Сергей Миловский (С. Елеонский)
правитьХрустальное яблоко
править(То, чему не пропасть)
правитьДрожащей рукой старик заносил в свой дневник следующее:
Когда я вспоминаю о прошлом, редко красивом, а в большинстве случаев нелепом и бестолковом и всегда грустном, мои мысли вращаются в области таких фактов, от представления которых возникает в душе жалость. Мне уже много лет, но и теперь и прежде мне всегда казалось, что я всю жизнь только и знал, что терял, а потерянного никогда не находил. Я постепенно терял свои жизненные сокровища — зрение, слух, волосы, зубы, голос, мускулы, уверенность, чистоту, честь, совесть, ум, любовь, друзей, и, раз потерявши, я уже не мог находить того. Положим, я возмещал кое-что, — например, зубы брал от дантиста, очки — от оптика, находил какие-то скрытые в пилюлях свойства слуха и голоса, но все это уже не то, и как ни красивы и ни белы эти вставные зубы, но я всегда жалел свои собственные, природные, хоть и кривые, а вид здоровых, свежих, но мертвых зубов на старом дряблом лице только усиливает общее впечатление дряхлости, еще более оттеняет невозградимую потерю, и рот подправленный — есть гроб повапленный[1], который один остался мне впереди и которого я не могу лишиться, несмотря на все желание потерять и его. Что же касается потерь духовного характера, то их нечем было заменить, никакими деньгами, никакими средствами, потому что такая потеря всегда шла параллельно с приобретением новых качеств, как-то: цинизм, подлость, глупость, вероломство, а тогда нужен был высокий подъем всего духа, чтобы хоть чуть-чуть не чувствовать себя раздавленным этим отвратительным балластом. Вообще вся жизнь есть одна сплошная потеря.
[1] Гроб повапленный — переносное-покрашенный (из Библии: В Евангелии от Матфея (гл. 23, ст. 27) книжники и фарисеи именуются лицемерами и «гробами повапленными», которые прекрасны снаружи, но внутри полны мертвых костей и всякой мерзости.
Но из всех потерь, какие пережил я за всю жизнь, ни одна так не врезалась в мою память и так глубоко не огорчала меня, как та, которая случилась со мной в детстве. Тогда у меня была игрушка — стеклянное яблоко, не синее дутое, каких и теперь много на базаре, а литое, массивное, которое не бьется, тяжелое, светло-розового цвета с белыми винтообразным полосками внутри, сходящимися как радиусы долготы на глобусе у полюсов. Таких яблоков теперь нигде не продают, а почему — хорошенько не знаю, — может быть потому, что этой игрушкой легко ушибить даже насмерть. Но играть, однако, с этим яблоком было очень удобно и можно было всячески. Его можно было безбоязненно бросать как угодно и где угодно — в стену, в камень, в огонь даже, и оно оставалось целым и невредимым. Круглая сквозная дырочка, соединяющая как ось полюсы, позволяла вставлять в шар оструганную палку, и тогда получалось в руках орудие, которым можно действовать как молотком или обухом топора, можно было колоть орехи, прибить дощечку, убить кошку или собаку, что ребята, знали не теоретически только, а практически, когда исполняли поручение взрослых по части уничтожения ненужных и дохлых тварей. Этим яблоком можно было бросать с длинного прута в ворота, в начерченную углем цель, и мы легко себе представляли, какая праща была у царя Давида, выносили убеждение, что только такой пращой он мог справиться с таким силачом, как Голиаф. А как оно вонзалось в большую тыкву, росшую на плетне огорода у речки! Как при этом хлюпало и издавало смешной захлебывающийся звук и обратный свист, скрываясь в мясе тыквы! О, это всегда приводило нас тогда в восторг, а теперь заставляет задуматься.
Я так любил свое яблоко, так его берег, что ни расставался с ним ни днем, ни ночью, когда клал его под подушку, и проснувшись от сна, ощупывал его, успокаивался и сладко засыпал. И можно, конечно, представить, как велико было мое горе, когда я, играя этим яблоком с Афонькой Шарониным, Васечкой Цыпиным, Семкой Новичковым и прочими крестьянскими ребятишками в барском овраге, защищенном крутыми берегами от ветра и людских глаз, неожиданно лишился дорогой игрушки. Афонька Шаронин выдумал игру — зарывать шар в песок. Мы засыпали им наше яблоко, а потом просовывали одновременно в холм руки, стараясь каждый отыскать его, и кто вытаскивал, тот имел право держать его в руках, подбрасывать вверх, считая себя счастливым, а несчастные должны были скакать на одной ножке до барской бани и обратно за свое неумение, за неудачу вытащить шар, зарытый в большой куче. И я, держа в то время яблоко в руках, так же считал себя счастливым, хотя был полным его хозяином и мог не только днем, но и ночью держать его в своих руках, — но то постоянное счастье обладания было не в счет, — во время игры шар казался особенно очаровательным. Затем мы перешли к другой игре. Мы наделали много песчаных холмиков — не меньше десяти и условились, что один из нас спрячет яблоко в один из курганов в то время, как прочие уйдут в баню, а потом будут отгадывать — где яблоко, в какой кучке, и тот, кто выберет себе холм с яблоком, должен почитать себя счастливым, а прочие — несчастными и должны претерпеть наказание — кричать одним духом без передышки: «На-ку-ли-и»! Нельзя сказать, что было легко отбывать наказание.
Надо было пробежать значительное расстояние что есть мочи, поддерживая в то же время спадавшие штанишки, а главное тянуть духом это «и» целую минуту, которая казалась почти вечностью. Товарищи не позволяли делать передышку, и если заметили перерыв в голосе, то — снова беги и кричи, или становись на четвереньки, и на тебе поедут. Некоторым, например, Семке Новичкову, было это до того трудно, что, крича «накули», он становился красен как рак, глаза от натуги готовы были выскочить на лоб, в них он чувствовал зеленые круги, а бледные губы кривились и принимали до того страдальческое выражение, что ему снисходили. Но другим — нет; что поделаешь — играть, так играть надо по совести, а то засмеют и из кона вон. Первым прятать яблоко должен был я, и мне очень нравилось, когда мои приятели раза три сбегали до бани и кричали «накули». В четвертый раз Семке Новичкову посчастливилось, он остался на моем месте, а я с другими принужден был бегать, натуживаться и кричать. Потом пришла очередь и Васечке, и Афоньке. Афонька Шаронин заводил нас… Он так искусно прятал шар, что мы, в конце концов, уговорились быть бесчестными и подглядывали за ним, куда он положит. Но он, точно прозревая, что нельзя быть до конца честным, если испытание тянется лрого, пихал поочередно руки во все кучи, стоя к нам спиной, и никто не мог угадать заветный холи. Мы уже устали и охрипли, бегая и крича, и прекратили мучительную игру. Когда я потребовал яблоко, Афонька Шаронин до того заигрался, что как будто и сам запамятовал, куда его положил. Были разрыты все кучи до основания, а шара не было. Мы заподозрили Афоньку и стали настойчиво требовать, но он забожился, заревел, и мы уверились, что шар здесь в овраге, но где именно, не знали. Мы ползали, копали, рыли и чем ни больше рыли, тем труднее было определить место потери, потому, что с нашими поисками сама площадь игры увеличилась раз в десять. С нами случилось то же, что с заплутавшимися в лесу: мы метались из стороны в сторону и были дальше от цели. И так как Афонька божился и плакал и притом так искренно и чистосердечно, что мы решили — после обеда, на который потащила меня мать, еще поискать и покопаться в песке. Мы искали потом до чая, до вечера, до стада, до заката солнечного, но старания наши не увенчались успехом. Ночью я тогда плохо спал, метался и бредил. Труды всего следующего дня и целой недели тоже ни к чему не привели. Мы потеряли шар окончательно и больше его уже не видели. Песок, словно омут, словно бездна, поглотил его. Товарищам моим надоело уже искать, но я не отставал и все лето ходил в барский овраг, ползал на коленках, копал руками, палкой, скребком, мотыгой и всякий раз уходил оттуда с пустыми руками, в неутешном горе. Я изрыл весь песок, и кто знает, может быть, оросил этот песок своими слезами до того, что потом он стал зарастать вербой. Песку с каждым годом прибавлялось в овраге, верба шире и гуще разрасталась, но мое горе, острота коего с летами хоть и сглаживалась, совсем не пропало, не забывалось. Потеря было слишком тяжела, старание отыскать любимую игрушку слишком энергично, а потраченные усилия только увеличивали значение самого несчастия, которое не излечивалось ни новыми игрушками, ни новыми интересами — в виде букваря и первой книжки. Я и в азбуке видел перед собой твердый круглый шар, сжимал кулаки, но в руках было одно воображение, а не действительность, и мне было и скучно, и досадно. Я доходил в своем горе до ужаса, я сравнивал, что бы легче было потерять, чего бы лишиться взамен игрушки, и если такое возмездие судьбе необходимо, то я готов был пожертвовать даже… вздорной сестренкой, которую звали за полноту «кубышкой» — с присоединением в минуты жаркого спора эпитета «пустой».
Наконец меня увезли в город учиться, но школа не сняла с меня печали. Приезжая домой на вакаты [Вакат — стар. — каникулы], я по-прежнему постоянно ходил в барский овраг, смотрел себе под ноги, разрывал песок носком сапога и в душе всегда спрашивал: «Не здесь — ли?» Овраг тянул меня к себе и потом, когда я стал студентом. Он меня заколдовал. Он создал во мне привычку смотреть вниз, подшевыривать ногами встречавшиеся камешки, ковырять землю тростью, он делал меня каким-то сгорбленным, серьезным, мрачным, углубленным в свои думы. Для других я казался в эти минуты странным мечтателем, хотя на самом деле думал только об одном куске хрусталя, скрывшемся в песке. Смутная надежда на какое-то случайное счастье, которое бывает всегда слепым — вроде находки бриллианта или пудового слитка золота в обширных копях, заслоняла передо мной неотразимую очевидность — что за пятнадцать лет песчаная гора,, прежде покрытая лесом, давно, лет десять, уже оголилась и под влиянием дождей сползла постепенно на поля, на луг и особенно в этот барский дол, который делался мельче, все выше и выше с каждым годом рос и поднимался, наполняясь песком — как раз обратно тому, что делалось с нашей рекой, где берега стали высоки оттого, что воды стало меньше. Я не мог не видеть, что мое яблоко как будто все глубже погружается в песчаную бездну и похоронено там, на веки вечные, и нет сил, которые бы извлекли его оттуда. По временам мне думалось: "А что если со временем произойдут какие-нибудь метаморфозы на земном шаре, вроде землетрясения или вулканического извержения, возможно, что этот песок сдвинется куда-нибудь, кто знает, может быть, мое яблоко явится на поверхность, но меня тогда, конечно, не будет, а будут другие люди, пожалуй, других наций, которые найдут его и будут думать над ним, как над розеттским камнем с иероглифами, будут гадать о его значении в жизни, строить теории, откуда и как оно взялось и к какой эпохе относится. И я искренне жалел, что в свое время не выцарапал гвоздем свое имя — на всякий случай — на том яблоке.
Когда уже большой и вполне созревший, я чуял в себе необъятные силы и мне все казалось возможным и в душе сильно звучала непреклонная гордая воля, меня обуревала безумная жажда во что бы то ни стало поставить на своем и вернуть потерю… Так, фантазия такая пришла в голову, упрямая мечта… Под предлогом ученых занятий естественника я нанимал ребятишек рыть песок и ворочать его с места на место. Тратились деньги на это сумасбродство, но все объясняли его глубокой преданностью геологии, что я и не отрицал наружно, напротив, уверял других в том, пространно трактуя с отцом о свойствах алатырских песков, похожих на наш, и скрывал от всех настоящее побуждение к раскопкам, потому, что, если бы кому-нибудь открыть свой «гвоздик», то меня сочли бы за дурака и сумасшедшего. Я, может быть, и впрямь сошел бы с ума, если бы всю жизнь жил у барского оврага, но эта мания поглощала меня только в период наездов на родину, а потом я забывался, живя на другом месте другими, не одними песочными интересами.
В жизни было у меня и горе, и то, что люди называют счастьем. Я собственным трудом добился независимого обеспеченного положения, Я женился, имел дочерей и сынов, которые пошли мне на смену… И стал стареть… Это шло исподтишка, незаметно, постепенно до тех пор, когда однажды после трудно перенесенной болезни, я понял, что прежних сил во мне уже нет, что я работать не могу, и я перешел из армии труда в корпус инвалидов… Я отошел от людей, мне тяжело было видеть беспрерывную и злую работу, в которой я уже не мог участвовать. Я жаждал покоя и обрел его там, где началось мое детство. Я поселился на родине, которая всегда рисовалась моему воображению глубоким злым барским оврагом, поглотившим мою игрушку…
Живя здесь второй год, я уже не нанимал ребятишек ворочать и пересыпать песок и не потому, что мне это не по карману, я могу весь этот песок барского оврага выкопать до дна и перевезти на другое место, могу просеять его весь частым решетом, как муку, но этого мне не надо, мальчишеские, дикие, безумные затеи меня уже не вдохновляют. Делать то, что я делал в молодости, видится тем же, что таскать решетом воду. Я оставил свои троянские раскопки, как я их называл, и сжился со своей потерей невозвратной.
Но прежнее оставило свои следы. Я не мог забыть рокового оврага. С первых мгновений сознательной жизни он приковал меня к себе, и теперь по-прежнему нет для меня места милее, как этот овраг, где всегда так тихо, уютно, закрыто отовсюду, кроме неба, немного сыровато, но зато и не так жарко, как на ровном месте. И я резал тальник и плел корзинки внучатам для грибов… Плел и мечтал… Мечты принимали какой-то особый склад в характере. Останавливаясь на совершенно невероятной возможности найти заветное яблоко, я воображал, как я с ним поступлю. Да, я поставлю его на самое видное место на письменном столе, в центре для дорогих безделушек и сувениров с датами разных годов, месяцев и дней, хранящими воспоминания о лучах счастья, выпавшего на мою долю, и там яблоко будет самою дорогою, бесценною вещью. Оно будет вдохновлять меня в тех работах, которые я, как вольный философ или архиерей на покое, веду теперь, делясь с другими «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет».
Оно станет выше всех картин, гобеленов, портретов, статуй в моем доме, дороже перстня покойной жены…
Мечта обладать утраченной игрушкой вырастала до того, что мне казалось, что найдись она, то это будет самое великое счастье всей моей жизни, то самое, чего я всю жизнь искал, но не нашел, и оно-то прольет неземное спокойствие в мою душу на закате дней моих. Умирая, я буду любоваться моим заветным яблоком, которому я в памяти никогда не изменял, а в минуты светлых порывов святой грусти так страстно желал. Я завещаю свое яблоко детям, внукам, правнукам. Я как святыню передам его вместе с богатством из рода в род, как символ веры в возможность осуществления невозможной мечты. Я свяжу с ним надежду на полное человеческое счастье. Если бы только раскопать?.. Это будет талисманом, из-за обладания которым будут состязаться, а обладатель будет считаться своими соперниками самым счастливым смертным, ибо будет жить с мечтой о великом неопределенном счастье, с тем, что выше всякого счастья, что идет шире и дальше, чем видимое обладание, — в какую-то беспредельность, бесконечность высших таинственных путей — по ту сторону бытия… И эта тайна будет храниться воочию в этом круглом розовом с белыми жилками яблоке, которое не бьется, но само разбивает другие. После меня пройдет еще пятьдесят, сто, двести лет, несколько поколений сойдет в могилу, но мой шар-яблоко будет жить, с ним и им будут жить, с ним и им, не думающим, не чувствующим, те, кто имеет мысль, чувство и жажду жизни. И тогда это будет уже не детская игрушка, а целый культ…
Так я ходил и думал, опираясь на палку, поковыривая ею в песке, чертя носком сапога по каждому новому свежему пласту, который так красив, так чудно изогнулся, как тихая волна от ветерка, только застывшая, точно скульптурное изображение легкой морской дрожи со всеми ее прихотливыми улыбками… И желание найти яблоко спустя пятьдесят лет, было настолько сильно, что на самую песчаную равнину оврага я смотрел как на гладь морскую и готов был молиться, чтобы этот песок выбросил со своего дна особой песчаной волной проглоченное им сокровище…
И овраг услышал мою мольбу.
Это — не сон.
Это — действительность.
Это было вчера.
Я с обрыва увидел внизу мальчика, который держал в руках мою игрушку. Да, это оно, — то самое яблоко, которое подарила мне моя мать, привезя его откуда-то издалека, из Киева, кажется. Помню как сейчас, что когда я потерял его и плакал, она тоже горевала и сказала, что такого нигде не найти. Я тогда думал, что это яблоко — единственное во всем мире и другого, ему подобного, нет и не будет, Для меня это, пожалуй, было в сущности совершенной истиной. Я действительно нигде и никогда не видал ни у одного ребенка такой игрушки, и когда самому приходилось покупать игрушки для своих детей и внучат, я не мог ее раздобыть, хотя всегда спрашивал в игрушечных магазинах. Ее в последний раз я видел давно-давно в своих руках, а теперь через полстолетия вижу снова у мальчика в овраге… у мальчика таких же лет, каких был я сам, когда зарыл ее в песок в последний раз.
Я задрожал от неожиданности.
Я видел, что мое яблоко нисколько не изменилось, оно прежнее ничуть не попорченное, белое, точь-в-точь такое, каким оно всегда жило в моем представлении, ни на йоту не изменив своего вида. Оно твердое, литое, розовое с белыми винтящимися прожилками, сливающимися на полюсах со сквозной дырой посередине, в которую мальчуган так же, как и я в былое время, сыплет сухой белый песок, сбочив головку, закусив нижнюю губу и улыбаясь. Вот он покатил его, догнал, полюбовался на солнце его белыми жилками, подбросил вверх, поймал, приложил к правому глазу и стал смотреть в дырочку на церковь, кресты которой видны из оврага, на баню, на ветлу и на меня… Вот он привязал его на свой синий пояс, который сеял, значит — начнет сейчас кружить им воздух, а когда рука устанет махать, примется зарывать… Да, так, так… все идет по-прежнему, решительно как по-писанному… так, как я делал пятьдесят лет тому назад… зарывает в песок…
— Не зарывай! — вскричал я почти испуганно, словно боясь, что талисман снова, как клад, уйдет в землю и пропадет, как когда-то, и спешил к нему в овраг. Мальчик изумленно посмотрел на меня и остановился. Я подошел.
— Продай мне яблоко.
— Эка!..
— Я тебе дам рубль. Вот…
— Эка…
— Я золотой тебе дам.
— Эка.
— За сколько же продашь?
— Ни за сколь.
— Да ты чей?
— Шаронин.
— А как зовут?
— Афонькой.
— Афонька Шаронин?! Врешь…
— Нет, быдто…
— Да у тебя кто отец?
— Василий Шаронин.
— А у него отец? То есть, у тебя дедушка есть?
— Есть.
— Зовут как?
--Афанасием, быдто… Он мне яблоко — поиграю, а потом ему опять отнесу, он его в кованный сундук спрячет, а замок-то в сундуке нутряной, три раза тенькает… А завтра он мне опять даст поиграть. Он добрый, дедушка-то, даром что молчаливый.
— «Афонька Шаронин?! Афанасий Шаронин»?!
— Проводи меня, Афоня, до вашего дому. Все там живете — на краю, у святого родника?
— Да.
Мы подошли… Прежняя покосившаяся с маленькими окнами и уже совершенно черная, точно насквозь прокопченная изба и пахнет от нее дымом… А на заваленке сидел старик, весь белый и в белой рубахе.
— Здравствуй, Афанасий!
— Здравствуй, барин.
— А вот я у твоего внука видел сейчас игрушку.
— Какую?
— Яблоко. Помнишь?.. Ведь и мы с тобой играли им.
Афанасий встал, крякнул, посмотрел на меня, на церковь перекрестился и, взяв у внука яблоко, молча подал его мне, рука его дрогнула… Я впервые за столько лет почувствовал прикосновение дорогого мне предмета, я ясно видел, что это яблоко не потеряло ни одного из своих качеств наощупь, и я вспомнил, с каким чувством сжимал его в своей детской руке, и теперь также крепко зажал и мне показалось, что у меня уже не старческая дрожащая морщинистая рука, а та прежняя, уверенная, меткая, маленькая, но крепкая и красивая… Это был, конечно, обман, тот самый обман чувств, который создается талисманом. Мираж вскоре, разумеется, рассыпался: — яблоко-то прежнее, но рука!.. рука не та… Все-таки я рад за одно мгновение сладкого обмана, хотя за миг — но миг полного счастья, — превращения мечты в ясно ощущаемую очевидность, преображения старости в молодость…
Я взглянул на товарища детства и тем же прежним детским движением дружбы положил ему на сухую ладонь нашу прежнюю игрушку и сказал так же, как ребенок:
— На-ка, попробуй, какое тяжелое… Ведь оно самое!..
И смущенно промолвил Афанасий:
— Да… был грех… позавидовал тогда… Уж простите… Всю жизнь мучился…
Я благословил человека, который так долго держал в своих руках мое счастие, не отдавал его никому, не потерял его, а сберег.
Я смотрел на него не как на вора, а как на верного товарища.
Я поклонился человеку, который с душевным трепетом возвратил мне все счастье моей жизни. Он своим поступком, составлявшим такую муку его собственной жизни, увенчал мою мечту надеждой чести и славы в будущем.
Я обнял его как друга, как брата.
И у нас обоих навернулись слезы — у него от раскаяния и прощения, у меня — от благодарности и радужной перспективы, предстоявшей тому, чему не суждено пропасть… Заплакал и маленький Афонька — оттого, что я положил игрушку в свой карман. Я утешал его тем, что обещал купить ему сотню яблоков всех цветов.
— За одно — сто!..
— Но это не прельстило парнишку, — от моего обещания сама игрушка в его глазах еще более выросла в своем значении и стала дороже, лишение ее — важнее, горе- неутешнее, слезы — неудержимее.
И меня испугала странная моя мечта, доколь казавшаяся великой, чистой, святой, — страшная мечта обратить игрушку в предмет культа. Я только теперь понял, что я хотел готовить будущему, какое ужасное наследство… Если сейчас даже у малоосмысленного Афоньки такое горе, то что будет потом, когда игрушка станет талисманом и не у ребят, а у больших с их большими силами, страстями и холодным неразборчивым эгоизмом? Что, если она обратится в высокое, почитаемое, обожаемое, чародейственное? Какую бездну зла, какое море слез она внесет, какою кровью зальет всю поэзию обстоятельств, могущих сначала заиграть на мистических струнках доверчивого человечества неземной музыкой!
Я испугался своей мечты.
Нет уж, пусть лучше один Афонька играет моим яблоком, и пусть игрушка не обращается ни во что другое; а если она несет с собой счастие, то на него имеют право те, которые сделали ее долговечною — своей любовью, терпением, молчанием.
И я отказался от своего заветного яблока в пользу Афони и его потомства, как это ни тяжело, ни горько было мне самому.
И я снова услышал беззаботный прежний, тот же самый и оттуда же из оврага, словно мой же собственный — крик:
— На-ку-ли-и-и!..
И как я жалею, что мои кровные внуки Фомушка и Еремушка, у которых в играх такая скука, по условиям своей жизни, не могут играть дедушкиным заветным яблоком и тянуть заодно с этим Афоней это беспечное, но учащее терпению и выдержке, «накули»!..
Оригинал здесь: http://sarapul.biz/history/2774-sergey-sergey-milovskiy-hrustalnoe-yabloko-to-chemu-ne-propast.html