Цвейг Стефан
правитьВрачевание и психика
правитьВведение
правитьНовалис
Здоровье для человека естественно, болезнь — неестественна. Здоровье приемлется его телом как нечто само собой понятное, так же, как воздух легкими и свет глазами; не заявляя о себе, живет оно и растет в нем вместе с общим его жизнеощущением. А болезнь — она проникает внезапно, как что-то чуждое, она нечаянно набрасывается на объятую страхом душу и бередит в ней множество вопросов. Ибо если откуда-то со стороны явился он, злой ворог, то кто же наслал его? Останется он или отойдет? Доступен он заклятию, мольбе, преодолению? Жесткими своими когтями извлекает болезнь из сердца противоречивейшие чувства: страх, веру, надежду, обреченность, проклятие, смирение, отчаяние. Она научает больного спрашивать, думать и молиться, поднимать полный испуга взор в пустоту и обретать там существо, коему можно поведать о своем страхе. Только страдание создало в человечестве религиозное чувство, мысль о боге.
Поскольку здоровье от природы присуще человеку, оно необъяснимо и не требует объяснений. Но всякий страждущий ищет в каждом случае смысл своих страданий. Ибо мысли о том, что болезнь нападает на нас без всякого толку, что без всякой нашей вины, бесцельно и бессмысленно, тело охватывается жаром и раздирается, до последних своих глубин, раскаленными лезвиями боли, — этой чудовищной мысли о полной нелепости страданий, мысли, достаточной, чтобы ниспровергнуть всю этику мироздания, человечество еще никогда не решилось довести до конца. Болезнь всякий раз представляется ему кем-то ниспосланной, и тот непостижимый, кто ее посылает, должен, по мнению человечества, иметь все основания для того, чтобы вселить ее именно в это вот тленное тело. Кто-то должен иметь зло на человека, гневаться на него, его ненавидеть. Кто-то хочет его наказать за какую-то вину, за какой-то проступок, за нарушенную заповедь. И это может быть только тот, кто все может, тот самый, кто мечет молнии с неба, кто шлет на поля жар и стужу, кто возжигает звезды и туманит их, ОН, у кого вся власть, всемогущий: бог. От начала времен поэтому явление болезни связано с религиозным чувством.
Боги посылают болезнь, боги одни могут и взять ее обратно: эта мысль утверждена незыблемо в преддверии всякой врачебной науки. Еще полностью лишенный сознания собственного своего разумения, беспомощный, несчастный, одинокий и слабый, охвачен человек древности пламенем своего недуга и не знает другого выхода, как с воплем обратить свою душу ввысь, к богу-чародею, чтобы он от него отступился. Только вопль, молитву, жертвоприношение и знает первобытный человек в качестве лечебного средства. Нельзя защититься против него, сверхсильного, непреоборимого во мраке; значит, нужно смириться, добиться его прощения, умолять его, упрашивать, чтобы он взял обратно из тела пламенеющую боль. Но как достигнуть его, невидимого? Как взывать к нему, не зная его обиталища? Как подать ему знаки раскаяния, всепокорности, обетования и готовности к жертвам, знаки, которые были бы ему понятны? Всего этого не знает оно, бедное, неискушенное, смутное сердце ранней поры человечества. Ему, неведающему, не откроется бог, не снизойдет к низкой его, будничной доле, не удостоит его ответа, не услышит его. И вот, в нужде своей, должен беспомощный, бессильный человек искать себе другого человека как посредника перед богом, мудрого и искушенного, которому ведомы чары и заклинания, дабы умилостивлять темные силы, ублажать их во гневе. И таким посредником в эпоху первобытных культур является единственно жрец.
Таким образом, в доисторическую пору человечества борьба за здоровье означает не борьбу с отдельною болезнью, а борьбу за бога. Всяческая медицина на земле начинается как теология, как магия, культ, ритуал, как душевная напряженность человека против посланного богом испытания. Телесному страданию противопоставляется не технический, а религиозный акт. Не ищут причин недуга, а ищут бога. Не борются с болевыми явлениями, а пытаются замолить болезнь, искупить ее, откупиться от бога при помощи обетов, жертв и церемоний, ибо только тем путем, каким пришла она, — путем сверхъестественным — может она и отступиться. Так единству явления противопоставляется еще полное единство чувства. Есть только одно здоровье и одна болезнь, а для этой последней опять-таки только одна причина и одно средство: бог. А между богом и страданием есть только один посредник — все тот же жрец, этот страж души и тела в одно и то же время. Мир еще не расщеплен, не раздвоился; вера и знание образуют в святилище храма одну, единую категорию; избавление от боли не может совершиться без выступления на арену душевных сил, без ритуала, заклинаний и молитвы. А потому толкователи снов, заклинатели демонов, жрецы, коим ведом таинственный ход светил, творят свое целебное искусство не как практический акт науки, а как таинство. Не поддающееся изучению, доступное восприятию лишь посвященных, передается оно, это искусство, от поколения к поколению; и хотя жрецы, имея опыт, немало понимают во врачевании, они никогда не дают советов исключительно деловых; они требуют чуда в исцелении, требуют освященной храмины, душевной приподнятости и присутствия богов. Только очистившись и освятившись телом и духом, вправе больной воспринять целебную формулу; паломники, бредущие дальнею и трудной дорогой к храму в Эпидавре, должны провести канун в вечерней молитве, должны омыть тело, заколоть каждый по жертвенному животному, проспать ночь в преддверии на шкуре жертвенного кабана и поведать сны этой ночи жрецу, для их разъяснения; лишь тогда он удостоит их одновременно и пастырского благословения, и врачебной помощи. Но всякий раз в качестве первейшего залога исцеления утверждается приближение души, полной веры, к богу: кто хочет чуда выздоровления, должен подготовить себя к чуду. Врачебная наука в истоках своих неотторжима от науки о боге; медицина и богословие составляют поначалу одно тело и одну душу.
Это начальное единство вскоре рушится. Ибо для того чтобы стать самостоятельной и принять на себя практическое посредничество между болезнью и больным, наука должна отринуть божественное происхождение болезни и исключить, в качестве совершенно излишней, религиозную установку — жертву, молитву, культ. Врач выступает рядом со жрецом, а вскоре и против жреца — трагедия Эмпедокла — и, низводя страдания из области сверхчувственной в плоскость обыденно-природного, пытается устранить внутреннее расстройство средствами земными, стихиями внешней природы, ее травами, соками и солями. Жрец замыкается в рамках богослужения и отступается от врачебного искусства, врач отказывается от всякого воздействия на душу, от культа и магии; отныне два эти течения разветвляются и идут каждое своим путем.
С момента нарушения первоначального единства все элементы врачебного искусства приобретают сразу же совершенно новый и наново окрашивающий смысл. Прежде всего единое душевное явление «болезнь» распадается на бесчисленные, точно обозначенные болезни. И вместе с тем ее сущность теряет в известной степени связь с духовной личностью человека. Болезнь означает уже нечто приключившееся с человеком не в его целом, а лишь с отдельным его органом (Вирхов на конгрессе в Риме: «Нет болезней вообще, а лишь отдельные болезни органов и клеток»). И первоначальная задача врача — противостать болезни как некоей цельности — заменяется теперь, естественным образом, более незначительной, строго говоря, задачею — локализировать всякое страдание по его исходным точкам и причислить его к какой-либо из давно расчлененных и описанных групп болезней. Как только врач поставил правильный диагноз и дал болезни наименование, он в большинстве случаев уж выполнил суть своего дела, и лечение совершается в дальнейшем само собою при посредстве предусмотренных на этот «случай» медицинских приемов. Полностью отрешившись от религии, от волшебства, являясь добытою в школе сумкою знаний, современная медицина оперирует не индивидуальной интуицией, а твердыми практическими установками, и если она до сих пор еще охотно присваивает себе поэтическое наименование «врачебного искусства», то высокий этот термин может означать лишь более слабую степень — «искусство ремесленное». Ибо давно уже наука врачевания не требует от своих учеников, как некогда, жреческой избранности, таинственной мощи провидения, особого дара созвучия с основными силами природы; призванность стала призванием, магия — системой, таинство врачевания — осведомленностью в лекарственных средствах и в отправлениях организма. Исцеление совершается уже не как психическое воздействие, не как событие неизменно чудесное, но как чистейший и почти наперед рассчитанный рассудочный акт со стороны врача; выучка заменяет вдохновение, учебник приходит на смену Логосу, исполненному тайны, творческому заклинанию жреца. Там, где древний, магический порядок врачевания требовал высшего душевного напряжения, новая, клинико-диагностическая система требует от врача противоположного, а именно ясности духа, отрешенного от нервов, при полнейшем душевном спокойствии и деловитости.
Эти неизбежные в процессе врачевания деловитость и специализация должны были в девятнадцатом веке усилиться сверх меры, ибо между пользуемым и пользующим возникло еще третье, полностью бездушное существо: аппарат. Все более ненужным становится для диагноза проницательный и творчески сочетающий симптомы взор прирожденного врача: микроскоп открывает для него зародыш бактерии, измерительный прибор отмечает за него давление и ритм крови, рентгеновский снимок устраняет необходимость в интуитивном прозрении. Все больше и больше лаборатория принимает на себя в диагностике то, что требовало от врача личного проникновения, а для пользования больного химическая фабрика дает ему в готовом виде, дозированным и упакованным, то лекарство, которое средневековый медик должен был собственноручно, от случая к случаю, перемешивать, отвешивать и рассчитывать. Засилье техники, проникшее в медицину хотя и позже, чем повсюду, но столь же победоносно, сообщает процессу врачевания деловитость некоей великолепным образом разработанной по деталям и по рубрикам схемы; понемногу болезнь — некогда вторжение необычного в сферу личности становится противоположностью тому, чем была она на заре человечества: она превращается, большею частью, в «обычный», «типический» случай, с заранее рассчитанной длительностью и механизированным течением, делается задачею, доступной разрешению методами рассудка. К этой рационализации на путях внутренних присоединяется, в качестве мощного пополнения, рационализация извне, организационная; в клиниках, этих гигантских вместилищах горя человеческого, болезни распределяются точно так же, как в деловых универсалах, по специальным отделениям, с собственными подъемниками, и так же распределяются врачи, конвейером проносящиеся от постели к постели, исследующие отдельные «случаи» — всегда только больной орган — и большей частью не имеющие времени заглянуть в лицо человека, прорастающего страданием. Исполинские организации больничных касс и амбулаторий привносят свою долю в этот обездушивающий и обезличивающий процесс; возникает перенапряженное массовое производство, где не зажечься ни одной искре внутреннего контакта между врачом и пациентом, где, при всем желании, становится все более и более невозможным малейшее проявление таинственного магнетического взаимодействия душ. И тут же, в качестве ископаемого, допотопного экземпляра, вымирает домашний врач, тот единственный, кто в больном знал и человека, знал не только его физическое состояние, его конституцию и ее изменения, но и семью его, а с нею и некоторые биологические предпосылки, — он, последний, в ком оставалось еще нечто от прежней двойственности жреца и врачевателя. Время сбрасывает его с колесницы. Он являет собою противоречие закону специализации и систематизации, так же как извозчичья лошадь по отношению к автомобилю. Будучи слишком человечным, он не подходит больше к ушедшей вперед механике медицины.
Против этого обезличения и полнейшего обездушивания врачебной науки искони отстаивала себя широкая, непросвещенная, но в то же время внутренне-понимающая масса народа, в тесном смысле этого слова. В точности так же, как тысячи лет назад, смотрит простой, недостаточно еще «образованный» человек на болезнь с благоговейным чувством, как на нечто сверхъестественное, все еще противопоставляет он ей душевный акт надежды, страха, молитвы и обета, все еще первая его, руководящая мысль — не об инфекции или обызвествлении сосудов, а о боге. Никакая книга и никакой учитель не убедит его в том, что болезнь возникает «естественным» путем, а следовательно, без всякого смысла и без вины; а потому он заранее проникается недоверием ко всякой практике, которая обещает устранить болезни путем трезвым, техническим, холодным, то есть бездушным. Равнодушие народа к ученому, с высшим образованием, врачу слишком глубоко отвечает его потребности — наследственному массовому инстинкту — в связанном с целым миром, сроднившемся с растениями и животными, знающем тайны «враче по природе», ставшем врачом и авторитетом в силу своей натуры, а не путем государственных экзаменов; народ все еще хочет вместо специалиста, обладающего знанием болезней, «человека медицинского», имеющего «власть» над болезнью. Пусть давно уже в свете электричества рассеялась вера в ведьм и дьяволов; вера в этого чудодейственного, знающего чары человека сохранилась в гораздо большей степени, чем в этом признаются открыто. И то же самое почтительное благоговение, которое мы испытываем по отношению к гению и человеку, непостижимо творящему, в лице, скажем, Бетховена, Бальзака, Ван-Гога, питает народ доныне ко всякому, в ком чувствует он якобы целебную мощь, превосходящую норму; доныне требует он себе как «посредника», вместо холодного «средства», полнокровного живого человека, от которого «исходит сила». Знахарка, пастух, заклинатель, магнетизер именно в силу того, что они практикуют свое лекарское ремесло не как науку, а как искусство, и притом запрещенное искусство черной магии, в большей степени вызывают его доверие, чем имеющий все права на пенсию, хорошо образованный общинный деревенский врач. По мере того как медицина становится все более и более технической, рассудочной, локализирующей, все яростней отбивается от нее инстинкт широкой массы; все шире и шире, вопреки всяческому школьному образованию, разрастается в низах народа, в смутных его глубинах, это течение, направленное против академической медицины.
Это сопротивление давно уже чувствуется наукою, и она борется с ним, но тщетно. Не помогло и то, что она связалась с государственною властью и добилась от нее закона против лекарей-шарлатанов и целителей «силами природы»: движения, в последней глубине своей религиозные, не подавляются до конца силою параграфов. Под сенью закона ныне, как и во времена средневековья, продолжают орудовать бесчисленные, не имеющие степеней и, значит, с государственной точки зрения неправомочные целители; неустанно длится партизанская война между природными методами лечения, религиозным врачеванием и научною медициною. Но самые опасные противники академической науки явились не из крестьянских хижин и не из цыганских таборов, а возникли в ее собственных рядах; подобно тому как Французская революция, а равно и всякая другая, заимствовала вождей не из народа, но, наоборот, мощь дворянства потрясена была, собственно говоря, дворянами, против нее восставшими, так и в великом восстании против чрезмерной специализации школьной медицины решающее слово неизменно принадлежало отдельным, независимым врачам. Первый, кто повел борьбу против бездушия, против срывания покровов с чудес врачевания, был Парацельс. Вооружась булавою мужицкой своей грубости, ополчился он на «докторов» и предъявил книжной их, бумажной учености обвинение в том, что они хотят разложить человеческий микрокосм, как часовой механизм, на части и потом опять склеить. Он борется с высокомерием, с догматической авторитарностью науки, утратившей всякую связь с высокой магией natura naturans [Термин Спинозы «природа рождающая», «творящая», в противоположность «natura naturata» — «природа творимая», «пассивная»], не замечающей и не признающей стихийных сил и не чующей излучений как отдельных душ, так и мировой души в целом. И как ни сомнительны, на взгляд современности, его собственные рецепты, духовное влияние этого человека растет, как бы под покровом времени, и в начале девятнадцатого века проявляется наружу в так называемой «романтической» медицине, которая, являясь ответвлением философски-поэтического течения, стремится, в свою очередь, к высшей форме телесно-душевного единства. С безусловною верою во вселенскую одухотворенность природы она отстаивает мысль, что сама природа — наиболее мудрая целительница и нуждается в человеке в лучшем случае лишь как в пособнике. Подобно тому как кровь, не побывав в выучке у химиков, образует антитоксины против всякого яда, так и организм, сам себя поддерживающий и преобразующий, способен в большинстве случаев без всякой помощи справиться с болезнью. Поэтому путеводною нитью всякого человеческого врачевания должно быть правило — не идти вразрез с естественным ходом жизни, а лишь укреплять в случае болезни всегда присущую человеку волю к выздоровлению. А этот импульс нередко может быть поддержан путем душевного, духовного религиозного воздействия в той же мере, как и при помощи грубой аппаратуры и химических средств; истинное же исцеление всегда совершается изнутри, а не извне. Сама природа — тот «внутренний врач», которого каждый с рождения носит в себе и который поэтому более понимает в болезнях, чем специалист, лишь извне нащупывающий симптомы; впервые болезнь, организм и проблема врачевания рассматриваются романтической медициной вновь как некое единство. Целый ряд систем возникает в девятнадцатом столетии из этой основной идеи о самостоятельной силе сопротивления организма. Месмер основывает свое магнетическое учение на воле человека к здоровью, Christian Science [Христианская наука] — на плодотворной мощи самосознания; и наряду с этими, использующими внутренние силы природы мастерами другие обращаются к силам внешним: гомеопаты к цельному, неразбавленному веществу, Кнейп и другие последователи врачевания природою — к ее восстановляющим стихиям — воде, солнцу, свету; и все они отказываются, как бы сговорившись, от всяких химических комбинаций в лечении, от всякой аппаратуры и, стало быть, от самых значительных достижений новейшей науки. Общее всем этим природным методам, чудесным исцелениям и «врачеванию духом» положение, противостоящее школьной патологии с ее тенденциями к локализации, может быть выражено в единой короткой формуле. Научная медицина рассматривает больного с его болезнью как объект и отводит ему, почти презрительно, абсолютно пассивную роль; ему не о чем спрашивать и не о чем говорить; все, что он должен делать, — это послушно и даже без единой мысли следовать предписаниям врача и по возможности выключить себя самого из процесса пользования. В этом слове «пользование» — ключ ко всему. Ибо в то время как в научной медицине больного «пользуют» в качестве объекта, метод душевного врачевания требует от больного прежде всего, чтобы он сам пользовался душою, чтобы он, как субъект, как носитель и главный исполнитель врачевания, проявил максимум возможной для него активности в борьбе с болезнью. В этом призыве к больному — воспрянуть душою, собрать воедино свою волю и целостность своего существа противопоставить целостности болезни — и состоит существеннейшее и единственное врачебное средство всех психических методов, и пособничество их представителей ограничивается по большей части не чем-либо иным, как такого рода словесным обращением. Но того, кто знает, какие чудеса может совершать Логос, творческое слово, это чародейное сотрясение уст в пустоте, создавшее бесчисленные миры и бесчисленные миры разрушившее, того не поразит, что в науке врачевания, как и во всех других областях, несчетное число раз совершались при посредстве единого слова истинные чудеса, что только через словесное обращение и взгляд — этих посланцев от личности к личности — во многих случаях могло быть восстановлено, исключительно воздействием на дух, здоровье в организмах совершенно расшатанных. В полной мере чудесные, исцеления эти не являются ни чудом, ни исключительным явлением; они лишь смутно отражают все еще неясный для нас закон взаимодействия высшего порядка между телом и душою, который полнее, может быть, исследуют будущие поколения; для нас же довольно и того, что возможность врачевания путем чисто психическим уже не отрицается и что по отношению к явлениям, необъяснимым с точки зрения чистой науки, установилось известного рода смутное признание.
Такие самовольные отклонения отдельных крупных представителей врачевания от академической медицины принадлежат, по моему разумению, к числу интереснейших эпизодов истории культуры. Ибо ничто в истории, как в материальной, так и в истории духа, не сравнится по драматической силе психического воздействия с тем эпизодом, когда один-единственный, слабый, изолированный человек идет в одиночку против гигантской, весь мир объемлющей организации. Поднимается ли Спартак, осыпаемый побоями раб, против римских легионов и когорт, или Пугачев, бедный казак, против исполинской России, или Лютер, широколобый августинский монах, против всемогущей fides catholica [Католическая вера], — всякий раз, когда человек противопоставляет объединенным силам вселенной всего лишь внутреннюю мощь своей веры и бросается в борьбу, кажущуюся бессмысленной по полной ее безнадежности, именно тогда душевное его напряжение творчески передается людям и создает из ничего несметные силы. Каждый из великих наших фанатиков «лечения духом» собрал вокруг себя сотни тысяч, каждый делами своими и исцелениями пробудил и поколебал сознание эпохи, от каждого пошли и проникли в науку мощные течения. Фантастическое положение: в эпоху, когда медицина, благодаря сказочному вооружению своей техники, творит истинные чудеса, когда она научилась дробить, наблюдать, фотографировать, измерять, подвергать своему воздействию и изменять малейшие атомы и молекулы живой ткани, когда все другие точные науки поспешествуют ей и сопутствуют и ничто органическое не являет как будто тайны, — как раз в этот самый миг ряд независимых исследователей доказывает ненужность во многих случаях всей этой аппаратуры. Они открыто и неопровержимо свидетельствуют своими делами о том, что и в нашу пору, как некогда, можно с голыми руками, исключительно путями психическими, добиться исцеления, и даже в тех случаях, когда ничего не мог сделать до них величественный и точный механизм университетской медицины. На сторонний взгляд, система их непонятна и почти смешна в силу своей незначительности: врач и пациент мирно сидят рядом и, кажется, просто болтают. Ни рентгеновских снимков, ни измерительных приборов, ни электрической цепи, ни кварцевых ламп, ни даже термометра — ничего нет от всего того технического арсенала, который составляет справедливую гордость нашего времени; и все-таки их древний метод действует часто с большею силою, чем ушедшая вперед терапия. То обстоятельство, что ходят железнодорожные поезда, не внесло никаких изменений в душевную конституцию человечества, ибо разве не подвозят они ежегодно к Лурдскому гроту сотни тысяч паломников, ждущих чудесного исцеления только оттуда? И то, что изобретены токи высокой частоты, столь же мало устранило тяготение души человеческой к тайне, ибо в 1930 году в Гальс-пахе они, эти токи, будучи укрыты в магическом жезле некоего ловца душ, волшебством создали из ничего целый город с отелями, санаториями и увеселительными заведениями — все вокруг одного-единственного человека. Ни один факт столь наглядно, как многообразный успех методов внушения и так называемых чудесных исцелений, не свидетельствует о том, какие огромные залежи веры имеются налицо еще в двадцатом столетии и сколько практических возможностей врачевания сознательно упущено за долгие годы медициной, ориентирующейся на бактериологию и гистологию, той медициной, которая так упорно отрицала малейшую возможность иррационального и по прихоти своей исключала психическую самопомощь из своих точных расчетов.
Само собой разумеется, ни одна из этих современно-старинных систем ни на миг не поколебала несравненную по своей продуманности и универсальности организацию современной медицины; успех отдельных психических методов и систем отнюдь не доказывает, что научная медицина была сама по себе не права, но обличает лишь тот догматизм, что неизменно замыкался в последней из найденных систем врачевания, в качестве лучшей для всех и единственно возможной, и издевался над всякой другой, как над несовременной, неправильной и невозможной. Вот этому самомнению нанесен жестокий удар. В той плодотворной вдумчивости, которая замечается теперь как раз у духовных вождей медицины, не последняя роль принадлежит непреложному успеху, в отдельных случаях, тех психических методов лечения, о которых речь будет ниже. Смутное, но и нам, непосвященным, внятное сомнение зародилось в их рядах: не завела ли (как открыто допускает человек такого масштаба, как Зауэрбрух) «чисто бактериологическая и серологическая трактовка болезней медицину в тупик», не начинает ли наука врачевания превращаться постепенно из служения человеку в нечто самодовлеющее и чуждое людям — с одной стороны, благодаря специализации и, с другой, в силу предпочтения, отдаваемого количественному расчету перед индивидуальной диагностикой, не стал ли — повторяя превосходную формулировку — «врач чересчур уж медиком». То, что в наше время именуется «кризисом сознания в медицине», не является, однако, ни в какой мере узкопрофессиональным вопросом; этот кризис входит в состав того общеевропейского состояния неустойчивости, того универсального релятивизма, который, после длившегося десятилетиями диктаторского утверждения и отрицания во всех отраслях науки, заставляет специалистов вновь обернуться наконец назад и поставить ряд вопросов. Отрадным образом начинает обнаруживаться известного рода широта взглядов, столь чуждая обычно академическим кругам; так, превосходная книга Ашнера «Кризис медицины» дает изобилие неожиданных примеров того, как методы лечения, еще вчера и позавчера подвергавшиеся, в качестве средневековых, осмеянию и вышучиванию (вроде пускания крови или прижигания), стали сегодня новейшими и наиболее действительными. Более справедливо и с живым, наконец, интересом к закономерности явления взирает медицина на случаи «исцеления духом», те самые, что еще в девятнадцатом веке отрицались и высмеивались людьми, имеющими «степень», в качестве шарлатанства, обмана и фокусничества; серьезные усилия прилагаются к тому, чтобы постепенно сочетать эти сторонние, чисто психические достижения с точными достижениями клинического обихода. Неоспоримо чувствуется в среде умнейших и гуманнейших врачей своего рода тоска по прежнему универсализму, стремление найти пути от замкнутой, локализованной патологии к конституциональной терапии, к осведомленности не только об отдельных болезнях, коим подвержен человек, но и о личности этого человека. Исследовав вплоть почти до молекулы тело и клеточку, как универсальную материю, творческая любознательность вновь обращает наконец свой взор в сторону целостности болезни, различной в каждом случае, и вслед за местными признаками ищет другие, высшие. Новые научные дисциплины — учение о типах, физиономика, учение о наследственности, психоанализ, индивидуальная психология — пытаются вновь выдвинуть на первый план как раз не родовое в человеке, а изначальное единство каждой личности; достижения внеакадемической психологии, явления внушения, самовнушения, открытия Фрейда, Адлера все настойчивее овладевают вниманием всякого вдумчивого врача.
Разделенные в веках, снова начинают сближаться два течения в науке врачевания, органическое и психическое, ибо неизбежно — вспомним образ спирали у Гёте — всякое развитие возвращается, на более высокой ступени, к исходной своей точке. Всякая механика приходит в конце концов к изначальному закону движения, всякое дробление вновь тяготеет к единству, все рациональное поглощается, в свою очередь, иррациональным; и после того как века науки строгой и односторонней исследовали материю и форму человеческого тела вплоть до основных глубин, вновь возникает вопрос о «духе, созидающем для себя тело».
Книга эта задумана отнюдь не как систематическая история всех психических методов лечения. Мне дано лишь воплощать идеи в образах. Поведать о том, как мысль растет в человеке и потом прорастает через него в мир, — такая картина из области духовно-душевной жизни явственнее, мне кажется, отобразит идею, чем всяческий историко-критический очерк. Поэтому я ограничился тем, что выбрал трех человек, которые, идя самостоятельными и даже противоположными путями, воплотили в жизнь, на сотнях тысяч людей, идею лечения духом: Месмер — внушением укрепляя волю к здоровью, Мери Бекер-Эдди — хлороформируя экстатикой мощной веры, Фрейд — призывая к самопознанию и к устранению собственными силами психических конфликтов, гнетущих сферу подсознательного. Лично я не испытал ни одного из этих методов ни в качестве врача, ни в качестве пациента; ни с одним из них меня не связывают ни фанатизм убеждения, ни чувство личной благодарности. Таким образом, приступая к настоящему труду исключительно из побуждения образотворчества, я надеюсь остаться независимым и, отображая Месмера, не стать месмерианцем, отображая Бекер-Эдди, — последователем Christian Science и, отображая Фрейда, — отъявленным психоаналитиком. Я вполне сознаю, что каждое из этих учений могло стать действенным лишь путем доведения до крайности содержащейся в нем идеи, что каждое дает резко изощренную форму, дополняя ее новым изощрением, но, в согласии с Гансом Саксом, «ошибкою я это не сочту». Мысль имеет с волною, устремляющейся за свои пределы, то общее, что она ищет для себя крайних форм. Решающим для всякой идеи является не то, как она осуществляется, но что, по существу, в ней содержится. Не что она собою представляет, а что она дает. По чудесному выражению Поля Валери, «лишь крайность сообщает миру его цену, лишь средний уровень — устойчивость».
Зальцбург, 1930
Франц Антон Месмер
правитьПарацельс
Предтеча и его Время
правитьименно здесь нужно быть всего осторожнее. Ни в каких делах
не склонны люди менее терпеливо дожидаться целого, а
оно, собственно, и создает характер. Я всегда находил, что
так называемые плохие люди выигрывают, а хорошие теряют.
В продолжение целого столетия Франц Антон Месмер, этот Винкельрид современной психотерапии, занимал место на позорной скамье шарлатанов и мошенников, рядом с Калиостро, графом Сен-Жерменом, Джоном Ло и другими авантюристами той эпохи. Напрасно суровый одиночка среди немецких мыслителей протестует против позорного приговора университетской науки напрасно превозносит Шопенгауэр месмеризм как самое содержательное, с философской точки зрения, из всех открытий, хотя бы даже оно задавало порою загадок больше, чем разрешало их. Но предрассудок труднее опровергнуть, чем какие бы то ни было суждения. Дурная слава распространяется без проверки, и вот один из наиболее добросовестных немецких исследователей, отважный и одинокий путник, шедший на свет и на блуждающие огоньки и указавший дорогу новейшей науке, прослыл двусмысленным фантастом, подозрительным мечтателем; и никто не дал себе труда проверить, сколько существенных, мирового значения перспектив возникло из его ошибок и давно уже преодоленных крайностей. Трагедия Месмера в том, что он пришел слишком рано — и слишком поздно. Эпоха, когда он выступил, именно потому, что она так величаво гордилась разумом, полностью отрешена от всякой интуиции: это (опять по Шопенгауэру) — сверхумная эпоха просвещенности. За сумеречным сознанием средневековья, благоговейным и смутно чающим, последовало поверхностное сознание энциклопедистов, этих всезнаек — так, по точному смыслу, следовало бы перевести это слово, — грубо-материалистическая диктатура Гольбахов, Ламетри, Кондильяков, которой вселенная представлялась интересным, но допускающим улучшения механизмом, а человек — всего лишь курьезным мыслящим автоматом. Полные самодовольства, — ибо они уже не сжигали ведьм, признали добрую старую Библию незамысловатой детской сказкой и вырвали у господа бога молнию при помощи Франклинова громоотвода, — эти просветители (и их убогие немецкие подражатели) объявили нелепыми бреднями все, чего нельзя ухватить пинцетом и вывести из тройного правила, выметая, таким образом, вместе с суеверием и малейшее зернышко мистики из прозрачной как стекло (и как стекло ломкой) вселенной своего dictionnaire philosophique [Философский словарь]. То, чего нельзя было математически проанализировать, они, в бойком своем высокомерии, признали призрачным, а то, чего нельзя постигнуть органами чувств, не только ничтожным, но просто несуществующим.
В такую нескромную, неблагочестивую эпоху, обожествившую единственно свой собственный, исполненный самодовольства разум, явился неожиданно человек, утверждающий, что вселенная наша отнюдь не пустое, бездушное пространство, не безучастное мертвое ничто вокруг человека, но что она непрестанно пронизывается невидимыми, неосязаемыми и лишь внутренне ощутимыми волнами, таинственными токами и напряжениями, которые, в длительной передаче, соприкасаются друг с другом и друг друга оживляют, как одна душа другую, как мысль — мысль. Неосязаемый и не имеющий пока имени, равнозначащий, может быть, той силе, что излучается от звезды к звезде и в лунную ночь поднимает сомнамбул, этот неведомый флюид, мировая материя, способен, будучи передан от человека к человеку, создать поворот в душевных и телесных болезнях и восстановить таким способом ту высшую гармонию, которую мы называем здоровьем. Где источник этой изначальной силы, каково ее истинное имя, ее подлинная сущность, он, Франц Антон Месмер, не может сказать определенно; пока что он, ex analogia [По аналогии], именует эту действенную материю магнетизмом. Но пусть испытают, — просит он академии, настаивает он перед профессорами, — какое изумительное действие вызывает этот способ при простом поглаживании кончиками пальцев; пусть без всякой предвзятости познакомятся наконец со всеми этими болезненными кризисами, загадочными состояниями, прямо-таки волшебными излечениями, которые он производит при расстройстве нервов единственно путем магнетического воздействия (теперь мы говорим: внушения). Но академически-профессорская просвещенность упорно противится тому, чтобы бросить хоть один бесстрастный взгляд на все указанные Месмером и стократно удостоверенные явления. Этот флюид, эта сила симпатической передачи, сущность которой не поддается четкому объяснению (уже это одно подозрительно), не значится в компендиуме всех разгадок, в dictionnaire philosophique, a следовательно, подобных вещей не должно быть. Явления, на которые указывает Месмер, необъяснимы при помощи голого разума. Следовательно, они не существуют.
Он пришел столетием раньше, чем следовало, Франц Антон Месмер, и он опоздал на два-три столетия. Ранняя эпоха медицины проявила бы участливое внимание к его сторонним опытам, ибо широкая душа средневековья способна была вместить все непостижимое. Она умела еще изумляться чисто по-детски и верить собственному внутреннему потрясению больше, чем простой видимости. Будучи легковерной, эта эпоха была слишком глубоко проникнута волею к вере, и ее мыслителям, как истовым богословам, так и светским людям, не показалось бы нелепым учение Месмера о том, что между макрокосмом и микрокосмом, между мировою душою и душою индивидуума, между созвездием и человеком существует материально преображенная, трансцендентная связь; и вполне понятным явилось бы его воззрение, что один человек может волшебным образом влиять на другого магиею своей воли и умелым обращением. Без всякого недоверия, с любознательно раскрытым сердцем взглянула бы фаустовски-универсальная мировая наука того времени на опыты Месмера; и в свою очередь, новейшая наука смотрит на большинство психотехнических операций этого первого магнетизера отнюдь не как на фокусничество или чудо. Именно потому, что мы день за днем, едва ли не час за часом узнаем о новых невероятных открытиях и чудесах в области физики и биологии, мы долго и добросовестно колеблемся, прежде чем признать неверным то, что вчера казалось невероятным; и действительно, многие из месмеровских открытий и опытов без труда согласуются с нашим сегодняшним представлением о мире. Кто станет оспаривать нынче, что наши нервы, наши чувства подвержены таинственным и связующим воздействиям, что мы являемся «игралищем любого давления атмосферы», испытывая магнетическое влияние бесчисленных импульсов, внутренних и внешних? Мы, к кому только что сказанное слово в ту же секунду перелетает через океан, не научаемся разве ежедневно наново тому, что окружающий нас эфир оживлен неосязаемыми колебаниями и жизненными волнами? Нет, нас отнюдь не пугает больше мысль Месмера, когда-то оспаривавшаяся, что от нашего индивидуального существа исходит совершенно своеобразная и определенная личная сила, которая, излучаясь далеко за пределы того или другого нерва, способна воздействовать определенным образом на чужую волю и чужую личность. Но роковым образом Месмер явился слишком рано или слишком поздно: как раз та эпоха, в какую он имел несчастье родиться, не обладала органом для смутно-благоговейных чаяний. Никаких камер обскур в делах психики: прежде всего порядок в незатененный свет! И именно там, где начинается таинственная игра сумеречного света, при переходах от сознательного к бессознательному, холодный дневной взор рационалистической науки оказывается вконец слепым, И так как она не признает за душою индивидуальной созидающей силы, то и ее медицина видит в часовом механизме homo sapiens только повреждение органов, больное тело, но ни в коем случае не потрясение душевное. Неудивительно поэтому, что при душевных расстройствах она не знает ничего другого, как только цирюльничью премудрость: слабительное, кровопускание, холодную воду. Помешанных привязывают к колесу и вертят до тех пор, пока пена не пойдет у них изо рта, или колотят до бесчувствия. Эпилептиков накачивают всякими снадобьями, все нервные состояния объявляют просто несуществующими, потому что не умеют к ним подойти. И когда этот отщепенец Месмер впервые начинает помогать при таких заболеваниях посредством своего магнетического, кажущегося магическим воздействия, возмущенный факультет отворачивает глаза и утверждает, что налицо только фокусничество и обман.
В этой отчаянной авангардной схватке за новую психотерапию Месмер совершенно одинок. Его ученики, помощники еще на полстолетия, на целое столетие от него отстали. И одиночество трагически усугубляется: у этого борца нет даже такого панциря, как полная уверенность в себе. Ибо Месмер чувствует только верное направление, дороги он еще не нашел. Он чувствует, что стоит на верном пути, чувствует, что случайно оказался в жгучей близости от тайны, великой и плодотворной тайны, и знает все же, что один не способен разрешить ее и раскрыть до конца. И потрясающе поэтому, как человек, которого легкомысленная молва целое столетие чернила как шарлатана, просит содействия и помощи именно у врачей, своих товарищей; подобно тому как Колумб перед своим отплытием блуждает от одного королевского двора к другому со своим планом морского пути в Индию, так и Месмер обращается то к одной, то к другой академии и просит интереса и содействия своей идее. И у него, как у его великого собрата, в начале его пути ошибка, ибо, всецело в обаянии средневековой мечты о таинственном составе, Месмер полагает, что своей магнетической теорией он открыл всеисцеляющее средство, эту вечную Индию старинного врачебного искусства. В действительности, он давно уже, сам того не сознавая, открыл гораздо больше, чем новую дорогу; он, как Колумб, обрел целый материк науки, с бесчисленными архипелагами и далеко еще не исследованными странами психотерапию. Ибо все эти, только теперь раскрывшиеся страны новой психиатрии — гипноз и внушение, Christian Science и психоанализ, даже спиритизм и телепатия расположены на том новом континенте, который открыл этот трагический одиночка, сам не зная того, что вступал на другую, чуждую медицине часть земного шара. Другие возделали его области и собрали жатву там, где он бросил в борозды семена, другие вкусили славу, в то время как его имя предается наукою позорному забвению вместе с именами всяческих еретиков и пустословов. Его современники возбудили против него судебное дело и вынесли ему обвинительный приговор. Приспело время посчитаться с его судьями.
Зарисовка
правитьВ 1773 году Леопольд Моцарт-отец сообщает своей жене в Зальцбург: «С последнею почтою я не писал, потому что у нас был большой концерт у друга нашего Месмера, на Загородной улице, в саду. Месмер очень хорошо играет на гармонике мисс Дэвис, он в Вене единственный учился этому, и у него гораздо лучший стеклянный инструмент, чем был у самой мисс Дэвис. Вольфганг тоже играл на нем». Как видно, они добрые друзья, венский врач, зальцбургский музыкант и его знаменитый сын. Уже несколько лет перед тем, когда недоброй памяти директор придворной оперы Афлиджио (кончивший потом галерами), несмотря на императорский приказ, не захотел поставить первую оперу четырнадцатилетнего Вольфганга Амадея «La finta semplice» [Простая уловка], в дело вмешивается с большею, чем у императора и двора, смелостью музыкальный меценат Франц Антон Месмер и предоставляет свой небольшой загородный театр для исполнения немецкой музыкальной пьесы «Бастьен и Бастьенна», стяжав себе таким образом наряду со славою в другой области непроходящую в истории заслугу — быть крестным отцом первого оперного произведения Вольфганга Амадея Моцарта. Этой дружбы маленький Вольфганг не забывает: во всех письмах говорит он о Месмере, всего охотнее проводит время в гостях у своего «милого Месмера». И когда в 1781 году он переезжает на постоянное жительство в Вену, он в почтовой карете прямо от заставы направляется в близкий ему дом. «Пишу это в месмеровском саду, на Загородной улице» — так начинается его первое письмо к отцу от 17 марта 1781 года. И в «Cosi fan tutte» [Так все делают] он впоследствии создал своему ученому другу известный юмористический памятник. Еще звучит, и надо думать, и в столетиях будет сопровождать стихи о Франце Антоне Месмере бойкий речитатив:
Вот и магнит вам,
Он все докажет.
Владел им Месмер, тот,
Который родом был
Из стран немецких
И знаменит стал
Во Франции.
Но этот удивительный доктор Франц Антон Месмер — не только ученый человек и любитель искусства, благожелательный к людям, он и богатый человек. Не многие из венских горожан обладали в то время таким удивительно красивым, приветливым и открытым домом, как его дом на Загородной улице, 261, — поистине небольшой Версаль на берегу Дуная. В большом, просторном, чуть что не княжеском парке гостей приводят в восторг всевозможные затеи в стиле рококо, небольшие боскеты, тенистые аллеи с античными статуями, птичник, голубятня, тот самый изящный (к сожалению, давно исчезнувший) садовый театр, где состоялась премьера «Бастьена и Бастьенны», круглый мраморный бассейн, которому суждено в дальнейшем, при магнетических сеансах, быть свидетелем замечательнейших сцен, и на небольшом пригорке галерея, с которой открывается, далеко за Дунаем, вид на Пратер. Неудивительно, что говорливое и охочее до удовольствий венское общество охотно собирается в этом прекрасном доме, ибо доктор Франц Антон Месмер считается в числе самых уважаемых граждан, с тех пор как он женился на вдове гофкаммеррата ван Буш, с капиталом больше чем тридцать тысяч гульденов. Стол его, как рассказывает Моцарт, ежедневно накрыт для всех его друзей и знакомых, у этого высокообразованного и приветливого человека можно великолепно поесть и выпить, да и в духовных наслаждениях недостатка нет. Здесь услышишь, задолго до напечатания и в большинстве случаев в исполнении самого композитора, новейшие квартеты, арии и сонаты Гайдна, Моцарта и Глюка, близких друзей дома, а также и последние новинки Пиччини и Ригини. А тот, кто предпочитает поговорить на серьезные темы, вместо того чтобы слушать музыку, тот найдет, в лице хозяина, универсально образованного собеседника в любой области. Ибо этот мнимый «шарлатан» Франц Антон Месмер имеет вес даже среди ученых. Уже в то время когда он, сын епископского егеря, родившийся 23 мая 1734 года в Ицнанге на Боденском озере, перебрался для дальнейшего образования в Вену, он — действительный студент теологии города Ингольштадта и доктор философии. Но этого далеко не достаточно беспокойной натуре Месмера. Как блаженной памяти д-р Фауст, он хочет владеть наукою во всех ее областях. И вот он изучает сначала в Вене право, чтобы обратиться наконец окончательно к четвертому факультету, к медицине. 27 мая 1766 года Франц Антон Месмер, уж и без того доктор двух наук, торжественным образом удостаивается степени доктора медицины, «autoritate et consensu illustrissimorum, perillustrium, magnificorum, spectabilium, clarissimorum professorum» [Властью и постановлением славнейших, сверхславных, великолепных, высокопочитаемых и знаменитейших профессоров]; его докторский диплом собственноручно подписан светилом терезианской науки, высокославным профессором и придворным медиком Ван-Свитеном. Но Месмер, ставший богатым человеком в результате женитьбы, отнюдь не намерен сразу же чеканить монету из разрешительной грамоты на врачевание. Он не торопится с врачебной практикою и, в качестве ученого дилетанта, охотнее следит за новейшими открытиями геологии, физики, химии и математики, за успехами абстрактной философии и прежде всего музыки. Он сам играет как на клавире, так и на виолончели, первый вводит стеклянную гармонику, для которой потом Моцарт сочиняет специальный квинтет. Вскоре музыкальные вечера у Месмера начинают считаться в числе излюбленнейших в культурном кружке Вены, и наряду с небольшим концертным залом молодого Ван-Свитена у Глубокого Рва, где каждое воскресенье появляются Гайдн, Моцарт и в дальнейшем Бетховен, дом на Загородной улице, 261, считается одним из самых изысканных уголков искусства и науки.
Нет, этот многократно оклеветанный человек, которого впоследствии яростно чернили как отщепенца медицины и невежественного знахаря, этот Франц Антон Месмер не первый встречный, это чувствует каждый при знакомстве с ним. Уже с внешней стороны бросается в любом обществе в глаза этот хорошо сложенный широколобый мужчина благодаря высокому росту и внушительной осанке. Когда он со своим другом Кристофом Виллибальдом Глюком появляется в одном из салонов Парижа, все взоры с любопытством обращаются к этим двум немцам, сынам Энака, возвышающимся на целую голову над остальными. К сожалению, немногие сохранившиеся изображения недостаточно полно воспроизводят характер его лица; видно все же, что оно гармонично и красиво очерчено, что губы полные, подбородок округлый и плотный, и лоб сформирован великолепно поверх ясных, светло-стальных глаз; благотворная уверенность излучается от этого могучего мужчины, которому, при его неистощимом здоровье, суждено дожить до преклонного возраста. Поэтому ошибочнее всего представлять себе этого великого магнетизера чародеем, демоническим явлением, со вспыхивающими взорами, с адскими молниями в глазах, чем-либо вроде Свенгали или доктора Спаланцани; наоборот, отличительною его чертою, по свидетельству всех современников, является предельное, непоколебимое терпение. Не столько пылкий, сколько полнокровный, упорный в большей степени, чем легко воспламеняющийся, вдумчиво наблюдает этот крепкий шваб окружающие явления; и подобно тому как проходит он через комнату, широко расставив ноги, грузно и увесисто, твердым и размеренным шагом, так и в своих исследованиях идет он медленно и уверенно от одного наблюдения к другому, медленно, но непоколебимо. Он мыслит не ослепительными, блистающими вспышками, но осторожными, в дальнейшем неопровержимыми положениями, и никакое противоречие, никакое огорчение не потревожат его покоя. В этом спокойствии, в этой твердости, в этом великом и упорном терпении и заключается собственно гений Месмера. И только его необычайной, исполненной скромности выдержкой, его обходительной, чуждою честолюбия манерою объясняется тот исторический курьез, что человек, пользующийся в Вене одновременно и весом и богатством, имеет только друзей и ни одного врага. Повсеместно превозносят его познания, его непритязательный, симпатичный характер, щедрую руку и щедрый ум: «Son ame est comme sa decouverte simple, bienfaisante et sublime» [Его душа, как и открытие его, проста, благотворна и возвышенна]. Даже его коллеги, венские врачи, ценят Франца Антона Месмера как превосходного медика — правда, лишь до того момента, когда он, набравшись смелости, пойдет собственным путем и без одобрения факультета сделает открытие мирового значения. Тогда всеобщим симпатиям наступит внезапно конец и начнется борьба на жизнь и смерть.
Воспламеняющая искра
правитьЛетом 1774 года некий знатный иностранец проезжает с женой через Вену; жена, внезапно заболевшая резями в желудке, обращается к известному астроному, иезуитскому патеру Максимилиану Геллю с просьбою изготовить ей для лечения магнит в удобном для пользования виде, который она могла бы положить себе на живот. Ибо то обстоятельство, что магниту присуща особая целебная сила — несколько странное для нас предположение, — считалось в магической и симпатической медицине прежней поры делом бесспорным. Уже древность проявляла постоянный интерес к своеобразной повадке магнита Парацельс именует его впоследствии «монархом всяческих тайн», — ибо этот отщепенец среди неорганической природы проявляет совершенно особое свойство. В то время как свинец и медь, серебро, золото, олово и обыкновенное, как бы неодушевленное железо не имели собственного бытия, подчиняются силе тяготения, этот один и единственный элемент обнаруживает некую одушевленность, какую-то самостоятельную активность. Магнит властно притягивает к себе другое, мертвое железо, он, как единственный субъект среди сплошного окружения объектов, способен выражать нечто вроде личной воли, и его властная повадка невольно вызывает предположение, что он подчиняется иным, не земным — может быть, астральным — законам мироздания. Водитель кораблей и наставник утерявших дорогу, он, будучи насажен на острие, безошибочно обращает свой железный перст к полюсу, и кажется, действительно, что в пределах земного мира он сохранил воспоминание о своем метеорическом происхождении. Такого рода бросающиеся в глаза особенности одного-единственного металла должны были, естественно, оказать свое магическое воздействие прежде всего на классическую натурфилософию. И так как ум человеческий неизменно склонен мыслить аналогиями, то врачи средневековья приписывают магниту симпатическую силу. Целое столетие занимаются они испытаниями: не может ли он притягивать к себе, наподобие железных опилок, также и болезни из человеческого тела. А там, где область темного, туда тотчас же с любопытством проникает со светящимся своим совиным взором пытливый ум Парацельса. Его шаткопарящая фантазия, порой обманчивая, а порой гениальная, без всяких колебаний превращает смутное чаяние предшественников в патетическую уверенность. Его легко воспламеняющемуся уму представляется сразу же бесспорным, что наряду с «амброндальною», действующей в янтаре силою (то есть с не получившим еще никаких прав гражданства электричеством) сила магнетизма свидетельствует о наличии в земле, в «адамовой материи» особой, астральной, связанной со звездами субстанции, и он сразу же зачисляет магнит в список непогрешимых целебных средств. «Я утверждаю ясно и открыто, на основании произведенных мною опытов с магнитом, что в нем сокрыта тайна высокая, без которой против множества болезней ничего сделать невозможно». И в другом месте он пишет: «Магнит долго был у всех на глазах, и никто не подумал о том, нельзя ли сделать из него дальнейшего употребления и не обладает ли он и другой силой, кроме притяжения железа. Вшивые доктора часто тычут мне в нос, что я не следую за древними; а в чем мне им следовать? Все, что они наговорили о магните, — ничто. Положите на весы то, что я о нем сказал, и судите. Если бы я слепо следовал за другими и сам не ставил опытов, то я знал бы только то, что знает каждый мужик, — что он притягивает железо. Но человек мудрый сам должен испытывать, и вот я открыл, что магнит, кроме явной, каждому в глаза бросающейся силы — притягивать железо, — обладает и другой, скрытой силою». И насчет того, как применять магнит для лечения, дает Парацельс, с обычной для него решительностью, точные указания. Он утверждает, что у магнита есть брюхо (полюс притяжения) и спина (полюс отталкивания), так что, будучи правильно налажен, он может пропустить свою силу через все тело; и этот способ обращения с магнитом, который, действительно, является догадкою о характере далеко еще не открытого электрического тока, стоит, по словам этого вечного задиры, «большего, чем все, чему учили галенисты всю свою жизнь. Если бы вместо того, чтобы похваляться, они взяли в руки магнит, они сделали бы больше, чем всей своей ученой болтовней. Он излечивает истечения из глаз, ушей, носа и из наружных покровов. Тем же способом излечиваются раскрытые раны на бедрах, фистулы, рак, истечения крови у женщин. Кроме того, магнит оттягивает грыжу и исцеляет переломы, он вытягивает желтуху, оттягивает водянку, как я неоднократно убедился на практике; но нет нужды разжевывать все это невеждам». Наша современная медицина не слишком серьезно отнесется, конечно, к этим ошеломляющим сообщениям; но что сказал однажды Парацельс, является для его школы и два столетия спустя откровением и законом. И вот ученики его, наряду со множеством других зелий из парацельсовской волшебной кухни, почтительно растят и лелеют его учение о целебной силе магнита. Его ученик Гельмонт, а после него Коклениус, опубликовавший в 1608 году целый учебник «Tractatus de magnetica cura vulnerum» [Трактат о магнетическом лечении ран], страстно отстаивают, опираясь на авторитет Парацельса, органическую силу целения магнитом; таким образом, наряду с официальной медициной пробивают себе дорогу во времени, в качестве подземного течения, и магнетические методы лечения. Кем-либо из этих безымянных пролагателей особых путей, каким-либо из забытых приверженцев симпатического лечения и был, вероятно, предложен путешественнице-иностранке тот магнит.
Иезуит Телль, к которому обратился проезжий пациент, — астроном, а не врач. Ему не важно, оказывает ли магнит целебное действие при резях в желудке или нет, его дело изготовить только магнит соответствующей формы. Этот свой долг он и выполняет. И в то же время он сообщает своему другу, ученому доктору Месмеру, о своеобразном случае. И вот Месмер, semper novarum rerum cupidus [Всегда падкий до нового], всегда готовый познать и испытать новые методы в науке, просит друга держать его в курсе результатов лечения. Едва услышав, что рези в желудке больной совершенно прекратились, делает он пациентке визит и изумляется быстрому облегчению, которое произошло после наложения магнита. Метод его заинтересовывает. Тотчас же он решает испробовать его в свою очередь. Он поручает Теллю изготовить для себя несколько магнитов подобной же формы и делает ряд опытов с другими пациентами, накладывая подковообразный намагниченный кусок железа то на шею, то на сердце, но всякий раз на больную часть тела. И странное дело, в некоторых случаях он, к собственному своему изумлению, достигает успеха в лечении, совершенно неожиданного, никогда не чаянного, в особенности у некоей девицы Эстерлин, вылеченной им таким образом от судорог, и у профессора математики Бауэра.
Бесхитростный лекарь тут же широко распялил бы глотку и начал хвалиться, что нашел новый талисман здоровья — магнит. Дело кажется таким ясным, таким простым, следует только при судорогах и эпилептических припадках вовремя наложить больному на тело волшебную подкову, не спрашивая, как и почему, — и чудо исцеления совершилось. Но Франц Антон Месмер — врач, человек науки, сын новой эпохи, мыслящий в причинной связи. Его не удовлетворяет установленное на глаз положение, что магнит в целом ряде случаев помог его пациентам почти волшебным образом; в качестве серьезного, мыслящего врача он именно потому, что не верит в чудеса, желает объяснить себе и другим, почему этот таинственный минерал совершает такие чудеса. После его опыта у него в руках только одна посылка для разгадки: многократный целебный эффект магнита; для логического заключения ему необходимы и другие звенья — причинное обоснование. Лишь в таком случае новая проблема будет не только поставлена перед наукой, но и разрешена.
И удивительное дело: чертовское счастье дает, кажется, в руки ему — и именно ему — другой конец цепи. Ибо именно этот Франц Антон Месмер достиг, почти десять лет тому назад, в 1766 году, докторской степени при помощи весьма замечательной, мистически окрашенной диссертации под названием «De planetarum influxu» [О влиянии планет], в которой он, под влиянием средневековой астрологии, допускает воздействие созвездий на человека и выставляет тезис, что некая таинственная сила, изливаясь через далекие небесные пространства, действует на каждую материю изнутри, что некий изначальный эфир, таинственный флюид, пронизывает всю вселенную, а с нею и человека. Этот изначальный флюид, эту конечную субстанцию осторожный studiosus обозначил тогда в высшей степени неопределенным термином «gravitas universalis», силою общего тяготения. Эту свою юношескую гипотезу достигший зрелости мужчина давно уже, вероятно, позабыл. Но теперь, когда Месмер видит, что при случайном лечении достигнуто столь необъяснимое действие стального магнита, который, в качестве метеорита, также ведет происхождение от звезд, оба эти начала, эмпирическое и гипотетическое, — излечившаяся наложением магнита пациентка и тезис докторской диссертации — смыкаются в одну, целостную теорию; теперь Месмер верит, что его философское допущение непреложно подтверждено явным целебным воздействием, и полагает, что нашел для неопределенной «gravitas universalis» правильное наименование: магнетическая сила, притяжению которой человек так же послушен, как звезды вселенной. Значит, магнетизм так ликует он, в преждевременной радости изобретателя, — это «gravitas universalis», тот самый «невидимый огонь» Гиппократа, тот «spiritus purus, ignis subtilissimus» [Чистый дух, тончайшее пламя], который как вселенский творческий ток пронизывает и мировой эфир, и клеточку человеческого тела! В его случайном опьянении ему кажется, что предмет длительных поисков, мост, соединяющий звездные миры с человечеством, найден. И он испытывает чувство горделивого возбуждения: кто перейдет этот мост, тот вступит в страну неведомого.
Искра дала вспышку. В результате случайного соприкосновения опыта и теории получился у Месмера взрыв мысли. Но первый разряд происходит совершенно не в том направлении. Ибо Месмер, в своем преждевременном воодушевлении, считает, что вместе с магнитом нашел, без всяких околичностей, и универсальное целительное средство, философский камень; ошибка, явно неправильное заключение оказывается в начале его пути и толкает его дальше. Но это ошибка творческая. И так как Месмер не устремляется за ней слепо, но продвигается сообразно со своим характером, шаг за шагом, не спеша, то, несмотря на необходимость обходов, он движется вперед. Ему суждены еще пути крутые и обманные. Но в то время как другие топчутся, тяжело и неповоротливо, по проторенным дорогам старых методов, этот одиночка пробирается все же в потемках вперед и медленно нащупывает путь от ребяческих средневековых представлений к умственному кругозору современности.
Первые опыты
правитьОтныне Франц Антон Месмер, до сих пор простой врач и любитель изящной науки, владеет одной, единой жизненной мыслью, или, скорее, мысль владеет им. Ибо до последнего издыхания суждено ему, в качестве непреклонного исследователя, размышлять об этом perpetuimi mobile, об этой движущей силе вселенной. Всю свою жизнь, свое состояние, свою репутацию, свой досуг отдает он своей основной идее. В этом упорстве, в этом непреклонном и все же пылком самоограничении — величие и трагедия Месмера, ибо то, чего он ищет, магического вселенского флюида, он никогда не в состоянии обрести в ясно доказуемой форме. А то, что он нашел, новую психотехнику, этого он вовсе не искал и за всю свою жизнь не осознал. Таким образом, в удел ему достается судьба, до отчаяния сходная с судьбой его современника алхимика Бетгера, который, в плену своей мысли, хотел изготовить химическое золото и при этом открыл случайно в тысячу раз более важный фарфор; и в том и в другом случае основная мысль дает только существенный психический толчок, а открытие совершается как бы само собою в процессе лихорадочно продолжаемых опытов.
Вначале у Месмера только философская идея о мировом флюиде. И магнит. Но радиус воздействия магнита относительно невелик, это видит Месмер уже при первых своих опытах. Его притягательная сила распространяется лишь на несколько дюймов, и все-таки таинственное предчувствие Месмера не обманывается; он верит, что в нем таится значительно большая, как бы скрытая мощь, которую можно вызвать наружу искусственно и повысить путем правильного применения. Он приступает к серьезнейшим ухищрениям. Вместо того чтобы наложить на больное место одну лишь подкову, как тот англичанин, он пристраивает своим больным по два магнита, один сверху, с левой стороны, другой снизу, с правой, чтобы таинственный флюид прошел, в замкнутой цепи, непрерванным, через все тело и восстановил, приливая и отливая, нарушенную гармонию. Чтобы усилить собственное свое благотворное влияние, он на шее у себя сам носит магнит, зашитый в кожаный мешочек, и, не довольствуясь этим, передает свой источающий силу флюид всевозможным другим предметам. Он магнетизирует воду, заставляет больных купаться в ней и пить ее, он магнетизирует путем натирания фарфоровые чашки и тарелки, одежду и кровати, магнетизирует зеркала, чтобы они потом отражали флюид, магнетизирует музыкальные инструменты, чтобы и в колебаниях воздуха передавалась дальше целительная сила. Все фанатичнее проникается он идеей, что можно (как в дальнейшем с электричеством) передавать магнетическую энергию путем проводки, нагнетать в бутылки, собирать в аккумуляторы. И вот он конструирует в конце концов печальной известности «ушат здоровья», многократно высмеянный «baquet» [Кадка], большой, прикрытый сверху деревянный чан, в котором два ряда бутылок, наполненных магнетизированной водой, сходятся к стальной штанге, от которой можно подвести к больному месту отдельные подвижные провода. Вокруг этой магнетической батареи устраиваются больные, истово касаясь друг друга кончиками пальцев, замкнутою цепью, потому что Месмер на основании опыта утверждает, что, пропуская ток через несколько человеческих организмов, он его опять-таки усиливает. Но и эксперименты с людьми не удовлетворяют его, — вскоре кошки и собаки должны уверовать в его систему; наконец, магнетизируются даже деревья в месмеровском парке и тот водный бассейн, в трепещущее зеркало которого пациенты благоговейно погружают свои обнаженные ноги, с руками, привязанными посредством канатов к деревьям, в то время как сам руководитель играет на стеклянной гармонике, тоже намагниченной, чтобы при помощи ее нежных и упругих ритмов сделать нервы больных более доступными проникновению универсального бальзама.
Чепуха, шарлатанство, ребячество — так реагирует современное чувство, с оттенком разочарования или сожаления, на эти нелепые выходки; тут, действительно, вспомнишь о Калиостро и других целителях-чародеях. Первые опыты Месмера застревают — к чему излишняя деликатность? — беспомощно и жалостно в жестких и сорных зарослях средневековья. Нам, потомкам, кажется, конечно, пустым фарсом — переносить силу магнетизма на деревья, воду, зеркала и музыкальные инструменты путем простого натирания и добиваться при этом целительного действия. Но чтобы быть справедливым, представим себе уровень физических знаний в ту эпоху. Три новые силы возбуждают любопытство тогдашней науки, три силы, из которых каждая еще в поре младенчества и каждая — Геркулес в колыбели. Благодаря котлу Папина, благодаря новым машинам Уатта можно было иметь первое представление о движущей силе пара, об огромном запасе энергии атмосферного воздуха, который прежним поколениям казался какой-то пассивной пустотой, каким-то неосязаемым, бесцветным мировым газом. Еще десятилетие, и первый воздушный корабль поднимет человека над землей; еще четверть века, и паровое судно впервые победит другую, водную стихию. Но в то время огромная энергия сжатого или выкачанного воздуха доступна уразумению только в порядке лабораторных опытов, и столь же скромно и робко заявляет о себе электричество, этот ифрит, тогда еще замкнутый в ничтожной лейденской банке. Ибо что считается в 1775 году электрическим явлением? Вольта еще не произвел своего решающего наблюдения; только от маленьких, игрушечных батарей можно получить несколько ни на что не нужных голубых искр и слабый толчок в сустав пальца. Это все, что знает месмеровская эпоха о творческой силе электричества, — не более и не менее, чем о магнетизме. Но, должно быть, уж в то время смутное предчувствие настойчиво подсказывало человеческой душе, что грядущее, посредством одной из этих сил, может быть, посредством сжатого пара, может быть, при помощи электрической или магнетической батареи, изменит формы мира и обеспечит двуногим млекопитающим на миллионы лет господство над землей, — предчувствие тех, доныне еще не учтенных масс энергии, которые, будучи скованы рукою человека, наводняют наши города светом, бороздят небо и передают звук от экватора к полюсу в бесконечно малую долю секунды. Гигантская сила заключена в зародыше, в крохотных начинаниях того времени; это уже тогда чувствует мир, чувствует Месмер; только он, по несчастью своему, подобно принцу в «Венецианском купце», выбирает из трех шкатулок не ту, которую нужно, и приковывает внимание насторожившейся в ожидании взрыва эпохи к слабейшему элементу, к магниту, — ошибка, бесспорно, но ошибка, понятная по тому времени, человечески понятная.
Итак, поразительны не первые приемы Месмера, не намагничивание зеркала или бассейна, — поразительно для нас в его опытах то невообразимое целебное воздействие, которое производит один человек при помощи ничего не стоящего магнита. Но даже эти, на первый взгляд чудесные исцеления, оказываются, при психологически правильной их оценке, вовсе не столь уж чудесными; с большей долей вероятности и даже с уверенностью можно сказать, что от начала всякого врачевания страждущее человечество исцелялось благодаря внушению гораздо чаще, чем мы предполагаем и чем склонна допускать врачебная наука. Мировая история доказывает, что не было еще столь бессмысленного медицинского метода, который бы на некоторое время не принес больному облегчения, благодаря наличию веры в этот метод. Наши деды и наши предки излечивались средствами, над которыми современная медицина сострадательно посмеивается, та самая медицина, методы которой наука предстоящих пятидесяти лет, в свою очередь, объявит с такою же улыбкою недействительными и, может быть, даже опасными. Ибо там, где свершается неожиданное исцеление, внушению принадлежит огромная, трудно вообразимая роль. От заговоров древности до териака и мышиного помета средневековья и до радиевого жезла какого-нибудь Цейлейса все методы лечения обязаны во всякую эпоху громадной долей своего воздействия воле к здоровью, пробудившейся у больного, и притом в такой степени, что атрибут этой веры магнит, гематит или вспрыскивания — при многих заболеваниях почти безразличен по сравнению с силою, направленною со стороны больного на этот атрибут. Неудивительно поэтому, но, наоборот, совершенно логично и естественно, что именно открытый в последнюю очередь метод дает самый неожиданный успех, так как ему, как еще неизвестному, обеспечен максимум благотворно содействующей ему надежды со стороны человека; так было и с Месмером. Едва лишь получило огласку целебное действие его магнитов в отдельных, особых случаях, как молва о всемогуществе Месмера распространилась через Вену на всю страну. Из ближних и из дальних краев спешат паломники к дунайскому магу, каждый хочет испытать прикосновение чудодейственного магнита. Выдающиеся сановники призывают венского врача в свои замки, в газетах появляются сообщения о новом методе; спорят, оспаривают, возносят до небес и поносят искусство Месмера. Но главное: каждый хочет его испытать или узнать о нем. Ломота, подергиванье, шум в ушах, параличи, рези в желудке, расстройство менструаций, бессонница, боль в печени — сотни болезней, до сих пор не поддававшихся никакому воздействию, излечиваются его магнитом; чудо за чудом происходит в доме, до сих пор предназначавшемся лишь для уюта и увеселений, на Загородной улице, 261. Не прошло и года с той поры, как путешественник-иностранец привлек внимание Месмера к волшебному средству, а слава дотоле безвестного врача настолько вышла за пределы Австрии, что доктора из Гамбурга, из Женевы, из самых противоположных городов просят его пояснить им способ применения его столь действенного, по слухам, магнетического курса, чтобы они могли продолжать его опыты и, со своей стороны, добросовестно проверить. И крупный соблазн для месмеровского самолюбия! — оба доктора, которым венский врач доверился в письмах, д-р Унцер из Альтоны и д-р Харзу из Женевы, полностью подтверждают замечательное целебное действие, которого они достигли по методу Месмера с помощью магнита, и оба по своей инициативе печатают восторженные статьи о месмеровских методах. Благодаря таким убежденным положительным отзывам Месмер находит все больше и больше последователей; в конце концов курфюрст призывает его даже в Баварию. Но что объявилось столь разительно в Вене, подтверждается столь же блистательно в Мюнхене. Так, наложение магнита при параличе и слабости зрения академического советника Остервальда имело такой шумный успех, что академический советник печатает в Аугсбурге в 1776 году сообщение о своем исцелении при посредстве Месмера: «Все, что он совершил здесь при различных болезнях, дает основание предполагать, что он подсмотрел у природы один из ее самых таинственных движущих моментов». Клинически точно описывает выздоровевший то отчаянное положение, в котором нашел его Месмер, и как магнетическое лечение разом избавило его волшебным образом от застарелого страдания, не поддававшегося доселе никакой врачебной помощи. И чтобы заранее отразить всякое возможное возражение со стороны врачей, рассудительный академический советник пишет: «Если кто скажет, что история с моими глазами одно воображение, то я этим удовольствуюсь и ни от одного врача в мире не потребую большего, чем сделать так, чтобы я воображал себя совершенно здоровым». Под впечатлением этого неоспоримого успеха Месмер впервые (и в последний раз) получает признание. 28 ноября 1775 года Баварская Академия торжественно избирает его своим сочленом, «ибо она убеждена, что труды столь выдающегося человека, увековечившего свою славу особыми и неоспоримыми свидетельствами своей неожиданной и плодотворной учености и своими открытиями, много будут содействовать ее блеску». В течение одного года одержана полная победа, Месмер может быть доволен: академия, десятки врачей и сотни излечившихся и восторженно благодарных пациентов свидетельствуют неопровержимо о целебной силе магнита. Но удивительно — в тот самый миг, когда ряд свидетелей, без всякого постороннего влияния, отдает Месмеру должное, сам он себя осуждает. В течение этого года он нашел уж печальную ошибку в расчете, а именно, что не магнит действует в его руках, а действуют сами руки, что, следовательно, его поразительное влияние на людей исходит не от мертвого минерала, которым он манипулирует, но от него, живого человека, что вовсе не магнит был чудодейственным источником здоровья, а сам магнетизер. После такого признания проблема получила неожиданно новое направление: еще один толчок, и могла быть познана действительная, персональная причинность. Однако духовная напряженность Месмера недостаточно велика, чтобы опередить целое столетие. Только шаг за шагом продвигается он по неверным и обходным путям. Но вот, отбросив в сторону, честно и решительно, свой волшебный минерал, магнит, он высвобождается одновременно из магической пентаграммы средневекового хлама, достигнута та точка, где идея его становится для нас понятной и плодотворной.
Домыслы и постижения
правитьКогда именно Месмер решается на этот исторический поворот в методах своего лечения, нельзя установить с точностью. Но уже в 1776 году его благодарный пациент Остервальд пишет из Баварии, что «д-р Месмер выполняет теперь большую часть своих сеансов без всяких искусственных магнитов, простым прикосновением к больным органам, частью непосредственным, частью через посредство каких-либо предметов». Значит, не прошло даже целого года, и Месмер заметил, что магнит совершенно не нужен при так называемых магнетических сеансах, потому что, когда он проводит просто рукою вдоль нервных путей, от одного полюса к другому, больной чувствует то же самое возбуждение или облегчение; Месмеру стоит только дотронуться до своих пациентов, и нервы их уже напрягаются и готовы вздрагивать, уже происходят, без всякого прибора или медикамента, изменения в характере болезни организма, сперва в форме возбуждения, затем — успокоения. Итак, нет места сомнениям: от его рук исходит нечто неведомое, нечто гораздо более таинственное, чем магнит, что необъяснимо ни по Парацельсу, ни по данным старинной и современной медицины. И изобретатель стоит в изумлении перед своим открытием: вместо магнетического метода он открыл какой-то другой.
Теперь Месмеру следовало бы сказать честным образом: «Я ошибся, магнит не имеет никакого значения, вся та сила, которую я ему приписывал, принадлежит не ему, и то целебное воздействие, которого я, к собственному моему изумлению, достигаю ежедневно, основано на причинах, мне самому непонятных». И конечно, ему следовало тотчас же перестать называть свои сеансы магнетическими и забросить всю затейливую аппаратуру намагниченных бутылок, заряженных «ушатов здоровья» и заколдованных чашек и деревьев, как совершенно ненужное фокусничество. Но как мало таких людей в политике, в науке, в искусстве, в философии, даже из числа самых смелых, которые способны мужественно и определенно признаться, что вчерашнее их воззрение было ошибкой и нелепостью. Так и Месмер. Вместо того чтобы решительно отказаться от несостоятельной теории о целебной силе магнита, он предпринимает сложное отступление; он начинает двусмысленно оперировать с понятием «магнетический», поясняя, что магнит как минерал действительно не помогает, но что сила, действующая при его сеансах, тоже магнетизм, «жизненный» магнетизм, в живом человеческом организме аналогичный таинственной силе мертвого металла. Он делает весьма пространные и смутные попытки представить дело так, что в конце концов в его системе ничего по существу не изменилось. Но в действительности это наново надуманное понятие «жизненный» магнетизм (обычно переводимое, крайне неудачно, «животный» магнетизм) означает нечто до крайности далекое от проповедовавшейся до сих пор металлотерапии, и начиная с этого мгновения нужно быть чрезвычайно внимательным, чтобы не дать ввести себя в заблуждение через посредство сознательно созданной идентичности термина. С 1776 года магнетизировать отнюдь не значит у Месмера касаться магнитом или воздействовать им, но единственно и только — предоставлять таинственной человеческой силе, истекающей из нервов на концах пальцев («жизненная» сила), действовать на других людей. И если поныне лица, практикующие этот симпатический метод поглаживания, все еще именуют себя магнитопатами, то они пользуются этим словом совершенно неправильно, ибо, вероятно, ни у одного из них в доме вообще нет магнита. Весь их метод основан исключительно на личном воздействии, являясь терапией внушения или флюидальной терапией.
Таким образом, через год после первого своего открытия Месмер благополучным образом преодолевает свою опаснейшую ошибку; но как прекрасна, как кстати была эта ошибка! В то время Месмер полагал еще, что при судорогах или нервных припадках достаточно наложить больному магнит на тело, искусно провести им несколько раз туда-сюда, и больной здоров. Но теперь, когда эта приятная иллюзия о волшебном действии магнита рушилась, он беспомощно стоит перед волшебной картиной, изо дня в день достигаемой им с голыми руками. Ибо откуда, собственно, это чудесное воздействие, получающееся тогда, когда он поглаживает виски своим больным, обвевает их своим дыханием, когда он при помощи кругообразных движений вдоль мускульной системы вызывает этот таинственный, внезапный нервный трепет, эти неожиданные вздрагивания? Это флюид, «force vitale» [Жизненная сила], исходящая из его, Франца Антона Месмера, организма; и опять вопрос: исходит ли эта особая сила лишь из его особого организма или от любого другого человека точно так же? Можно ее повысить посредством воли, можно дробить ее и усиливать другими элементами? И как происходит эта передача силы? Психическим путем (анимистическим) или, может быть, как химическое излучение и испарение мельчайших, невидимых частиц? Земная эта сила или божественная, психическая или физическая, или духовная? Идет ли она от звезд или является тончайшей эссенцией нашей крови, продуктом нашей воли? Тысяча вопросов встает разом перед простым, вовсе не очень уж умным и лишь самозабвенно наблюдательным человеком, тысяча вопросов, для него заведомо неразрешимых, и из которых самый важный вопрос — происходят ли так называемые магнетические исцеления анимистическим или флюидальным путем — до сих пор не получил удовлетворительного разрешения. В какой лабиринт попал он неожиданно, с тех пор как воспроизвел это бессмысленное лечение, проделанное при помощи магнитной подковы над той иностранкой, как далеко завела его эта печальная ошибка! Проходят годы, и он не видит просвета. Лишь одно ясно Месмеру, лишь одно знает он по собственной своей, изумительной практике: лучше, чем всякое химическое средство, может нередко живой человек помочь во многих случаях своим присутствием и своим влиянием на нервную систему. Из всех природных тел действительнее всего действует на человека сам человек. Болезнь, по его представлению, есть нарушение гармонии в человеке, опасный перерыв в ритмической смене прилива и отлива. Но в каждом человеке жива глубоко заложенная целебная сила, воля к здоровью, вечный, изначально жизненный импульс к вытеснению всего болезненного; и задача нового магнетического врачевания — повысить эту волю к здоровью (которой механическая медицина, действительно, слишком долго пренебрегала) путем магнетического воздействия (мы говорим: внушения). По вполне правильной, с психологической точки зрения, мысли Месмера, которая находит затем в Christian Science свое крайнее развитие, душевная установка, воля к здоровью способны, действительно, совершать чудеса выздоровления; задачею врача является поэтому вызвать чудо к жизни. Магнитопат как бы производит только зарядку истощенных нервов для решающего толчка, он наполняет и укрепляет внутреннюю защитную батарею организма. Но, напоминает Месмер, при попытке поднять жизненную силу человека не следует пугаться, если симптомы болезни, вместо того чтобы сразу же стушеваться, делаются поначалу, наоборот, резче, конвульсивнее, ибо задачею всякого правильного магнетического курса и является довести всякую болезнь до крайнего ее обострения, до кризиса и судорог; без труда можно узнать в этой знаменитой «теории кризисов» Месмера давно испытанное экзорцирование дьявола во времена средневековья и изгнание болезней по методу хорошо ему известного патера Гаснера. Сам того не подозревая, Месмер с 1776 года систематически занят сеансами внушения и гипноза, и первоначальная тайна его успеха заключается прежде всего в напряженности его личной мощи, излучающейся особенно сильно и впечатляющей почти магически. Но все же как мало ни знает Месмер о действенном начале своего метода, уже в те первые годы этому удивительному одиночке удалось установить некоторые истины, открывшие пути для дальнейшего развития. Прежде всего Месмер замечает, что некоторые из его пациентов особенно восприимчивы к магнетизму (мы бы сказали — обладают внушаемостью, медиумичны), а другие совершенно невосприимчивы, что, таким образом, одни люди действуют как источники воли, другие как ее приемники; но если увеличить число участников, то восприимчивость усиливается с помощью массового внушения. Такими своими наблюдениями Месмер дал резкий толчок к дальнейшей дифференциации тогдашней науки о характере, благодаря этому новому освещению душевный спектр совершенно неожиданно дает иные, более красочные разложения. Мы видим, что человек, помимо своей воли наткнувшийся на огромную проблему, намечает один, без постороннего содействия, множество новых вопросов. Но никто не в состоянии дать ему объяснение феномена, еще доныне, собственно, не разрешенного: каким способом отдельным, особо одаренным, как бы магическим, с медицинской точки зрения, натурам удается простым наложением рук и атмосферическим воздействием своей личности достигать исцелений, о которых ничего не может сказать даже глубочайшая и просвещеннейшая наука.
Но больным нет дела до флюида, они не спрашивают, «как» и «почему», они толпами теснятся, неудержимо влекомые молвою о новизне, о необычайности. Вскоре Месмеру приходится устроить в своем доме на Загородной улице собственный магнетический госпиталь; даже из других стран приезжают больные, с тех пор как они услышали о знаменитом исцелении юной девицы Эстерлин и прочли восторженные благодарственные отзывы других его пациентов. Время музыки и галантных игр на воздухе миновало теперь в доме 261 на Загородной улице; Месмер, до сих пор практически не пользовавшийся докторским дипломом, с утра до ночи лихорадочно работает на своей новой фабрике здоровья при помощи жезлов, бакетов и всяких хитрых приспособлений. Вокруг мраморного бассейна в саду, в котором раньше резвились золотые рыбки, сидят теперь в замкнутом круге одержимые недугами и истово погружают ноги в целебную воду. Всякий день приносит известия о новом триумфе магнетических сеансов, каждый час привлекает новых верующих, ибо молва о чудесных исцелениях просачивается сквозь окна и двери; вскоре весь город только и говорит, что об этом вновь возродившемся Теофрасте Парацельсе. Но среди всяческого успеха один человек сохраняет трезвость — это сам маэстро Месмер. Все еще несмотря на настояния своих друзей, он не решается окончательно высказаться об этом чудодейственном флюиде: лишь в двадцати семи положениях он смутно намечает верную теорию жизненного магнетизма. Но он упорно не соглашается поучать других, чувствуя, что сам должен изучить сначала тайну своего собственного воздействия.
Роман девицы Парадиз
правитьВ той же мере, в какой выигрывает Франц Антон Месмер в известности в Вене, проигрывает он в симпатиях окружающих. Все венское общество, ученые и профессора, любило его, человека о многом осведомленного, нечестолюбивого, богатого и притом гостеприимного, обходительного и всегда чуждого высокомерия, — все это до тех пор, пока он забавлялся новыми идеями как безвредный дилетант. Теперь, когда Месмер серьезно берется за дело и его своеобразные сеансы возбуждают сенсацию, он начинает вдруг чувствовать со стороны своих товарищей по профессии, врачей, какое-то сопротивление, сперва тайное, а затем, понемногу, и открытое. Напрасно приглашает он своих бывших коллег к себе в магнетическую клинику, чтобы доказать им, что он оперирует не знахарскими снадобьями и заговорами, а при помощи обоснованной системы, никто из приглашенных профессоров и докторов не желает серьезно разбираться в этих казусных исцелениях. Весь этот род терапии при помощи кончиков пальцев, без клинического вмешательства, без лекарств или прописанных средств, эти манипуляции с волшебным жезлом и с магнетизированными ушатами не представляются им, понятно, слишком серьезными. Вскоре Месмер начинает чувствовать острый холодок извне. «Прием, оказанный здесь моим первым идеям, поразил меня холодом», — пишет он в те дни в Мюнхен. Он честным образом надеялся, что встретит со стороны великих ученых ставшего ему родным города, у прежних своих друзей по науке и музыке, по крайней мере интерес или критическое участие. Но, когда-то столь общительные, люди науки вовсе не вступают с ним в разговор, они только посмеиваются и глумятся, повсюду он наталкивается на предвзятое отрицание, вселяющее в него горечь. В марте 1776 года он снова сообщает секретарю Баварской Академии, что его идея «подверглась в Вене, вследствие ее новизны, почти всеобщему гонению», а два месяца спустя жалуется в более сильных выражениях: «Я все еще продолжаю делать физические и медицинские открытия в своей области, но надежда на научное завершение моей системы в настоящее время тем более несостоятельна, что мне приходится непрестанно иметь дело с отвратительными интригами. Здесь объявили меня обманщиком, а всех, кто верит в меня, дураками. Так встречают новую истину».
Неотвратимый рок слишком раннего выступления на мировой арене настиг его: бессмертный консерватизм факультетов чует в нем приближение нового познания и с возмущением на него ополчается. Немедленно начинается в Вене глухое и напряженное брожение, направленное против его магнетических сеансов: во французских и немецких журналах появляются — разумеется, без подписи — корреспонденции из Вены, высмеивающие методы Месмера. Но ненависть вынуждена еще действовать за спиною, ибо безукоризненная личная выдержка Месмера не дает подходящих поводов для открытого нападения. Неудобно именовать шарлатаном, невеждою, несостоятельным знахарем доктора двух факультетов, вот уже десять лет имеющего на своем дипломе подписи таких авторитетов, как Ван-Смитен и Ван-Гаен. В вымогании денег также нельзя попрекнуть его, потому что этот богатый человек лечит большую часть своих пациентов совершенно бесплатно.
И что всего обиднее, не приходится даже его дискредитировать как бахвала или пустозвона, ибо Месмер ни в малейшей степени не преувеличивает масштаба своего открытия. Он отнюдь не утверждает (как, например, Мери Бекер-Эдди в дальнейшем со своею Christian Science), что открыл универсальную терапию, устраняющую нужду во всяком другом медицинском воздействии; он с тщательным самоограничением подчеркивает, что его жизненный магнетизм непосредственно помогает только при нервных болезнях и влиять на последующие физические их проявления может во всяком случае лишь путем посредственным. Этим он как бы вынуждает к терпению втайне накопившееся враждебное чувство своих коллег, ожидающих случая поставить ножку ненавистному новатору.
Наконец долгожданный случай представляется. Эпизод с девицей Парадиз дает повод без труда превратить невинный роман в полную значения драму, ибо редко в истории болезней сценическая обстановка была столь эффектна. Мария Терезия Парадиз, высокоталантливая молодая девушка, считается безнадежно ослепшей на четвертом году жизни в силу поражения зрительных нервов; ее выдающаяся способность к игре на клавире приобрела ей в Вене всеобщую известность. Императрица имеет о ней самоличное попечение. Она назначила родителям даровитого ребенка пенсию в двести золотых дукатов и дает ей на свой счет дальнейшее образование; впоследствии девица Парадиз дала много концертов, один даже в присутствии Моцарта, и множество ее неопубликованных композиций доныне хранится в Венской библиотеке.
И вот эту молодую девушку приводят к Месмеру.
Перед тем ее годами лечили по всем правилам науки, но безрезультатно, первые глазные врачи Вены: известный оператор профессор Барт и придворный врач Штерк. Но некоторые признаки (конвульсивное вздрагивание глаз, выступающих при этом из орбит, страдание селезенки и печени, вызывающее нечто вроде припадков помешательства) дают основание думать, что слепота девицы Парадиз проистекает не из разрушения зрительного нерва, но лишь из-за расстройства, обусловленного психикой. Делают еще одну попытку и приводят ее к Месмеру, который устанавливает в ней потрясение общей нервной системы и признает, что в силу этого возможность ее исцеления его, Месмера, методами не исключена. Чтобы быть в состоянии в точности следить за успехами магнетического курса, он берет ее к себе в дом, где подвергает магнетическому лечению бесплатно, вместе с другими двумя пациентками.
До этого пункта все заявления современников сходятся в точности. Но отныне полнейшее, зияющее противоречие устанавливается между показаниями Месмера, утверждающего, что он почти полностью вернул ей зрение, и свидетельством профессоров, отвергающих какую бы то ни было претензию на улучшение, как обман и «воображение». (Это слово «воображение» играет отныне решающую роль при всех исходящих от научных кругов попреках Месмеру.) Конечно, теперь, по прошествии полутора веков, нелегко сделать выбор между двумя утверждениями, столь резко друг другу противоречащими. За врачей говорит то, что к Марии Терезии Парадиз и в дальнейшем никогда уж не вернулось больше зрение; за Месмера, кроме свидетельства общественности, та записка, которая составлена отцом молодой девушки и которая кажется не слишком наглядной, чтобы можно было объявить ее попросту подделкой. Ибо я знаю мало документов, которые бы так исчерпывающе полно, с психологической точки зрения воспроизводили первое восприятие света человеком, постепенно излеченным от слепоты; чтобы измыслить такие тончайшие, основанные на знании человеческой души подробности, потребовался бы лучший поэт и психолог, чем старый гоф-секретарь Парадиз-отец, или столь непоэтическая натура, как Месмер. Записка, в ее существенной части, гласит:
«После непродолжительного, энергичного магнетического воздействия со стороны г-на доктора Месмера она начала различать очертания поставленных перед нею тел и фигур. Но новое чувство было столь впечатлительно, что она могла смотреть на все это только в очень темной, снабженной ставнями и занавесями комнате. Когда перед ее глазами, со впятеро сложенной на них повязкой, проводили зажженной свечою, хотя бы и очень быстро, она разом падала, словно сраженная молнией. Первою человеческою фигурою, которую она увидела, был г-н доктор Месмер. Она с большим вниманием наблюдала за ним и за всевозможными колеблющимися движениями его тела, которые он проделывал, чтобы испытать ее. Она до известной степени была смущена этим и сказала: „Как ужасно видеть это! Неужели таков облик человеческий?“ К ней, по ее желанию, привели большую домашнюю собаку, очень ручную, ее всегдашнюю любимицу, и она осмотрела ее с тем же вниманием. „Эта собака, — сказала она потом, — нравится мне больше, чем человек; мне много легче на нее смотреть“. Особенно поражали ее носы на лицах, которые она рассматривала. Она не могла удержаться от смеха. Она выражалась об этом так: „Мне кажется, что они обращены на меня с угрозой и хотят выколоть мне глаза“. После того как она увидала достаточное количество лиц, она попривыкла к этому. Наибольшего труда стоит ей научиться различать цвета и степень отдаленности предметов, ибо в отношении вновь проявившегося у нее чувства зрения она столь же неопытна и не искушена, как новорожденный ребенок. Она никогда не ошибается в различиях одного цвета от другого, но зато смешивает их наименования, в особенности если ее не навели на след — производить сравнения с окраскою, ей уже знакомою. При виде черного цвета она поясняет, что это образ ее былой слепоты. Этот цвет всегда пробуждает в ней некоторую склонность к меланхолии, которой она часто была подвержена в период лечения. В это время она неоднократно разражалась внезапными рыданиями. Так, однажды с ней случился столь сильный припадок, что она бросилась на софу, отбивалась руками, пыталась сорвать с себя повязку, отталкивала все перед собой и, жалостно стеная и плача, являла своим видом такое отчаяние, что мадам Сакко или любая другая знаменитая актриса не могла бы найти лучшего образца для изображения женщины, потрясенной крайним горем. Через несколько мгновений это печальное настроение прошло, и она вернулась к своей прежней приветливости и жизнерадостности, хотя вскоре после этого снова с нею случился такой же припадок. Так как в первые дни, когда распространялась молва о том, что она прозрела, нас усиленно стали посещать родственники, друзья и высокопоставленные лица, она стала сердиться. Однажды, будучи этим недовольна, она выразилась в разговоре со мною так: „Почему это я чувствую себя менее счастливой, чем раньше? Все, что я вижу, вызывает во мне неприятное возбуждение. Ах, я была гораздо спокойнее со своей слепотою!“ Я утешил ее тем доводом, что ее нынешнее раздражение происходит от восприятия чуждой области, в которой она пребывает. Но как только она привыкнет к зрению, она станет такой же спокойною и довольною, как другие. „Это хорошо, — отвечала она, — потому что, если при взгляде на что-нибудь новое мне и дальше суждено испытывать беспокойство вроде нынешнего, я готова теперь же вернуться к прежней слепоте“.
Так как вновь обретенное чувство поставило ее на первоначальную природную ступень, то она вполне свободна от предвзятых взглядов и именует вещи просто по тому естественному впечатлению, которое они на нее производят. Она очень хорошо судит о чертах лица и делает из этого выводы о свойствах характера. Знакомство с зеркалом вызвало в ней большое удивление; она не могла понять, как это плоское зеркальное стекло улавливает предметы и вновь представляет их глазу. Ее привели в великолепную комнату, где была высокая зеркальная стена. Она стала производить перед нею удивительные повороты и телодвижения и особенно смеялась тому, что изображение в зеркале, когда она приближалась, подступало к ней, а при удалении от него отступало. Все предметы, которые она замечает в известном отдалении, кажутся ей маленькими, и в ее представлении они увеличиваются по мере того, как придвигаются к ней.
Когда она с открытыми глазами подносила ко рту кусочек поджаренного хлеба, он представлялся ей таким большим, что не поместится, казалось ей, во рту. Потом ее провели к бассейну, который она назвала большой суповой миской. Ей казалось, что деревья в аллее движутся рядом с ней с двух сторон, а на возвратном пути она думала, что дом идет ей навстречу, и особенно понравились ей освещенные окна. На следующий день пришлось исполнить ее желание и свести ее в сад при свете дня. Она опять внимательно осмотрела все предметы, но не с таким удовольствием, как накануне вечером. Протекавший перед домом Дунай она назвала длинной и широкой полосой и указала точно те места, где она видит начало и конец реки. Деревьев, стоявших примерно в тысяче шагов по ту сторону реки, на так называемом Пратерау, можно было коснуться, по ее мнению, вытянув вперед руки. Так как это было среди бела дня, она не могла долго вынести пребывания с открытыми глазами в саду. Она сама потребовала, чтобы ей завязали опять глаза, так как восприятие света не по силам ее слабому зрению и вызывает в ней головокружение. А когда у нее на глазах снова повязка, то она без провожатых не решается ни на один шаг, хотя, будучи слепою, расхаживала прежде по хорошо знакомой комнате. Рассеянность нового чувства служит причиной того, что она должна быть более внимательной за клавиром, чтобы сыграть что-нибудь, в то время как раньше она исполняла целые концерты с безукоризненной верностью и при этом разговаривала с окружающими. Теперь с открытыми глазами ей трудно сыграть и небольшую вещицу. Она следит за своими пальцами — как они поднимаются над клавиром, — но при этом не попадает в большинстве случаев на нужные клавиши».
Производит ли это ясное, прямо-таки классическое описание впечатление подделки? Можно ли, действительно, допустить, что ряд очевидцев, пользующихся уважением, дал себя полностью одурачить и послал сообщения в газеты о чудесном исцелении, не потрудившись удостовериться относительно состояния бывшей слепой, живущей в расстоянии двух улиц? Но именно из-за шума, вызванного этим случаем магнетического лечения, врачебная корпорация с недовольством вмешивается в дело. На этот раз Месмер вторгся в их собственную, личную область, и глазной врач и профессор Барг, у которого девица Парадиз в течение нескольких лет безуспешно искала помощи, с особым рвением ополчается против непрошеного целителя. Он утверждает, что девицу Парадиз следует рассматривать еще как слепую, потому что она часто не знает названий находящихся перед нею предметов и нередко путает их, — ошибка, психологически очень понятная и даже вероятная у долголетней слепой, впервые познающей предметы; ошибка, сама по себе же опорочивающая. Но за официальным миром сила превосходства. Прежде всего вмешательство влиятельных врачей ставит преграду намерению Месмера лично представить императрице Марии Терезии свою находящуюся на пути к выздоровлению пациентку; и все яростнее пытаются раздраженные коллеги помешать Месмеру продолжать магнетическое лечение. По какому праву? — следует, объективно говоря, спросить. Ибо даже в самом неблагоприятном случае метод внушения не может сделать мертвый зрительный нерв девицы Парадиз еще более мертвым, не может сделать слепую более слепой. Таким образом, при желании нельзя ни из одного из параграфов закона вывести право посторонних лиц отнять у дипломированного врача его пациентку в середине лечения. И так как, помимо того, девица Парадиз сама крепко держится за своего целителя, противники Месмера избирают обходный путь, чтобы лишить его драгоценного объекта опытов: они внушают старикам Парадиз устрашающую мысль, что если дочь их действительно прозреет, то сразу же пропала монаршья милость — пенсия в двести дукатов и что покончено со своеобразной сенсацией от выступлений слепой концертантки. Этот довод — угроза финансовая — сразу же действует на семью. Отец, дотоле вполне доверявший Месмеру, насильно врывается в дом, требует свою дочь немедленно обратно и грозит обнаженной саблей. Но, удивительное дело, сопротивление встречает он не со стороны врача. Сама девица Парадиз, привязавшаяся к своему целителю не то в качестве медиума, не то по эротическим побуждениям, заявляет определенно, что не намерена возвращаться к родителям, а остается у Месмера. Это приводит в раздражение ее мать, она с невероятной яростью набрасывается на непокорную девушку, предпочитающую чужого человека своим родителям, наносит ей, беззащитной, побои и ведет себя по отношению к ней так ужасно, что та падает, охваченная судорогами. Но несмотря на все приказания, угрозы и побои, не удается заставить стойкую девицу Парадиз покинуть своего покровителя (а может быть, своего возлюбленного). Она остается в магнетической клинике. Месмер одержал победу, правда пиррову победу. Ибо в результате перенесенного возбуждения и насилий слабый проблеск света, доставшийся с таким трудом, угасает. Приходится снова начать лечение, чтобы оживить пришедшие в расстройство нервы. Но на это Месмеру не дают времени. Факультет пустил уже в ход самые тяжелые орудия. Он мобилизовал архиепископа кардинала Мигадзи, императрицу и двор и, кажется, самую могущественную в терезианской Австрии инстанцию: знаменитую комиссию нравов. Профессор Штерк, как глава медицинского ведомства в Австрии, дает, по поручению императрицы, приказ «положить конец этим обманам». И вот государство отнимает у магнетизера власть над его медиумом. Месмер принужден немедленно прервать лечение и выдать не получившую еще исцеления девицу Парадиз родителям, несмотря на ее отчаянные мольбы. Дальнейшие последствия этого тягостного дела, за недостатком соответствующих документов, не поддаются точному выяснению. Или Месмеру предписано было правительством, более или менее настоятельно, покинуть пределы Австрии, в качестве «нежелательного иностранца», или сам он оказался сыт по горло товарищеским отношением медицинских кругов Вены. Во всяком случае, он сразу же после случая с девицей Парадиз покидает свой великолепный дом на Загородной улице, 261, уезжает из Вены и ищет себе нового отечества сначала в Швейцарии, потом в Париже. Венский факультет может быть спокоен, его цель достигнута. Он отстранил неприятного, с замашками самостоятельности человека и дискредитировал (по его мнению, навсегда) первые зачатки психотерапевтического метода, правда неясного, но уже приближающегося к современным представлениям. На целое столетие с четвертью воцаряется на Венском факультете in rebus psychologicis [В делах психологии] величественное спокойствие, пока опять не появляется, со своим психоанализом, еще один досадный новатор, Зигмунд Фрейд, на которого профессора факультета ополчаются с тем же предубеждением и с такой же яростью, но на этот раз, по счастью, со значительно меньшим успехом.
Париж
правитьВосемнадцатое столетие мыслит и живет космополитически. Наука Европы, ее искусство представляют еще одну большую семью: для человека духовной культуры еще не придумано современное нам яростное отграничение одного государства от другого. Художник и ученый, музыкант и философ странствуют в то время из одной резиденции в другую без всяких националистических ущемлений, чувствуя себя как дома везде, где они могут проявить свой талант и выполнить свою миссию, встречая дружеский прием со стороны всех наций, народов и государей. Поэтому в решении Месмера переселиться из Вены в Париж нет ничего особенного, и с первого же часа ему не приходится раскаиваться в перемене обстановки. Его аристократические пациенты из Австрии открывают перед ним двери посольства. Мария Антуанетта, живо интересующаяся всем новым, необычайным и занимательным, обещает ему свою поддержку, а бесспорная принадлежность Месмера к всемогущему тогда масонству тотчас же вовлекает его в средоточие духовной жизни французского общества. Кроме того, его учение совпадает с исключительным моментом. Ибо как раз потому, что Вольтер и энциклопедисты агрессивным своим скептицизмом вытравили из общества восемнадцатого века церковную веру, они, вместо того чтобы уничтожить неистребимую в человеке потребность веры («ecraser l’infame!») [«Раздавите гадину!»], загнали ее в какие-то другие закоулки и мистические тупики. Никогда не был Париж столь жаден до новшеств и суеверий, как в ту пору начинающейся просвещенности. Перестав верить в легенды о библейских святых, стали искать для себя новых и особенных святых и обрели их в толпами притекавших туда шарлатанах розенкрейцерства, алхимии и филалетии; все неправдоподобное, все идущее наперекор ограниченной школьной науке встречает в скучающем и причесанном на философский образец парижском обществе воодушевленный прием. Страсть к тайным наукам, к белой и черной магии проникает повсюду, вплоть до высших сфер. Мадам де Помпадур, правительница Франции, прокрадывается ночью через боковую дверь Тюильрийского дворца к мадам Бонтан, чтобы та предсказала ей будущее по кофейной гуще; герцогиня д’Юффе велит соорудить для себя дерево Дианы (об этом можно прочесть у Казановы) и омолаживается путем в высшей степени физиологическим; маркизу де Л’Опиталь какая-то старая женщина заманивает в глухое место, где ей во время черной мессы представлен будет Люцифер в собственной персоне; но в то время как добрейшая маркиза и ее подруга, обнаженные с головы до пят, ждут появления обещанного дьявола, мошенница исчезает с их одеждой и деньгами. Наиболее почтенные мужи Франции трепещут от почтительного благоговения, когда легендарный граф Сен-Жермен тончайшим образом проговаривается за ужином и выдает свой тысячелетний возраст тем, что об Иисусе Христе и о Магомете говорит как о личных знакомых. В то же самое время хозяева гостиниц и постоялых дворов Страсбурга радуются переполнению своих комнат, потому что принц Роган принимает у себя, в одном из самых аристократических дворцов, отъявленного сицилианского проходимца Бальзамо, именующего себя графом Калиостро. В почтовых каретах, в носилках и верхом прибывают со всех концов Франции аристократы, чтобы приобрести себе у этого первоклассного шарлатана микстуры и волшебные снадобья. Придворные дамы и девицы голубой крови, княгини и баронессы устраивают у себя в замках и городских отелях лаборатории по алхимии, и вскоре эпидемия мистического помешательства охватывает и простой народ. Едва лишь распространяется молва о нескольких случаях чудесного исцеления у гроба парижского архидиакона на кладбище Сен-Медао, как туда стекаются тысячи людей и впадают в дикие корчи. Ничто необычное не кажется в ту пору слишком нелепым, никакое чудо достаточно чудесным, и никогда не было мошенникам столь удобно, как в эту, одновременно и рассудочную и падкую до сенсаций эпоху, бросающуюся на всякое щекочущее нервы средство, увлекающуюся всяким дурачеством, верующую, в своем скептицизме, во всякое волшебство. Таким образом, врач, владеющий новым универсальным методом, заранее мог считать свою игру выигранной. Но Месмер (и это следует оттенять неустанно) отнюдь не намерен отбивать у какого-нибудь Калиостро или Сен-Жермена золотые прииски глупости человеческой. Дипломированный врач, гордый своей теорией, фанатик своей идеи, более того, пленник ее, он хочет и желает прежде всего быть признанным официальной наукой. Он презирает весьма ценный и прибыльный энтузиазм угодников моды: благосклонный отзыв одного академика был бы для него важнее, чем шум, произведенный сотнею тысяч дураков. Но всесильные профессора отнюдь не усаживаются с ним вместе за один лабораторный стол. Берлинская Академия ответила на его доводы лаконически, что «это ошибка», Венский медицинский совет официально признал его обманщиком; становится понятным его отчаянно-страстное желание удостоиться, наконец, честного отзыва. Едва успев прибыть в феврале 1778 года в Париж, он сразу же направляется к Леруа, президенту Академии наук; через его посредство он настойчиво домогается, чтобы все члены Академии сделали ему честь и серьезным образом подвергли рассмотрению его метод в организованном им на первое время госпитале в Кретейле (поблизости от Парижа). Согласно инструкции, президент ставит это предложение на обсуждение. Но Венский факультет, по-видимому, забежал вперед, ибо Академия наук коротко и решительно заявляет о своем отказе от рассмотрения месмеровских опытов.
Не столь легко, однако, отступается человек, который, будучи проникнут страстной уверенностью в то, что дает миру нечто очень важное и новое, добивается для своей научной мысли научной санкции. Он тотчас же обращается к только что основанному Медицинскому обществу. Там он, в качестве врача, может требовать своего бесспорного и непреложного права. Еще раз возобновляет он предложение — представить в Кретейле своих излечившихся пациентов и дать с готовностью объяснения на всякий вопрос. Но и Медицинское общество не проявляет особой склонности стать в оппозицию к родственной ему венской организации. Оно уклоняется от стеснительного предложения под тем малоубедительным предлогом, что может судить об излечениях лишь в случаях, когда оно осведомлено о предшествующем состоянии пациентов, а этого в данном случае нет. Пять раз пытался Месмер добиться у всех факультетов мира признания или по крайней мере внимательного рассмотрения своей системы; нельзя было действовать прямее, честнее, в большем согласии с наукой. Лишь теперь, когда ученая клика своим молчанием выносит ему приговор, не ознакомившись с документами и фактами, лишь теперь обращается он к высшей решающей инстанции: к общественному мнению, ко всем образованным и интересующимся людям; в 1779 году он печатает на французском языке свой «Трактат об открытии животного магнетизма». Красноречиво и поистине искренно просит он помощи в своих опытах, участия и благоволения, ни одним намеком не обещая чудесного или невозможного: «Животный магнетизм это вовсе не то, что врачи понимают под словом таинственное средство. Это наука, имеющая свои обоснования, выводы и положения. Все в целом и доныне неизвестно, это я признаю. Но именно потому было бы несправедливо давать мне в судьи лиц, ничего не понимающих в том, о чем они решаются судить. Мне нужны не судьи, а ученики. Поэтому мое намерение состоит целиком в том, чтобы официально получить от какого-либо правительства дом, где бы я мог поместить больных для лечения и где мог бы, с легкостью и без особых околичностей, доказать в полном объеме действие животного магнетизма. Затем я хотел бы взять на себя подготовку большого количества врачей и предоставить тому же правительству решить, в какой мере желает оно распространить мое открытие — для всеобщего пользования или в ограниченных кругах, быстро или не спеша. Если бы предложения мои были отвергнуты во Франции, я покинул бы ее неохотно, но это, конечно, неизбежно. Если они будут отвергнуты повсюду, то я все же надеюсь найти для себя спокойный уголок. Под покровом своей добросовестности, свободный от упреков совести, я соберу около себя частицу человечества, того человечества, которому я хотел быть полезным в более широких размерах, и тогда придет пора ни у кого, кроме самого себя, не спрашивать совета, как поступать. Если бы я действовал иначе, то к животному магнетизму отнеслись бы как к моде. Каждый бы пытался блеснуть им и найти в нем больше или меньше того, что он действительно в себе содержит. Им стали бы злоупотреблять, и полезность его превратилась бы в проблему, разрешение которой последовало бы, может быть, лишь через несколько столетий».
Это ли язык шарлатана, сочинительство и болтовня человека нечестного? Конечно, в громогласном обращении прежнего скромного просителя звучит уже нотка окрыленности: Месмер впервые говорит языком успеха. Ибо как раз в эти последние месяцы его метод лечения нервных болезней внушением нашел серьезных приверженцев и влиятельных союзников, и прежде всего открыто стал на его сторону Шарль Делон, лейб-медик графа д’Артуа, выпустивший брошюру. Это открывает Месмеру путь ко двору; в то же самое время одна из дворцовых дам Марии Антуанетты, которую Месмер исцелил от паралича, выступает перед своей повелительницей в пользу того, кто помог ей. Высшее дворянство: мадам Ламбаль, принц Конде, герцог Бурбон, барон Монтескье и в особенности герой дня, молодой маркиз Лафайет высказываются с воодушевлением в пользу его учения. И вот, несмотря на враждебное отношение академии, несмотря на неудачу в Вене, правительство, по приказу королевы, входит в непосредственные переговоры с Месмером, чтобы привязать к Франции родоначальника столь плодотворных идей; министр Морпа, по приказанию свыше, предлагает ему пожизненное содержание в двадцать тысяч ливров и, кроме того, десять тысяч ливров на квартирные расходы, правда, с выплатою лишь в том случае, когда три подготовленных им для государства ученика признают пользу магнитотерапии.
Но Месмер сыт по горло и не желает вновь и без конца возиться с предвзятыми суждениями узколобых специалистов, он не идет ни на какие оговорки «если» и «в том случае», он не принимает милостыни. Он гордо отказывается: «Я не могу входить в договорные отношения с правительством, пока правильность моего открытия не будет непреложным образом признана и подтверждена». И после двух лет магнетической терапии такую силу приобрел в Париже высланный из Вены Месмер, что в качестве угрозы может заявить, что покинет Париж, и в этом смысле предъявляет ультиматум королеве: «Единственно из уважения к Вашему Величеству я Вас заверяю, что продлю свое пребывание во Франции до 18 сентября, и до этого срока готов оказать помощь тем больным, которые удостоят меня своим доверием. Я ищу, Ваше Величество, такого правительства, которое признает необходимость не допускать, легкомысленным образом, проникновения в мир истины, вызывающей своим воздействием на природу человека изменения, коим, с самого начала, требуется контроль со стороны истинного знания и истинной силы, а также направление в благожелательном смысле. В деле, касающемся всего человечества, деньги должны быть, в глазах Вашего Величества, лишь на втором плане; четыреста или пятьсот тысяч франков, обращаемых на такую цель, ничего не должны значить. Мое открытие и я сам должны быть награждены с величием, достойным монарха, с которым я вступаю в сношение». Этот ультиматум Месмера не принимается, по-видимому, в результате сопротивления со стороны Людовика XVI, чей трезвый и бережливый нрав восстает против всяких фантастических экспериментов. И вот Месмер действует всерьез: он покидает Париж и направляется в германские владения, в Спа.
Но эта вызывающая самоопала — иного свойства, чем прежняя, венская, безнадежно смахивающая на бегство или высылку. Он удаляется из державы Бурбонов, как властелин, как претендент, и целый рой вдохновенных приверженцев провожает высокочтимого вождя в добровольное изгнание. Но еще большее число их остается в Париже и во Франции, чтобы действовать там в его пользу. Возмущение по поводу того, что из-за интриг факультета с полным равнодушием допустили отъезд такого человека из Франции, приобретает постепенно лихорадочный характер. Записки в его защиту дюжинами появляются в печали. В Бордо, в соборе, аббат Эрвье открыто проповедует с кафедры догму магнетизма; Лафайет, перед своим отплытием в Америку, сообщает Вашингтону как нечто весьма важное, что он везет американцам, кроме ружей и пушек для войны за независимость, также и новое учение Месмера («Un docteur nomme Mesmer, ayant fait la plus grande decouverte, a fait des eleves, parmi lesquels votre humble serviteur est appelй un des plus enthousiastes… Avant de partir j’obtiendrai la permission de vous confier le secret de Mesmer, qui est une grande dйcouverte philosophique» [«Некий доктор, по имени Месмер, сделавший величайшее открытие, снискал себе учеников, среди которых ваш покорный слуга считается одним из самых восторженных. Перед отъездом я испрошу разрешения посвятить вас в тайну Месмера — большое философское открытие»]). И масонство, защищающее в науке, как и в области политики, все новое и революционное, с решимостью становится на сторону собрата. И вот, вопреки правительству, вопреки королю, вопреки медицинской коллегии, вопреки Академии, эти восторженные приверженцы Месмера добиваются возвращения его в Париж на поставленных им условиях; то, в чем отказал Месмеру король, предлагают ему, за свой счет, дворянство и буржуазия. Группа его учеников, во главе с Бергасом, известным адвокатом, основывает акционерное общество, чтобы предоставить маэстро возможность учредить свою собственную академию в противовес королевской; сто поклонников подписывают каждый по сто луидоров, «pour acquitter envers Mesmer la dette de l’humanite» [Чтобы выполнить по отношению к Месмеру долг человечества], наряду с чем Месмер обязывается передать им свои знания. Сразу же по выпуске магнетические акции расхватываются; в двенадцать месяцев подписано 340000 ливров, значительно больше, чем требовал сначала Месмер. Кроме того, ученики его объединяются в каждом городе в так называемое «Гармоническое общество» (Societe de l’Harmonie), отдельно в Бордо, в Лионе, в Страсбурге, в Остенде, и даже одно в колониях, в Сан-Доминго. С триумфом, вызванный из изгнания мольбами и заклинаниями, встреченный празднествами и приветствиями, возвращается Месмер опять во Францию, некоронованный глава некоей незримой духовной державы. То, в чем отказал ему король, он сам себе создал: свободу исследований, независимое существование. И если официальная, академически насторожившаяся наука объявит ему войну, Месмер теперь готов к ней.
Месмеромания
правитьМесмер, чей магнетический метод обещает исцеление от всех видов болезненного возбуждения, сам приносит на первых порах в Париж особый вид возбуждения — месмероманию. Вот уже много десятков лет ничто не приводило Сен-Жерменское предместье, с его неизменно хорошим, скучающим среди роскоши обществом, в такое волнение, в такой, можно сказать, пароксизм страсти, как практика магнетического лечения. В течение нескольких месяцев Месмер и магнетизм становятся в Париже la grande mode, le dernier cri [Величайшей модой, последним криком]. Перед его роскошной квартирой на Вандомской площади с утра до вечера стоят коляски и кабриолеты дворянства; лакеи в цветных ливреях первых домов Франции ждут у украшенных гербами носилок; и так как приемные помещения оказываются слишком тесными для столь неожиданного наплыва, и для пользования хорошо платящих пациентов имеются налицо лишь три «ушата здоровья», то уже за несколько дней вперед покупают себе место у «бакета», как в наши дни ложу на первое представление новой оперы. Но филантропия тоже в моде, и Месмер предоставляет «бакеты» — правда, меньшего размера — и для лиц менее состоятельных, ибо каждый, будь он богат или беден, должен получить свою долю этого «гармонического» целебного средства. Он исключает из круга больных только лиц с открытыми ранами, несомненных эпилептиков, умалишенных и калек, честно подчеркивая этим, что он достигает улучшения в общем самочувствии лишь через нервную систему, но не может чудом изменить строение органов.
В этих магнетических залах, а вскоре и в собственном дворце, в отеле Буильон на улице Монмартр, где Месмер устроил клинику, пять лет подряд толпятся пациенты из всех сословий, настоящие и воображаемые больные, любопытные и снобы всякого ранга. Каждый любопытный парижанин — а какой парижанин из хорошего общества не любопытен? — должен во что бы то ни стало хоть однажды испробовать на себе чудодейственный флюид и потом этой щекочущей нервы сенсацией хвалиться в элегантных салонах с тою же примерно дилетантской поверхностностью, как в наше время за five o’clock tea [Пятичасовой чай] рассуждают о теории относительности или психоанализе. Месмер в моде, и потому его наука, принимаемая им весьма серьезно, действует на общество не как наука, а как театр. Что в постановке его лечения есть действительно нечто нарочито театральное, Месмер никогда не отрицал, напротив, он открыто признает это. «Mes procedes, s’ils n’etaient pas raisonnes, paraitraient comme des grimaces aussi absurdes que ridicules, auxquelles il serait en effet impossible d’ajouter foi» [Если бы мои приемы не были разумно обоснованы, они должны были бы казаться столь же нелепыми, сколько и смешными, и им действительно трудно было бы дать веру].
Ему, в качестве знатока душ человеческих, известно, что всякое основанное на вере лечение нуждается, для усиления его действия, в определенном магическом или религиозном церемониале; и он, в силу психологической убежденности, окружает свою личность неким магическим ореолом; как всякий сведущий в психологии врач, он усиливает свой авторитет таинственностью. Уже само помещение действует на посетителей, благодаря особому устройству, тревожно и возбуждающе. Окна затемнены занавесями, чтобы создать сумеречное освещение, тяжелые ковры на полу и по стенам заглушают звук, зеркала отражают со всех сторон золотистые тона света, странные символические звездные знаки привлекают внимание, не давая ему полного удовлетворения. Неопределенность всегда повышает чувство ожидания, таинственность усиливает напряжение, молчание и замалчивание взвинчивают мистическую настроенность; поэтому в волшебном приемном покое Месмера все чувства — зрение, слух и осязание тончайшим образом подвергаются воздействию и раздражению. Посредине большого зала стоит широкий, как колодец, «ушат здоровья». Вокруг этого магнетического алтаря сидят, в глубоком молчании, как в церкви, больные, затаив дыхание; никто не смеет пошевельнуться, ни один звук не должен вырваться, чтобы не нарушить создавшегося напряжения. Время от времени собравшиеся вокруг «ушата» образуют, по данному знаку, знаменитую (впоследствии заимствованную спиритами) магнетическую цепь. Каждый касается кончиков пальцев своего соседа, чтобы мнимый ток, усиливаясь при прохождении от тела к телу, пронизал весь благоговейно насторожившийся ряд. Это глубокое, ничем, кроме легких вздохов, не нарушаемое молчание сопровождается тончайшими аккордами клавира или тихим хоровым пением из соседней комнаты, иногда даже сам Месмер играет на своей стеклянной гармонике, чтобы нежным ритмом умерить создавшееся возбуждение или повысить его, если нужно, ускоряя ритм. Так в продолжение часа организм заряжается магнетической силой (или, как сказали бы мы по-современному, подготовляется гипнотическая напряженность путем воздействия на нервную систему приемами монотонности и ожидания). Потом появляется наконец сам Месмер.
Серьезный и спокойный, он входит медленно, с величавым выражением лица, излучая покой в общее беспокойство; и едва лишь он приблизился к больным, как легкий трепет, словно от звенящего издали ветерка, пробегает по цепи. На нем длинная шелковая фиолетовая мантия, вызывающая мысль о Зороастре или об одежде индийских магов; сурово, сосредоточившись в себе наподобие укротителя зверей, который, имея лишь легкий хлыст в руке, единственно силою воли удерживает зверя от прыжка, шагает он, со своим железным жезлом, от одного больного к другому. Перед некоторыми он останавливается, спрашивает тихо об их состоянии, потом проводит своей магнетической палочкой по одной стороне тела книзу и по противоположной кверху, приковывая к себе в то же время, властно и настойчиво, исполненный ожидания взгляд больного. Других он вовсе не касается жезлом и, лишь очерчивая в воздухе невидимый круг, как бы осеняет им со значительным видом лоб или центр болевых ощущений, но при этом неотступно сосредоточивает при помощи недвижного взора внимание на больном и этим приковывает его внимание. Во время этой процедуры другие почтительно таят дыхание, и в продолжение некоторого времени в просторном, приглушенном коврами помещении не слышно ничего, кроме его медленных шагов или, порою, вздоха облегчения или тоски. Но обыкновенно это длится недолго, и один из больных начинает при прикосновении Месмера дрожать, конвульсивная судорога проходит по его членам, его бросает в пот, он кричит, вздыхает или стонет. И как только у этого первого обнаруживаются видимые знаки напрягающей нервы силы, другие участники цепи тоже начинают чувствовать знаменитый, несущий исцеление кризис. Подергивания электрически перескакивают по замкнутому ряду дальше и дальше, возникает массовый психоз; второй, третий пациент впадают в судорогу, и внезапно шабаш ведьм в полном разгаре. Одни катаются, с закаченными глазами, в корчах по полу, другие начинают пронзительно смеяться, кричать, стонать и плакать, некоторые, охваченные судорогами, носятся в пляске, как черти, некоторые — все это можно видеть запечатленным на гравюрах той поры — как будто впали, под влиянием жезла или упорного взгляда Месмера, в обморочное состояние или гипнотический сон. С тихою, застывшею на губах улыбкою лежат они безучастно, в каталептическом оцепенении, и в это время музыка по соседству продолжает играть, чтобы состояние напряженности все усиливалось и усиливалось, ибо, по знаменитой «теории кризисов» Месмера, всякая нервно обусловленная болезнь должна быть доведена до высшей точки своего развития, чтобы тело могло исцелиться. Те, кто слишком сильно охвачен кризисом, кто кричит, буйствует и корчится в судорогах, быстро уносятся служителями и помощниками Месмера в соседнюю, плотно обитую, наглухо изолированную комнату, в «salle des crises» [Зал кризисов], чтобы там успокоиться (что, разумеется, дало в сотнях случаев повод глумлению в печати и утверждениям, что нервные дамы получают там успокоение путем в высшей степени физиологическим). Поразительнейшие сцены ежедневно разыгрываются в волшебном кабинете Месмера: больные вскакивают, вырываются из цепи, заявляют, что они здоровы, другие бросаются на колени и целуют руки спасителю; некоторые умоляют усилить ток и еще раз их коснуться. Понемногу вера в магию его личности, в его личные чары становится для его пациентов формою религиозного помешательства, а сам он — святым и исцелителем несчетного числа людей. Как только Месмер показывается на улице, одержимые недугом бросаются к нему, чтобы дотронуться только до его одежды; княгини и герцогини на коленях просят, чтобы он посетил их; опоздавшие, не получившие доступа к его бакету, покупают себе, для личного употребления, так называемые «petits baquets», маленькие ушаты, чтобы лечиться магнетизмом по его методу на дому. И в один прекрасный день Париж может созерцать глупейшую картину: на самой середине улицы Бонди сотня человек, веревками привязанных к намагнетизированному Месмером дереву, ждет «кризиса». Никогда ни один врач не переживал такого стремительного и шумного успеха, как Месмер; пять лет подряд парижское общество только и говорит, что о его магически магнетическом лечении.
Но нет ничего опаснее для наново возникающей науки, как если она становится модой и предметом светской болтовни. Против своей воли Месмер попадает в двусмысленное положение: в качестве честного врача он хотел дать новое целебное средство для науки, а дает, оказывается, подходящую тему для моды и для всюду поспевающих ее представителей, томящихся праздностью. Заводят споры — за Месмера и против него — с таким же отсутствием внутреннего интереса, как за Пиччинни или Глюка, Руссо или Вольтера. Кроме того, столь пряная эпоха, как восемнадцатое столетие, спешит повернуть всякое новшество в сторону эротики: придворные кавалеры ждут от магнетизма, в качестве основного его эффекта, становления своей упавшей мужской силы, а про дам сплетничают, что они ищут в salle des crises натуральнейшей формы охлаждения нервов. Каждый мелкий писака вступает теперь в дискуссию, выпуская глупую, восторженную или пренебрежительную брошюру, анекдоты и памфлеты подбавляют литературного перца в медицинский спор, и в конце концов месмеромания переносится даже в театр. 16 ноября 1784 года итальянская королевская труппа разыгрывает фарс под названием «Les docteurs modernes» [Современные доктора], в котором Раде, стихотворец третьего сорта, высмеивает магнетизм. Но он прогадывает, ибо фанатики месмерианства не допускают даже в театре шуток по адресу своего кумира. И вот представители громких фамилий, слишком гордые, разумеется, для того, чтобы самим утруждать свои уста, посылают в театр лакеев, чтобы те освистали пьесу. Во время представления какой-то королевский государственный советник бросает из ложи в ряды слушателей печатную брошюру в защиту магнетизма, и когда на следующий день недальновидный автор пьесы Раде направляется в салон герцогини Вильруа, она через своих служителей указывает ему на дверь: она не принимает субъектов, которые осмеливаются «издеваться над новым Сократом наподобие Аристофана». День ото дня сумасшествие нарастает, и чем больше непризванных начинают развлекаться новою салонною игрою, тем фантастичнее и нелепее становятся крайности увлечения: в присутствии принца Прусского и при наличии всех членов магистрата в полном служебном облачении подвергают в Шарантоне магнетизации старую лошадь. В замках и парках возникают магнетические лужайки и гроты, в городах — тайные кружки и ложи, дело доходит до открытых схваток врукопашную между приверженцами и противниками системы и даже до дуэлей; короче говоря, вызванная Месмером сила выходит за пределы своей собственной сферы, медицины, и заполняет всю Францию опасным и заразительным флюидом снобизма и истерии — месмероманией.
Академия вмешивается в дело
правитьПеред лицом этой яростно распространяющейся эпидемии не приходится уже рассматривать Месмера как нечто с научной точки зрения несуществующее. Возможность или невозможность жизненного магнетизма превратилась из предмета городских толков в дело государственное, и ожесточенный спор должен наконец получить разрешение с высоты академической кафедры. Интеллектуальные круги Парижа и дворянство почти целиком за Месмера, королева Мария Антуанетта, под влиянием принцессы Ламбаль, всецело на его стороне, все ее дворцовые дамы обожают «божественного немца». Лишь один человек во всем Бурбонском дворце смотрит на всю эту магию с упорным недоверием — это король. Абсолютно чуждый неврастении, с обложенными жиром и флегмою нервами, обжора в стиле Рабле, с отличным пищеварением, Людовик XVI не в состоянии проявить особого любопытства к вопросам врачевания души; и когда перед отъездом в Америку ему представляется Лафайет, благодушный монарх весело посмеивается над ним: «Что-то скажет Вашингтон по поводу того, что он пошел в аптекарские ученики к господину Месмеру». Он ведь против всяких беспокойств и треволнений, добрый, толстый король Людовик XVI; в силу какого-то внутреннего чутья он ненавидит революции и новшества также и в области духовной. В качестве человека делового и основательного, любящего порядок, он высказывает поэтому пожелание, чтобы внесли наконец ясность в эту бесконечную распрю по поводу магнетизма, и в марте 1784 года он подписывает указ на имя Общества врачей и Академии, чтобы они немедля подвергли официальному рассмотрению магнетизм как в его полезных, так и вредных проявлениях.
Редко видела Франция состав более внушительный, чем тот, который выделили обе организации по данному вопросу: имена почти всех участников и доныне пользуются мировой известностью. Между четырьмя врачами находится и некий д-р Гильотен, который через семь лет изобретет машину, в секунду излечивающую все земные болезни, — гильотину. Среди других имен блистают славою такие, как имя Бенджамена Франклина, изобретателя громоотвода, Байльи, астронома и в дальнейшем мэра Парижа, Лавуазье, обновившего химию, и Жюсье, знаменитого ботаника. Но при всей своей учености эти столь дальновидные в остальном умы не подозревают, что двое из них, астроном Байльи и химик Лавуазье, сложат через несколько лет свою голову под машиной своего коллеги Гильотена, с которым они исследуют теперь магнетизм в столь дружеском общении.
Спешка несовместима с достоинством Академии, ее должны заменить методичность и основательность. И вот проходит несколько месяцев, прежде чем ученая коллегия выносит окончательный отзыв. Документ этот честным и добросовестным образом удостоверяет прежде всего бесспорное действие магнетических сеансов. «Некоторые тихи, спокойны и испытывают блаженное состояние, другие кашляют, плюют, чувствуют легкую боль, теплоту по поверхности всего тела, впадают в усиленную потливость; другие охватываются конвульсиями. Конвульсии необычайны по частоте, продолжительности и силе. Как только они начинаются у одного, они проявляются тут же и у других. Комиссия наблюдала и такие, которые продолжались три часа, они сопровождались выделением мутной, слизистой жидкости, исторгаемой силою такого напряжения. Наблюдаются и следы крови в отдельных случаях. Эти конвульсии характеризуются быстрыми и непроизвольными движениями всех членов, судорогами в глотке, подергиваниями в области живота (hypochondre) и желудка (epigastre), блуждающим или застывшим взором, пронзительными криками, подскакиванием, плачем и неистовыми припадками смеха; затем следуют длительные состояния усталости и вялости, разбитости и истощения. Малейший неожиданный шум заставляет их вздрагивать в испуге, и замечено, что изменения в тоне и такте исполняемых на фортепиано мелодий действуют на больных в том смысле, что более быстрый темп возбуждает их еще больше и усиливает неистовство их нервных припадков. Нет ничего поразительнее зрелища этих конвульсии; тот, кто их не видел, не может составить о них никакого понятия. Удивительно, во всяком случае, с одной стороны, спокойствие одной группы больных и, с другой — возбужденное состояние остальных, удивительны различные, неизменно повторяющиеся промежуточные явления и та симпатия, которая возникает между больными; можно наблюдать, как больные улыбаются друг другу, нежно разговаривают друг с другом — и это умеряет судорожные явления. Все подвластны тому, кто их магнетизирует. Если они даже находятся в полном, по-видимому, изнеможении, его взгляд, его голос тотчас же выводит их из этого состояния».
Таким образом, то обстоятельство, что Месмер влияет на своих пациентов внушением или как-либо иначе, установлено официально. Есть что-то такое в данном случае необъяснимое, удостоверяют профессора, и что-то им незнакомое при всей их учености: «Судя по этому стойкому воздействию, нельзя отрицать наличия некоей силы, которая действует на людей и покоряет их и носителем которой является магнетизер». Этою последней формулировкой комиссия, собственно говоря, вплотную подошла к щекотливому пункту: она сразу же подметила, что удивительные эти явления имеют источником человека, особое личное воздействие. Еще один шаг в сторону этого непонятного соотношения между магнетизером и медиумом, и сто лет оказались бы предвосхищенными, проблема продвинута была бы в угол зрения современности. Но этого последнего шага комиссия не делает. Ее задачею, согласно королевскому указу, является установить, существует или нет магнетически-жизненный флюид, то есть новый физический элемент. Поэтому со школьной педантичностью она ставит только два вопроса. А большое и Б большое: во-первых, доказуем ли вообще этот жизненный магнетизм и, во-вторых, полезен ли он как лечебное средство, «ибо, — аргументирует она more geometrico [По способу геометрии], — жизненный магнетизм может существовать и вместе с тем не быть полезным, но ни в коем случае он не может быть полезным, если не существует».
Таким образом, комиссия занята не таинственным контактом между врачом и пациентом, между магнетизером и медиумом, иначе говоря, не существом проблемы, а единственно вопросом о «presence sensible» [Осязаемом наличии] таинственного флюида и ее доказуемости. Можно его видеть? Нет. Можно обонять? Нет. Можно его взвешивать, трогать, измерять, пробовать на вкус, рассматривать под микроскопом? Нет. И вот комиссия прежде всего устанавливает эту его непознаваемость для органов чувств. «S’il existe en nous et autor de nous c’est donc d’une maniere absolument insensible» [«Если он и существует в нас и вокруг нас, то лишь в абсолютно невоспринимаемой органами чувств форме»]. После такого не слишком трудного утверждения комиссия переходит к вопросу, доказуемо ли по крайней мере действие этой незримой субстанции. На этот предмет экспериментаторы решают подвергнуть магнетизации прежде всего самих себя. Но, как известно, на людей, скептически настроенных и абсолютно здоровых, внушение не действует ни в какой мере. «Никто из нас ничего не почувствовал, и прежде всего ничего такого, что могло бы быть названо реакцией на магнетизм; один только ощутил во второй половине дня нервное раздражение, но никто не испытал кризиса». Став, таким образом, на путь недоверия, они с особой предвзятостью приступают к рассмотрению бесспорного факта воздействия на других. Они ставят пациентам ряд ловушек: предлагают, например, одной женщине несколько чашек, из которых только одна намагнетизирована, и, действительно, пациентка ошибается и берет себе другую чашку, ненамагнетизированную. Казалось бы, этим доказано, что действие магнетизма — шарлатанство, «imagination», воображение. Но академики должны согласиться одновременно, что у той же самой пациентки, как только сам магнетизер подносит ей чашку, сразу наступает кризис. Решение задачи опять-таки близко и, собственно говоря, уже найдено: логически им бы следовало теперь установить, что эти явления возникают в силу особого контакта между магнетизером и медиумом, а не благодаря какой-то таинственной материи. Но, как и сам Месмер, академики обходят вот-вот уже близкую к разрешению проблему личного воздействия через передачу внушением или флюидальным путем и выносят торжественное заключение относительно «nullite du magnetisme» [«Ничтожности магнетизма»]. Там, где ничто не ощущается на глаз, на обоняние, на осязание, там ничего и нет, поясняют они, и это замечательное действие покоится исключительно на одном воображении, что, конечно, является лишь словом, лишь производным от понятия «внушение», которое они просмотрели.
Такое торжественное признание магнетизма несуществующим сводит, разумеется, на нет и второй вопрос об универсальной полезности магнетического (мы говорим — психического) лечения. Ибо действие, для которого Академия не может указать причины, ни в каком случае не должно быть признано перед лицом мира полезным или целебным. И вот лица сведущие (то есть те, которые на этот раз ничего не поняли в существе дела) утверждают, что метод господина Месмера опасен, ибо эти искусственно вызванные кризисы и конвульсии могут стать хроническими. И свое заключение они излагают, наконец, в тезисе, для которого надо запастись дыханием: «После того как члены комиссии признали, что флюид жизненного магнетизма не познается ни одним из наших чувств и не произвел никакого воздействия ни на них самих, ни на больных, которых они при помощи его испытали, после того как они установили, что касания и поглаживания лишь в редких случаях вызывали благотворное изменение в организме и имели своим постоянным следствием опасные потрясения в области воображения, после того как они, с другой стороны, доказали, что и воображение без магнетизма может вызвать судороги, а магнетизм без воображения ничего не в состоянии вызвать, они единогласно постановили, что ничто не доказывает существования магнетически-жизненного флюида и что, таким образом, этот не поддающийся познанию флюид бесполезен, что разительное его действие, наблюдавшееся при публичных сеансах, должно быть частично объяснено прикосновениями, вызываемым этими прикосновениями воображением и тем автоматическим воображением, которое, против нашей воли, побуждает нас переживать явления, действующие на наши чувства. Вместе с тем комиссия обязывается присовокупить, что эти прикосновения, эти непрестанно повторяющиеся призывы к проявлению кризиса могут быть вредными и что зрелище таких кризисов опасно в силу вложенного в нас природою стремления к подражанию, а потому всякое длительное лечение на глазах у других может иметь вредное последствие».
Этот официальный отзыв от 11 августа 1784 года сопровождается секретным рукописным донесением комиссии на имя короля, в котором в туманных выражениях указывается на опасность для нравственности, вытекающую из раздражения нервов и смешения полов. После такого приговора Академии и равным образом отрицательного и неприязненного отзыва врачебной коллегии с психическим методом, с лечением путем личного воздействия для ученого мира бесповоротно покончено. Не помогает и то, что несколько месяцев спустя открыты и продемонстрированы в ряде опытов с непреложной ясностью, явления сомнамбулизма, гипноза и медиумического воздействия на волю и что они вызвали громадное возбуждение во всем интеллектуальном мире; для ученой Парижской Академии, после того как она однажды в восемнадцатом столетии изложила свое мнение письменно, не существует, вплоть до двадцатого века, никаких гипнотических, сверхчувственных явлений. Когда в 1830 году один французский врач предлагает дать ей новое доказательство, она отклоняет. Она отклоняет даже и в 1840 году, когда Брайд своей «Неврогипнологией» сделал из гипноза всем понятное орудие науки. В каждом селе, в каждом городе Франции, Европы и Америки магнетизеры-любители уже с 1820 года демонстрируют в переполненных залах примеры самого поразительного воздействия; ни один полуобразованный или даже на четверть образованный человек не пробует отрицать их. Но Парижская Академия, та самая, что отвергла громоотвод Франклина и противооспенную прививку Дженнера, которая назвала паровое судно Фультона утопией, упорствует в своем бессмысленном высокомерии, отворачивает голову и утверждает, что ничего не видит и не видела.
И так длится ровно сто лет, пока наконец французский врач Шарко не добивается в 1882 году, чтобы пресветлая Академия удостоила официально познакомиться с гипнозом; так долго — битых сто лет — отказывал ошибочный приговор Академии Францу Антону Месмеру в признании, которое, при большей ее справедливости и вдумчивости, могло бы уже в 1784 году обогатить науку.
Борьба сторон
правитьЕще раз — в который раз? — метод психического лечения ниспровергнут академической юстицией. Едва только Медицинское общество опубликовывает свой отрицательный отзыв, как в лагере противников Месмера воцаряется ликование, словно навеки покончено со всяческими видами врачевания через психику. В каждом магазине продаются забавные гравюры на меди, которые изображают «Победу науки» в наглядном даже для неграмотных виде: озаренная ослепительным ореолом комиссия ученых развертывает свиток с уничтожающим приговором, и пред лицом этого «семикратно пылающего света» бегут, верхом на метлах, Месмер и его ученики, украшенные каждый ослиной головою и ослиным хвостом. На другой гравюре изображена наука, мечущая молнии в шарлатанов, которые, спотыкаясь о разбитый ушат здоровья, проваливаются в преисподнюю; третья, с подписью «Nos facultes sont en rapport» [«Наши таланты приносят плоды»], изображает Месмера, магнетизирующего длинноухого осла. Брошюры с издевательствами появляются дюжинами, на улицах распевают новую песенку:
La magnetisme est aux abois,
La faculte et l’Academie
L’ont condamne tout d’une voix,
Et meme couvert d’infamie.
Aprиs ce jugement, bien sage et bien legal,
Si quelque esprit original
Persiste encore dans son delire,
Il sera permis de lui dire:
Crois an magnetisme… animal! [*]
[*] — Магнетизм при последнем издыхании, академия и факультет единогласно осудили его и даже покрыли позором. Если после такого отзыва, столь же мудрого, сколь и законного, какой-нибудь чудак вздумает упорствовать в своем безумии, можно будет с полным правом ему сказать: «Верь в воздействие… животное!»
И в продолжение нескольких дней кажется, действительно, что тяжкий удар академической палицы, как некогда в Вене, окончательно переломил теперь в Париже хребет Месмеру. Но дело происходит в 1784 году; гроза революции, правда, еще не разразилась, но дух беспокойства и мятежа носится уже в атмосфере, предвещая опасность. Приговор затребован всехристианнейшим королем, торжественно опубликован королевской академией — никто бы при короле-солнце не осмелился пойти наперекор столь уничтожающей опале. Но при слабом Людовике XVI королевская печать не гарантирует от глумления и дискуссий; дух революционности давно уже проник в общество и охотно вступает в страстное противоречие с мнением короля. И целый рой негодующих брошюр разлетается по Парижу и Франции, чтобы реабилитировать Месмера. Адвокаты, врачи, коммерсанты, лица из высшего дворянства опубликовывают под своими именами благодарственные отзывы о своих исцелениях, и среди любительской, пустой печатной болтовни можно разыскать в этих памфлетах немало откровенного и смелого. Так, Ж. Б. Бонфуа, представитель хирургической коллегии в Лионе, запрашивает энергически, могут ли господа члены Академии предложить лучший способ лечения: «Как поступают при нервных болезнях, этих болезнях, доныне еще совершенно не понятых? Прописывают холодные и горячие ванны, взбудораживающие, освежающие, возбуждающие или успокаивающие средства, и ни одна из этих паллиативных мер не дала до сих пор столь поразительных результатов, как психотерапевтический метод Месмера». В «Doutes d’un provincial» ["Сомнения одного провинциала "]некий аноним обвиняет Академию в том, что она, по закоснелому своему высокомерию, даже близко не подошла к самой проблеме. «Недостаточно, господа, если мысль ваша поднимается выше предрассудков эпохи. Нужно уметь забывать интересы своего сословия ради всеобщего благополучия». Один адвокат пишет пророчески: «Господин Месмер, на основе своих открытий, построил целую систему. Эта система может быть так же плоха, как и все предшествующие, ибо всегда опасно опираться на первичные выводы. Но если, независимо от этой системы, он ясно изложил некоторые смутные идеи, если хоть одна истина обязана ему своим существованием, то он имеет неоспоримое право на человеческое уважение. В этом смысле он будет признан более позднею эпохою, и никакие комиссии и правительства всего мира не в состоянии отнять у него его заслугу».
Но академии и ученые общества не вступают в дискуссию, они решают. Как только они вынесли решение, им благоугодно с надменностью игнорировать всякие возражения. Но в этом особом случае Академии приходится пережить нечто неприятное и неожиданное — из ее собственных рядов выступает обвинитель, член комиссии, и не из последних, а именно знаменитый ботаник Жюсье. По указу короля он присутствовал при опытах, отнесся к ним с большей добросовестностью и меньшей предвзятостью, чем большинство других, и потому при окончательном решении вопроса отказался дать свою подпись под великой хартией опалы. От острого взора ботаника, привыкшего с благоговейным терпением наблюдать мельчайшие и незаметнейшие нити и следы семян, не скрылся слабый пункт расследования, а именно то обстоятельство, что комиссия сражалась с ветряными мельницами теории и потому била мимо цели, вместо того чтобы, исходя из бесспорного наличия результатов месмеровского лечения, доискиваться возможных его причин. Не интересуясь фантасмагориями Месмера, его магнетизированными деревьями, зеркалами, водою и животными, Жюсье попросту устанавливает тот новый, существенный и поразительный факт, что при этом новом методе на больного действует какая-то сила. И хотя он столь же мало, как и остальные, способен установить осязаемость этого флюида, доступность его для созерцания, он логически правильно допускает возможность такого агента, «который может переноситься от одного человека к другому и часто производит из этого последнего видимое воздействие». Какого рода этот флюид — психического, магнетического или электрического, об этом честный эмпирик не решается допытываться самостоятельно. Возможно, по его словам, что это сама жизненная сила, «force vitale», но во всяком случае какая-то сила здесь несомненно налицо, и долгом беспристрастных ученых было исследовать эту силу и ее действие, а не отрицать предвзято впервые обнаруживающийся феномен при помощи таких расплывчатых и неопределенных понятий, как воображение. Столь неожиданное заступничество со стороны вполне беспристрастного ученого означает для Месмера огромную моральную поддержку. Теперь он сам переходит в наступление и обращается в парламент с жалобою, указывая, что комиссия при ознакомлении с делом обратилась только к Делону, вместо того чтобы опросить его, истинного изобретателя метода, и требует нового, непредубежденного обследования. Но Академия, довольная тем, что отделалась от неприятного казуса, не отвечает ни слова. С того мгновения как она сдала в печать свой приговор, она полагает бесповоротно ликвидированным толчок, который дал науке Месмер.
Но в этом деле Парижской Академии с самого начала как-то не везет. Ибо как раз в тот момент, когда она вышвырнула нежелательный и непризнанный факт внушения за дверь медицины, он возвращается обратно, дверью психологии. Именно 1784 год, в котором, как полагает она, покончено, благодаря ее отзыву, с подозрительно-колдовским способом природного лечения, становится подлинным годом рождения современной психологии; именно в этом году ученик и помощник Месмера Пюисегюр открывает явление искусственного сомнамбулизма и бросает новый свет на скрытые формы взаимодействия души и тела.
Месмеризм без Месмера
правитьСудьба неизменно оказывается богаче выдумкою, чем любой роман. Ни один художник не мог бы изобрести для трагического рока, неумолимо преследовавшего Месмера всю жизнь и долгое время спустя после смерти, символа более иронического, чем тот факт, что этот отчаянный искатель и экспериментатор не сам сделал свое самое решающее открытие и что система, именуемая месмеризмом, не является ни учением Франца Антона Месмера, ни его изобретением. Он, правда, вызвал к жизни ту силу, которая стала решающей для познания динамики души, но — роковое обстоятельство — он ее не заметил. Он видел ее и вместе с тем просмотрел. А так как по действующему везде и всегда соглашению открытие принадлежит не тому, кто его подготовил, но тому, кто его закрепил и формулировал, то слава досталась не Месмеру, а его верному ученику графу Максиму де Пюисегюру, доказавшему восприимчивость человеческой психики к гипнозу и бросившему свет на таинственную промежуточную область между сознательным и бессознательным. Ибо в роковом 1784 году, когда Месмер сражается с Академией и учеными обществами за излюбленные свои ветряные мельницы, за магнетический флюид, этот ученик опубликовывает свой чисто деловой, трезвый до конца «Rapport des cures operees a Bayonne par le magnetisme animal, adresse a M. l’abbe de Poulanzet, conseiller-clerc au parlement de Bordeaux, 1784» [«Записка о сеансах лечения жизненным магнетизмом, имевших место в Байонне, адресованная аббату де Пуланзе, советнику парламента в Бордо, 1784 год»], который при помощи бесспорных фактов вносит недвусмысленную ясность в то, чего метафизически настроенный немец тщетно искал в космосе и в своем мистическом мировом флюиде.
Опыты Пюисегюра пробивают доступ в мир психики с совершенно неожиданной стороны. От самых ранних времен, в средние века так же, как и в древности, наука с неизменным изумлением рассматривала явления лунатизма, сомнамбулизма в человеке как некое исключение из общего порядка. Среди сотен тысяч и миллионов нормальных людей неизменно появляется на свет один такой удивительный любитель ночных прогулок, который, почувствовав во сне лунный свет, с закрытыми глазами встает с постели, с закрытыми глазами, не всматриваясь и не нащупывая, взбирается на крышу по ступенькам и лестницам, пробирается там, с сомкнутыми веками, по головоломным скатам, карнизам и гребням и потом опять возвращается к своей постели, не сохраняя на другой день ни малейшего представления и воспоминания о своем путешествии в бессознательное. Перед этим очевидным феноменом все становились в тупик до Пюисегюра. Душевнобольными нельзя было назвать таких людей, ибо в состоянии бодрствования они толково и добросовестно делают свое дело. Смотреть на них как на нормальных тоже было нельзя, ведь поведение их в сомнамбулическом сне противоречило всем признанным законам природного распорядка; ибо когда такой человек, закрыв глаза, шагает во мраке и все-таки, при совершенно прикрытых ресницами зрачках, не глядя вперед, замечает малейшие неровности, когда он с сомнамбулической уверенностью взбирается по крутизне, которой он никогда не преодолел бы в состоянии бодрствования, кто же ведет его, не давая ему упасть? Кто его поддерживает, кто проливает свет на его разум? Какого рода внутреннее зрение под сомкнутыми ресницами, какое другое неестественное чувство, какое «sens interieur» [Внутреннее чувство], какое «second sight» [Второе зрение] ведет этого спящего наяву или бодрствующего во сне, как окрыленного ангела, через все препятствия?
Так непрестанно, со времен древности, спрашивали себя вновь и вновь ученые; тысячу, две тысячи лет стоял испытующий ум человека перед одной из тех жизненных загадок, которыми природа время от времени нарушает правильный распорядок вещей, как бы желая посредством такого непостижимого отклонения от своих обычно твердых законов призвать человечество к благоговению перед иррациональным.
И вот внезапно, весьма некстати и нежелательно, один из учеников этого дьявольского Месмера, и даже не врач, а простой магнетизер-любитель устанавливает, при помощи неопровержимых опытов, что эти явления сумеречного состояния не единичный промах в творческом плане природы, не случайное отступление в ряду нормальных человеческих типов, вроде ребенка с телячьей головой или сиамских близнецов, но органическое групповое явление и — что еще важнее и неприятнее! — что такое сомнамбулическое состояние растворения воли и бессознательного поведения можно вызвать искусственно почти у всех людей в магнетическом (мы говорим: гипнотическом) сне. Граф Пюисегюр, знатный, богатый и согласно моде весьма филантропически настроенный человек, уже давно и со всею страстностью перешел на сторону Месмера. Из дилетантской гуманности и по философскому любопытству он безвозмездно производит в своем поместье в Бюзанси магнетическое лечение по указанию своего патрона. Его больные вовсе не истерические маркизы и аристократы-упадочники, но кавалерийские солдаты, крестьянские парни, грубый, здоровый, не неврастеничный (и поэтому вдвойне важный) материал для опытов. Как-то раз снова к нему обращается целая группа ищущих помощи, и граф-филантроп, верный указаниям Месмера, старается вызвать у своих больных по возможности бурные кризисы. Но вдруг он изумляется, более того, пугается. Молодой пастух по имени Виктор, вместо того чтобы ответить на магнетические пассы ожидавшимися от него подергиваниями, конвульсиями и судорогами, попросту обнаруживает усталость и мирно засыпает под его поглаживанием. Так как такое поведение противоречит правилу, согласно которому магнетизер должен прежде всего вызвать конвульсии, а не сон, Пюисегюр пытается расшевелить увальня. Но тщетно! Пюисегюр кричит на него тот не двигается. Он трясет его, но, удивительное дело, этот крестьянский парень спит совершенно другим сном, не нормальным. И внезапно, когда он вновь отдает ему приказ встать, парень действительно встает и делает несколько шагов, но с закрытыми глазами. Несмотря на сомкнутые веки, он держится совершенно как наяву, как человек, владеющий всеми чувствами, и сон в то же время продолжается. Он среди бела дня впал в сомнамбулизм, начал бродить во сне. Смущенный Пюисегюр пытается говорить с ним, предлагает ему вопросы. И что же, крестьянский парень, в своем состоянии сна, отвечает вполне разумно и ясно на каждый вопрос, и даже более изысканным языком, чем обычно. Пюисегюр, взволнованный этим своеобразным явлением, повторяет опыт. И действительно, ему удается вызвать такое состояние бодрствования во сне, такой сон наяву, при помощи магнетических приемов (правильнее, приемов внушения) не только у молодого пастуха, но и у целого ряда других лиц. Пюисегюр, охваченный, в результате неожиданного открытия, страстным возбуждением, с удвоенным усердием продолжает опыты. Он дает так называемые послегипнотические приказания, то есть велит находящемуся во сне выполнить после пробуждения ряд определенных действий. И в самом деле, медиумы, и по возвращении к ним нормального сознания, выполняют в точном соответствии с приказом то, что было им внушено в состоянии сна. Теперь Пюисегюру остается только описать в своей брошюре эти удивительные вещи, и Рубикон в направлении современной психологии перейден, явления гипноза зафиксированы впервые.
Само собой разумеется, гипноз не впервые в мире проявился у Пюисегюра, но у него он впервые вошел в сознание. Уже Парацельс сообщает, что в одном картезианском монастыре монахи, лечившие больных, отвлекали их внимание блестящими предметами; в древности следы гипнотических приемов наблюдаются со времен Аполлония Тианского. За пределами человеческого общества, в животном царстве, уже давно известен был завлекающий и влекущий оцепенение взгляд змеи, и даже мифологический символ Медузы — что другое он означает, как не пленение воли силою внушения? Но это насильственное пленение внимания никогда еще не применялось методически, даже и самим Месмером, который практиковал его несчетное число раз бессознательно, путем поглаживания и фиксации. Правда, нередко ему бросалось в глаза, что у некоторых из его пациентов, под влиянием его взора или поглаживания, тяжелели веки, они начинали зевать, становились вялыми, ресницы их нервно вздрагивали и медленно смыкались; даже случайный свидетель Жюсье описывает в своем сообщении случай, когда один пациент вдруг встает, магнетизирует других пациентов, возвращается с закрытыми глазами и спокойно садится на свое место, не отдавая себе никакого отчета в своих поступках — точь-в-точь лунатик среди бела дня. Десятки, сотни раз, может быть, наблюдал Месмер за долгие годы своей практики такое оцепенение, такое замыкание в себе и отрешенность от чувствительности. Но так как он искал единственно кризиса, добивался, как средства исцеления, единственно конвульсий, то он упорно не замечал этих удивительных сумеречных состояний. Загипнотизированный идеей своего мирового флюида, этот отмеченный злосчастным роком человек, гипнотизируя, сам глядит только в одну точку и теряется в своей теории, вместо того чтобы поступить согласно исполненному мудрости изречению Гёте: «Существеннее всего понять, что все фактическое уже теория. Не следует искать чего-либо за явлениями, они сами — научная система». Таким образом, Месмер упускает коренную мысль своей жизни, и то, что посеял отважный предтеча, достается, как жатва, другому. Решающий феномен «теневой стороны природы», гипнотизм, открыт под носом у Месмера его учеником Пюисегюром. И, строго говоря, месмеризм назван по Месмеру столь же относительно несправедливо, как Америка по Америго Веспуччи.
Последствие этого одного, на первый взгляд ничтожного наблюдения из лаборатории Месмера выявилось в дальнейшем, как с трудом поддающееся обозрению. В короткий срок пределы наблюдения раздвинулись вовнутрь, открылось как бы третье измерение. Ибо после того как на опыте этого простого деревенского парня из Бюзанси установлено, что в области человеческого мышления существует между черным и белым, между сном и бодрствованием, между разумом и инстинктом, между волей и насилием над ней, между сознательным и бессознательным множество скользящих, неустойчивых, преходящих состояний, положено начало дифференциации в той области, которую мы именуем душой. Указанный выше, сам по себе в высшей степени незначительный эксперимент неопровержимо свидетельствует, что даже самые необычные, на первый взгляд метеорически возникающие в пространствах природы психические явления подчиняются вполне определенным нормам. Сон, доселе воспринимавшийся только как отрицательная категория, как отсутствие бодрствования и потому как черный вакуум, обнаруживает в этих вновь открытых промежуточных степенях сна наяву и бодрствования во сне, как много тайных сил находятся во взаимодействии друг с другом в человеческом мозгу, за пределами сознательного разума, и что как раз через отвлечение контролирующего сознания проступает явственнее жизнь души, — мысль, здесь лишь робко намечаемая, но которая через сто лет получает творческое развитие в психоанализе. Все психические явления приобретают благодаря этому переключению на подсознание совершенно другой смысл; несчетное количество творческих мыслей врывается в дверь, открытую не столько знающей человеческой рукой, сколько случаем; «благодаря месмеризму мы впервые вынуждены подвергнуть исследованию явления сосредоточенности и рассеянности, усталости, внимания, гипноза, нервных припадков, симуляции, и все они, будучи объединены, образуют современную психологию» (Пьер Жане). Впервые получает человечество возможность логически осмыслить многое, что считалось до сих пор сверхъестественным и чудесным.
Это неожиданное расширение внутренней сферы в результате незначительного наблюдения Пюисегюра тотчас же вызывает безмерное воодушевление современников. И нелегко воспроизвести то почти жуткое по быстроте своей воздействие, которое оказал на всех образованных людей Европы «месмеризм», как первая стадия познания доселе таинственных явлений. Только что Монгольфье добился владычества над эфиром, и наново открыт Лавуазье химический строй элементов; теперь удался первый прорыв в области сверхчувственного; неудивительно, что все поколение проникнуто чрезмерно смелой надеждой — вот-вот раскроется наконец полностью изначальная тайна души. Поэты и философы, эти вечные геометры в области духа, первыми проникают на новые континенты, едва только открытые, неведомые дотоле берега; смутные предчувствия предсказывают им, как много скрытых кладов можно разыскать на этих глубинах. Уже не в рощах друидов, не в пещерах фемы и кухнях ведьм ищут романтики романтического и необычайного, а в этих новых подлунных областях между сном и явью, между волею и вынужденным безволием. Из всех немецких писателей больше всех заворожен этой «теневой стороной природы» самый сильный, самый дальнозоркий — Генрих фон Клест. Так как его по природе влечет ко всякой бездне, то он всецело отдается радости творчески опускаться в эти глубины и художественно отображать самые головокружительные состояния на границе между сном и явью. Одним взмахом, со свойственной ему порывистостью, проникает он сразу же вплоть до глубинных тайн психопатологии. Никогда не было сумеречное "состояние изображено гениальнее, чем в «Маркизе О.», никогда явления сомнамбулизма не воспроизведены столь совершенно, с клинической точки зрения, и вместе с тем дифференцированно, как в «Кетхен фон Гейльброн» и в «Принце Гамбургском». В то время как Гёте, тогда уже осторожный, лишь издали, со сдержанным любопытством следит за новыми открытиями, романтическая юность бурно, вплотную к ним подступает. Э. Т. А. Гофман, Тик и Брентано, в философии Шеллинг, Гегель, Фихте со всею страстью примыкают к этому, сулящему переворот учению, Шопенгауэр усматривает в месмеризме решающий аргумент в пользу доказываемого им примата воли над чистым разумом. Во Франции Бальзак в «Луи Ламбере», самой лучшей из своих книг, дает прямо-таки биологию мирообразующей силы воли и жалуется, что не все еще прониклись величием месмеровского открытия — «si importante et si mal appreciee encore» [Столь значительного и так мало еще оцененного]. По ту сторону океана Эдгар Аллан По творит, в кристаллической ясности, классическую новеллу гипноза. Мы видим: повсюду, где наука пробивает брешь в мрачной стене вселенской тайны, тотчас же устремляется, как светящийся газ, фантазия поэтов и оживляет вновь открытые области образами и явлениями; всегда — и Фрейд тому пример в наши дни — с обновлением психологии возникает и новая психологическая литература. И будь каждое слово, каждая теория, каждая мысль Месмера стократно неверны (что весьма еще сомнительно), то все же он более творчески, чем все ученые и исследователи его эпохи, указал путь новой и давно необходимой науке тем, что приковал взор ближайшего поколения к тайне психики.
Дверь распахнута, свет устремляется в пространство, никогда еще не освещавшееся чьею-либо сознательною волею. Но происходит то, что всегда: чуть только где-либо открывается доступ к новому, как вместе с серьезными исследователями проникает туда же целая свора любопытных, мечтателей, дураков и шарлатанов. Ибо, священным и вместе опасным образом, присуще человечеству заблуждение, что оно одним порывом и прыжком может перешагнуть границы земного и приобщиться к мировой тайне. Если область познания раздвигается для него хоть на один вершок, то оно в самоуверенном своем недовольстве уже надеется, что в его руках вместе с этим единичным знанием и ключ к целому. Так и здесь. Как только открыт факт, что в состоянии искусственного сна загипнотизированный может отвечать на вопросы, начинают верить, что медиум может отвечать на все вопросы. С весьма опасной торопливостью люди, видящие во сне, объявляются ясновидящими, сон наяву отождествляется с пророческим сном. Полагают, что в таком завороженном человеке просыпается другое, более глубокое, так называемое «внутреннее чувство». «В магнетическом ясновидении тот дух инстинкта, который направляет птицу за море, в никогда невиданные страны, который побуждает насекомое к пророческому действию во имя потомства, еще не рожденного, обретает внятный язык; он дает ответы на наши вопросы» (Шуберт). Не знающие меры приверженцы месмеризма объявляют дословно, что в состоянии кризиса сомнамбулы могут видеть будущее, их чувства могут обостряться в любом направлении, на любое расстояние. Они могут прорицать и предсказывать, видеть в этом состоянии, благодаря интроспекции (особый род самосозерцания), сквозь свое и чужое тело и безошибочно определить таким способом болезни. Будучи в трансе, они, никогда не учившись, могут говорить по-латыни, по-еврейски, по-арамейски и по-гречески, называть неведомые им имена, шутя решать труднейшие задачи; брошенные в воду, сомнамбулы не идут будто бы ко дну; в силу дара прорицания они способны читать книги, положенные им, в закрытом и запечатанном виде, на голое тело, при помощи «сердечной ямки»; они могут вполне отчетливо созерцать события, происходящие в других частях света, раскрывать в своих снах преступления, совершенные десятки лет назад, короче, нет столь нелепого фокуса, который не мог бы быть приписан чудесным способностям медиумов. Отводят сомнамбул в погреба, где, по слухам, скрыты сокровища, и зарывают их по грудь в землю, чтобы при помощи их медиумического чутья найти золото и серебро. Или ставят их с завязанными глазами посреди аптеки, чтобы они в силу своего «высшего» чувства нашли правильное лекарство для больного, и вот, среди сотен лекарств они вслепую выбирают единственно благотворное. Самые невероятные вещи приписываются, без всякого колебания, медиумам; все оккультные явления и методы, доныне еще занимающие наш трезвый мир, ясновидение, чтение мыслей, спиритическое вызывание духов, телепатические и телепластические художества — все это имеет началом фанатичный интерес той поры к «теневой стороне природы». Проходит некоторое время, и появляется новое ремесло профессионального медиума. И так как медиум ценится тем дороже, чем более поразительные откровения от него исходят, то карточные шулера и симулянты, при помощи трюков и обмана, взвинчивают свои «магнетические» силы, пользуясь случаем, до невероятных пределов. Как раз в месмеровские времена начинаются знаменитые спиритические беседы, по вечерам, в затемненных комнатах, с Юлием Цезарем и апостолами; энергично вызывают и воплощают духов. Все легковерные, все болтуны и люди с извращенной религиозностью, все полупоэты, как Юстинус Кернер, и полуученые, как Эннемозер и Клюге, громоздят в области сна наяву одно чудо на другое; поэтому в высшей степени понятно, что перед лицом их шумливой и часто неуклюжей взвинченности наука сначала недоверчиво пожимает плечами и в конце концов сердито отворачивается. Постепенно, на протяжении девятнадцатого столетия месмеризм становится поистине скомпрометированным. Слишком большой шум вокруг какой-либо мысли всегда делает ее невразумительной, и ничто не оттесняет всякую творческую идею, в ее воздействии, назад, в прошлое, более роковым образом, чем доведение ее до крайности.
Возврат в забвение
правитьБедный Месмер! Никто не удручен шумным вторжением названного по его имени месмеризма более, чем он сам, ни в чем не повинный родоначальник этого имени. Там, где он честно старался насадить новый метод врачевания, топочет теперь и бушует вакхический рой ни над чем не задумывающихся некромантов, лжемагов и оккультистов, и благодаря злосчастному наименованию «месмеризм» он чувствует себя ответственным за моральную потраву. Напрасно этот без вины виноватый отбивается от непрошеных последователей: «В легкомыслии, в неосторожности тех, кто подражает моему методу, заключается источник множества направленных против меня предубеждений». Но как изобличить извратителей своего собственного учения? С 1785 года «жизненный магнетизм» Месмера застигнут и насмерть сражен месмеризмом, его буйным и незаконным порождением. То, чего не могли добиться соединенными силами врачи, Академия и наука, благополучно свершили его шумные и неистовые последователи: на десятки лет вперед Месмер объявлен ловким фокусником и изобретателем рыночного шарлатанства. Напрасно протестует, напрасно борется два-три года живой человек, Месмер, против недоразумения, именуемого месмеризмом, — заблуждение тысяч людей значит больше, чем правота одного, единственного. Теперь все против него: его враги — потому что он зашел слишком далеко, его друзья — потому что он не участвует в их крайностях, и прежде всего отступается от него столь благожелательное доселе время. Французская революция одним взмахом оттирает в забвение его десятилетний труд. Массовый гипноз, более неистовый, чем конвульсии у бакета, потрясает всю страну; вместо магнетических сеансов Месмера гильотина практикует свои безошибочные стальные сеансы. Теперь у них, у принцев и герцогинь и аристократических философов, нет больше времени остроумно рассуждать о флюиде; пришел конец сеансам в замках, и сами замки разрушены. Друзей и врагов, королеву и короля, Байльи и Лавуазье сражает та же отточенная секира. Нет, миновала пора философских треволнений по поводу лечебной магии и ее представителя, теперь мир помышляет только о политике и прежде всего о собственной голове. Месмер видит, что его клиника опустела, бакет покинут, с трудом заработанный миллион франков распылился в ничего не стоящие ассигнации; ему остается только голая, ничем не прикрытая жизнь, да и той, по-видимому, угрожает опасность. Вскоре судьба его германских соотечественников, Тренка, Клоотца и Адама Люкса, научит его, как слабо держится на туловище во время террора чужеземная голова, и подскажет, что немцу правильнее переменить место жительства. И вот Месмер замыкает свой дом и, вконец обедневший и забытый, бежит в 1792 году из Парижа от Робеспьера.
Hic incipit tragoedia [Здесь начинается трагедия]. В короткий срок лишившись славы и богатства, одинокий и достигший пятидесяти восьми лет, покидает усталый, разочарованный человек арену своих европейских триумфов, не зная, что начать и куда преклонить голову. Мир не нуждается больше в нем, не хочет почему-то его, его, кого еще вчера они встречали как спасителя и осыпали всевозможными почестями и знаками внимания. Не разумнее ли будет обождать теперь лучших времен на родине, в тиши Боденского озера? Но он вспоминает, что у него есть еще дом в Вене, доставшийся ему после смерти жены, чудесный дом на Загородной улице; там надеется он найти желанный покой в старости и для научных занятий. Пятнадцати лет, полагает он, достаточно, чтобы и самая пылкая ненависть улеглась. Старые врачи, когда-то недруги, давно уже в могиле, Мария Терезия умерла, а за нею и два императора, Иосиф II и Леопольд, — кто вспомнит теперь о злополучном приключении с девицей Парадиз!
Так верит он, состарившийся человек, что вправе надеяться на покой в Вене. Но у достохвальной придворной полиции в Вене хорошая память. Едва прибыв на место, 14 сентября 1793 года, «пользующийся дурной славою врач» доктор Месмер вызывается в полицию, и там его спрашивают о «предшествующем местопребывании». Так как он заявляет, что был только в Констанце и в «тамошней местности», то от фрейбургского магистрата запрашиваются «соответствующие данные» о его «предосудительном образе мыслей»; староавстрийский служилый конь начинает ржать и пускается рысью. От констанцского бургомистра получаются, к сожалению, благоприятные сведения: что Месмер вел себя там «безупречно и жил весьма одиноко» и что никто ничего не заметил «в отношении ошибочно опасных утверждений». Таким образом, приходится подождать, чтобы потом, как в свое время после случая с девицей Парадиз, покрепче затянуть петлю. Действительно, проходит некоторое время, и затевается вскоре новое дело. В доме Месмера живет, в садовом павильоне, принцесса Гонзаго. В качестве вежливого, благовоспитанного человека д-р Месмер делает своей квартирантке официальный визит. Так как он вернулся из Франции, то принцесса заводит, конечно, разговор о якобинцах и в тех же выражениях, которыми пользуются в соответствующих кругах, говоря о русских революционерах. В возмущении своем она трактует — я цитирую дословно по тайному донесению на французском языке — «ces gueux comme des regicides, des assasins, des voleurs» [Этих прощелыг как цареубийц, разбойников, воров]. И вот Месмер, хотя и сам бежавший от террора и потерявший из-за революции все состояние, находит, в качестве человека мыслящего, такого рода определения для крупного события в истории мировой культуры несколько упрощенными и говорит в том примерно смысле, что люди эти боролись все же, в конце концов, за свободу и лично не являются ворами, они обложили налогами богатых в пользу государства и что, в конце концов, и император тоже вводит налоги. Бедная принцесса Гонзаго почти лишается чувств. У нее в доме настоящий якобинец! Едва успел Месмер затворить за собой дверь, как она бросается с ужасающей новостью к своему брату, графу Ранцони, и к гофрату Штупфелю; тотчас же оказывается налицо (мы в старой Австрии) темная личность, именующая себя «кавалером» Десальер, которого полицейский рапорт обозначает, правда, как «некоего» Десальера (полиция могла бы и больше о нем знать). Этот сыщик усматривает великолепный случай заработать несколько банкнот и тотчас же пишет всепокорнейшее донесение в высочайшую канцелярию. Там тот же смертельный ужас у графа Колло-радо: якобинец в добром городе Вене! Как только возвращается с охоты его величество, богохранимый император Франц, ему с осторожностью сообщают страшное известие, что в его резиденции пребывает приверженец «французской разнузданности», и его величество тотчас же отдает приказ, чтобы учинено было строгое следствие. И вот 18 ноября несчастного Месмера отводят, «избегая всяческой огласки», в особое арестное помещение при полиции.
Но еще раз приходится убедиться, как глупо верить с излишней поспешностью тайным донесениям. Секретное донесение полиции на имя императора хромает, оказывается, на обе ноги, ибо «выясняется из произведенного следствия, что Месмер не признал себя виновным в произнесении указанных, противных государству, речей и что таковые не доказаны установленным законом образом»; и довольно жалостно звучит предложение министра полиции графа Пергена в его «всеподданнейшем докладе» насчет того, что Месмера «следовало бы отпустить с настоятельным предостережением и строгим выговором». Что остается императору Францу, как не огласить «высочайшую резолюцию»: «Освободить Месмера из-под ареста, и так как таковой сам заявляет, что намерен в скорейшем времени отбыть отсюда в пределы своего месторождения, то следить за тем, чтобы таковой скорее отбыл и за время своего хотя бы и короткого пребывания не пускался ни в какие подозрительные речи». Но такое решение вопроса не слишком по нутру достохвальной полиции. Уже раньше министр доносил, что арест Месмера «имел последствием немалое возбуждение в ряду его сторонников, коих здесь у него достаточное количество», поэтому боятся, что Месмер подаст официальную жалобу по поводу незаконного с ним поступка. И вот полицейское управление сочиняет, с целью затушевать дело, «ad mandatum Excellentissimi» [По поручению превосходительнейшего], следующий документ, который достоин занять место в музее в качестве образца староавстрийского приказного стиля: «Ввиду того что освобождение Месмера не может почитаться доказательством его невиновности, ибо он искусным отрицанием произнесенных им, согласно имеющимся показаниям, предосудительных речей отнюдь не очистился в полной мере от тяготеющего над ним подозрения и избегнул, в соответствии с сим, прямого объявления consilii abeundi [Совет удалиться], лишь поскольку сам настоятельно представил о своем намерении отбыть без задержки, то следует дать знать о том, чтобы печатание не имело места и что Месмер поступил бы правильно, отказавшись от официального оправдания и тем паче признав мягкость, каковая в обращении с ним проявлена». Таким образом, «печатание», обнародование не состоялось, дело затушевывается, и притом так основательно, что в течение ста двадцати лет никто не знал о вторичном изгнании Месмера из Вены, Но факультет вправе быть довольным: теперь навсегда покончено в Австрии с неприятным медиком.
Куда же теперь, старик? Состояние потеряно, на родине, в Констанце, подстерегает императорская полиция, во Франции свирепствует террор, в Вене ждет тюрьма. Война, непрекращающаяся, безжалостная война всех наций против каждой бьется о границы — и переливается через них. И от этого сумасшедшего мирового грохота не по себе ему, старому, испытанному исследователю, этому обнищавшему, забытому человеку. Он хочет только покоя и куска хлеба, чтобы продолжать начатое им дело в новых и новых опытах и явить наконец человечеству свою излюбленную идею. И вот Месмер спасается в вечное убежище интеллектуальной Европы, в Швейцарию. Он поселяется в одном из небольших кантонов, в Фрауэнфельде, и, чтобы поддержать жизнь, занимается скудной практикой. Десятки лет живет он во мраке, и никто в крохотном кантоне не подозревает, что седоволосый тихий человек, упражняющийся во врачебном искусстве над крестьянами, сыроварами, жнецами и служанками, — тот самый доктор Франц Антон Месмер, с которым боролись и которого привлекали на свою сторону императоры и короли, в комнатах которого теснилось дворянство и рыцарство Франций, на которого шли войною все академии и факультеты Европы и чьей системе посвящены сотни печатных трудов и брошюр, — вероятно больше, чем кому-либо другому из современников, включая Руссо и Вольтера. Никто из прежних учеников и последователей не посещает его, и, вероятно, за все эти годы пребывания во мраке никто не узнал о месте его жительства — так притаился этот одинокий человек в тени небольшой, отдаленной горной деревушки, где он провел, непрестанно работая, трудные годы наполеоновской эпохи. Едва ли во всей мировой истории найдется пример столь стремительного падения с гребня шумной славы в бездну забвения и безвестности; едва ли в чьей-либо биографии полнейшее исчезновение из мира находится в такой близости к поражающим триумфам, как в этой замечательной и, можно сказать, единственной судьбе, судьбе Франца Антона Месмера. И ничто не выявляет лучше характер человека, чем испытание золотом успеха и огнем неудачи. Чуждый наглости и хвастовства в период своей безмерной славы, этот стареющий среди полного забвения человек проявляет величественную скромность и полноту стоической мудрости. Не оказывая никакого сопротивления, можно сказать, почти охотно отходит он назад, во мрак, и не делает ни малейшей попытки еще раз обратить на себя внимание. Напрасно двое-трое из оставшихся верными ему друзей зовут его в 1803 году, то есть через десять лет его затворнической жизни, назад в Париж, уже успокоившийся и в ближайшем будущем императорский, с тем чтобы он снова открыл там клинику, собрал вокруг себя новых учеников. Месмер отклоняет их предложение. Он не хочет больше споров, грызни и разглагольствований; он заронил свою идею в мир, пусть она плывет по течению или потонет. В благородном отречении он отвечает: «Если, несмотря на мои усилия, мне не досталось счастье просветить своих современников относительно их собственных интересов, то я внутренне удовлетворен тем, что я исполнил свой долг в отношении общества». Лишь для самого себя, в тишине и безвестности, вполне анонимно продолжает он свои опыты и не спрашивает больше, значат ли они что-либо для шумного или равнодушного мира; будущее, а не это время так предчувствует он пророчески — отдаст дань справедливости его трудам, и лишь после его смерти идеи его начнут жить. Ни тени нетерпения в его письмах, ни следа жалоб на угасшую славу, утраченное богатство, одна лишь тайная уверенность, лежащая в основе всякого великого терпения.
Но лишь слава земная может угаснуть как свеча, живая же мысль не угасает. Брошенная однажды в сердце человечества, она и в самую неблагоприятную эпоху выживает, чтобы потом расцвести неожиданно; ни один порыв не пропадает для вечно любопытствующего духа науки. Революция, наполеоновские войны разбросали во все стороны сторонников Месмера и остановили приток последователей; и, рассуждая поверхностно, можно было думать, что незрелый еще посев растоптан безнадежно поступью военных легионов. Но вопреки мировой сутолоке, в полной тайне, незаметно для самого, забытого всеми Месмера, живет и развивается его первоначальное учение в среде немногих молчаливых приверженцев. Ибо удивительным образом именно военное время усиливает у вдумчивых натур потребность искать прибежища от буйства и насилия окружающего мира в области духа; прекраснейшим символом истинного ученого на вечные времена остается Архимед, который, не отвлекаясь ничем, продолжает чертить свои круги, в то время как банда солдат врывается в его дом. Подобно тому как Эйнштейн в разгаре последней мировой войны выводит, не смущаясь озверелостью эпохи, свой, вселенную преобразующий, отвлеченный принцип, так в период, когда наполеоновские войска маршируют по всей Европе и географическая карта ежегодно меняет окраску, когда дюжинами лишаются престолов короли и новые короли создаются дюжинами, несколько скромных врачей размышляют в отдаленнейших провинциях над положениями Месмера и Пюисегюра и развивают их в его духе дальше, как бы укрывшись под сводами своей сосредоточенности. Все они работают по отдельности, во Франции, в Германии, в Англии, в большинстве ничего друг о друге не знают; никто не знает об исчезнувшем Месмере, и Месмер о них — тоже ничего. Свободные в своих утверждениях, осторожные в выводах, испытывают они и проверяют описанные Месмером явления, и каким-то подпольным путем, через Страсбург и при помощи писем Лафатера из Швейцарии новый метод проникает дальше. В особенности возрастает интерес в Швабии и в Берлине; знаменитый Гуфелянд, лейб-медик при прусском дворе и член всех ученых комиссий, лично воздействует на короля. И вот, особым королевским указом назначается наконец комиссия для повторной проверки магнетизма.
В 1775 году Месмер впервые обратился в Берлинскую Академию, — и мы помним, с каким жалостным результатом. Теперь, почти сорок лет спустя, в 1812 году, когда то же учреждение берется за проверку месмеризма, Месмер, выдвинувший проблему, забыт так основательно, что при слове «месмеризм» никто уже не думает о Франце Антоне Месмере. Комиссия поражена, когда один из ее членов вносит неожиданно, в одном из заседаний, вполне естественное предложение — вызвать в Берлин самого изобретателя магнетизма, Франца Антона Месмера, чтобы он обосновал и разъяснил свой метод. Как, изумляются они, Франц Антон Месмер еще жив? Но почему же не проронит он ни слова, почему не выступит гордо и с триумфом теперь, когда его ждет слава? Никто не может понять, почему великий, всемирно известный человек так скромно и незаметно отошел назад, в забвение. Тотчас же кантонному врачу во Фрауэнфельде посылается настоятельное приглашение — почтить Академию своим посещением. Его ждет аудиенция у короля, внимание всей страны, возможно, даже триумфальное восстановление доброго имени после стольких перенесенных несправедливостей. Но Месмер отказывается, — он слишком стар, слишком устал. Он не хочет возвращаться к спорам. И вот в сентябре 1812 года посылается к Месмеру, в качестве королевского эмиссара, профессор Вольфарт «с полномочиями просить изобретателя магнетизма господина д-ра Месмера о сообщении всех данных, которые могут служить к ближайшему установлению, описанию и уяснению этого важного дела, и с тем, чтобы содействовать в этой поездке достижению целей комиссии».
Профессор Вольфарт тотчас же уезжает. И по прошествии тридцати лет таинственного молчания мы получаем наконец известие об этом исчезнувшем человеке. Вольфарт сообщает: «Мне пришлось, при первом же личном знакомстве с изобретателем магнетизма, убедиться, что ожидание мое превзойдено. Я застал его в кругу той благотворной деятельности, которой он себя посвятил. В его преклонном возрасте тем более удивительными показались мне широта, ясность и проникновенность его ума, неутомимое и живое рвение, направленное к разъяснению вопроса, его столь же простой, сколь исполненный задушевности и крайне своеобразный благодаря удачным сравнениям, доклад, а также изящество его манер и любезное обхождение. Если добавить к этому целую сокровищницу положительных знаний во всех отраслях науки, какие не легко встретить, в их совокупности, у ученого, и благожелательную мягкость сердца, сказывающуюся во всем его существе, в словах, поступках и во всем окружении, если учесть притом могучую, почти чудесную силу воздействия на больных при помощи проницательного взора или всего только путем спокойного поднятия руки, — и все это еще усиленное обаянием благородной, внушающей почтительное чувство фигуры, то вот, в главных чертах, картина того, что я встретил в Месмере как в личности». Без всякой утайки раскрывает Месмер посетителю свой опыт и свои идеи, он предоставляет ему принять участие в лечении больных и передает профессору Вольфарту все свои заметки, чтобы он сохранил их для потомства. Но всякую возможность выдвинуться, привлечь на себя внимание он отклоняет с поистине великолепным спокойствием. «Так как нить моей жизни близится к концу, то для меня нет дела более важного, чем посвятить остаток своих дней исключительно практическому применению того средства, в огромной пользе которого убедили меня мои наблюдения и опыты, с тем чтобы мои последние труды умножили число фактических данных». Таким образом, нам неожиданно досталась зарисовка преклонных лет этого замечательного человека, который прошел все стадии славы, ненависти, богатства, бедности и, наконец, забвения, с тем чтобы в полном убеждении относительно стойкости и значения своего жизненного труда, спокойно и величественно пойти навстречу смерти.
Его последние годы — годы человека, исполненного мудрости, искушенного и просветившегося духом исследователя. Материальные заботы не гнетут его, так как французское правительство назначило ему пожизненную ренту в возмещение миллиона франков, обесцененного падением государственных бумаг. И вот, независимый и свободный, он может вернуться на родину, к Боденскому озеру, и символически замкнуть круг своего существования. Так живет он наподобие мелкого помещика-дворянина, единственно ради своей склонности, и эта склонность до кончины его все та же: служить науке и исследованию при помощи новых и новых опытов. Сохраняя ясность зрения, точность слуха и живость ума вплоть до последнего мгновения, он применяет свою магнетическую силу ко всем, кто с доверием к нему обращается; часто отправляется он на лошади, в коляске, в дальний путь, чтобы взглянуть на интересного больного и, возможно, помочь ему при посредстве своего метода. В промежутках он производит физические опыты, строит модели и чертит и никогда не пропускает еженедельного концерта у князя Дальберга. В этом музыкальном кружке все, кто с ним встречается, превозносят исключительную, универсальную эрудицию этого всегда прямо держащегося, всегда невозмутимого и величественно-спокойного старца, с мягкой улыбкой рассказывающего о своей былой славе и говорящего без всякой злобы и горечи о самых пламенных и яростных своих противниках. 5 марта 1814 года, в восьмидесятилетнем возрасте, почувствовав приближение конца, он просит, чтобы ему сыграли на его любимой стеклянной гармонике. Это все тот же инструмент, на котором пробовал свои силы юный Моцарт в его доме на Загородной улице, тот самый, из которого извлекал в Париже новые и неведомые мелодии Глюк, тот инструмент, что сопровождал его на всех путях и распутьях и теперь проводил в смерть. Его миллионы рассеялись, слава поблекла; от всего шума, от всех распрей и разговоров по поводу его учения престарелому отшельнику ничего не осталось, кроме этого инструмента и любимой его музыки. Так, с непоколебимой верой в то, что он возвращается к гармонии, в мировую сущность, уходит как истинный мудрец в смерть тот, кого ненависть представила нам шарлатаном и пустословом, и его завещание трогательно свидетельствует о стремлении к полной безвестности; он хочет, чтобы его похоронили, как хоронят других, без всякой пышности. Это последнее желание выполнено. Ни в одной газете нет известия о его кончине. Как человека, никому не ведомого, предали земле на чудесном кладбище в Мерсбурге, где покоится и Дросте-Гюльсгоф, старца, слава которого гремела когда-то в мире и которого труды, намечающие пути в будущее, лишь в наше время становятся доступными пониманию. Друзья сооружают ему символический памятник в форме мраморного треугольника с мистическими знаками, солнечными часами и буссолью, которые должны аллегорически изображать движение во времени и пространстве.
Но такова уж судьба всего выдающегося — вечно возбуждать ненависть в людях: злые руки измазывают грязью и разрушают солнечные часы и буссоль, эти непонятные им знаки на могиле Месмера, — так же, как поступают невежественные писаки и исследователи с его именем. Годы проходят, пока снова, в недавнем времени, ставят на место, в пристойном виде камень над его могилой; и вновь проходят годы, прежде чем более просвещенное потомство вспоминает, наконец, о его заглохшем имени и о роковой судьбе великого немецкого врача-предтечи.
Преемники
правитьВсегда возникает трагедия духа, когда изобретение гениальнее, чем изобретатель, когда мысль, которую художник или исследователь хотят схватить, им не по силам и они вынуждены выпустить ее из рук в полуобработанной форме. Так было и с Месмером. Он ухватился за одну из важнейших проблем нового времени, не будучи в силах овладеть ею; он задал миру вопрос и сам безнадежно мучился с ответом. Но, избрав ошибочный путь, он все же оказался предтечей, пролагателем пути и пособником в достижении цели, ибо непреложный факт: все современные психотерапевтические методы и добрая часть психологических проблем имеют прямым начинателем этого человека, Франца Антона Месмера, который первый воочию доказал силу внушения, путем несколько примитивных, правда, и обходных практических приемов, но все-таки доказал, вопреки усмешкам, глумлению и презрительному невниманию, чисто механистической науки. Это одно возвышает его жизнь до подвига, его судьбу — до исторического события.
Месмер был первым образованным врачом нового времени, который выявил и в дальнейшем непрестанно вызывал вновь к жизни то воздействие, которое благотворным образом передается от лица, владеющего даром внушения, от его близости, речи, разговоров и приказаний нервной системе больных; он только не мог разъяснить его и видел еще в этой непонятной ему душевной механике средневековую магию. Ему (как и другим его современникам) недостает решающего понятия о внушении, о той психически целебной передаче силы, которая совершается или воздействием воли на расстоянии, или через излучение некоего внутреннего флюида (по этому вопросу мнения и сейчас еще расходятся). Его ученики уже ближе подходят к проблеме, каждый по-своему: образуются две школы, так называемые флюидистическая и анимнистическая. Делёз, представитель флюидистической теории, остается при мнении Месмера об излучении материальной нервной материи, особого вещества; подобно тому как спириты верят в телекинез и некоторые исследователи — в учение о силе «од», он полагает, что, действительно, возможно органическое выделение нашего телесного «личного» вещества. Анимистический последователь Месмера, Барбарен, отрицает в свою очередь всякую передачу материи от магнетизеров к магнетизируемому и видит только чисто психическое внедрение воли в чужое сознание. Поэтому он вовсе не нуждается в подсобной гипотезе Месмера о не поддающемся постижению флюиде. «Croyez et veuillez» [Верьте и желайте] — вот и вся его волшебная формула — построение, которое в дальнейшем попросту перенимают Christian Science, Mind Cure и Куэ. Но его психологическая теория все более и более проникается мыслью, что внушение — один из самых решающих факторов при всяком психическом взаимодействии. И этот процесс давления на волю, изнасилование воли, короче, процесс гипноза представляет наконец в 1843 году Брайд в своей «Неврогипнологии» на экспериментальной основе и совершенно непреложно. Уже одному немецкому магнетизеру, Вингольту, бросилось в 1818 году в глаза, что его медиум засыпал скорее, когда на нем самом был сюртук с блестящими стеклянными пуговицами. Но этот не получивший образования наблюдатель не уловил тогда решающей связи, а именно, что благодаря такому отвлечению зрения при помощи блестящего предмета скорее наступает усталость внешнего чувства, а с нею и внутренняя податливость сознания. И вот Брайд впервые вводит в практику технический прием — сначала утомляет взор медиума при помощи небольших блестящих хрустальных шариков и лишь потом приступает к пассам; этим путем гипноз введен наконец в состав столь недоверчивой до сих пор науки, как действие техническое, чуждое всякой таинственности. Впервые решаются теперь во Франции университетские профессора применить в аудиториях — правда, поначалу только к душевнобольным — опороченный и заклейменный гипнотизм: Шарко — в Сальпетриере, в Париже, Бернем — на факультете в Нанси. 13 февраля 1882 года Месмер удостаивается в Париже реабилитации (правда, при этом ни одним словом не вспоминают о несправедливо обойденном человеке): внушение, прежде именовавшееся месмеризмом, признается научно обоснованным врачебным средством тем факультетом, который сто лет держал его в опале. Теперь, после того как пробита дорога, психотерапия, столь долго теснимая, шагает от успеха к успеху. В качестве ученика Шарко поступает в Сальпетриер молодой врач-невропатолог Зигмунд Фрейд и знакомится там с гипнозом; он становится для Фрейда мостом, который тот впоследствии сожжет за собою, как только вступит в область психоанализа; и он, следовательно, в третьей ступени наследования, пожнет плоды брошенного Месмером как будто и в скудную землю посева. Столь же творчески действует месмеризм на религиозные и мистические движения Mind Cure и самовнушения. Никогда не могла бы Мери Бекер-Эдди обосновать свою Christian Science без знакомства с «veuillez et croyez», без терапии убеждения Квимби, который, в свою очередь, получил толчок от ученика Месмера Пуайена. Немыслим был бы спиритизм без впервые примененной Месмером цепи, без понятия транса и связанного с ним ясновидения, немыслима и Блаватская с ее теософским цехом. Все оккультные науки, все телепатические, телекинетические опыты, ясновидящие, вещающие во сне — все в конечном счете ведут свое начало от «магнетической» лаборатории Месмера. Совершенно новый род науки возникает из опороченного убеждения этого забытого человека — о том, что путем воздействия внушением можно подвинуть душевные силы больного на такие свершения, которые ни в какой мере недоступны средствам школьной медицины, — человека, честного в своих намерениях, правого в своих предчувствиях и лишь ошибшегося в попытке объяснить то важное, что он сам совершил.
Но может быть — мы стали осторожными в эпоху, когда одно открытие обгоняет другое, когда вчерашние теории блекнут за одну ночь и внезапно обновляются другие, насчитывающие века существования, — может быть, ошибаются даже и те, которые еще сегодня высокомерно именуют фантазией спорную идею Месмера о допускающем передачу, текущем от человека к человеку личном флюиде, ибо очень возможно, что последующий час мировой истории неожиданно превратит ее в истину. Мы, чьего слуха в ту же секунду, без провода и без мембраны, достигает слово, произнесенное в Гонолулу или в Калькутте, мы, которые знаем, что эфир пронизан невидимыми течениями и волнами, и охотно верим, что несчетное число таких силовых станций бесполезно и неведомо для нас работает во вселенной, мы поистине не столь смелы, чтобы предвзято отвергать теорию, согласно которой от живых покровов и возбужденных нервов исходят одаренные силою токи, подобные тем, которые Месмер недостаточно точно назвал «магнетическими», отрицать, что в отношениях человека к человеку действует, может быть, все же принцип, сходный с «жизненным магнетизмом». Ибо почему бы телу человеческому, близость которого возвращает угасшему жемчугу блеск и сияние жизненной силы, не развивать, действительно, в своем окружении ореола теплоты или излучений, действующих на нервы возбуждающе или успокаивающе? Почему бы, в самом деле, не возникать между телами и душами тайным течениям и противотечениям, не возникать между индивидуумом и индивидуумом притяжению и отталкиванию, симпатии и антипатии? Кто в этой области дерзнет на смелое «да» или дерзкое «нет»? Может быть, уже завтра физика, работающая со все более и более тонкими измерительными приборами, докажет, что то, что мы сегодня воспринимаем просто, как напор душевной силы, есть все же нечто вещественное, есть доступная созерцанию тепловая волна, нечто от электричества или от химии, энергия, допускающая взвешивание и измерение, и что нам приходится вполне серьезно считаться с тем, над чем отцы наши улыбались, как над дурачеством. Возможно, возможно таким образом, что мысли Месмера о творчески-излучающейся жизненной силе суждено еще вернуться в мир, ибо что такое наука, как не непрестанное претворение в действительность древних грез человечества? Всякое новое изобретение раскрывает и подтверждает только чаяния одного человека, во все времена действию предшествовала мысль. Но история, слишком торопливая, чтобы быть справедливой, служит только успеху. Она превозносит только свершение, только победоносный конец, а не отважную, негодованием и неблагодарностью отмеченную попытку. Только завершившего венчает она, а не начавшего; только победителя озаряет своим светом, а борца ввергает во тьму; так было и с Месмером, первым в ряду новых психологов, который бескорыстно подчинился вечному жребию пришедших слишком рано. Ибо все еще выполняется древнейший и варварский закон человечества — когда-то в крови, а нынче в духе, неумолимый закон, во все времена требовавший, чтобы первенцы приносились в жертву.