Скитские старцы ехали уже второй день. Сани были устроены для езды в лес, некованные, без отводов, узкие и на высоких копыльях. Когда выехали на настоящую твердую дорогу, по которой заводские углепоставщики возили из куреней на заводы уголь, эти лесные сани начали катиться, как по маслу, и несколько раз перевертывались. Сконфуженная лошадь останавливалась и точно с укором смотрела на валявшихся по дороге седоков.
— Эх, Анфим, не умеешь ты править!
— А ты сам попробуй, Михей Зотыч, родимый мой.
— И попробую… Ты, значит, садись в самый зад, а я на облучок. Ну, вот так…
— Стой!.. Вывалишь!.. Держи правее!..
Сани раскатывались, и крушение повторялось. Скитские старцы даже повздорили из-за этого обстоятельства и напрасно менялись местами, показывая свое искусство.
Дело дошло чуть не до драки, когда в одном ложке при спуске с горы сани перевернулись на всем раскате вверх полозьями, так что сидевший назади Михей Зотыч редькой улетел прямо в снег, а правивший лошадью Анфим протащился, запутавшись в вожжах, сажен пять на собственном чреве.
— Ведь я тебе говорил: держи право! — кричал озлобившийся Михей Зотыч, с трудом вылезая из снега.
— Ну, говорил?.. Я и держу, а сани влево и отнесло…
— Держу, держу! — передразнил его Михей Зотыч. — Худая ты баба, вот что… Тебе кануны по упокойникам говорить, а не на конях ездить.
— И ты хорош, заводский варнак! — вскипел Анфим. — Сколько разов-то вывалил сам? Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала… Сам ты баба!..
— Нет, ты… Я говорю: держи право! А ты…
Скитники стояли посреди дороги, размахивая руками, старались перекричать друг друга и совсем не заметили, как с горки спустились пустые угольные коробья, из которых выглядывали черные от угольной пыли лица углевозов.
— Запали его в уху, дедко! — крикнула одна черная рожа.
— Ну, вали, другой, дедко!.. Эк, орут, точно черти над кашей!
Первым опомнился Анфим и даже испугался, когда, наконец, заметил черные рожи углевозов, — настоящий чертов поезд. Он сердито отплюнулся, а потом перекрестился.
— Ох, наваждение, Михей Зотыч! — виновато бормотал он. — Прости, родимый, на скором слове…
— Бог тебя простит… А только ты все-таки вправо должен был держать… да.
Старики уселись и поехали. Михей Зотыч продолжал ворчать, а старец Анфим только встряхивал головой и вздыхал. Когда поезд углевозов скрылся из виду, он остановил лошадь, слез с облучка, подошел к Михею Зотычу, наклонился к его уху и шепотом заговорил:
— И что я тебе скажу, родимый мой…
— Ну, что? — тоже шепотом спрашивал Михей Зотыч, озираясь по сторонам.
— А ты не заметил ничего, родимый мой? Мы-то тут споримся, да перекоряемся, да худые слова выговариваем, а он нас толкает да толкает… Я-то это давно примечаю, а как он швырнул тебя в снег… А тут и сам объявился в прескверном образе… Ты думаешь, это углевозы ехали? Это он ехал с своим сонмом, да еще посмеялся над нами… Любо ему, как скитники вздорят.
Для Михея Зотыча все сделалось ясно. Он тоже вылез из саней и бухнул в ноги Анфиму.
— Прости, отче, на скором слове…
— Бог тебя простит, Михей Зотыч…
Оглядевшись, Анфим подмигнул и проговорил опять шепотом:
— Пусть он теперь поликует, всескверный льстец… То-то давеча я замечаю, что держу вправо, а сани относит влево. А это он своей мерзкой лапой уцепит и тащит…
— А я слышал, как он когтем царапал, — шепотом же сообщал Михей Зотыч,
— в том роде, как пес в двери скребется…
— Вот, вот… Посмеялся он над нами, потому его время настало. Ох, горе душам нашим!.. Покуда лесом ехали, по снегу, так он не смел коснуться, а как выехали на дорогу, и начал приставать… Он теперь везде по дорогам шляется, — самое любезное для него дело.
Дальше скитники ехали молча и только переглядывались и шептали молитвы, когда на раскатах разносило некованные сани. Они еще вывалились раз пять, но ничего не говорили, а только опасливо озирались по сторонам. В одном месте Анфим больно зашиб руку и только улыбнулся. Ох, не любит антихрист, когда обличают его лестные кознования. Вон как ударил, и прямо по руке, которая творит крестное знамение. На, чувствуй, старец Анфим!
В Кукарский завод скитники приехали только вечером, когда начало стемняться. Время было рассчитано раньше. Они остановились у некоторого доброхота Василия, у которого изба стояла на самом краю завода. Старец Анфим внимательно осмотрел дымившуюся паром лошадь и только покачал головой. Ведь, кажется, скотина, тварь бессловесная, а и ту не пожалел он,
— вон как упарил, точно с возом, милая, шла.
— Знамения въявь творятся, — шепотом сообщил Анфим своему спутнику, когда вошел в избу. — Я лошадь-то рогожкой прикрываю, а она, милая, вся трясется со страху… Тоже чувствует, хоша объяснить и не может по своей бессловесности. Ох, искушение, Михей Зотыч!..
— А ты не малодушествуй… Не то еще увидим. Власть первого зверя царит, имя же ему шестьсот и шестьдесят и шесть… Не одною лошадью он теперь трясет, а всеми потряхивает, как вениками. Стенания и вопль мног в боголюбивых народах, ибо и земля затворилась за наши грехи.
Доброхот Василий поместил гостей в заднюю избу, чтобы никто не видел скитников. Неровен час, и чужой человек навернется, да и бабешки тоже разнести могут.
— Ну что, Васильюшка, как дела? — спрашивал Анфим.
— И не говори, отец честной… Глаза бы не глядели. Скотинку теперь распродаем… Не то что скотине, а самим жевать нечего. Пудик ржаной мучки за целковый перешел еще об рождестве, а обещают в два вогнать.
— Ну, вам-то с полугоря: фабрика прокормит.
— Работы сокращают везде по заводам… Везде худо. Уж как только народ дотянет до осени… Бедуют везде, а башкир мрет целыми деревнями. Страсти рассказывают.
— Слышали мы про беду… Не первый год она копилась. Главное — народ ослабел.
Михей Зотыч только слушал и молчал, моргая своими красными веками. За двадцать лет он мало изменился, только сделался ниже. И все такой же бодрый, хотя уж ему было под девяносто. Он попрежнему сосал ржаные корочки и запивал водой. Старец Анфим оставался все таким же черным жуком. Время для скитников точно не существовало.
Разговоры с доброхотом Василием шли далеко за полночь, особенно когда зашла речь о дешевом сибирском хлебе.
— Вся надежда у нас теперь на него, на сибирский хлебушко, — повторил убежденно Василий. — Только бы весны дождаться, когда реки пройдут… Там, сказывают, пудик-то мучки стоит всего-навсе семнадцать копеечек. Вот какое дело, честные отцы!
Скитники на брезгу уже ехали дальше. Свои лесные сани они оставили у доброхота Василия, а у него взамен взяли обыкновенные пошевни, с отводами и подкованными полозьями. Теперь уж на раскатах экипаж не валился набок, и старики переглядывались. Надо полагать, он отстал. Побился-побился и бросил. Впрочем, теперь другие интересы и картины захватывали их. По дороге то и дело попадались пешеходы, истомленные, худые, оборванные, с отупевшим от истомы взглядом. Это брели из голодавших деревень в Кукарский завод.
— Ох, сердяги! — вздыхал Анфим. — Кукарским-то самим есть нечего…
Голодные, очевидно, плохо рассуждали и плелись на заводы в надежде найти какой-нибудь заработок. Большинство — мужики, за которыми по деревням оставались голодавшие семьи. По пословице, голод в мир гнал.
Самое сильное впечатление произвели первые встречи, и скитники роздали все свои скитские подорожники. Дальше и помотать было нечем… Скитские старцы не представляли себе по чужим рассказам бедствие в таких размерах. Из деревень брела настоящая рабочая сила. Сердце поворачивалось смотреть на этих мужиков, которые не ели по два, по три дня. Молчаливые муки написаны были на лицах, светились лихорадочным светом в глазах, и каждое движение точно было связано этою голодною мукой. В одном месте прямо на снегу лежал пластом молодой мужик, выбившийся из сил. Скитники ехали и не могли ничем помочь.
В другом месте скитники встретили еще более ужасную картину. На дороге сидели двое башкир и прямо выли от голодных колик. Страшно было смотреть на их искаженные лица, на дикие глаза. Один погнался за проезжавшими мимо пошевнями на четвереньках, как дикий зверь, — не было сил подняться на ноги. Старец Анфим струсил и погнал лошадь. Михей Зотыч закрыл глаза и молился вслух.
— Что же это такое? — спрашивал Анфим. — Последние времена настали, Михей Зотыч…
— И давно настали… Хлебушко извели на винище, а он отрыгнул железом, ситцами, самоварами да блондами.
— А как ты полагаешь насчет орды? Ведь тоже живая душа…
— Голод-то всех сравнял… Он всех донимает, и все равны перед его лицом.
Самую ужасную картину представляла башкирская деревня, — первая станция по заводскому тракту. Башкирия прилегала к горам, а русские поселения уже шли дальше. Башкиры голодали и вымирали каждую зиму, так сказать, нормальным образом, а теперь получалось нечто ужасное. Половина башкирских изб пустовала, — хозяева или вымерли, или разбрелись куда глаза глядят. Нужно было покормить лошадь на постоялом, и скитники отправились посмотреть. Они в первой же жилой избе натолкнулись на ужасающую картину: на нарах сидела старуха и выла, схватившись за живот; в углу лежала башкирка помоложе, спрятав голову в какое-то тряпье, — несчастная не хотела слышать воя, стонов и плача ползавших по избе голодных ребятишек.
Михей Зотыч побежал на постоялый двор, купил ковригу хлеба и притащил ее в башкирскую избу. Нужно было видеть, как все кинулись на эту ковригу, вырывая куски друг у друга. Люди обезумели от голода и бросались друг на друга, как дикие звери. Михей Зотыч стоял, смотрел и плакал… Слаб человек, немощен, а велика его гордыня.
Возвращаясь на постоялый двор, скитники встретили сельского старосту и пристали к нему с расспросами, чего смотрит начальство.
— Как не смотреть, смотрит начальство, — спокойно ответил башкир. — Больно хорошо смотрит.
— А где у вас обчественный магазин?
— Мало-мало посмотри…
Староста привел стариков к общественному магазину, растворил двери, и скитники отступили в ужасе: в амбаре вместо хлеба сложены были закоченевшие трупы замерзших башкир.
— Это урядник на дороге собирал, — объяснил невозмутимо башкир. — Урядник все смотрит.
Вернувшись на постоялый двор, старец Анфим заявил:
— Ну, Михей Зотыч, поедем-ка мы назад в скиты… Помирать, так помирать честно, у себя дома.
— Как знаешь, честной отец. А я поеду дальше… Мне нельзя.
Анфим только вздохнул и отринул накативший малодушный стих.