил он бескорыстных приближенных своих, еще доверял им во всем.
— Что ни говори, отец Сильвестр, а придется мне третий раз на коня сесть, меч препоясать и вновь полки вести на Казань. Опять сносятся казанцы с моим недругом жестоким, ханом крымским, хотя и дали мне клятву верными быть и не выходить из моей воли царской.
— Чует мое сердце, царь-батюшка, что на этот раз благословит Господь твое оружие бранное победой, — сказал старец Сильвестр, умиленно глядя на смелое лицо молодого царя.
— Теперь самая пора, — отозвался и Алексей Адашев. — Ослабела Казань, нет в ней согласия и крепости. Великая слава тебе будет, царь Иоанн Васильевич, ежели покоришь ты и с лица земли сотрешь исконного врага земли русской!
— И сам я надеюсь на удачу, с помощью Божией! — сказал молодой царь, раздумчиво нахмурив свои брови соболиные. — С поляками нам теперь войны не вести, крымского хана я не боюсь и недавно еще знатно его проучил. Шведы далеко, и у литовцев на нас боем идти силы не хватит.
Оба советчика государевы глядели очами любовными на молодого царя, что готовился на подвиг великий. Старец Сильвестр до глубины сердца тронут был отвагою молодого государя, что еще недавно все дни свои потехам да забавам отдавал, а теперь стал правителем мудрым, полководцем мужественным. И вспомнились тут невольно старому священнику те мгновения, когда на высоком берегу Волхова-реки неведомая сила подвигнула его идти в Москву и сердце царя молодого к добру обратить. Набожно перекрестился старец и возликовал радостью духовной, как будто даже некая частица гордости земной проникла в душу смиренного пастыря… Но сейчас же опомнился старец Сильвестр и с великим сокрушением покаялся мысленно Богу: «Не моей слабою волею совершена сия перемена чудесная; все от Тебя, Боже! Ты так судил, и Ты устами моими царю говорил».
Пока предавался старец мышлениям благочестивым, царь Иоанн Васильевич с Алексеем Адашевым беседу вели о ратных делах: обсуждали, кого воеводами послать, где полкам собраться, сколько огнестрельного запаса захватить. Внезапно прервана была их беседа стольником дневальным, что вошел и царю в пояс поклонился.
— Что тебе? — спросил его царь.
— Из-под Казани гонец, великий государь.
Заторопился царь, встрепенулись Адашев и старец Сильвестр.
Вошел в горницу царский молодой сотник стрелецкий в одежде, пылью покрытой, кое-где порванной — видно, что из далекого пути. Отдал гонец земной поклон царю, а когда поднялся, узнал в нем Алексей Адашев своего брата меньшого, удалого Данилу Адашева. Обрадовался Алексей Федорович, да и старец Сильвестр старому знакомцу приветливо улыбнулся; но при царе не смели они о своих делах говорить.
Молодой гонец еще раз поклонился царю в пояс.
— Царь-государь, прислали меня воеводы твои из-под Казани. Велено мне сказать твоему царскому величеству, что совсем взбунтовалась Казань непокорная.
Подъезжали под казанские стены воеводы твои, князь Микулинский да князь Оболенский, и хотели они мятежных казанцев словами разумными успокоить, чтобы те ворота отворили и опять твою царскую власть признали. Не покорились казанцы, грубыми речами поносили воевод и в твою царскую дружину из луков и пищалей стреляли. С таким наказом от воевод послан я к тебе, царь-государь.
Нахмурилось чело царя Иоанна Васильевича, оглянулся он на советчиков своих, словно взором говоря им: «Что, не моя ль правда была?!». Но потом скоро овладел собою, перекрестился и произнес со вздохом глубоким:
— Видно, так Богу угодно!
Затем зорко глянул он на молодого гонца и ласково молвил ему:
— А ведь я спервоначалу не признал тебя, добрый молодец. Теперь-то вижу — ты брат моего слуги верного Алексея, ты во дворце Воробьевском чернь мятежную разогнал?
— Я, царь-батюшка, — ответил, опять кланяясь в пояс, Данила Адашев.
— Так вот же тебе за твою службу добрую мое спасибо царское и мое пожалование.
Кивнул царь головой стольнику и повелел:
— Ступай к моему боярину дворецкому, пусть принесет он мне гривну золотую, награду ратную; хочу я доброго молодца ею пожаловать.
Упал в ноги царю Данила Адашев.
— Ладно, ладно, — сказал ему ласково царь Иоанн Васильевич. — Поди с братом обнимись, чай, долго не видались.
Отошел молодой воин к Алексею Адашеву; обнялись братья и стали тихо меж собой разговаривать. Тем временем царь Иоанн Васильевич глубокую думу думал.
— Алексей, — вдруг позвал он любимца своего. — Хочу я так полки мои устроить, слушай: велю я собраться войску из дальних областей в Коломне и Кашире; из ближних — в Муроме. Московские полки мои поведут князь Александр Горбатый да князь Петр Шуйский; Михайла Глинского пошлю я на Каму, а будут при нем дети боярские, стрельцы, казаки, устюжане и вятичи. Свияжские воеводы пускай займут дружинами конными перевозы на Волге и главную рать ждут. Ладно ли я придумал?
— Изрядно, государь, — ответил Алексей Адашев.
— Б’ольшими воеводами, — далее стал говорить молодой царь, — поставлю я боярина князя Мстиславского Ивана Федоровича, да князя Воротынского Михайла Ивановича.
Передовой полк поведут князь Иван Турунтай-Пронский да князь Димитрий Хилков. По правой руке воеводами будут боярин князь Петр Щенятев да князь Андрей Михайлович Курбский; по левой руке — князь Микулинский да боярин Плещеев. Сторожевые полки будут под началом у князя Василья Оболенского-Серебряного да Семена Шереметева.
Мою царскую дружину поведут князь Владимир Воротынский да боярин Иван Шереметев.
Ладно ли я удумал, Алексей?
— Ладно, государь, лучше и придумать нельзя.
— А назавтра надо Думу созвать да благословения попросить на подвиг ратный у отца митрополита и у других святителей. Сам я во главе рати моей стану и ее на татар поведу.
Вмешался тут старец Сильвестр:
— Ужели подвергнешь опять себя, государь, невзгодам и трудам бранным? Немало уже ты на пользу земли русской трудов понес. Дважды ходил ты походом на Казань непокорную… Пошли на этот раз лишь воевод избранных, а свою царскую особу обереги.
— Нет, отец Сильвестр, я хочу вместе с воинами моими потрудиться. На глазах царских станут они еще доблестнее и головы своей не пожалеют. Да знает вся земля русская, что готов царь Иоанн Васильевич вместе с последним воином рядовым за нее голову сложить.
В ПОХОД
правитьЧерез день после того, как получил царь Иоанн Васильевич недобрые вести из-под Казани, собрал он Думу; там возвестил он боярам и духовенству, что пришла пора сломить гордыню Казани мятежной, что пришло время избавить Русь от врага старинного, близкого и опасного. Перечислил молодой царь все обиды, понесенные от казанцев непокорных, изобразил в словах красноречивых долготерпение свое и все милости, оказанные мятежникам. Потом пересчитал перед думцами все силы земли русской, все полки конные и пешие, весь снаряд огнестрельный, всех воевод доблестных. Сказал далее царь, что сам поведет великую рать под стены казанские.
При этом встал с трона своего золотого, перекрестился и, обратясь к митрополиту Макарию, воскликнул голосом потрясенным: «Бог видит мое сердце! Смогу ли некогда без робости сказать Всевышнему: „Се я и люди, Тобою мне данные“, если не спасу их от свирепости вечных недругов земли русской, с коими не будет ни мира, ни отдохновения!».
Шумными кликами приветствовала Дума царская мудрые и отважные слова государевы.
Долго еще шел совет, много еще говорил молодой царь о походе великом и трудном.
Когда же окончил он речь свою, поднялся с места митрополит Макарий и вынул большую грамоту, церковным уставом писанную.
— Дозволь, государь благоверный, — молвил святитель, — и мне из малых сил моих помочь твоему царскому величеству в трудном подвиге твоем. Дошла до меня весть, что в новом городе поволжском — Свияжске большая неурядица идет, что бесчинствуют ратные люди, что воеводы царские веления плохо слушают. Вот и надумал я послать в те дружины протоиерея Тимофея со святою водой и с таким наставлением, словесным и письменным, к воеводе и ко всем воинам.
Развернул митрополит грамоту и стал читать громким голосом: «Милостию Божиею, мудростию нашего царя и вашим мужеством твердыня христианская поставлена в земле враждебной. Господь дал нам и Казань без кровопролития. Мы благоденствуем и славимся. Литва, Германия ищут нашего дружества. Чем же можем изъявить признательность Всевышнему? Исполнением Его заповедей. А вы исполняете ли их?
Молва народная тревожит сердце государево и мое. Уверяют, что некоторые из вас, забыв страх Божий, утопают в грехах Содома и Гоморры; что многие благообразные девы и жены, освобожденные пленницы казанские, оскверняются развратом между вами; что вы, угождая им, кладете бритву на брады свои и в постыдной неге стыдитесь быть мужами. Верю сему, что Господь казнит вас не только болезнию, но и срамом. Где ваша слава? Быв ужасом врагов, ныне служите для них посмешищем.
Оружие тупо, когда нет добродетели в сердце; крепкие слабеют от пороков.
Злодейство восстало, измена явилась, и вы уклоняете щит пред ними! Бог, Иоанн и Церковь призывают вас к раскаянию. Исправьтесь, или увидите гнев царя, услышите клятву церковную».
Великое спасибо сказал царь Иоанн Васильевич митрополиту Макарию за его заботливость отеческую. Потом распустил государь свою Думу царскую…
Через несколько недель настал наконец день, когда должен был молодой царь выехать из Москвы в поход казанский. Утром после службы церковной пошел государь к царице молодой проститься.
На верху царицыном были при супруге государевой только две ближние боярыни да старец Сильвестр, что утешал горюющую царицу. Была Анастасия Романовна в наряде простом, печальном, ради скорбного часа расставания с супругом любезным. Вошел государь, тоже невеселый, но скрыл он скорбь свою как витязь мужественный, исполняющий долг царственный. Горько рыдая, бросилась к молодому царю юная супруга, обвила его в отчаянии руками белыми и замерла на груди широкой.
— Полно, Анастасьюшка, — ласково говорил ей молодой царь. — Вспомни, что носишь ты в себе залог нашего супружества царского, надежду всей земли русской. Береги себя и береги дитя наше царское.
— Горько мне, царь мой любимый! Горько мне, супруг мой дорогой! — рыдая, говорила царица. — Когда нам свидеться придется! Сохранит ли тебя Господь на поле бранном? Ночей спать не буду, все о тебе, супруг мой дорогой, мыслить стану, все молиться буду!
— Молись, Анастасьюшка, а скорби излишней не предавайся, — кротко ответил ей царь. — Оставляю на попечение твое всех нищих и несчастных — блюди, милуй и благотвори им без меня. Даю тебе свою волю царскую: отворяй темницы, снимай опалу с самых виновных по хотению твоему — и Всевышний наградит меня за мужество и доблесть, а тебя — за благость и милостыню.
Слушая мудрые речи супруга своего, спокойнее стала молодая царица; осушила она свои слезы светлые, бросилась на колени перед иконами и вслух стала горячо молиться о здравии, о победе, о славе супруга своего… Когда же поднялась царица от молитвы горячей, — великая крепость духовная сияла во взоре ее; ни одной слезы более не пролила она при разлуке.
Не плакала молодая царица, но зато вся скорбь душевная отпечатлелась на ее лике нежном: побелел прекрасный лик царицы, как снег; туман покрыл ее ясные очи; трепетали ее руки белые, обнимая дорогого супруга, юного царя Иоанна Васильевича.
Решительно высвободился молодой стратег войска христианского из объятий супруги и, поцеловав, прощальное слово молвил:
— Блюди себя, супруга дорогая, блюди наше дитя, быть может, наследника престола московского! Бог судил мне идти ратью великою на исконных врагов земли русской…
Защитником тебе будет брат мой родной князь Юрий Васильевич. Каждый день, чуть свет, будешь ты получать вести обо мне — на то у меня гонцов довольно.
Еще раз обнял молодой царь супругу и вышел на крыльцо хором своих, где был уже приготовлен ему боевой конь, для того чтобы выехал он на нем среди народа московского и показал москвичам, что сам царь не гнушается за оружие бранное взяться, сам идет на татар-нехристей избавить Русь Православную от недругов давних.
Как увидел народ московский своего молодого царя в вооружении блестящем, в сопровождении доблестных бояр и воевод, как понял народ московский, что на смерть идет его государь молодой, что себя не щадит, — тогда раздался всеобщий клик, такой клик, каких доселе не слыхали на Москве, каких не слыхали предки царя Иоанна Васильевича, каких и он не слыхал до тех пор, пока не полюбил его народ православный. Не было в толпе народной ни приспешников боярских, коим поручено было бы печалиться об отъезде царском, не было в той толпе подкупленных слуг из челяди дворцовой, не было врагов, что хотели бы навести сомнение на молодого царя в его подвиге великом, — на сей раз кричал и вопил сам народ московский, жалея молодого доброго царя, что столько милостей ему оказал. Знал народ московский, что теперь все его обиды да угнетения ведомы царю через его ближнего любимца, окольничего Алексея Адашева. Знал народ, что честен и неподкупен Алексей Адашев и что через него все обиды и все кривизны доходят до слуха царского.
Но прежде чем отправиться в далекий и опасный поход, пошел молодой царь Иоанн Васильевич в собор Успенский: там горячо молился он и, по сказаниям летописцев, «любезно припадал к чудотворному образу Богоматери и передал в руки Ея град и люди… Приходил же и к мощам Петра чудотворца и Ионы… Митрополит же государя благословил крестом животворящим».
Выехал наконец государь Иоанн Васильевич из своего любезного града Москвы стольной во главе своей рати христолюбивой. Спешил молодой государь, дабы скорее избегнуть воспоминания о доме дорогом, о своей царице-хозяйке, обо всем, что напоминало бы ему тихое счастье семейное… Спешил он от дому своего, потому что чуял, что не сдержать ему слез горючих, ежели опять увидит он свой терем московский, царский, а там почудится ему светлый лик молодой царицы.
Недалеко было до села Коломенского, но, доехав туда со всеми своими боярами, там царь роздых держал на пути дальнем.
Постарались бояре ближние повеселить молодого царя на прощанье: был уже приготовлен большой пир, для которого еще загодя привезли из Москвы всякие яства и напитки. Перед походом трудным хотели бояре хитрые ублажить молодого царя лакомыми кушаньями да сладкими винами.
Приготовили для царя на вкус, на потеху пирогов пр’яженых, гусей-лебедей жареных, приготовили и кур верченых, и всяких блюд лакомых. А окромя того, стояли на столе, богато убранном, целые стопы вин заморских: были тут и вина фряжские, были тут и вина немецкие, и другие вина иноземные.
Все то приготовили в летнем дворце государевом, во дворце Коломенском. Около дворца толпилась целая уйма слуг боярских, и все они зоркими глазами глядели, скоро ли приедет поезд государев. Велено им было тотчас же послать гонца к боярам, что ждали, заранее приехавши, во дворце Коломенском.
Красиво построен был дворец Коломенский, и ждали там молодого государя самые знатные бояре, только были те бояре из обойденных — ни один из них не был назначен воеводою царским, а потому злобились они за поруху чести своей.
Затрубили в’ершники, заскакали гонцы — и подъехал ко крыльцу летнего дворца царского государь Иоанн Васильевич.
Низко поклонились бояре, а потом даже на колени упали и завопили гласом велиим:
— Прости, царь-государь! Остановили мы тебя на пути бранном! Не гневайся на нас, царь-государь, хотели мы в последний раз твое пресветлое лицо видеть.
Усмехнулся царь Иоанн Васильевич — успел он, благодаря наставлениям старца Сильвестра да Алексея Адашева, хорошо узнать бояр своих, — усмехнулся и сказал толпе боярской с улыбкою ласковою:
— В добрый час, бояре! Перед путем дальним отчего же не отведать меду крепкого московского? Благодарю вас, бояре, что еще раз дали свидеться с вами, дали мне случай вам прощальное слово сказать.
Слез молодой государь с коня и вошел в хоромы, где все было приготовлено для трапезы пышной. Под руки подвели бояре царя Иоанна Васильевича к месту главному, почетному, усадили за стол — и пошел пир обильный, веселый.
Радостен и ласков был царь, перед походом далеким хотел он бояр своих милостью наградить, чтобы ни одного недовольного или обиженного не осталось за ним в Москве. К каждому боярину обращался он со словом ласковым, всех просил крепко стоять за стольный город, за царицу и за брата своего Юрия Васильевича.
Первыми около царского стола сидели воеводы собственной дружины государевой, князь Воротынский да боярин Шереметев. Чаще, чем к другим, обращался к ним молодой царь с речами своими и все говорил о походе трудном, о Казани могучей.
— Что, боярин, — молвил он Ивану Шереметеву, — придется нам вдосталь кровавого пота утереть? Чай, теперь казанцы осердились и крепко свой город защищать будут.
Поделом им, клятвопреступникам! Много уже раз я миловал их народ разбойничий, теперь уж не буду им пощады давать.
Доблестный боярин Шереметев, весело улыбаясь, отвечал молодому царю:
— И давно бы пора, благоверный государь, с лица земли стереть орду казанскую.
Теперь как раз самое время настало — ослабела Казань и духом упала. Навряд ли и крымский хан ей подмогу пошлет.
Нахмурил брови царь Иоанн Васильевич, услышав последние слова своего воеводы.
— Не говори опрометчиво, боярин. Крымский хан лукав и злобен. Только и ждет он случая, чтобы нахлынуть на землю русскую с ордою своею. Да если теперь он на нас войной пойдет, плохо ему будет…
Выпил царь Иоанн Васильевич золотой кубок меду крепкого, опять стал то с тем, то с другим из бояр разговаривать. Кого спрашивал он о делах приказов государских, что тому боярину доверены были; кого просто о делах домашних расспрашивал.
Никого не забыл, никого не обделил молодой царь своей милостью. Много раз уже стольники и слуги, богато наряженные, обносили всех трапезующих переменами блюд лакомых; много раз уже наполнялись кубки и стопы винами заморскими; недалеко уже осталось до конца обеда царского. Взял молодой царь золотой кубок, полный мальвазии сладкой, и хотел пить за здравие своих воевод верных, своих бояр думных, как вдруг приметил, что от дверей пробирается к нему поспешно молодой сотник стрелецкий Данила Адашев. Остановился царь Иоанн Васильевич и подождал, с какою вестью к нему брат любимца его пришел.
— Царь-государь, из Путивля прислан с вестями от воеводы Айдара Волжина станичник путивльский Ивашка!
Следом за сотником царским пробрался к царю загорелый и запыленный воин; упал в ноги государю московскому и стал приказа царского ждать.
— Говори, с чем прислан? — тревожно спросил его царь.
Поднялся станичник и стал молодому царю ответ держать.
— Велел воевода Волжин тебя, государя благоверного, оповестить, что поднялся хан крымский на Русь. С великими ордами идет он от Малого Дона Северского к Путивлю…
Жгут и грабят крымцы на пути, и еще неведомо, куда повернут; должно быть, на Рязань пойдут!
Замолчал гонец и снова царю в ноги поклонился. Шепот и смятение начались за столами; грозная весть всех напугала — два врага появились, да еще с разных сторон! Шептались меж собой воеводы, пугливо переглядывались бояре; весь пир, веселый доселе, омрачился и затих. Только один молодой царь даже чела не нахмурил, даже глаз не опустил. Зоркими очами глянул он на смутившихся бояр да воевод, а потом молвил ласково гонцу от воеводы путивльского:
— Спасибо тебе, добрый молодец, что наказ воеводский исправно выполнил. Налейте ему вина в стопку серебряную и подайте. А ты, добрый молодец, ту стопку себе возьми за службу свою верную!
Велик был почет для простого гонца-станичника получить дар со стола царского!
Много поклонов земных отбил гонец, и когда выпил он вина заморского и стопку пожалованную за пазуху спрятал, сияло лицо его загорелое великою радостью.
Одарив гонца, устремил молодой царь светлый бестрепетный взор на смущенных бояр да воевод и громко сказал им:
— Чего вы трепещете?! Шли же мы на татар с дружинами, а теперь на других пойдем…
Полков да снаряду огнестрельного у нас вдоволь; когда крымцев усмирим да назад прогоним, тогда по-прежнему на Казань пойдем! Господь поможет воинству православному! Чай, не в первый раз схватываться дружинам московским с ордами крымскими… Бывало, что хан крымский нежданно налетал, когда мы к бою не готовы были; т огда разорял он города русские, пол’он великий брал, под самую Москву подступал… А теперь не та пора вышла: полки у нас готовы, воеводы на местах, есть пушкари иноземные, пороху да пушек без числа… Прогоним хана, воеводы, а там на Казань нагрянем!
Ободрились бояре да воеводы, стали веселее глядеть, и отвагою засверкали очи их.
Первый отозвался на речь царя молодого князь Воротынский:
— Вестимо, царь-государь, нечего голову терять! Если встретить хана крымского поскорее, то и труда не будет отбить его и вспять прогнать. Крымцы охочи только беззащитные города сжигать да деревни с селами грабить… Благо, весть пришла вовремя!
Ласково кивнул царь храброму воеводе.
— Исполать тебе, князь Василий! Чует сердце мое, что отойдет хан крымский с великим уроном и с позором великим на этот раз из земли русской…
Устремил молодой царь очи свои на киот с образами, что стоял в переднем углу хором, перекрестился благочестиво и сказал голосом потрясенным:
— Мы хана крымского не трогали; ежели захотел он веру христианскую погубить, тогда грудью станем за нее и за край родной!.. Есть Бог над землей русской, и тот Бог за нас!
Одушевились все бояре да воеводы, видя твердость и мужество молодого царя.
Отовсюду послышались голоса громкие:
— Веди нас, государь благоверный, на казанцев-разбойников! Сложим мы за тебя головы!
— Всех до одного веди, царь-батюшка!
— И старые, и молодые пойдем за тобою!
С радостью слушал царь Иоанн Васильевич эти клики громкие и убеждался он, что победит несметные орды крымские, что покорит Казань мятежную.
Продолжался пир царский; опять заходили по столам кубки, полные вина заморского, опять стали веселиться трапезующие. И молодой царь по-прежнему лицом светел был, по-прежнему ликовал со своими приближенными. Но в глубине души владыки молодого таилась тревога великая: взял он на себя подвиг трудный, решился на дело страшное, от коего зависели счастье и покой всей земли русской. Приходилось ему бороться с врагом могучим и грозным; с давних времен терзал тот враг Русь Православную, и не могли с ним справиться ни дед, ни отец царя Иоанна Васильевича. Поневоле сомнение жуткое проникло в душу царя молодого… Благословит ли Господь оружие его? Оградит ли Бог землю русскую от напасти великой?..
Предаваясь тайком размышлениям скорбным, внезапно увидел молодой царь перед собой взором своим духовным кроткий лик и сияющие очи своего духовника, наставника ближнего, старца Сильвестра… Был тот лик старческий радостен и словно ободрял молодого владыку на подвиг трудный… Среди шума пиршественного почудились царю Иоанну Васильевичу вещие слова, произнесенные голосом знакомым, голосом старого священника: «Начинай, благоверный царь, великий подвиг ратный! За тебя Господь и Пресвятая Богородица, и все Воинство Небесное Ангельское! Дерзай на битву с врагом могучим, благословляет Бог твое оружие».
Так ясно послышались царю эти слова, что даже оглянулся он, ища очами, не здесь ли старый наставник его, не он ли произнес речь утешительную. Но не было около него старца Сильвестра, и принял благочестивый царь видение свое как предзнаменование доброе. Еще светлее стал лик его, еще большею надеждою засияли его очи отважные.
Скоро кончился пир прощальный в селе Коломенском. Отдохнув после обеда, сел молодой царь Иоанн Васильевич на коня ратного и во главе дружины своей царской направился к старому верному городу Коломне, где ждали его воеводы — князья Щенятев, Курбский, Турунтай-Пронский, Хилков и другой Воротынский. Весело шли дружинники, били в бубны, в трубы играли и похвалялись одним ударом смять несметные орды крымские. Бодро следовал во главе полков своих молодой царь, веря предзнаменованию счастливому, надеясь на победу над врагами исконными.
Озаботился молодой царь и в Москву послать гонца с вестью о походе новом.
Посылал он грамотку особую дорогой супруге царице Анастасии Романовне, где просил ее не печалиться, ждать терпеливо без боязни да молиться Богу об удаче и победе воинов православных. Еще особую грамотку посылал он доброму старцу Сильвестру, извещал его о видении своем, о том, что снизошли на него бодрость и доблесть и что надеется с помощью Божиею победить врага грозного. И просил царь старца Сильвестра не оставить его молитвами святыми.
ПОБЕЖДЕННЫЙ ХАН
правитьДвадцать первого июня царь Иоанн Васильевич с полками своими в Коломне наконец получил весть, что крымские орды появились около Тулы. Поспешили туда с дружинами своими князья-воеводы Щенятев, Хилков да Воротынский; но не дойдя до города, услышали они, что крымцев немного было и что они бежали, прослышав о войске царском. Назад пошли воеводы, не разведав хорошенько, где главная сила татарская.
А через два дня, июня двадцать третьего, когда царь Иоанн Васильевич за обеденной трапезой сидел, прискакал гонец от воеводы-наместника тульского, князя Григория Темкина. В грамотке, с гонцом присланной, писал князь Темкин молодому царю: «Крымский хан здесь, подступает к стенам тульским; а при хане много пушек, и есть в ордах его дружина янычар турецких султанских».
Тотчас же выступила из Коломны царская дружина, а главная рать получила приказ царский через Оку-реку переправляться. Молодой царь Иоанн Васильевич отслушал молебен в коломенской церкви Успенской, принял благословение от епископа Коломенского Феодосия и, времени не теряя, надел доспехи бранные и выехал из города к полкам своим.
Летописцы говорят в один голос, что никогда еще русское воинство с такою охотою на бой не шло; по их подлинным словам, войско «шло на битву, как на потеху».
Многочисленно было царское войско: числились в нем и дворяне, и жильцы — лучшие отборные воины, и дети боярские, и новгородская дружина, и прочие дружины из городов да областей северных.
Когда прибыл царь Иоанн Васильевич с полками своими к городу Кашире и на минутный роздых остановился, пришла к нему весть добрая. Только что царь на мягкий персидский ковер прилег, только что походную чару вина выпил, — привели к нему опять гонца от наместника тульского, от князя Григория Темкина. Был гонец измучен, пятна крови виднелись на его кольчуге, а поверх пятен лежала пыль дорожная от пути дальнего. Поклонился гонец царю в ноги и на приказ царский стал добрые вести рассказывать:
— Вчера, царь благоверный, ранним утром приступил хан крымский к Туле. Обилен был у него снаряд огнестрельный и пушкари добрые с собою приведены были.
Поставил хан пушки против ворот Воскресенских, против башни Спасской, против башни Симеоновской и стал палить ядрами калеными. Зашипели ядра, задымились, стали через стены перелетать, кровли рушить, дома зажигать. Разом пожар открылся во многих местах. Но по благости Божией не было робости ни в ком из тульчан.
Стали мы огонь тушить, стали мы со стен нехристей отбивать, и послал нам Господь удачу. Первый налет татарский мы отбили, а потом приступили татары, и думали мы, что наутро они на большой приступ пойдут. Только проведал хан про поход твоих дружин царских и в ночь отвел полки свои от Тулы. На заре мы только последние ряды орды татарской видели — бежать они торопились. Тогда послал князь Григорий в погоню за ними, и многих тут посекли. Убили тульчане много воинов татарских, а меж ними и шурина ханского князя Камбирдея. Через малое время пришли к нам на помогу твои воеводы царские, Щенятев князь да Курбский князь, и стало войско их на том самом месте, где ночью разбиты были шатры ханские. Послал меня князь Григорий Темкин поведать тебе, царь благоверный, о той удаче.
Возликовал царь Иоанн Васильевич, щедро гонца деньгами наградил и уже не стал спешить под Тулу, доехал до Каширы и в том городе ночевать остался.
С вечера до глубокой ночи, обливаясь слезами светлыми, молился молодой царь: благодарил он Господа за первую удачу, просил и еще благословить оружие воинства русского. Когда же окончил царь долгую молитву свою, лег он на ложе походное и таким сладким сном заснул, как будто был еще дитятею. В грезе сонной привиделась ему молодая супруга царица Анастасия Романовна, веселая и радостная; говорила она ему устами нежными, что послал ей Бог наследника престолу Российскому.
Привиделся молодому царю снова и старец Сильвестр; благословлял его старый священник и на новые подвиги ободрял…
Ранним утром проснулся царь с легким сердцем и с душою спокойною. Только успел он глаза открыть, как предстал перед ним стольник двора царского и оповестил, что новый гонец от воевод прислан. Поспешно встал царь, оделся, помолился перед иконами и велел гонца позвать.
Еще более радостные вести привез сегодняшний гонец:
— Царь-государь, прислан я от воевод твоей рати передовой, от князей Щенятева да Курбского. Пошли воеводы вчера из-под Тулы на розыски и повстречали они великую силу татар крымских, числом более трех десятков тысяч. Видно, не знали те крымцы, что бежал хан их от стен тульских; грабили они и жгли села да деревни и полон собирали. Было у твоих воевод царских силы вполовину менее. Все же ударили они на татар и разбили их наголову. В той битве жестокой сильно поранен был молодой воевода князь Андрей Курбский. Врезался он с дружиной передовой в самую гущу орды татарской, совсем смял и устрашил нехристей и начало победе нашей положил. Только вынесли из битвы князя Андрея, сильно уязвленного мечами татарскими: вся иссечена у него голова, и плечо глубоко прорублено. Далее еще велели воеводы оповестить твое царское величество, что нещадно гнали они татар поганых до самых берегов Шевроны-реки, встретили и новые орды ханские, и их одним налетом разбили. Хан крымский даже татар своих бросил, на коня степного сел и в крымскую сторону с немногими мурзами погнал. Наши легкие дружины конные доселе еще в погоне за татарами. Хан весь свой обоз бросил, пушки оставил, одних верблюдов порезать велел, других живьем на добычу нам покинул.
Не удивился царь Иоанн Васильевич вести счастливой: еще со вчерашнего дня неведомое предчувствие говорило ему, что ждет его удача великая в деле бранном.
Велел он повернуть полки свои назад в Коломну, одному из бояр ближних — свезти князю Андрею Курбскому, молодому витязю, царскую милость и награду — большую гривну золотую.
Через день прибыл царь Иоанн Васильевич в Коломну; стали туда понемногу стекаться и полки царские. Встретил царя епископ Феодосий с духовенством, с первой победой великой поздравил вождя царственного. Помолился молодой царь в церкви Успенской, вознес хвалу Господу за удачу свою и опять занялся делами казанскими.
Но не забыл он и о Москве: послал к царице-супруге, к брату князю Юрию Васильевичу, к митрополиту Макарию особого гонца, окольничего Яковлева Семена Васильевича, с доброю вестью о победе над крымцами. Кроме того, велел молодой царь свезти в столицу земли русской всю добычу победы великой: многие пушки крымские, верблюдов, чудищ безобразных и густые толпы пленных крымцев. К воеводам свияжским послал царь с вестью о победе Федора Черемисинова.
Настало первое июля. К этому дню возвратились все воеводы с тульского дела и царю поведали, что хан до того испугался и духом пал, что в бегстве своем за день верст по семидесяти летел, коней загонял до издыхания.
Принимал царь воевод своих храбрых в хоромах наместника коломенского; был тут же епископ Феодосий, игумены монастырей коломенских и ближние бояре царские.
Улыбался царь весело, слушая рассказ о бегстве ханском из уст князя Василия Воротынского, который по летам старшим был и с царем от лица всех воевод говорил.
— Спасибо вам, воеводы доблестные! — воскликнул царь Иоанн Васильевич в великой радости. — От одной беды избавили вы Русь Православную, теперь нужно другую напасть избыть…
Хотел молодой царь повести речь о походе казанском, да вдруг вспомнил о князе Андрее Курбском:
— А что князь Андрей? Тяжки ли язвы его? Скоро ли он встанет?
По душе пришлась всем воеводам и боярам забота царя о витязе молодом.
— Не печалься о нем, царь-батюшка, — ответил князь Воротынский. — Богатырь телом и душой князь Андрей. Теперь еще его жар палит и сил у него немного; но сказал лекарь-немчин, что дня через три встанет князь и на коня сядет.
Перешел тогда молодой царь опять к делам казанским:
— Утерли вы, воеводы, вдосталь поту кровавого на поле бранном, а еще скоро придется вам и воинам храбрым кровь пролить под стенами казанскими. Время не терпит, надо скорее в поход выступать.
При этих словах царских нахмурилось чело у воевод и бояр, потупили они глаза в землю и ни словечка царю не ответили.
В то время не любили ратные люди походов неустанных и трудов непрерывных. Тяжелы были обозы в полках русских, медлительны были откормленные сытые кони; по целым месяцам шли, бывало, полки по худым дорогам, и более, чем от врагов, терпели ратные люди от пути дальнего. Молчали и хмурились бояре…
— Идем на Казань немедля! — говорил далее царь Иоанн Васильевич. — Ждать больше нечего, полки в сборе, мечи наши уже попробовали крови татарской. Завтра в поход, воеводы! А пойдем мы на Казань таким порядком: моя дружина царская, да полк левой руки, да запасной полк пойдут со мною ко Владимиру и Мурому; а другие полки с воеводами главными пусть идут на Рязань да Мещеру. За Алатырем вся рать наша сойдется, оттуда на казанцев и грянем.
Еще более приуныли бояре да воеводы. Приметил царь молодой их смущение и недовольство, и у него на челе грозные складки появились, обвел он своих соратников властным взором.
— Вижу я на лицах ваших, бояре да воеводы, словно скорбь да гнев. Или не хотите вы повиноваться царю своему исконному? Иль робость малодушная закралась в сердца ваши?
Молчали бояре, поглядывая на грозный лик царский; никто не дерзал ответ держать.
Наконец выступил вперед старейший воевода, доблестный князь Василий Воротынский:
— Не на нас гневись, царь-батюшка. Мы за тебя да за Русь Православную хоть сейчас все до единого головы сложим. А смутились мы потому, что ратные люди роптать стали; много уже месяцев, как они на службе, и в последней битве с крымцами потрудились они сверх сил. Ропщут, царь-батюшка, дети боярские, ропщут новгородцы — отдыха хотят. Когда полки наши сюда направлялись, дошла до них весть, что хочет царь тотчас же на Казань идти. Тогда уже запечалились, зароптали воины; тогда уже ко мне прислали они выборных своих — что-де молят они царя-батюшку им роздых дать, что больше недели гнались они за крымцами и мечей в ножны не вкладывали. В твоем гневе, царь-государь, Господь волен, а я не дерзнул скрыть от тебя ропота людей ратных.
Сперва гневом запылал молодой царь, а потом глубокою печалью объят был.
Отвернулся он от воевод и бояр, закрыл лицо руками и скорбным думам предался: «Ужели не свершу я подвига великого, не покорю Казань мятежную?! Ужели покинул меня Господь среди моих трудов государских? Ежели не поспеем вовремя к Казани, придут к ней на помогу орды астраханские да орды ногайские, а тогда, пожалуй, и не взять города крепкого, многолюдной ратью обороненного… Помоги мне, Господи, в этот час трудный, пошли мне силу и мудрость! Помолись обо мне, отец Сильвестр, в Москве далекой!».
Недолго пробыл молодой царь в смущении да унынии; умом быстрым и мудрым скоро нашел он, как побудить воинов русских на новый подвиг ратный. Повернулся царь опять к боярам и голосом недрогнувшим, покойным молвил:
— Пусть позовут ко мне тех выборных от всех полков моих; хочу я сам с ними говорить.
Забегали, засуетились бояре, и скоро вошли в палату к царю ратные люди выборные.
Были они хмуры и бледны; смешивались во взорах их и боязнь, и упрямство настойчивое. Пали они все в ноги царю, и полились жалобы нескончаемые, раздались мольбы плачевные об отдыхе от трудов бранных. Молча выслушал их молодой царь, молча, движением руки, велел им встать, потом сам со своего места поднялся, на иконы святые перекрестился и стал речь держать кротко и милостиво:
— Верю я вам, воины мои доблестные, что истомились вы в трудах непосильных. Жаль мне вас всей душою, слуги мои верные! Не стану я вам перечить, не стану силою на службе держать… Только знаю я, что есть среди людей ратных и такие, которые не убоятся трудов дальнейших, найдут в сердцах своих силу и мужество. С ними и пойду я на Казань мятежную! Оповестите же, люди выборные, по всем полкам моим, что царь Иоанн клич кличет, зовет к себе витязей храбрых, неутомимых, коим счастье земли русской дорого. Никого я не неволю, а кто со мною охотою пойдет, на тех изольются мои милости великие; будут они мне любезны, как дети, и все я с ними разделю! Остальные же не нужны мне, пускай идут по домам своим; не дорожу я слугами малодушными!
Кончил царь пылкую речь свою и махнул рукой людям выборным, чтобы они уходили.
Но не двинулись те с места: до самого сердца их проникла речь царя молодого…
Еще несколько мгновений простояла их толпа в смущении и нерешительности, а потом в один голос воскликнули все люди выборные:
— Прости нас, государь великий! Пойдем мы, куда повелишь! Слово тебе даем и за себя, и за товарищей наших. Не оставь и нас своею царской милостью!
Радостно шевельнулось сердце царское при виде их готовности, и взором гордым, торжествующим обвел он своих бояр да воевод. Велел затем молодой царь оделить выборных людей деньгами, а во все полки послать угощение из обоза царского — вина крепкого да пирогов белых.
Веселье царило в этот вечер в стане царском. Каждый воин рядовой слышал про милостивые слова молодого царя, каждый пылал отвагою; все позабыли трудности похода и боя недавнего.
НА ПУТИ К КАЗАНИ
правитьТретьего июля вся великая рать государева начала второй поход трудный, начала его с великим усердием, с охотою и радостью. Никогда еще дружины русские, кроме давних времен Святославовых, не двигались так быстро и неустанно. Все способствовало скорому ходу рати мужественной, все согласовалось с волей молодого царя. Перед отъездом царь Иоанн Васильевич со слезами благочестивыми помолился перед святою иконою Божией Матери: та святыня была еще с его предком славным, князем московским Димитрием Донским, во время кровавой битвы, именуемой в летописях Мамаевым побоищем; стояла она в коломенском храме Успенском…
Летописцы, передавшие потомству повествование о походе казанском, описывают его кратко, потому что ничто не преграждало пути царю, ничто не останавливало его стремления доблестного, и весь поход был для царственного вождя рати русской одною удачею.
На пути, по словам летописца, царь с умилением лобызал гроб древнего героя России Александра Невского и почтил память святых муромских угодников: князя Петра и княгини Февронии. Во Владимире донесли ему из Свияжска, что болезнь там прекратилась, что войско одушевлено ревностью; что князья Микулинский, Серебряный и боярин Данила Романович ходили на мятежников горной стороны, смирили многих и новой клятвою обязали быть верными подданными России. В Муроме уведомили государя из Москвы, что супруга его тверда и спокойна надеждою на Провидение; что духовенство и народ непрестанно молят Всевышнего о здравии царя и воинства. Митрополит писал к Иоанну с ласкою друга и с ревностью церковного учителя: «Будь чист и целомудрен, смиряйся в славе и бодрствуй в печали.
Добродетели царя спасительны для царства». И государь, и воеводы читали сию грамоту с любовью. «Благодарим тебя, — ответствовал Иоанн митрополиту, — за пастырское учение, вписанное у меня в сердце. Помогай нам всегда наставлением и молитвою. Идем далее. Да сподобит нас Господь возвратиться с миром для христиан» .
От Мурома так же быстро двинулась царская рать, как и шла к нему. Царь Иоанн Васильевич как воевода опытный, несмотря на годы юные, в дружинах своих порядок наводил: велел он расписать детей боярских по сотням и над каждой сотнею поставил н’абольшего, того, кто родом знатнее был; от Мурома же отпустил царь Шиг-Алея — бывшего царя казанского — на судах с князем Петром Булгаковым и стрельцами к Казани. Послал также царь дружину Яртоульную — передовую легкую, — чтобы она мосты навела для рати главной. Двадцатого июля царь Иоанн Васильевич переправился через Оку-реку, а потом далее двинулся с тою же неутомимостью.
Пришли тут к царю московскому князья касимовские со своими татарами, пришел князь Темниковский со своею мордвой.
Четвертого августа, по замыслу государеву, соединилась его рать с другими полками русскими: с князьями воеводами Мстиславским, Щенятевым, Курбским и Хилковым. Вдвое увеличилась рать царя Иоанна Васильевича, пошла она к Казани мятежной густыми лесами дремучими, по берегам рек глубоких и не терпела недостачи в пище. Древний летописец сказывал: «И таковое многое воинство всюду, будто Богом уготованную, пищу обретало на поле, ибо всяких съедобных растений довольно было; из животных же лоси как по собственной воле на заклание приходили; к рекам же множество птиц прилетало и во всех полках на землю падало, будто сами даваясь в руки… Когда же пришел пост, в те дни не видели ни птиц, ни лосей… Черемисы же и мордва все потребное приносили, хлеб, и мед, и мясо, одни дарованием, иные же продавали, и мосты делали».
Одиннадцатого августа встретили царя воеводы свияжские: князь Александр Горбатый, князь Семен Микулинский да князь Петр Серебряный-Оболенский; были с ними дети боярские, казаки, черемисы и чуваши. Тринадцатого августа прибыла царская рать в новый город Свияжск; встретили царя князь Петр Шуйский да боярин Заполоцкий с дружиною, духовенство вышло с крестами и иконами навстречу царю.
Осмотрел государь острог свияжский, его башни, стены и рвы; объехал весь город новый — и великое спасибо сказал старшему воеводе свияжскому, князю Семену Микулинскому:
— Видно, что ты, князь Семен, не терял времени даром. Изрядно у тебя стены укреплены, да и запасу хлебного и всякого иного вдоволь. Верно служишь ты, князь Семен, царю своему.
Доблестный воевода князь Микулинский сильно обрадован был похвалою царской. И не напрасна была та похвала: князь Микулинский да князь Андрей Курбский из всех воевод русских самые удалые и самые удачливые были. Во время осады казанской еще много они себе славы добыли. В пояс поклонился князь Семен царю и сказал:
— Не по заслугам хвалишь ты меня, царь-батюшка. Нехитрое дело город укрепить, а вот Казань взять труднее будет. Не надобно только времени терять — поскорее бы на татар нагрянуть. Там послужим мы тебе верой и правдой…
Глянул царь на храброго воеводу ласково:
— Не бойся, князь Семен, медлить не станем.
Подошли тут к молодому царю другие воеводы да бояре и стали его звать отдохнуть от похода дальнего:
— Пожалуй, царь-государь, — молвил боярин Заболоцкий. — Изготовили мы для тебя хоромы особые. Есть где тебе отдохнуть и потрапезовать.
— Нет! — сказал царь Иоанн Васильевич, с умыслом возвышая свой голос молодой и звонкий. — Я теперь на походе; не пристало мне в хоромах нежиться, когда вся рать моя в шатрах под открытым небом ночует. Поставьте и мне шатер на лугу под городом среди воинства моего.
Немало удивились бояре, передавали друг другу слова царские, и переходили те слова к меньшим начальникам, а от них разошлись и по всей рати царской. По всем шатрам, по всем полкам многочисленным стало ведомо, что молодой царь захотел разделить с воинами своими житье походное, и немало хвалили доблестного государя.
Было в то время на берегу Свияги-реки великое стечение народное и великое оживление. Вслед за многолюдной ратью царской потянулись к этим местам многие торговые люди из Москвы, Ярославля, Нижнего Новгорода со всякими товарами; десятками и сотнями плыли к берегу свияжскому суда малые и большие, тяжело нагруженные. На берегу песчаном словно новый город вырос: виднелись шатры, шалаши, землянки. Всего в стане царском вдоволь было…
Когда разбили царю Иоанну Васильевичу на холме прибрежном шатер золототканый, направился к нему молодой царь со своими боярами да воеводами; взойдя на холм, остановился он, оглядел стан обширный воинский, луга зеленые, синюю полосу реки глубокой, далекие леса и холмы — и залюбовался.
— Воистину благословил Господь этот край! — молвил он боярам. — Экое здесь приволье, экая краса! С помощью Божией отнимем мы эту землю благодатную у татар-нехристей.
Безмолвно внимали бояре словам царя молодого; многие с опаскою поглядывали в ту сторону, где лежала Казань… Поглядел молодой царь и на берег свияжский, на котором раскинулись целые ряды торговые, поглядел и нахмурился.
— А вот это уже не дело, бояре! Вижу я, там навезли всякой всячины; чай, и хмельного много, и всякой еды лакомой. На походе да на рати ублажать себя не след. Глядя на вас, избалуются и простые воины… Мы сюда не для отдыха, не для пиров пришли, да и долго здесь не засидимся…
Те бояре, что постарше да поплотнее были, принахмурились, а молодые воеводы весело переглянулись: поняли они, что юный царь показал опыт и сноровку вождя старого, мудрого.
Все приметил царь Иоанн Васильевич, и усмешка веселая тронула его уста тонкие.
— А теперь, чтобы время не терять, идемте, бояре да воеводы, идем, князь Владимир Андреевич, на совет воинский. Позвать ко мне царя Шиг-Алея и тех воевод, коих здесь не хватает.
Вошел царь Иоанн Васильевич в свой богатый и обширный шатер. На диво была разбита ставка царская: полотно белое чередовалось с парчой золотой; на вершине шатра был водружен стяг царский, над входом сияла золотом икона святая. Был разделен шатер на многие горницы, а в самой передней не менее места было, чем в Думной палате московской. Стояли везде скамьи крытые; проникал свет в шатер из окон многих, по сторонам прорезанных.
Скоро сошлись на совет воинский все воеводы рати царской; пришел и бывший царь казанский Шиг-Алей; был он не в меру дороден и в движениях ленив, но зато в узких глазах его татарских светились ум и сметливость. Издавна был Шиг-Алей верным слугою царей московских, получал от них награды великие, уделы богатые и совсем привык к московскому житью-бытью. Несмотря на свою леность, большую доблесть показал царь Шиг-Алей во многих битвах, и ценил царь его советы и любил самого как воина храброго. И теперь, минуя всех бояр да воевод, минуя своего брата двоюродного, князя Владимира Андреевича, у первого у Шиг-Алея спросил царь Иоанн Васильевич совета мудрого. Недолго думал изгнанный царь казанский: расправил он свою бородку редкую, свои усы жидкие висячие и, хитро улыбаясь, дал совет лукавый:
— Повели мне, царь-государь, грамотку написать к новому царю казанскому Едигеру.
Царь Едигер мне родня и своему родичу более поверит, чем послам твоим. Напишу ему, чтобы не дерзал он на тебя оружие поднимать, перечислю всю великую рать московскую; авось, он смирится и к тебе в стан повинную голову принесет. А когда Казань без головы останется, перессорятся между собою мурзы и мы город голыми руками возьмем.
— Разумен ты, царь Шиг-Алей, — похвалил татарина царь Иоанн Васильевич. — Что же, испробуй… А еще напиши князьям да мурзам казанским, что пришел царь московский не губить их, а только мятежников смирить. Коли выдадут они мне непослушных, тогда помилую и город, и всех казанцев; пусть мирно живут под моей державою. Да ты, царь Шиг-Алей, грамотки-то похитрее да покраснее пиши — чай, тебе лукавства не занимать стать…
Низко поклонился казанский царь царю московскому и опять хитро усмехнулся.
Стал потом царь Иоанн Васильевич своих воевод расспрашивать да наставлять, как полки направить, как удачнее, после переправы через Волгу, Казань окружить, чтобы не пустить к ней помоги от ногайцев да крымцев. Обсудив все дела воинские, молвил государь воеводам своим:
— Через два дня начнем с помощью Божией и через Волгу переправляться.
Все поклонились молодому царю, а он еще что-то вспомнил, оглянулся и подозвал из толпы воевод князя Петра Ивановича Шуйского да князя Михаила Ивановича Воротынского.
— Вы, воеводы, назавтра возьмите дьяков разрядных и перечтите силу рати моей — сколько во всех полках конных и пеших воинов.
Уже под вечер покинули воеводы да бояре богатую ставку царя Иоанна Васильевича.
ПЕРЕД КАЗАНЬЮ
правитьДвадцатого августа стали полки русские на берегу Казанки-реки и увидели перед собою тот страшный город басурманский, к которому много уже раз подступали русские воины и всегда уходили назад с позором и поражением. Много лет стояла Казань, много лет грозила она земле русской, много полонянников томилось в ней, а всегда недоступна она была ратям московским… Не умели воины московские осаждать и брать приступом города укрепленные, а Казань на славу укреплена была.
Князь Андрей Курбский — один из главных витязей, которые своим мужеством и доблестью преодолели все укрепления казанские и все ухищрения татарские, писал к царю Иоанну, тогда уже прозванному Грозным, что Казань нелегко взять было. Писал он о том, что Казань лежит «в великой крепости, с востока от Казани идет Казань-река, а с запада идет Булан-речка, в которой много тины и которая непроходима; течет она под самые стены городские и впадает у самой угольной башни в Казань-реку. Течет та самая Булан-речка из озера Кабана, а то озеро Кабан в полуверсте от Казани. Если переправиться через ту речку, тогда меж озером и городом лежит с Арского поля гора крутая, позади той горы вырыт ров глубокий, и проходит он до озера, называемого Погановым; лежит это озеро подле самой Казани-реки, от Казани-реки гора так высока, что оком воззрети прикро; а на ней город Казань стоит — в нем и палаты царские, и мечети весьма высокие, мурованные, где их умершие цари клались».
Стало войско царя Иоанна Васильевича перед Казанью в шести верстах от нее; раскинуло оно свои шатры на лугах зеленых, обширных; начали воеводы вытаскивать из судов пушки и снаряд огнестрельный. Сам молодой царь велел свой шатер разбить среди дружин своих, а к Казани еще подступать не велел: ждал он ответа на грамоты, посланные бывшим царем казанским Шиг-Алеем.
Терпелив был молодой царь — не сразу он свои полки на Казань двинул; дожидался он не одной грамоты ханской, а также и того, чтобы успели из судов вытащить на берег казанский все до одной пушки и пищали. Был начальником над снарядами и огнестрельными рублеными башнями и тарасами боярин Михайла Яковлевич Морозов; сильно мешали боярину ливни обильные: даже река Казанка из берегов вышла, и луга болотами стали.
Сидел в шатре пышном московский царь и ждал вестей от воевод своих. Близился вечер, в ставке царской сумрачно стало, только лампады перед походными иконами проливали свет дрожащий и оживляли лики темные отблесками от камней драгоценных и окладов дорогих. С умыслом выслал молодой царь из шатра всех приближенных; не было при нем ни одного стольника, ни одного спальника — один сидел он в передней горнице шатровой и в глубокие думы погружен был. Все по-прежнему неслись его мысли в далекую Москву, во дворец царский к супруге любимой и к наставнику дорогому, старцу Сильвестру…
«Вот, отец святой, — думал царь, — пришел я к стенам казанским… Вот стою я перед ними со всей моею ратью великой; вот уже готовы мечи бранные из ножен выйти, вот уже готова пролиться кровь христианская, вот уже готовы загреметь жерла пушек, жадных до жизни человеческой, вот уже готов пролиться со стен казанских целый поток смолы огненной на груди воинов моих… Но все же обуревает меня, отец святой, сомнение великое! Не смею я вперед мои полки двинуть, не уверен я в удаче и потому духом слабею».
Тихо было в шатре роскошном, никто не отвечал на скорбные думы царя молодого, никто, казалось, и не слышал их: по-прежнему мирно светились лампады перед иконами, по-прежнему тихо блистали золотые ризы образов святых. Из обширного стана доносилось в шатер царский глухое гудение толпы многотысячной, резко прорывались в этом шуме звонкие крики стражей около шатра царского.
Крепко берегли царя воеводы: вокруг ставки его тесным кольцом сплотились лучшие воины, никого не подпускали, друг с другом поминутно перекликались.
Предаваясь своим думам унылым, долго сидел в шатре своем царь Иоанн Васильевич.
Раздался шум у входа ставки царской, и вошли два боярина, два воеводы: князь Петр Иванович Шуйский и князь Михайла Иванович Воротынский. Оба были люди дородные, тяжко дышали — видно было, что спешили они к царю с вестями.
— Что скажете, бояре? — спросил царь Иоанн Васильевич, обеспокоившись от их прихода нежданного.
— По приказу твоему государеву, — отвечал князь Шуйский, — сочли мы твое воинство и пришли с ответом к тебе, государь великий.
Провел рукою по челу своему молодой царь, отогнал от себя все думы недобрые и, лицом просветлев, спросил весело верных бояр своих:
— Сколько же насчитали вы в воинстве моем?
Вышел вперед боярин князь Михайла Иванович Воротынский и стал царю ответ держать:
— Третий день идет, как мы считаем твое воинство доблестное, твои полки многочисленные. Были с нами дьяки разрядные, все сотни вносили они в грамоты счетные — ни одной не пропустили… И вышло, царь-государь, что в рати твоей без малого сто да еще полста тысяч воинов.
Выслушал царь Иоанн Васильевич слова боярина своего и только очи возвел к небу, а потом медленно подошел к иконам святым, на колени встал и поклон земной отбил…
— Великая благость Божия над нами, что пришли мы в таком многолюдстве к стенам Казани басурманской!
Начал царь спрашивать Шуйского да Воротынского о делах ратных, и живо беседа пошла… Рассказывали царю бояре-воеводы о том, что на берегах речки Казанки творилось, как пушки вытаскивали, как туры готовили, как воинов к приступу снаряжали…
Не успел молодой царь хорошенько расспросить воевод старых, как, оповестив о себе, вошли в шатер царский молодые воеводы: князь Семен Микулинский и князь Петр Серебряный-Оболенский, а с ними и князь Андрей Курбский. Младший из них, князь Андрей, не дождался вопроса государева, а воскликнул громким голосом:
— Царь-государь, от Едигера казанского ответ пришел!
— Давайте скорее гонца, воеводы! — так же громко кликнул молодой царь.
Сейчас же ввели мурзу казанского, и он к ногам царским упал, подавая царю Иоанну Васильевичу грамоту ответную. Вошел с послами старый дьяк московский, языку татарскому обученный, передал ему молодой царь грамоту Едигерову и только головой кивнул: читай-де…
Пробежал сперва глазами старый дьяк грамоту татарскую, а потом стал ее по-русски государю читать.
Исполнена была хулы всяческой грамота мятежного царя казанского: не покорялся он силе государя московского, не боялся оружия его, не дрожал перед бесчисленным воинством московским и писал в грамоте своей всякие поношения… Закончил царь казанский Едигер грамоту свою такими словами надменными: «Все готово — ждем вас на пир!».
Ничего не сказал в ответ на грамоту молодой царь, только рукою указал мурзам и остальным татарам на воевод своих, мечами опоясанных, с ними-де теперь переговаривайтесь.
Ушли мурзы, головы понурив, и не стал их задерживать царь. Окинул он очами воевод своих и приметил во взорах их смущение некое: поняли воеводы, что не боится их Казань, что готова она насмерть стоять, — и было это воеводам не по душе… Думали они, что, видя такое войско многочисленное, упадут духом казанцы и сразу ворота откроют.
Молча стояли воеводы, глаза потупив, лбы свои наморщив, помышляя о том, что крепка Казань, что никогда она рати русской не давалась. Тут выручил и воевод, и царя молодой витязь князь Андрей Курбский: забывшись, не глядя на то, что был он в шатре царском, крикнул князь мощным голосом:
— Пусть их упрямятся! Мы их мечом возьмем.
Сразу тогда повеселел царь Иоанн Васильевич:
— Исполать тебе, князь Андрей! Показал ты нам дорогу… Нечего нам казанцев бояться — рать наша крепка и многолюдна, размечем Казань по кусочкам! Только бы старые воеводы за молодыми пошли…
И при этом зорко глянул царь на Шуйского и Воротынского.
Разом встрепенулись старые воеводы и разом на безмолвный призыв царский общим громким криком ответили:
— За тобой, царь-государь, все до одного идем на Казань поганую!
Без всякого страха, с твердым духом продолжал молодой царь держать совет ратный.
Судил да рядил он с воеводами, кому в большом полку быть, кому в передовом, как басурманскую Казань со всех сторон охватить кольцом крепким дружин царских.
Дивились все бояре да воеводы, как разумно распоряжался царь Иоанн Васильевич, словно вождь старый, опытом умудренный.
Выступил из толпы бояр доблестный воевода князь Михайла Воротынский, царю поклонился и сказал:
— Дозволь слово молвить, царь-государь.
— Говори, боярин, — ласково ответил царь.
— Есть у меня новые вести о Казани мятежной. Сегодня утром привели в ставку мою передовые стражники некоего мурзу, что из города бежал и нам предаться хочет.
Зовут того мурзу Камаем, он из рода знатного — Уссейнова, что был всегда Москве верен и с нами дружбу держал. Челом бьет мурза Камай, чтобы принял ты его в свою службу царскую; ехал он к нам с двумястами товарищей, да многих из них перебили, и пробрался всего лишь с десятком татар верных. Много мне тот мурза поведал о Казани и силах ее. Вдоволь в крепости казанской запасов хлебных и ратных; засели за стенами тридцать тысяч воинов добрых, а кроме казанцев, есть там еще две тысячи да еще семьсот ногаев. Вся рать казанская поклялась умереть за царя Едигера. Много в крепости вождей добрых, что озлобляют воинов казанских и к битве побуждают. Никто и не мыслит о договоре мирном; мутят народ казанский мулла главный и князья-мурзы Изепеш ногайский, Чапкун Аталыг Ислам, Аликей, Кепен и Дербыш. Князь Япанча с большим отрядом конных послан в Арскую землю — новую рать вооружить и набегами с тылу докучать нашему стану, а с тем князем Япанчой пошел еще Шупак-мурза да князь Явуш Арский. Не падают духом казанцы и крепко стоять будут. Только, говорит мурза Камай, что не устоять Казани перед силой нашей; у нас снаряду огнестрельного больше и воинов не перечесть. В Казани же стены все деревянные, дубовые, идут они в два ряда, а посредине завалено илом да камнем мелким, легко те стены огнем спалить, калеными ядрами поджечь.
Послушал молодой царь речь князя Воротынского и старому воеводе спасибо сказал:
— А тому мурзе Камаю скажи, князь воевода, что я его в службу к себе беру; дам ему поместье и казной награжу.
Еще долго длился совет в шатре государевом; все наперерыв старались перед молодым вождем свое рвение и доблесть выказать.
У ЦАРИЦЫ НА ВЕРХУ
правитьЯсный сентябрьский денек стоял над Москвой белокаменной. На куполах церквей кремлевских дробились искрами яркие лучи осеннего солнышка. Вокруг хором государевых было тихо и пусто, не съезжались бояре на поклон к царю, не толпились у большого крыльца всякие челобитчики. Государь Иоанн Васильевич на походе казанском был, и без него Москва словно вымерла. Да и в самих хоромах царских безлюдно было; только на верху у царицы Анастасии Романовны слышался говор тихий, ходили старые боярыни, черницы, чернецы да священники. Всечасно воссылала молодая царица мольбы горячие к Богу, чтобы даровал Владыка Небесный победу ее супругу любимому. Без счету дарила она чернецов да священников деньгами, сукнами и жемчугом и просила их неустанно молиться за молодого царя и его воинство. По горницам царицыным синими облаками плыл душистый дым от ладана, раздавались бряцание кадил и песнопения молитвенные.
После трапезы постной сидела молодая царица у себя, вышивала на пяльцах шелками, да серебром, да золотом пелену церковную, изредка перебрасывалась она словечком тихим с боярыней Захарьиной, теткой своей.
Сквозь разноцветные стекла падали на пол горницы лучи солнечные пятнами разноцветными; из-за дверей доносилось чтение благочестивое, молитвенное. Перед богатой образницей горели свечи восковые, мерцали лампады многочисленные.
— Недобрый сон был мне сегодня ночью, — жаловалась молодая царица. — Ума не приложу, что бы он значил… Видела я супруга моего любезного, на коне боевом, в доспехах ратных; скакал он во главе дружин своих, вел полки на врагов-нехристей.
А я будто стояла на некоей горе высокой и благословляла издали своего супруга любимого, махала ему на прощание платочком белым, вышитым. Текли по лицу моему слезы горячие, туман застилал очи мои… Вдруг вижу я: вылетает с вражеской стороны навстречу рати царской черная птица страшная, какую мне доселе и видеть не приходилось. Широко она крылья распростерла, криком зловещим закричала… И, гляжу я, стала смущаться рать государева, стали воины его вспять обращаться… И взмолилась я тогда Господу Богу: «Помоги, Боже, царю московскому, супругу моему любезному!..». Только что произнесла я мольбу свою, — взвился откуда-то над шлемом царским кречет белый, любимый ловец царя Иоанна Васильевича из его стаи соколиной… Взвился кречет, на черную птицу ударил! Пошла меж ними борьба лютая, дождем стали сыпаться перья черные да белые… Гляжу я на птиц и вся дрожью дрожу, а сама все за царя Богу молюсь. Наконец одолел кречет птицу черную зловещую, разбил ей грудь, горло разорвал и на землю мертвую швырнул… А потом и сам белый кречет весь в крови алой затрепыхался, забился и упал сверху прямо к ногам коня царского… Гляжу, а он уже и не дышит! Потом все туманом заволокло, все из глаз моих пропало, и проснулась я в страхе да трепете, обливаясь слезами жгучими…
Тяжко вздыхая и крестясь, слушала старая боярыня сон царицы-племянницы.
— Ох, матушка-царица, не к добру твой сон, не к добру! Самой-то мне его не разгадать, а вот есть на Москве, в слободе Кадашевской, старуха некая. Она, говорят, каждый сон разгадает да по пальцам расскажет, что он сулит. Не послать ли за тою старухою, царица?
— Ох, боязно мне, боярыня! Ведь это, чай, грех!
— Какой грех, матушка-царица! Та старуха богобоязненная, из храма Божиего, почитай, не выходит. Никакого тут греха нет.
Поколебалась еще молодая царица, подумала и сказала наконец, вздохнув горестно:
— Что ж, позови, пожалуй.
Только что вышла из горницы старая боярыня, как вошла к царице другая.
— Матушка-царица, отец Сильвестр пришел; говорит, от царя из-под Казани вести принес.
Так обрадовалась царица Анастасия Романовна, что не могла даже слова вымолвить, только рукой поспешно махнула, чтобы священника Сильвестра скорее ввели.
Вошел старец в горницу царицыну быстро, с лицом радостным; нес он в правой руке большую грамоту сложенную с печатями царскими, висячими. Не успел отец Сильвестр молодой царице поклониться, не успел благословить ее и о здравии спросить, громко вскрикнула государыня и старца заторопила:
— Читай, читай, отец Сильвестр! Наконец-то дождалась я весточки от своего супруга любимого! Здоров ли он? Есть ли ему удача?
— Спокойся, матушка-царица, здоров государь, и благословил Господь его оружие первой победою.
Развернул старец царскую грамоту и стал громко внятным голосом читать. Молодая царица вся в слух обратилась; жадно ловила она каждое слово, поминутно крестилась и устремляла взор благодарный на иконы святые.
Вот что стояло в грамоте царской: "Благочестивой и многолюбимой супруге нашей, царице Анастасии, шлем грамоту сию из-под Казани басурманской, просим неустанно молиться о нас и о воинстве нашем, и сами каждодневно молимся о здравии и покое нашей супруги любезной. Зная тревогу твою, супруга любезная, поспешаю я ныне же послать гонца верного с доброй вестью, что даровал Господь воинству православному на врагов одоление. Много трудов понесли мы в этот день битвы жестокой, много крови христианской пролилось под стенами казанскими, много потеряли мы витязей добрых, зато враг был посрамлен и рассеян. Накануне битвы первой, помолясь Богу, собрал я воевод своих, и урядили мы с ними полки наши.
Большой да передовой полк стал на поле Арском, что к самой Казани ведет; правый полк на берегу Казанки-реки стал, сторожевой полк — у Булан-озера. Моя царская дружина, со мною да с князем Владимиром, стала тоже на большом лугу, в запасе, и был с нами весь снаряд огнестрельный. Первых послал я на Казань князя Юрия Шемякина-Пронского да князя Федора Троекурова с казаками пешими и стрельцами.
Чуть солнышко взошло, сел я на коня, подъехал к полкам моим и сказал им слово ободрительное. Отвечали мне все воеводы с князем Владимиром Андреевичем: «Дерзай, царю! Мы все единою душою за Бога и за тебя». Благословили тогда иереи воинство православное, и пошла вся рать к стенам казанским. На тех стенах никого видно не было, притаились татары лукавые, хотели нас ударом нежданным смутить.
Как подошли полки, отворились ворота, и бросилось многотысячное войско татарское на воинов наших передовых; тут не посрамили себя князья Шемякин да Троекуров — ободрили смутившихся и грудью встретили казанцев. Сеча была великая, и не выдержали полки казанские удара мечей русских, вспять оборотились и побежали.
Призывая имя Божие, гнали наши полки татар до самых стен, посекли многих и многих в полон взяли. Посылаю тебе, царица благоверная и супруга любезная, добрую весть о победе нашей. Не оставь нас своими молитвами и не крушись печалию, ибо над нами бодрствует Сам Господь Бог многомилостивый, что хранит землю русскую. Писано в стане под Казанью ".
Царица Анастасия Романовна внимала старцу Сильвестру безмолвно, с радостью благоговейной. Когда же закончил он читать письмо царское, взяла молодая царица рукою дрожащею грамоту супруга своего из рук старого священника и поднесла ее к устам своим. Потом быстрыми шагами подошла царица к образам, на колени упала и погрузилась в молитву горячую. Старец Сильвестр, тоже радостный и сияющий, шептал слова моления благодарственного.
Тихо было в горнице царицыной, слышались только вздохи глубокие и шепот молитвенный. Тем временем старая боярыня, тетка царицына, успела уже дело нужное сделать и вернулась в горницу. Тихо она дверь отворила, тихо порог переступила — да и замерла на месте, увидев старца Сильвестра. Знала она, что суров царский наставник, что грозно карает он тех, кто прибегает к гаданьям и волшебствам.
Неспокойно у нее на душе стало, когда вспомнила она, что уговорила молодую царицу привести к ней старуху из слободы Кадашевской. Испугалась боярыня, а все же понадеялась, что не выдаст ее царица и ничего старцу Сильвестру не скажет. Да не сбылась ее надежда…
Только что закончила молодая царица молиться, только что от икон святых отвела свои глаза, слезами радостными увлажненные, тотчас же увидела она тетку-боярыню.
Омрачилось тогда благостное лицо молодой царицы; вспомнила она, что едва в грех большой не впала, и тут же покаялась старому священнику.
— Отпусти мне прегрешение, отец святой! Только что взыскал меня Господь великою милостью — получила я весть желанную от супруга моего любезного, а перед тем согрешила я! Велела я к себе некую старуху-знахарку позвать, чтобы разгадать сон мой про супруга дорогого. Отпусти мне грех мой, отец Сильвестр!
Зоркими очами глянул старый священник на боярыню, а та побледнела и смутилась и не могла слова вымолвить. Долго смотрел старец на нее, наконец скорбно улыбнулся:
— Эх, боярыня, все-то мы не верим в благость Божию, все-то хотим Его волю неисповедимую узнать. А того мы не постигаем, что пути Божии от нас, грешных, скрыты. Если не дано нам ведать грядущее, тогда никакие знахарки не помогут. Ты, боярыня, уже года долгие прожила; знаю я, что благочестива ты и к службе Божией усердна. Отгони же от себя соблазны всякие и не греши недомыслием своим. Надо бы на тебя епитимью тяжкую наложить, да авось, ты сама образумишься.
Отвернулся старый Сильвестр от боярыни и к молодой царице подошел:
— Ты, юная царица, разумница и молельщица усердная! Не слушай наговоров пустых и грез сонных не страшись.
Поклонилась молодая царица старцу-наставнику, а на старую боярыню даже и не взглянула. Приметила это тетка царицына и запечалилась; шевельнулось в сердце ее чувство недоброе к строгому старцу, но скрыла его боярыня — низко поклонилась и вышла из горницы.
— Отец Сильвестр, — молвила тогда молодая царица, — хочу я Господа поблагодарить за милость Его великую. Возьми у меня кошель денег серебряных и раздай беднякам неимущим да увечным. Пусть славят имя Божие, пусть молятся за царя молодого, за супруга моего любезного.
Отперла царица Анастасия Романовна большой ларец резной, вынула оттуда тяжелый кошель с серебром и отдала его старому священнику.
Благословил старец молодую царицу и вышел из горницы радостный.
ДЕЛА РАТНЫЕ
правитьПосле первой битвы под стенами казанскими полки царские тесным кругом обложили город басурманский. Разбиты были шатры бесчисленные, а кроме того повелел молодой царь поставить среди стана воинского три церкви — тоже в шатрах больших: во имя Архистратига Михаила, великомученицы Екатерины и преподобного Сергия. В тех церквах походных каждый день служба шла, и стекались к ним ратники полков московских.
На первых порах после удачи начальной послал Господь испытание тяжелое молодому вождю царственному и его воинству.
Кратко, но выразительно говорит об этом летописец: «Ночь была спокойна. На другой день сделалась необыкновенно сильная буря; сорвала царский и многие шатры; потопила суда, нагруженные запасами, и привела войско в ужас. Думали, что всему конец; что осады не будет; что мы, не имея хлеба, должны удалиться со стыдом. Не так думал Иоанн: послал в Свияжск, в Москву за съестными припасами, за теплою одеждою для воинов, за серебром и готовился зимовать под Казанью».
После многих схваток кровопролитных успел доблестный воевода князь Воротынский поставить перед стенами казанскими туры и землею их насыпать; старанием воеводы храброго воздвигся вал крепкий между Арским полем и Буланом, и могли с того вала ратники московские отражать врага пальбою дружною.
Нелегко далась такая удача полкам царским: до самой ночи кипела битва кровавая, и до самого утра выходили из Казани ватагами дерзкими татары и бросались резаться с нашими. Царь Иоанн Васильевич не смыкал глаз, молился в церкви и то и дело посылал гонцов к месту боя. Уже на рассвете отступили казанцы, много убыло у них храбрых витязей: был убит князь Ислам-Нарыков, был в куски изрублен Сюнчелей, могучий богатырь татарский. Наши тоже лишились витязя доблестного — Леонтия Шушерина. По всем полкам славился он своей силою да удалью; не было ему равного в бою рукопашном, и, только издали приметив его доспехи блестящие, смущались казанцы и в бегство пускались. Он-то и вышел против богатыря татарского, против страшного Сюнчелея. Ни один другому не уступал в доблести; только, видно, хлебородные нивы земли русской лучше вскормили удальца Леонтия, чем степи ордынские — могучего Сюнчелея. Вышли они один на один: храбрый Шушерин — с боевым шестопером в могучей руке, а удалец Сюнчелей — с кривым мечом татарским. Увертлив был татарский богатырь, и первый он Леонтия поранил, разрубив ему глубоко плечо левое; но не сдался русский витязь — широко размахнулся он и поразил татарина прямо в грудь. Зашатался, забился на коне Сюнчелей, почуяв, что насмерть ранен; а все же хотелось ему еще раз врага уязвить… Выхватил он нож острый и длинный и метнул в Шушерина. Вонзилось острие храброму витязю в левый бок, там, где кончался доспех верхний. Почуял и московский витязь, что не жить ему уже на белом свете, и гневом закипел против врага лукавого. Стал он его рубить да крошить нещадно, так что не только всадника иссек, а также и коня его, почитай, надвое перерубил. Осилив врага, поскакал Леонтий Шушерин из последних сил в самую густую толпу татарскую и еще с десяток казанцев убил; а потом рухнул он с коня и Богу душу отдал. Не оставили тело его товарищи на поругание татарам: дружно ударили и прогнали казанцев, а мертвого витязя отнесли в стан, где вечером отпели его иереи и земле предали по обряду православному.
Двадцать седьмого августа воевода боярин Михайла Яковлевич Морозов, по повелению царскому, подкатил к турам снаряд огнестрельный и установил его. Тотчас же открылась из-за вала нововозведенного пальба жестокая, и полетели ядра чугунные в стены Казани басурманской. Кроме пушек, изрыгали огонь на татар и малые окопы, прорытые около большого вала: из этих окопов стреляли из пищалей ручных пищальники царские и немало вреда приносили казанцам.
В этот день попал в полон к московским воинам храбрый витязь казанский, по имени Улан-Карамыш. Славился тот витязь казанский Улан силою и удальством: налетел он со своей дружиною прямо на большой полк князя Мстиславского — да там его хорошо встретили… Врезался Улан-Карамыш прямо в середину полков московских и многих храбрых воинов погубил… Когда же ударили на него и с коня сбили, увидели воины московские, что был ранен мурза Карамыш два раза стрелою. Сняли его с коня, подхватили под руки и повели прямо к царю.
Недолго пришлось татарскому витязю дожидаться: горел нетерпением царь узнать, что в бою свершилось. Тотчас же велел он привести пред себя витязя татарского и стал его допрашивать:
— Сильна ли Казань, много ли в ней воинов, не мыслят ли они царю московскому покориться?
Раненый витязь татарский только глазами сверкнул; два слова сказал он толмачу, рядом стоящему.
Спросил царь толмача, что ему пленник поведал.
Низко поклонился толмач и, робея, ответил царю:
— Говорит мурза Карамыш, что не хотят казанцы волей сдаваться, хотят они за свой город умереть!
Нахмурился молодой царь и молвил гневным голосом, озирая своих воевод:
— Знаю я, что упорны князья казанские, что крепки стены города их, что ждет их великая помога от князя Япанчи. Все же не робею я идти на них приступом и с Божией помощью покорю их!
Просили тут воеводы того мурзу Карамыша пыткам предать и от него выведать все тайны казанские; только на то царь не пошел… Помнил он свою кроткую царицу Анастасию Романовну, помнил он, что не любит она мучений людей невинных и всегда просит его миловать их.
На следующий день, по рассказу самого участника осады казанской князя Курбского, совершили татары сильную вылазку, только не из города, а из леса, что окружал Арское поле. Целым полчищем хлынули они оттуда с дикими криками, с воплем пронзительным. Ринулись они прямо на передовой полк царский, ворвались в его стан. Воевода полка передового князь Хилков едва успел на коня вскочить и меч из ножен вынуть. Жестоко пришлось ему с татарами схватиться: с тылу они нахлынули и врасплох московцев застали. Многие были посечены кривыми саблями татарскими, много воинов было пронизано длинными легкими копьями татарскими; не меньше было потоптано быстроногими конями татарскими. Смят был передовой полк, и гибель ему грозила неминуемая… К счастью, подоспели на подмогу другие князья-воеводы: Иван Пронский, Мстиславский, Юрий Оболенский; поспешили они все со своими отрядами на выручку полку передовому. Даже сам царь Иоанн Васильевич озаботился нежданным нападением татарским, на коня сел, свою царскую дружину снарядил и половину ее послал на помощь полку передовому…
Впереди полчищ казанских, что высыпали из леса, красовался на горячем скакуне славный наездник, казанский князь Япанча. Был он доблестным витязем и в бою себе равных не находил. Словно барс лютый, носился он по бранному полю и схватывался то и дело с удальцами московскими. Кто пеший был, тот и не спорил с наездником татарским, только сторонился; а кто успел на коня сесть, вступал с ним в схватку… Много удальцов было в полку передовом, да ни один не одолел князя Япанчу. Одного он сразу с размаху саблей пополам пересек, другого вместе с конем одним налетом богатырским сшиб, третьего и четвертого по очереди рукой железною схватил и поразил ножом острым, выхватив его из-за пояса богатого, золотом сияющего. Наконец не нашлось князю Япанче противника, а сам наездник татарский рассвирепел и раззадорился: налились кровью его глаза узкие, почернело от крови прихлынувшей лицо смуглое, на тонких губах пена показалась, и, как видение страшное, бросился он в самую толпу воинов московских. Там налетел он невзначай на самого воеводу полка передового. Когда-то был князь Хилков славным, удалым бойцом, но с годами отяжелел он, обленился и уже не лез сломя голову во всякую схватку. Однако не утратил он богатырской силы своей, и по-прежнему жил в его теле тучном дух молодецкий. Видя, что налетает на него удалец казанский, приободрился князь и рукой могучей крепче сжал тяжелый меч боевой. Не успел он размахнуться хорошенько, как нанес ему князь Япанча разом три удара; хорошо закалена была сабля татарская, просекла и проломила она доспех княжеский, и разом из трех ран у тучного князя кровь потекла. Не смутился воевода, не спеша размахнулся он во всю волюшку и татарину ответный удар отвесил. Увертлив был казанский князь, не подставил он головы под меч воеводы тучного; обрушился богатырский удар на скакуна князя Япанчи и, почитай, начисто была отрублена голова у коня горячего. Рухнул конь, а с конем и всадник… Удивился князь Япанча, как на землю упал, но изловчился, на ноги вскочил и снова на врага бросился. И в этом ему удачи не было: князь-воевода успел под саблю его свой щит крепкий подставить, а кроме того, на татарина коня повернул. Тут подоспели на выручку воеводе воины московские, оттеснили князя Япанчу и едва-едва в полон его не взяли. Поспешили на помощь наезднику и его татары толпой летучей; завязалась схватка кровопролитная… В это время подоспели к передовому полку и другие дружины царские… По всему обширному полю Арскому пошла сеча жестокая; поминутно валились с коней всадники, молниями сверкали сабли и мечи обнаженные…
Все прибывали да прибывали дружины московские, оттеснили они наконец татар к самому лесу. Понял князь Япанча, что не удался налет его удалецкий…
Много хвалил потом царь Иоанн Васильевич своих воевод за то, что они не смутились и тыльному наезду татарскому бодрый отпор дали.
После этого дня настало для рати московской трудное время: целую неделю каждый день бились без устали русские воины; не было к стану подвоза, потому что князь Япанча со своими полками летучими никому пути не давал. Казанцы знали, что помогает им удалой наездник, с высокой башни крепостной махали ему стягами разноцветными и указывали, когда на московские полки ударить. Ни минуты покоя не было полкам царским…
Пришел в это трудное время к царю удалой воевода князь Александр Горбатый-Шуйский и сказал:
— Дозволь, царь-государь, слово молвить.
Стал слушать его царь Иоанн Васильевич.
— Дай мне, царь-батюшка, полки надежные и сделаю я западню татарам поганым.
Авось, мы того наездника Япанчу поймаем.
Согласился царь.
На другое утро, как высыпали татары из леса и налетели на воинов царских, отступили дружины московские и побежали перед татарами. Обрадовались казанцы и вслед пустились. Далеко ушли они от леса и все Арское поле заполнили своими толпами дикими. Тогда из засады вышел князь Горбатый-Шуйский и ударил прямо в тыл князю Япанче. Стали нещадно рубить татар с двух сторон, оцепили их кольцом крепким; пустились татары к лесу, да немногие добежали, русские всех потоптали да посекли и многих в полон взяли.
— Слава вам, воеводы мои храбрые, — говорил вечером того дня царь Иоанн Васильевич, сидя в своем шатре великом. — Дайте вас всех обнять и оцеловать лобызанием царским!
Первого обнял и поцеловал царь князя Александра, за ним князя Юрия Шемякина, а потом и других воевод, что истребили и разогнали полчища князя Япанчи.
Было то великой честью для воевод, и от милости государевой еще бодрее стали они духом и еще смелее стремились на битву с казанцами.
Только что вышли от царя воеводы победоносные, как приехал к ставке царской мурза Камай и хотел лицо государево видеть. Допустили его к царю.
— Хочу я, царь-государь, тебе и воеводам твоим добрый совет дать, — молвил мурза Камай, поклонившись царю в землю. — Знаю я, откуда казанцы воду берут: ходят они за водой к ключу за стенами городскими, а ведет к тому ключу подземный ход от ворот Муравеевых.
Расспросил царь мурзу Камая обо всем подробно, спасибо тому сказал и цепь золотую подарил за послугу. Тут же послал царь Иоанн Васильевич за пушкарем и розмыслом иноземным, что осадные и земляные работы под стенами казанскими вел. Звали того розмысла Яганом, был он родом из земли прусской и хорошо свое дело знал. Пришел он к царю в шатер, одетый по-иноземному: в камзоле с рукавами прорезными, в плаще вышитом, длинном.
Красовалась у него на голове шапочка черная с пером соколиным. По обычаю иноземному поклонился он царю только в пояс, шапочку свою снял и пером длинным до земли коснулся.
— Услужи мне, Яган, — молвил царь Иоанн Васильевич ласково. — Проведал я, что есть у казанцев подземный ход, коим спускаются они к ключу некоему и оттуда воду себе берут. Как бы нам тот ход подземный попортить да порушить?
Сверкнули ярко глаза розмысла иноземного: видел он, что можно тут показать умение свое, что можно от царя хорошую награду заслужить.
— Коли прикажешь, твое царское величество, мы к этому ходу подземному свой подкоп сделаем. Только бы место знать, а там нетрудно будет. Вкатим в подкоп бочку другую пороху — и взлетят на воздух казанцы!
— Верно! — говорил царь, слушая иноземца. — Только ты уже все старание приложи; людей я тебе дам, сколько хочешь.
Поглядел иноземец, не будет ли для него какого дара царского в задаток; однако и не думал царь Иоанн Васильевич вперед немца дарить. Угадал он, правда, тайную мысль розмысла и обещал ему свои щедроты царские:
— Потрудись, Яган, исполни мою волю царскую; тогда велю тебе полный кубок серебряный червонцами насыпать. Знаю я, что ты за почестями не гонишься, чинов да боярства тебе не надо, да и не след тебе, иноземцу, среди бояр московских мешаться. Зато не пожалею для тебя царской казны.
Повеселел Яган и снова царю обещал, что взлетят у него на воздух казанцы. Выбрал тогда царь ему помощника, выбрал людей надежных и стал дожидаться, когда немец свой посул исполнит.
Долгонько пришлось царю ждать, до самого сентября месяца: нелегка работа была, и вести ее надлежало осторожно, с опаскою. Пятого числа сентября наступившего, рано утром, получил царь Иоанн Васильевич от Ягана-розмысла весточку: выезжай-де, царь-батюшка, пораньше к турам, занятное дело увидишь…
Торопливо сел молодой царь на коня боевого, ближних слуг с собою взял и прискакал на вал осадный, где стояли пушки рати московской. Открылась перед царем, как на ладони, вся Казань басурманская с ее мечетями, с ее башнями и стенами крепкими. Особенно много стояло воинов казанских на большой башне Муравеевой, близ которой подкоп подведен был. Видно было, что усерднее всего хранили татары эти ворота: тут подземелье находилось, по которому приносили воду в город осажденный.
Остановился государь Иоанн Васильевич на валу, воевод соседних подозвал и молвил им:
— На всякий случай, воеводы, снарядите воинов. Может, рухнет стена казанская, тогда ворвитесь поспешно в город.
Стали воеводы свои полки снаряжать да к приступу готовить.
Глядел царь Иоанн Васильевич на пестрые кровли казанские, на мечети остроконечные, на высокие башни и стены широкие — и томился он нетерпением: «Что же немец мешкотный медлит? Давно бы пора этой башне на воздух взлететь. Кажись, он свое дело хорошо знает; только неповоротлив больно… Эх, нет у нас своих молодцев ученых! Те бы долго копаться не стали; мигом бы треснули и обрушились стены казанские…».
Не пришлось, однако, молодому царю долго ждать в это утро ясное. Едва только взошло солнышко, едва только блеснули лучи утренние на речке и на озере, — раздался неподалеку громовой удар оглушающий… Сразу вскинуло вверх, к небу ясному, целый столб земли, песку и камня; окутан был этот столб густым дымом черным. Высоко хватил взрыв — выше башен казанских; помутил он ясные небеса синие, оглушил он татар и православных… Широко глаза раскрыв, глядели дружины московские; любовался и сам молодой царь Иоанн Васильевич. Видно было, как взлетали вверх, словно песчинки, татары, что за водой шли по подземелью; немудрено было: целых одиннадцать бочек с порохом вкатил в свой подкоп немец Яган. Глянул тут царь Иоанн Васильевич на стену казанскую и от радости обомлел…
Около самой башни Муравеевой виден был в стене широкий пролом, трещина глубокая; все то наделал взрыв грозный, коснулся он и стены казанской и обрушил ее в одном месте. Сверху падали в пролом воины татарские и истошно вопили. Как увидел царь разрушение стены казанской, тотчас же крикнул воеводам своим и рукою указал, куда полки вести.
Загремели бубны, завыли трубы бранные, и кинулись дружины московские к пролому…
Хоть и поражены были ужасом татары, а все же сплотились они и грудью встретили московцев; закипела в проломе схватка кровавая, обагрились кровью камни и брусья крепостные. Не успели татары к слабому месту всю свою силу стянуть, потому смяли их полки московские и погнали в самое нутро города.
Царь Иоанн Васильевич, стоя на валу и глядя на бой жестокий, сердцем возрадовался. «Ужели, — думал он, — кончается осада долгая и трудная, ужели пришел день и пала Казань басурманская под мечом моим? Вот уже вторглись полки мои за эти стены крепкие; вот уже секут они и гонят дикие толпы казанские…».
Но не пришел еще конец трудам рати московской; много еще надо было ей претерпеть, много еще крови пролить и потомиться. Правда, сломили воины царские казанцев, прогнали их в самые улицы Казани, но потом нахлынули на них черной тучею все татары остальные, что на других башнях и стенах стояли. Нахлынули они в таком множестве, что подавили ратников московских: на одного десять человек приходилось. Крепко стояли царские воины, но под конец не выдержали и назад через пролом из стен казанских вышли. Много среди полков государевых было убитых и раненых, да зато и они казанцам немалый урон принесли. В тот день, по сказаниям летописцев древних, погибло у татар не менее пяти тысяч человек.
ВЗЯТИЕ КАЗАНИ
правитьКаждодневно у стен казанских кровопролитные схватки закипали, а часто и большие бои бывали. Немецкий розмысл Яган все подводил да подводил под стены казанские подкопы; умелый и доблестный воевода, князь Михайла Воротынский, все подвигал да подвигал вперед туры земляные и большие щиты деревянные, из-за которых пищальники московские тысячами пуль осыпали казанцев. Под конец занял князь Воротынский и часть стены казанской, и крепостную башню Арскую. Но не смутились казанцы ничем, не хотели даже с посланцами царскими разговаривать; одно лишь кричали они со своих стен: что все умереть готовы, а сдаваться не хотят.
Каждое утро раным-рано выходили на самый верх башен казанских чародеи и волшебники татарские. Воссылали они мольбы богам басурманским, накликали они чары всякие на стан московский. Причудливо и страшно было одеяние их: на голове рога топорщились, лица были разноцветными красками размалеваны, на плечах обнаженных и на груди краснели язвы свежие — те раны колдуны сами себе наносили, думая кровью своей богов свирепых умилостивить… Но ничего не могли поделать колдовства татарские против тех святынь, против тех икон и мощей, что были в стане московском.
Второго октября решил царь Иоанн Васильевич всему войску своему «пить общую чашу крови», повелел идти на приступ. Вся огромная рать московская была разделена мудро и умело. Как рассказывает летописец, царь Иоанн Васильевич, чтобы заслонить тыл от луговой черемисы, от татар, бродящих по лесам, от ногайских улусов и чтобы отрезать казанцам все пути для бегства, велел князю Мстиславскому с частью большого полка, а Шиг-Алею с касимовцами и жителями горной стороны занять дорогу Арскую и Чувашскую, князю Юрию Оболенскому и Григорию Мещерскому с дворянами царской дружины — Ногайскую, князю Ивану Ромодановскому — Галицкую; другой отряд дворян, примыкая к нему, должен был стоять вверх по Казанке, на старом городище. Отпустив воевод, Иоанн распорядил приступ: велел быть впереди атаманам с казаками, головам со стрельцами и дворовым людям, разделенным на сотни, под начальством отборных детей боярских; за ними идти полкам воеводским: князю Михайле Воротынскому с окольничим Алексеем Басмановым ударить на крепость в пролом от Булака и Поганого озера; князьям Хилкову — в Кабацкие ворота, Троекурову — в Збойловые, Андрею Курбскому — в Ельбугины, Семену Шереметеву — в Муравеевы, Дмитрию Плещееву — в Тюменские.
Каждому из них помогал особенный воевода: первому — сам государь, другим же — князья Иван Пронский, Турунтай, Шемякин, Щенятев, Василий Серебряный-Оболенский и Дмитрий Микулинский.
Утром, проведя всю ночь в беседе душеспасительной со священником, готовился молодой царь к приступу — стал надевать доспехи бранные. Едва успели слуги царские застегнуть пряжками коваными крепкий иноземный нагрудник государев, как вошел спальник и молвил:
— Из Москвы гонец, сын боярский Яков Шошин с грамоткой.
Позвал царь гонца, принял от него грамотку и спросил от кого.
— От святого старца Сильвестра.
Поспешно отломил молодой царь печать восковую и читать стал. Невелика была грамотка, но прочитав ее, возрадовался царь духом и лицом просиял.
"Царь мой благоверный, чадо мое духовное! — писал старец Сильвестр. — Не своей волей пишу тебе, а по велению свыше. Был мне прошлою ночью сон знаменательный: видел я святого Георгия Победоносца, что попирал копытами коня своего змия низверженного. И был мне в ту ночь глас неведомый: «Оповести царю Иоанну сии слова — дерзай на врага, царь православный!». Те слова и пишу тебе, царь благочестивый, да укрепят они тебя в твоих делах ратных. Писал сию грамотку во граде Москве верный молельщик твой и отец духовный, смиренный иерей Сильвестр ".
Благим предзнаменованием была эта грамота для молодого царя в трудный час осады казанской, когда готовился он посылать полки свои на кровавый бой отчаянный.
Прошептал царь Иоанн Васильевич молитву благодарственную и стал опять к бою снаряжаться. Только надел он шелом блестящий, новый гонец вошел в шатер царский — от князя Михайла Воротынского.
— Велел воевода сказать твоему царскому величеству, что закончил розмысл Яган свой подкоп большой. Вкачены в подкоп бочки с зельем, числом всего четыре дюжины. Мыслит воевода Воротынский, что время на приступ идти.
Разослал тогда молодой царь гонцов по всем воеводам — и разом двинулись полки московские на Казань. В то же время грянули взрывы из подкопов под стенами казанскими; обрушились во многих местах твердыни татарские!..
Молодой царь, перед тем как выехать на битву, слушал в церкви литургию; был пуст огромный стан воинский, слышалось в нем лишь пение клира церковного, да от Казани гром и шум битвы ожесточенной доносились.
Когда отслушал царь Иоанн Васильевич литургию, причастился Святых Таин и выехал на коне в поле, — сразу очам его представились стяги полков московских, что развевались на стенах и башнях казанских. Тут же прискакал к царю гонец от главного воеводы князя Воротынского; оповестил он, что полки ворвались уже в самый город, в самые улицы, но все еще казанцы храбро стоят, и надо свежих воинов на подмогу послать. Исполнил царь просьбы воеводы доблестного и стал вести ждать о полной победе. Вдруг приметили зоркие очи государевы, что из пролома стены казанской густые толпы воинов назад к стану бегут. Признал в них царь полки свои и встревожился… А тут как раз прискакал один из воевод царских князь Борис Щенятев, на коне взмыленном, в латах иссеченных, окровавленных.
— Беда великая, царь-батюшка! — крикнул он, задыхаясь от скачки бешеной. — Как вошли полки наши в улицы казанские, как увидели воины богатые товары купцов татарских, обуяла их корысть, и стали они грабить лавки городские. Рассыпались воины повсюду, строй разорвали, а тут и нагрянули на них снова казанцы освирепевшие. Не выдержали наши, смутились и побежали…
Возвел молодой царь очи к небу, прося Господа о защите, вспомнил о грамотке отца Сильвестра — и сила, и бодрость снизошли в сердце его. Вынул он из ножен меч блестящий, поскакал к неподалеку стоявшей запасной рати, дружине отборной, и крикнул воеводам:
— Теперь время и вам на казанцев ударить!
Сам схватил он своей рукой царской святую хоругвь ратную и вперед повел дружину отборную. Только тогда остановили бояре ближние своего государя молодого, когда бегущие полки московские, видя помощь великую, ободрились и назад в город бросились.
Стали тут прибывать к царю гонцы один за другим, все с добрыми вестями:
— Царь-государь, сломлена сила татарская. Заперлись казанцы с царем своим в башни каменные.
— Царь-государь, взят дворец Едигеров, взята большая мечеть казанская.
— Царь-государь, бежали казанцы в задние ворота, а там на них князь Андрей Курбский ударил, посек и разогнал.
Наконец пришла весть и о том, что пленен сам Едигер, царь казанский, а с ним взял воевода князь Палецкий и старшего знатного мурзу Заниеша. Оповестили гонцы, что ни одного казанца оружного в городе не осталось: кто из татар пробился через полки московские, те все бежали к лесу. Царь послал князя Семена Микулинского, да князя Михайлу Васильевича Глинского, да боярина Шереметева с конною дружиною за Казанку-реку, чтобы окружить остаток мятежников казанских и вконец побить их.
Известили гонцы молодого царя и о доблестном подвиге князя Андрея Курбского, который с братом своим князем Романом нагнал врага бегущего, славную сечу с ним завязал и поднят был на поле бранном тяжело раненный, растоптанный копытами коней татарских. Сам князь Андрей Курбский в одном из писаний своих так рассказывает об этом деле ратном: «Мы добыли себе коней от станов своих из-за реки, и заступили им путь, и нашли их не перешедшими реку, и собралось нас около двухсот всадников! Перейдя реку, вооружившись и уже на тетивах стрелы держа, начали мы понемногу от берега продвигаться, приготовив отборное войско немалое, за ними всеми, идущими вместе весьма густо и долго, как на два выстрела из лука немалых… Мы же, отпустив их немного от берега, ударили на них… Молюсь, да не возомнит кто меня безумно самого себя хвалящим — правду говорю и духа храбрости, от Бога данного мне, не таю. К тому же и коня весьма быстрого и доброго имея, раньше всех вклинился я в полк басурманский; и помню то, что, кидаясь три раза на них, конь мой оступился, а в четвертый, сильно раненный, повалился в середине их со мною, и уже от великих ран не помню боле. Очнувшись же потом, будто через малое время, увидел я двух слуг моих и двух воинов царских, плачущих надо мною, как над мертвым. Я же видел себя лежащего обнаженным, многими ранами покрытого, но живого, ибо была на мне кольчужка праотеческая сильно крепкая».
Далеко уже время за полдень ушло, а все прибывали к молодому царю гонцы и воеводы с вестями разными. Прискакал сотник от главного воеводы князя Михайлы Воротынского; был он послан князем после того, как весь город от мятежных татар очистили. Молвил сотник заученные слова:
— Радуйся, благочестивый самодержец! Твоим мужеством и счастьем победа совершилась: Казань наша, царь ее — в твоих руках, рать его истреблена и в плен взята, несметная добыча собрана… Что повелишь?
Не сразу ответил царь Иоанн Васильевич гонцу воеводскому; перекрестился он широким крестом на святую хоругвь, что близ него на высоком древке сияла, потом молитвенно воздел руки к небу и, только окончив молитву благодарственную, молвил сотнику:
— Повелю теперь славить Всевышнего!
Тотчас же на этом самом месте собралось все духовенство из стана московского, стали иереи служить молебен; далеко по полю разнеслись священные напевы, засияли золотом и серебром ризы священнослужителей. К молебну стали со всех сторон стекаться воины рати царской; одни были в блестящих доспехах, другие в латах иссеченных, кровью покрытых; иные зажимали рукою раны кровоточащие, иные едва дышали от усталости… Но все с одинаковым благоговением, с великой радостью о победе славной, со смирением склоняли колени свои перед священной бранной хоругвью. Долго длился молебен, и все гуще становилась толпа воинов московских.
Когда же отзвучали святые песнопения и молодой царь с колен поднялся, увидел он, что скачет от города к нему много людей конных. Узнал он и того, кто впереди всех мчался, — то был воевода князь Палецкий. Все ближе и ближе подвигались конные; за воеводою, между двух воинов с мечами обнаженными, ехал к царю неведомый казанец в богатой одежде, местами порванной и окровавленной; бледно было лицо пленника, в его чертах смелых сквозили и гордость, и страх, и ярость бессильная.
— Привожу к тебе, царь-батюшка, пленного царя казанского Едигера! — молвил воевода Палецкий, осадив коня перед государем.
Сняли царя Едигера с седла и перед царем поставили.
Взглянул казанец на владыку московского, что сиял во всей пышности и мощи, обвел взором несметные толпы воинов — и сами собой подогнулись колени у пленника, и бросился он ниц перед царем на землю. По-христиански не стал молодой царь томить врага униженного: своими руками поднял он его и помиловал — жизнь даровал, удел богатый обещал. Только и было всего слов царских пленному Едигеру:
— Несчастный! Иль ты не знал мощи Руси великой и лукавства казанцев?
Далее рассказывают летописцы об этом славном дне, что въехал царь Иоанн Васильевич с великим торжеством и пышностью в город покоренный; милостиво обошелся государь победоносный со всеми пленными и запретил воинам разорять дома казанские.
Посреди Казани побежденной избрал царь Иоанн Васильевич место обширное и велел там строить церковь Благовещения. Потом освящены были духовенством все стены и башни твердыни басурманской.
Одержав победу великую, торопился царь в Москву, где ждала его супруга неутешная; поставил он наместником казанским князя Александра Горбатого-Шуйского, а в товарищи ему дал князя Василия Серебряного, оставив им полторы тысячи детей боярских да три тысячи стрельцов и еще казаков многих. Дал, кроме того, царь своим воеводам наказ письменный, как город покоренный блюсти, как смирять мордву, чувашей, вотяков, черемис и башкир — всех инородцев земли казанской.
Обрядив все, обо всем позаботясь, взял с собою царь брата двоюродного князя Владимира Андреевича; взял бояр ближних и отборные дружины пешие и двенадцатого октября отплыл на ладьях к Свияжску. Воевода князь Михайла Воротынский повел сухим путем дружины конные.
ПОДАРОК ЦАРИЦЫН
правитьНедалеко от славного древнего города Владимира стоял небольшой городок Судогда, как раз на большой дороге проезжей. Было в том городке немного людей посадских и того меньше людей торговых; жили все попросту, и ни у кого достатка изрядного не было. Однако все же в один пасмурный день октябрьский разукрасился малый городок, что твой Владимир. Высыпали все от мала до велика на улицы, расставили около домов столы, покрытые ручниками шитыми, нанесли на те столы всяких яств, жареных и вареных, холодных и горячих, наготовили полные бочонки и сулеи с зеленым вином, с медом крепким, с брагою хмельною…
Весь город к себе гостей ждал: пришла весть, что царь Иоанн Васильевич, возвращаясь из Казани побежденной, будет в Судогде ночевать. Старый протопоп древней церкви судогодской приготовил для царя горницу, всем ее убрал, что было у него лучшего. А люди посадские да торговые напекли, наварили и накурили для гостей дорогих всякого угощения в изобилии.
Настал наконец и час радостный; черными тучами подошли к городу дружины царские и стан разбили. Царь Иоанн Васильевич, с боярами и священниками, в самый городок въехал. Встретил его седой протопоп с иконами, крестами и хоругвями, а вместе с ним и все судогжане. Благословлял народ молодого царя и славил его за победу над врагами веры христианской. От кликов радостных, мнилось, потрясался влажный воздух осенний, и звучали этими криками древние мшистые стены острога Судогодского и купола храма древнего деревянного. Когда проехал царь Иоанн Васильевич в дом протопопа, хлынули из ворот городских в стан воинский судогжане: одни несли воинам еду и питье, другие шли звать ратников к себе в гости…
Старый протопоп угостил царя и бояр на славу, не пожалел он для такого случая радостного почать казну свою, долголетним трудом скопленную. Сам он все время ходил вокруг стола трапезного, около гостей дорогих, низко кланялся, просил пить и кушать. Нашлось у старика и вино дорогое заморское, что купил он за год до того у купцов иноземных мимоезжих на случай, если сам владыка Владимирский в город заглянет.
По вкусу пришлось путникам утомленным вино заморское, отведали они охотно и всяких яств вкусных, что приготовил для них старый протопоп со своей протопопицей-старухою. После трапезы захотел царь Иоанн Васильевич отдохнуть, да и бояр утомленных скоро сон сморил после пути трудного.
Уложив гостей во всех горницах, вышел протопоп судогодский на крыльцо посмотреть, все ли в порядке. Шумно было в городе: во всяком доме, во всякой избе были гости дорогие, пировали ратные люди. День уже начал к вечеру клониться, дождик накрапывал… Вдруг приметил старый протопоп, что скачут по грязной улице прямо к его дому многие люди конные, впереди всех по виду боярин, нарядно одетый, сановитый. Подскакал ближе всадник и у старого протопопа о царе спросил.
— Почивает царь-государь, утомившись после дороги дальней, — молвил старик.
— Я с такой вестью приехал, что не грех и разбудить царя-батюшку, — отвечал боярин. — Из самой Москвы поспешил я сюда навстречу царю. Оповести царя, отец, что прибыл боярин Думы его царской Траханиот Василий Юрьевич, что великую милость Господь нашему царю благоверному послал.
Не посмел перечить старый протопоп. Скоро стоял приезжий боярин перед царем Иоанном Васильевичем.
— С какими вестями, боярин? — спросил тревожно молодой царь.
— С добрыми, царь-батюшка, с добрыми! — молвил Траханиот, кланяясь царю в ноги.
— От государыни-царицы, супруги твоей благочестивой, послан я с весточкой, что народился у тебя, государь, наследник твоего престола царского, царевич Димитрий. Государыня-царица в добром здравии, и царевич новорожденный здоров и весел.
Не так обрадовался царь Иоанн Васильевич, когда сказали ему, что взята Казань басурманская, не так заликовал, как теперь. От радости не смог он слова вымолвить!
Давно уже молил царь у Господа себе наследника, кому бы мог он оставить скипетр великой державы русской; об этом молился он вместе со своею царицей молодой, объезжая обители святые, повергаясь ниц перед иконами чудотворными. Об этом часто думал он и среди дня белого, и среди ночи темной. До сей поры благословил Господь брак царский лишь двумя дочерьми — Анной и Марией, да и то первая еще младенцем отошла в мир загробный. Теперь свершилось желание молодого царя, и было то для него великим счастьем.
Опомнившись от радости нежданной, обнял царь доброго вестника, поцеловал его в уста и осыпал дарами богатыми.
Быстро узнали и все бояре о рождении царевича, все с царем ликовали и радовались. В церкви судогодской в большой колокол ударили, в стане воинском радостный шум поднялся.
Долго не мог заснуть царь Иоанн Васильевич в эту ночь; все одолевали его думы, все предавался он надеждам и мечтаниям светлым. Докучна казалась ему эта ночь долгая; хотелось ему, чтобы скорее она прошла, чтобы настало утро, и сел бы он на своего коня борзого и полетел бы туда, к Москве, где ждут его царица и царевич… Мыслил молодой царь о том, как будет он уготовлять для любимого сына наследие богатое, обширное. Будет он землею русскою править, как доселе — милостиво и справедливо; станут в довольстве жить не только знатные люди, а и простонародье. Процветет земля русская, покорит она всех врагов своих, и наследнику царя Иоанна IV достанется царство великое. Если Господь поможет, то прибавится к венцам Московского, Казанского и Астраханского царства еще и венец царства Крымского… Почему бы Москве с Крымом не справиться? Теперь знает царь, как доблестны полки его, как искусны воеводы, как не могут враги выдержать удара силы русской. Ежели Казань взяли, так и Крым немудрено взять… А с другой стороны можно будет и ливонцев смирить, да и у ляхов горделивых отобрать города древнерусские… Вот тогда будет царство великое для царя Димитрия Иоанновича!
Потом иные мысли пошли в голове царской. Думал он, как будет расти царевич-наследник, как будет учиться у отца делам правления, мудрости государской. Вот вырастет он юношей сильным и крепким, разумным и добрым, будет у старика-отца друг и помощник… Сам молодой царевич поведет рать отцовскую на врагов земли русской и с такой же славою победной вернется, с какою ныне возвращается царь Иоанн… То-то будет радость, то-то будет ликование! Встретит старый царь молодого царевича-победителя со всем духовенством перед стенами города стольного, Москвы златоглавой, крепко обнимет, поцелует в уста сахарные…
А когда тяжко станет старику-царю заботиться о государстве обширном, тогда разделит он с молодым царевичем бремя правления. И когда придет конец царю Иоанну Васильевичу, с покоем в сердце закроет он глаза и Богу душу отдаст, зная, что есть на Руси правитель мудрый, наместник ему достойный, что продолжит дела отца великие. Славен будет род царей московских и возвеличится он над всеми владыками земными.
Далеко за полночь заснул царь Иоанн Васильевич, счастливый и радостный.
Проснулся он на рассвете, богато одарил старого протопопа, обещал из Москвы для церкви судогодской прислать новые облачения иерейские, драгоценные сосуды священные; ни один из судогжан также не был оставлен царской милостью — много казны золотой и серебряной потратил в этот день радостный молодой царь на дары и милости.
БОЛЕЗНЬ ЦАРСКАЯ
правитьНаступил 1552 год…
В память победы казанской царь Иоанн Васильевич заложил богатый и обширный храм Покрова Богоматери у ворот Флоровских, о девяти куполах. Но не успел еще зодчий царский возвести основание стен церковных, как многое переменилось во дворце царском. Вернулся царь в Москву с великой пышностью и победу над казанцами отпраздновал, поехал с молодой царицею в Троицкую обитель, где крестили его первенца царевича Димитрия. Крестил царственного младенца архиепископ Ростовский Никандр у мощей преподобного Сергия.
Потом открылась по всей Руси моровая язва: в одном Пскове погребено было 25 000 тел в скудельницах; потом перекинулась язва и на Великий Новгород, и не было конца ее жертвам.
Потом возмутились казанцы недавно покоренные, разбили стрельцов и казаков. Сама Казань, где была дружина царская, мятежничать боялась; зато инородцы казанские, вотяки и черемисы самого воеводу царского Бориса Салтыкова разбили, в плен взяли и тут же зарезали.
А потом и сам молодой царь Иоанн Васильевич тяжкой немочью на одр скорбный повержен был… Никто не думал, что встанет царь с одра болезни.
В своей опочивальне царской лежал на постели, обессиленный и беспомощный, молодой царь. Не столько терзала его болезнь лютая, как тревожило своеволие бояр, которые, видя близкую смерть государеву, нежданно не захотели целовать крест его наследнику, царевичу-младенцу Димитрию. Возле постели царской столпились испуганные и бледные: родичи царя Захарьины-Юрьевы, князь Иван Федорович Мстиславский, князь Владимир Иванович Воротынский, князь Дмитрий Палецкий, боярин Иван Васильевич Шереметев, Михайла Яковлевич Морозов, дьяк Думы царской Иван Михайлович и любимец государев Алексей Адашев. В горнице было душно, пахло снадобьями лекарственными, что давали молодому царю доктора иноземные; пахло и ладаном после молебствий многочисленных.
Бледнее полотна лежал молодой царь, и тяжкое прерывистое дыхание вздымало его широкую грудь. Изредка открывал он глаза и обводил горячечным взором знакомые лица бояр и князей своих: казалось, искал он и просил у них успокоения. Но по-прежнему хмуры были эти лица знакомые и отвечали они на царский взор короткими взглядами.
Высвободил молодой царь из-под пухового одеяла руку исхудалую, положил на свой пылающий лоб и позвал слабым голосом:
— Алексей!
Подошел к царю Алексей Адашев, наклонился:
— Что повелишь, царь-государь?
Опять послышался слабый жалобный голос царственного больного:
— Где же отец Сильвестр? Что же не идет он утешить и подкрепить меня?
— Сейчас придет отец Сильвестр, — молвил Алексей Адашев, а сам опасливо на бояр посмотрел.
Нахмурились все бояре и гневно очами засверкали; особенно разгневались родичи царские Захарьины-Юрьевы. Между тем больной царь не переставал звать любимого наставника своего старца Сильвестра:
— Позови, Алексей, его! Пусть он усовестит бояр мятежных и охранит наследника моего, царевича-младенца… Позови его, Алексей!
Не стал перечить Алексей Адашев, вышел он из опочивальни царской и в другие горницы пошел, где толпой стояли другие бояре думные, остальные чины двора царского. Среди этой толпы слышался шепот тревожный, из уст в уста перелетало имя князя Владимира Андреевича, двоюродного брата царского, которого прочили бояре в цари. Повсюду такие речи велись:
— Или нам в неволю идти к Захарьиным-Юрьевым?!
— Царица молода, царевич совсем младенец несмышленый — будут помыкать нами да и всей землей русской родичи царицыны!
— Лучше избрать царя разумного из рода царского, храброго и милостивого…
— Князь Владимир Андреевич добрый владыка будет!
Но раздавались голоса и против:
— Царь Иоанн — помазанник Божий, и за ним царевичу Димитрию престол царский надлежит!
— Захарьины-Юрьевы нехудые бояре, никого они не обидели; царица Анастасия добра и милостива, не попустит она никакого худа нам сделать.
В такую-то сумятицу попал Алексей Адашев, когда вышел из опочивальни царской.
Стал он кругом оглядываться, не видать ли где старца Сильвестра, да нигде того не было. Пошел тогда Алексей Адашев далее и в передней горнице нашел своего друга-приятеля. Только почему-то остановился тотчас же Алексей и не смел с места сдвинуться.
В горнице передней вот что было: у самых дверей стояли тесным рядом верные слуги царя Иоанна Васильевича — бояре, окольничие и другие чины двора царского; заграждали они путь князю Владимиру Андреевичу и не пропускали его в другие горницы. Гневом пылал гордый князь, отпрыск рода царского, едва за меч не брался. А старший боярин говорил ему речи дерзкие:
— Не пропустим тебя, князь Владимир Андреевич, потому что умыслил ты на царя Иоанна Васильевича измену. Мутишь ты бояр царских, и не хотят они крест целовать царевичу!
Позади князя Владимира Андреевича шел старец Сильвестр; гневно глядел он на супротивников князя и, слыша речи боярские, сам вперед выступил.
— Кто из вас, — воскликнул он громким голосом, — дерзнет удалить брата от брата?! Кто дерзнет злословить мирного! Пропустите князя Владимира, хочет он над болящим братом слезы скорбные пролить и Господу помолиться…
Не сразу уступили бояре, да уж так привыкли бояться старца Сильвестра и каждого его слова слушаться, что наконец расступились, и прошел князь Владимир Андреевич в другие горницы к своим единомышленникам. Вслед за ним заторопились и верные слуги государевы — послушать, о чем речи вести будут.
Алексей Адашев, улучив время, к старцу Сильвестру подошел и молвил ему, головой качая:
— Что ты делаешь, отец святой? Всем уже боярам ближним ведомо, что прочат князя Владимира Андреевича в цари. А ты ему помогаешь и в горницу царскую ведешь.
Скорбно поглядел старец Сильвестр прямо в очи другу:
— Или мыслишь ты, Алексей, что я царя Иоанна менее твоего люблю? Нет, готов я за него жизнь отдать и всегда его славить буду… А теперь статочное ли дело, чтобы власть царская на жене слабой да на младенце держалась? Опять пойдет своевольство боярское, опять застонет земля русская от правления неправедного.
Лучше всем будет, если на престол царский сядет муж твердый, мудрый и доблестный. Жалко мне царя Иоанна, жалко мне царицы и царевича, а все же буду я за князя Владимира Андреевича стоять.
Молча выслушал Алексей Адашев слова друга своего старого и не нашелся ничего ответить.
Был среди очевидцев, что смотрели на столкновение слуг царских с князем Владимиром Андреевичем, князь Иван Пронский-Турунтай, лукавый царедворец, которому и тем и этим услужить хотелось. Видел он и слышал, как вступился старец Сильвестр за царского брата, и поспешил скорее в царскую горницу пробраться.
Думалось лукавому князю, что не мешает упредить царя и про священника, что с недругами дружит, верным боярам сказать.
В горнице государевой все те же ближние слуги около одра царского стояли; молодой царь на мгновение забылся и в беспамятстве изредка шептал какие-то слова отрывистые. Родичи царя Захарьины-Юрьевы, князья Мстиславский, Воротынский, бояре Шереметев да Морозов шептались между собою и перечисляли непокорных воле государевой.
— Слышали, бояре, — говорил князь Иван Федорович Мстиславский, — новые изменники нашлись: князь Дмитрий Палецкий, сват царский, Василий Бороздин, князь Дмитрий Курняшев, казначей Никита Фунаков — все на сторону Владимира Андреевича передались. Пусть, говорят, даст он князю Юрию Васильевичу удел по завещанию великого князя Василия Иоанновича, тогда они его на престол царский посадят.
Смутились все бояре приближенные и друг на друга с опаскою поглядывать стали: может быть-де, и ты в сердце измену государю молодому таишь… Каждый стал подсчитывать, сколько бояр против Димитрия-царевича идет, и много таких бояр оказалось — чуть ли не три четверти всего двора царского. Поникли все головами и в горькие думы погрузились, а Захарьины-Юрьевы еще ближе к болящему царю подвинулись: там была их надежда единственная и их спасение. Тишина настала в горнице.
В это мгновение вбежал князь Пронский-Турунтай и новой недоброй вестью бояр устрашил:
— Совсем беда пришла, бояре! Передался князю Владимиру Андреевичу и сам старец Сильвестр. Алексей Адашев тоже с ним ходит, должно быть, одно мыслит…
Не успели верные бояре ответить князю Турунтаю, как с одра царского раздался слабый и дрожащий голос: как раз очнулся молодой царь и дурную весть услышал.
Застонал он, приподнялся на постели и молвил боярам:
— Что же, бояре, вы одни упорствуете? Оставьте меня, идите к изменникам моим, покиньте царя, царицу и родичей их. Не буду вас винить: сила солому ломит. Если уж сам старец Сильвестр…
Тут прервался слабый голос царя молодого; не стало у него более сил, только очи, полные слез, обратил он к иконам святым. Жалость великая проникла в сердца бояр при виде владыки молодого, беспомощного, покинутого. Как один, двинулись они все к царю и стали вокруг одра его на колени; один другого перебивая, стали они уверять царя в своей верности, стали утешать его и новые клятвы давать.
— Царь-государь, — сказал дьяк Иван Михайлов, — готова уже у меня целовальная запись для царевича Димитрия; дай мне в товарищи кого-нибудь из бояр, вот хоть князя Владимира Воротынского, — завтра вынесем мы в передние горницы крест и призовем бояр на присягу. Верь, что никто не дерзнет явно перечить твоей воле царской, все крест поцелуют.
— Мы за тебя, царь-батюшка, — молвил воевода Шереметев. — За нас и стрельцы, и дети боярские: кто супротивничать будет, того тотчас же схватим.
Захарьины-Юрьевы, Морозов, Палецкий, Мстиславский и Воротынский то же царю говорили. Мало-помалу успокоился молодой царь; с верою и надеждою взглянул он на верных бояр. Снова сказал он дрожащим голосом:
— Ради Господа Бога, стойте крепко, бояре, за мою семью царскую, если мне Господь не судил выздороветь. Тяжко будет вам после смерти моей — не пощадят вас мятежные бояре… А пуще всего вас, Захарьины-Юрьевы, станут они донимать. Стойте же доблестно и не страшитесь; за верность царю уготована вам жизнь вечная в Царствии Небесном!
Тронутые словами царскими, еще раз дали ему клятву бояре крепко стоять за царицу и царевича. Тут нежданно вошли в комнату старец Сильвестр и Алексей Адашев; прямо подошли они к одру царскому. Отодвинулись от них бояре, словно от врагов, но ничего не приметили наставник царский и молодой окольничий. Стал старец Сильвестр над царем, вгляделся в его лик исхудавший и в сокрушении сердечном головою поник. Алексей Адашев потянулся поправить подушки под головой болящего, и глаза его слезами увлажнились. Открыл государь глаза, взглянул на них, и гневом исказился его лик болезненный; не смог он даже слова сказать, только рукою слабо махнул и отвернулся от бывших любимцев. Изумились Сильвестр и Адашев, но не посмели царской воле прекословить: отошли в сторону. А верные бояре, грозно поглядывая на них, окружили одр царский и закрыли от них царя.
Дьяк Иван Михайлов усмехнулся злорадно и бросил им слово лукавое:
— А я мыслил, что вы теперь оба от князя Владимира Андреевича ни на шаг. Шли бы вы опять к нему — там нужда в добрых советчиках.
Ни слова не ответили ему Сильвестр и Адашев.
ИНОК ВАССИАН
правитьВ городе Дмитрове стоял древний монастырь Пешношский; славился он ученостью и мудростью братии своей, славился и богатством немалым, потому что знали и любили старинную обитель многие люди знатные и творили ей щедрые приношения. Стоял монастырь на берегу реки Яхромы, что в Дубну-реку впадала; был по ней прямой путь водный через Шексну к Волге; много тут ходило судов торговых, и гости торговые всегда заезжали в древний монастырь, чтобы в нем Богу помолиться, свечу поставить, нищим милостыню подать и далее, молитвами старцев святых, путь благополучный держать. Было в том монастыре четыре церкви, одна соборная; считалось в нем более трехсот человек иноков; была в нем чудотворная икона святителя Николая, по которой монастырь звался также и Николаевским. Игумен пешношский отец Амфилохий, умный и прозорливый старец, держал свою братию строго, а правой рукою его в управлении обительском был инок Вассиан, казначей монастырский.
Иноку Вассиану уже восьмой десяток шел, но глядел старец бодро и дела обительские вершил лучше молодого. От его взора быстрого смущались и дрожали иноки, если ведали за собой вину какую-нибудь; вел он счет казне монастырской и эту казну сильно приумножил. Но не только поэтому оказывали в обители старцу Вассиану уважение великое; знали все, что был он когда-то одним из святителей земли русской, одним из иерархов ее славных. При царе и великом князе Василии III Иоанновиче был старец Вассиан епископом Коломенским, и великий князь почитал его и советов его слушал. Семнадцать лет сидел в епископах умный старец Вассиан, и пришло для него черное время, когда по смерти царя Василия настало правление боярское. Не полюбился он боярам и был сослан в далекий монастырь Пешношский, и оттого глубоко в своей душе затаил вражду к боярам своевольным. Жили у старца Вассиана в Москве приятели давние, и от тех приятелей знал он доподлинно, что в стольном городе творится.
Летним утром сидел инок Вассиан в келье своей обительской и читал грамотку, что привезли ему люди торговые, в Москве побывавшие. Никого в келье не было, послушника старец услал и жадно одну за другой ловил он очами строки писания друга, приятеля дальнего.
«О нас нечего говорить, — писал знакомец московский, — живем мы помаленьку молитвами твоими, отец святой. Радуемся со всей Москвой и со всей землей русской, что поднял Господь с одра болезни молодого царя нашего, не попустил злодейским умыслам совершиться. Бояре мятежные думали князя Владимира Андреевича на престол посадить, и с теми боярами заодно мыслил Сильвестр, наставник царский, да и Адашев, любимец государев. Насилу заставили бояр крест целовать царевичу Димитрию. Царь про все знает и теперь охладел он к Сильвестру; Алексей Адашев тоже теперь не так близко к царю стоит. Собрался царь Иоанн Васильевич ехать на богомолье с молодой царицею и с царевичем-младенцем. Едет он в монастырь Кирилловский Белозерский, а по пути завернет и в другие обители, не минует и монастыря Пешношского…».
Тут скоро и кончалась грамота. Инок Вассиан, прочитав ее, глубоко задумался.
Опять ожили в душе его давние обиды боярские, и гневно засверкали старческие очи. Разные мысли зароились в уме его… Царь теперь на бояр гневен, Сильвестру не верит, Адашева отдалил. Сам же он молод, и нужен ему советник-наставник, в делах житейских искушенный. Лишь бы только царя здесь в обители увидеть, словом с ним перемолвиться, — и пойдет опять старец Вассиан в Москву ко двору царскому в почет великий. Все дальше и дальше раскидывал умом инок… Вдруг стукнули в двери, и вошел в келью послушник игуменский; позвал он отца Вассиана к игумену.
Игумен встретил казначея в великом беспокойстве; лишь только завидев отца Вассиана, воскликнул он:
— Нежданные вести получил я из Москвы, отец казначей! Сам царь с царицею и царевичем приедет в обитель нашу, да и скоро приедет. Гонцы-то запоздали, и теперь со дня на день надо ждать приезда царского.
Радость засветилась в глазах старого инока, а игумен все по-прежнему беспокоился и сыпал слова торопливые:
— Все ли у нас в порядке, отец казначей? Надо царю и царице горницы приготовить, надо отцу ключарю сказать, чтобы отыскал он в погребах монастырских все, что нужно для трапезы царской. А еще, отец казначей, с царем, чай, много челяди наедет; надо кельи для них освободить, пусть уж братия потеснится немного.
Долго еще заботился игумен и всякие наказы давал казначею; инок Вассиан слушал наказы игуменские, а сам про себя неотвязную думу думал: как бы ему с царем свидеться и все открыть, что у него на душе лежит. Приготовился монастырский казначей к встрече царской исправно: всего было вволю запасено, все было приготовлено для приезда царского.
Недаром торопились игумен и казначей пешношские: только день прошел, а наутро прискакал к воротам монастырским царский вершник и оповестил, что близки суда царские. Загремел большой колокол монастырский, изо всех келий потянулись старцы обительские к берегу; впереди шел игумен, за ним власти монастырские, а там простая братия. Несли иноки иконы и хоругви, чтобы с великою пышностью встретить царя молодого с царицею. Вот показались на реке и царские суда; во всю мочь гребли удалые гребцы, и быстро доплыли они до пристани монастырской. Раздалось громкое пение хора монашеского, вышел навстречу царю Иоанну Васильевичу игумен пешношский с крестом и благословил приезд государев. Поспешно перекинули от берега на судно сходни широкие с перилами, и царь первый на берег вышел, за ним царица молодая, за нею вынесли царевича-младенца, а потом потянулись бояре и ближние люди двора царского. Не было меж ними старца Сильвестра и Алексея Адашева…
— Да благословит Господь приход твой в обитель смиренную, царь благочестивый, — воскликнул игумен, протягивая молодому царю крест.
Перекрестился царь, ко кресту приложился, за ним молодая царица крест поцеловала, и повели гостей высоких монастырские иноки в свою обитель. Молодой царь своими очами зоркими сразу приметил среди толпы монашеской ветхого летами, но еще бодрого инока со взором живым и умным. Чувствовал царь, что не отрываются от него глаза старца и словно тянут его, словно зовут к себе. И во время службы в церкви обительской все чуял на себе молодой царь этот взор могучий, притягивающий. Уже за трапезою монастырской, сидя рядом с игуменом, разглядел царь таинственного инока; подивился он его бодрости духовной, его лику мудрому и словам разумным. Спросил царь у игумена, кто этот старец и давно ли он в монастыре спасается.
— То наш отец казначей, инок Вассиан. Был он когда-то у твоего батюшки царя Василия Иоанновича в первых советниках; тогда сидел он в епископах Коломенских…
Еще более удивился царь; припомнил он все, что слышал еще в младенчестве от бояр и родичей о мудром советнике отца своего — епископе Коломенском Вассиане. Во время трапезы монастырской часто поглядывал царь на старого инока. Приметил это отец Вассиан и душою заликовал: сбывались его надежды тайные.
Кончилась молитва послетрапезная; повел игумен царя молодого в покои приготовленные, где молодая царица со своими боярынями ближними тоже в этот час трапезу заканчивала. Шел молодой царь с игуменом, слушал его речи о нуждах обительских и вдруг сказал:
— Хорошо, отец игумен, позабочусь я обо всем: и рыбную ловлю обители отведу, и вклад богатый сделаю. Только молись со всею братией за царевича-младенца, наследника моего. А теперь позови ко мне того старца Вассиана — хочу с ним побеседовать…
И вот сбылись мечтания старого инока: довелось ему с глазу на глаз с царем говорить. Вошел он в горницу царскую смело и прямо в светлые очи царя взглянул.
— Слышал я о тебе, отец Вассиан, — молвил молодой царь. — Уловил я сегодня и твой взор испытующий… Мнится мне, что хочешь ты нечто тайное сказать, и потому позвал я тебя к себе. От людей бывалых и старых слышал я, что был ты у батюшки моего царя Василия в советниках. Может, и мне совет добрый дашь?
Немного помолчал старец Вассиан, опять устремил на молодого царя взор цепкий и начал говорить:
— Мудрый владыка и грозный повелитель был царь Василий. Великая держава досталась ему от царя Иоанна, деда твоего. Неустройства великие были в земле русской: грозили царю Василию и ляхи, и татары, и ливонцы — всех умел усмирить и победить царь Василий. Нелегко было отцу твоему, царь благоверный; немало ночей бессонных провел, не один раз прибегал он с мольбою отчаянной к Господу Богу…
Часто надвигалась на русскую землю туча грозная невзгоды великой; не раз падал духом и изнемогал телом царь Василий Иоаннович… Но с Божией помощью одолел он всех недругов, государство свое устроил, и не было ему равного во всем мире…
Опять помолчал инок Вассиан и все на царя пристальным взором глядел. Молодой царь внимал ему, и только очи его все сильнее и сильнее блистали.
— Всех недругов одолел царь Василий, — начал опять инок Вассиан, — и одолел их одним своим разумом, одной своею волею… Не было у него наставников, не было у него пестунов; никого он не слушал и все дела сам вершил… Тебе, царь-батюшка, говорили, будто я у царя Василия в советчиках был… То неправда… Царю Василию не надо было ни у кого ума занимать. Спрашивал меня царь Василий в иную пору о делах церковных, и тогда я давал ему свой совет смиренный. Коли по душе было царю Василию, слушал он меня; коли не по нраву было ему, делал он по-своему…
Примолк снова инок Вассиан и опять зоркими очами впился он в лик царский. Краска стыда и гнева заливала чело молодого царя; ерзал он на своем кресле резном и порывисто теребил пальцами тонкими рукав своего кафтана парчового. Стиснув зубы, брови нахмурив, уставился и он на старца.
— Великим владыкою был отец мой, — промолвил наконец царь Иоанн Васильевич. — Научи же и меня, отец святой, таким владыкою быть.
Заликовал казначей монастырский, бывший епископ Коломенский, и так велика была радость его, что не мог он сначала слова вымолвить. Потом уж, с силами собравшись, поднялся он со скамьи, подошел к молодому царю, наклонился к уху его, как искуситель некий, и шепнул:
— Если хочешь быть истинным самодержцем, то не имей советчиков мудрее себя; держись правила, что ты должен учить, а не учиться, повелевать, а не слушаться.
Тогда будешь тверд на царстве и грозен для вельмож. Мудрейший советник государя неминуемо овладеет им!
Когда человека змея ужалит, сразу не чует он боли; только немного погодя спохватывается он и стонет… Так и молодой царь Иоанн Васильевич сразу не понял и не постиг лукавые слова инока Вассиана… Только подумав да поразмыслив, принял он полный яда коварный совет старца. Долго уже терзался молодой царь той мыслью, что вершат делами государскими советчики его Сильвестр да Адашев, долго уже гневался на самого себя за то, что смотрит он глазами своих советчиков на дела правления… А тут вдруг нашелся человек случайный, старец многомудрый, да к тому же любимец отца его, и пояснил молодому царю, что он на престоле своем словно младенец несмысленный. И гнев, и радость бушевали в душе Иоанна Васильевича…
Долго смотрел он на иссохшее лицо старого инока, наконец со своего места встал, схватил обеими руками сухую руку старца Вассиана и облобызал ее лобызанием благодарным.
— Сам отец мой не дал бы мне совета лучшего! — воскликнул он и обнял казначея монастырского.
— Верь мне, государь, — добавил старец. — Верь мне: моими устами говорит тебе жизнь многолетняя. Будь сам себе владыкою и бойся советчиков лукавых.
Долго еще продолжалась неспешная беседа царя со старцем…
ОПАЛА
правитьНеблагополучна была поездка богомольная царя Иоанна Васильевича. Недаром в самом начале той поездки в Троице-Сергиевой обители заточенный инок, славный Максим Грек, предрек царю несчастье… «Государь, — сказал преподобный Максим Грек царю Иоанну Васильевичу, — пристойно ли тебе скитаться по дальним монастырям с юной супругою и с младенцем? Обеты неблагоразумные угодны ли Богу? Вездесущего не должно искать только в пустынях: весь мир исполнен Его. Если желаешь изъявить ревностную признательность к небесной благости, то благотвори на престоле.
Завоевание Казанского царства, счастливое для России, было гибелью для многих христиан; вдовы, сироты, матери убиенных льют слезы: утешь их своею милостью.
Вот дело царское».
Когда не внял молодой царь мудрым словам святого старца, предрек ему Максим Грек, что не привезет он с собою назад в Москву младенца-царевича живым. И сбылось предсказание старца: не доезжая монастыря Кирилловского Белозерского, еще на Шексне-реке, умер царевич Димитрий.
Утешал горюющий царь всеми силами свою молодую царицу, что плачем разливалась о своем первенце. На верху у царицы непрестанно служба шла печальная, вдвое больше милостыни раздавала царица в эти дни скорбные, отовсюду стекались к ней иноки благочестивые, странные люди, юродивые… Все же ничто не утешало царицу, и часто сидела она в думах глубоких и печальных одиноко у себя в горницах. В один из этих дней скорбных пришел молодой царь в покои царицыны и завел с супругой любезной беседу тихую, душевную:
— Поведай мне, супруга моя дорогая, отчего не утоляется скорбь твоя, отчего плачешь ты и тоскуешь и даже в молитве утешения не находишь?
Обратила молодая царица на царя очи, полные слез, и не могла тех слез удержать: зарыдала, затрепетала в сокрушении тяжком.
— Супруг мой любезный, — стенала она среди рыданий горьких, — нет уже на свете моего младенца-царевича!.. Взяли его душеньку чистую святые Ангелы на небо…
Только мне, матери неутешной, нет покоя от скорби глубокой!
Взял молодой царь руку царицыну, ласково ее погладил и снова супругу утешать стал:
— Молись, ищи утешения в делах добрых; слушай наставлений мудрых святых старцев.
Хочешь, пришлю я к тебе отца Сильвестра — успокоит он тебя и утешит…
Встрепенулась при этих словах скорбная царица и с мольбою к царю руки протянула.
— Нет, нет! Не хочу я видеть старца строгого, карающего… Мнится мне, что наказал меня Господь горем великим за то, что не внимала я наставлениям отца Сильвестра…
Когда ты, супруг мой любезный, в походе был, тогда призывала я к себе ворожеек да знахарок и пыталась узнать через них, будет ли удача твоей рати. Раз покаялась я в том отцу Сильвестру, и строго осудил меня за то старец… А я, грешница, его наказа не послушала, опять не раз водила ко мне тетка боярыня ворожеек да знахарок разных… Теперь страшно мне и взглянуть в лицо отцу Сильвестру: вдруг скажет святой старец, что за грех мой и ослушание послана мне свыше кара тяжелая!
И опять залилась молодая царица слезами горючими… Нахмурился молодой царь и оскорбился. Непристойно казалось ему, что трепещет царица всей земли русской перед священником простым. Подумал царь еще, что, может быть, и вправду старец Сильвестр осуждением своим навлек на царицу гнев Божий… Забушевал гнев неправый в сердце его, и крикнул он громким голосом:
— Полно, царица! Нам ли с тобою страшиться старца Сильвестра! Надоело мне слушать его речи строгие и все по его словам вершить. Или у царя и великого князя своего разума нет? Опутали меня любимцы мои лукавые сетями хитро сплетенными; да только теперь пришел их власти конец… Теперь на Руси одна воля будет — моя воля царская!
Посмотрела скорбная царица на супруга своего, и в первый раз просветлело ее лицо печальное.
— Кто надоумил тебя, супруг мой любезный, на такое дело благое? Давно уже скорблю и печалюсь я, что царь московский на все из чужих рук смотрит. Не стану чернить старца Сильвестра и Адашевых не похулю. Только уж больно много воли забрали они… О том всечасно говорят мне родичи мои Захарьины-Юрьевы… Ведомо ли тебе, что хотел во время недуга твоего старец Сильвестр посадить на престол князя Владимира Андреевича?
Еще более нахмурился царь, вспомнив про то время злосчастное. Поспешно поднялся он с места, царицу молодую обнял и поцеловал и, уходя, молвил ей твердым голосом:
— Отныне на Руси один владыка будет! Отдалю я от себя и Сильвестра, и Адашева!
Как только вернулся царь от царицы в свои покои нижние, велел он позвать князя Владимира Воротынского, слугу верного, что приводил бояр к присяге — служить царевичу Димитрию. Помнил царь его услугу, одарил богато и к себе приблизил.
— Князь Владимир, — молвил царь боярину, — иди, отыщи старца Сильвестра и скажи ему мое веление царское. Благодарит-де царь Иоанн тебя, отец Сильвестр, за советы и наставления былые; отныне же твоих советов и наставлений царю не надобно. Пускай изберет себе старец какой-нибудь монастырь дальний и туда на покой едет. Алексею Адашеву тоже скажи, чтобы не докучал он мне; когда надо будет, тогда позову.
Немало подивился старый боярин при нежданных словах государевых, подивился и обрадовался: не любил он наставника царского, строгого священника; любимец Адашев тоже ему не по душе был. Охотно пошел он исполнять наказ государев.
Вышел князь Владимир Воротынский из царского покоя поспешными шагами, стал повсюду искать старца Сильвестра. Но нигде не нашел он наставника царского. Не было его ни в передней комнате, ни на крыльце хором царских, ни на площадке около крыльца. Поспрошал князь челядь дворцовую о старом священнике; ответил ему старый истопник, Семен Чулков, дивясь немало:
— Зачем же, боярин, отцу Сильвестру здесь в такое время неурочное быть? Или ты не ведаешь, что у старца всегда дела есть? В эту пору творит он милостыню бедному люду и дома сидит, чтобы не отошел от дверей его ни один неимущий без подаяния.
Выслушал князь Воротынский истопника старого, и что-то шевельнулось у него на сердце, словно бы жалость или укол совести разбуженной. Однако вскоре справился с собою суровый боярин, приосанился и того же истопника сердитым голосом за своей колымагой послал, что ждала его в конце площади кремлевской. Сам князь Воротынский навстречу пошел, чтобы сесть в колымагу подальше от крыльца царского, по строгому обычаю двора московского. Наконец влез он сквозь дверцу широкую, сел на сиденье мягкое и во всю прыть четырех коней добрых поехал по узким улицам московским. До старца Сильвестра недалеко было ехать, и скоро по особой примете узнал боярин его хоромы небогатые и тесные. Высадили холопы боярина из колымаги, и вошел князь Воротынский во двор. Тут сразу и увидел он отца Сильвестра: суетился старый священник среди целой толпы нищих, убогих и больных, от одного к другому переходил, всех расспрашивал, утешал и одаривал.
Слышались в толпе благословения, слышались стоны и мольбы жалобные.
Ближе подошел князь Воротынский к наставнику царскому, но не приметил его старый священник. Беседовал он с каким-то парнем высоким и плечистым, да только с одним изъяном — без правой руки. Мрачно было лицо молодца, и говорил он со старцем хмуро и отрывисто:
— Был я под Казанью. Я из кабальных людей боярина Шереметева. Когда острог татарский приступом брали, шел я грудью за боярином моим, немало татар меч мой уложил, да под конец на такого удальца напал, что он мне единым махом правую руку отсек. Едва выжил я после той битвы, и теперь непригоден ни для какой работы. Видишь, чай, сам, что без правой руки сделаешь! Как пришли мы домой, разгневался на меня боярин, не велел кормить и вон прогнал из своей усадьбы, от тебя-де никакой пользы нет, только лишний рот. Вот и стал я нищим, бродягою.
Слушал отец Сильвестр парня и глядел на него с жалостью сердечною. Положил он руку худую молодцу на могучее плечо и ласково улыбнулся:
— Не кручинься, сын мой. Царь Иоанн не оставит того, кто за него кровь проливал в бою. А до тех пор живи у меня в хоромах — нужды знать не будешь.
Поглядел на доброго старца парень, дивясь немало, поклонился в пояс и в сторону отошел.
Тут протеснился к отцу Сильвестру стремянной боярина приехавшего и оповестил:
— ПБоярин князь Воротынский от царя приехал.
Не стал торопиться старец навстречу знатному гостю. Еще приметил он среди толпы оборванной некую жену бледную, изможденную, с младенцем на руках. Подошел он к ней, о ее нужде спросил и послал ее тотчас же туда, где у него бедные и убогие приют находили.
— Иди, болезная, иди с младенцем своим, — молвил он кротко и благостно. — Там тебя накормят, оденут и за дитятком уход будет.
Только уж тогда обернулся старец Сильвестр к боярину приезжему. И пора было: гордый князь Воротынский, прибыв послом от самого царя, ждал привета и почтения великого. Видя, что медлит старец, сильно он разгневался и грозно сдвинул свои брови седые.
— Добро пожаловать, боярин князь, в мои хоромы убогие. Прости, что замешкался я с теми бедными да сирыми; у них, кроме старца Сильвестра, нет защиты и помоги.
Промолчал сердитый князь; повел его старец к себе, в горницу простую, усадил в углу красном и спросил:
— Чем тебя потчевать, князь Владимир?
Но не хотел гневный боярин даже, по древнему обычаю, хозяйских хлеба-соли отведать. Грозно взглянул он на доброго старца:
— Царское слово промедления не терпит. Слушай, старец Сильвестр, наказ царский!
Время тебе стольный град Москву оставить, царю-государю боле не докучать; не надобны ему твои советы и наставления. Милостив царь Иоанн Васильевич: дозволил он тебе какой хочешь монастырь избрать, только дальний и небогатый. Кончай там свои дни в мире и молитве, а о делах государских и думать забудь.
Мыслил князь Владимир Воротынский, что будет опала царская для старца Сильвестра невзгодой великой, нежданною. Ждал он слез и жалоб, ждал укоров и молений. Но остался спокоен старый священник, и по-прежнему кротко смотрели на сердитого князя его старческие очи. Низко поклонился он посланнику царскому, и покорно звучала его речь ответная:
— Слушаю приказа царского. Коли не угоден я царю, на то Божия воля. Доведи, князь, до царя, что наутро уже уеду я из Москвы стольной. Сборы у меня недолгие…
Дай Господь молодому царю и державе его всякой удачи и счастья.
Подивился князь Владимир Воротынский и не нашелся ничего старцу сказать. Опять шевельнулась в сердце его жалость, опять укор совести пробужденной почуял он в душе своей…
Молча простился князь со старцем и уехал в своей колымаге богатой ко двору царскому, а отец Сильвестр снова вошел к своим беднякам и убогим и снова стал их утешать и милостынею оделять. По-прежнему было ласково лицо его, по-прежнему мирен взор, по-прежнему тих и кроток голос. Только приметили его слуги, что на этот раз отец Сильвестр больше обычного обделял нищих казной и никого более к себе в хоромы жить не звал. А когда разошелся неимущий люд от старца Сильвестра, позвал он своих слуг немногих и разделил меж ними все свое богатство невеликое.
Как узнали слуги, что уезжает их старец из Москвы, что пришла на него опала царская, глубоко они запечалились. Стали один, другой и третий проситься за старцем в его изгнание внезапное, но никого не взял с собою старец Сильвестр.
— Буду я жить в монастыре дальнем отшельником простым, иноком бедным…
Когда вечер пришел, заперся старец Сильвестр в тесной горнице и там излил в молитве горячей перед святыми иконами всю скорбь свою. Но была та скорбь не о себе самом — себя не жалел благой старец, молился он и скорбел о всей земле русской, об отчизне своей, которой хотел до конца дней своих служить.
УЗНИК СОЛОВЕЦКИЙ
правитьНа Белом море, на одном острове каменистом и далеком стоит и теперь, и в древности стояла обитель Соловецкая. Братии в ней было немного, и все иноки вели безропотно тяжелую жизнь трудовую: ловили рыбу для трапезы монастырской, рубили лес дремучий, расчищали землю каменистую для посевов и огородов. Строг был устав в обители Соловецкой, долги были в ней службы и часты посты. Редко наезжали в обитель гости, и не было в ней дорогой утвари церковной, не было облачений пышных, и казначей обительский лишь одни медные деньги хранил у себя. Зато далека была обитель Соловецкая от всякой суеты мирской; кругом шумели только белопенные валы холодного моря, да хвойный лес рокотал сурово под налетом морского вихря.
Ранним утром на высоком камне, что выдавался с берега над самой пучиной морской, сидел в думе глубокой старый инок. Глядел он на пустыню водную, на гребни черных волн, над которыми носились только белокрылые чайки и падали вниз за добычей; глядел он на одинокое судно рыбаков монастырских, что под серым парусом быстро уходило вдаль, подкидываемое шумящими валами. Но не это море, не эту пустыню видел перед собою седой инок. Ему грезился далекий обширный стольный город земли русской, Кремль московский и его храмы святые. Видел он себя в хоромах царских среди бояр и князей, видел себя опять другом и наставником владыки московского.
Шумел холодный ветер, и брызги соленых волн морских летели прямо в лицо старцу Сильвестру. Ничего не примечал он и отдавался своим воспоминаниям скорбным… Как немного лет прошло, как много невзгод претерпел он за это время! День за днем припоминал он последние годы и с тихой печалью снова переживал все обиды и гонения, что выпали на его долю…
Под шум валов морских припомнил старец Сильвестр то утро непогожее, когда покидал он Москву по наказу царя Иоанна… На простой телеге, захватив скудные пожитки, выехал он из стольного города, перекрестился на золотящиеся в вышине кресты храмов кремлевских и никакой горечи не почуял он в душе своей. Уехал старец в бедный монастырь, верстах в ста от Москвы; встретили там изгнанника московского не очень приветливо, хотя обиды и утеснения не чинили. Мало-помалу снискал старец Сильвестр любовь игумена — помог ему знанием Писания Священного и другим опытом житейским. Стало ему свободно жить: была у него келейка укромная, светлая, никто старца не тревожил, и после шумного двора царского казалась старому священнику тихая жизнь монастырская раем земным. По-прежнему, из скудных достатков своих, делился он с нищими и болящими, коих в монастыре довольно было.
Изредка доходили до него вести и грамотки из Москвы — от Алексея Адашева, единого друга оставшегося…
Вспомнил старец, как однажды прислал ему грамотку Адашев, а в той грамотке говорилось, что молодая царица Анастасия Романовна Богу душу отдала. Сильно заскорбел тогда старец опальный: знал он, кого потеряла земля русская, кого потерял царь Иоанн в молодой царице, — потеряли они своего ангела хранителя земного… За время жития своего при дворе царском понял мудрый старец, что только молодая, добрая и кроткая царица могла утишать суровый дух и пылкий нрав царя Иоанна. Ведал старец, что в последние дни была к нему царица немилостива, но за то не винил он ее. Ценил он в ней кротость душевную, что приносила всей земле русской мир и покой. Шевельнулись в душе у старца Сильвестра предчувствия злые, боялся он недобрых советчиков царских, боялся дремавшей в душе молодого царя жестокости и властолюбия сурового.
Далее стал припоминать старец… В одно утро ненастное постучался к нему в келью какой-то парень, весь в лохмотьях, попросил милостыню. Приютил и обогрел его старец Сильвестр, и вот вынул из-за пазухи тот парень новую грамотку от Алексея Адашева. Как прочел ее бывший наставник царский, заныло у него сердце и горькая обида зажгла ему душу. Писал Адашев: «Да будет ведомо тебе, отец мой, что после смерти царицы молодой недруги бояре возвели на нас с тобой клевету черную: будто мы из злобы извели царицу зельем да колдовством. Распалился царь всем гневом своим неудержимым… Посылает он меня в Ливонию, на рать жестокую, а тебя, отец Сильвестр, хочет судить он судом святительским с митрополитом и епископами. Не ведаю я, чем та напасть кончится; чуется только мне, что не вернусь я из страны ливонской живым».
Коротка была грамота, но после нее потерял покой опальный священник. Каждый день ожидал он — вот нагрянут приставы царские и повезут его на казнь лютую. Только в молитве одной находил он утешение…
И сбылись его предчувствия: приехал в монастырь посланец царский, отобрал у него все добро скудное и повез его далеко-далеко. Не считал старец скорбных дней пути долгого, подневольного… Наконец привезли его в обитель Соловецкую, под строгий начал поставили и на первых порах ни шагу не дозволяли ступить без надзора.
Потом, узнав его кротость и смирение, смилостивился над ним игумен и дал свободу полную.
И опять припомнилась старцу последняя весточка о друге любезном, об Алексее Адашеве. Тот же парень бойкий, любимый слуга Адашевых, добрался к опальному священнику и в далекую обитель, что среди волн морских стояла. На этот раз не привез он никакой грамотки, а только поведал старцу предсмертные слова господина своего. Рассказал верный слуга, как выехал Алексей Адашев в Ливонию воеводою царским, как верно и доблестно служил он царю Иоанну и как на него невзгода из Москвы грянула. Не глядя на заслуги Алексея, велел царь удалиться ему в город Юрьев и там в опале жить. Не выдержал немилости царской Алексей Адашев; муки душевные подорвали крепость телесную, зачах он и умер от недуга скоротечного.
Умирая, велел он холопу верному оповестить об его участи горькой старца Сильвестра. Горько плакал парень, говоря старому священнику о последних днях любимого господина. Передал он ему образок, снятый с груди новопреставившегося раба Божия Алексея. После того остался верный слуга адашевский в монастыре Соловецком; приняли его в послушники, а потом и постригли.
Все припомнил старец Сильвестр, и слезами затуманились его очи старые. Перед ним все шумело и бурлило холодное бурное море; вдали все виднелся серый парус лодки рыбачьей; гудел вихрь морской, осыпая солеными брызгами бледное лицо изгнанника московского, шептали бледные уста его молитву Господу Богу, молитву покорную…
Вдруг услышал старец чьи-то шаги, шуршащие по каменистому прибрежью. Обернулся он и увидел послушника монастырского, что торопился к нему и теперь взбирался на камень высокий, едва дух переводя. Встал ему старец навстречу и спросил:
— Не меня ли ищешь?
Перевел дыхание послушник и торопливо сказал:
— Иди за мной скорей, отец Сильвестр, нужда в тебе великая… Послал меня отец игумен и приказал тебе поспешить. Позавчера приехали к нам богомольцы на судне большом; привезли они много даров обители. Старший-то из них занемог в эту ночь, и кажись, готовится Богу душу отдать. Только не хочет он никому перед смертью исповедоваться, кроме тебя, отец Сильвестр. Так и говорит: «Знаю я — у вас в обители есть старец Сильвестр, опальный царя Иоанна. Пускай он мои грехи примет!»
Поспешно и безмолвно последовал старец за послушником.
Войдя в темную горницу заезжего дома, что монастырь для богомольцев выстроил, с тайной тревогою стал глядеть старец Сильвестр на того гостя, который позвал его.
На широкой лавке, покрытой пуховиком, лежал старик, изможденный недугом жестоким. На стене около изголовья недужного были повешены иконы в ризах золотых с каменьями драгоценными. Возле лавки стоял поставец дорожный, открытый; виднелись в нем кубки серебряные, чары хрустальные и всякая утварь богатая. Видно было, что приезжий богомолец не из простых был. Приметил старец Сильвестр и тяжелый боевой меч, в сторонке лежащий.
С тяжким стоном повернулся больной на своем ложе и взглянул на вошедшего старца.
Раздался его голос глухой, как будто знакомый старому священнику:
— Здравствуй, отец Сильвестр. Чай, ты теперь меня и не признаешь?
Ближе подошел старец, с жалостью глубокой остановил взор свой на бледном лике недужного. Видел он когда-то это лицо, эти брови густые, тесно сдвинутые, это чело, резкими морщинами покрытое.
— Не узнал, отец Сильвестр, боярина Морозова? Видишь, как скрутил меня недуг тяжкий!
Только тогда признал старый священник того из бояр царских, что всегда супротив него шел. Когда болен был царь Иоанн, примкнул боярин Морозов к тем слугам верным, что царевичу Димитрию крест целовали.
— Я из недругов твоих, отец Сильвестр, — молвил боярин слабым голосом. — Теперь, в мой час смертный, хочу я покаяться тебе и в своей вине тяжкой просить у тебя отпущения…
— Что ты, боярин, говоришь? — отозвался старец. — Я от тебя никогда никакой обиды не видел.
— Не знаешь ты ничего, отец святой! Когда поддержал ты князя Владимира Андреевича во время болезни царской, сговорились мы, все бояре, против тебя идти. Наговорили мы молодому царю про тебя много недоброго… Каюсь, я из тех бояр первый был!
— Не крушись, боярин, не проси прощения! — молвил поспешно старец. — Отпускаю тебе ту вину.
— Погоди, отец святой! Еще не во всем я покаялся… Когда уехал ты в опалу, тогда еще пуще стали мы, бояре, на тебя клевету черную плести. Очернили мы тебя перед царем в злодействе великом, в том, что ты извел молодую царицу зельем ядовитым…
И тут я первым доказчиком был: купил я деньгами холопа своего, и показал он на допросе и пытке, что тебе чародейные травы носил… Я своим словом боярским те холопьи слова укрепил. Из-за меня сослан ты, отец святой, в эту обитель дикую, пустынную! Только с той поры ни днем ни ночью не давала мне покою совесть пробужденная. В видениях сонных видел я тебя, святой старец, опального и несчастного… Вспоминал я твои слова благие и мудрые: вспоминал я, сколько добра принес ты земле русской, каким добрым советчиком был ты для царя молодого. Тут, за грехи мои великие, напал на меня недуг тяжкий; почуял я, что недолго мне на свете жить… И вот, на краю могилы, на одре смертном пустился я в путь дальний, чтобы увидеть тебя в обители дальней и покаяться тебе в грехе моем…
Ни одного мгновения не колебался отец Сильвестр: ласково взглянул он на болящего, подошел к ложу его, опустился на колени, обнял боярина и с кроткою ласкою его поцеловал.
— Отпускаю тебе все вины твои, боярин! Бог знает, может, и я перед тобою виновен… С миром переходи в жизнь вечную…
Озарилось лицо недужного боярина отрадой великою, светом ясным. Через силу приподнялся он на ложе, взял рукой исхудалой бледную руку старца и припал к ней последним лобызанием благодарным… Когда встал отец Сильвестр и взглянул на недруга своего, — лежал уже перед ним на лавке боярин бездыханный и безмолвный…
Вышел из горницы старец, глубоко потрясенный; скорбел он о недруге своем, что так мучился грехом тяжелым; но покой царил в душе старца и воссылал он благодарение Богу за то, что судил ему Господь облегчить тяжкие предсмертные мгновения грешнику.
Шепча молитву, пошел опять отец Сильвестр на пустынный берег морской, пошел опять на свое место любимое — на камень дикий, что выдавался далеко над пучиной морской, и там опять погрузился в думы благочестивые. Обдавали его брызгами солеными валы набегающие, развевал его волосы седые вихрь морской; виднелся вдали серый парус лодки рыбачьей, носились над морем чайки белокрылые… И горячо молился старец Сильвестр за царя, за землю русскую и народ православный…
Впервые: Царский духовник. Ист. повесть В. П. Лебедева. — Санкт-Петербург: П. П. Сойкин, ценз. 1901. — 208 с.; 20 см. — (Книжки иллюстрированного журнала «Русский паломник»; 1901, май).