Ф. М. Достоевский (Опочинин)

Ф. М. Достоевский : Мои воспоминания и заметки
автор Евгений Николаевич Опочинин
Опубл.: 1928. Источник: az.lib.ru

Е. Н. Опочинин

Ф. М. Достоевский

править

(Мои воспоминания и заметки)

править

Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/dostoevskiy/opochinin_dostoev.html.

Во время одной из бесед моих с Ф.М. разговор наш по его почину перешел к отношениям полов и браку, а от этого как-то сам собой коснулся и вопроса о половой извращенности. При этом я заметил, что Ф.М. проявляет особый интерес к этому отделу патологии, останавливаясь с большим углублением на отдельных рассказанных им же случаях. В свое время я решил не записывать этих тяжелых примеров, но один случай, на котором с особенною подробностью остановился Ф.М. и который меня тогда сильно поразил, я решил восстановить здесь отчасти по памяти, отчасти же по сохранившимся кратким заметкам.

«В этом отношении (то есть в половом), — говорил между прочим Ф.М., — столько всяких извращений, что и не перечтешь… Ну, да это уж дело особой специальности медицинской разбираться во всех видах этой мерзости. Я думаю, однако же, что всякий человек до некоторой меры подвержен такой извращенности, если не на деле, то хотя бы мысленно… Только никто не хочет в этом сознаваться: будь же дело иначе, большой материал собрался бы у Мержеевского… А вот мне встретился в жизни один человек, который и не скрывал как будто своей — как бы это сказать? — ну, ненормальности, что ли, но только в известном смысле. И человек это был самый обыкновенный, заурядный и во всем остальном, кроме одной особенности, совершенно нормальный. Встретился я с ним в церкви на похоронах девицы одной, признаться, необыкновенно красивой, умершей в самых юных летах. Дело было так: в конце обряда отпевания, когда родные и знакомые умершей пошли дать ее телу „последнее целование“, среди них появился никому из них не известный господин лет пятидесяти с лишком, по виду отставной чиновник, бритый, в общем наружности ничем не выдающейся, притом и одетый скромно, хотя и весьма прилично.

Он как бы с особливым усердием поклонился телу и облобызал сначала в уста, а затем в сложенные руки необычно продолжительным поцелуем, на что многие даже обратили тогда внимание. Затем он еще раз поклонился гробу, замешался в толпе, и больше его никто не видал. После родные умершей, особенно мать и отец, старались допытаться, кто бы мог быть этот неизвестный „друг“ (что „друг“ — это было решено единогласно, а мать даже с трогательным чувством произносила это слово), строили всякие предположения, даже расспрашивали кое-кого, но так ничего и не узнали. Узнать же очень хотелось, ибо некоторые из родных покойной девушки уверяли, что видели неизвестного в доме ее родителей за первой торжественной панихидой, причем им будто бы был принесен и возложен к гробу великолепнейший и весьма ценный венок из белых роз. Были у венка, как водится, и ленты, также белые, муарового шелка, но слишком широкие и без всякой надписи. Разумеется, столь трогательное внимание возбудило всеобщее любопытство. Попытались обратиться по этому поводу и к матушке безвременно отошедшей, но она, будучи убита постигшим ее горем, ничего и никого упомнить не могла, хотя венок и приметила.

Со временем происшествие это забылось. Забыл о нем и я, и, вероятно, никогда бы не вспомнил, если бы не новая встреча с „неизвестным другом“. Произошла эта встреча при обстоятельствах, весьма схожих с теми, при коих его видели в первый раз, с тою лишь разницей, что я, будучи на кладбище, увидел его в числе провожавших чей-то белый, весь покрытый цветами гроб. Я не страдаю нездоровым любопытством и обычно не смотрю на печальную процессию похорон и даже стараюсь не присутствовать на них, но тут я был застигнут врасплох, почему, сняв шляпу, посторонился, и мимо меня проследовали и певчие, и духовенство, и несшие изукрашенный гроб, и, наконец, провожавшие его родные и знакомые, которых было очень много. Вот тут-то я и увидал „неизвестного друга“, как я мысленно его называл. Он шел в последних рядах процессии, как и все, без шляпы, но выделялся среди опечаленных провожавших необыкновенно веселым лицом. Мне даже показалось, что он улыбался… К могиле вместе со всеми он не пошел, а остановился невдалеке от меня и, когда хвост процессии скрылся на мостках, стал закуривать. Чрезвычайно заинтересованный, я решил посмотреть, что будет делать он дальше. К удивлению моему, он сделал несколько шагов по направлению ко мне и вдруг заговорил.

— Изволили вы видеть, какая красавица? — спросил он меня, весь сияя восторгом.

— Кто? — спросил я, до чрезвычайности пораженный обращенным ко мне вопросом.

— Да в церкви-то вы были-с?

— Нет, — говорю, — не был.

— Жаль-с, очень жаль-с. Упустили случай увидеть великую красоту, единственную, можно сказать. Это-с, вы знаете, г-жа С. (Он назвал незнакомую мне фамилию.)

— Что же, она знакомая ваша или, может быть, родственница?

— Нет-с, не родственница и не знакомая даже. Познакомился я с нею лишь сегодня в церкви-с во время отпевания.

Ну, думаю, сумасшедший. Теперь понятен и первый случай, казавшийся такой загадкой. Однако, всмотревшись в загадочного друга, я сильно усомнился в правильности такого заключения: в глазах его, все еще сохранявших выражение удовлетворенности и даже будто радости, светился ум; движения и жесты его были спокойны и плавны, без малейшей порывистости, столь свойственной умалишенным. Все это привело меня к мысли, что случай свел меня с каким-то весьма редким чудаком и что следует узнать его поближе. И вот я незамедлительно приступил к делу. Для начала я счел нужным назвать себя.

— Позвольте, — говорю, — познакомиться: я такой-то…

— Помилуйте-с! — остановил меня мой новый знакомец. — Я узнал вас с первого взгляда и, подходя сюда, лишь потому вам не поклонился, что опасался, как бы поклон мой не приняли за навязчивость…

— Ну, вот еще, — попробовал я протестовать. — Какая же навязчивость! Мне очень приятно…

— Нет, как же-с! Позвольте вам пояснить: ведь за известными лицами гоняются многие. И это из тщеславия: смотрите, мол, с кем я знаком! Я же, не претендуя на личное знакомство, знаю вас уже давно-с. И произведения ваши все читал, весьма и весьма их одобряю, а иные даже до увлечения, и с нетерпением ожидаю новых. Однако позвольте и мне назвать себя вам.

И мой собеседник четко, как будто по слогам, выговорил, по-старомодному склонив голову:

— Димитрий Иванович N, статский советник…

(„Вы понимаете, что я не могу назвать его фамилию“, — заметил Ф.М.)

— Я не посягаю на честь, чтобы скромное имя мое было вам известно, но весьма, признаюсь вам, счастлив, что судьба устроила нашу с вами встречу, ибо давно хотел вас кое о чем спросить, даже писать вам собирался.

И он предложил мне несколько вопросов относительно некоторых мест в моем последнем романе, вызвавших его недоумение. И, скажу я, вопросы его, сделанные с чрезвычайной деликатностью, были весьма дельные, пожалуй, под стать бы и иному критику.

Я отвечал как мог и, по-видимому, сумел удовлетворить своего собеседника. В это время мы двигались по мосткам кладбища и незаметно пришли в самый его конец, туда, где белеют ряды крестиков последнего „разряда“.

Во время этой беседы меня все неотвязно беспокоила мысль о том, как бы навести Димитрия Ивановича на его давешние слова о „великой красоте“ только что погребенной теперь умершей. И в то же время я чувствовал, как что-то жуткое забирается мне в душу… Воспользовавшись перерывом в разговоре, я наконец набрался смелости и спросил:

— А скажите, пожалуйста, — начал я робко, — для чего вы провожаете и присутствуете на отпевании незнакомых вам умерших?

Дмитрий Иванович обернул ко мне свое чисто выбритое лицо и с изумлением спросил в свою очередь меня:

— То есть как же это-с я провожаю незнакомых мне умерших людей? Уж не полагаете ли вы, что я всяких умерших провожаю? Позвольте же объяснить вам, что случаи, когда я провожаю и напутствую своим прощанием умерших, бывают чрезвычайно редки. Столь же редко, сколь редко встречается нам видеть отошедшую из нашей утлой жизни ( он так и сказал „утлой“) великую красоту, которая в смерти становится еще выше и победительнее, ибо приобретает вид незнакомого и недоступного при жизни спокойствия.

— Но позвольте, как же вы можете уследить, что отошла в иной мир именно „великая красота“? Осведомляет вас об этом кто-либо, или вы сами по газетам следите? Но ведь в траурных-то объявлениях о красоте ничего не говорится…

— Конечно-с, в отношении газет вы правы: они не дают нужных мне указаний, но все-таки и без них не обойдешься, именно в них я почерпаю сведения о храме, где должно произойти отпевание, а равно и о месте погребения. Также и адрес в них имеется… О главном же, о красоте, как вы изволили упомянуть, меня действительно осведомляют, и знаете ли, кто-с?

Все это Дмитрий Иванович говорил мне с пафосом и даже как будто величественно, что сказывалось больше всего в его осанке. Мне показалось даже, что вся обычная чиновничья приниженность его исчезла в нем и что как будто он чувствует надо мной превосходство. Эта мысль промелькнула у меня в голове в то время, как он, глядя на меня в упор, ожидал ответа.

— Право, не знаю, — в недоумении сказал я. — Ведь не родные же умершей, надеюсь?

— О, никоим образом! От них все держится в совершеннейшей тайне-с. А дают мне сведения… гробовщики-с или их подручные, и притом за самое скромное вознаграждение. Ведь, знаете, они первые призываются и имеют дело с умершими для снятия мерки.

Я снова вернулся к мысли, что передо мной сумасшедший. Однако как будто и нет: говорит, очевидно, по-своему обстоятельно и вполне спокойно, словно излагая самое обыденное, простое дело. Но, думаю, так или иначе, надо идти до конца, и, приняв такое решение, спросил:

— Так вы, следовательно, на основании только этих указаний гробовщиков и идете провожать „великую красоту“?

— Никак нет! Разве же можно полагаться на грубых и необразованных людей?! Вот потому-то, что я на них не полагаюсь, всякий раз, как случится мне получить нужное указание, я непременно и неукоснительно подвергаю его своей личной проверке: под каким-либо предлогом являюсь в дом, иногда просто за панихидку. Дело безобидное-с: ведь не выгонят же человека, пришедшего помолиться? А иногда приношу венок-с, и притом богатейший-с, и если, случится, спросят, от кого, я отвечаю: от неизвестного лица-с… Да, от неизвестного лица-с… И тогда прием и за панихидами, и на выносе, и все остальное-с уже никого не удивляет, ибо сам-то я становлюсь уже лицом известным-с. Так вот тут и выходит: и неизвестный (это я о венке-с), а с другой стороны, и известный.

Тут Дмитрий Иванович коротко и как-то неприятно рассмеялся…

— Но, ради Бога, зачем вам это надо? К чему вы проделываете все это: подкупаете гробовщиков, хитрите, даже расходы несете? На что вам это? Что за цель? — засыпал я вопросами моего собеседника.

Всякий след улыбки, все время игравшей вокруг губ Дмитрия Ивановича, исчез с его лица. Он выпрямился, словно вырос, и торжественно заговорил:

— Сказать по правде, я удивлен, что вы меня не поняли… Давно уже я питал надежду вам и только вам сообщить свою затаеннейшую мысль. Поделиться ею… Ибо в вас вижу я человека, познавшего всю глубину человеческой души. Но раз вы меня еще не поняли, необходимым считаю ради ясности истолковать.

Поза и речь Дмитрия Ивановича стали еще торжественнее.

— Я уже докладывал вам, — начал он, — что истинная, великая красота, и притом же красота чистая (а это одно из условий для меня необходимейших), не загрязненная нашей земной страстью, юная-с и лучезарная, — явление весьма редкостное. И вот-с, такая-то красота покидает землю, чтобы стать ангелом. Я верю в это и полагаю, что великие сонмы небесных сил постоянно увеличиваются отходящими от нас существами, как принято говорить, неземной красоты… И чистоты, позволю я себе прибавить, ибо только красота и чистота вместе открывают доступ в небеса. И неужели здесь, у нас, не должен отыскаться человек, который бы это постиг умом и сердцем и, не скорбя, а наоборот, — радуясь, напутствовал бы и чествовал своим последним лобзанием восходящего в свою область ангела?! Скажу вам прямо: я такой человек! Я постиг это, и всякий раз, как случается мне, подобно как сегодня, чествовать недостойным своим лобзанием отшедшего от нас ангела, я возношусь духом от земли и испытываю неизъяснимый восторг…

Теперь глаза Дмитрия Ивановича горели действительно восторгом. Он перевел дух и продолжал:

— И скажу вам по правде, главное дело — это „последнее целование“. Я готов бы упиваться им вечно, я с трудом отрываюсь от прекрасных чистых уст… Но вы знаете, нельзя обращать на себя слишком большое внимание…

Темная загадка почувствовалась мне в этих последних его словах…

— Послушайте, — не выдержал я. — Да ведь это же чудовищно, поймите! И какой же может быть восторг целовать, да еще так продолжительно, труп, большею частью к похоронам уже подвергающийся разложению. Посиневшие губы, трупный запах… Ведь это ужас!

— Какой же тут может быть ужас? — спокойно возразил мне Дмитрий Иванович. — Наоборот-с, великое наслаждение… В устах своих, слитых с ее устами, чувствую я холодок… Да, холодок-с, и столь упоительный, что с болью и трудом я могу оторваться… А что до запаха — так он не более, как от увядших цветов… Только и всего. А зато радость, восторг, говорю вам, неизъяснимые, и ощущения острейшие! Да вы сами при случае извольте испытать… Да-с, вспомните мои слова и испытайте. Тогда, быть может, поймете меня, и слова мои станут для вас ясны.

Одна мысль о том, что и мной могла бы овладеть такая ненормальность, испугала меня до того, что, поспешно приподняв шляпу, я чуть не бегом бросился по мосткам к выходу с кладбища».

Ф.М. умолк.

— Вот что, — как будто припомнив что-то нужное, после долгой паузы обратился он ко мне. — Вы про «случай» -то никому не сказывайте: это может и на голову упасть. Мне Н. Н.* и так говорит: «Это все ваши фантазии: вы таких людей навыдумывали, что они вам самому покою не дают».

_______________________

  • Ник. Ник. Страхов.

Я слушал это ужасное повествование, боясь проронить слово. Образ маньяка-чиновника, обрисованный Федором Михайловичем, выступал передо мной живым. Отвращение и гнев горели во мне, и жалость наполняла сердце, жалость к бедным умершим, останки которых подвергались при последнем прощании с землей гнусному, хотя и мысленному, посягательству.

Произнеся последнее слово своего рассказа об этом ужасающем случае, Ф.М. сидел сгорбившись в кресле и, казалось, что-то обдумывал. Я не считал удобным прерывать его размышления и также молчал. Так прошло минуты три-четыре. Наконец, как бы очнувшись, он порывисто поднял голову и спросил меня:

— Ну что же вы скажете? Известно ли вам было, каких уродов порождает в своей среде человечество?

Я порывисто стал говорить и упомянул, что таким уродам не место в жизни, что их надо уничтожать, что они заражают самый воздух, которым дышат.

— Вот, вот! Так и знал, что вы заговоритесь и скажете: надо уничтожать, как вредных насекомых. А более сдержанные люди, так те предлагают удаление таких выродков так же вот, как поступают в иных местах с прокаженными — не у нас, конечно: у нас и прокаженные ходят на полной воле и рассыпают всюду свою заразу. А попробуй-ка поступать так, как необдуманно советуете вы в молодой своей горячности, — какой крик подняли бы все при первом же случае применения на деле суровой вашей меры! И первые начали бы шум газеты и каких, каких слов бы свободных не наговорили! А что до удаления всяких этих уродов, то, я уверен, никаких тюрем и казематов для помещения их не хватило бы. Да и как вы их тронете, когда многие из них, даром что все знают о их мерзостных противоестественных грехах, не только приняты повсюду, а и любимы в высшем нашем обществе и даже в самых высоких верхах. Посмотрел бы я, кто посмеет их тронуть, хотя о их мерзостях известно всем, и более всего властям.

— Тогда что же делать? Ведь нельзя же терпеть, чтобы такое зло распространялось и росло?.. — пробовал заметить я.

— Вот что я вам скажу, — волнуясь начал Ф.М. — Для этого одно средство: настоящая, крепкая и здоровая семья. Образуйте такую семью, чистую, с твердыми началами, воистину религиозную, да не возите детей в Европу, да не давайте им якшаться с французишками (ведь вся гниль и мерзость из вашей Европы). Словом сказать: хотите есть хороший хлеб, без мух и тараканов, так пеките его в своей кухне да следите в ней за чистотой!

Ну, подумалось мне, Ф.М. сел на своего любимого конька, но, оказалось, я ошибся: высказав последнее наставление, он замолчал, и я мог предложить ему беспокоивший меня вопрос:

— Скажите, Ф.М., встречали вы когда-либо после этого Дмитрия Ивановича?

— Нет. Он совсем пропал у меня из виду. Но зато я встретился как-то с одним его бывшим сослуживцем, и он расхвалил мне его так, что я почувствовал даже неловкость некоторую и уж, разумеется, не стал опровергать хвалителя. Дмитрий Иванович, по его словам, человек, каких мало: и добрейший, и любезнейший, и аккуратнейший — все, одним словом, в превосходной степени… В одном только слове обошелся мой собеседник без превосходной степени, именно упомянув, что Дмитрий Иванович старый холостяк, к чему тут же добавил: «И по свойственной ему оригинальности чуждается женского общества».

Уходя от меня в это единственное свое посещение моего жалкого жилья у П. А. Зегниц, Ф.М., когда мы шли по коридору, заметил:

— А нехорошо тут у вас, и воздух дурной. Настоящие, как есть, меблированные комнаты. Ну, да если у человека внутри его есть хоть какой-нибудь мир или миришко даже — так до окружающей его внешности ему и горя мало. Не так ли?