Виктор Павлович Кин
правитьФельетоны
правитьКин В. Избранное. — М.: «Советский писатель», 1965, 392 стр.
Художник М. П. Клячко
В эту книгу вошли произведения известного советского писателя Виктора Кина.
Роман «По ту сторону» был впервые опубликован в 1928 году. В нем запечатлена героическая молодость наших отцов. Герои романа, молодые коммунисты Безайс и Матвеев, до последней капли крови преданные делу революции, давно полюбились самому широкому кругу читателей, особенно молодежи. Изданный после девятнадцатилетнего перерыва, в 1956 году, роман «По ту сторону» переведен на многие языки народов СССР и за рубежом.
Кроме романа «По ту сторону», в книгу включены фельетоны, с которыми В.Кин выступал в свое время в «Комсомольской правде», и записные книжки писателя.
Написанные давно, произведения В.Кина воспринимаются как созданные сейчас, в наши дни. В них отчетливо видна глубина творческой мысли художника, широта его кругозора. И главное — страстная партийность убежденного революционера-ленинца.
СОДЕРЖАНИЕ
правитьСотый
Старый товарищ
Годовщина
Случай
Новая земля
Кто нужней?
Пытка электричеством
Сказка о мальчике
Брак и многополье
Любовь
Ловкость
Крайность
О военных и штатских
Сотый
правитьПервый номер терялся где-то далеко, в запыленных архивах местной взрослой газеты, ибо старожилы утверждали, что первоначально наша газета существовала в качестве «Уголка красной молодежи» при партийно-советском органе. Потом, окрепнув, став на ноги, «уголок» сделался газетой, обзавелся редактором, сломанной машинкой и, поселившись в кладовой уездного контрагентства печати, с успехом громил мировую буржуазию, генерала Деникина и не посещающих общие собрания комсомольцев.
Как называлась газета — неважно. Ну, скажем, «Красные Молодые Орлы».
Петька, мой секретарь и наперсник, унылая длинноногая личность, делил со мной кров, пищу и литературные заботы.
Дни наши текли в кладовой контрагентства безмятежно.
По утрам мы с Петькой упражнялись в литературе, публицистике и поэзии, слагая рифмы и насилуя грамматику. Раз в неделю, укладываясь спать на двуспальном редакционном кресле, мы разворачивали принесенный Петькой из типографии свежий номер «Красных Молодых Орлов» и с захватывающим вниманием прочитывали все, включая просьбу писать чернилами на одной стороне листа.
Сотый номер мы ждали долго и упорно, а когда он наконец подошел, мы решили отпраздновать его на славу. К сожалению, укомпарт не понял всей важности момента и наотрез отказался украсить город флагами, устроить демонстрацию, парад ЧОНа и митинг в пролетарском клубе. Поэтому главное внимание мы перенесли на газету. После недельной каторжной работы сотый номер вышел. Номер открывался громадным лозунгом, который выдумал Петька:
Мы растем
правитьНаверху, в левом углу первой страницы, было приветствие от укомпарта, которое выглядело так:
Газ. «Кр. М.Орлы».
«Горячий прив. и луч. пожелания молод. бор. за коммунизм».
Затем шла моя передовая. Я требовал, чтобы этот день врезался огненными буквами в сердце каждого молодого рабочего, середняка и бедняка. Я убеждал всех подписчиков бороться с Антантой и подписываться на газету «Красные Молодые Орлы». Закончив статью тонкой иронией по адресу Шейдемана и социал-предателей, я поздравил пролетарскую молодежь с выходом сотого номера «Красных Молодых Орлов» и призывал деятельно готовиться к следующему юбилею. По-моему, получилось шикарно. Но Петька находил мой слог вялым и бледным.
Гвоздем номера был Петькин фельетон, носивший длинное, но энергичное название:
«Гибель подлых замыслов, или Наш юбилей».
«…Пуанкаре сидел в своем кабинете на шикарном кресле рококо, когда в него ворвался Ллойд-Джордж и простонал, чтобы ему дали воды…»
Дальше Петька чертовски ловко изобразил, как капиталистические акулы сетовали по поводу растущей мощи Советской России, чему неопровержимым доводом служил сотый номер «Красных Молодых Орлов» и ее тираж в двести экземпляров. Затем к окну подошла демонстрация рабочей молодежи, которая пела «Интернационал» и кричала лозунги, чем так усовестила Ллойд-Джорджа, что он сказал Пуанкаре:
— Видно, придется нам переменить свой преступный образ жизни на более полезный труд.
Надо ли пояснять, что этот юбилей мы праздновали в 1919 году?
Сейчас уже нет газеты «Красные Молодые Орлы». Она закрылась при первом дыхании нэпа, и сейчас ее последними экземплярами обклеена прихожая в укоме. Ушли Паункаре и Ллойд-Джордж, свидетели прошлых огненных дней. Другая газета, ежедневно выбрасывающая с гудящих ротаций сотни тысяч экземпляров, празднует свой сотый номер.
И когда взглянешь на бурые, из оберточной бумаги, страницы «Красных Молодых Орлов», на сбитый, слепленный, как икра, шрифт, на изуродованные до неузнаваемости портреты Маркса и Ленина и сравнишь с «Комсомольской правдой», то невольно согласишься с Петькой:
— Мы растем!
О, у Петьки была светлая голова!
«Комсомольская правда», 20/IX-25
Старый товарищ
правитьМы живем девятый год, и каждый год из этих лет окрашен своим, особым цветом, каждый оставил в нашей памяти свой след.
Первые годы — от 17 до 20 — годы-красноармейцы. Год за годом приходил и становился в боевой взвод. Семнадцатый, буйный год, с серыми броневиками, с шелухой семечек на тротуарах, с наскоро сделанными красными бантиками на пиджаках и кепках Красной гвардии. Он въехал в широкие российские просторы на подножках и крышах вагонов, на паровозном тендере, разбивая по дороге винные склады и стирая с дощатых уездных заборов номера списков Учредительного собрания.
Восемнадцатый — год декретов, митингов, продразверстки и казацких налетов. Он построил первые арки на базарных площадях и выкопал первые братские могилы против уисполкомов. Он назвал Дворянскую улицу Ленинской и напечатал первые уездные газеты на оберточной бумаге.
Девятнадцатый ввалился с гармошкой и «яблочком», с дезертирами и мешочниками, взрывая мосты и митингуя на агитпунктах. Он построил фанерные перегородки в барских особняках и зажег примусы с морковным чаем в общежитиях. Девятнадцатый гнал самогонку и ставил чеховские пьесы в облупленных театрах, кричал хриплым языком приказов и писал стихи о социализме. Это был странный год!
Двадцатый пришел как-то сразу, вдруг. Еще вчера белые сжимали Орел и Тулу, еще вчера в Петрограде дрожали стекла от пушек Юденича и Колчак гнал чешские эшелоны на Москву. И вдруг, почти внезапно, рванулась армия. И красноармейцы уже в Крыму ели терпкий крымский виноград и меняли английское обмундирование на молоко и табак, уже под Варшавой на стенах польских фольварков писали мелом — «не трудящийся да не ест», а в Иркутске ветер трепал расклеенные объявления о расстреле адмирала. Это он, двадцатый, выдумал веселое слово — «даешь!».
В двадцать первом, когда иа Тверской робко выглянуло первое кафе «Ампир» с ячменным кофе и лепешками из сеяной муки, когда в Поволжье вымирали деревни, — кончились солдатские годы. Новые годы сняли красную звездочку с кожаной куртки, расставили плевательницы на улицах и ввели штраф за брошенный в вагоне окурок. Новые годы оторвали доски с заколоченных домов и магазинов, пустили тракторы по советскому чернозему и повесили в школах плакат для первого чтения по складам:
«Мы не ра-бы»…
В Москве, на Воздвиженке, организована выставка. Это совершенно особенная, невиданная еще выставка. Там нет ни кремневых ножей, ни окаменелых ракушек, ни морских звезд, крабов и других обычных музейных предметов. Там в четырех залах стены увешаны плакатами, приказами и знаменами.
Старые знакомые… В эти залы входишь с тем чувством, с каким человек входит в свою детскую комнату или перечитывает свои первые детские дневники. Плакат, старый товарищ, свидетель прошлых, огненных дней! Здесь и красноармеец с вытянутой на тебя рукой, строго спрашивающий: «Ты записался добровольцем?»; и рабочий с молотом, ставший во весь рост с гордыми словами: «Петрограда не отдадим!»; и баба с бубликами, и Митька-бегунец; и «Владыка мира — капитал»; и маршал Фош с польской свиньей…
Эти плакаты кажутся такими близкими и памятными, точно не восемь лет, а восемь дней прошли над советской землей. Кажется, что еще вчера я сидел в губкоме под этим плакатом с двумя несуразными, отчего-то голыми юношами, которые несут красное знамя с надписью: «Все под красное знамя Союза!» Плакат был одновременно и украшением ободранных клубных стен, и агитацией, и оружием. Плакат убивал врага наповал. А теперь он настолько устарел, настолько отодвинут новыми грандиозными событиями и задачами, что на него поставили номер и за 20 копеек показывают в музее, как старый, иззубренный в прошлых битвах заржавленный меч.
Старое старится, молодое растет. Придет день — и в музее повесят наши газеты, наши винтовки и револьверы, выставят в витринах наши рубли и червонцы. В громадной зале руководитель будет водить экскурсию и объяснять, зачем нужны были когда-то людям винтовки, деньги и противогазы. Посетители будут с удивлением и любопытством разглядывать маленькую, коричневую книжку с странным названием:
— Партбилет…
«Комсомольская правда», 7/II-26
Годовщина
правитьВремя текло тихо и безмятежно, — генерал Дитерикс уже заказал каюту на пароходе в Китай и писал прощальные открытки владивостокским знакомым, по мостовым гремели нескончаемой вереницей возы и экипажи, груженные офицерским и чиновным добром, а комсомольцы, бродя по улицам, уже намечали себе адмиральский дом под губком и центральный клуб. Даже начальник тюрьмы зашел в камеру к политическим и, понюхав воздух и оглядев параши, смущенно напомнил «сидельцам» о гуманном поведении администрации, попросив считать его непричастным к расстрелам и поркам.
Непредвиденные обстоятельства заставляли белые власти готовиться к отъезду. В числе этих непредвиденных обстоятельств пребывал также и Виталий Баневур, рослый курчавый еврей, инструктор Никольск-Уссурийского райбюро комсомола.
Райбюро расположилось с редким комфортом в деревне Кондратенково. Комфорт райбюро простирался даже до пишущей машинки, возбуждавшей жгучее любопытство у всего населения Кондратенкова. Всякий митинг или собеседование неизбежно кончалось общей просьбой попечатать немного на машинке, и Баневур добросовестно печатал на клочках курительной бумаги имена и фамилии желающих.
Настроение было боевое, про белых говорили обычно в прошедшем времени, несмотря на то что красные еще не пришли. А у Виталия Баневура было дело поважнее белых — приближался юбилей.
Четырехлетняя годовщина комсомола.
Машинка работала с полной нагрузкой. Баневур лихорадочно печатал, писал, рассылал. За пазухой, под стелькой сапога, в подкладке пиджака его письма и инструкции расходились по ячейкам района. В короткое время Шацкин и Рывкин стали в Никольско-Уссурийском районе популярнее генерала Дитерикса и атамана Семенова. Каждое письмо Баневур неизменно заканчивал:
«Четвертую годовщину комсомола мы будем праздновать в Красном Приморье».
И однажды, когда Баневур сидел за машинкой, в распахнутую дверь влетел мальчишка:
— Баневур!
— Ну? — неохотно отозвался Баневур, разыскивая на клавишах букву «щ». Эта буква постоянно терялась и доставляла ему немало хлопот.
— Белые! Беги! Скорей!
Баневур вскочил, спрятал в кожаную сумку канцелярию райбюро и выбежал. Через заборы, огороды — в лес, начинавшийся тут же, рядом с деревней. Но, перелезая последнюю изгородь, он внезапно ударил себя по лбу:
— А машинка?
Оставить белым гордость райбюро, великолепный «Ундервуд», побывавший под пулями Каппеля и японцев? «Ундервуд», честно выполнявший свои комсомольские обязанности, если не считать букву «щ»?
Баневур колебался. Затем быстро засыпал сумку землей, бегом вернулся в избу и схватил машинку с недописанным листом о комсомольской годовщине. Выбежать он уже не успел — в сенях его схватили дюжие руки и вместе с машинкой притащили обратно.
Что было дальше, об этом знает лишь забрызганный кровью «Ундервуд», да молодой, в колючих усах офицер. Позже из избы вывели шатавшегося Баневура и под конвоем увели…
На шоссе, вдали от деревни, они свалили Баневура и, разрезав грудь, вырвали еще вздрагивавшее сердце.
Потом остановились. Нерешительно пнули ногой курчавую голову.
Начальник конвоя придумывал, что бы еще сделать. Предложение написать на лбу химическим карандашом непристойное ругательство казалось ему недостаточно остроумным…
Наконец он придумал. К окровавленной груди прикололи смятое письмо с баневурским концом:
«Четвертую годовщину комсомола мы будем праздновать в Красном Приморье!»
29 октября во Владивостоке, на Светланке, в четвертую годовщину комсомола был открыт комсомольский клуб. На дверях висела кумачовая надпись:
«Клуб имени Виталия Баневура».
«Комсомольская правда», 29/Х-25
Случай
правитьЭто были какие-то прямо невозможные брюки. Если вы не служили в 5-й роте N-ского полка и не видели их собственными своими глазами, то вы не можете себе представить, что это такое. Когда наша рота проходила через город или местечко, то Мотьку Зыкова ставили в середину рядов, чтобы его брюки не вызывали скопления любопытных на улице. Некоторые говорили, что это позор, и предлагали их перекрасить. Но красить их было нечем, а новых брюк не предвиделось, потому что каптенармус все вещевое довольствие полка носил в походной сумке через плечо.
Брюки были такого режущего глаз зеленого цвета, что командир роты, товарищ Пронин, говорил, что на них надо глядеть сквозь закопченное стекло, ибо для невооруженного глаза они невыносимы. По этим брюкам Мотьку Зыкова можно было безошибочно узнать среди целой дивизии, ибо других таких брюк не было не только в армии, но даже на всем свете. Из чего они были сделаны, непонятно; Мотька несколько раз хотел достать себе другие, но ему не везло, и он продолжал ходить в старых, зеленый, как гусеница.
Эти брюки отравляли ему жизнь потому, что над ним смеялся весь полк. И, хотя никаких проступков за Мотькой не замечалось, у нас его как-то невзлюбили. Говоря правду, остальные ребята тоже не блистали внешностью, и со всей нашей роты вряд ли набралось бы три полных дюжины пуговиц. Но все были похожи на настоящих солдат, тогда как Мотька Зыков был посмешищем всей роты.
Однажды вечером мы узнали, что ожидается наступление на деревню Дубовку, в которой засели бандиты. Это всех обрадовало, потому что нам надоело стоять около деревни под открытым небом, в поле, на котором не было ничего, кроме проклятых муравьев, заползавших за воротник.
Ночью, перед третьей сменой, пришел товарищ Пронин и стал ругаться. Он обложил всю роту самыми последними словами за распущенность, лень, нечистоплотность, и в заключение ни за что ни про что посадил татарина Махмутдинова под арест на три дня, а остальным ребятам надавал нарядов. Все сидели тихо, потому что когда он сердился, то лучше было молчать.
Назвав нас в последний раз бабами и неряхами, товарищ Пронин повернулся налево кругом и вышел.
А вечером пришел вестовой военкома и сказал:
— Ваш парень, этот молодчик в капустных штанах, сегодня ночью удрал с поста. Дезертировал…
Тут мы поняли, почему сердился товарищ Пронин. Наша рота, правда, не могла похвастаться безупречным поведением, но дезертиров у нас никогда не было. В этот день мы избегали разговоров о Мотьке Зыкове, и его имя было в последний раз упомянуто в приказе по полку, как имя предателя и врага трудового народа.
А через день мы перешли реку и взяли деревню в кольцо. Все было сделано чисто, и бандиты едва успели удрать, оставив в наших руках весь обоз и лошадей. За околицей мы натолкнулись на толпу красноармейцев, которые стояли и разглядывали лежавший на земле труп.
Лицо у мертвеца было разбито прикладами. На груди была вырезана пятиконечная звезда. Рядом валялся красноармейский шлем, а ноги по пояс были закрыты шинелью. Все стояли молча, кроме нескольких прибежавших из деревни баб и мальчишек, которые, перебивая друг друга, рассказывали, как мучили этого солдата бандиты и как он отказывался рассказать о расположении красных войск даже под угрозой расстрела. В это время подъехал военком полка.
— По местам! — закричал товарищ военком. — Вы, тов. Пронин, распорядитесь отнести убитого к штабу, выставьте караул и покройте тело знаменем. Соберите красноармейцев и население на митинг, — мы устроим ему торжественные похороны. Выясните, кстати, личность убитого.
Выяснять личность убитого не пришлось, потому что, когда подняли тело с земли и сняли шинель, то все узнали, кто был этот герой, принявший мученическую смерть и издевательства от бандитских рук. Брюки убитого были покрыты корой из крови и грязи, но даже кровь не могла изменить их ярко-зеленого, невыносимого для глаз цвета.
«Комсомольская правда», 23/II-26
Новая земля
правитьАмундсен летит открывать Северный полюс. Скоро грузный, блестящий металлом дирижабль тихо отделится от земли и бесшумно двинется в седой первобытный туман Ледовитого океана.
Надо иметь смелую голову, чтобы отправиться в этот трагический путь, отмеченный обломками кораблей и застывшими трупами путешественников. Надо иметь большую самоотверженность, чтобы отдавать свою жизнь за право взглянуть на обледенелый, бесплодный клок земли. Честь первому ступить на эту землю, овеянную мыслями и надеждами нескольких поколений, увидеть прямо над головой слабый свет Полярной звезды, — цель скорее почетная, чем полезная.
Многочисленные организации приветствуют Амундсена, газеты полны его портретами. Академия наук устраивает торжественное заседание, на котором 60 учреждений и организаций будут чествовать путешественника. Амундсену нечего заботиться о славе, — его имя войдет в историю в блестящем ореоле открытий.
Что же касается комсомольцев никулинской ячейки Нижегородской губернии, то их судьба не так счастлива, как судьба Амундсена. Эти комсомольцы тоже заняты открытиями и исследованиями, но их имена вряд ли будут увековечены в Советской Энциклопедии. Никакие организации не собираются их чествовать, и единственная награда, полученная ими за открытие, заключается в двух словах, брошенных скупой на слова деревней:
— Дельные ребята…
Вот и все. Правда, маловато?
Если бы ячейка имела дирижабль и открыла застывшую, мертвую, загроможденную льдами землю, на которой ничего нет, кроме холода и Северного полюса, то, может быть, слава никулинской ячейки была бы обеспечена. Но ячейка открыла самую обыкновенную песчаную землю, лежавшую под боком у деревни. Земля эта, вместо того чтобы величественно поворачиваться вокруг полюса при свете северного сияния, каждую весну запахивалась крестьянскими плугами. На никулинской земле рос лен. Лен, конечно, не выдерживает сравнения с полярными мхами, но, каков бы он ни был, население кормилось с этого льна, являвшегося основным подспорьем в крестьянском хозяйстве Городецкого уезда.
История открытия никулинской земли началась с того, что ячейка выпросила у общества кусок земли и засеяла его льном под руководством агронома. И когда собрали лен, то оказалось, что комсомольская земля дала 35 пудов с полосы, а крестьянская — от 15 до 20 пудов. Это открытие поразило деревню. Под руками комсомольцев и агронома старая, скупая дедовская земля дала льна вдвое больше. Вдвое больше — это новый плуг, это племенная корова вместо отечественной буренки, это, может быть, общественный трактор. Вдвое больше — это шаг к той неведомой новой деревне, которая до сих пор находится только на обложках календарей и брошюр. Об этой деревне человечество мечтает, может быть, больше, чем о Северном полюсе. Дорога в нее трудна, и на ней осталось больше трупов, чем на ледяных горах Полярного круга. Это открытие произвело на деревню такое впечатление, что деревенский сход на одном из собраний вынес постановление:
«…с весны 1926 года всем перейти на многополье…»
Так в деревне Никулино была открыта новая советская земля.
Открытие есть, а чествовать некого. Я даже не знаю имен этих смелых людей, отправившихся в далекий путь к новой деревне. Как, какими словами похвалить и ободрить комсомольцев деревни Никулино за их открытие? Может быть, и в самом деле им больше будет к лицу сдержанная, задушевная похвала деревни:
— Дельные ребята…
«Комсомольская правда», 21/IV-26
Кто нужней?
править— У меня, — пишет комсомолец Р., — есть запросы…
Мы с радостью приветствуем этот отрадный факт. Если у человека запросов нет, то, конечно, винить его за это нельзя. Но если запросы есть, — тем лучше. Вот и отлично.
Комсомолец Р. придерживается того же мнения. Но у него случилось неприятное обстоятельство, на которое он жалуется нам и ищет сочувствия у читателей. После пасхи комсомолец Р., рабочий Ново-Узденского сахарного завода, решил малость развлечься и отправился в деревню к родным. Время он провел весело и разнообразно, играя в футбол и прохлаждаясь с девицами. По возвращении на завод его ждала неприятная новость: местком и ячейка устроили над ним показательный суд за прогул пяти дней. Ввиду проводившегося на заводе сокращения штата, суд решил подвергнуть Р. этому сокращению. Таким образом, комсомолец Р. был сокращен, и теперь, считая свое увольнение несправедливым, обращается к общественному мнению.
— Я совершенно не согласен с моим сокращением, — пишет Р. — Во-первых, прогулы числятся не за мной одним, а почти что за каждым. Во-вторых, я комсомолец, у меня есть запросы, и если я провинился, то зато я веду общественную работу и имею политические взгляды. Другой хотя и работает без прогулов, зато живет как чурка, без понимания общественной жизни, с мещанскими понятиями. Если будут разгонять сознательных рабочих, мы не очень-то скоро построим социализм. Я знаю, против меня сговорились член месткома Нефедов и секретарь нашей ячейки Копылов. Эти лица подвели меня под сокращение из-за личных счетов.
Увольнение не столько огорчило, сколько ошеломило Р. Он — квалифицированный рабочий, и его не пугает безработица. Его беспокоит другой вопрос. Обойдется ли без него завод? Подвинется или, наоборот, замедлится строительство социализма с его увольнением с завода? Ему кажется, что замедлится, что он, человек с запросами, с общественным кругозором, необходим на заводе. Это кажется ему настолько очевидным, что он может объяснить свое увольнение только личными счетами.
Оставим на время обиженного судьбой комсомольца Р. и обратимся к другому случаю. Недавно праздновали 125-летний юбилей Путиловского завода. На празднике в заводском клубе произносили речи, дарили знамена, играла музыка. Показывали достопримечательности старого завода. Среди них самой интересной был дедушка Филат, рабочий завода. Дедушка Филат за всю свою жизнь не сделал ничего особенного — он не изобретал машин, не одерживал военных побед, не открывал полюсов. Этот старый человек интересен тем, что за 55 лет работы на Путиловском заводе у него не было ни одного прогула, ни одного больничного отпуска. Известен он стал только благодаря тому, что праздновался юбилей Путиловского завода. Дедушку Филата привели в клуб, поздравили и сняли для кинохроники. Не будь этого юбилея, мы, может быть, никогда и не узнали бы о дедушке Филате и его 55-летней работе.
Арифметика — это очень неразговорчивая наука. Она кратка, немногословна и длиннейшие периоды человеческой жизни укладывает в несколько скупых цифр. Язык арифметики сух, сжат, он не сообщает подробностей. О себе и о своей обиде комсомолец Р. написал длинное письмо, в котором обстоятельно рассказал — кто был его отец, кто такой он сам и какие у него запросы. Дедушка Филат сказал о себе коротко — 55 лет работы без одного прогула. Вот и все. И мы не знаем, есть ли запросы у Филата и кем был его отец.
Послушай-ка, дед Филат! Что ты думаешь о социализме? Имеешь ли ты запросы? Комсомолец Р. очень строг на этот счет. «Другой, — говорит требовательный Р., — хотя и работает без прогулов, зато живет как чурка, без понимания общественной жизни, с мещанскими понятиями». Как у тебя, дед Филат, на этот счет? Не замечен ли ты, случаем, в мещанских понятиях? Кто из вас двоих больше нужен на социалистическом предприятии — ты или прогульщик с запросами и политическим кругозором?
Дед Филат стар и вряд ли имеет время для споров. Кроме того, Р. не один, у него есть единомышленники. На заводе Морзе молодые рабочие натирают себе солью под мышками и идут на освидетельствование. Врач ставит термометр, и совершенно здоровый человек идет в отпуск по болезни. И, — кто знает, — может быть, эти прогульщики «по болезни» тоже, как и Р., имеют «запросы» и употребляют свободное время на разрешение общественных проблем? И когда их выведут на чистую воду и подвергнут взысканию, может быть, и они, как Р., будут чистосердечно изумляться и жаловаться, что против них «сговорились» враги и сводят с ними личные счеты?
Не обвиняйте напрасно Нефедова и Копылова! Это не они сговорились против вас. Против вас сговорились комсомол, партия, советская власть. Это они сводят с вами длинные, неоплаченные счеты за прогулы, за простой машин, за растраченное с девицами и бутылками дорогое рабочее время. С вами борются за то, чтобы, когда дед Филат, отработав честно, без прогулов больше полстолетия, уйдет на покой, — то за его станок не стал бы слюнтяй, лодырь, все равно — с запросами или без таковых. Борьба идет за то, может быть, недалекое время, когда на юбилеях заводов будут как редкость показывать не деда Филата, а вымирающего, полузабытого прогульщика и лодыря.
«Комсомольская правда», 6/VI-26
Пытка электричеством
правитьПишут, что на Лопатьевском чугунолитейном заводе случилось происшествие, глубоко взволновавшее местную общественность. В клубе вечером соединенными стараниями месткома и ячейки комсомола сооружены были увлекательные политигры. В этих играх приятное сочеталось с полезным: молодежь, играя в политфанты, одновременно, сама того не замечая, приобретала познания в политэкономии, историческом материализме, географии и истории.
Общее веселье было испорчено недостойным поведением комсомольца Глазунова, который на просьбы руководителя принять участие в игре заявил грубо: «пусть они все сдохнут». Когда стали его расспрашивать о причинах такого странного и необдуманного отношения к клубным развлечениям, Глазунов обозвал руководителя дураком. Он упорствовал в своих заблуждениях, и его заподозрили в идеологической невыдержанности, политическом невежестве и недисциплинированности. На заседании бюро ячейки ему был вынесен строжайший выговор, а местный рабкор, перо которого никогда не уставало обличать и клеймить, предал поступок Глазунова на суд гласности через стенгазету «Лопатьевский литейщик». С тонкой и убийственной иронией статья разоблачала Глазунова как оторвавшегося, разложившегося, зараженного предрассудками мещанской стихии, и Глазунов должен был сам ужаснуться, увидев беспристрастное отражение своего нравственного облика.
Но прежде чем сказать о Глазунове слово, нам хочется рассказать об одном постороннем предмете — об электрической доске вопросов и ответов.
Мы видели ее в одном из клубов, — это была поистине ужасная, адская выдумка. История молчит о том, кому принадлежит изобретение этой машины, и комсомольцы клуба «Октябрьские всходы» не знали, чье имя должны они проклинать. Но у него, у изобретателя, несомненно, была крепкая голова.
Мы опишем эту машину объективно, без всякого личного, предвзятого чувства. Это была широкая доска, метра полтора шириной и один метр в высоту. Слева были наклеены вопросы:
Нэп?
Диктатура пролетариата?
Военный коммунизм?
Фашизм?
Империализм?
И так далее. Под каждым вопросом была медная кнопка. Справа были наклеены ответы. И под каждым ответом — тоже кнопка. Сбоку извивались провода, а сверху над доской была ввинчена лампочка.
Тут же на стене висело объяснение, как пользоваться машиной. «К доске, — гласило объяснение, — вызывается один из присутствующих. Он берет два конца провода, одним касается кнопки вопроса, а другим — кнопки ответа. Если ответ указан правильно, наверху загорается лампочка.
Неудачные ответы вызывают веселый смех.
Ответившие правильно получают право пользоваться доской вне очереди».
Перед этой доской сидело дюжины полторы комсомольцев и комсомолок. Вид у них был убитый, точно все они собирались на похороны близкого родственника.
И руководитель прямо-таки убивался, чтобы вызвать хоть тень улыбки у своих зрителей.
— Ну как же, ребята, а? — бодро говорил он. — Чего ж вы? Нефедов, скажи-ка нам, братец, что такое нэп?
Нефедов сгорбился и подошел к доске. Вид у него был совершенно измученный. Он взял в руки два провода — одним надо было прикоснуться к кнопке с надписью «Нэп», а другим — к кнопке ответов. Он потрогал штук десять кнопок, но лампочка не загоралась. Руководитель хохотал, раскачиваясь и вытирая слезы. Это не был обычный человеческий смех. В нем звучали ноты тоски и отчаяния. По расписанию надо было играть, забавляться, бешено веселиться, и он делал все, что мог. Это был честный, старательный человек, и к своей работе он относился добросовестно. Некоторые из сострадания тоже засмеялись, виновато поглядывая на остальных.
— Не знаю, — сказал Нефедов, опуская руки и глядя в пол. Тогда руководитель вызвал другого.
— Савельев, а ты?
— Я не пойду.
— Почему же ты не пойдешь?
— Я уже играл сегодня в политфанты. Устал, как собака. Другие небось слоняются целый вечер, лодырничают, а ты за них играй. Я тоже не каторжный.
— Верно, — поддержали его остальные. — Это ни на что не похоже. Одни играют, как ломовые лошади, а другие с девчонками балуются или в уборной отсиживаются. Надо бы изживать подобные явления.
Руководитель успокоил их и вызвал нового человека — товарища Углова.
— Ну-ка, покажи нам, что такое нэп?
Новый человек сразу же сделал ошибку. Он начал думать. Этого нельзя было делать ни в коем случае, — у машины была своя, непостижимая логика.
Он прикоснулся одним проводом к кнопке «Нэп», а другим стал искать ответ. Первой ему попалась кнопка «Политика соввласти», но лампочка не загоралась. Очевидно, нэп что-то другое. Потом он нашел надпись «Дорога к социализму» и даже задрожал от возбуждения. Напрасно. «Дорогой к социализму» оказалась на доске «Кооперация», а не «Нэп». Далее он нагнулся на «Залог победы рабочего класса» и тоже без всякого успеха. «Залог победы» была «Смычка города с деревней». Он тронул кнопку «Возрождение хозяйства», но лампочка не загоралась.
Все сидели мрачные, подавленные странным упорством доски. Если нэп не политика соввласти, и не дорога к социализму, и не залог победы рабочего класса, и не возрождение хозяйства, то что это такое, в конце концов?
Руководитель давно устал смеяться и только слабо взвизгивал при неудачных ответах. Никто не ждал, что из этого что-нибудь выйдет, — и когда вдруг ослепительно вспыхнула лампочка, это подействовало, как взрыв бомбы. Все вздрогнули.
— Что такое нэп? — спросил руководитель, ободрившись. — Читай громче, чтобы все слышали. Тише! Достаньте тетради и запишите. Это очень важно. Слушайте внимательно. Перов, сбегай в соседнюю комнату и скажи, чтобы пионеры не шумели. Позовите тех, которые ушли курить. Ну! Что такое нэп?
И среди настороженной чуткой тишины Углов громко прочел данный доской ответ:
— Историческая необходимость.
Гроза и болезнь нашей воспитательной работы — это плохой лектор, речь которого утомительна, скучна, лишена всякого человеческого чувства. Сколько раз сравнивали его с говорильной машиной, и это сравнение было настолько справедливо, что кому-то пришла в голову мысль и в самом деле заменить его машиной — настоящей машиной, с кнопками, с проводами, с лампочками.
Эту выдумку, пожалуй, можно было бы вытерпеть, как наказание или несчастье. Но когда в нее надо играть, когда посягают уже на смех, на развлечение, — это становится невыносимым. Давайте, наконец, начнем смеяться весело, полной грудью, — это великое и прекрасное уменье совершенно необходимо для наших лет.
Я протягиваю вам руку, дорогой товарищ Глазунов, как брату, и становлюсь рядом. Пусть мы вместе примем на наши плечи и негодование руководителей, и выговоры бюро, и губительную иронию стенной газеты. У меня не хватило тогда мужества назвать дураком изобретателя доски, но теперь я стыжусь своей слабости и присоединяю свой голос к вашему.
«Комсомольская правда», 1926
Сказка о мальчике
правитьСейчас мы выросли, читаем газеты, курим папиросы, бреем усы и бороды. Но каждый из нас неизбежно в свое время был младенцем. Каждый из нас делал бумажных голубей, крал яблоки и носил короткие брюки на помочах. И если не каждый, то уж наверное многие были коротко знакомы с одним мальчиком.
Этот мальчик был невыносимо скучен. Он доставил мне кучу хлопот, и я до сих пор вспоминаю о нем с неприязнью.
Это был мальчик из сборника арифметических задач. У него была мама, которая положила ему в один карман 5 копеек, а в другой 10. Мальчик пошел и купил себе яблоко за 3 коп. Но едва собрался он съесть это яблоко, как ему подвернулся другой мальчик, который перекупил у него яблоко за 5 коп. Тогда, довольный прибылью, мальчик пошел и купил фунт пряников за 15 коп. Сколько денег у него осталось?
Далее следовали: сложение и вычитание, суммы и разности, в результате которых мы узнавали, что у мальчика осталось 2 коп. На этом мы кончали с мальчиком и переходили к бассейну с двумя трубами или к купцу, купившему красного и синего сукна. И никто из нас не задумывался над психологией мальчика, купившего себе пряники.
В самом деле, почему мальчик сначала позволил себе расход в 3 коп., а потом вдруг решил истратить 15 копеек? Почему он сразу не купил себе пряников? Какие причины толкнули его на такой шаг?
Трезво рассудив, я решил, что арифметический мальчик соблюдал режим экономии. Выгодная операция с яблоками, на которой он выиграл 2 копейки, обнадежила его. Он осмелел и, гордый своей деловитостью, находчивостью и умением экономить, пошел и истратил свои 15 копеек.
В том, что я прав, убеждает меня действительный случай из практики режима экономии, о котором сообщает нам наш юнкор тов. Ан. Зоря. Этот случай оставляет далеко позади довоенного мальчика с его яблоками и пряниками.
Жили два хозяйственника. Они стояли во главе Озертреста хлопчатобумажной промышленности. Оглядевши свой трест, хозяйственники решили, что у них непомерно раздуты штаты. Блюдя режим экономии, решили хозяйственники сократить курьера, уборщицу и делопроизводителя. Курьер получал 36 руб. в месяц, уборщица — 29, а делопроизводитель 50. Шутка ли — 115 рублей в месяц народных денег пожирали раздутые штаты! Знаете, сколько это выйдет в год? 1380 целковых набегает, — все-таки деньги.
Так они и сделали, — взяли и сократили. И, сэкономив деньги, почувствовали хозяйственники, какие они находчивые, рачительные и деловитые, как умно сберегли они советскую копейку. Недоглядели хозяйственники — и пропали бы 1380 рублей. Будь хозяйственники мальчиками, им обязательно захотелось бы пряников. Но они, на горе Озертреста, были людьми взрослыми, пряников не ели и им захотелось автомобилей.
Один автомобиль у них уже был. Но автомобиль был старый, черного цвета. Пошли хозяйственники в лавку и купили себе другой, новый автомобиль, отличного голубого цвета. Стоил новый автомобиль 13000 рублей, да шоферу надо 100 рублей в месяц, за бензин и за гараж 100 рублей в месяц — выходит 2400 рублей в год. 2400 + 13000 — это выйдет 15400 рублей.
Не вините мальчика из задачника. Во-первых, он маленький, — много ли с него возьмете? Во-вторых, по нему дети из первой ступени обучаются арифметике — скучной, но необходимой науке.
А хозяйственников из Озертреста даже и в задачник поставить нельзя.
— Представьте себе, детки, — скажут дяди-хозяйственники притихшему классу первой ступени, — что сэкономили мы на сокращении штатов 1380 рублей. Ну-с. Автомобиль стоит нам 15400 рублей. Что из этого получилось?
Сядут дети решать задачу. Будут подсказывать, списывать друг у друга, применять четыре действия и таблицу умножения. И никогда не додумаются, что в результате получается режим экономии!
«Комсомольская правда», 10/VI-26
Брак и многополье
правитьПо вечерам, когда кружок естествознания укладывался в душистую траву и дымил махоркой в тихом воздухе, комсомолец Третьяков отчаянно разорялся против бога, доказывая пользу многополья и происхождение человека от обезьяны. Подсаживались бородатые степенные крестьяне и, делая вид, что им нет никакого дела до бога и до происхождения человека, краем уха вслушивались в бойкую третьяковскую речь.
Богу приходилось очень туго в естественном кружке, ибо Третьяков решительно не одобрял опиум религии и дурман народа. Зато об обезьяне и многополье он отзывался в таких лестных выражениях, что даже крестьяне поворачивались к кружку и задавали вопросы:
— А как она, например, живет, обезьяна?
— Очень просто, живет в норе, — отвечал Третьяков. — Обыкновенный зоологический зверь, только руки и ноги человечьи. Но если подойти к ней с точкой зрения, то оказывается, что мы все от нее безошибочно происходим…
К обезьяне и богу мужики относились халатно и дальше вопросов не шли, но многополье возбуждало их интерес. По деревне пошли разговоры о том, что надо всем сходом перейти к многополью, и, может быть, перешли бы, если бы не пришла на сцену роковая любовь и не перевернула бы все вверх дном.
Неожиданно для самого себя Третьяков влюбился и решил закрепить свою страсть браком. Девица вполне шла навстречу Третьякову, но его отец требовал, чтобы он женился в церкви.
— Обезьян своих ты брось, — говорил отец, стуча пальцем по столу. — Не обезьянами надо жить, а правдой. Или женись в церкви, или уходи из дома!
Напрасно умолял Третьяков отца не насиловать его научные и политические взгляды. Напрасно рассказывал ему о происхождении человека и просил прочесть Дарвина. Отец категорически обещал поломать невесте ноги и выгнать Третьякова из дома.
И решил Третьяков попробовать последнее средство. На заседание комсомольской ячейки он принес обширное заявление с просьбой о помощи:
"Прошу ячейку РЛКСМ оказать мне помощь, воздействуя на попа, так как я венчаться в церкви не хочу, как комсомолец, а если повенчаюсь, то этим подорву авторитет комсомола и партии. В силу этого ячейка должна идти на все крайности, но помешать венчанию. Если со стороны ячейки не будет оказана помощь, то я пропал: с отцом и с попом мне одному ничего не поделать. Жду помощи.
Комсомольская ячейка решила помочь своему члену и написала нижеследующее отношение:
«Священнику нижне-тоимской церкви С.Двинской губернии.
Нижне-тоимская ячейка доводит до сведения вашего, что по имеющимся в ячейке сведениям, член ячейки Третьяков не желает венчаться в церкви; кроме того, зная мысль тов. Третьякова по отношению к религии, находит, что это будет насилие его воли, о чем ячейка ставит вас в известность».
Но у попа комсомольское «воздействие» не имело никакого успеха. Несмотря на авторитетные подписи секретаря и членов бюро, поп в день 1-го мая совершил публичное насилие воли Третьякова, обвенчав его в церкви в присутствии всего села, пришедшего посмотреть на свадьбу руководителя естественного кружка.
Обведя руководителя вокруг аналоя, поп откашлялся и обратился к брачующимся и прихожанам с краткой притчей о блудном сыне, вернувшемся в лоно православной церкви, которая, по своей кротости и долготерпению, вновь его приемлет и молит бога смягчить ожесточенные сердца его бывших сообщников.
А «сообщники» в тот же вечер собрались и единогласно вышибли «блудного сына» из комсомола.
Прошла неделя. И снова был вечер, и снова мужики дымили махоркой в тихом воздухе, когда Третьяков осторожно подсел сбоку и завел разговор о многополье. Но его встретили гробовым молчанием. А когда Третьяков напомнил, что надо бы всем сходом перейти к многополью, один из мужиков повернулся и злобно кинул через плечо:
— Катись ты со своим многопольем к … обезьяньей матери! Вот еще начальник выискался! Без тебя знаем!
— То есть как? — ахнул Третьяков. — Почему вы против многополья? Ведь вы же сами хотели всем сходом!..
— Помалкивай, — мрачно отозвался мужик. — Сколько лет жили на трехполье и вдруг — пожалте, многополье приспичило! Ходишь, сволочь, смущаешь народ, сбиваешь с толку! Крутишься, как собачий хвост, — брешешь и про бога и про многополье, и про обезьяну. Только на боге ты обжегся!
«Комсомольская правда», 16/VII-25
Любовь
правитьОна была по меньшей мере прекрасна.
Внешность ее колебала самые устойчивые сердца. Ее волосы, глаза, походка мешали спать всему юридическому факультету, а ее улыбка будила сладкие мысли о розах, о луне, о соловьиных трелях. Ее случайное появление на рабфаке моментально вызвало образование кружка пролетарских поэтов, и посвященное ей звучное четверостишие можно видеть и до сих пор, написанное химическим карандашом на стене рабфаковской курилки:
Вера, Вера, дорогая,
Я люблю, люблю тебя…
Ночью я не сплю вздыхая,
Мне забыть тебя нельзя…
Мы не будем лишать спокойствия наших читателей описанием ее прелестей. Верьте на слово. Для данного случая важно то, что в числе прочих жертв страсти стал студент 1-го МГУ Петров.
Любовь обременила Петрова новым галстуком, пробором и неотразимой кепкой, желтой в клетку. Расположив все эти соблазны в наиболее выгодном порядке, Петров безрассудно ринулся в пучину страстей, отправив Мельниковой письмо в розовом конверте. В этом письме Петров просил с той дерзостью, которую внушает людям любовь, одолжить физику Краевича на три дня.
Весь курс с захватывающим вниманием следил за событиями. От физики Краевича Петров перешел к двум билетам в кино, а однажды, прощаясь, он долго и многозначительно жал ей руку.
Доброжелатели не одобряли смелости Петрова и предсказывали ему близкий разрыв с обиженной девицей. Поэтому для всех, а больше всего для самого Петрова было большой неожиданностью, когда однажды на бульваре Мельникова погладила его по напомаженной голове, назвала милым и предложила взять ее замуж, на что Петров, путаясь и краснея, дал полное согласие.
— Я на все пойду ради тебя, — говорила Мельникова. — Меня хотят послать на работу в деревню, в Якутскую республику. Но ради тебя я не поеду. Если я выйду замуж, то меня освободят от командировки.
Все было готово, и Петров составлял уже список приглашенных на свадебную вечеринку. Друзья жали ему руки, недоброжелатели завидовали, а соперники делали вид, что Мельникова для них недостаточно хороша. Не теряя времени, Петров собрал свое имущество и однажды вечером постучал у заветных дверей.
— Кто там? — раздался знакомый голос.
— Это я, Петров. Отвори.
За дверью помолчали.
— Это который же Петров? Не тот ли вихрастый верзила с пестрым галстуком и потными лапами? У которого кепка цвета яичницы?
И пока Петров искал в себе описанные черты, голос за дверью добавил:
— Если это тот самый, то он найдет свое розовое письмо и открытку с голубями у сторожихи…
Петров ушел. Он до сего времени старается понять причину своей неудачи. Пока он возлагает ответственность за случившееся на второкурсника Ефимова, с которым он на днях встретил Мельникову на Тверской.
А на самом деле причина гораздо проще. Вместо Якутской республики Мельникова получила командировку в подмосковное село, из которого можно ездить в Москву на трамвае.
Вот и все.
А Ефимов тут ни при чем.
«Комсомольская правда», 17/Х-25
Ловкость
править— Главное в нашем деле — это ловкость, инициатива, — говорил Петька Ворс. — Если ты будешь хлопать глазами, то от всей организации останутся одни крышки. Ловкость — это самое главное!
Я ничего не имел против инициативы и ловкости. Даже напротив. Но в описываемый момент мне казалось, что пятьдесят рублей пригодились бы нам гораздо больше, чем ловкость.
— Петя, — сказал я, — ты был в Губсовпартшколе и знаешь каждую запятую в политграмоте Коваленко. На прошлой неделе ты на диспуте загнал в угол живоцерковника и разбил его прежде, чем он выпил стакан воды, чтобы опомниться. Но к чему годны все знания человечества, когда у нас проваливается съезд?
Это была совершенная правда. Уездный съезд был на носу. Мы в изобилии подготовили тезисы, планы и отчеты. Но среди груды съездовских бумаг не было ни одной за подписью Сокольникова. Нужны были пустяки — рублей пятьдесят на общежитие. Делегаты были ребята бывалые и привозили продукты с собой, но мы не могли надеяться, что они захватят кровати и комнаты.
— Надо что-нибудь сделать, — сказал Петька. — Что бы такое выдумать, а?
— Выдумай мышеловку, — предложил я. — Сторож жалуется, что проклятые мыши сожрали резолюции январского пленума. А денег ты все равно не выдумаешь.
— Ладно, — говорит Петька, — ладно. Я тебе докажу, что значит ловкость в нашем деле! Подожди меня, я вернусь через полчаса…
Он вернулся через три часа. Пот лил с него градом. Он подошел и небрежно выбросил на стол сорок рублей.
— Очень просто, — ответил он на мои вопросы. — Я пришел в Уком партии, схватил секретаря за пиджак и кричал и топал ногами, пока из него не пошла пыль. Денег у него не было, но он собрал взаймы у сотрудников под честное слово… Надо достать еще червонца полтора. Ловкость…
— Погоди, Петька, — сказал я, надевая кепку, — я сейчас вернусь…
Я вышел на улицу и бегом бросился в Уисполком. Через десять минут я стоял перед председателем, который пил чай с французской булкой.
— Товарищ Коненко! — сказал я. — Вы распиваете чаи с разными деликатесами, в то время как у нас собирается уездный съезд! Дайте мне двести рублей, иначе я снимаю…
— Голубчик, — говорит председатель, — голубчик…
— Ну хорошо, хорошо, — говорю я, — дайте пятьдесят рублей. Иначе…
— Голубчик, не только пятьдесят рублей, а и полтинника не дам. Мы все загнали на посевную кампанию.
— Червонец, — говорю я, — это самое последнее. Вы тут распиваете чаи, а у нас…
— Ей-богу же нету…
— А, если вы так, — закричал я, ударив кулаком по столу, — то прощайте! Ноги моей больше здесь не будет!
В этот момент мой взгляд упал на ноги и меня осенила мысль. На что мне сапоги? Тем более летом? Можно прекрасно ходить в сандалиях. Через полчаса я был на базаре и останавливал прохожих.
— Опойковые сапоги, — говорил я тоном человека, идущего на крайность. — Совершенно новые, почти не ношенные. Продаю только потому, что правый сапог немного жмет. Не лапайте, гражданин, вещь дорогая и по нашим временам редкая…
Вдруг я слышу страшно знакомый голос, предлагающий диагоналевые брюки за 14 с полтиной по случаю. Я подошел к нему и взглянул ему прямо в глаза.
— Петька, — сказал я, — ты лгал мне, как зеленая лошадь. Я стыжусь за тебя. Я все понял. Ты загнал за сорок рублей свою кожаную куртку? Нечего косить глазами на мои сапоги, — правый все равно жал мне ногу…
— Успокойся, — ответил Петька. — Честное слово, ты ошибаешься. Это был мой френч в полоску с кокосовыми пуговицами.
«Комсомольская правда», 4/I-26
Крайность
правитьСреди событий этого года в селе Бородаевке, Днепропетровского округа, наиболее крупным было появление Антона Антоновича Заворотнева. На воображение жителей Бородаевки он подействовал с неотразимой силой.
В Бородаевке появился он незаметно, под вечер, напился у баб воды и покурил с мужиками на бревнах около Совета, а через несколько дней внезапно объявился магом, хиромантом и прорицателем. Оказалось, что ему известно прошедшее, настоящее и будущее, что он отыскивает тайные клады и угадывает конокрадов. Говорили, что он умеет отводить глаза, вызывает духов и запросто держится с нечистой силой, основным же его занятием является подача нуждающимся советов на все случаи жизни.
И к Антону Антоновичу пошли за советами. Сначала пришли девушки и, краснея, шептали в его волосатое ухо свои вздорные и робкие просьбы. Потом пошли бабы рассказать понимающему человеку бесконечные бабьи жалобы, а дальше двинулись уже хозяева и степенно расспрашивали мага: не знает ли маг, случаем, почем будет рожь в следующий базар, есть ли бог и как лечить чесотку у лошадей. Маг принимал всех запросто, справлялся в секретных книгах, смотрел на воду, рассыпал золу и давал загадочные ответы. Мало-помалу известность его стала расти, из окрестных деревень потянулись крестьяне.
Он привык к своей жуткой славе. Он сделался необходимым в деревне человеком. Если угрожала засуха или нападал на хлеб прожорливый червь, то шли сначала к отцу Панкрату, а затем и к Антону Антоновичу, потому что рачительный хозяин старается обезопасить себя и от бога и от нечистой силы, — так все-таки верней.
Этой осенью в соседней деревне шефы чинили мост через топкое, заросшее очеретом болото. Антон Антонович ждал, пока его позовут, но потом отправился сам.
На старом болоте кипела работа: крепко врезались топоры в дерево и свежая стружка густо желтела в болотной траве. Паровой копер, тяжело бухая, вгонял в землю острые сваи. Маг, потолкавшись среди этой суеты, направился к человеку в кожаной куртке, который бегал с карманной рулеткой и кричал осипшим голосом о каких-то бревнах. Маг поймал его за рукав и сказал зловеще:
— Нехорошо. Неладно дело ведешь. Плохо это кончится.
Человек в кожаной куртке бросил на него тревожный взгляд:
— А что? Крепления расшатались?
Маг наклонился и начал тихо шептать ему на ухо жуткую правду о болоте. В его тинистых, зацветших водах водилась всякая нежить — безглазая, бесформенная, страшная, по ночам вспыхивали синеватые огни. По мохнатым болотным кочкам бродил неизвестный голый мужик, который исчезал как дым, когда к нему подходили. На болоте была особая, странная жизнь, дикая, столетняя глушь, нельзя безнаказанно врываться сюда с дымом и грохотом машины. Но делу, конечно, можно помочь: хорошо, например, действует баранья лопатка. Есть вещи и почище лопатки, но это самое дешевое…
Руководитель дико взглянул на него и кинулся в сторону, где наводили настил на бревна. Маг обиделся, но идти домой по мокрой осенней дороге, ничего не добившись, не хотелось, и он снова поймал руководителя.
— А еще образованный, — сказал он укоризненно, — а еще беретесь мосты строить. Совестно. Ну вот, шкура черного кота, она дороже, но зато это — вещь.
— Почем?
— Отдам за пять.
Человек в кожаной куртке зевнул, обнажив тридцать два зуба.
— Вот что, папаша, — сказал он. — Вон там есть сухое место. Положи свой узелок с чертовщиной и возьмись-ка лучше таскать бревна с ребятами. Работа поденная, полтинник в день. Больше заработаешь.
Маг пошатнулся, ошеломленный. Этот упрямый человек ни во что не ставил его древнюю деревенскую мудрость.
— А… голый мужик? — спросил он неуверенно.
— Да уж как-нибудь… авось…
Маг пожевал сморщенными губами. Кругом стоял деловой шум. Люди работали быстро, уверенно, острой сталью блестели топоры и падали белые щепки. Долго смотрел старик по сторонам. Машина с грохотом вбивала могучие сваи в болото. Что могут сделать против ее жадных, железных лап ветхие болотные призраки? С другой стороны, и полтинник — тоже деньги.
Маг положил узелок с бараньей лопаткой и черной шкурой, подвернул штаны и сказал тоном человека, идущего на крайность:
— Ладно. Но за болото я не ручаюсь.
«Правда», 14/XI-26
О военных и штатских
правитьВозьмите самого обыкновенного политпросвета или экправа. Снимите с него куртку и кепку, выньте из рук его рыжий, видавший виды портфель. Дайте ему шлем с красной звездой или матросскую бескозырку с ленточками, оденьте его в форму, — и вы не узнаете в нем вчерашнего штатского, вооруженного ручкой активиста. Военная выправка и жесты привыкшего к строю человека изменят его до неузнаваемости, и только комсомольский значок да чернильное пятно на указательном пальце изобличают в солдате или моряке вчерашнего комитетского зубра.
Он выучит много новых слов и узнает другие, новые пути. Шум комсомольских собраний сменит отчетливый, мерный шаг марширующих колонн или напряженное гудение машин в стальном корпусе корабля. Вместо отчетов и цифровых сводок он будет изучать траекторию пули, устройство затвора или гибкое тело самолета. И пока портфель будет пылиться на полке рядом с блокнотами и забытой кепкой, в его подсумке будут звенеть полные обоймы патрон.
Это не очень сложная штука — вздваивать ряды, целиться и стрелять; во всяком случае, не более трудная, чем тащить на себе пачку комиссий и гроздь разнообразных кружков. Служба быстро берет штатского человека, выпрямляет грудь, застегивает на все пуговицы, аккуратно выравнивает шаг и ставит на свое место в шеренгу солдат. Ухо быстро отвыкает от старых, знакомых слов: «слушали — постановили», «бронь», «фабзавуч», — все это остается позади, в рыхлых сугробах бумаг. Новые слова приходят и наполняют день равномерной, выверенной системой ученья, упражнений и походов.
Вчера на съезде, на торжественном заседании, на трибуну один за другим всходили матросы и солдаты. Говорили о Черноморской, о Балтийской, о Каспийской и Дальневосточной флотилиях, о береговой службе, об аэропланах и гидроаэропланах. Приветствовали, просили не забывать и дарили съезду подарки. Оркестр играл «Интернационал», зал кричал и аплодировал.
Моряки и красноармейцы, пришедшие с речами и подарками, держали руки по швам и ходили привычным строевым шагом, ничем не отличаясь от других таких же моряков и красноармейцев. Но зал не обманывался матросскими ленточками и красноармейскими нашивками. Делегации сразу узнавали "своего оратора, ушедшего во флот или в армию из их организации, и встречали его ободряющими криками. И сквозь облик сурового воителя или старого морского волка проглядывало знакомое безусое комсомольское лицо.
Возьмите самого обыкновенного политпросвета или экправа. Снимите с него кепку и наденьте шлем или матросскую бескозырку с ленточками, — придет день, когда такое переодевание понадобится. Дайте ему трехлинейную винтовку и поставьте в строй…
И вы не узнаете вчерашнего штатского, вооруженного ручкой активиста.
«Комсомольская правда», 21/III-26