Фаворитка Наполеона (Лепеллетье)

Фаворитка Наполеона
автор Эдмон Лепеллетье, пер. Не указан
Оригинал: французский, опубл.: 1910. — Источник: az.lib.ru

Эдмон Лепеллетье

Фаворитка Наполеона

править
М.: ММП «Дайджест», 1992

В большой комнате одного из великолепных особняков на Вандомской площади, где обычно селились знатные иностранцы, в большом кресле у высокого окна сидела в глубокой задумчивости молодая белокурая женщина. На ковре, в нескольких шагах от нее, играл ребенок лет шести-семи.

Взгляд матери обращался то на ребенка, то на площадь, где возвышалась гигантская колонна Великой армии. На ней еще висели обрывки канатов, которые должны были снести статую Наполеона и колонну на глазах торжествующих союзников. Маленькая статуэтка Победы в левой руке императора была уничтожена, но сама статуя устояла: свалить ее не удалось.

Молодая женщина, вздыхая, припомнила все подробности ужасного дня 31 марта 1814 года, когда союзники вступили в Париж благодаря помощи изменников.

В продолжение всего утра граф Мобрейль со своими друзьями разъезжал верхом по Вандомской площади, повсюду прикрепляя и раздавая народу вместе с деньгами белые кокарды, а также подбивая уличных зевак кричать вместе с ним: «Долой тирана! Да здравствует король! Да здравствуют Бурбоны! Да здравствуют союзники!»

Затем с торжественной музыкой, при громких криках толпы, на площади появился блистающий кортеж победителей, во главе которого были император Александр, король прусский, князь Шварценберг, генерал Платов, лорд Каткарт, сэр Чарльз Стюарт. Шествие прошло мимо колонны как мимо мрачного памятника погибшей славы и вернулось на Елисейские поля, где состоялся смотр сорокапятитысячного войска победителей.

На Вандомской площади остались только безобидные зеваки, не сожалевшие об империи, но и не желавшие Бурбонов; они равнодушно смотрели на разрушение, устроенное Мобрейлем и его сообщниками.

Целый день Мобрейль ездил по бульварам Парижа, привязав к хвосту лошади и влача в пыли крест Почетного легиона, пожалованный ему императором Наполеоном. Он сошел с коня около статуи в то время, когда ее обвили канатами.

Прошла ночь, но разрушить Вандомскую колонну не удалось. Мобрейль заплатил людям и отпустил их, ворча по поводу безуспешности их усилий.

— Если статуя устояла на месте, то уж человека-то, конечно, легче будет свергнуть, — проговорил он.

Молодая женщина из окна следила за всеми этими перипетиями, и, когда Мобрейль удалился, она с облегчением вздохнула: ей казалось, что эта неудавшаяся попытка свергнуть статую Наполеона была хорошим предзнаменованием.

В этот холодный и светлый апрельский день, вспоминая незабываемую сцену вступления союзных войск в Париж и усилия Мобрейля свергнуть статую того, кто и теперь, низверженный изменниками, казался непобедимым, она обратилась к ребенку, склонившемуся над игрушечными солдатиками на ковре, и тихо позвала его:

— Наполеон!

Ребенок поднял голову и, бросив поле сражения, поспешил к матери.

Она нежно прижала к груди его кудрявую головку и, целуя ребенка, шептала тихие слова; они, казалось, были понятны мальчику, но отвечать на них он не умел.

— Что он делает теперь? Какие новые страдания и опасности грозят ему? Может быть, его убили? — сказала молодая женщина. — Если бы я была около него, я отвела бы кинжал убийц от его груди, я успокоила бы его… Может быть, мое присутствие смягчило бы горечь ожидающего его изгнания… Но он не хочет утешений, не хочет защиты. В Фонтенбло, в ту ужасную ночь, когда он хотел покончить с жизнью, он не позвал меня, не разрешил разделить с ним яд и уснуть навеки в его объятиях. Если бы я могла повиноваться только голосу сердца, я поехала бы за ним; я переоделась бы, следовала бы за ним шаг за шагом в пути на этот ужасный остров Эльба, где его, может быть, ждут подосланные убийцы. Но что может сделать женщина! Бедное дитя, у тебя нет больше отца!

Женщина рыдала, сжимая в объятиях тоже заплакавшего, глядя на слезы матери, ребенка.

Так тосковала и плакала прекрасная полька, графиня Валевская, возлюбленная императора Наполеона, в своей печальной комнате на Вандомской площади, обнимая маленького Наполеона, плод ее любви к великому человеку.

В дверь тихо постучали.

Дивя в уединении, скрываясь, чувствуя себя на подозрении у высокопоставленных изменников, покинувших того, чья любовь подвергала ее презрению и мести, графиня Валевская вздрогнула при этом стуке. Она вскочила с места и инстинктивным движением толкнула ребенка в соседний кабинет, коротко приказав ему: «Молчи! Не двигайся, тише! Не бойся!» — после чего, преодолев испуг со всей храбростью благородной славянской крови, которая текла в ее жилах, она громко сказала:

— Войдите!

— Ваше сиятельство, вас желают видеть две дамы, — сказала вошедшая горничная.

— Я никого не принимаю, — ответила прекрасная полька. — Что им от меня надо?

— Они говорят только, что пришли от имени императора.

«Это — друзья», — подумала графиня и приказала ввести этих дам.

Не зная, чего ждать от этого посещения, заинтересованная и успокоенная именем императора, графиня Валевская сделала несколько шагов к двери, преодолевая невольное волнение, заставлявшее ее ожидать опасности от каждой случайности, несчастья — от каждого известия, угрозы — в каждом посещении.

На пороге показались две дамы и поклонились молодой женщине. Младшая, молодая и изящная, ничего не напомнила графине красивым, но глубоко печальным лицом.

Вторая — высокая, полная, дышащая здоровьем, вызвала у графини смутное воспоминание. Зеленое платье, кричащая шляпа казались смешными, но открытое, полное Доброты и энергии выражение грубоватого лица женщины вызывало невольную симпатию и доверие.

Позади обеих посетительниц виднелась высокая мужская фигура с большими усами и бородкой. В руках человека была солидная дубинка, надетая на ремень у кисти; он был одет в синий застегнутый доверху редингот, шляпа надвинута на ухо. Он остался стоять в передней с самым недоверчивым видом. Казалось, он был готов преградить путь каждому непрошенному гостю.

Графиня наконец узнала даму в высокой шляпе с такой бравой осанкой.

— Герцогиня Лефевр, если не ошибаюсь? — поклонилась она ей.

— Она самая и жена адъютанта императора, полковника Анрио, — ответила герцогиня, представляя свою спутницу.

Графиня успокоилась: это были друзья императора.

— Чему я обязана честью вашего посещения? — спросила она. — Не болен ли император, не случилось ли с ним чего-нибудь?

Графиня произнесла последние слова дрожащим голосом. Все ее мрачные предчувствия вернулись. Должно быть, произошло что-нибудь особенное, если герцогиня Данцигская появилась так неожиданно в ее убежище. Она тревожно ждала ответа герцогини.

— Успокойтесь, малютка, — сказала с обычным своим добродушием та, которая, несмотря на все свои титулы, на все свое богатство, осталась все той же мадам Сан-Жень, бывшей прачкой квартала Сен-Рок и маркитанткой республиканской армии. — Император после печальной попытки, о которой вы знаете, здоров, как Новый мост; к счастью, яд не оставил никаких следов, и император теперь вне всякой опасности.

Графиня перевела дыхание при первых словах герцогини. Император жив и здоров! Но конец фразы воскресил ее беспокойство, предчувствия снова ожили.

— Его величество в безопасности и здоров в настоящее время… Это известие делает меня счастливой, и я благодарю вас за него. Но сомнение сжимает мне сердце: ему не грозит опасность в настоящее время, но разве это не всегда будет так? Вы опасаетесь какого-нибудь покушения на него?

— Да, мы очень опасаемся. Мы обе имеем основание бояться за жизнь нашего императора.

Графиня побледнела и тихо проговорила:

— О, скажите же мне, что это за опасность? Нельзя ли избежать ее? Нельзя ли предупредить императора? Если нужно, я отправлюсь сейчас же. Я могу за деньги достать хороших лошадей, иметь подставных и прибыть к вечеру в Фонтенбло.

— Император теперь не там. Утром он попрощался с армией и теперь уже на дороге в изгнание, к острову Эльба.

— Бедный Наполеон! — прошептала графиня, утирая слезы.

— Пока, в начале его пути, беспокоиться нечего, — продолжала герцогиня. — Вы видите, я спокойна, а между тем вы должны знать, что я люблю императора. Я не была бы здесь, с вами, если бы Наполеон мог оказаться по дороге в руках убийц. Я ускакала бы на лошади или пошла пешком, и мы с ла Виолеттом, старым слугой моего мужа, сумели бы отвратить кинжал изменников от груди нашего повелителя, нашего божества…

Говоря это, герцогиня оглянулась на переднюю, где виднелась могучая фигура их спутника.

— Ах, если бы у Наполеона было побольше таких преданных людей, как вы, — воскликнула графиня Валевская, — он не был бы теперь изгнанником на пути к острову, где его ждут тысячи опасностей; вы скрываете их от меня, а я страстно желала бы разделить их с ним!

— Не пугайтесь заранее и напрасно, дорогое дитя! Я говорю вам, что теперь нечего беспокоиться за жизнь императора. Он проезжает Бургундию, где еще жива его слава, где его особа еще священна; до верного ему Лиона бояться нечего. Но дальше, за этим городом, начнется опасность.

— Вы что-нибудь знаете? Существует заговор?

— Этого-то я и боюсь, — ответила герцогиня. — Но начнем сначала. У вас есть сын, дитя императора… Где он?

— К чему этот вопрос? — встревожилась графиня.

«Зачем вмешивать моего сына в заговоры против знаменитого изгнанника? — подумала она. — Что хотела сказать герцогиня Данцигская?» — но все же подбежала к кабинету, куда заперла ребенка, и, представляя двум дамам мальчика, еще ошеломленного своим пленом в кабинете и приказанием матери молчать и не двигаться, сказала:

— Вот мой сын!

Герцогиня и ее спутница обняли расстроенного ребенка, причем герцогиня торжественно сказала:

— Берегите ваше дитя, сына императора!

Графиня вскрикнула, прижав к груди сына.

— У меня хотят отнять сына? — вырвалось у нее.

Герцогиня утвердительно кивнула головою.

— Боже мой! Кто же хочет украсть моего ребенка? Что он сделал?! Что сделала я? Вы знаете, кто эти негодяи?

Герцогиня опять сделала утвердительный знак и взглянула на Алису Анрио, как бы призывая ее в свидетельницы правдивости своего жеста.

— Враги императора хотят разлучить меня с сыном? — продолжала графиня как в бреду. — О, негодяи! На что он нужен им? Что у них за страшные замыслы? Говорите, герцогиня, говорите все, что знаете! Умоляю вас!

Тогда герцогиня открыла графине заговор, душою которого был Мобрейль, угрожавший одновременно жизни Наполеона и свободе его сына от прекрасной польки.

Алиса со времени своего свидания с графом де Мобрейлем в гостинице «Золотое солнце» жестоко страдала. Она вспоминала свои поступки и чувствовала ужас при мысли о той измене, сообщницей которой она стала.

Она ненавидела Мобрейля, но этот человек держал ее в своих руках из-за ее увлечения. Последнее было мимолетным, и она с ужасом думала: неужели всю жизнь ей придется остаться его рабой, нести иго этой проклятой любви и всю жизнь влачить тяжесть минутного увлечения? Мобрейль потребовал у нее в гостинице на дороге в Клиши письмо императора, доверенное ее мужу и содержавшее план похода на восток. Алиса была вынуждена отдать это письмо, и оно, будучи передано Мобрейлем, стало известно союзникам.

Таким образом она изменила сразу мужу, императору и родине. Этот поступок угнетал Алису. Она казалась себе презренной женщиной, не достойной жить.

Ах, зачем императрица предупредила ее о прибытии Анрио, посланного императором? Зачем у нее не хватило силы отказать Мобрейлю, когда он приказал ей явиться в кабачок Латюиля! Не глупо ли было с ее стороны надеяться найти защиту от Мобрейля около приехавшего мужа? Могла ли она открыть Анрио, такому доверчивому и любящему, связь ее с Мобрейлем! Ведь она знала, что истина убила бы ее мужа, которого она обожала… Она должна была скрыть от него все и слепо повиноваться бывшему возлюбленному, ставшему ее повелителем, и в руках этого демона, владевшего ее телом и сделавшего из нее послушное орудие своей воли, она чувствовала себя способной совершить все, что он потребует — преступление, величайшую измену! Безумная! Она думала найти защиту в испанском кинжале, который был спрятан за корсажем и которым она попыталась воспользоваться в критическую минуту. Увы, этот кинжал оказался не только бесполезным, но даже опасным для нее же самой. Когда Мобрейль потребовал, чтобы она изменила доверию и нежности своею мужа и лживо воспользовалась именем императрицы, чтобы получить письмо Наполеона, содержавшее тайну спасения отечества, победу и благополучие Парижа и империи, она выхватила этот кинжал и ударила им яростно, с радостью; но оружие только скользнуло по телу Мобрейля. Она не отомстила, не уничтожила преграду своему счастью, ее избавила Францию и Наполеона от гнусного изменника. Мобрейль отер кровь от легкой раны и снова стал требовать письмо. Благодаря этим нескольким каплям крови он победил Алису. Он, проклятый тиран, повторил свое требование, насмешливо заявив, что в случае ее отказа ему достаточно будет показать мужу эту рану, чтобы наказать ее, неверную жену. Как она объяснила бы такой порыв — гнева или радости, может быть, доведший ее до удара кинжалом? Алисе пришлось смириться. Но до каких пор это будет продолжаться? Чего еще потребует от нее Мобрейль? Послушав его однажды, будет ли она в силах отказать ему в чем-нибудь другом?

На минуту Алисе пришла мысль броситься к ногам мужа и все рассказать ему. Тогда будет конец мучениям! Анрио добр, он любит ее и простит. Она была уверена в прощении мужа, в том, что он сумеет отомстить за нее Мобрейлю. Это признание было бы освобождением, раем для нее. Но тут же она подумала, что прощение еще не означает забвения и, признавшись в своей вине, она еще не искупит ее. Не зная ничего, Анрио сейчас счастлив и мог бы остаться счастливым навсегда. Но ведь если так, значит, надо молчать. Как открыть ему ее странное, непонятное падение, ее двойную измену ему и императору?

Анрио любил свою родину как верный солдат. Простить неверную жену он мог бы из жалости, из великодушия любящего сердца, но, конечно, будет беспощаден к изменнице родной страны, продавшей ее врагам. Очевидно, надо молчать. Ведь Анрио возненавидит ее, если узнает истину. Он, может быть, не убьет ее, однако смерть была бы счастьем для нее: ведь тогда Анрио стал бы оплакивать ее, теперь же он прогонит ее, а это будет наказанием гораздо худшим, невыносимым.

Алиса больше, чем когда-нибудь, любила теперь мужа. Она поняла, что сказать ему все — значило бы потерять его, и потому надо было продолжать играть свою роль, носить маску… Она надеялась в глубине души, что среди всеобщих беспорядков, падения-империи, среди почти мирового крушения Мобрейль исчезнет, что она ничего больше не услышит о нем, что ей не придется получать новые позорные приказания, требующие повиновения. И действительно, в первые дни после взятия Парижа она вздохнула свободно. Мобрейль был занят другим. Он с разрешения Бурбонов получил полномочия от Талейрана на одну тайную миссию. Мобрейлю была дана двойная инструкция. Прежде всего он должен был завладеть сокровищами императора, похищенными Марией Луизой при ее бегстве.

Это поручение Мобрейль выполнил удачно. Он вернулся в Орлеан с неким Диодоном; тот служил раньше в Испании, был разжалован за бегство, а затем, в первые дни реставрации — как это было со многими, изменившими Наполеону, — был восстановлен в правах и назначен главным финансовым комиссаром.

Мобрейль напал на императорские фургоны; часть их была разграблена на месте, а остальное отправлено в Париж, по всей форме, с протоколом, подписанным Диодоном. Фургоны, помещенные на Орлеанской площади, содержали десять миллионов золотом, три миллиона серебром, бриллианты, табакерки и перстни, предназначенные для подарков и стоившие около четырехсот тысяч франков. Все было разграблено, даже мундиры и платки императора, даже его белье, помеченное буквой «Н».

Совершив это воровство, Мобрейль взялся за вторую половину своей задачи и для этого вернулся в Париж.

Алиса с ужасом увидала его во дворце маршала Лефевра, куда она удалилась после отъезда Марии Луизы, когда прекратились ее обязанности придворной дамы.

Уверенный, что он сохранил над нею свою власть, полюбовавшись некоторое время ее испугом, Мобрейль сообщил то, что он от нее требовал.

Дни Наполеона была сочтены. Союзники, отказавшиеся от всяких отношений с Наполеоном и его семейством, по-видимому, приняли меры к охране особы бывшего императора. Были назначены особые комиссары, чтобы сопровождать его в путешествии по Франции. Таким образом союзники как бы не желали никакого похищения или убийства, но если бы это случилось, были бы очень довольны; они продолжали бояться победителя при Аустерлице, могучего человека, державшего их в страхе во все время войны во Франции, человека, который и теперь, конечно, побил бы и прогнал их, если бы не измена маршалов и бегство Марии-Луизы.

Людовик XVIII не мог быть спокоен за свой трон, пока был жив Наполеон. С острова Эльба можно было вернуться, изгнанник мог бежать, и тогда король был бы в опасности. Только из могилы не было возврата, а потому Наполеон должен был умереть. Ведь, по мнению союзников, от этого зависели спокойствие Европы, мир Франции, благосостояние Бурбонов. Но как избавиться от ненавистного противника?

Смерть Наполеона была мечтой маркиза де Мобрейля. Он совещался об этом с Нейппергом в Англии. Тогда случай не благоприятствовал исполнению их плана, но теперь обстоятельства, казалось, были благоприятны. Мобрейль получил аудиенцию у Талейрана, изложил ему свой план, который был выслушан внимательно и благосклонно. Он указал, насколько удобнее и легче устроить такую попытку теперь, на пути Наполеона в изгнание.

Никакой свиты у бывшего императора не будет. Генерал Камбронн, сопровождающий Наполеона с восемьюстами гренадерами старой гвардии, не может следовать за ним со скоростью экипажа. В удобном месте легко будет устроить стычку, поднять шум, приблизиться к императору и убить его без всякого риска. Иностранные комиссары не смогут защитить его. Убийство легче совершить в каком-нибудь городе на юге, где особенно накалены религиозные и политические страсти, если бы не удался первый план. В таком городе Наполеон один, без стражи, без друзей, предоставленный ярости фанатиков, легко мог быть брошен в Рону или задушен в какой-нибудь гостинице. Мобрейль брал на себя возбудить ярость крестьян при проезде императорского экипажа, в последнюю минуту подать сигнал к убийству, а если надо, то и нанести первый удар.

Талейран с улыбкой выслушал коварный план Мобрейля и, когда он кончил, поручил ему ради пробы вернуться в Орлеан и завладеть сокровищами, принадлежавшими лично Наполеону.

— Когда вам удастся, дорогой маркиз, вернуть законным владельцам эти богатства, похищенные узурпатором, тогда приходите ко мне, — закончил Талейран с многообещающей улыбкой.

Мобрейль, конечно, не упустил такого случая. Он исполнил поручение и получил аудиенцию у великого дипломата.

При этом свидании убийство Наполеона было решено, причем местом совершения преступления были назначены окрестности Оргона, в Провансе, даже сам Оргон, если Наполеон остановится там.

Мобрейль должен был прибыть туда заранее, возбудить население, устроить какую-нибудь демонстрацию и действовать. Правительство Бурбонов не будет производить серьезного следствия. Убийцы, находясь под защитой трона и церкви, не только не понесут наказания, но будут щедро вознаграждены.

Мобрейль рассказал Алисе весь этот план, не называя только назначенного места, и прибавил:

— Но есть одно затруднение. Как настолько близко подойти к тирану, чтобы без затруднения ударить его? Я знаю провансальцев: они много кричат, но ничего не делают. Надо, чтобы какой-нибудь молодец подал им пример. О, после первого же удара они разорвут Наполеона в клочки!

Алиса слушала, дрожа от негодования.

— Вы не посмеете подать знак к этому, — проговорила она.

— Я-то не посмею?! Придите взглянуть на меня в Оргон и вы увидите, дрогнет ли моя рука, смутится ли мое сердце перед чудовищем, от которого надо освободить землю! Вся штука в том, чтобы подойти к нему, потому что дурачье-комиссары, конечно, будут защищать его. Они должны привезти его здравым и невредимым на остров Эльба. Впрочем, принц Беневенто, поручая им пленника, наверное, шепнул им на ухо свое знаменитое предостережение агентам: «Пожалуйста, господа, не слишком усердствуйте!» Ну, да там увидим, на месте. Бывают победы без всякого плана, по вдохновению; сами события укажут, что делать. Ведь мне нужен только предлог, хотя бы тень предлога, чтобы подойти к тирану на расстояние протянутой руки, и этот предлог доставите мне вы!

Молодая женщина отступила и горячо воскликнула:

— Как? Вы имеете дерзость вмешивать меня в ваши отвратительные замыслы? Вы хотите втянуть меня в ваши преступления?

Мобрейль ответил с полным спокойствием, как будто приглашал Алису на бал или пикник:

— Не будем спорить, душечка. Вы знаете, что когда я занят делом, то не люблю праздных разговоров и болтовни. Вот что вы должны сделать. Вы знаете графиню Валевскую, прекрасную польку?

Удивленная вопросом, Алиса отрицательно покачала головой.

— Вы не знаете ее? — спокойно продолжал Мобрейль. — Тогда вам надо познакомиться с ней. Слушайте! Вы отправитесь к графине Валевской сегодня же, или полковник Анрио, находящийся теперь с генералом Камбронном на пути к Эльбе, узнает, как напрасно он полагается на добродетель женщин и в особенности своей жены!

— Презренный, — зарыдала Алиса, — что я сделала вам, что вы так мучаете меня?! За что вы ненавидите моего мужа и хотите нанести ему смертельный удар?!

— К вам я питаю самые нежные чувства, а против бравого полковника Анрио не имею никаких злых намерений, клянусь вам. Я не принадлежу к тем, кто сохраняет предубеждение против ими же оскорбленных людей. Напротив, мне жаль вашего мужа: он мог бы иметь жену, не так быстро стремившуюся к падению. Но бесполезно говорить о прошлом. К делу! Или вы отправитесь к Валевской, или ваш муж получит доказательство того, что вы скрываете от него. Выбирайте!

Алиса опустила голову, а потом прошептала:

— Я пойду. Что надо сделать?

— О, очень немного! У графини Валевской есть ребенок. Вы как-нибудь устроите, чтобы занять графиню, чем-нибудь отвлечь ее внимание, даже вызвать из дома — понимаете? — а я тем временем займусь ребенком.

— Что за новый ужасный план вы затеваете?

— Дело очень похвальное: я только хочу дать возможность отцу обнять своего ребенка. По разным причинам, политическим и иным, сын прекрасной польки, дитя Наполеона, уже давно не обнимал своего отца, и я хочу доставить последнюю эту радость, утешение в его несчастье. Я уверен, что Наполеон в своем печальном путешествии по Провансу, где он встретит мало сочувствия, будет счастлив обнять своего сына. Я не могу привезти к нему короля Римского, с которым не захочет расстаться его августейший дед, австрийский император, но зато я привезу Наполеону в награду его незаконного наследника, маленького Валевского. Скажите теперь, не добрый ли я человек?

— Несчастный! Вы хотите украсть у матери ребенка! Но для какой цели? Я еще не поняла этого, — сказала Алиса, с испугом смотря на Мобрейля, а затем, не получив ответа, продолжала: — Ах, теперь, я догадываюсь. Обманув бдительность комиссаров, пользуясь любовью Наполеона к ребенку, вы хотите сделать из последнего приманку, западню для императора? О, вы чудовище!

— А у вас тоже иногда есть сообразительность и здравый смысл, — насмешливо сказал Мобрейль, — вы отлично поняли мое намерение. Конечно, мне нужен этот малютка для того, чтобы приблизиться к Наполеону; видя меня со своим ребенком, он будет доверчив.

— И вы убьете его в то время, когда он, беззащитный, будет обнимать своего ребенка и, может быть, благодарить вас за доставленную ему короткую радость свидания с маленьким, невинным сообщником вашего преступления! О, это ужасно!

— Избавьте меня от ваших рассуждений, я прошу вас только облегчить мою задачу. Вы можете явиться к графине Валевской не возбуждая подозрений; вы скажете, что имеете к ней важное дело, письмо от Наполеона. Это тем правдоподобнее, что ваш муж состоит теперь при генерале Камбронне, в той охране, которую имели глупость оставить у тирана. Я рассчитываю на вас. Когда вы пойдете к графине? Надо торопиться!

Алиса подумала несколько минут, и в ней проснулась внезапная энергия. Мобрейль слишком злоупотреблял своим влиянием, она больше не боялась его. Она решила сбросить ненавистное иго, освободиться от его цепей и стать свободной.

Ее решение было твердо, надо было только хорошенько скрыть его, надо было не дать заметить этому человеку, что его власти пришел конец. Поэтому Алиса уверенно ответила:

— Если вы требуете, я сегодня же отправлюсь к графине Валевской. Приходите завтра опять, я сообщу вам, каким образом, пользуясь добытыми мною сведениями, вы сможете проникнуть к ней. Но обещайте мне, что ребенку вы не сделаете никакого вреда.

Мобрейль разразился смехом:

— Об этом не беспокойтесь, прекрасная Алиса! Мальчуган будет со мной в такой же безопасности, как со своей матерью. Монархии нечего опасаться незаконнорожденного. Ведь орленок теперь в клетке, у его отца-орла обрезаны когти, за каким же чертом мне душить несчастного цыпленка, не имеющего никаких прав даже на существование в глазах Европы? Подите вы! Итак, решено. Я очарован вашим благоразумием. До завтра! Однако где?

— Я не могу назначить определенное свидание, обстоятельства покажут. Я дам вам знать, — промолвила Алиса.

— Хорошо, пошлите мне с надежным человеком предупреждение о времени вашего свидания или, если ваш приход окажется опасным, указание того места, где я мог бы завтра увидеть вас в этот час.

— По какому адресу прислать вам это извещение?

— В дом принца Беневенто на улице святого Флорентина. Я имею честь находиться в настоящее время у самого могущественного в Европе лица.

Алиса кивком головы выразила свое согласие, Мобрейль ушел, довольный ее послушанием, но порекомендовав ей строжайшую осторожность.

Оставшись одна, Алиса, глубоко взволнованная, решила привести в исполнение план, зародившийся в ее уме. Оставив ложный стыд, она решила признаться в своем прегрешении против мужа, в своем раскаянии и намерении искупить свою двойную измену.

Но открыть все это мужу было слишком трудно. Он был так далеко, где найти теперь маленький отряд Камбронна? На это не хватило бы времени, да и мужества также. Кроме того, Алиса не могла решиться убить доверие к себе мужа. Что, если он не простит, если он разлюбит ее? Эта мысль пугала Алису. Молчать же дальше она тоже не могла: тайна рвалась наружу, душила ее. Несчастная женщина говорила себе, что, открыв душу, она будет иметь возможность, уже не краснея, не страдая, идти своей жизненной дорогой, ожидая прощения и заслуживая сострадания.

Но сделать то, что было выше ее сил, Алиса не могла. Она готова была сознаться пред целым светом в своей подлости, в своих изменах, но ее муж не должен был знать это. Для него она хотела остаться чистой, достойной уважения и любви.

Она остановилась на одной мысли, уже давно созревавшей в ее сознании: открыть все герцогине Лефевр, и действительно бросилась в ее объятия, со слезами рассказала ей свою тайну. Та, ошеломленная сначала, не могла потом, по старой привычке, удержаться от невольного восклицания:

— Черт побери, однако, милейшая, как у тебя хватило духа обмануть Анрио, такого чудного мужа, да еще с такой канальей, как Мобрейль! — Но потом она смягчилась и почти матерински ласково стала расспрашивать. — Ну, расскажи же, малютка, как этот мошенник поймал тебя в свои сети?

Алиса, рыдая, рассказала всю историю преступной слабости, потом своего раскаяния и страданий. Когда же она дошла до описания измены, к которой ее вынудил Мобрейль, до похищения письма императора, герцогиня воскликнула:

— Несчастная! Лучше бы ты еще десять раз обманула своего мужа, чем хотя на мгновение — императора! Ведь ты оказала огромнейшую услугу этим русским, пруссакам, негодная ты женщина!

Затем герцогиня встала и, обняв ее, сказала:

— Дочь моя, нельзя терять ни минуты! Твое раскаяние и великая услуга, которую ты оказываешь теперь императору, заслуживают тебе прощение и прежнюю любовь; ведь дело императора далеко еще не так плохо, как надеются роялисты и как думают союзники. Твой славный муж не узнает ничего, все, что ты открыла мне, погребено здесь, в моей груди. Люби же сильнее бедного Анрио; ты должна в будущем быть ему безупречной женою, нежной и любящей, как будто образ другого человека никогда не вставал между вами. Но займемся теперь другим. Нельзя допустить убийство императора. Как бы нам помешать этому негодяю Мобрейлю добраться до Наполеона? Не придумаем ли мы чего-нибудь?

— Я думаю, надо предупредить графиню Валевскую.

— Это верно! Пусть она бережет, как только может своего ребенка, из которого хотят сделать приманку, чтобы обмануть императора. Ты права! Пойдем к графине.

Одевшись наскоро, герцогиня повезла Алису в дом на Вандомской площади, где жила Валевская.

Когда они садились в карету, герцогиня заметила верного ла Виолетта в ложе привратника и спросила его, что он там делает.

— Я здесь на сторожевом посту, герцогиня, — ответила Виолетт, — кругом бродят подозрительные личности. Я не желал бы, чтобы кто-нибудь из этих пруссаков или плутов с белыми кокардами осмелился оказать неуважение дому маршала империи. Вот я и караулю. Нашего часового от нас взяли, но я сменил его и не советую никому соваться сюда.

— Успокойся, ла Виолетт! Пойдем-ка лучше к графине?! Ведь дело идет о важной услуге императору.

— О, тогда с радостью, герцогиня. — И бывший тамбуру мажор вскочил с живостью молодого человека на козлы кареты, а последняя быстро доставила обеих дам к жилищу графини Валевской.

В продолжение беседы ла Виолетт оставался в передней, недоверчиво и злобно наблюдая за дверью, за проходящими и проезжавшими. Этот старый ворчун не особенно доверял покровительству союзников. Он считал, что маршал Лефевр поручил ему свою жену, пока находился в Фонтенбло с императором, и старательно исполнял роль сторожевой собаки.

Ла Виолетт очень удивился, когда дверь комнаты графини, куда вошли герцогиня и Алиса, приоткрылась и его позвали туда. Его, простого солдата, чье место было в передней, у порога, позвали в зал! Что могла значить эта честь теперь, в такую минуту? Конечно, ничего хорошего. Если такое равенство возникает между слугой и господами, должно быть, им грозит какая-нибудь большая опасность.

Рассуждая так, несколько раздраженно ла Виолетт, надувшись, как бы боясь стукнуться в дверях, вошел в зал. Со своей дубинкой, которую он держал на караул, как ружье перед офицером, с маленькой бородкой на костлявом лице, со своими неловкими движениями он показался графине смешным.

— Он похож на Дон Кихота, — шепнула Валевская на ухо Сан-Жень.

— Он храбр не менее этого героя ветряных мельниц, но гораздо разумнее его, когда дело касается императора или маршала. На него можно положиться, как на каменную стену, и ему я хочу поручить охрану вашего ребенка, а вместе с ним и того, кому предстоит столько опасностей на пути в изгнание.

Затем герцогиня быстро посвятила ла Виолетта в положение дел и сообщила, чего она ждет от его преданности и мужества.

Прежде всего надо было позаботиться о безопасности ребенка, потом предупредить Наполеона об опасности, догнать его и сопровождать, охраняя его особу, отвращая от его груди кинжал убийцы.

Ла Виолетт принял с восторгом и благодарностью важное поручение, доверенное ему герцогиней и графиней. Какая честь охранять этого мальчика, в жилах которого течет кровь императора! Какое счастье покровительствовать ему самому!

Предписания ла Виолетту и план его действий были быстро составлены. Нельзя было терять ни минуты: ведь Наполеон был в дороге, и убийцы, может быть, уже скакали по его следам.

Надо было сначала обеспечить безопасность ребенка. На следующий день Мобрейль должен был иметь ответ Алисы, а потому надо было скрыть мальчика далеко от Парижа, в каком-нибудь тайном убежище, чтобы Мобрейль не мог завладеть им. Но где найти такой надежный приют?

Ла Виолетт подумал с минуту и сказал:

— В Торси живет некий Жан Соваж, на него можно положиться вполне.

Герцогиня вспомнила бывшего слугу в своем замке Комбо. Честно поработав у заставы Клиши, Жан Соваж с женой Огюстиной и двумя детьми вернулся в Шампань, в родную деревню. Надо было восстановить маленькую ферму, сожженную союзниками, и он мужественно взялся за дело.

Ла Виолетт высказал убеждение, что Огюстина будет хорошо заботиться о мальчике, он будет играть с ее детьми не соскучится особенно сильно, и никому не придет в голову искать его в этой отдаленной местности.

Было решено, что ла Виолетт отправится немедленно в Торси с маленьким Наполеоном, а затем, как только дитя будет устроено, он двинется, не жалея ни издержек, ни времени, в Италию, догонять императора. Меняя лошадей, находясь все время в дороге, он догонит экипаж Наполеона раньше опасных остановок в Провансе, где Мобрейль предполагал совершить преступление.

— Вам нужен будет спутник, такой же храбрый и верный, как вы сами, — сказала графиня. — Вдвоем вы будете сильнее, вам будет легче бороться с препятствиями…

— Я не знаю никого такого, — прошептал в затруднении ла Виолетт. — Ах, да, вспомнил! — воскликнул он после минутного размышления. — Сигэ, вестовой маршала.

— Да, Сигэ, — верный слуга и храбр не меньше тебя, ла Виолетт, — сказала герцогиня. — Теперь мне кажется, Лефевр может обойтись без него… Ты найдешь Сигэ в Комбо.

— Это мне по пути от Торси на итальянскую дорогу, — произнес ла Виолетт. — Так я с вашего позволения, герцогиня, возьму с собой Сигэ. Вдвоем мы не побоимся ни русских, ни пруссаков, ни всей дьявольской шайки маркизов и иезуитов и не позволим никому коснуться ни одной выпушки на мундире нашего императора.

Когда все было решено, ла Виолетт принялся за приготовления к путешествию; ему были нужны оружие, деньги, паспорт, но он устроил все очень скоро и вернулся с почтовой коляской к дому на Вандомской площади.

После бесчисленных поцелуев и объятий графиня Валевская рассталась со своим сыном. Мальчик уже больше не плакал, познакомившись поближе с усами, рединготом и дубинкой ла Виолетта, и, казалось, был даже очень рад избавиться от скучного заключения в доме матери. Его больше не будут запирать в мрачном кабинете, он увидит новые места… Этих причин было достаточно, чтобы прояснилось затуманившееся было личико юного путешественника.

Когда коляска скрылась из глаз, увозя ребенка и его провожатого, графиня Валевская бросилась на колени перед привезенным из Польши распятием и благоговейно стала читать молитвы, закончив их воззванием к Провидению:

— Боже, помилуй моего сына!

Герцогиня отвечала ей, как на церковной службе:

— Боже, помилуй императора!

И все три женщины, с глазами, полными слез, со стесненным сердцем, мысленно следили за добряком ла Виолеттом, который, как некогда странствующие рыцари, отправился в далекий путь защитником правды, покровителем слабых и карателем изменников.

Утром 20 апреля 1814 года замок Фонтенбло был необыкновенно оживлен.

Немало великих событий произошло во дворце короля Франциска I. В этом чудном здании стиля ренессанс окончились многие мрачные трагедии и произошли незабываемые, сохранившиеся в течение веков, исторические события. Здесь Генрих IV арестовал своего гостя, маршала Бирона, открыв его измену. Здесь великий кардинал Ришелье чуть не попал в западню, которой руководил брат короля с помощью графа де Шале, возлюбленного герцогини де Шеврез. Заговорщики намеревались похитить Ришелье и убить его в дебрях диких лесов, причем хотели распустить слух, что его поймали и убили разбойники, водившиеся в лесах Апремона и на пустырях Франшара. Однако Ришелье открыл заговор, и Шале был обезглавлен.

В 1667 году в Фонтенбло поселилась Христина Шведская, одевавшаяся в мужское платье, бранившаяся, как грубый солдат, владевшая шпагой, как настоящий воин, похожая на красивого мальчика. С ней был ее конюший, бывший ее возлюбленный, маркиз Мональдечи. Христина нашла его письма к сопернице и, придя в ярость, отомстила неверному. Трое из ее офицеров напали на Мональдечи с обнаженными саблями в Оленьей галерее, и королева с жестокостью кошки наслаждалась агонией своей жертвы. Она показала ему письма, осыпала его упреками и оскорблениями. Несчастный на коленях умолял о прощении и помиловании. Однако Христина ничего не хотела слышать. Она призвала духовника, велела ему причастить приговоренного к смерти и прочитать над ним отходные молитвы. Духовник, отец Лебель, вступился за несчастного. Он сказал Христине, что нельзя совершить подобное убийство во дворце короля Франции, что если Мональдечи виновен, то только королевский суд может карать его. Однако мстительная шведка ответила, что она — королева повсюду и везде может наказать преступного подданного. И ветреный конюший был убит, притом очень неловко: три гайдука принимались за это несколько раз. Он носил кольчугу под платьем, и убийцы могли бить его только в голову. Мональдечи кричал и молил духовника помочь ему, но монах мог только дать ему отпущение грехов. Измученный, израненный Мональдечи просил отсечь ему голову. Наконец удалось пронзить ему горло. Он мучился еще с четверть часа, призывая Иисуса и Марию. А королева Христина в этот вечер танцевала в соседнем зале с молодым королем Людовиком XIV в балете «Времена года» — изящном произведении известного Берсерада.

Дворец Фонтенбло, в котором вопли жертв часто сливались с музыкой скрипок, во времена империи служил местопребыванием папы Пия VII. До сих пор посетители могут видеть комнату римского первосвященника и стол, у которого он подписал отречение от светской власти над римским королевством, то самое, от которого потом отказался после падения Наполеон. Это отречение ненадолго опередило отречение от престола самого Наполеона, вырванное у него изменой и падением.

Со времени своего отречения Наполеон, задумчивый и мрачный, бродил по галереям молчаливого и пустынного дворца. Великолепные залы, бывшие местом беспрестанных роскошных празднеств, теперь, когда умолк в них шум и исчезла толпа, казались еще печальнее и грустнее, чем обыкновенное жилище.

Не само отречение заботило Наполеона. Он сложил оружие спокойно, мужественно, без отчаяния, побежденный скорее изменой своих друзей, маршалов, чем кажущейся победой союзников.

Он мог еще продолжать войну. Около него в Фонтенбло было собрано до сорока тысяч человек. Пятнадцать тысяч солдат были при императрице. К нему могли быстро присоединиться отряды из Италии и Каталонии, войска Сюше и Сульта. На западе восстание продолжалось бы, а Париж оживился бы, услышав пушки своего освободителя. Союзники, очутившиеся меж двух огней, попали бы в ужасное положение. И все-таки Наполеон подписал отречение, подчинившись приговору ничтожного сената, преданного Бурбонам. Он не мог противиться народной воле, требовавшей мира, а так как остальные государи утверждали, что препятствием к этому миру был только один он, то Наполеон геройски, благородно отстранил себя. На него произвели удручающее впечатление нравственные потрясения, заставившие его так легко подписать отречение от престола. Его мучили измена маршалов и горестное сознание того, что жена не хочет более видеть его, что она воспользовалась событиями, чтобы покинуть его навсегда.

Из всех страданий, перенесенных Наполеоном в последнее время, самым жгучим, самым невыносимым было его двойное сознание крушения дружбы и любви. Он не имел еще доказательства полной измены жены, но ее равнодушие было последней каплей, переполнившей чашу горечи.

Запершись в галерее библиотеки, Наполеон большими шагами ходил взад и вперед, перебирая в памяти печальные события, людскую неблагодарность, измену друзей и останавливаясь каждый раз, как только до его слуха долетал стук колес экипажа во дворе замка.

— Это кто-нибудь из придворных, — говорил он себе, — Кларк, Камбасерес или Удино, явился, чтобы уверить меня в своей преданности, обещать мне помощь, предложить разделить со мною изгнание…

Наполеон подходил к окну, но карета проезжала мимо: его придворные спешили в Париж принести поклонение восходящему солнцу Бурбонов; среди них были и Кларк, и Камбасерес, и Удино. Последними все-таки уехали в Париж Макдональд, Мортье, Монсей. Все они изобретали предлоги, ссылаясь на оставшихся там жен, на здоровье, на дела, требовавшие их присутствия в Париже. Они обещали вернуться назад, но ни один не сдержал обещания.

Наполеон увидел их опять, пресмыкающихся, низкопоклонничающих, полных преданности и обещаний, только после своего потрясающего возвращения с острова Эльба, после гибели нового королевского трона Бурбонов, этого детища хитрости и измены.

Маршал Лефевр предлагал ему попробовать поднять восстание в Париже, опираясь на свою популярность, на свои заслуги и республиканские чувства, сохранившиеся у него, несмотря на то что он стал герцогом империи. Наполеон слушал его внимательно, качая головой, внутренне одобряя дерзкий план поднять Париж и устроить новое подобие Сицилийской вечерни.

Но отречение сломило Лефевра. Он с горечью сказал Наполеону: «Теперь ничего не поделаешь. Сенат потребует отречения» — и уехал.

Маршал Бертье, один из главных начальников армии, правая рука императора, попросил разрешения съездить в Париж только на два дня.

— Поезжайте, принц, — сказал ему с печальной улыбкой Наполеон, — надеюсь, что вы не поступите, как другие, и сдержите свое обещание. Я увижу вас снова, да?

— О, ваше величество, как вы можете сомневаться в этом! — воскликнул Бертье со слезами в голосе, как бы обиженный предположением, что и он может заискивать перед Бурбонами.

Однако Наполеон со вздохом посмотрел ему вслед и, умудренный опытом, проговорил про себя:

— Он не вернется.

Генералам отдельных отрядов были разосланы циркуляры с требованием присоединиться к королевскому правительству, и вскоре же официальная газета «Монитор» обнародовала низкопоклоннические ответы Журдана, Ожеро, Мезона, Лангранжа, Нансути, Удино, Сегюра.

Нельзя упрекать этих маршалов за то, что они не подняли восстание, отказались обнажить шпаги, когда сам Наполеон вложил в ножны свою. Но сама Франция не принимала участия в устройстве нового правления, и присоединение генералов к Бурбонам было совершенно произвольно. Это присоединение начальников армии к другому правительству, не тому, которому они присягали в верности, которое представляло собой защиту страны, сопротивление иноземцам, поддерживая трехцветное знамя и свободы 1789 года, — являлось настоящим военным переворотом.

Иноземцы сильно влияли на Бурбонов; без них Бурбоны предоставили бы французам большую свободу высказываний, если бы измена и присоединение к ним начальников армии не предоставили Талейрану и другим пособникам реставрации полную возможность действовать и всю власть.

Маршалы армии, не сделавшись бунтовщиками, могли не согласиться на осуждение Наполеона. Не присоединяясь ни к эмигрантам, ни к шуанам, ни к королевскому знамени, они могли получить почетный мир, сохранить своего государя, а это помешало бы унижению, разгрому Франции. Они своим влиянием, своим оружием помешали бы сделать из Наполеона пленника. Если они находили присутствие Наполеона на троне опасным для мира, так желаемого народом, они могли провозгласить регентство, возведя на престол Наполеона II.

Император отлично понимал эгоистические, мелкие расчеты маршалов, желавших во что бы то ни стало сохранить все блага, полученные от него, а вместе с тем воспользоваться милостями Бурбонов, и это, конечно, огорчало его.

Но, кроме того, к горькому чувству от неблагодарности и измены у него примешивалось печальное сознание истинных чувств к нему жены. Он долго утешался мыслью о том, что Мария Луиза присоединится к нему, разделит с ним его изгнание. Однако разговор, случившийся в это утро, 20 апреля 1814 года, лишил его этой последней надежды.

Происходил прием комиссаров, назначенных иностранными державами сопровождать Наполеона на остров Эльба.

Были назначены: от Англии — полковник Нейл Кэмпбел, храбрый воин, страдавший от раны, полученной в битве; от России — генерал Шувалов; от Пруссии — граф Трусгес-Вальдбург; от Австрии — генерал Колер.

Наполеон холодно принял комиссара прусского, довольно долго беседовал с русским и английским и задержал у себя после аудиенции генерала Колера, представителя своего тестя. Он спросил его о Марии Луизе, зная, что та виделась в Рамбулье со своим отцом, и горел желанием узнать, что они решили, поедет ли она на Эльбу, какая участь ждет Римского короля.

Австрийский представитель не оставил никакой надежды Наполеону. Он рассказал ему о свидании Франца Иосифа с дочерью в Рамбулье.

Прибыв в замок, император австрийский был встречен германской придворной дамой, помещенной союзниками у императрицы. Эта дуэнья раздражала Франца Иосифа своей болтовней, так что он закричал на нее:

— За каким дьяволом вы тут? Здесь нет императрицы, я хочу видеть мою дочь.

И он резко прошел в помещение Марии Луизы.

Весь этикет с церемониалом, установленный Наполеоном, исчез; не было даже, как верно выразился Франц Иосиф, императрицы: со времени падения Наполеона этот титул не принадлежал больше Марии Луизе, и ее отец, говоря о ней, называл ее просто: «моя дочь» или «принцесса». Он делал это не из доброты или дружелюбия, но для того, чтобы стереть в ней даже воспоминание о муже, принять которого заставили только его победы.

Неизвестно в точности, о чем говорили отец с дочерью, но, вероятно, ему не стоило большого труда убедить Марию Луизу считать себя в разводе с солдатом, которого еще можно было выносить, пока он был могуч и непобедим, но который не мог иметь никакого дела с эрцгерцогиней австрийской с тех пор, как он потерял единственное оправдание своей супружеской дерзости, а именно — владычество над Европой и своих орлов-солдат.

Мария Луиза вовсе не сопротивлялась внушениям отца. Она знала, что Нейпперг был рядом, в спальне, и была уверена, что он сумеет утешить ее во всем.

Франц Иосиф пожелал обнять внука. Мальчика привезли, но, казалось, Римский король не особенно был тронут ласками деда: вернувшись к гувернантке, которая спросила его: «Ну, что, ваше величество, видели вы австрийского императора?» — кудрявый мальчик ответил ей:

— Он мне не нравится. К тому же я знаю, что он не любит моего папу… тогда и я не буду любить его, этого императора Австрии, вот так же, как Блюхера, которого я ненавижу.

Мальчику сказали, что Франц Иосиф очень любит его мать и что он подарит ему чудесные игрушки в своем дворце, в Вене.

— Я не хочу игрушек из Вены, я хочу те, которые у меня были в Тюильри, — упрямо крикнул ребенок. — Их взял у меня король Людовик Восемнадцатый вместе с троном и шпагой моего папы. Но он должен отдать их когда-нибудь. Папа вернется в Тюильри, и я получу обратно свои игрушки.

Наполеон был тронут до слез, когда генерал Колер рассказал ему про эту вспышку ребенка, но вскоре чуть не заплакал от ярости, когда узнал, что его разлука с Марией Луизой решена, что императрица поедет путешествовать для подкрепления здоровья, а король Римский, переименованный в принца Пармского, будет отвезен в Шенбрунн, где получит воспитание, подобающее австрийскому эрцгерцогу.

— Мой сын — германский принц! — с горечью вздохнул Наполеон.

Затем он пожаловался генералу на обращение с ним в изгнании. Дюпон приказал снять на острове Эльба все пушки и убрать боевые припасы. Значит, его хотят оставить совсем беззащитным?

— Я не пожелал королевства, — сказал Наполеон, — я не просил Корсики. Я прошу только защиты от варваров и пиратов. При таких условиях я буду жить, там мирно и спокойно, но не хочу оставаться на острове Эльба, если он не будет достаточно защищен.

— Ваше величество, — сказал генерал Колер, — я передам это временному правительству.

— Мне нет никакого дела до временного правительства! — гордо ответил Наполеон. — Я заключил договор с союзными государями, им вы и передайте это. Я не так лишен возможности продолжать войну, как это думают, но не хочу разорять Францию и поддерживать волнение в народе. Солдаты же преданы мне больше, чем когда-нибудь. Если я не получу помощь и безопасность по нашему договору, я откажусь ехать и найду убежище в Англии. Раздался стук в дверь.

— Кто там? — спросил Наполеон.

— Дежурный адъютант.

— Что надо? Войдите!

Адъютант, полковник Анрио, вошел и доложил:

— Ваше величество, обер-гофмаршал поручил передать вам, что уже одиннадцать часов.

— Вот еще новости! — пожал плечами император, — с каких это пор я подчинен часам обер-гофмаршала? Возможно, господа, что я вовсе не поеду. Позовите ко мне комиссара Англии.

Вошел Нейл Кэмпбел, ожидавший в соседнем зале.

— Полковник, — обратился Наполеон к изумленному англичанину, — если бы я отказался ехать на остров Эльба, нашел бы я себе убежище у вас, в Англии?

— Ваше величество, — с живостью ответил Кэмпбел, — я уверен, что моя страна поступила бы с вами со всем великодушием, подобающим в отношении героя, находящегося в несчастии.

— Да, Англии я доверяю, — с волнением сказал Наполеон. — Ваша нация самая великая из всех, ваш народ превосходит всех национальным умом. Я удивляюсь и поклоняюсь Англии. Я был вашим величайшим врагом, откровенно говоря, но, отдавая себя в ваши руки, я верю, что вы не злоупотребите своей победой.

Так доверялся побежденный герой коварней Англии.

Но раньше, чем попасть в ад на остров Святой Елены, ему предстояло еще чистилище на Эльбе.

Обратившись к генералу Колеру, Наполеон сказал:

— Я сохраняю за собой право обратиться к великодушию Англии, но пока соглашаюсь на условия, предписанные мне Европой. Пусть предупредят моих офицеров: сегодня я отправляюсь в путь.

Экипажи для императора и его свиты выстроились во дворе гостиницы «Белая лошадь», которая после этих событий, более важных, чем все описанные нами раньше, стала называться «Двор прощания».

Императорская гвардия выстроилась в боевом порядке. В предпоследний раз она приветствовала свое божество. Все население Фонтенбло собралось у решеток замка.

В первом ряду можно было различить иностранных комиссаров и среди них Нейл Кэмпбела в красном мундире, с подвязанной рукой. В центре каре, образуемого гвардией, стояли верные сподвижники Наполеона, товарищи его последнего часа: Друо, Бертран, Коленкур, Марэ. Генерал Бертран, стоявший у порога галереи, по которой должен был пройти изгнанник, возвестил:

— Император!

Все обнажили головы. Показался Наполеон. На нем был костюм времен его славы: старый сюртук и треуголка. Он шел между шпалер немногих царедворцев несчастья, состоявших из нескольких субалтерн-офицеров, слуг и чиновников замка. Вот все, что уцелело от пышного цветника королей в Эрфурте, окружавшего великого Наполеона в апогее его славы, и от ослепительного тюильрийского двора.

Готовясь спуститься по парадной лестнице, Наполеон обернулся назад. Он искал глазами еще кого-то — надежного товарища, которого надеялся тут встретить, но не находил.

— Где же Рустан? — осведомился наконец император у барона Фэна.

Секретарь был вынужден сознаться, что накануне Рустан скрылся куда-то из дворца, не сказавшись никому.

Наполеон с грустью махнул рукой: у него навернулись невольные слезы.

Итак, мамелюк, верный мамелюк, бессменный товарищ дня и ночи, этот страж дверей и походной палатки, которому Наполеон в течение двадцати лет во Франции и на всех европейских полях битв доверял себя, вручал свою жизнь и свой сон, этот Рустан, осыпанный подарками и знаками дружбы императора, этот раб, подаренный пашой, как лошадь, как собака, и сделавшийся важной персоной, почти приближенным императорской семьи, также бежал от своего государя. Таким образом человеческая неблагодарность и низость открывались пред Наполеоном все в более и более отвратительном виде на каждом шагу, который он делал по пути к изгнанию.

Упомянем, что этот презренный Рустан, которого сманили и подкупили Бурбоны, выступал впоследствии за деньги в увеселительных заведениях низшего пошиба в Лондоне, а в Париже — в Пале-Рояле. Он явился феноменом предательства в ту эпоху, когда имя предателям было легион.

Едва император показался вверху парадной лестницы, барабаны забили поход. Он поднял руку, чтобы водворить тишину, и, двинувшись к войску, громко сказал:

— Офицеры, унтер-офицеры и солдаты моей старой гвардии, прощайте! В продолжение двадцати лет я находил вас постоянно на пути чести и славы. В последнее время, как и во времена нашего благополучия, вы не переставали являть собой образец верности и отваги.

С такими людьми, как вы, наше дело не было бы проиграно! Но война затянулась бы до бесконечности: она перешла бы в междоусобие, и Франция сделалась бы через это еще несчастнее. И вот я пожертвовал своими интересами ради интересов отечества. Я уезжаю! Вы же, друзья мои, продолжайте служить Франции. Ее счастье было моей единственной мыслью и останется навсегда близким предметом для моего сердца.

Не сожалейте о моей участи! Если я согласился пережить себя, то опять-таки с целью послужить вашей славе. Я намерен описать великие дела, совершенные нами сообща. Прощайте, дети мои! Хотелось бы прижать к сердцу каждого из вас, но я обниму по крайней мере вашего командира, поцелую ваше знамя.

Тут выступил вперед ветеран, покрытый боевой славой, весь в рубцах, генерал Пети, командовавший совместно с Камбронном императорской гвардией. Наполеон привлек его к себе, взяв за плечо, и прижал к груди. Потом он подозвал жестом знаменщика.

Офицер протянул императору священный символ. В этом знамени императорской гвардии сосредоточилась вся слава двадцати прошедших лет: непобедимое, развевалось оно в Вене, в Берлине, в Москве. Оно вступило в Труа после громких побед. И ему, закопченному пороховым дымом, предстояло погибнуть в рядах последнего каре под Ватерлоо.

Наполеон, величавый первосвященник этого поминального обряда по мертвецам побежденной Франции, поднял священный стяг. Храбрецы, собранные на отпевание погребенной империи, содрогнулись и в первый раз поникли головой: по их рядам пронесся трепет при этом воинственном возношении. Момент вышел торжественный, религиозный, трагический.

Наполеон поцеловал знамя и взволнованно сказал:

— Дорогой орел, пусть этот прощальный поцелуй отдастся в сердце каждого француза!

Все плакали. Даже английский комиссар Нейл Кэмпбел вытащил здоровой рукой платок и провел им по глазам.

Император проворно сел в ожидавшую его коляску. Он торопился скрыть свое волнение, ему не хотелось заплакать перед своими солдатами.

Отъезд произошел в следующем порядке: шествие открывали двенадцать кавалеристов; за ними следовали карета генерала Друо, коляска императора с генералом Бертраном, отряд кавалерии, четыре крытых экипажа иностранных комиссаров и восемь экипажей для адъютантов, офицеров императорского дома и слуг.

Гвардия и уличная толпа молча смотрели вслед этому погребальному поезду. Люди обнажили головы, точно провожая покойника, и никто не смел крикнуть хоть что-либо императору на прощание.

Вечером Наполеон остановился ночевать в Бриаре. Он ужинал один с генералом Бертраном. Изгнание началось.

Ла Виолетт, увезший с собой сына графини Валевской, прибыл в Торси поутру.

Деревня была разгромлена. Повсюду виднелись следы вражеского нашествия. Полусгоревшие дома обнаруживали провалившиеся лестницы, рухнувшие стены. Разбросанные по полям бугры показывали, что тут наскоро зарывали трупы убитых, и от этой опустошенной местности поднимался запах кладбища.

Разоренные крестьяне уже энергично принимались за дело: поднимали повалившиеся стены, чинили продырявленные крыши, сколачивали на скорую руку навесы и пристанища для бесприютных семей, оставшихся без крова.

Ла Виолетт попросил, чтоб ему указали, где находится ферма Жана Соважа, и вскоре нашел доблестного шампанца за работой: с пилой и молотком в руках тот укреплял балки, конопатил щели, заделывал отверстия, пробитые пулями.

Фермер трудился с мрачным усердием и злыми глазами. Вбивая гвозди, стуча молотком, он издавал отрывистые восклицания:

— Свиньи пруссаки! Грязный казацкий сброд! Ах, попадись вы мне только под руку! А эти продажные маршалы! Чтоб им провалиться! Они были готовы заставить нас боготворить Наполеона и позволить ради него изрубить себя в куски! Однако его вовсе не любили, когда он отнимал у нас наших детей и обременял население налогами! Теперь же о нем сожалеют: он служил нам защитником. При нем мы не были унижены, ограблены, не подвергались вымогательству. Ах, нам следовало усердно защищать его и отложить пока всякие счеты с ним до поры до времени. Когда отечество освободилось бы от всего этого пришлого сброда, надо было всем дружно сплотиться вокруг императора и не допускать, чтоб его захватили эти изменники с белыми кокардами!

В раздражении фермер ожесточенно взмахивал молотком и ударял им изо всей силы. Клокотавший гнев удваивал его рвение: работа так и кипела.

Ла Виолетт оставил сына графини в гостинице на Арсийской дороге. Быстрая езда утомила ребенка, он заснул, и старый ворчун решил дать ему немного отдохнуть, прежде чем представить мальчика новым приемным родителям.

Велико было изумление Жана Соважа, когда он узнал тамбурмажора. Чего ради явился в Торси управляющий маршала Лефевра? Неужели затевается восстание и в Шампани будут еще драться!

Последовали рукопожатия, взаимные расспросы; потолковали о несчастиях отечества, и, прежде чем коснуться цели своего приезда, ла Виолетт предложил распить бутылку вина в придорожной гостинице. Его приглашение было принято. Жан Соваж отложил в сторону свои плотничьи инструменты, приоделся немного и собрался следовать за старым солдатом.

— Кстати, — сказал тот, — где же твоя жена? Где дети? Ах, вот одного из них я вижу играющим там, в стружках… А где же старший?

— С матерью. Сейчас наш приходский священник послал за ним и за Огюстиной. Должно быть, насчет первого причастия. Пойдем же выпьем, ла Виолетт, младший сынишка прибежит за нами, когда вернется мать.

— Да, но я хотел бы повидать и твою жену, старина. Мне надо поговорить с вами обоими.

— Так ты нарочно приехал к нам из Парижа? Значит, у тебя какое-нибудь важное дело! Уж не от супруги ли маршала послан ты сюда? Ну, как поживает наша славная мадам Сан-Жень?

— Весьма благополучно. Она дала мне поручение к тебе. Но я объясню, в чем дело, когда придет твоя жена. Ну пойдем, товарищ!

— Отправимся! Я все-таки рад видеть тебя, старина ла Виолетт! Много перенесли мы сообща с тобою всяких бед, дружище, помнишь? Жутко нам приходилось, ой, как жутко! Теперь я совсем оправился: моя рана зажила, как видишь. Ну, а ты? По-прежнему молодцом?

— Надо бодриться поневоле, делать нечего!

— Огюстина также обрадуется тебе. Мы потолкуем про заставу Клиши, про казаков, про улицу Бобур.

Жан Соваж вдруг запнулся. Мучительное воспоминание сжало его сердце, а в горле точно застряло что-то. Может быть, ему представилась унылая комната на этой улице Бобур, куда его перенесли раненного, без памяти; и тут со дна прошедшего всплыла тень Сигэ, склонившегося над ним. Сигэ, возвратившийся с немецких войн, воскресший муж, первый возлюбленный его жены Огюстины, заявляющий на нее права, требующий своего сына, занимающий вновь свое место у отвоеванного очага как полноправный хозяин.

Между тем Сигэ исчез опять. Жан Соваж не видел его больше со времени выздоровления. Он никогда не слыхал разговоров о нем, а у него самого не хватало духа расспрашивать Огюстину. Пожалуй, ей было известно убежище Сигэ. Может быть, они повидались перед отъездом в Торси, который Жан торопил, ускорял, не обращая ни на что внимания, так как ему не сиделось в Париже. Он спешил, едва встав с постели, поставить разлуку, пространство, забвение между этим Сигэ, выходцем с того света, и Огюстиной. Она была неизменно добра, кротка, приветлива к нему, Жану, и ничто не обнаруживало в ней, что ей известна трагическая истина. Только усилившаяся печаль на лице и заметное принуждение, когда она целовала при нем своего старшего ребенка, сына Сигэ, — вот все, что могло выдать ее душевные страдания.

Что касается самого Жана, то после того как он, находясь между жизнью и смертью, увидал Сигэ рядом с Огюстиной, его нравственная пытка не прекращалась. Он спрашивал себя, любит ли его по-прежнему Огюстина, не жалеет ли она о том, другом… На него и раньше нападала ревность к прошлому, когда он думал в былое время — еще до роковой встречи в Париже — о соперничестве, существовавшем между ним и Сигэ. Ведь ему посчастливилось сделаться мужем Огюстины лишь благодаря тому, что Сигэ, блестящий гвардеец, любимый ординарец маршала Лефевра, оставил Огюстину вдовою, пропавши, как полагали, без вести, скончавшись где-то на поле сражения. Жан отгонял тогда это раздражающее чувство недоверия к себе самому и к своей жене только уверенностью в том, что он избавился от соперника, которому отдавали предпочтение. Огюстина могла горевать втихомолку о своем убитом первом муже; ей не возбранялось оплакивать его славную смерть на поле битвы под Дрезденом, но не была же она настолько глупа, чтобы воображать, будто мертвые способны возвращаться с того света! Ведь Сигэ был теперь лишь тенью, рассеявшимся дымом. И вдруг этот дым сгустился в действительность, тень облеклась плотью, и мертвый явился среди живых.

Огюстина осталась верна своему второму супружескому обязательству. Воскресший покойник не подумал заявлять свои права на ту, которая уже отдалась добровольно, по чистой совести, другому. Он даже принял великодушное решение устраниться, исчезнуть с их горизонта, вероятно, навсегда, сойти — за неимением могилы — в мрак забвения. Этот Сигэ был достойный малый с честным сердцем, и сердиться на него Жан не мог. Сигэ был жертвой роковых обстоятельств, как и он сам, даже более, чем он. Тем не менее, разве не тяжело было сознавать, что оба они — мужья одной жены, имеющие одинаковое право на ее любовь и предпочтение? Один из них, правда, подчинился свершившемуся факту. Это был Сигэ. Он добровольно принял свой приговор: его продолжительное отсутствие, безвестная отлучка, приписанная смерти, отнимали у него право жаловаться на прошлое; он понял это и пожертвовал собой. Да, Сигэ поступил похвально! Достало ли бы мужества у него самого, у Жана Соважа, отказаться в подобном положении от Огюстины?

В конце концов не выпал ли ему сравнительно лучший жребий, чем Сигэ? Огюстина и дети остались при нем, да, именно дети, а не дитя, потому что, воспитав старшего — сына Огюстина и Сигэ, Жан привязался к нему, как к родному сыну, и не делал никакого различия между двумя мальчиками, выросшими вместе, сравнявшимися в правах благодаря ежедневному общению. Между тем непреодолимая тревога сжимала Жану грудь. Он твердил себе, что это счастье, это спокойствие не прочны. Как ручаться за то, что может произойти в душе Огюстины? Как знать? Пожалуй, сожаление о Сигэ станет томить ее до такой степени, что сделает отвратительным и невозможным для нее, бедняги, мирное существование, которое вела она со своим вторым мужем. Пока Огюстина была разлучена с Сигэ неодолимым препятствием — могилой, она могла мириться с потерей того, кто был предметом ее первой, пожалуй единственной, любви; но теперь, когда она знала, что он жив, что она может сойтись с ним и принадлежать ему, разве нельзя опасаться, что она попытается осуществить ту мечту, считавшуюся невозможной, и что как Сигэ словно воскрес из могилы, чтобы соединиться с ней, так и она приложит все старания, чтобы уйти к нему в свою очередь, бежав от второго брака?

Эти мрачные думы назойливо осаждали Жана Соважа днем и ночью.

Приезд ла Виолетта живо напомнил ему сцены парижской осады. Встреча с Сигэ в лачуге на дороге в Сент-Уан, сражение, переправа на носилках в Париж, в квартиру на улице Бобур, видение в лихорадочном бреду и беспамятстве Сигэ, разговаривавшего с Огюстиной, причем он, Жан, раненный, не мог разобрать смысл их слов, — вся эта быстрая и мучительная драма сызнова разыгралась в душе молодого фермера. Он видел пред собою и переживал опять все это время, такое близкое и уже такое отдаленное. Жан с беспокойством спрашивал себя, какая важная причина могла заставить отставного тамбурмажора колесить по дорогам, еще полным неприятельскими солдатами, бродягами и мародерами, чтобы явиться к нему на ферму в Торси, куда он поспешил переехать сам, едва начав поправляться, в первых числах апреля, стремясь в это мирное убежище, как в тихую пристань. Следуя молча по поперечной дорожке, которая вела к гостинице «Серебряный лев», расположенной на перекрещении проезжих трактов Арси и Планси, Жан Соваж сказал себе с возрастающей тревогой:

— Сигэ — ординарец маршала Лефевра. Может быть, маршал послал ла Виолета ко мне от имени Сигэ? Ведь он всегда питал слабость к Сигэ, своему подчиненному. Ла Виолетт, должно быть, явился хлопотать в интересах Сигэ, который не смеет показаться сюда. Что понадобилось ему от меня? Отнять Огюстину? Нет, лучше смерть!

И, ощущая озноб, пробегавший по спине, Жан Соваж шел, понурив голову, согнувшись под невидимым дуновением предчувствия.

Когда они подходили уже к гостинице, ла Виолетт заметил вдалеке на дороге всадника, быстро мчавшегося к Парижу, минуя Ножан.

— Посмотри-ка, Соваж, — воскликнул ла Виолетт, — какая странная посадка у этого верхового… уж не казак ли он?

— Нет! Это французский гусар, — безучастно ответил фермер, по-прежнему погруженный в горькое раздумье и будучи волнуем своими опасениями.

Тамбурмажор продолжал разглядывать кавалериста, расплывчатый силуэт которого мелькал вдали, скрываясь иногда за придорожными тополями.

— Удивительное дело, — пробормотал он, — я готов поклясться, что это — казак, только что ограбивший какую-то ферму. У него с собой какая-то поклажа… что-то громоздкое… мешок — не мешок. Ну-ка, — продолжал ла Виолетт, повысив свой голос, что заставило вздрогнуть Жана Соважа, погруженного в тревожные размышления, — глаза у тебя зорки, как у всех жителей равнин. Вглядись хорошенько да скажи мне, что такое, перекинутое поперек седла, увозит с собою твой воображаемый гусар.

Фермер словно очнулся. Остановившись, он защитил рукою от солнца свои глаза и стал пристально всматриваться.

— Это французский гусар! — вскоре подтвердил Жан Соваж. — Странно! С ним как будто ребенок… да еще довольно большой. Он посадил его впереди себя на седло.

— Похититель детей? Французский-то гусар? Эк куда хватил! Его поклажа — скорее мешок муки или овса, который этот кавалерист увозит из какого-нибудь дома в Торси. У тебя глаза видят плохо, товарищ…, погляди-ка еще… протри очки-то!

— Я не могу больше ничего разглядеть, — ответил Жан Соваж, — дорога делает здесь поворот, и всадник скрылся за ним. Но если этот молодец интересует тебя своей ношей, то расспроси о нем в гостинице «Серебряный лев». Мы как раз подходим к ней. Незнакомец, наверно, останавливался там.

— Мы разузнаем о нем еще раньше, — возразил тамбурмажор, — вот и твоя жена спешит нам навстречу. Она должна была видеть этого всадника и объяснит нам, что такое он вез: ребенка или мешок.

Жан Соваж поднял голову. Внезапная бледность покрыла его лицо.

— Ребенка? — пробормотал он. — Да, я хорошо различил, что при всаднике был ребенок. Ах, Боже мой, неужели это… Я, право, рехнулся! Однако Огюстина одна, — прибавил фермер хриплым голосом.

Он побежал навстречу жене.

Она остановилась и, вздрагивая, поднесла к лицу передник, точно желая скрыть свои слезы, стыд, ужас.

— Огюстина, — закричал еще издали муж, — где мальчик? Где Жак?

Услыхав голос Жана, женщина упала как подкошенная на дорогу, не отнимая передника от лица, и заговорила с мольбой:

— Прости! Не брани меня! Я и так убита горем!

— Где мальчик? — грозно допытывался фермер.

— Сжалься, Жан! Я не могла защитить его, я была не в силах помешать тому, что произошло.

Ла Виолетт приблизился к ней в свою очередь и, теребя усы, проворчал сквозь зубы:

— Так вот оно что! Значит, история с мальчиком, посаженным поперек седла, подтвердилась? — Глаза деревенского жителя не обманули его! Но кто же этот грабитель, осмелившийся похитить у матери ее ребенка? Он не может быть французским солдатом. — Это какой-нибудь переодетый казак, австрийский мародер, прикрывшийся гусарским ментиком одного из наших, предательски убитых им.

Жан Соваж грубо тряс жену, схватил ее за руку.

— Говори же, негодная тварь! — кричал он во все горло. — Как позволила ты схватить ребенка? Что это за человек? Я видел, как он мчался между тополями по дороге. Да отвечай мне наконец! Ты, верно, хочешь, чтобы я убил тебя?

Не вставая с колен, Огюстина отняла передник от своего лица, залитого слезами, и воскликнула:

— Убей меня, но перестань терзать своими расспросами. Не смею ответить тебе.

Фермер попятился, поднял руку словно для удара. Но эта размахнувшаяся рука бессильно опустилась. Он сделал шаг к жене, поднял ее с колен, привлек к себе и прошептал упавшим голосом:

— Так это был он!

— Да, — чуть слышно вымолвила Огюстина, как будто облегченная этим признанием, и прибавила: — Образумься, Жан! Это большое горе! Но могла ли я не отдать ему ребенка? Подумай, ведь он все-таки его отец!

— Правда, — глухим голосом сказал Жан, — он имеет больше прав, чем я! Ты не виновата! Я виноват, прости меня! Он пользуется своею властью. Но как бы то ни было, это тяжелый удар!

— Неужели ты думаешь, что мне не тяжела разлука с сыном? Ведь я ему — родная мать! — сказала тоном искренней материнской скорби Огюстина, заливаясь слезами.

Тамбурмажор стоял в сторонке и наблюдал эту потрясающую сцену, не смея вмешаться в нее.

— Черт возьми, — буркнул он себе в усы, — дело осложняется! В скверную минуту попал я сюда. Опять подвернулся этот дьявольский Сигэ! Он вечно появляется, когда его не ожидают! Мог бы, право, выбрать другой день для того, чтобы прискакать сюда и перессорить этих славных людей. При виде их горя я решительно не смею заговорить о том, что привело меня к ним! Однако время не терпит! Ведь не могу я в самом деле из-за каких-то передряг с ребятишками допустить, чтобы провансальцы убили императора!

Между тем Жан Соваж сдавленным голосом расспрашивал жену.

Она сообщила, что приходский священник пригласил ее побывать у него со старшим сыном. Ей пришло в голову, что дело касалось записи мальчика на уроки катехизиса для приготовления его к первому причастию. Ничего не подозревая, она отправилась в дом священника и сильно встревожилась, найдя там военного, а именно Сигэ. Тот не говорил ничего. Но священник, осведомленный об их тягостном, безнадежно запутанном положении, сказал ей, что она должна покориться Божественному Промыслу.

— Батюшка, — тихим голосом продолжала фермерша, — прибавил, что мой первый муж избег смерти и остался в живых по воле Божьей. Он сказал еще, что мы с тобою не совершили никакого греха и что если я считалась вдовой по закону, когда ты женился на мне, то я и должна оставаться твоей женой, принадлежать тебе всегда.

— Ах, батюшка сказал это! — смягчившись, промолвил Жан. — Ну, это дельные речи! А что говорил он о Сигэ?

— Он сказал, что Сигэ не должен и помышлять о том, чтобы разлучить нас, что Господу угодно, чтобы он оставался для тебя и для меня как бы умершим, точно его действительно сразила вражеская рука в битве под Дрезденом. Гражданский закон, конечно, допустил бы развод, но если бы я согласилась на него, то совершила бы святотатство. Я же заявила, что я — твоя жена и не желаю покидать тебя…

— Так вот что ты сказала! О, это хорошо! И ты дала такой ответ в присутствии того… другого? О жена, милая жена! Дай мне расцеловать тебя! — И Жан распахнул объятия Огюстине, которая бросилась к нему.

Ла Виолетт, исподтишка наблюдавший за ними, счел эту минуту удобной для того, чтобы приблизиться.

— Браво, детушки! — воскликнул он. — Вот так должны всегда кончаться ссоры между молодыми людьми, которые любят друг друга. Ну, вы смело можете толковать при мне о своих делишках. Я слушаю вас. — И, опустив трость, он оперся сложенными руками на набалдашник и принял позу внимательного слушателя.

— Вот дело-то какое, ла Виолетт, — жалобно произнес Жан Соваж, — Сигэ вернулся. Наш приходский священник сказал ему, что Огюстина — настоящая жена мне и что она обязана оставаться со мной. Сигэ после того уехал, но увез с собою Жака… старшенького… а я так полюбил этого мальчика!

Слеза покатилась по загрубевшей щеке крестьянина.

— Священник сказал, что ребенок должен принадлежать отцу, — робко промолвила Огюстина. — Как я ни плакала, как ни отстаивала свои права — разве я не мать? — мне пришлось подчиниться.

— Он ускакал, точно вор, этот разбойник! — воскликнул фермер. — Если бы он был прав, то не улепетывал бы так во все лопатки.

— Пожалуй, он так поспешно гнал лошадь, чтобы избавить тебя от слез, тягостных сцен и объяснений.

— Батюшка посоветовал ему уехать раньше, чем это сделается известным тебе, — заявила Огюстина. — Кроме того, он имел при себе приказ за подписью префекта, по которому в его распоряжение поступала жандармерия, если бы ему понадобилось отнять ребенка силой. Священник сказал, что это лишнее, что ему стоит только увезти мальчика отсюда, что я объясню тебе все дело и что ты вдобавок не можешь противиться его решению.

— Ну, детушки, — наставительно вмешался старый служака, — надо образумиться. То, чему нельзя помешать, надо перенести! И вот что еще: так как мы шли промочить горло, то зайдем в «Серебряный лев», стоящий на перепутье! Стакан вина подкрепит наши силы… а лишняя капелька прогонит печаль!

Жан побоялся нарушить отказом законы гостеприимства. Он не мог не выпить за здоровье ла Виолетта, каково бы ни было его горе.

— Ладно, пойдем! — решительно сказал он, жестом отпуская жену домой.

— Постой! — воскликнул тамбурмажор. — Пусть и твоя жена присоединится к нам. Ей также не мешает утопить в стакане свои горести!

Вскоре они все трое вошли в общий зал гостиницы «Серебряный лев». У ла Виолетта был свой план. Он ухмылялся в усы, видя, что его дело, которое сначала совсем расклеивалось, налаживается понемногу самым отличным образом. Наполняя стаканы, он сказал фермеру:

— Послушай, брось хмуриться! Ведь мальчик не пропал для тебя навсегда. Может быть, ты и увидишь его со временем!

— Кто знает? — печально возразил Жан. — Ребенок хоть и увидит меня потом, но успеет совсем позабыть… пожалуй, даже и не узнает!

— Да будь же мужчиной, черт возьми!

— Уж очень я любил Жака! — оправдывался Жан Соваж при этом упреке в малодушии. — Взял я к себе Жака малюсеньким, тощим; я его растил, нежил, холил. Ведь это невольно привязывает. Дети скорее принадлежат тем, кто воспитал их, а не тем, кто произвел на свет, а потом покинул на произвол судьбы, даже не увидев их в глаза. Жак звал меня папой, а я его — сыночком. Я любил обоих мальчиков одинаково и не делал между ними различия. Теперь мне кажется, как будто старший был даже милее моему сердцу…

— Ну-ка выпей! — уговаривал его ла Виолетт.

— Развеселись немного! — решилась сказать Огюстина. — Я тоже страдаю, но утешаюсь мыслью, что у нас остается Поль, наш Пуло.

— В доме было достаточно места для двоих детей. Теперь с одним станет так печально, пусто… Наш Пуло вдобавок расплачется. Ему будет не с кем играть.

— Постойте! — поднимаясь со стула, произнес ла Виолетт. — Пожалуй, я помогу общему горю, старый товарищ! — И с этими словами он удалился.

Жан Соваж скорбно покачал головой. Он смотрел вслед тамбурмажору, не угадывая, какого рода утешение обещал ему тот, и не доискиваясь до смысла его слов.

Несколько минут спустя ла Виолетт вернулся, ведя за руку сына графини Валевской, и сказал фермеру:

— Ты лишился ребенка, но вот небеса посылают тебе взамен другого. Ты полюбишь его, не правда ли, Жан? А вы станете нежно заботиться о нем, Огюстина? — И, наклонившись к удивленным супругам, которые вопросительно переглядывались, ла Виолетт кинул им таинственное признание: — Это сын императора!

Потом он объяснил Соважу с женой, что от них требовалось: заботиться о ребенке, стеречь его, защищать от всякого, кто сделал бы попытку приблизиться к нему, так как происхождение грозило бедняжке всякими неприятностями.

Оба они обещали зорко стеречь вверенного им ребенка.

— Ну, так как все благополучно устроилось, — сказал старый служака, — то позвольте мне выпить с вами на прощанье! Мне пора пускаться в путь.

— Куда же ты едешь? Отчего так торопишься покинуть нас? — спросил Соваж.

— Я спешу на помощь императору. Его замышляют убить.

— Кто же?

— Роялисты, духовенство, друзья врагов…

— Где же рассчитываешь ты встретиться с этими убийцами?

— Они устроили засаду на Провансальской дороге. Но я буду там раньше их!

— А ты отправляешься один? Это неосторожно!

— Нас будет двое.

— Кто же сопутствует тебя? Надежный ли товарищ по крайней мере?

— Весьма надежный! — подтвердил ла Виолетт. Он колебался с минуту, а потом, как человек, решившийся действовать честно, прибавил: — Тот, кого я рассчитываю взять с собой, теперь недалеко отсюда… ты знаешь его, Жан… ты даже видел его сегодня издали!

— Это Сигэ!

— Верно.

Тут фермер поднялся и сказал с решительным видом:

— Ла Виолетт, согласен ли ты взять и меня с собой?

— Что за мысль! Ты, никогда не жаловавший императора, вздумал вдруг сделаться его телохранителем?

Жан Соваж не возразил ему ничего, а Огюстина сказала мужу умоляющим тоном:

— Я не хочу, чтобы ты ехал туда. О, запретите ему следовать за вами, ла Виолетт! Вы понимаете, что Жан хочет присоединиться к Сигэ, чтобы драться с ним.

— Нет, — возразил Жан, — я вовсе и не думаю вызывать Сигэ. Священник сказал правду: Сигэ — отец ребенка и потому имел право отнять у меня Жака. Но тем не менее я желаю объясниться с Сигэ. Кроме того, мне очень хочется видеть маленького Жака. Больнее всего для меня то, ла Виолетт, что его увезли прочь так воровски, не дав мне даже проститься с ним.

— Впоследствии я устрою так, чтобы вы могли встретиться, — с твердостью ответил тамбурмажор. — Я уговорю Сигэ; он позволит тебе видеть мальчика. В данную же минуту это невозможно. Ты нужен мне, чтобы стеречь вот этого мальчугана, а Сигэ — чтобы защищать императора. Ну, друзья мои, моя задача здесь исполнена, и приказ зовет меня в другое место. Я уезжаю. Позаботьтесь хорошенько о маленьком Наполеоне! До свидания… и до скорого! Я полагаюсь на вас обоих! — И, не дав фермеру с женой опомниться, он бросился во двор, где его ожидала запряженная повозка, причем сказал остолбеневшему сыну графини Валевской: — Будь умницей, малютка! Через несколько дней я приеду за тобой, чтобы отвезти тебя к твоей маме!

Прошло еще немного, и ла Виолетт скрылся в облаке пыли по Ножанской дороге, на которую свернул час тому назад Сигэ.

Огюстина возвращалась домой печальная, ведя за руку сына графини; тот разглядывал широко раскрытыми глазами придорожные деревья, засеянные поля, деревенские дома и крестьянскую чету, у которой ему предстояло жить до приезда за ним ла Виолетта. Новизна, перемена обстановки, свежий воздух, видимо, развлекали ребенка, не давая ему слишком сильно горевать о матери и элегантной квартире на Вандомской площади.

Меж тем Жан Соваж по возвращении на ферму горячо расцеловал маленького сына Поля, заперся у себя в комнате под предлогом завершения счета зернового хлеба, который ему нужно было в тот же день предъявить мельнику.

Успокоенная Огюстина принялась стряпать кушанье для юного гостя, привезенного к ним ла Виолеттом. Она говорила себе: «Мой муж работает. Это разгонит его печаль. Я страдаю не меньше, даже больше его от исчезновения Жака, но мое горе только огорчило бы его еще сильнее. Стану плакать втихомолку. Жан не должен видеть меня в слезах».

И, храбро подавив подступившие к горлу рыдания, собравшись с силами, она занялась хлопотами по хозяйству.

Однако час обеда наступил, а Жан не показывался.

«Как он заработался! — подумала Огюстина. — О, мне так не хочется его беспокоить! При виде меня и этого ребенка ему станет больнее прежнего. Подожду еще немного».

Прошло полчаса. Жан не думал показываться.

— Сядем за стол, — сказала Огюстина, — это заставит его сойти вниз. Обыкновенно он очень аккуратен. Услыхав привычный сигнал, Жан не замешкается. — Тут она крикнула, как всегда: — За стол, детушки, за стол! Обед подан.

Маленький Пуло тотчас показался, ведя за руку сына графини, с которым у него успела завязаться дружба.

Сели за стол. Озабоченная Огюстина стала разливать кушанье детям. Ее тарелка оставалась пустой. Наконец, не одержав дольше, уже встревоженная и как будто предчувствуя несчастье, она встала, поднялась по лестнице на верхний этаж и, запыхавшись, остановилась перед дверью Жана.

Тут она подождала немного; сердце колотилось в груди, горло пересохло. Запертая дверь представляет иногда собою нечто ужасное: кажется, что нечто неведомое, какая-то опасность, горе, быть может, притаились в засаде за этим прикрытием. Подобное же предчувствие взволновало и Огюстину. Но она устыдилась своей тревоги.

«С чего это я так струсила? — сказала она себе. — Жан преспокойно занимается делом. Может быть, он на минуту прервал свои занятия, задумавшись о нашем маленьком Жаке, похищенном словно демоном. Ну же, надо позвать его!» И, собравшись с духом, она слегка постучала в дверь, тихо говоря:

— Жан… это я! Иди обедать, давно подано!

Она ждала ответа. Но ни слова не раздалось в комнате, ни единый звук не проник сквозь массивную дверь.

«Должно быть, он спит! — соображала Огюстина. — Да, конечно, горе вызывает лихорадку. Верно, Жан кинулся в постель. Надо разбудить его!»

Она постучала громче, двумя согнутыми пальцами.

Тишина в комнате ничем не нарушалась.

Тогда, испуганная, предчувствуя, угадывая беду, фермерша бросилась на дверь и принялась барабанить со всей силы, крича:

— Жан! Жан! Это я, Огюстина! Отвори же! Отворяй! Отворяй!

Но дверь оставалась закрытой и никакого ответа, никакого движения не послышалось изнутри на этот, теперь уже отчаянный зов.

Тогда, упершись в стену, толкая руками, ногами, плечами, сильная Огюстина заставила сначала затрещать крепкую дверь, а потом податься.

Через сломанные доски Огюстина заглянула в спальню. Та была пуста. Жан Соваж бежал через окно, выходившее в поле.

Коротенькая записка, оставленная на столе, сообщила несчастной женщине, что ее муж, будучи не в силах укротить бешенство и ревность, а также преодолеть отчаянно из-за потери маленького Жака, решился пуститься по следам ла Виолетта и Сигэ. Он просил жену хорошенько присматривать за маленьким Пуло и ребенком, вверенным ей тамбурмажором, и любить их обоих. Он не мог сказать заранее, когда пошлет ей известие о себе. Может быть, ему удастся написать Огюстине из Прованса, где, по словам ла Виолетта, убийцы подстерегали императора.

— О, Боже, — падая на колени, воскликнула несчастная женщина, — если он встретится с Сигэ, между ними произойдет дуэль и они убьют друг друга! Господи Иисусе Христе, смилуйся над всеми нами!

На землю спускался вечер, и хозяйка Гостиницы «Почта», главной в Органе, на дороге между Авиньоном и Кавайоном, пригласила садиться за стол троих мужчин, которые в ожидании ужина тихо разговаривали между собой, сидя на скамье против дверей, под платанами.

Эти трое, съехавшиеся с разных сторон: один из Авиньона, другой из Нима, третий из Юзеса, были одеты в платья зажиточных крестьян.

У самого высокого, самого крепкого из них, загорелого, с оливковым цветом лица, с широкими плечами и руками, толстыми, как ляжки, была на голове шапка нимских носильщиков. Этот колосс щеголял в золотых серьгах, а его бархатная куртка была украшена серебряной цепочкой, на которой висело миниатюрное изображение Богородицы. За красным поясом был заткнут кривой кинжал в медных ножнах. Гигант часто опирался на него рукой, говоря или жестикулируя. Этот привычный, любимый жест указывал на то, что силач-носильщик не задумывается при случае подкрепить свое бахвальство ударом ножа.

Раздавшийся зов хозяйки заставил его подняться и сказать сидевшему с ним невысокому человеку, черноволосому и свирепому, со скотской физиономией:

— Сходи-ка, Трюфем, погляди, нет ли в столовой посторонних приезжих.

Трюфем, кабатчик и содержатель подозрительного притона в Авиньоне, покорно пошел исполнить поручение.

— А ты, Серван, — продолжал носильщик из Нима, обращаясь к третьему мужчине, горбатому, хитрому на вид, погонщику быков из Юзеса, — взгляни в последний раз на Дорогу… Этому маркизу де Мобрейлю следовало бы уже прибыть сюда в настоящее время. Уж не надул ли он нас? Что касается меня, то я пройдусь до церкви, чтобы дать инструкцию звонарю.

— Он также из наших, Жозеф? — спросил содержатель притона в Авиньоне.

— Да. Архиепископ нимский указал нам на него как на человека благочестивого, ненавидящего узурпатора.

Тут вернулся обратно Трюфем и произнес:

— Хозяин гостиницы сказал мне, что с нами сядут за ужин еще двое приезжих.

— Что это за люди?

— Торговцы лошадьми… они не здешние… кажется, северяне.

— Наверно, бонапартисты, — продолжал тот, кого называли Жозефом и кто был не кем иным, как знаменитым Жозефом Дюпоном, прозванным Трестайоном, которому предстояло приобрести ужасную известность при разгуле белого террора.

— Вон они там, на площади! — сказал Серван, указывая на двоих мужчин: одного высокого, сухопарого с костлявым лицом, который, прохаживаясь под платанами, держал в руках огромную дубину и, как будто забавляясь, ловко вертел ею то перед лицом, то над головой, то вокруг шеи, повязанной галстуком, и на другого — маленького ростом, но статного, крепкого, с немного тяжеловатой походкой кавалериста.

Оба они были в длинных блузах лошадиных барышников из Нивернэ. Эти люди, казалось, с сосредоточенным вниманием разглядывали церковное крыльцо.

— Барышники они или нет, но эти господа не по душе мне, — грубо продолжал Жозеф Дюпон. — У меня нет охоты ужинать с ними рядом. Трюфем, ступай обратно к хозяйке и скажи ей, чтобы нам накрыли где-нибудь в другом месте. У нее должна быть отдельная столовая. Ступай, сын мой, и поторопи ужин, потому что нам, вероятно, придется поработать сегодня ночью.

Трюфем лукаво кивнул головой, точно в знак того, что отлично понял, какого рода работу подразумевает Жозеф Дюпон, казавшийся распорядителем между ними.

Трое товарищей разделились: Трюфем отправился на кухню вести переговоры с хозяйкой гостиницы, Серван занял наблюдательный пост на дороге, ведущей в Дюрансу, чтобы дать знать о прибытии маркиза де Мобрейля, приезда которого нетерпеливо ожидал Трестайон, сокрушаясь о задержке. Что касается Жозефа Дюпона, то он проник в церковь, где пономарь собирался звонить «Анжелюс». Он почти задел барышников, которые стояли против церковного крыльца, точно измеряя глазами свод и высчитывая, сколько понадобилось камня на его постройку.

Эти трое людей, столкнувшись, обменялись, недоверчивыми взглядами.

«Ну, какие это барышники? — подумал про себя Жозеф Дюпон, — они, по-моему, скорее смахивают на кавалеристов из эскадрона узурпатора».

— У этого носильщика лицо разбойника, которое мне вовсе не нравится, — сказал своему товарищу барышник высокого роста, игравший со своей палкой. — Что ты думаешь, Сигэ, на этот счет?

Второй барышник, гусар Сигэ, ординарец маршала Лефевра, не задумываясь ответил:

— Начальник, по-моему, это один из злоумышленников, посягающих на жизнь императора. Вы не ошиблись!

И «начальник», который был не кто иной, как ла Виолетт, прибывший в Оргон с Сигэ, после того как он присоединился к молодому кавалеристу в замке Комбо и по уговору взял его с собой, прибавил тотчас:

— Маркиз Мобрейль еще не прибыл сюда. Но этот негодяй и двое мошенников, егозивших перед ним, по всей вероятности, все трое — его сообщники… люди, засевшие в засаду, чтобы совершить преступление.

— Вам точно указали на Оргон как на место, где намереваются покончить с императором?

— Да, Мобрейль собирался именно в Оргон, чтобы приступить здесь к исполнению своего плана.

— Наверно, этот негодяй-верзила из их шайки!

— Он и его спутники ожидают Мобрейля, который замешкался. С этой стороны вышла какая-то задержка, неожиданное препятствие, но какое именно — я не знаю.

— Только бы подлец маркиз не выбрал иное направление или не назначил западню вместо Оргона в другом месте! Ах, если бы я мог знать, зачем приходил сейчас тот мошенник сюда, в церковь!

— Должно быть, не для чтения молитв по четкам.

— Послушайте, Сигэ, как было… послышался «Анжелюс», потом колокол внезапно смолк… тут что-то нечисто.

— Что, если зайти в церковь?

— Мы можем навредить себе этим, вызвать подозрение. В это время церковь пуста; ведь теперь там только и есть всего что звонарь да наш убийца. Если даже они и сговариваются в настоящую минуту, то, увидев нас, обязательно смекнут. Узнать мы ничего не узнаем, а только дадим им понять, что следим за ними. Нет! Полно! Удалимся пока и дождемся нашего человека.

Ла Виолетт и Сигэ повернули влево, словно, после того как они вдосталь налюбовались главным входом, им захотелось осмотреть и боковые стены здания.

Несколько мгновений спустя после внимательного, казалось, разглядывания, во время которого они, однако же не спускали взора с площади, они увидели, что подозрительный посетитель вышел из церкви, после чего быстро перешел улицу и у гостиницы «Почта» присоединился к своим двум товарищам. Перекинувшись несколькими быстрыми фразами, все трое скрылись под навесом крыльца гостиницы.

— Скорей, скорей, — сказал ла Виолетт, — воспользуемся случаем и поспешим в свою очередь осмотреть церковь. Но в то самое мгновение, когда они входили под портал, они заметили звонаря, выходившего из боковой двери.

— Слишком поздно! — проворчал ла Виолетт, покусывая ус. — Ясно как день, что этот субъект виделся со звонарем. Но о чем они могли там сговариваться? Прерванный «Анжелюс»… За всем этим положительно кроется какая-то ловушка. О, если бы только я мог поговорить с этим звонарем, узнать, что у него в голове и в его колоколах!

Ла Виолетт инстинктивно свернул влево, за угол церкви, в ту сторону, где находилась маленькая дверь, из которой вышел звонарь.

Сигэ молча следовал за ним, и его тяжелые шаги гулко раздавались по булыжной мостовой маленькой улицы.

Звонарь обернулся. Он несколько удивился и поспешил навстречу ворчунам на своих кривеньких ножках.

— Вы приходили, чтобы повидаться с Жозефом? — спросил он, подходя к ним.

— Именно, — с неподражаемым хладнокровием ответил ла Виолетт, — мы разыскиваем его.

— Он только что ушел в гостиницу «Почта».

— Так и мы туда пойдем. Он говорил вам, что поджидает нас?

— Господи Боже! Вы спрашиваете, говорил ли он? Он испортил себе немало крови тем, что вы все не приходили; он только что приказал мне сходить к священнику и разузнать, не получил ли тот весточки от маркиза де Мобрейля.

— Это я! — многозначительно произнес ла Виолетт.

Звонарь почтительно поклонился и произнес:

— Я так и думал… я видел, как вы искали кого-то около церкви, и сейчас же сообразил. «Наверное, — думаю, — это и есть маркиз, которого ожидают».

— У вас, друг мой, верное чутье, и большая сметка.

— Между тем Жозеф даже и не предупредил меня, в какой вы будете одежде.

— Мы из предосторожности выбрали эту одежду.

— О, я и сам догадывался, что вы не станете бродить по этим дорогам в роскошных одеждах. Но вот об этом Жозеф мне ни одного слова не говорил, — произнес звонарь, взглядывая на Сигэ. — Они тоже будут из маркизов?

— Нет, просто граф.

— Граф де Сигэ, — с апломбом произнес гусар, возводя себя, по примеру своего начальника, в дворянина.

Звонарь вторично раскланялся.

— Так вот, господин, маркиз и господин граф, — униженно начал он, — будьте добры сказать, не могу ли я быть полезным вам? Жозеф все объяснил мне. — И звонарь, далекий от всяких подозрений, гордясь данной ему Трестайоном ролью в драме, которая должна была разыграться в Оргоне, поспешно продолжал: — Будьте уверены, что я все прекрасно понял и все удержал в памяти! Во-первых, я должен закрыть церковь, чтобы никто, кроме меня, не мог войти в нее, и, как видите, это уже сделано: вот и ключи, в кармане передника!

— Замечательная предосторожность! — сказал ла Виолетт, мысленно недоумевая, зачем понадобилось Трестайону, чтобы церковь была закрыта. Но он не решился слишком явно расспрашивать звонаря, боясь возбудить в последнем подозрения. Он только небрежно добавил: — Можно, собственно, не беспокоиться: едва ли кто-либо придет в церковь и удивится, найдя ее закрытой.

— Да никто и не ходит по вечерам. Лишь только успею отзвонить «Анжелюс», как тотчас же закрываю дверь на запор. Вот потому-то я и отзвонил «Анжелюс» на целый час раньше. Понимаете? — сказал звонарь, с лукавой усмешкой поглядывая на своих собеседников.

Ла Виолетт положительно ломал себе голову, тщетно стараясь разгадать причину закрытия церкви и преждевременного, да к тому же и прерванного трезвона к «Анжелюсу».

К счастью, боязливый звонарь пришел ему на помощь.

— Уж вы останетесь мною довольны, господин маркиз, и вы также, господин граф, — произнес он. — И Жозеф скажет, да и священник подтвердит, когда вы увидите его, ночью… по делу… оба скажут, что на меня можно положиться. Я отменный роялист и ревностный христианин! Мне можно смело и тайну доверить, и дело поручить. Я умею и молчать как рыба и ловко вывернуться, как молодой, увертливый ягненок!

Ла Виолетт очень находчиво уцепился за похвалу, которой любил награждать себя гуляка Жозеф.

— Мы знали заранее, что Жозеф, которому мы так доверяем, сумеет выбрать достойных людей для совместного труда с нами… в нашем святом деле, — уклончиво произнес он, не будучи в силах разгадать ту тайну, в которой этот звонарь, был одним из низших орудий.

— Вы во всей округе не найдете человека, который так ненавидел бы Бонапарта, — с энтузиазмом воскликнул звонарь, — и который с такой готовностью помог бы вам, господа, уничтожить этого выскочку и кинуть его в Дюранс.

— Его величество король французский будет осведомлен о ваших верноподданнических чувствах и сумеет достойно вознаградить вас, Улисс Рабастуль, за услуги, — торжественно изрек ла Виолетт. — Но так как и граф, и я горим желанием безотлагательно выразить вам свою признательность, то мы угостим вас сейчас же бутылкою доброго вина.

Звонарь расцвел при этом предложении: оно как нельзя лучше отвечало его наклонностям неисправимого пьянчужки.

— О, вы найдете в Органе великолепные вина! — воскликнул он с восторгом. — Вот там, в гостинице «Почта»…

— Нет, — быстро перебил его ла Виолетт, — поведите нас в другое место. Не надо, чтобы нас видели вместе. Это могло бы навести на нежелательные размышления.

— Вы совершенно правы, господин маркиз. Жозеф уже говорил мне, что ему кажется, будто он встречал бродивших в окрестностях бонапартистских эмиссаров. Я лучше сведу вас в гостиницу «Перекресток».

— Это далеко отсюда? — небрежно спросил ла Виолетт, которому не хотелось ни отойти далеко от гостиницы «Почта», ни попасть на глаза Трестайону и его сообщникам в обществе звонаря.

— В двух шагах… на берегу Дюранс.

Несколько минут спустя ложный маркиз де Мобрейль, псевдограф де Сигэ и Улисс Рабастуль комфортабельно восседали за столиком гостиницы «Перекресток» перед двумя бутылками крепкого вина. Ла Виолетт осушал свой стакан до дна, Сигэ тоже был не дурак выпить; Улиссу Рабастулю было с кем потягаться.

Когда первая пара бутылок была распита, на столе появились еще две бутылки, потом Сигэ подзадорил Улисса одним духом осушить бутылку до дна, и так как звонарь вышел победителем из этого испытания, то на столе появилась в виде проигрыша шестая бутылка.

Вслед за этим зорко следивший за собой ла Виолетт предложил новое пари, уверяя, что повторить опыт Улисс будет уже не в состоянии. Поданы были свежие бутылки.

Физиономия звонаря все более и более воспламенялась, язык заплетался, но вместе с тем он с каждой минутой делался все более и более общительным и выбалтывал без передышки разные приходские сплетни, толки и подноготную местных ханжей-прихожанок.

Увидев, что он доведен до надлежащего градуса, ла Виолетт легко и незаметно навел его на разговор о Жозефе, об «Анжелюсе» и о Бонапарте, которого следовало кинуть в волны Дюранса. Но Улисс совершил уже чересчур усердное возлияние. Его язык беспомощно и вяло заплетался, и, одолеваемый сном, он бессильно мотал головой из стороны в сторону. Он был не в состоянии отвечать на вполне определенные и ясные вопросы, которыми засыпали его ла Виолетт и Сигэ. С его коснеющего языка срывались лишь какие-то бессвязные, отрывистые междометия вперемежку с икотой. Но в конце концов все-таки удалось разобрать даже и из его бессвязных фраз, что он должен будет звонить «Анжелюс», перевести трезвон на звон набата и что это должно будет служить сигналом, по которому решено было кинуть Бонапарта в Дюранс. Вслед за этим он окончательно пошатнулся на стуле, упал головой на стол и погрузился в крепчайший сон.

— Ну, теперь он не так-то скоро зазвонит свой «Анжелюс», — заметил ла Виолетт. — Скорее в путь! Этот Жозеф, по-видимому, — главарь шайки этих мазуриков. Он-то не дремлет… и даже — кто его знает? — быть может, он даже и выслеживает. Скорее, Сигэ! Но что ты делаешь?

Гусар склонился над бесчувственным телом звонаря и старательно обшаривал его.

— Я ищу ключи! — ответил он. — Случается, что пьяницы пробуждаются. Возможно, что и этот, проспавшись, отрезвится и успеет поднять тревогу. Ага, вот и ключи! — с триумфом воскликнул Сигэ, потрясая связкой ключей, вынутой из кармана передника спящего звонаря.

— Ну, а теперь бежим! — сказал ла Виолетт.

Уплатив по счету и наказав не будить их товарища, а дать ему выспаться всласть, ла Виолетт и Сигэ покинули гостиницу «Перекресток».

Когда они торопливо шли по улице, ведущей к церковной площади, Сигэ вдруг заметил колодец под навесом.

— Вот «Анжелюс» и отзвонили! — сказал он, бросая ключи на дно.

Как только ла Виолетт и Сигэ вернулись в гостиницу «Почта», хозяйка попеняла им:

— Поздненько! Вам придется довольствоваться холодными блюдами. Ко мне здесь понаехало немало других путников, они торопились, и мне пришлось все подать им.

Ла Виолетт быстро окинул взглядом общий зал и спросил хозяйку:

— Ваши путешественники уже кончили есть?

— Нет еще… они пьют кофе. Попросили, чтобы им подали отдельно.

— Вы куда поместили их?

— Да в ту комнату, наверху.

«Знать это нелишне», — подумал ла Виолетт и тотчас же добавил:

— Мы тоже торопимся, подайте же и нам поскорее.

Они уселись, наскоро съели первые блюда, отказались от всего остального и потребовали кофе. Когда на стол были принесены маленькие чашечки и наполнены кофе, ла Виолетт сказал служанке:

— Голубушка, ты больше не нужна нам. Мы теперь покурим перед сном. Позаботься, чтобы нас никто не побеспокоил.

— О, будьте покойны, господа, в эту пору у нас никто не бывает. Если что-нибудь понадобится вам, так позовите меня. Кроме того, ведь теперь время и нашего ужина.

Лишь только служанка ушла, ла Виолетт поднялся с места и сказал Сигэ:

— Пока все идет недурно, и дело с ключами обделано чисто. Но тем не менее мы ничего не знаем или по крайней мере очень мало.

— Все же мы знаем, что звонарь должен был звонить к «Анжелюсу», но не сделает этого! Это уже кое-что!

— Да, конечно. Но кому, собственно, он должен был подать сигнал? И почему маркиза де Мобрейля здесь нет до сих пор? Проедет ли император этим путем и не остановится ли он в этой гостинице? Мне очень бы хотелось знать это.

— Если бы маршрут был изменен, то Жозеф не сидел бы здесь со своими прохвостами. Нет, ла Виолетт, они поджидают так же, как и мы! А что, если бы мы поднялись наверх? Раз канальи заняты выпивкой, очевидно обсуждая планы своего заговора, то мы прекрасно могли бы напасть на них. Орудуя вдвоем, мы великолепным образом уничтожим эту троицу прохвостов.

— Эта мысль улыбается мне. Но даже и так мы ничего не узнаем относительно того, что именно замышляется против нашего императора, и вследствие этого будем бессильны отпарировать удар, который готовится ему.

— Верно, начальник! Вы человек с головой! — промолвил Сигэ, с восхищением глядя на ла Виолетта. — И подумать только, что канальи наверху, над самой нашей головой, калякают о своих делишках, которые ведь в то же время касаются и нас; подумать, что их можно было бы услышать… если бы потолок был пониже, а мы повыше ростом!

Ла Виолетт быстро встал и воскликнул:

— Да здравствует император! Я нашел! Опустить потолок до нашего уха мы не можем, не так ли?

— Нет, это невозможно!

— Но если бы мы могли приподнять наши уши до потолка, то результат был бы один и тот же? Не правда ли?

— Совершенно верно! Но как сделать это? Эта комната чертовски высока. Даже встав на стол, мне не достать до половины высоты.

— Да, гусар, тебе невозможно, — сказал ла Виолетт, — но я! — И при этом он, выпрямившись во весь свой высокий рост, сказал: — Гляди, я лезу на стол! — И, согласуя слова с делом, ла Виолетт влез на стол, осторожно двигаясь среди посуды и бутылок. — А теперь твоя очередь, — произнес он, обращаясь к Сигэ. — Видишь, я все-таки не достаю до потолка. Ну же, влезай живей!

Гусар тоже полез на стол. Они ни дать ни взять походили на атлетов, готовящихся к головоломному прыжку.

— Теперь полезай мне на спину и садись ко мне на плечи!

Сигэ повиновался этому приказанию и мгновение спустя оказался сидящим на плечах у гиганта ла Виолетта.

— Так. Тебе удобно? Ну, теперь напряги свой слух, затаи дыхание и слушай внимательно!

Сидя на своем живом насесте, Сигэ мотнул головой в знак того, что хорошо понимает приказание ла Виолетта и что ему слышен разговор, происходящий наверху. Несколько минут спустя он дал понять, что желает спуститься.

— Тсс! Они уходят! — прошептал он, сползая с плеч ла Виолетта и легко соскакивая со стола.

Спустился на пол и тамбурмажор.

— Сегодня вечером, — продолжал запыхавшись Сигэ, — они ожидают прибытия императора. Коляска императора мчится впереди, и без эскорта, вероятно, для того, чтобы не привлечь к себе ничьего внимания и не быть узнанной. Мобрейль должен прибыть для того, чтобы командовать атакой, но, по словам этих мошенников, они обойдутся и без него. Да, да! Вечером они ожидают сигнала «Анжелюса»! Все местные роялисты должны сбежаться на площадь и окружить экипаж. Тогда Мобрейль должен будет приблизиться к нему под предлогом…

— Да… дитя. Я рассказывал тебе это.

— Но так как ни Мобрейля, ни ребенка здесь нет, то субъект, которого ты зовешь Жозефом, сказал: «Я беру на себя отделать этого мерзавца Бонапарта!» Дальше я уже и слушать не стал. Они встали из-за стола и открыли дверь. Гляди, вот они и выходят как раз.

— Пойдем, товарищ, за ними и теперь будем держать ушки на макушке! И подумать только, что наш император и не подозревает ничего подобного… едет себе теперь и, может быть, рассказывает кому-либо из приближенных генералов о своих битвах! Счастье, что мы здесь!

— Ну, этим еще не все сказано. Последнее слово осталось за императором, и нам предстоит еще немало хлопот и забот… Но пойдем и приглядим за канальей Жозефом!

Они оба вышли, не обратив на себя внимания служащих гостиницы, и последовали на некотором расстоянии за тремя роялистами, которые направились на Авиньонскую дорогу, навстречу экипажу императора.

Они увидели, как заговорщики остановились у одного из маленьких домиков и постучали в него. Сигэ и ла Виолетт, желая укрыться, быстро подались под навес ближайшего сарайчика.

Из домика вышел человек, но, перекинувшись несколькими фразами с тремя бандитами, снова скрылся за дверью. Это был оргонский живописец по стеклу. Но вскоре он снова вышел, таща за собою нечто вроде доски, рассмотрев которую трое посетителей выразили живейшую радость.

Вдруг ла Виолетт заметил, что эти три человека перестали разглядывать доску и показывать ее друг другу. Теперь они внимательно вглядывались в освещенную луною дорогу. Один из них поднял руки вверх, и вслед за этим все трое кинулись бежать к гостинице «Почта». Доску они унесли с собой, художник же вернулся к себе с таким видом, словно все происшедшее не касалось его.

Вдали поднялось большое облако пыли. Оно казалось темным на залитой лунным светом дороге.

— Это — император! — сказал ла Виолетт. — Скорее к гостинице, это наш наблюдательный пункт!

Они быстро достигли гостиницы «Почта». Почти вслед за ними явились Трестайон, Серван и Трюфем.

— Принесите веревку! — крикнул Трестайон в дверь, не обращая внимания на присутствие ла Виолетта и Сигэ, которые приблизились, чтобы рассмотреть, что представляла собой принесенная ими доска, где виднелись какие-то глубокие черты и силуэт человека.

Лишь только веревка была принесена, как Жозеф Трестайон с изумительною ловкостью перекинул ее через железный прут, поддерживавший вывеску гостиницы.

— Прикрепи человека! — скомандовал он Сервану.

Несколько мгновений спустя можно было разглядеть грубое изображение Наполеона, болтавшееся в виде повешенного под вывеской гостиницы. Фигура была более чем комична, с двумя рогами, выступавшими по сторонам треуголки.

— Долой Николя! На виселицу тирана! — громко крикнул Жозеф, указывая на позорное изображение.

Возгласы Жозефа привлекли прислугу гостиницы.

— Долой Николя! — повторяли Серван и Трюфем — Долой коронованного сатану!

Со двора раздались крики двух поварят. Имя «Николя» жутко веселило маленьких человечков.

Как известно, прозвище «Николя» было дано Наполеону роялистами. Их писатели пришли в восторг от этой выдумки и всячески старались доказать, что настоящее имя Бонапарта не Наполеон, а именно Николя. Они старались этим выставить врага в смешном виде, как будто имя св. Николая Чудотворца, покровителя России, было недостойно императора и бесчестило человека, получившего его при святом крещении! Однако вместо того, чтобы изощряться, разыскивая объяснение имени в архивах Флоренции и Корейки, эти протокольные монархисты почерпнули бы гораздо более сведений из коллекций английских карикатур эпохи Трафальгара и португальской войны. Они увидали бы шутовские и чудовищные изображения Наполеона, точь-в-точь такие же, какие изображали его повешенным у гостиницы «Почта», то есть с рогами на голове, которые служили дополнением к весьма распространенной легенде. Внизу была подпись: «Олд Ник». В английском языке «Ник» уменьшительное от «Николай», но одновременно с этим оно является народным презрительным наименованием дьявола. Англичане вообще часто приравнивали своих противников к дьяволу. Потому-то и Наполеон, их заклятый, непримиримый враг, был ими щедро награжден рогами, что вовсе не должно было обозначать неверность его двух супруг.

Будучи ярым роялистом, Трестайон со своей бандой имел сношения с Англией, откуда он и перенял характер изображения Наполеона, грубо переданный в оскорбительном изображении деревянного висельника. Дополнив возглас «долой Николя» возгласом «долой коронованного сатану», Серван как нельзя лучше выразил народную ненависть англичан, живших в Англии эмигрантов и провансальских роялистов, бывших в заговоре с Питтом.

Услышав возгласы Трестайона и его приспешников, несколько горожан выбежали на площадь.

Императорский экипаж приближался. Уже доносились звон колокольчиков и шум колес.

— А сигнал? Этот проклятый звонарь не подает сигнала! — сказан Трестайон настолько громко, что был услышан ла Виолеттом. Сказав это, он добавил тотчас же: — Тут что-то кроется… И Мобрейль отсутствует, и нет звона к «Анжелюсу», который должен был собрать наших сообщников из города и его окрестностей. Нам изменили! Трюфем, беги скорее к церкви и вели звонарю немедленно бить во все колокола! Если он будет колебаться или сопротивляться, то… ты сам знаешь, как поступить с ним.

— При мне мой серп! — ответил Трюфем, доставая из-за пазухи остро отточенное, закругленное оружие, ярко заблиставшее при ярком лунном свете.

Пока Трюфем спешил исполнить приказание Жозефа Дюпона, последний, встав на скамью, указывал палкой на изображение Наполеона и зычно возглашал:

— Сбегайтесь сюда, все обитатели Оргона, сбегайтесь, отважные сыны долин. Он здесь, творец всех ваших мук, висит под вывеской, тот самый, кто осмелился заточить в темницу нашего святейшего папу и отягчал вас рекрутскими наборами!

— Да! Долой налоги! Долой рекрутский набор! Долой солдатчину и сборщиков податей! — громко отозвалось несколько голосов из прибывавшей с каждым мгновением толпы, привлеченной всей этой кутерьмой.

Трестайон продолжал:

— Вы будете счастливы при нашем добром короле Людовике Восемнадцатом. Протестанты не осмелятся вести свои кощунственные проповеди, совращающие даже святых, оскорблять вашу религию и богослужение и отрицать чудеса. Вас не станут больше гнать на верную смерть то в слишком жаркие, то в слишком холодные страны. Ведь его величество император российский вместе с королем Франции, королем Англии и императором Австрии — со всеми нашими бывшими врагами, но нынешними доброжелателями и друзьями — берет нас под свое покровительство. Вы не будете больше солдатами и не станете платить подати; обещаю вам это именем короля! Мы все будем свободны! Желаете ли вы этого или же предпочитаете быть вечными рабами?

Собравшаяся группа мужчин, женщин и детей громко переговаривалась, жестикулировала и сыпала угрозами. На вопрос: «Желаете ли быть свободными?» — раздались голоса:

— Да, да! Долой рекрутчину! Да здравствует Людовик Восемнадцатый!

А когда оратор с яростью выкрикнул: «Желаете ли быть вечными рабами?» — толпа вся ответила:

— Нет! Долой Николя! Не желаем больше тирана!

Трестайон победоносно улыбался: он покорил свою аудиторию. Поэтому он продолжал с еще большей силой и зажигательностью:

— Знаете ли, товарищи, что следует сделать для того, чтобы избавиться навсегда от солдатчины, от сборщиков и от рабства? Достаточно очень малого. Нужно только, чтобы то, что вы видите здесь повешенным в изображении, — и при этом Жозеф еще раз указал толпе на изображение Наполеона, — было повешено в действительности, в живом его облике, на этом самом месте. Тиран будет низвергнут и понесет достойную кару, а вы… вы освободите страну от чудовища!

— Верно сказано, Жозеф! На виселицу Наполеона! — крикнул Серван, затесавшийся в толпу.

Ему вторили люди, сперва из безобидного подражания, потом опьянев от зажигательных речей и увлеченные животной стороной натуры, а главное — побуждаемые горячим желанием избавиться от налогов и военной службы.

И поднялось двадцать голосов, громких, отчаянных и убежденных в своей правоте:

— На виселицу Наполеона! Смерть тирану!

— Ах, если бы здесь были мои верные, мои надежные провинциальные друзья, — прошептал Жозеф, — я ручался бы за успех! Тут прервалось бы шествие Наполеона. Но что они делают? Почему не являются? И «Анжелюс» не звонят!

В это время вернулся Трюфем и зашептал что-то Жозефу на ухо.

— Как, — с гневом воскликнул последний, — церковь заперта и звонаря нет на месте? Ясно, что произошла измена. Уж одно отсутствие маркиза Мобрейля, который должен был руководить всем и все исполнить, само по себе доказывает, что мы покинуты на волю случая. Видишь ли, Трюфем, правительство боится… оно не решается освободиться от тирана! Э, и пусть себе! Зато здесь мы! Случай чересчур хорош для того, чтобы упустить его. Нужно действовать! Мы и втроем способны освободить страну. Я уверен в своих людях. Достаточно первого нанесенного удара; когда они увидят его окровавленным и готовым отдать свою подлую душу, они перестанут колебаться; они в клочья разнесут его тело и побросают в воды Дюранса. Позволь мне действовать!

— Поторопись, Жозеф, — шепнул подбежавший Серван, — экипаж узурпатора будет здесь через две минуты!

— Сыны прекрасных долин, — торжественно крикнул Трестайон, — Божественное Провидение ставит на вашем пути деспота, злобно упивавшегося вашей кровью, того, кто опустошил ваши хлебные амбары и поглотил своими войсками сок ваших виноградников, масло ваших оливковых рощ. Само небо привело его сюда, чтобы он понес достойную кару за все свои злодеяния. Через несколько мгновений он появится среди вас. Провансальцы! Неужели у вас не хватит храбрости?!

Экипаж уже въезжал на площадь, наполняя ее шумом колес, звоном бубенчиков и громким щелканьем бича. Кучер силился повернуть и пробить себе путь.

Экипаж оказался окруженным в одно мгновение. Раздались крики, угрозы, в воздух поднялись кулаки.

— Хватайся за камни! За оружие! — зажигательно крикнул Серван, снова затесавшийся в толпу и подстрекавший своих соседей, указывая им на остановившийся экипаж.

Град камней полетел в экипаж и разбил стекла окон. Можно было разглядеть раненного камнем в голову генерала Бертрана, который старался прикрыть своим телом императора. Последний откинулся вглубь, под фардэк, но был спокоен, хотя несколько бледнее обычного.

Кучер тщетно старался пробиться сквозь толпу и добраться до гостиницы «Почта», где они были бы в безопасности, а тем временем подоспели бы ехавшие позади иностранные комиссары и сумели бы разогнать всю эту толпу.

Кучер имел неосторожность взмахнуть бичом над неистовствовавшей толпой — и в то же мгновение бич вырвали, а его стащили с козел и скинули на землю.

Та же участь постигла и другого кучера, но ему посчастливилось, хотя и с сильными ушибами, все же подняться на ноги и с трудом дотащиться до конюшен гостиницы, где он и поспешил укрыться.

Серван подтолкнул нескольких головорезов к экипажу. Его обступили и стали выпрягать лошадей.

Императору грозила опасность стать пленником в своей же собственной карете, среди разъяренной и угрожающей, опьяневшей толпы. Он был подобен потерпевшему кораблекрушение на утлом суденышке, кидаемом разъяренными валами.

— Трюфем, — сказал тогда Трестайон, — мы докажем этому маркизу де Мобрейлю, что он годен лишь на то, чтобы подбирать ножны к штыкам. Когда он явится на поле битвы, то найдет землю, покрытую мертвецами, а нас совершившими великий переворот.

— Значит, мы идем? — спросил Трюфем, и его мрачный взгляд метнул угрожающую молнию на экипаж.

— Теперь как раз подходящий момент! — сказал Трестайон. — Ты увидишь, как мой нож вонзится в императорское брюхо! — И с этими словами он вынул из-за пазухи свой кривой нож.

Трюфем вооружился своим серпом, и они оба, пробивая дорогу через толпу, кинулись к императорскому экипажу.

Трестайон был уже в нескольких шагах от него и, замахнувшись, кинулся к правому окну с разбитыми стеклами, намереваясь всадить нож в грудь императора. Он уже собирался нанести удар, как вдруг нож выпал из руки, повисшей как плеть. Страдальческий вопль сорвался с уст, он стал звать Трюфема на помощь.

Сильный удар дубинки вышиб из его руки нож, а вторичный удар свалил с ног, прямо в оглобли императорского экипажа.

Ла Виолетт подоспел вовремя. Император был спасен.

Побежавший со своей грозной палицей по пятам Трестайона тамбурмажор лишил его возможности совершить задуманное преступление, а после этого кинулся на окружавших экипаж со стороны императора и заставил их отступить, грозно размахивая палицей.

Разбивая головы, ломая ноги, калеча плечи и лица, дубинка ла Виолетта летала в воздухе, словно цепь по снопам. Она была опаснее ружья и сабли и все вокруг себя превращала в какую-то кашу.

Суровые провансальцы, только что подстрекаемые Трестайоном к убийству, валялись теперь мертвые вокруг императорского экипажа, другие же отступали, потирая бока и едва влача ноги.

Правая сторона экипажа очистилась от людей.

С левой же стороны работал Трюфем, которого тщетно призывал на помощь Трестайон, отбитый палицей ла Виолетта. Он добрался до самого окна и собирался убить генерала Бертрана, сидевшего рядом с императором. Но в то мгновение, когда он, открыв дверцу кареты, уже заносил ногу, чтобы влезть в нее, замахиваясь серпом, он был вынужден с проклятием отпрянуть. Он быстро обернулся, встал лицом к лицу со своим неожиданным противником, свалившимся на него словно снег на голову, и в то же мгновение вскрикнул от острой боли, получив в упор заряд крупной дроби. Дробь попала в лицо, руки, грудь, ноги.

Ослепленный, окровавленный, тщетно стараясь отбиться и укрыться от нестерпимой боли, Трюфем выпустил из рук свой серп и обратился в бегство от Сигэ, разогнавшего и остальных нападавших.

Вооружившись подобранным плетеным бичом, который был обронен сбитым с козел кучером, Сигэ на славу орудовал им, размахивая направо и налево. В его руках, привыкших править экипажами маршала Лефевра, этот бич являлся более чем грозным оружием. Крутясь со свистом вокруг головы Сигэ, он всех заставлял почтительно расступаться.

Сигэ точно так же, как и ла Виолетт, побоялся пустить в ход пистолеты. Незачем было поднимать тревогу. Кроме того, раз удалось предупредить подачу сигнала заядлым окрестным роялистам, бросив ключи в колодец и подпоив звонаря, то было благоразумнее не привлекать внимания выстрелами и неизбежной суматохой. Достаточно было бича и дубинки.

Толпа теперь держалась на почтительном расстоянии. Правда, из последних рядов еще доносились отдельные возгласы: «Смерть! Долой Николя! Свергнуть его! На виселицу тирана!» — но тем не менее никто уже не решался подойти вплотную к экипажу.

Камни летели все реже и реже, и Серван, убедившись, что положение изменилось к невыгоде его и его сторонников, благоразумно счел за лучшее ретироваться.

Так как Сигэ держал первые ряды осаждающих на почтительном расстоянии от экипажа, то генерал Бертран нашел возможным выйти из него и, держа шпагу в руке, сказал Сигэ:

— Благодарю, молодчина. Мне очень хотелось бы расстрелять этих каналий, но первым делом следует позаботиться об императоре.

— Я здесь, генерал, — отозвался спокойным топом Наполеон. — Постараемся проникнуть в гостиницу… там мы будем в безопасности, а тем временем подоспеют и комиссары эскорта.

Наполеон взял Бертрана под руку. Генерал держал шпагу наголо, а Сигэ, размахивая бичом, составлял арьергард. Впереди же шествовал ла Виолетт, размахивая дубинкой и прокладывая путь.

Таким образом все достигли гостиницы и немедленно наглухо закрыли и забаррикадировали ее двери.

Извне доносились грозные крики. Снова посыпался град камней, снова послышались зловещие возгласы собравшихся под окнами роялистов, которым не угрожали больше ни шпага Бертрана, ни бич Сигэ, ни дубинка ла Виолетта.

— Смерть! Смерть! В воду! На виселицу! Смерть Николя! Выдайте его нам, мы повесим его!

Наполеон, презрительно усмехнувшись, сказал:

— Какое злое племя эти провансальцы! Они натворили массу мерзостей и преступлений в эпоху революции и готовы повторить то же и теперь; а когда нужно воевать, то рассчитывать на них нельзя. Еще не было случая, чтобы Прованс выставил хоть один-единственный полк, которым я мог бы гордиться. — Сказав это, император обернулся к ла Виолетту и, протянув ему руку, продолжал: — Ты спас мне жизнь, старина. Я должен был бы догадаться, что ты здесь, раз существует опасность; а зная, что ты около меня, я должен был сказать себе, что опасности не существует. О, я хорошо помню Вену, мой бравый ла Виолетт!

— А также и Берлин, не так ли, ваше величество? — ответил бывший тамбурмажор гренадерского полка. — Я и тогда, как сегодня, своей дубинкой расчищал дорогу вашему величеству!

— Таких молодцов, как ты, находишь на пути долга и чести, — сказал Наполеон, приподнимаясь на цыпочки, чтобы схватить гиганта за ухо; но это не удалось ему, так как ла Виолетт был слишком взволнован, чтобы догадаться нагнуться и тем удостоиться прикосновения руки императора. Но последний вознаградил себя, сильно ущипнув за ухо Сигэ и говоря: — Спасибо и тебе тоже, товарищ; мой дорогой Бертран должен поставить за тебя хорошую свечу! А теперь, хозяйка, — сказал император своим обыкновенным тоном, — не сесть ли нам за стол, не обращая внимания на беснования этих исступленных? Имеется у вас что-нибудь, чем бы поужинать генералу и мне?

Император заканчивал ужин, когда колокол зазвонил «Анжелюс».

После покушения, не удавшегося благодаря энергичному вмешательству ла Виолетта и Сигэ, Трестайон, Серван и Трюфем собрались и принялись обсуждать положение дел.

Трестайон был весь избит внушительной дубинкой ла Виолетта; Трюфем тоже немало потерпел от гибкого бича Сигэ: его лицо носило явный след его прикосновения в виде багровых, вздувшихся рубцов. Один Серван отделался лишь охриплостью из-за частых и громких возгласов: «Долой Николя!»; он-то и помог своим кое-как добраться до города.

Дотащившись наконец, они задумались над выбором подходящего пристанища, где можно было бы без помех обсудить случившееся. Наконец их выбор остановился на гостинице «Перекресток». Она была и изрядно отдалена, и одновременно с этим находилась на достаточно близком расстоянии от гостиницы «Почта», где укрылась и забаррикадировалась их царственная добыча.

Они уселись в зале и стали совещаться.

Даже невзирая на полученное поражение, не все было потеряно. Наполеон только чудом избежал смерти. Он крайне неосторожно тайно путешествовал в одиночку, опередив иностранных комиссаров и офицеров своей свиты. Ему оставалось лишь два дня пути до Э и Тулоны, где власти были бы вынуждены защитить его. В этих больших городах заговорщики были бессильны. Надо было пользоваться его проездом через маленькие, фанатично ненавидевшие его местечки Прованса, для того чтобы иметь возможность окружить, схватить и убить его.

В Оргоне все дело лопнуло лишь из-за того, что окрестные роялисты, которые должны были поспешно собраться по первому сигналу вокруг маркиза де Мобрейля, почему-то не явились. Если бы звонарь забил в набат вовремя и если бы отсутствующий маркиз, на которого теперь уже нельзя было рассчитывать, был на своем посту, то Наполеон не смог бы выбраться из расставленной ему западни. Эти два неведомых наглеца — и большой, и маленький, — накинувшиеся на них невзначай и испортившие все дело, не выдержали бы напора вооруженной толпы, появившейся при звуке набата на площади.

Все любопытные, высыпавшие на площадь, хотя и были очень восстановлены против Наполеона, но все же были далеко не подходящим элементом: они отступили перед неожиданным натиском двух человек. Это позор, и требуется реванш.

Но как, где и когда?

Так переговаривались между собой три роялиста, перебрасываясь различными предположениями, планами и соображениями, но все это было лишено твердого основания; они не могли остановиться ни на чем дельном, практичном, ни на чем, что можно было бы тотчас реализовать.

Вдруг слух заговорщиков поразил какой-то неприятный повторяющийся, нудный звук; он был настолько неприятен, что они прервали наконец разговор.

— Жозеф, ты слышишь этот звук? — обратился Трюфем к Трестайону.

— Он исходит с этой стороны. Кто-то находится в соседней комнате. Может быть, за нами шпионят?

— Гм… можно было бы подумать, что это храп спящего человека, — сказал Серван, который, встав из-за стола, приложил ухо к деревянной перегородке.

— Тех людей, что так крепко спят, следует остерегаться, — заметил Трестайон. — Мы были застигнуты врасплох, атакованы и проведены этими двумя лжебарышниками из гостиницы «Почта». Тот, кто храпит в настоящую минуту, наверное, из их клики. Пойду посмотрю. И если он спит лишь наполовину, то я угощу его таким сном, при котором не будят своих соседей.

Бросив свирепый взгляд на перегородку, Трестайон потянулся за ножом и вытащил его наполовину из ножен. В нем клокотала затаенная ярость, и оружие, не употребленное в происшедшем смятении на площади, жгло теперь и подстрекало его руку.

Он вышел из зала, вошел в коридор, подошел к соседней комнате и, не давая себе труда открыть, высадил дверь могучим ударом плеча и с ножом наготове в руке кинулся в середину комнаты.

Уронив голову на стол, заставленный пустыми бутылками, какой-то человек спал и храпел вовсю. Он не шелохнулся при неожиданном вторжении Трестайона, и его натуральные мехи продолжали все так же регулярно раздуваться. В закапанном салом подсвечнике уныло догорала оплывшая, немилосердно чадившая свеча.

Трестайон крикнул:

— Принесите огня!

Трюфем и Серван, стоявшие наготове в коридоре, чтобы в случае надобности успеть прийти вовремя на помощь, кинулись на зов и принесли требуемое.

Трестайон поднес свечу к лицу незнакомца, продолжавшего свой концерт.

— Тсс… скажите, пожалуйста! Ведь можно подумать, что он и в самом деле спит! — произнес Трестайон с занесенным ножом, с тем чтобы при первом же движении незнакомца всадить его ему в горло.

— Это какой-нибудь запоздавший гуляка. Пойдем, Жозеф, не станем попусту тратить время; пусть себе переваривает свое вино! — сказал Серван, делая шаг к двери.

Трестайон уже собирался последовать за ним, как спящий вдруг вздрогнул и протяжно вздохнул. Он переменил позу и подложил себе руки под голову в виде подушки. На свет показалось его покрасневшее лицо.

— Да это же наш звонарь! — воскликнул Жозеф Дюпон.

Трюфем и Серван вернулись обратно. Снова приблизили свет, сильно встряхнули Улисса Рабастуля и стали дуть в лицо… Так как на дне бутылки оставалось еще немного вина, то Серван вылил жидкость ему на лоб и смочил виски. Трюфем хлопал звонаря по щекам, а Трестайон тряс его изо всей силы, ворча под нос:

— Как он здесь очутился? Да еще спящим? Вот разъяснение закрытой церкви и отсутствия звона «Анжелюса».

В конце концов Улисс приоткрыл-таки один глаз. Он с величайшим изумлением взглянул на окружавших его трех человек и сделал усилие, чтобы заговорить.

— А-а-а… это вы, товарищи? — пролепетал он. — Ну, необходимо велеть принести свеженьких бутылочек… много бу-тылочек… бу-тылочек.

И, будто обессилев от сделанного усилия, его заплетающийся язык снова умолк, словно язык безмолвствующего колокола. Звонарь уронил голову на импровизированную подушку и собрался снова предаться сну.

— Этот негодный пьяница все сгубил! Уж, право, не знаю, что удерживает меня от того, чтобы послать его заканчивать свой сон в преисподнюю! — воскликнул Трестайон.

— У него нет ключей при себе! — заметил Трюфем, тщательно обшарив звонаря.

— В таком случае его во что бы то ни стало нужно разбудить, — сказал Трестайон.

Серван взял дымившуюся на столе свечу и просунул ее догоравший фитиль между пальцами спящего звонаря. В комнате разнесся запах паленого мяса. Звонарь от страшной боли очнулся.

— Что? Что такое? — растерянно спрашивал он, и его обожженные пальцы машинально зажали угасшую светильню.

— Ключи! Негодяй! Скажешь ли ты, куда ты девал церковные ключи? — крикнул Трестайон, приставляя кинжал к груди Улисса.

Обезумевший звонарь не мог прийти в себя и мысленно спрашивал себя: не чудится ли ему весь этот кошмар? Он растерянно глядел на окружающих его трех человек.

— А! Ключи, — промолвил он наконец. — Они здесь, у меня в кармане. — Обожженными пальцами он полез в карман, но страшная боль заставила его громко вскрикнуть. Все это, вместе взятое, отрезвило его, и он с изумлением прошептал: — Их нет там!

— Мы прекрасно знаем, подлая тварь, что в твоем кармане ключей больше нет! Но где они? Где ты посеял их? Их украли у тебя? — крикнул Трестайон.

— Вовсе не украли… Может быть, маркиз де Мобрейль, пока я спал, взял их у меня, со своим другом, графом де Сигэ. Это два прекрасных, учтивых господина…

— Ты видел их? Они были здесь? Да отвечай же! — приказал Трестайон, свирепея все более и более.

Звонарь, с усилием тряхнув головой, промолвил:

— Я видел их и говорил с ними… они пригласили меня… Они были очень довольны, что все идет так хорошо. Я сказал им, что Жозеф все объяснил мне. Скажи, пожалуйста, да ведь Жозеф — это ты самый! Ха-ха! Вот так история! Это Жозеф разыгрывает комедию. Хочешь выпить, Жозеф? Я ставлю бутылку. От этого заживут мои болячки на пальцах. Не могу понять, что бы это могло быть, но это дьявольски болит. Бутылочку! А? Я плачу за нее! — И, радуясь тому, что узнал Трестайона, звонарь громко захохотал.

— Договоришь ли ты до конца, презренный пьянчужка? — с бешенством прошептал Трестайон, хватая звонаря за горло и сбивая его с ног. — У тебя отняли ключи?

— Я не говорю этого, но весьма вероятно, что, увидев меня спящим, маркиз не пожелал тревожить меня… он был так любезен! И вот, вероятно, он взял у меня ключи отнести их моей жене, чтобы она могла за меня звонить к «Анжелюсу». Пф… он, конечно, не мог знать, что у моей жены есть вторая связка.

— У твоей жены есть вторая связка этих ключей? — с живостью переспросил Серван. — Ну, не все еще потеряно!

— Значит, не все еще потеряно, — сказал Трестайон. — Серван, беги к жене этого скота и возьми у нее ключи. Лишь только они будут в твоих руках, ты откроешь церковные двери и станешь вовсю звонить к «Анжелюсу», а окончишь набатом. Наши тотчас же сбегутся. Решено!

Серван поспешил к жене звонаря.

Трестайон и Трюфем остались одни с Улиссом Рабастулем и всеми силами старались выжать из него рассказ о происшедшем.

Все еще отуманенный винными парами, Улисс бессвязно лепетал лишь какие-то отрывочные фразы; в них неизменно фигурировал маркиз де Мобрейль, которого он видел и который разговаривал с ним. После этого звонарь снова впадал в прострацию.

— Ничего не понять из всего этого! — прошептал Трестайон. — Приехал ли действительно маркиз де Мобрейль в Оргон? Эта история с пропавшими ключами более чем подозрительна! И этот «Анжелюс», к которому не было звона, несмотря на все данные инструкции… Прямо ум за разум заходит!

— Может быть, де Мобрейль запретил звонить. Он знал, что Бонапарт имеет здесь защитников. Он, верно, решил отложить дело… потому-то и не было сигнала.

— Это было бы очень странно. Маркиз де Мобрейль уведомил бы нас; он был предупрежден о нашем присутствии. И почему звонарь пьян, как польский улан?

— Маркиз, вероятно, заплатил ему за его усердие. Он от нечего делать и выпил в ожидании сигнала.

— Твои объяснения правдоподобны, Трюфем, но все-таки не удовлетворяют меня. Я по-прежнему склонен думать, что нас выдали, и только тогда поверю в существование маркиза де Мобрейля, когда увижу его.

В эту минуту в ночном воздухе раздался звон к «Анжелюсу».

— Это сигнал! Серван достал ключи и подает сигнал! — воскликнул Трестайон. — Сейчас явятся наши друзья, мы должны стать во главе их! Брось этого пьяницу! Надо действовать! Пойдем!

Спускаясь по лестнице, они увидели на пороге гостиницы красивого офицера, которому хозяин отвесил почтительный поклон. В нескольких шагах стояла дорожная карета, из которой с любопытством выглядывали две женские головки. Невдалеке стоял мужчина в плаще, наблюдая одновременно за обеими женщинами и за офицером.

Заметив, что хозяин гостиницы избегает определенных ответов на вопросы офицера, человек в плаще приблизился к ним со словами:

— Вы можете спокойно сообщить все необходимые сведения о приезде и пребывании здесь узурпатора. Я полагаю, что вы добрый роялист?

— Пресвятая Дева! Роялист ли я? Спросите вот у них; они тоже стоят за правое дело! — воскликнул трактирщик, указывая на Трестайона и Трюфема, которые остановились, прислушиваясь к этому разговору.

Сделав незаметно какой-то знак офицеру, человек в плаще продолжал:

— Пред вами один из величайших врагов Бонапарта, маркиз де Мобрейль, у которого я имею честь быть управляющим. — И он почтительно поклонился тому, кого назвал маркизом де Мобрейль.

Трактирщик с низким поклоном только что собирался засвидетельствовать свою глубокую преданность «святому делу», как Трестайон оттолкнул его в сторону и, остановившись перед офицером, подозрительно спросил:

— Так это вы маркиз де Мобрейль?

Офицер молчал, потому что не желал, может быть, объясняться с первым встречным, или по какой-нибудь другой причине; а человек в плаще с выражением отчаяния обернулся к карете. Тогда одна из сидевших в ней дам крикнула:

— Мы остановимся здесь, господин де Мобрейль, или вы повезете нас дальше?

Это обращение положило конец сомнениям Трестайона, и он, кланяясь, сказал:

— Добро пожаловать, господин маркиз! Я Дюпон, по прозванию Трестайон, хорошо известный на юге; а это мой друг Трюфем. Мы ждали вас раньше. Если бы вы были здесь, подлый Бонапарт в настоящую минуту уже искупил бы свои преступления.

— Он успел бежать отсюда? — с живостью спросил тот, кого Трестайон считал маркизом.

— К счастью, нет… нет еще! Вы прибыли вовремя!

— В самом деле? Что же, будет что-нибудь предпринято против него сегодня вечером?

— Разумеется! Недаром же вы здесь! Мы уже кое-что сделали без вас, так как не рассчитывали более на ваш приезд. Впрочем, вы ничего не потеряли. Только теперь начнется серьезное дело, в котором роялисты покажут себя. Слышите «Анжелюс»? Скоро придут наши друзья, вооруженные и на все готовые, и освободят нас от чудовища.

— А где же Бонапарт?

— В гостинице «Почта». Этот трус заперся. Но ведь нас будет много; мы выломаем двери, возьмем дом приступом и доберемся до него! Теперь он не уйдет от нас! Теперь он уже в наших руках, негодяй! Не угодно ли, господин маркиз, дать нам какие-либо приказания?

— Все, что вы уже сделали, очень умно придумано, — сказал мнимый маркиз де Мобрейль, — и я не сомневаюсь в успехе вашего предприятия. В настоящую минуту нам ничего не остается, как ожидать ваших друзей, которые, по вашим словам, должны явиться сюда с оружием в руках, как только услышат звон к «Анжелюсу».

Офицер обернулся, как будто отыскивая глазами того, кто назвал себя его управляющим, но тот уже исчез.

Чтобы скрыть выражение торжества на своем лице, офицер повернулся в ту сторону, где стояла карета, сделал знак дамам, которые внимательно следили за всем происходившим, и снова обратился к Трестайону и Трюфему:

— Позвольте, господа, передать этим дамам сообщенные вам добрые вести.

— Это тоже враги тирана? — спросил Трюфем.

— Ожесточенные и неумолимые враги!

На колокольне, видневшейся с порога гостиницы, умолк призывный звук к «Анжелюсу».

Трестайон не сомневался более в том, что неожиданно прибывший в карете господин, показавшийся ему сначала подозрительным, был не кто иной, как граф-маркиз де Мобрейль. После реставрации он снова принял свой титул маркиза, напомнивший старый режим и более ценимый при королевском дворе, чем титул графа; никто из воинов Наполеона не был награжден титулом маркиза.

Мнимый Мобрейль отошел к карете, чтобы побеседовать с дамами, как вдруг послышался какой-то смутный гул; из деревни доносились крики мужчин, женщин и детей. Крайне удивленные Трестайон и Трюфем начали прислушиваться. Дамы в карете сильно встревожились. Офицер приблизился к двум заговорщикам.

— Что означает этот шум? — спросил он, стараясь говорить самым естественным тоном, как будто им руководило простое любопытство.

— Не знаю… Крики слышатся со стороны гостиницы «Почта», где заперся узурпатор.

— Вероятно, ваши друзья, услышав сигнальный звон, извещают вас о своем прибытии? — заметил офицер.

— Нет! Они должны прийти с другой стороны… да и теперь еще слишком рано. Не понимаю, что значит этот шум! — сказал встревоженный Трестайон. — Ах, да вот и Серван, один из наших верных товарищей. Это он звонил к «Анжелюсу», он все объяснит.

Серван в сильном волнении быстро бежал к ним, издали делая отчаянные жесты.

— Нам изменили! — кричал он.

— Как изменили? Где Бонапарт?

— Убежал! Он воспользовался нашим отсутствием и всеобщей растерянностью. Двери гостиницы неожиданно открылись, свежие лошади уже были готовы… и узурпатор ускакал во всю прыть!

— Он опять ушел от нас? Это ужасно! — воскликнул Трестайон. — Это непостижимо! Неужели он догадался о нашем сигнале? Или нас опять предали? Но кто же?

— Его, наверно, предупредили. Видели, как кто-то входил в гостиницу, а через несколько минут карета уже уехала… И долговязый черт, который недавно помешал нам, и человек с бичом были тоже там; они помогали бегству Наполеона… Посмотрели бы вы на них! Долговязый был со своей палкой, которой он все сметал на своем пути, а маленький отчаянно работал саблей.

— Неужели здешние жители не тронулись с места? Они дали карете уехать? Надо было бросать камни, выхватить из-за пояса ножи и вонзить их в грудь тирана и его защитников; вот что было нужно! Вам следовало быть при этом, господин маркиз! — прибавил он, обращаясь к офицеру.

— Значит, больше делать нечего? — спросил офицер. — Наполеон спасся?

— Не совсем еще! — возразил Трестайон. — Надежда еще не потеряна.

— На что же вы надеетесь? Я горю нетерпением узнать, где можно настичь бежавшего или преградить ему дорогу.

— Он направляется на Э и должен проезжать через Сен-Кана. Ну вот, перед Э есть постоялый двор «Ла Калад»; злодей, разумеется, остановится там менять лошадей. Тамошний хозяин — мой друг; в минуту опасности он не потеряется и не отступит. Его прозвали Катртайон. Он бывший мясник и сумеет выпустить кровь из человека еще лучше и скорее, чем из быка.

— И вы думаете, что Бонапарт остановится там?

— Конечно! А если бы ему вздумалось проскакать через деревню, не меняя лошадей, то довольно будет, чтобы его заметили: Катртайон с оружием в руках бросится вслед за ним. Бонапарт не выйдет живым из Сен-Кана!

— Благодарю вас за такие важные сведения! — с насмешливой вежливостью сказал мнимый маркиз, направляясь к карете, и, отворив дверцу, сел возле встревоженных дам.

— Что вы делаете, господин маркиз? Вы покидаете нас? — воскликнул пораженный Трестайон. — Куда вы едете?

— В Сен-Кана — поддержать усердие вашего друга-трактирщика! — ответил мнимый маркиз, делая прощальный жест.

Кучер ударил бичом, и карета помчалась во весь опор по дороге в Э, направляясь к гостинице «Ла Калад», где хозяин-мясник, соперничавший в свирепости и преданности королю с жестоким Жозефом Дюпоном, наводившим ужас на окрестности, должен был убить Наполеона.

Между тем в карете мнимый маркиз де Мобрейль, оказавшийся полковником Анрио, передавал своим спутницам только что услышанные им вести. Эти две дамы были графиня Валевская и Алиса, жена Анрио.

Вот каким образом они очутились в обществе Анрио по дороге в Э, в поисках Наполеона.

Передав в надежные руки ребенка, которым хотел завладеть Мобрейль, чтобы легче поразить Наполеона, когда он один, без свиты, будет прощаться с сыном, графиня Валевская по совету Алисы тоже покинула Париж. Необходимо было, чтобы Мобрейль потерял ее из виду, и ей предложили поселиться в замке Комбо.

Не успела она водвориться в замке маршала Лефевра, как туда явился человек, желавший видеть Сигэ, ординарца маршала. Это заинтересовало графиню. Что было нужно этому человеку от гусара, который вместе с ла Виолеттой отправился на помощь императору?

Узнав, что это был Жан Соваж, которому она доверила своего ребенка, графиня страшно испугалась; но Соваж немедленно успокоил ее, сказав, что ребенок здоров и находится в полной безопасности, что ла Виолетт передал его Огюстине, жене Соважа, которая будет заботиться о нем как о своем собственном ребенке. Преувеличивая наставления ла Виолетта, Соваж сказал, что непременно должен догнать его на дороге в Прованс, чтобы помочь оберегать Наполеона. Он умолчал о своем соперничестве с Сигэ, равно как и о том, что главной причиной его приезда в Комбо было стремление видеть сына. Нежно расцеловав маленького Жака, находившегося на попечении жены садовника замка Комбо, Соваж под влиянием отцовской привязанности уже спросил себя: не благоразумнее ли вернуться в Торси, к горюющей Огюстине и к маленькому Пуло, которого, вероятно, очень удивляло отсутствие отца?

В эту минуту его вторично позвали к графине Валевской, которая стояла рядом с Алисой, уже одетая по-дорожному.

— Вы отправляетесь на защиту императора, — сказала графиня, — и мы решили ехать с вами, мой друг. Мы не будем помехой вам; мы предоставим вам полную свободу действий и, может быть, окажемся полезными вам. Мадам Анрио, — она указала на Алису, — надеется встретиться со своим мужем, который сопровождает императора. Быть может, впрочем, нам удастся уберечь его… он крайне неосторожен! Вероятно, он едет без конвоя и, не зная об угрожающей ему опасности или презирая ее, прямо попадет в руки убийц. Садитесь к кучеру на козлы, Жан Соваж, и будете нашим телохранителем!

Соваж не мог отказаться сопровождать этих дам, похожих на сказочных путешествующих принцесс, и все трое отправились в дорогу. Не жалея ни лошадей, ни денег на чай, графиня с Алисой быстро продвигались вперед и в Валансе нагнали часть эскорта Наполеона. В одном из экипажей оказался полковник Анрио. Он очень удивился, увидев жену, смело пустившуюся в такое путешествие, но у него не хватило духа порицать ее или настаивать на ее возвращении домой.

Анрио должен был сопровождать императора на остров Эльба. Алиса, предполагалось, приедет гораздо позже. Сопровождавшие императора офицеры хотели сперва устроиться, освоиться с языком жителей, найти средства обставить жизнь как можно удобнее и только тогда выписать своих жен. Анрио думал (как, может быть, думал и сам Наполеон), что это изгнание не будет вечным… Ведь остров Эльба не на краю света, и оттуда всегда можно вернуться! Но так как Алиса уже так много проехала, он не в силах был отослать ее домой; поэтому было решено, что она доедет до Тулона, дождется отплытия императора на Эльбу и вернется потом вместе с графиней Валевской в Париж, где под крылышком герцогини Данцигской будет ожидать дальнейших событий.

Молодые женщины передали полковнику все, что узнали о готовившемся покушении на жизнь императора и о засаде в окрестностях Оргона, умолчав, конечно, об обстоятельствах, при которых они открыли заговор. Анрио отнесся к их словам с недоверием.

Он даже немного посмеялся над миссией ла Виолетта и Сигэ, а присутствие Жана Соважа на козлах кареты нашел совершенно излишним и напрасно увеличивавшим вес экипажа. Он даже хотел отправить его в Торси, но Жан так умолял позволить ему продолжать путешествие и так убедительно просил обеих дам поддержать его, что его просьба была исполнена. Анрио от души хохотал, видя, как на каждой станции Соваж распахивал длинный плащ и удостоверялся в целости и исправности своих пистолетов. По мнению Анрио, такие предосторожности были излишни, а тревога не имела основания. Он значительно отстал от императора и только слышал по дороге враждебные крики. Анрио знал, что в Балансе произошло тяжелое свидание: здесь Наполеон встретился с Ожеро, ехавшим в Лион.

Этот грубый солдат, не отличавшийся воинскими доблестями, хотя и храбрый, но хвастливый, жадный до денег и до почестей, как выскочка, тревожился за прочность своего положения и желал, чтобы оно было санкционировано королевской властью, которую только одну считал законной; польщенный тем, что французский король обращался с ним как с настоящим герцогом, он поспешил перейти на сторону иностранной партии.

Ожеро был, видимо, очень смущен, очутившись лицом к лицу со своим старым товарищем по оружию, который, сделавшись императором, облагодетельствовал его; ему было немного стыдно явиться облеченным властью и украшенным знаками отличия, полученными от нового монарха, которому он поспешил предложить свою услужливую саблю и продажную совесть; он надеялся выпутаться из затруднения, выказав при встрече некоторую грубоватость и неуместную фамильярность; поэтому он обнял Наполеона и заговорил с ним на «ты».

Император упрекнул его за действия в лионской армии.

— Зачем ты бранил меня в своем воззвании к солдатам? — сказал он. — Следовало просто сказать: «Народ высказался в пользу нового государя, и армия обязана подчиниться этому». Ты мог кричать: «Да здравствует король!» — если это тебе нравилось, но не оскорблять меня, твоего императора… твоего друга!

В свою очередь Ожеро стал упрекать Наполеона за его честолюбие и за нескончаемые войны. Расстались они немного дружелюбнее, но этот разговор произвел грустное впечатление на Наполеона, и он продолжал путь недовольный.

Он на несколько станций опередил экипажи иностранных уполномоченных и офицеров своей свиты, и потому Анрио ничего не знал об угрожающих криках, которые встречали изгнанника на всем пути, начиная с Баланса. Ему было неизвестно, что многочисленные крики «Да здравствует император!» за Лионом уже смолкли, а в Оранже и Авиньоне их сменили угрозы и оскорбления, сопровождавшиеся возгласами в честь Людовика XVIII.

Графиня Валевская умоляла Анрио спешить, чтобы поскорее догнать Наполеона. Она далеко не разделяла оптимистического взгляда Анрио на опасности, ожидавшие изгнанного императора при проезде через деревушки Прованса. В Оранже они наконец обогнали своих спутников, предоставив уполномоченным продолжать путь не спеша.

Приехав в Оргон, они из-за стечения народа не смогли добраться до гостиницы «Почта» и остановились в гостинице «Перекресток». Здесь Анрио узнал о готовившемся покушении на императора; хозяин сообщил ему, что, как только приедет из Парижа маркиз де Мобрейль, с Бонапартом будет покончено.

Когда на сцену явились Трестайон и Трюфем, Жану Соважу пришло в голову выдать Анрио за ожидаемого маркиза, чтобы, с одной стороны, избежать враждебных выходок этих разбойников-роялистов, а с другой — внушив им доверие, выведать у них их намерения.

Узнав об опасности, угрожавшей Наполеону в гостинице «Почта», Соваж незаметно скрылся, не предупредив Анрио, чтобы не возбудить подозрений Трестайона. Он намеревался проникнуть к императору и предупредить об опасности, которой он подвергался, оставаясь в Оргоне. Он поспешил покинуть гостиницу, пока роялисты, повинуясь призывному звону, еще не собрались и не преградили доступ к помещению, занятому императором.

*  *  *

Наполеон заканчивал свой ужин, когда до его слуха долетел звон колокола, призывавшего к «Анжелюсу». Он невольно вздрогнул, ему почудилось что-то роковое в жалобном звоне, и это впечатление еще усиливалось от медленности, с какой удары следовали один за другим.

Он осведомился о причине звона, но никто не мог ничего объяснить. Тогда император встал из-за стола и подошел к окну. На площади еще двигались темные фигуры.

— Можем ли мы безопасно ночевать здесь? — спросил он Бертрана.

— Ваше величество, нельзя предположить, чтобы осмелились напасть на вас Стычка при вашем прибытии — простая случайность, выходка каких-нибудь презренных головорезов, подкупленных вашими врагами.

Наполеон покачал головой. Слова Бертрана не убедили и не успокоили его. Храбрый на поле сражения, он выказывал презрение к смерти и хладнокровно ожидал внезапного кровавого конца; так было на мосту в Лоди, при Арколе, среди русских снегов и еще недавно при Арси-сюр-Об, когда он принудил лошадь обнюхать дымящуюся бомбу; но теперь он испытывал особенную, гнетущую тоску, чувствуя себя одиноким среди раздраженного населения. Им овладел тот страх перед толпой, который хорошо знаком людям, принимавшим участие в революциях. Наполеон не дрогнул, когда около него раздался оглушительный взрыв адской машины на улице Сен-Никэ, а теперь чувствовал, как его тело холодело от невольной дрожи. Ему хотелось быть подальше от этого негостеприимного места, от готовых напасть на него убийц, присутствие которых он угадывал. Но у него не было необходимой силы воли, чтобы решиться заказать лошадей и крикнуть: «В дорогу!» Бывают такие минуты в жизни, когда самое желанное бегство оказывается выше сил человека.

В это время в гостиницу явился Жан Соваж и рассказал о западне, в которой император неминуемо погиб бы, если бы был узнан. Было одно средство спасения — переодевание. По совету Бертрана Наполеон снял костюм и заменил его ливреей одного из слуг.

Генерал Бертран приказал отнести в карету пакет с мундиром императора; но Наполеон, не терявший присутствия духа и все предвидевший, заметил, что опасно оставлять карету пустой; кто-нибудь должен был в платье императора занять его место в карете. Сыграть эту небезопасную роль вызвался Жан Соваж, и его предложение было принято. Он быстро переоделся, и Наполеон, внимательно осмотрев его, по-видимому, остался доволен своим двойником и с улыбкой, походившей, несмотря на его старания, на гримасу, он сказал Бертрану:

— Видя, что мое место в карете занято, они не догадаются, что я скачу далеко впереди на почтовой лошадке. Кто, черт возьми, заподозрит, что под ливреей курьера скрывается император французов?

Итак, простой крестьянин в императорском мундире занял место в карете, украшенной гербами, а император в ливрее простого слуги уселся верхом на лошадь, которой предстояло спасать жизнь изгнанного цезаря.

Переодетый курьером Наполеон мог пробраться через враждебные толпы, сторожившие по деревням на Сен-Канской дороге проезд императорской кареты.

Всеобщая ненависть была так сильна, страсти так возбуждены, что неистовствовавшие крестьяне не спали всю ночь, подстерегая побежденного, которого жаждали прикончить.

Однако никто не узнал Наполеона, сторожившие фанатики со старыми ружьями на плече или просто с цепями пропустили безобидного верхового, притом доброго роялиста, о чем свидетельствовала белая кокарда на шляпе Переодетому в этот костюм императору с эмблемой приверженности к партии Людовика XVIII кланялись как слуге короля, как одному из мелких деятелей правого дела. В нескольких местах его даже угощали, в других — осведомлялись, какие есть новости о тиране.

Благополучно проехав Сен-Кана, Наполеон вздохнул свободнее. Погоняя коня, он скоро оставил далеко позади много опасных сборищ. Никто не обратил на него внимания; самые пылкие, утомившись ожиданием, отправились спать. В Сен-Кана раздалось лишь несколько враждебных криков:

— Ага, вот курьер! Едет готовить помещение. Значит, злодей Бонапарт недалеко!

И эти враги, решительные и нетерпеливые, возбужденные духовенством, обманутые эмиссарами Талейрана и барона де Витроля, давали себе слово — хотя бы ради этого пришлось сторожить всю ночь — броситься на карету, как только она покажется, и вытащить из нее изгнанника.

Какие удручающие, горькие мысли должны были преследовать Наполеона, вынужденного обратиться в бегство, облаченного в костюм слуги, во время этой скачки среди разнузданной толпы, среди враждебных криков, среди проклятий, преследовавших его по пятам!

До сих пор его переодевание спасало его, но он торопился добраться до места. В Э он надеялся найти представителя королевского правительства, власти и войска. Подпрефект должен будет поручиться за его безопасность. Бурбонам очень хотелось, чтобы Наполеона убили на большой дороге, но они вовсе не желали отвечать за это преступление перед Францией, перед Европой, перед потомством. В Э он мог уже не бояться банд, подстрекаемых Трестайоном; но хватит ли у него сил домчаться туда?

Хотя Наполеон и был превосходным ездоком, но он не привык скакать на почтовых лошадях. Его костюм, тяжелые сапоги и быстрая скачка, к которой ему пришлось прибегнуть, чтобы сыграть свою роль и отвратить всякое подозрение, страшно утомляли его. Пот лил с него ручьями. Несмотря на ночную свежесть, усталость Наполеона все возрастала; с каждым лье ему казалось, что дальше ехать он уже не в состоянии.

Среди уединения бесконечной большой дороги, он, привыкший сидеть на коне в окружении самого блестящего, самого славного штаба, испытывал глубокое уныние. Впервые, может быть, с печальных времен своей жалкой юности в Марселе, с тех пор как на берегу Средиземного моря он чуть не похоронил в волнах свою будущую судьбу, Наполеон почувствовал себя ничтожным, слабым, подвластным внешним событиям. Если бы на этой нескончаемой дороге в его распоряжении оказался яд, он, может быть, остановил бы коня и искал бы покоя в смерти, возобновив попытку самоубийства, не удавшуюся в Фонтенбло.

Однако, призвав на помощь всю энергию, напрягая нервы и мускулы, собрав всю силу воли, он сказал себе, погоняя коня:

— Я хочу доехать до Э!

Его лошадь уже не слушалась шпор и хлыста; она совершенно выбилась из сил и, вся покрытая пеной, задыхаясь, каждую минуту грозила пасть. Необходимо было остановиться, поискать пристанища и свежей лошади.

Наконец впереди показалась гостиница. Какой-то конюх открывал ставни при восходе солнца, напевая про себя.

Наполеон окликнул его:

— Эй, товарищ, где это я?

— Это «Ла Калад», — ответил конюх, — в двух перегонах от Э. Войдите, надо позаботиться о вашей лошади, она сильно в этом нуждается.

Наполеон не заставил повторять приглашение. Пока лошадь ставили в конюшню, он вошел в кухню, отяжелевший, с затекшими ногами, чувствуя полную разбитость.

Плотный, здоровый детина с суровым лицом, сидевший у очага, поднялся при его входе и спросил:

— Вы курьер Бонапарта?

— Да, — ответил Наполеон, — а что вам от меня нужно?

— От вас ничего, но если ваш Бонапарт заедет сюда и вздумает остановиться в этой гостинице, он может быть уверен, что тут ему и конец придет… это так же верно, как то, что меня зовут Катртайон. А где же сейчас этот Бонапарт, ужасный тиран? — прибавил хозяин «Ла Калад».

Наполеон не утратил хладнокровия. Страшный трактирщик не узнал его, и следовало подкрепить его уверенность, что перед ним действительно был настоящий курьер. Поэтому Наполеон, который всю жизнь был прекрасным актером, ответил самым естественным тоном:

— Да я думаю, что он ночует в Сен-Кана. Я еду в Э приготовить помещение к сегодняшнему вечеру.

— Как так? Тиран не в Оргоне? Вы думаете, что он в Сен-Кана? — спросил трактирщик.

— Я уверен в этом. Я выехал из Оргона в одно время с ним и покинул его в Сен-Кана. Но я остановился в этой гостинице не затем, чтобы болтать, а чтобы подкрепиться и отдохнуть, перед тем как отправиться далее. Разве у вас нельзя выпить? Нельзя за деньги получить кусок сала и краюху хлеба? — И словно он всю жизнь служил курьером, привыкшим сходить с коня, чтобы пропустить в гостинице стаканчик, Наполеон взял стул, придвинул его к огню, спокойно уселся и, протягивая к пылающим головням ноги в тяжелых сапогах, весело заметил: — За свои деньги, милый мой, мы можем и погреться!

Катртайон, все сомнения которого рассеялись от непринужденного обращения курьера, ответил ворчливым тоном:

— Грейтесь себе на здоровье и ешьте! Моя жена сейчас придет и подаст вам. — И он крикнул: — Антуанетта!

Маленькая смуглая женщина с живыми глазами и черными волосами, с покорным, но злым видом сбежала с лестницы и явилась узнать, что нужно.

Катртайон, очутившийся уже на пороге, приказал ей предложить курьеру свои услуги.

— Вы уходите? — спросил Наполеон, в душе очень обрадованный возможностью избавиться от присутствия этого человека с такой неприветливой физиономией.

— Да, пойду в Сен-Кана! Если встречу там Бонапарта, вам уже не для чего будет ехать в Э готовить ему квартиру; тогда постель для него на эту ночь приготовит Матюрэн, наш могильщик! — И, вооружившись охотничьим ружьем, Катртайон вышел, ворча: — Живым Бонапарт не попадет в Э, или я перестану зваться Катртайоном!

Между тем жена трактирщика поставила для путника прибор и подала яичницу и поджаренное сало.

Наполеон был голоден. Он сел за стол и живо съел вкусное блюдо.

Трактирщица поглядывала на него глазами, горевшими любопытством. После ухода мужа она сделалась более самоуверенной.

— Так вот как, — начала она, становясь против проголодавшегося «курьера», — вы были вместе с Бонапартом? Вы видели его?

— Нет, он ехал в карете, а я был впереди. Ведь я курьер.

— Верно, но вы все-таки могли увидеть его. Я так очень хотела бы видеть Бонапарта! Говорят, он похож на антихриста. Я очень хотела бы знать, удастся ли ему спастись, — продолжала болтливая Антуанетта. — Честное слово, если народ убьет его — а мой муж немножко-таки для этого и пошел, — то надо ведь сознаться, что этот бездельник вполне заслужил такую смерть.

— Разве он наделал много зла?

— Как «разве наделал»?! Господи Иисусе! Да он заставлял всех сражаться, всех платить налоги! К тому же он похитил корону у нашего доброго короля. Ну, да теперь всему конец. Мы опять увидим своих прежних властителей; не будет больше ни рекрутских наборов, ни конфискаций…

— Вы думаете? А что же будет делать король, если у него не будет ни солдат, ни денег?

— О, это все устроится. Священник сказал нам, что Само Провидение будет заботиться о нас с той минуты, как мы избавимся от Бонапарта, который так обошелся с нашим главным священником — папой. Скажите-ка мне: если он улизнет от наших, которые подстерегают его с серпами и даже с ружьями, то его отправят на тот остров?

— Конечно! Ему назначен для житья остров Эльба.

— Но дорогой, в море, я думаю, его утопят, — сказала Антуанетта с наивной жестокостью.

Вскоре на дворе послышался стук кареты; это приехал Анрио в сопровождении графини Валевской и Алисы.

Свидание Наполеона с его верной подругой было серьезно и печально. Присутствие посторонних и трагические обстоятельства сначала лишили встречу прежних влюбленных всякого намека на любовь.

— Графиня, — сказал Наполеон, идя ей навстречу, — вы видите меня в весьма смешном наряде.

Валевская не могла удержаться от слез.

— Я нахожу вас живым, ваше величество, а для меня это лучшее, что только я могла бы пожелать.

— Да, мне удалось ускользнуть от этих грубых провансальцев; конечно, они самые ярые роялисты! — ответил император, лицо которого уже снова улыбалось. Затем он обернулся к жене Катртайона, которая, узнав наконец императора, была страшно поражена и притом опасалась какой-либо кары за угрозы, высказанные в присутствии курьера, и сказал ей: — Так вы надеетесь, что меня повесят или утопят? Узнаю вашу страну! Я был здесь восемнадцать лет назад, стоял в гарнизоне недалеко отсюда, и меня послали с несколькими солдатами отбить у разъяренных крестьян двух офицеров-роялистов, на которых донесли, что они носят белую кокарду. И мне пришлось защищать эту самую гостиницу с саблей в руке. Мне стоило страшного труда вырвать несчастных из рук тех самых людей, которые сегодня стремятся убить граждан, оставшихся верными трехцветному знамени. Такова игра судьбы! Какое это яркое доказательство человеческого непостоянства! Эта изменчивость, подвижность — это юг, настоящий юг! О, я прощаю ему! Я сам чересчур южанин!

Поговорив с Анрио и его молодой женой, Наполеон потребовал отдельную комнату и удалился вместе с Валевской.

В эти короткие часы опасной близости прекрасная полька не переставала умолять императора окончательно отказаться от власти, от славы, от надежд на возврат счастья, о странной и жестокой изменчивости которого он сам только что упоминал по поводу двух офицеров-роялистов. Она пыталась вырвать у него обещание отречься от короны, от мщения и попыток бежать из заключения и вести на Эльбе жизнь простого смертного. Но так как Наполеон ничего не отвечал ей, то она воскликнула:

— Государь, вы знаете, как я люблю вас, знаете, что я с радостью отдала бы за вас свою жизнь. Я на коленях прошу вас: перестаньте быть мишенью для стрел врагов! Тупая и жестокая враждебность, которую вы видели на своем пути, среди провансальцев, происходит именно оттого, что они не верят, будто ваше отречение твердо, и полагают, что, переправившись на Эльбу, вы только и будете думать что о скорейшем возвращении.

Император загадочно улыбнулся и, взяв в свои руки руки графини, вместо ответа покрыл их поцелуями.

Тогда прекрасная полька открыла ему свою душу. Она начала с первых дней своей любви к Наполеону. Она полюбила в нем сначала не мужчину и не прославленного императора, которому судьба сулила наслаждаться плодами его побед на могущественнейшем из тронов.

Тот, кого она тогда не любила, а только снизошла к его любви — вернее, чью любовь только переносила, — был непобедимый герой, во власти которого было освободить Польшу. Прежде всего патриотка, графиня Валевская не поколебалась отдать свою молодость, красоту и честь взамен поддержки родине, которую обещали ей посредники, стремившиеся устроить ее связь с Наполеоном.

Она всем пожертвовала идеалу свободной Польши, восстановленного королевства Станиславов, хотя долго боролась. Бедная девушка из благородного, но разорившегося рода, наделенная чудной красотой, она сделалась предметом исканий и вскоре женой одного из варшавских магнатов Графу Анастасу Колонна-Валевскому было семьдесят лет; это был старый борец за права Польши, обожавший молоденькую белокурую сиротку, прямодушную и пламенную патриотку.

После трех лет супружества она сделалась матерью, причем никто не имел права или основания заподозрить, что отцом ребенка был кто-нибудь другой, а не семидесятилетний влюбленный муж. Явился Наполеон, увидел ее и пожелал обладать ею. Графиня энергично противилась. Все, окружавшие великого человека, стали осаждать ее и, как охотничья свора, гнать, преследовать добычу, пока благородная дичь не пала к ногам властелина. Тогда, несмотря на горькие слезы, в Валевской свершился огромный переворот: она стала меньше говорить о польском сейме, о свободных правах соотечественников, о перенесении русской границы далеко за Вислу; она меньше видела в своем друге императора и больше — мужчину, она влюбилась в Наполеона. С этих пор она уже не стремилась увлечь того, кого любила, к новым приключениям и победам. Победный путь славы пугал ее; она хотела бы отвратить от него Наполеона, видеть его менее великолепным, менее царственным, но ближе к своей любви.

Однако в сердце Валевской не было места ни для каких недоброжелательных стремлений или вредящих императору надежд. Она жила в уединении и нежно любила своего сына, сына Наполеона, но ничего не требовала и не ждала от императора возвращения былого чувства.

Она знала, скорее — угадывала, какая прочная связь приковывала Наполеона к Марии Луизе, и вовсе не имела дерзости отбивать у императрицы ее мужа. Она переносила свою суровую долю, часто плакала тайком и утешалась на целую неделю, если случайно, издали могла увидеть между рядами солдат своего любовника, властелина, свое божество, быстро скачущего на коне, по-прежнему невозмутимого, высокомерного.

Когда же настали дни испытаний, графиня снова явилась на сцену, предлагая уже не свою любовь, а поддержку и утешение, которые могли дать побежденному господину ее улыбка, ее присутствие. В Фонтенбло Наполеон заставил ее целую ночь напрасно прождать его в приемном зале, и когда на рассвете вспомнил о ее присутствии, было слишком поздно: утомившись ожиданием, вынужденная покинуть дворец, чтобы не вызывать скандала, сочтя себя забытой, презренной, изгнанной, графиня Валевская уехала, в душе навеки простившись с тем, кто уже не любил ее, кто, может быть, никогда не чувствовал к ней любви.

Свою любовь она унесла нетронутой, как неприкосновенное сокровище. Раз отдавшись, она уже не отнимала обратно своего чувства, готовая страдать в уединении и забвении.

У нее оставался еще сын, живое доказательство мимолетной страсти того, кого с той же поры ей пришлось считать умершим для нее. Она искала утешения в материнской любви; в ней следовало ей отныне искать счастья, черпать силы, чтобы жить.

Однако, несмотря ни на что, в сердце графини жила тайная надежда. Она была женщина и… все еще любила. Она не могла не думать, что возможность снова овладеть Наполеоном, как в былые дни, возрастала благодаря наступившим событиям. В качестве могущественного и победоносного императора он все время фатально ускользал от нее; обязанности, налагаемые властью, величие престола, уважение к династии разъединяли ее с тем, кого она жаждала любить как человека, которому вся отдалась, не спрашивая, кто он, не заботясь о его положении, богатстве или славе, стремясь только получить немного чувства взамен сердца, которым он завладел. Но император, сверженный с ослепительной высоты, на которой он так долго держался, становился уже доступнее.

Момент падения приближался. У графини не было эгоистического чувства, все относящего только к себе, даже чужие бедствия. Она не радовалась поражениям, которые могли умалить значение Наполеона, сделать его менее сверхчеловеком и приблизить его к ее сердцу.

Но она не могла не думать, что соображения высшей политики, запрещавшие ему вспоминать о ней, пока он жил в Тюильри в качестве могущественного вождя французов, столько раз торжествовавшего победу, вершителя мира всей Европы, уже не существовали теперь, на том горестном пути в изгнание, где она присоединилась к нему.

В Фонтенбло Наполеон был еще великим императором, и гвардия оберегала его жизнь, здесь же, в харчевне, где для спасения своей жизни Наполеон был вынужден скрываться под одеждой простого курьера, пряча свой мундир, замалчивая свое имя, — здесь он уже был просто человеком. Графиня снова нашла того, кого любила, но лишенным ореола и сложившим оружие.

Преследуемый, оскорбляемый, униженный, несчастный, спасающийся от нападений разъяренных деревенских банд, Наполеон становился для графини еще более привлекательным, более пленительным, более достойным любви, чем в то время, когда он царствовал в Тюильри и делал смотры гвардии. И он сам казался теперь более доступен любви.

Валевская радовалась своему быстрому решению и той смелости, с которой, зная, что сын в безопасности, она вместе с Алисой бросилась по следам того, кого обожала, кто в том состоянии беспомощности и мучительного томления, в котором она его застала, конечно, не найдет в себе мужества еще раз оттолкнуть ее.

В ту мрачную ночь в Фонтенбло он пытался отравиться, а ей предоставил плакать и мучиться ожиданием, не сказав ей ни слова, не подав ни малейшей надежды. Его желание остаться тогда наедине с самим собою, отсутствие влечения к женщине объяснялись страшным возбуждением нервов и напряжением ума. Во время этого кризиса он мысленно прощался с империей, со всем миром, со всем, что привязывало его к жизни. Он освобождался от всех уз земного существования, и в этот час, который он считал последним часом своей жизни, он, конечно, не мог испытывать сильное желание вновь увидеть женщину, напоминавшую ему дни былого счастья. Погружаясь в бездну печали, он даже не хотел быть утешенным.

Ясно, что графиня выбрала тогда неудачную минуту. Она прекрасно понимала, каковы могли быть чувства, отдалившие от нее Наполеона в эти лихорадочные часы упадка духа, безумия, заставившие тогда императора закрыть пред нею свою дверь и… свое сердце.

Харчевня и переодевание вернули Валевской надежду. Обстоятельства совершенно изменились.

Наполеон не хотел уже больше сам лишить себя жизни здесь, в Провансе. Напротив, здесь хотели убить его, а это было совсем другое дело. Он защищал свою жизнь, ему приходилось спасаться от убийц. Это уже не был угнетенный, несчастный человек, потерявший веру в себя; теперь он желал жить. Быстрая езда в одежде курьера, с кнутом в руке, на простой, почтовой лошади доказывала его желание спасти свою жизнь. В его энергичных поступках уже не было следа того упадка духа, который владел им в Фонтенбло. Может быть, теперь он лучше примет эту любовь, эту преданность, которые были хорошо известны ему, но без которых он хотел обойтись.

Наполеон отправлялся теперь в изгнание, где ему придется вести монотонную, тихую жизнь маленького государя. Ему нечего больше мечтать о возвращении утраченного трона, о возобновлении кровавой партии, в которой противники сплутовали и вырвали карты у него из рук. Ему придется покориться печальной участи развенчанного монарха, вести жизнь частного лица.

Но он мог любить. Европа, политика, прежнее величие — все препятствия теперь исчезли. Графиня Валевская мечтала о счастье мирной и тихой жизни вдвоем в каком-нибудь домике на Эльбе, где после нескольких часов приема и занятий делами во дворце Наполеон возвращался бы к ней. Их сын играл бы около дома, около них. Никакой внешний шум, никакой звук оружия, никакой отблеск бывшего великолепия не нарушали бы спокойствия мещанской жизни, предписанной победителями тому, перед которым они не раз дрожали. Это было бы блаженное, дивное завидное существование, если бы Наполеон сумел примириться с ним.

Но покорится ли этому спокойствию его вечно тревожная натура? Захочет ли он довольствоваться таким счастьем?

Одного препятствия боялась графиня, предвидя его заранее: это были Мария Луиза и ее сын, король Римский.

Но союзники разлучили мужа с женой, отца с сыном. Бедный маленький король был лишен своего звания, своих отличий, своего имени. Его приказано было называть Франциском, даже Францем, так как он стал австрийским принцем, и от всего могущества, от всех преимуществ, казалось, дарованных ему от рождения, осталось звание принца Пармского, из жалости к сиротке пожалованное ему дедом, австрийским императором.

Что касается Марии Луизы, то ведь она не любила Наполеона и была рада политическим событиям, разлучившим ее с супругом. Император австрийский одобрял эту разлуку; он воевал с зятем, лишил звания внука; его сильнейшим желанием было сделать из императрицы Франции снова только австрийскую эрцгерцогиню. Чтобы привлечь на свою сторону дочь и окончательно разлучить ее с мужем, Франц Иосиф разрешил ей интригу с Нейппергом. Очень довольная таким исходом, Мария Луиза отправилась в Э, а оттуда в горы Тироля. Нейпперг сопровождал ее и в продолжение этой интимной жизни развлекал ее игрой на флейте.

Наполеон не подозревал об измене жены; он верил ей и ждал. Он переписывался с ней и был уверен, что она приедет к нему на Эльбу вместе с сыном.

Поэтому Наполеон хотя и был тронут чувством графини, но не ответил ей взаимностью. Он поблагодарил ее за то, что она присоединилась к нему в этом опасном пути, за помощь, которую она оказала ему. Но на ее планы он никак не отозвался. Его отправляли на остров Эльба, где он останется, если союзники будут держать свое слово. Он хотел жить на этом острове независимым принцем. Политикой он будет заниматься ровно столько, чтобы охранять права короля Римского.

Эта холодная, точная речь подействовала на молодую женщину, как удар бревна, упавшего с высоты.

Видя это, Наполеон заговорил с ней нежнее и мягче. Он сказал, как сильно любил ее и был бы счастлив продолжать любить с той же нежностью, но если его трон, высокое положение и разные заботы не препятствовали теперь этой любви, то его достоинство требовало не давать никакого повода для порицаний. За ним следят, все его действия известны. Присутствие с ним женщины на острове Эльба будет немедленно известно при высоком дворе, а там сумеют воспользоваться этой его неверностью жене, чтобы расторгнуть союз, вызванный политическими соображениями. Он прибавил, что любит императрицу, что она мила, добра и не замедлит приехать к нему на остров.

Эта уверенность в скором свидании с женой и ребенком, доверие, с которым говорил Наполеон, поразили молодую женщину. Она молчала, затаив в глубине сердца, так неосторожно открытого, всю силу горячей любви и преданности. Ей удалось скрыть свое горе; она больше не настаивала на желании сопровождать Наполеона на Эльбу с их сыном; она не смутила сомнением его твердую уверенность в приезде Марии Луизы.

Разговор был прерван громкими криками и шумом на дороге перед гостиницей.

— Ага, мои убийцы опять появились, — сказал Наполеон. — Не бойтесь, графиня, они ждут императора, а я — теперь не больше чем простой курьер.

Он подошел и открыл окно, желая видеть, что делается на улице.

Подъезжала его карета.

Лошади уже давно шли шагом. Разъяренная толпа окружила экипаж, думая, что в нем сидит император. Его место занимал Жан Соваж, одетый в императорское платье; с ним был генерал Бертран. Почтальон не мог гнать лошадей: толпа бросалась к ним и замедляла ход кареты.

Недалеко от «Ла Калад» навстречу попался трактирщик Катртайон. Высокий ростом, разъяренный, он выделялся среди толпы. Он громко заявлял, что Бонапарт не выйдет живым из этой кареты с опущенными стеклами; его заставят зайти в «Ла Калад», где народ расправится с тираном.

Карета продолжала медленно двигаться среди дико кричащей, жестикулирующей толпы. Однако за несколько шагов от гостиницы крики усилились, раздались отдельные голоса:

— Товарищи, спасайтесь! Вот они! Вот они!

Вдали показались несшиеся во всю прыть пять или шесть карет со свитой Наполеона и иностранными комиссарами. Впереди всех, погоняя вспотевших лошадей, скакали два человека. Один, громадного роста, еще издали угрожающе размахивал дубиной, второй махал кавалерийской саблей, готовясь напасть на толпу.

— Скорей! — скомандовал Катртайон. — Если они успеют подъехать, то тиран еще раз ускользнет из наших рук! Товарищи, к карете! Стой, почтальон! Эй вы там, к черту вашу телегу!

Карета остановилась и скоро закачалась под напором двадцати рук. Опрокинутая, с поднятыми вверх оглоблями, она походила на какое-то раненое фантастическое животное, терзаемое сворой охотничьих собак. Наиболее свирепые взобрались на крышу, другие старались выломать дверцы. Наконец карета была взломана. Из нее вытащили генерала Бертрана и предполагаемого императора.

Когда появился бессмертный серый сюртук, перед которым трепетала Европа, самые дерзкие отступили с невольным почтением. Катртайон увидел колебание, надо было действовать.

Он приложился и прицелился, но толпа стиснула его. Он отложил ружье и взял нож. Но броситься на серый сюртук ему удалось не сразу. Переодетые всадники кинулись на помощь осажденным и уже окружили карету.

Ла Виолетт и Сигэ поспели вовремя. Ла Виолетт расчищал себе дорогу своей страшной палицей, а Сигэ, махая саблей, прокладывал путь к серому сюртуку.

Катртайон, нагнувшись, проскользнул к тому, кого он считал императором, поднял нож и ударил им. Но между ним и его целью промелькнула какая-то тень… Однако лезвие ножа проникло во что-то оно попало в цель.

В ту же минуту Катртайон почувствовал, что и он ранен: страшный удар по голове оглушил его. По-видимому, череп был проломлен. Ну, что за дело, решил бандит, зато нож сослужил ему службу: он видел, как упала его жертва. Император убит, теперь он сам умрет довольным. Катртайон поднес руку к голове и рухнул на землю.

Толпа боязливо отступила. Кровь произвела на всех угнетающее впечатление: примолкли все крикуны.

Два человека лежали на земле: трактирщик Катртайон и всадник, размахивавший саблей над толпой.

Около генерала Бертрана, прислонившись к карете, с обнаженной шпагой в руке, стоял человек в сером сюртуке и в маленькой треуголке — тот, кого приняли за императора. Он был здрав и невредим, нож Катртайона поразил того, кто бросился между жертвой и убийцей. Сигэ заплатил своей жизнью за жизнь Жана Соважа.

Ла Виолетт нагнулся над Сигэ, стараясь расслышать биение его сердца, дышит ли он еще. Присмиревшая, ошеломленная толпа, уже почти сочувствующая теперь, увидела, как принятый ею за императора человек бросился к раненому, обнял его, дружески умоляя его ответить.

— Сигэ, старина Сигэ! Ты дал убить себя за меня! — восклицал Жан Соваж, со слезами на глазах сжимая горячими руками уже холодевшую руку гусара. Потом он обернулся к толпе, как бы призывая ее в свидетели или желая облегчить себя публичным признанием, и произнес: — А я был готов убить его! Я искал с ним встречи ради этого, я ревновал его, я был как сумасшедший! Бедный Сигэ, я виноват в твоей смерти, а своей жизнью я обязан тебе!

Сигэ открыл глаза и, узнав Соважа, слабым голосом проговорил:

— Люби сильнее ребенка… теперь он совсем твой…

Его глаза закрылись, рука, которую продолжал сжимать Жан Соваж, холодела, коченела. Ла Виолетт еще раз положил руку на сердце, потом поднялся, обнажил голову и печально сказал:

— Он умер. Император лишился храброго солдата. Эй, вы! — крикнул он затем, размахивая своей страшной дубинкой и обращаясь к собравшейся толпе: — Шляпы долой, и да здравствует император!

Крестьяне молча обнажили головы; ни одного протестующего крика, ни одного оскорбления не раздалось в ответ.

Когда Катртайона, бывшего без чувств, унесли в гостиницу и мало-помалу стало известным переодевание Жана Соважа, успокоенные крестьяне разошлись по домам. Осталось лишь несколько зевак, желавших разглядеть в окнах гостиницы настоящего Наполеона.

Между тем император, поблагодарив ла Виолетта и Жана Соважа, объявил, что он позаботится о детях Сигэ, если они имеются; затем он стал совещаться с комиссарами о мерах безопасности, которые следовало предпринять.

Он казался очень озабоченным. Теперь он был уверен, что королевское правительство намерено скрыть или убить его ранее его отбытия на остров Эльба. Алиса и графиня открыли ему планы Мобрейля, составленные секретарем Талейрана.

Наполеон боялся, что в Э население устроит ему враждебные демонстрации, пожалуй, еще хуже тех, которых он так чудесно избежал. Он хотел даже вернуться в Лион и ехать в Италию другой дорогой.

Однако комиссары обещали ему тщательно охранять его особу и не отлучаться от него ни на шаг. Адъютант генерала Шувалова был послан в Э предупредить подпрефекта, чтобы тот приготовил охрану к прибытию императора.

Наполеон снял платье курьера и надел мундир генерала Голлера с орденом святой Терезии; на голову он надел фуражку, а шинель взял у генерала Шувалова.

Переодевшись таким образом, он попросил к себе графиню Валевскую и попрощался с нею.

Вся в слезах, графиня проговорила:

— Государь! Разве я больше не увижу вас? Вы никогда больше не поцелуете моего ребенка, вашего сына?!

Наполеон подумал немного и ответил:

— Я разрешаю вам, дорогая графиня, приехать ко мне на остров Эльба, но лишь при одном условии: чтобы там не было в то время императрицы, моей супруги.

Графиня ничего не ответила; в ее глазах блеснул луч надежды. Она была уверена, что императрица никогда не поедет на остров Эльба, а потому, значит, она могла надеяться снова увидеть Наполеона.

Несколько утешившись этим, Валевская смотрела, как уезжал тот, кого она думала было отбить у Марии Луизы, но кто и до сих пор еще был ослеплен любовью к ней.

Когда карета, уносившая Наполеона, исчезла в облаках пыли, графиня сказала Алисе, муж которой должен был следовать за Наполеоном:

— Отправимся в тот порт, где император сядет на корабль, ведь полковник Анрио там расстанется с ним.

Про себя же она подумала, что увидит еще раз Наполеона до отплытия его судна.

Обе женщины могли ехать только на следующий день, так как ла Виолетт и Жан Соваж, сопровождавшие их, должны были отдать последний долг бедному Сигэ. Похороны этой жертвы провансальских роялистов состоялись в тот же день вечером, по приказу префектуры. Последней были известны все происшествие и убийство близ «Ла Калад», но она, по-видимому, ничуть не возмутилась ими. Тело несчастного солдата похоронили быстро, как предмет скандала, при свете двух факелов.

Зрелище было зловещее. Графиня и Алиса пожелали проводить усопшего. Дорогой они набрали букет диких цветов и положили его на могилу; они подобрали букет из красных, белых и синих цветов, так что могила солдата украсилась тремя национальными цветами.

Ла Виолетт подошел к могиле печальный и взволнованный и несколько угрожающим тоном обратился к умершему товарищу:

— Прощай, Сигэ! Мы вернемся вместе с императором и тогда отомстим за тебя этим канальям-роялистам.

Ла Виолетт сопроводил это обещание, такое точное, хотя и краткое, энергичным взмахом своей дубинки, а затем вернулся на дорогу, где его ждали обе дамы, утешая плакавшего Жана Соважа.

— Он дал убить себя ради меня, — твердил Жан рыдая, — а я хотел убить его сам!

Ла Виолетт шел медленно, печально размышляя о том, какая жалкая смерть в западне, на дороге, нож фанатика-роялиста ждали храброго Сигэ, столько раз бывшего в сражениях по всей Европе, когда он сопровождал маршала Лефевра.

В большие, открытые настежь окна гостиницы «Королевский орел» на дороге в Инсбрук вливались волны смолистого, крепкого аромата ближнего леса; на веранду доносились аккорды рояля, сопровождавшие мелодичные звуки флейты, которые нарушали тишину чудного летнего вечера.

Обитатели гостиницы рассеялись по саду или сидели за партией фараона, пикета или виста в большом зале. Вся богатая гостиница дышала миром и тишиной дачного жилья.

В маленьком музыкальном зале, откуда неслись звуки рояля и флейты, были двое — мужчина и женщина.

Женщина, свежая и полная блондинка с голубыми глазами, выражавшими самую пылкую любовь, была красива, но несколько тяжелой, незначительной красотой. Иногда она прерывала аккорды, чтобы поднять голову и нежно, радостно улыбнуться склонившемуся к ней кавалеру.

Это был стройный, высокий мужчина с правильными чертами лица и корректными бакенбардами. Он был одет в оливковый сюртук с большими отворотами и пелериной, в узкие панталоны светло-серого сукна и высокие сапоги с кисточками, как носили в то время щеголеватые люди. Черная повязка, скрывавшая часть лица и кривой глаз, несколько портила впечатление от этого красивого господина.

Он прекрасно играл на флейте, слегка отбивая такт ногой, чтоб помочь музыкантше. Они разучивали мелодичный романс, и иногда флейтист показывал подруге особенно выразительный пассаж. Она с улыбкой повторяла его и продолжала свой аккомпанемент, шаловливо качая головой. Когда пьеса была окончена, она повернула табурет, посмотрела в лицо своему собеседнику и сказала:

— Адольф, ведь нехорошо, что мы взяли того ребенка.

Флейтист положил инструмент на рояль и сухо спросил:

— Вы так интересуетесь этим плодом супружеской измены?

— Нет, он противен мне, — быстро ответила женщина. — Я не могу простить его отцу… хотя для меня, собственно, тут не было измены.

— Нет, она была, — холодно сказал флейтист, — привязанность отца к этому мальчишке, длящаяся до сих пор, — оскорбление для вас. Правда, это прошлая измена, я знаю, но она все время повторяется и возобновляется привязанностью того, о ком вы против желания все время думаете, Мария!

— Опять эти упреки, Адольф! — с волнением сказала молодая женщина. — Ведь вы же знаете, что я ни о чем не сожалею, что я все забыла. Не хочу даже вспоминать этого человека, которого я не люблю и никогда не любила, который взял меня, как трудную, завидную добычу, тешившую его гордость больше, чем все остальные победы. Я люблю только вас, с вами я счастлива; я хочу жить и умереть около вас. Не заставляйте же меня вспоминать то, что я хочу забыть. Разве не счастливы мы здесь вдвоем, вдали от света, живя лишь для своей любви? Это уединение среди мирной, прекрасной природы чудесно. Вы напрасно привели ко мне этого ребенка и разбудили во мне воспоминания; я равнодушна к нему, он не вызывает во мне ни гнева, ни ревности. Вы напрасно допустили маркиза де Мобрейля вмешаться в дело; он — человек ненадежный, его дружба опасна.

— Зато его пылкую ненависть можно обратить в свою пользу. Ему не всегда удается исполнить то, за что он взялся, но он настойчив, и на него можно положиться.

Вошел слуга и почтительно доложил:

— Ужин подан! Ваши сиятельства, господин граф и графиня Гвасталла, вы изволите ужинать в зале или у себя в комнате?

— В зале, — сказал граф Гвасталла. — Нас здесь не знают, — обратился он к своей даме, — нас развлечет ужин посреди оживленной болтовни и шума.

Он подал руку подруге, и оба прошли в столовую, блистательно освещенную, убранную цветами, где собрались все обитатели гостиницы «Королевский орел», и сели за небольшой круглый стол, стоявший в углублении окна, вдали от нескромных взглядов и любопытных ушей.

Эта парочка записалась под именем графа и графини Гвасталла неделю тому назад в книге гостиницы и сообщила, что рассчитывает пробыть там с полмесяца. Скромные манеры этих двух путешественников возбудили мало любопытства. Видя, как этот господин в черной повязке и его молодая спутница оказывают друг другу самое нежное внимание, пожимают руки, гуляют под дубами аллей, пользуясь поворотами дорожек и тенью деревьев, чтобы поцеловаться или нежно обнять друг друга, их принимали за новобрачных. Впрочем, праздные и злые языки предполагали, что, может быть, эта пара и не была обвенчана. Делались предположения о бегстве, о похищении, просто о какой-нибудь интриге, для которой было нужно уединение тирольских лесов; эти толки оживляли послеобеденные разговоры. Двое слуг, сопровождавших путешественников, не опровергали такие предположения.

Несколько дней спустя после приезда предполагаемых «молодых» посетила какая-то мрачная фигура, похожая на военного, одетого в штатское платье. Из почтовой коляски вместе с этим человеком вышел мальчик лет шести-семи и был передан молодой чете. Потом незнакомец с грубыми манерами и суровым лицом снова сел в экипаж и отправился по дороге в Вену, оставив ребенка в гостинице. Общее любопытство возросло до последней степени. Очевидно, это не были «молодые», справлявшие медовый месяц в горах Тироля; значит, дело шло не о тайном убежище влюбленных, не о бегстве пылкой парочки, даже не о простой интриге богатых венцев, искавших в этом укромном уголке свободу и безопасность. Присутствие ребенка прекращало все толки. Господин, приехавший и уехавший в почтовой коляске, был, должно быть, какой-нибудь строгий наставник, какой-нибудь гувернер. Очевидно, родители, поселившись в гостинице «Королевский орел», захотели взять ребенка к себе. Это было так просто и так неинтересно! Наиболее любопытные должны были сознаться, что это — обыкновенное курортное событие. Хотя мать казалась молодой, но ее мужу на вид было лет сорок; мальчику было лет шесть. Значит, это были люди, женатые давно.

Все пересуды прекратились: граф и графиня Гвасталла могли, не стесняясь непрошенного любопытства или злых сплетен, продолжать восхитительные прогулки под деревьями, поездки в горы, где при каждой остановке они обменивались поцелуями, и свои музыкальные дуэты на флейте и рояле по вечерам, перед ужином. В неизвестности и полной безопасности они могли спокойно наслаждаться всей прелестью этого очаровательного горного уединения.

Но, несмотря на успокоение, внесенное в жизнь появлением ребенка, эти влюбленные, казалось, были не уверены в завтрашнем дне; они как будто боялись будущего. Они наслаждались дивным, прекрасным настоящим с тревогой в сердце и беспокойством во взоре. Они, казалось, вкушали все блаженство рая, но постоянно сознавали близкое присутствие ада, готового поглотить их. В каждом взгляде, которым они обменивались, как будто просвечивал страх, что они не успеют достаточно налюбоваться друг другом. Они дрожали при каждом расставании, а находясь, как казалось для всех, на высоте счастья, словно все время опасались за его хрупкость и непрочность.

Граф и графиня Гвасталла не обращали никакого внимания на посетителей гостиницы, евших, пивших и болтавших вокруг них и не замечавших их нежного обращения друг с другом. Не так было с мужчиной и женщиной, которые приехали в гостиницу в тот же день и теперь заняли места за столиком позади графской четы, так что могли все видеть и слышать. Эти новоприбывшие не спускали взора с графа и графини Гвасталла и напрягали слух, стараясь уловить малоинтересную болтовню, срывавшуюся с их уст, горевших желанием поцелуя. Иногда мужчина за столиком склонялся к своей спутнице и говорил ей несколько слов, не прекращая наблюдений. Говорили они по-французски.

Женщина была стройная блондинка, красота которой бросилась в глаза еще при ее входе в зал. Ее спутник был очень высокого роста. В длинном сюртуке, с жесткими усами и длинной бородкой, он тоже произвел некоторое впечатление на обитателей гостиницы «Королевский орел» Всех удивила и даже вызвала иронические усмешки его громадная палка, похожая на дубину, которую он прислонил к спинке стула, как будто и за столом не желая расставаться со своим орудием защиты, готовый схватить его при первой тревоге.

Граф и графиня Гвасталла не заметили появления этих новых лиц, но граф инстинктивно обернулся, почувствовав подозрительный, следящий за ним взгляд. В это время человек с палицей обратился к своей спутнице:

— Нет, графиня, о ребенке они еще ничего не говорили.

Однако он сразу замолк и сделал знак молчать подруге, заметив, что граф Гвасталла смотрит на них.

Последний невольно вздрогнул. Ему показалось, что он где-то видел этого молодца с большими усами и выдающимися челюстями костлявого лица. Он не уловил смысла произнесенных слов, но расслышал, что эти загадочные соседи говорят по-французски.

— Напрасно мы не велели подать ужин у себя, Мари, — сказал он вполголоса.

— Почему? Разве что-нибудь мешает нам здесь? Ведь вы сами сказали, что, проведя это время за столом, среди публики, мы почувствуем себя еще приятнее вместе. Вы знаете, я делаю только то, чего вы хотите. Не надо было звать меня сюда. Разве вы заметили что-нибудь опасное?

— Здесь есть французы, за соседним столом.

— Что ж, какое мне дело до французов? Я, слава Богу, больше не француженка и никогда не хотела бы стать ею вновь. Вы это хорошо знаете, злой! — сказала она с упреком.

Граф взял руку своей дамы и, поднеся ее к губам, сказал:

— Простите, Мари, но вы не знаете, сколько у нас врагов! Вам никогда не простят, что вы позволили себе искать счастья с таким простым солдатом, как я. Наше блаженство возбуждает зависть и ненависть. В этой блондинке и ее спутнике я чувствую опасных врагов. Поверьте мне, что нам лучше выйти из-за стола, а также отказаться от вечерней прогулки в лесу.

— Зачем это? Я готова уйти из-за стола, если вас беспокоит это соседство, но лесом, моим дорогим лесом, я не согласна пожертвовать.

— Это неосторожно! Я боюсь за вас, Мари! Во Франции много фанатиков, которые не прощают нас. Видя вас здесь со мною, они легко могут оскорбить вас, чтобы отомстить… вы знаете за кого… Инкогнито может быть открыто. Эти наши соседи смотрят на вас очень странно, почти враждебно. Должно быть, они узнали вас. Этого достаточно, чтобы принять предосторожности. Мари, послушайтесь меня! — нежно прибавил граф.

— Я слушаюсь вас всегда, но не сегодня вечером. Воздух так хорош, так душист горный ветерок! Смотрите, какая спокойная и светлая луна встает над лесом! Она точно манит идти гулять.

Графиня встала. Несколько успокоенный, но все еще недовольный, граф последовал за нею. Проходя мимо людей, возбуждавших его подозрения, он окинул их недоверчивым взглядом и пробормотал:

— Положительно я где-то видел этого верзилу, но где?

Через четверть часа граф и графиня, тесно прижавшись друг к другу, пошли по направлению к лесу. Графиня, прильнув к своему спутнику, смеялась над его тревогой.

— Мне никогда еще так, как сегодня, не хотелось блуждать под деревьями, — сказала она, — и я никогда не простила бы вам, если бы вы лишили меня этого вечера.

Двое путешественников, язык и манеры которых так смутили графа Гвасталла, также поторопились уйти из зала. Они последовали за первой парой до густых деревьев аллеи, пошли за нею до опушки леса, точно ожидая какой-нибудь случайности, благоприятных обстоятельств.

Выпрямившись и описав два-три круга дубинкой в воздухе, мужчина сказал спутнице, указывая на графа и графиню, которые виднелись вдали, под темною листвою, едва видным, смутным пятном:

— Надо действовать, графиня; лес предоставляет в наше распоряжение на некоторое время ее величество Марию Луизу, императрицу Франции, и сообщника ее измены, того, для кого она бросила трон, ребенка и супруга. Этот Нейпперг теперь в нашей власти и сделает то, что мы от него потребуем… Мужайтесь, графиня! Австрийцы уже похитили наследника императора Наполеона, не надо оставлять у них заложником вашего ребенка, тоже сына нашего императора, род которого они так же жаждут истребить как и само воспоминание о нем. Как будто это возможно!..

— Я полагаюсь на вас, ла Виолетт, — сказала блондинка, графиня Валевская.

— Хорошо, предоставьте мне действовать, — согласился тот. — Сговоримся же хорошенько. Если вы увидите меня там, в конце аллеи, и при лунном свете разглядите, что я держу свою палку вверх, неподвижно, значит, наши дела плохи. Тогда вы возвращайтесь скорее обратно, в конюшню, где ждет нас заранее приготовленный экипаж, и быстро уезжайте в свое убежище в Инсбруке.

— А что будет с вами, ла Виолетт? Я не могу бросить вас здесь, подвергнуть опасностям из-за меня и сына.

— Не заботьтесь обо мне, графиня, я люблю опасные случайности, это волнует кровь, и я говорю себе: «Браво, малый, ты не такой трус, как бывал прежде! Еще немного — и ты будешь не хуже людей».

— Ла Виолетт, вы просто герой, я это знаю, да и император подтвердил мне это.

— Да, это со времени дела при Вене. Император был тогда в хорошем настроении, и я воспользовался им — вот и все.

— Император скоро убедится, что вы остались верным и преданным ему человеком, когда все его более знатные и блестящие товарищи покинули его. Теперь, ла Виолетт, вы моя единственная опора, защитник сына императора. Ваша жизнь драгоценна, будьте осторожны.

— Не беспокойтесь, я верю в свою звезду, — Ла Виолетт поднял свою дубинку и прибавил: — Вот в эту!

— Если вам удастся дело, где я найду вас? — спросила графиня.

— Я приду сюда, в эту аллею; вы увидите, как я буду вертеть свою палку. Тогда вы идите ко мне навстречу и я расскажу вам, как обстоит дело. Теперь же вам надо быть настороже, а я отправлюсь на разведку. Теперь, должно быть, пора: те, кого мы хотим окружить, должно быть, уже возвращаются… Надо отрезать им отступление.

Ла Виолетт пошел широкими шагами, сделав графине успокоительный жест. Он углубился в лес и скоро скрылся.

Одной, в темной аллее, примыкающей к лесу, графине Валевской стало страшно. Нервное возбуждение, придававшее ей силы, разом упало. Она опустилась на скамью и ждала с тревожно бьющимся сердцем, устремив взгляд в темноту леса.

В ее памяти проносились все события, приведшие ее из гостиницы «Ла Калад» в Провансе, сюда, в это лесистое тирольское местечко, и возбуждали в душе новые тревоги.

После похорон Сигэ графиня с Алисой в сопровождении Жана Соважа и ла Виолетта отправились в порт Фрежюс, где должен был сесть на корабль Наполеон.

Императору были предоставлены в распоряжение два судна: английский фрегат «Неукротимый» и французский бриг «Непостоянный». Наполеон мог выбирать. Он предпочел английский фрегат, где его встретили как государя. При встрече ему был отдан салют из двадцати одного пушечного выстрела и притом в виде исключения, после заката.

Наполеон чрезвычайно дорожил тем, чтобы с ним обращались как с государем при его первых шагах вне Франции. Он желал этих царских почестей не из пустого тщеславия: он уже довольно испытал их в жизни. Но после оскорблений, полученных им в Провансе, этот церемониал снова как бы возвращал ему его высокое звание. Он хотел доказать Франции и Европе, что он все еще монарх, хотя бы только острова Эльба, но монарх, признаваемый даже враждебной Англией. Значение, придаваемое им этим публичным почестям, было так велико, что, издав приказ не стрелять из пушек после заката солнца, он решил сесть на корабль только на другой день, чтобы не лишить себя салюта, установленного для государей. Иностранные комиссары расстались с Наполеоном во Фрежюсе, кроме английского, Нейла Кэмпбела, который должен был сопровождать его на остров Эльба.

Утром 29 апреля 1814 года «Неукротимый» распустил паруса.

Переезд был долгим. Второго мая, в семь часов утра, еще не видно было даже берега Корсики.

Император поднялся на мостик и приветствовал родную землю, которую ему предстояло увидеть еще раз издали, с борта судна, но ступить на которую ему было больше не суждено.

Он высадился 4 мая в Портоферрайо при салюте из ста пушечных выстрелов.

Графиня Валевская стояла на берегу порта Сен-Рафаэль при отъезде Наполеона… Она тихо плакала и, стараясь скрыть свое горе, шептала:

— Увижу ли я его еще раз?! Он позволил приехать к нему на остров Эльба. Когда мне сделать эту тяжелую, безнадежную попытку?

Алиса утешала ее как умела. Она сама сильно грустила, расставаясь с Анрио, сопровождавшим императора.

Мало-помалу английский фрегат стал казаться на горизонте не больше чайки с распростертыми крыльями, наполовину погрузившейся в воду.

Надо было подумать о возвращении в Париж. Алиса могла присоединиться к своему мужу только гораздо позже, графиня торопилась увидеть сына, поэтому отъезд прошел быстро.

До прибытия в Париж графиня хотела заехать в Торси, взять сына, оставшегося с женой Жана Соважа, который также был в восторге, что скоро увидит свое поле, свой домик, Огюстину и малютку Поля. Он рассчитывал обнять мать и своего ребенка, а затем немедленно отправиться в замок Комбо за Жаком — теперь за своим Жаком. Жан оплакивал смерть Сигэ, убитого вместо него, поклялся отмстить за него разбойникам-роялистам, но не мог заглушить в глубине души эгоистическое чувство радости быть отцом этого ребенка в глазах всех: своей жены, соседей, даже самого мальчика. Он мог теперь без угрызений совести любить, лелеять и воспитывать ребенка, который по закону принадлежал умершему и которого ему по своей привязанности и в силу привычки так трудно было уступить Сигэ.

Так как Алисе незачем было особенно спешить в Париж, то Валевская упросила ее ехать вместе в Торси.

Ла Виолетт, не хотевший оставить Алису, которую настоятельно поручила его попечениям герцогиня Лефевр, отправился с ними. Добрейший тамбурмажор не сразу решился сопровождать обеих дам. Генерал Бертран, чтобы отблагодарить его за помощь, принесенную им в Оргоне и Сен-Кана, предложил ему сопровождать императора на остров Эльба. Сначала обрадованный, ла Виолетт согласился, но потом раздумал. Удивленный генерал спросил у него причину отказа от такого почетного, завидного предложения. Ла Виолетт не знал, что ответить, но его вывел из затруднения сам император. Услышав их разговор, он со свойственной ему живостью спросил тамбурмажора:

— Как? Ты не хочешь ехать со мной на остров?

— Государь, — пробормотал ла Виолетт, — я думаю, что не останетесь же вы всегда на своем острове и что здесь должны оставаться друзья, чтобы встретить вас, когда вы вернетесь.

Наполеон задумался. Этот ответ верного служаки так согласовался с его тайными чувствами, что не огорчил его.

— Может быть, ты прав, Виолетт! Оставайся во Франции. Мне нужно, чтобы здесь не забывали меня. Ты заставляешь меня пожалеть французов, таких неблагодарных и забывчивых… Прощай, мой старый солдат!

Император быстро отвернулся, чтобы скрыть волнение или чтобы не показать, как упорно думал он о возможном возвращении, отправляясь на остров Эльба.

Ла Виолетт же думал, что, оставаясь во Франции, он будет гораздо полезнее императору, герцогине, Анрио, всем, кого он любил, чем разделяя изгнание Наполеона.

В особенности беспокоил его маркиз де Мобрейль. На дорогах Прованса тот не появлялся; значит, он коварно затевал какую-нибудь новую гнусность. Отказавшись убить императора, он, конечно, занялся другими преступными замыслами.

Ла Виолетт дал себе слово не покидать графиню и Алису, пока будет жив Мобрейль, всегда угрожавший им.

Тамбурмажор кипел гневом при мысли об убитом Сигэ и оскорбленном императоре, о трехцветном знамени, спрятанном как предмет позора, о белой кокарде, красовавшейся на шляпах убийц и изменников. Поверенная всех его печалей и радостей, желаний и мыслей — его любимая дубинка описывала в такие минуты яростные круги в воздухе, спугивая птиц и держа на почтительном расстоянии людей.

В Торси приехали вечером. Жан Соваж подбежал к двери своего дома, которая была заперта. Он постучал, несколько обеспокоенный. Его жена, открыла, вся в слезах.

— Ребенок здесь? — крикнул испуганный, дрожащий Жан.

— Оба ребенка здесь, — ответила Огюстина.

— Ах, я дышу свободнее! Ты испугала меня своим печальным и смущенным видом. Знаешь, Сигэ умер.

— Я знаю это.

— А! Так вот, мы возьмем маленького Жака из замка Комбо; ты будешь очень рада этому, не правда ли?

— Жакино здесь, — ответила Огюстина. — Герцогиня прислала его сюда с одним из своих слуг, который и сказал мне про смерть Сигэ. Ты не понял, когда я сказала тебе, что оба ребенка здесь.

— Я думал, что ты говоришь о нашем маленьком Поле и о ребенке графини, которая приехала со мной. Теперь опасность прошла и она может взять его обратно.

Огюстина сделала жест отчаяния и печально сказала:

— Ребенка здесь больше нет.

Жан Соваж был ошеломлен этими словами. В порыве гнева он поднял руку, чтобы ударить жену, и закричал:

— Несчастная, ты должна была беречь доверенного тебе ребенка больше, чем своего собственного! Говори, как это случилось? Что я скажу теперь графине, матери, радостно ждавшей свидания со своим сыном, когда она увидит только тебя, плачущую у его пустой кроватки? Ну, живо! Слышишь стук колес кареты по дороге? Я опередил графиню, чтобы поскорее обнять тебя. Говори, поторопись! Понимаешь ли ты, что мать потребует у тебя своего ребенка?

Опустившись на табурет, со вздохами и слезами Огюстина рассказала мужу, как у нее похитили дитя графини.

Однажды у ее дверей появился весь раззолоченный курьер. Он объяснил, что служит у герцога Данцигского прибыл из замка Комбо. Он привез с собой, по приказу герцогини, маленького мальчика Жака, сына Сигэ. Когда Огюстина, горячо обняв своего ребенка, стала расспрашивать курьера, почему ей привезли Жака, этот человек сказал ей о смерти Сигэ в Провансе. Герцогиня Лефевр сейчас же приказала, чтобы мальчик, по желанию отца живший в замке Комбо, был отдан матери. Герцогиня узнала от Алисы о приключениях императора в пути, о смерти Сигэ, о самопожертвовании Жана Соважа и его любви к ребенку, помещенному в замке Комбо. Чтобы вознаградить Соважа и сделать ему приятный сюрприз, Алиса попросила герцогиню отослать мальчика к нему. Герцогиня поторопилась отправить с верным человеком ребенка на ферму Торси. Счастливая тем, что она увидела своего малютку, Огюстина приняла курьера как можно лучше. Тот увидел дитя графини и спросил, откуда оно. Огюстина ответила ему уклончиво, но, оставшись один с детьми до своего отъезда, слуга из любопытства стал расспрашивать их; оба мальчугана с детской наивностью разболтали ему столько, что он понял, что на ферме Торси скрывается таинственный ребенок, по имени Александр-Наполеон, сын графини и какого-то важного лица. Вернувшись в замок Комбо, болтливый слуга рассказал в лакейской и конюшнях о том, что он видел и слышал в Торси. Как раз в это время в окрестностях замка бродил какой-то человек, довольно загадочного вида, который назвал себя слугам замка секретарем маркиза Мобрейля, по имени Дасси. Этот на все способный человек был нанят Мобрейлем помогать ему в темном деле; ему было поручено следить за замком Комбо.

Обманутый Алисой, Мобрейль отказался следовать за Наполеоном по дороге через Прованс. Крушение его плана, основанного на похищении ребенка графини, что дало бы ему возможность свободно приблизиться к Наполеону, заставило изменить свой первый проект. К тому же он был опасен даже в случае успеха; пожалуй, вместо награды можно было получить презрение и даже наказание. Ведь Бурбоны были бы, конечно, очень рады отделаться от Наполеона смелым ударом кинжала, но очень возможно, что они не постеснялись бы отказаться от того, кто нанес его.

Поэтому Мобрейль теперь устранился, но, не имея никакого состояния, не зная никакого ремесла и будучи очень мало расположен к честной деятельности, разработал другой план. Он изучил политическое положение дел, в особенности относительно всего того, что касалось непрочности положения наследника Наполеона.

Если император скончается, то, возможно, что его сын, Римский король, даст законным государям веские основания для беспокойства. Без сомнения, австрийский двор будет держать в прочной клетке царственную птичку и не выпустит ее из своих рук.

Но наследник императорского венца может стать добычей смерти так же, как и его отец. Весьма возможно, что великие политики обоих дворов примут свои меры, чтобы при помощи яда или других каких-либо преступных средств вскоре пресечь мужское потомство Наполеона. А в таком случае всякий наследник, даже и незаконный, побочный, является очень важным препятствием, даже опасностью. Если бы сын графини Валевской оказался в руках его, Мобрейля, то он с большой выгодой мог бы воспользоваться им в качестве заложника как по отношению к Бурбонам, так и к австрийскому двору.

Того, что Мобрейлю не удалось сделать в Провансе о ребенком, которого Алиса должна была передать ему, он рассчитывал добиться в Вене. В Шенбруннском дворце, который должен был стать тюрьмой Римскому королю, будет очень удобно свернуть шею наполеоновскому внебрачному сыну. В настоящее время все были озабочены тем, чтобы окончательно порвать узы, которые все еще связывали императрицу Марию Луизу с ее супругом. Существование этого плода преступной любви, способного стать соперником Римскому королю, заставило бы Марию Луизу окончательно порвать с Наполеоном.

Поэтому Мобрейль решил отправиться на поиски этого ребенка. Он предполагал, что его спрятали где-нибудь в Комбо, и через своего агента Дасси узнал, что в замке действительно был какой-то ребенок, которого внезапно увезли оттуда по приказанию герцогини Данцигской.

Вскоре Мобрейль узнал о возвращении слуги, который увез Жака, сына Сигэ и Огюстины. Этот лакей сейчас же рассказал Мобрейлю все, что заметил и узнал в Торси.

Мобрейль сразу приступил к делу. Он явился на ферму и категорически потребовал ребенка, заявив, что действует от имени и по поручению матери. Огюстина не осмелилась отказать. Мобрейль взял ребенка и исчез. Но куда увез он его? Вероятно, в Париж.

Жан Соваж объявил графине о похищении ее ребенка, прибавив, что предлагает ей свои услуги, чтобы броситься по следам Мобрейля и постараться отобрать у него похищенного им мальчика. Графиня разразилась бурными рыданиями, затем она стала умолять Соважа сейчас же броситься на поиски. Но куда, в какую сторону двинуться прежде всего? Огюстина не могла ничего сказать об этом.

Ла Виолетт, уныло опустив свою дубинку, старался разрешить эту задачу, но не мог. И он должен был признаться, что совершенно немыслимо наверняка определить дорогу, по которой скорее всего можно будет догнать похитителя.

По счастью, к ним на помощь пришла Алиса. Она знала одного из лакеев Мобрейля и обратилась к нему. Узнав Алису и предположив, что она явилась ради свидания с его барином, лакей и не подумал даже делать секрет из местонахождения маркиза; он рассказал, что Мобрейль отправился в Тироль вместе с маленьким мальчиком, которого он, по его словам, собирался отвезти к его родителям в гостиницу «Королевский орел» около Инсбрука.

Такое точное указание давало возможность отыскать если не Мобрейля, то хоть ребенка. Поэтому графиня, решив тотчас же отправиться в путь, уговорила ла Виолетта сопровождать ее в путешествии, чтобы добром или силой отнять в этой тирольской гостинице похищенного ребенка.

Таким-то образом случилось, что двое путешественников, обеспокоивших Марию Луизу и Нейпперга, поселившись в гостинице «Королевский орел», оказались в аллее, которая вела в лесок.

Ла Виолетт оставил графиню одну, погруженной в мучительные воспоминания и спрашивающей себя, положит ли этот вечер конец ее беспокойству, ее волнению, ее лихорадочным скитаниям с места на место. Вот уже два месяца, как она, можно сказать, не жила. После всех перипетий путешествия в Провансаль ее ждало исчезновение ребенка. Это была какая-то цепь катастроф, способная свести с ума.

Поджидая ла Виолетта, она думала про себя, что если старый тамбурмажор, обещавший вернуть ей ее сына, обманется в своих надеждах, если и эта попытка не удастся ему, так что он окажется не в состоянии сдержать свое обещание, то для нее будет бесполезно далее страдать, бороться, надеяться. Жизнь обманула все ее обещания. Если она не найдет сына, которого Мобрейль отдал в руки Нейпперга, чтобы тот сделал из него оружие против Наполеона и средство предотвратить возобновление сношений Марии Луизы с ее супругом, то жизнь потеряет для нее всякую цену. И в эти ужасные полчаса ожидания графиня поклялась, что в этом случае она не останется в живых. Теперь вопрос жизни или смерти зависел от того сигнала, который ла Виолетт подаст ей своей палкой.

Дрожа, Валевская ждала у входа в аллею, где исчез тамбурмажор. Вдруг она вскрикнула и схватилась рукой за грудь, чтобы сдержать безумное биение сердца, разрывавшегося от волнения. В конце аллеи, озаряемой бледными лучами луны, показался высокий и тонкий силуэт старого ворчуна, палка которого, словно птица с гигантскими крыльями, описывала в лунном свете бурные фантастические кривые, Ла Виолетт торжествовал…

— Победа!.. Победа!.. — кричал он, в несколько больших прыжков подбегая к графине.

— Что сказали вам? Где мой сын? — поспешила спросить Валевская, снова воспрянув духом.

— Он в гостинице… вам отдадут его.

— Так поскорее бежим! — сказала графиня, хватая ла Виолетта за руку, с намерением увлечь его за собой.

Старый солдат глухо вскрикнул, а затем выругался.

— Что с вами, друг мой? Я причинила вам боль? — сказала графиня, изумленная этим болезненным криком. — С вами что-нибудь случилось? Как вы побледнели! Вы ранены?

— О, пустяки! Немножко! — с презрением сказал ла Виолетт. — Это маленькая любезность господина Нейпперга.

— Он стрелял в вас?

— Да. Он вспомнил о Вене, узнал меня. Когда я попросил его отодвинуться в сторону, сказав, что мне надо поговорить с ее величеством императрицей, то он вытащил пистолет и выстрелил в меня. Но я видел, что он достает оружие, а у меня была моя палка, так что наши силы были равны.

— Но вы не успели встать в оборонительное положение?

— О, времени было достаточно! Стоило только сделать шаг к нему навстречу, один удар палкой — и пистолет вывалился бы, а державшая его рука была бы парализована и не могла бы взяться за оружие. Но вы понимаете, что я не мог первый нанести ему удар!

— Почему? Раз Нейпперг хотел вас убить.

— Я не могу ударить барона Нейпперга в присутствии ее величества императрицы Марии Луизы, — твердо сказал ла Виолетт. — Поэтому я дал ему спокойно выстрелить в меня и только потом нанес ему удар — о, самый необходимый, только чтобы заставить его выронить второй пистолет, который он достал, чтобы еще раз выстрелить в меня. Барон попал мне в левую руку, но я все-таки мог маневрировать своей тростью. К тому же пуля просто скользнула по коже, а это — пустяки, уверяю вас! Ну, пойдемте за вашим ребенком!

По чрезвычайной деликатности ла Виолетт не решился ударить Нейпперга в присутствии Марии Луизы, которая в его глазах все еще оставалась императрицей, женой его императора. Но, выдержав выстрел Нейпперга и не моргнув и глазом под огнем, он потребовал, чтобы ему отдали ребенка графини. Он прибавил, что если императрица, к которой он относится с прежним неизменным уважением, не прикажет сейчас же отдать ему ребенка, то он подымет такой скандал, шум которого из гостиницы «Королевский орел» дойдет до Вены, до Парижа, до острова Эльба.

Нейпперг напрасно старался вмешаться в это дело и советовал Марии Луизе прогнать этого нахала, который явился, чтобы диктовать ей свою волю. Ла Виолетт настойчиво повторял свое требование.

В качестве искусного дипломата он дал понять Марии Луизе, что общественное мнение неизбежно будет против нее, если станет известно, что она без всякого права на его захватила ребенка графини; кроме того, скандал, который поднимется из-за этого, привлечет всеобщее внимание к ее пребыванию в гостинице «Королевский орел», и ей придется пожинать печальные последствия открытия ее секрета, который никто не должен знать.

Весомость этих слов поразила Марию Луизу. Разумеется, присутствие Нейпперга она могла бы оправдать той любовью, с которой до сих пор Наполеон относился к графине Валевской и ее сыну; она могла бы ответить, что только отплатила мужу изменой за измену. Но Наполеон мог бы в этом случае возразить, что со времени его женитьбы на Марии Луизе среди всех опасностей и бедствий путешествия в Провансе они встретились просто как старые знакомые и что если он и заботился об этом ребенке, то потому, что это был в конце концов его сын, а следовательно он только исполнял свой нравственный долг, за что никто не мог бы обвинить его. Само собой разумеется, австрийский двор пожелал бы удержать этого ребенка в качестве своего рода заложника, но в данный момент они с Нейппергом проводили такие счастливые часы в своем тирольском уединении, какие, быть может, более никогда не повторятся. Это было самое важное для Марии Луизы; она отдала бы всех побочных сыновей Наполеона за возможность провести без помехи лишний часочек в обществе Нейпперга. Поэтому, несмотря на взбешенные и злые взгляды любовника, она ответила ла Виолетту:

— Можете взять ребенка. Через час я буду в гостинице и дам соответствующие распоряжения.

Ла Виолетт почтительно поклонился ей и поторопился поскорее принести добрую весь графине, счастливый, что рана позволяет ему вертеть палкой, движения которой, как известно, у него служили комментариями всех душевных движений, чувств и мыслей.

Счастье графини было безгранично, когда она вновь получила своего ребенка; она не могла наглядеться на него и, опасаясь лишиться его опять, готова была тотчас же двинуться в путь. Однако рана, полученная ла Виолеттом, разболелась; надо было перевязывать ее, а это заставило графиню Валевскую остаться в гостинице «Королевский орел» до следующего дня; лишь тогда она уехала вместе с ребенком и славным тамбурмажором.

На острове Эльба Наполеон старался в своем лице воскресить старинное предание о короле Ивето. Этот повелитель острова, простиравшегося на несколько лье, коронованный поражением, вел жизнь добродушного легендарного монарха, отца своих подданных, довольного своей участью.

До сих пор остается совершенно неизвестным, играл ли Наполеон во время пребывания на острове Эльба комедию. Многие уверяют, будто все это примирение с выпавшей на его долю судьбой, его равнодушие к европейским событиям, его заботы об улучшении жизни новых подданных и о благоустройстве острова, его труды по проведению новых дорог и возведению новых зданий были только искусным маневром терпеливого, скрытного человека, решившего во что бы то ни стало обмануть бдительность английских комиссаров. Но другие с уверенностью утверждают, что, наоборот, пленник Портоферайо, главного города острова, примирился со своим изгнанием, что на первых порах ему очень понравилось это островное государство и что он стал думать о бегстве и новой попытке воцарения во Франции только под давлением обстоятельств и под влиянием его верных, смелых, нетерпеливых сторонников.

Так или иначе, но можно считать вполне достоверным, что на первых порах Наполеон казался очень довольным своей участью, и можно смело утверждать, что в то время он был вполне искренним.

Ведь остров Эльба был для него местом отдохновения, покоя. Он имел полное право чувствовать себя крайне утомленным после всех потрясений и страшной борьбы последних лет, за которыми последовало ужасное путешествие среди экзальтированных провансальцев. Все его существо, напрягавшееся в столь продолжительных сверхчеловеческих усилиях, требовало хоть краткого отдыха. Пребывание на этом острове было для него своего рода каникулами, тем более что как ни печален был пейзаж Эльбы, но он напоминал ему почти забытую родину.

Действительно, остров Эльба очень похож на Корсику. Он составляет часть Средиземноморского архипелага. Хотя этот островок весь испещрен горами вулканического происхождения, хотя на нем чувствуется сильный недостаток воды, пополняемый редкими и жалкими источниками, но там имеются красивые города и сочные, свежие долины.

Деревенский домик, в котором помещался Наполеон, был расположен в долине Сан-Мартино, откуда виднеются море, бухта Портоферайо и дальние горы. В самом городе Портоферайо Наполеон занимал помещение, называвшееся дворцом, но представлявшее простую виллу.

Островом от имени Наполеона овладели третьего мая генерал Друо, полковник Кэмпбел, граф Кламм и лейтенант Гэрлингс. Генерал Далэм, командовавший там от имени Бурбонов, сдал остров Наполеону. В то же время генерал приказал вместо белого знамени вывесить знамя повелителей острова Эльба, представлявшее собой голубое поле, пересеченное красной лентой, усеянной золотыми пчелками.

Наполеон сошел на остров при грохоте пушек. Когда он ступил на набережную, то муниципалитет поднес ему ключи города. Под балдахином он проследовал прямо в собор. Там ему пропели «Тебя, Бога, хвалим». Затем в городской ратуше, где для него установили королевский трон, члены муниципального совета обратились к нему с приветственными речами. Весь остров оглашался криками радости.

Первые дни пребывания на острове Наполеон посвятил осмотру своих скромных владений. Первые его посещения были сделаны в форты и продовольственные магазины. Он начал с того, что занялся приведением острова в оборонительное состояние. Под предлогом отражения возможных атак со стороны берберийцев он вооружил батареи и занялся укреплениями.

Жизнь Наполеона в Портоферайо и в Сан-Мартино текла спокойно, регулярно, правильно. Все его усилия с самого начала были направлены на защиту острова. Он имел основание бояться, что в один прекрасный день союзники могут решиться принять против него чрезвычайные меры. Он знал, что проекты подлого убийства всегда найдут доброжелательное внимание у Талейрана и других советников Бурбонов, и ему не хотелось оставаться в зависимости от случайно мелькнувшего у его врагов желания убить его или перевести куда-нибудь в другое место.

Укрывшись на Эльбе, он мог быть спокойным, что намерение врагов как-нибудь в темную ночь тайно захватить его, чтобы перевести на более отдаленный остров, рухнет, тем более что во всех портах острова он учредил очень строгую полицию. Теперь всякая попытка захвата потребовала бы значительной силы, военной экспедиции.

Но не одни только заботы о личной безопасности тревожили Наполеона. Ему приходилось думать также о личных расходах и в особенности — о содержании войск. У него было около полутора тысяч солдат вместе с национальной гвардией острова; он экипировал и вооружил всех их за свой счет, а содержание этого войска требовало почти миллиона франков годового расхода. Из Франции он вывез всего каких-нибудь три миллиона из своих сбережений; считая, что доходов острова, составлявших около четырехсот тысяч франков в год, хватает только на чисто местные необходимые расходы, он видел, что его личное содержание, содержание солдат, чинов дорожного ведомства, островной полиции придется оплачивать из собственных скромных средств.

Ввиду того, что пенсия в пять миллионов франков, которая была назначена ему, согласно договору с союзниками в Париже, не выплачивалась, да и, по всей вероятности, не была бы выплачена никогда, ему пришлось бы либо прибегать к сбору чрезвычайных налогов, либо отказаться от существования в качестве государя и зажить частным лицом.

Однако отослать во Францию эту полуторатысячную армию храбрецов казалось ему слишком опасным. Ведь это значило не только унизиться в глазах всей Европы, но и обречь себя, совершенно беззащитного, на мщение членов коалиции.

Бурбонское правительство поручило управление Корсикой генералу Брюлару, личному врагу Наполеона. Этот генерал нисколько не скрывал своего намерения взять в плен Наполеона, как только тот лишится своей маленькой армии вследствие дезертирства или недостатка денег на жалованье.

Немногим более чем на два года Наполеон мог рассчитывать на свои средства. Но далее?

Он учел все эти финансовые затруднения, и все более и более в его голове стала утверждаться мысль, что необходимо бежать с острова и попытаться вернуться во Францию. Здесь, на этом острове Эльба, его загоняли в тупик. Ему приходилось либо зажить частной жизнью, без солдат и без престижа, либо бежать отсюда по морю, взяв с собой своих испытанных храбрецов, судьба которых была тесно связана с его судьбой. Поэтому можно предположить, что уже с первых недель своего пребывания на острове Наполеон решил при удобном случае попытаться вернуться во Францию. Но пока все еще было слишком смутно, неопределенно. Надо было ждать благоприятных обстоятельств.

Наполеон отлично отдавал себе отчет, насколько быстро росла непопулярность Бурбонов. Неосторожные обещания и невозможные, невыполнимые мероприятия, как восстановление былых прав и уничтожение воинской повинности, вначале увлекли население. Все чувствовали себя усталыми от вечных войн и надеялись, что с исчезновением Наполеона не придется уже выносить всю тягость военного положения и платить усиленные налоги. Тем не менее сборщики податей продолжали, как и во времена воинского деспота, предъявлять окладные листы, а армия продолжала вербовать все новых и новых рекрутов. Таким образом недовольство среди сельского населения все росло и росло.

Но и жители городов были возмущены не менее их. Законы, нарушавшие свободу совести, обязательство проводить воскресение в праздном бездействии, высокомерие духовенства, спесивость и жадность вернувшегося дворянства, требовавшего признания недействительными сделок по продаже национальных земель, бессовестные притеснения полиции — все это заставляло смотреть на предшествующую эпоху владычества тирана-императора почти как на эру полной свободы. И все твердили, что, если бы Наполеон все еще был в Тюильри, ему пришлось бы дать народу такие свободы, которые сделали бы его правление более мягким, более справедливым, более сносным, чем правление Людовика XVIII.

Наконец, все военные, и в особенности офицеры, находившиеся на половинной пенсии, гранившие в пустом бездействии парижские мостовые и торчавшие по различным кабачкам и кафе в поисках ссоры с роялистами, вслух жалели об императоре, презрительно отзывались о королевском правительстве и с уверенностью говорили о скором возвращении Наполеона во Францию.

Наполеон внимательно следил за всеми этими симптомами разложения королевской власти и возрождения симпатий к утраченному режиму империи, все следы которого старательно уничтожались ревностными лакеями короля. Тем не менее он не решался на приключения. Он спокойно продолжал жизнь добродушного монарха, наблюдал за работами, возводя укрепления, насаждая деревья и прокладывая новые дороги, а вместе с тем позаботился о приобретении небольшого флота, который помог бы ему переправить свои войска в какой-нибудь пункт континента в тот день, когда он рискнет сделать свою последнюю ставку.

Он советовался с Мюратом, частенько поглядывал на итальянский берег, от которого его отделял только узкий пролив Пьомбино, и не раз подумывал, что хорошо было бы попытаться высадиться во владении своего зятя.

Одно только удерживало его, парализовало все его желания: он говорил себе, что, нарушив мир, заключенный с Европой, получив свободу и попытавшись вернуть обратно утраченный трон, он должен будет сказать «прости навеки!» Марии Луизе. А он любил ее более, чем когда-либо. Он не знал о ее измене; он продолжал верить, что она просто уступила давлению отца и австрийских принцев. Он воображал, что со временем все уладится и что, увидев, как спокойно он живет в своих островных владениях, короли простят ему смелость этого союза и позволят вновь разделить ложе со своей женой. И при одной мысли о возможности снова увидеть Марию Луизу, снова обладать ее красивым телом, которого он был лишен столь долгое время, вся кровь вскипала в жилах Наполеона и весь он загорался лихорадочной страстью.

О, если бы достаточно было броситься с оружием в руках навстречу всем королевским силам, чтобы освободить эту царственную пленницу из австрийского дворца, подобно легендарным героям, мчавшимся на крылатых драконах освобождать пленных принцесс, то он переплыл бы вплавь отделявший его от материка пролив, прошел бы через горы, пробился бы через все государства и дал бы сотни сражений.

Увы! Этих сказочных обстоятельств не было, и в данном случае сослужить хорошую службу могли только спокойствие, неподвижность, терпение. Надо было казаться смирившимся, умиротворенным, безобидным, чтобы укрепить Европу во мнении, что ему можно с безопасностью вернуть его супругу.

Эта уверенность, что не сегодня завтра Мария Луиза приедет к нему на остров, мешала Наполеону серьезно думать о том, чтобы покинуть остров Эльба, и заставляла его откладывать со дня на день приготовления к бегству.

Он не получал никаких известий о Марии Луизе, он не знал, как ее здоровье и как поживает маленький Римский король; только изредка, в самых кратких выражениях, Меневаль, секретарь императрицы, сообщал ему, что никаких перемен нет.

Из уклончивых фраз этого секретаря, корреспонденция которого вскрывалась и прочитывалась венским двором, Наполеон понял, что Мария Луиза в самом скором времени приедет к нему. Обрадованный, счастливый, он велел приготовить в деревне специальную виллу, где предполагал принять супругу, чтобы жить, обожая ее, в самом сладком уединении острова.

Извещение, посланное ему из Италии, что какая-то дама с маленьким мальчиком, возраст которого почти подходил к возрасту Римского короля, прибыла в Ливорно, откуда собиралась отправиться на остров Эльба, еще более укрепило эту надежду. Действительно, через несколько дней было объявлено о прибытии на остров дамы и мальчика.

Но ошибочная надежда встретить в этой даме Марию Луизу продержалась недолго. Ступив на барку, которая должна была доставить ее на берег, дама назвала себя инспектору полиции. Это была графиня Валевская.

Императору сейчас же дали знать о прибытии графини.

«Что ей нужно здесь?» — подумал Наполеон, затрудняясь решить, как подобало ему встретить ее.

Он был и опечален тем разочарованием, которое принесло ему это посещение, и обрадован стойкостью чувств этой красавицы польки, которую когда-то он страстно любил.

На мгновение в его голове промелькнула мысль, что ему вообще не следует видеться с ней; пусть ее отвезут обратно на борт доставившего ее корабля. Он не хотел возобновлять с нею связь, а властное и дразнящее воспоминание о любимом образе Марии Луизы не позволяло и думать о каком-либо мимолетном любовном приключении.

Но как отослать ее обратно, не дав даже увидаться с ним, не сказав ей ни слова — ей, женщине, которую он когда-то страстно любил, которая теперь, без сомнения, должна была бороться со многими трудностями и опасностями, прежде чем ей удалось навестить его в ссылке?

Он посвятил Друо в эту проблему и спросил его мнение на этот счет.

Генерал Друо был человеком высокой честности. Он знал истинные чувства, питаемые Марией Луизой к мужу, знал, что Нейпперг компрометирует ее своим вечным нахождением возле нее, знал, что императрица даже и не старалась особенно скрыть свою связь с последним; поэтому он был более чем убежден, что она никогда не приедет к мужу. Таким образом, он не мог глазами сурового ригориста смотреть на присутствие на Эльбе женщины, когда-то обожаемой Наполеоном и все еще способной внушить ему страсть или по крайней мере хоть нежность. Ведь Наполеон находился теперь как раз в расцвете сил. Теперь, живя на этом острове, он был лишен обычного волнения, лихорадочной деятельности, движений, вечного перенапряжения мозга и опасений за судьбы империи, за исход сражений или иных мероприятий. Значит, было вполне возможно, что мало-помалу образ Марии Луизы потускнеет в его памяти и Наполеон сможет легко сойтись с первой попавшейся женщиной, подвернувшейся ему совершенна случайно, быть может, совершенно недостойной его ласк, и тогда эта связь в таком маленьком государстве, где жизнь всех и каждого была на виду, могла бы вызвать большой скандал. А графиня Валевская, женщина интеллигентная, любящая, скромная, по мнению Друо. была способна значительно смягчить суровость ссылки императора и уж во всяком случае казалась более желанной, чем какая-нибудь новая возлюбленная, выбранная среди женского населения острова, или обольщенная жена одного из офицеров, последовавшая на остров вслед за мужем.

Кроме того, в глубине сердца добряк Друо беспокоился, будет ли Наполеон в состоянии долго удерживаться в роли повелителя без претензий, без сожалений о будущем, ограничивать свои желания и мечты заботами об украшении и цивилизации маленького острова. Правда, император еще ни разу не говорил ему ни прямо, ни намеком, что не считает свое отречение окончательным, что он еще собирается попытать счастье, чтобы вернуть все утраченное; но Друо говорил себе, что такой человек, как Наполеон, мужчина в расцвет сил, не удовлетворится на долгое время таким отчуждением от мировой сцены, на которой, как он сознавал, ему по праву принадлежит первая роль, единственно приличествующая ему. В этом владении на микроскопическом острове Эльба Друо видел только эфемерное королевство и был убежден, что Наполеон не будет в состоянии остаться королем Ивето.

Генерал не чувствовал себя способным убедить Наполеона не пускаться в опасную, губительную авантюру. Он был уверен, что в тот день, когда император скажет: «Друо, мы возвращаемся во Францию! Мы еще раз испытаем счастье нашего оружия!» — он ответит ему без всяких колебаний: «Слушаю, ваше величество!»

А женщина могла бы оказать на Наполеона влияние, которого не хватало генералу Друо; ей, быть может, удалось бы удержать его в этой ссылке, в сущности довольно сносной, так как здесь было хоть то преимущество, что император мог считав себя в безопасности.

Поэтому Друо на вопрос императора ответил, что не видит ничего неприличного в том, чтобы принять эту даму, которая, кроме всего прочего, может сообщить ему кое-какие новости из Франции. Надо принять во внимание, что эти новости будут сообщены лицом, правдивость которого вне всяких сомнений; он прибавил затем, что ребенок, сопровождавший мать, лишит свидание характера банального любовного приключения.

Ввиду этого Наполеон решил дать приют графине Валевской, но не на вилле, которую велел приготовить для императрицы, а в довольно кокетливой хижинке, расположенной в одной из самых диких, самых отдаленных частей острова, в Марсиане.

Там и произошло на самом деле их свидание. Оно продолжалось два дня. Было отдано строжайшее приказание, чтобы никто не вздумал мешать их разговору. Но случилось комическое происшествие, которое никто не мог предвидеть.

Мэр городка Портолоньоно, узнав, что с континента к императору явилась какая-то дама с ребенком, придумал снабдить своих сограждан музыкальными инструментами и фонарями, чтобы дать под окном домика серенаду. Последняя была исполнена при криках:

— Да здравствует императрица! Да здравствует Мария Луиза! Да здравствует Римский король!

Стоило большого труда заставить инструменты смолкнуть и лампионы погасить. Музыканты вернулись домой в огорчении.

Эта неожиданная манифестация сильно повлияла на настроение императора. В его сердце еще ярче всколыхнулось воспоминание о Марии Луизе.

Бедной графине Валевской пришлось поплатиться за это досадное недоразумение. Наполеон обратился к ней довольно сурово и выразил удивление по поводу ее прибытия. Он даже не приласкал ее. Между нею и им стал всезаслоняющий образ Марии Луизы.

Подавляя острую боль и решив скрыть тайную надежду, которая привела ее сюда, графиня представила сына Наполеону; но он лишь мельком взглянул на мальчика. Затем она сказала, что явилась на остров Эльба, ослушавшись почти прямого запрещения делать это, только для того, чтобы предупредить императора о замышляемых против него планах.

Его пребывание на острове, столь близком от Франции, с неугомонным Мюратом под рукой, доставляло глубокое беспокойство союзным монархам. На венском конгрессе решили сослать Наполеона на какой-нибудь африканский остров, на Азорские острова или на остров Святой Елены. При этом перемены места ссылки на более отдаленное в особенности добивался человек, очень влиятельный при австрийском дворе и находящийся в большой милости у матери Марии Луизы — генерал Нейпперг.

Услыхав имя этого ненавистного соперника, Наполеон почувствовал острую боль. Ночная сцена во дворце, когда, собираясь навестить императрицу, он натолкнулся на австрийца, с мучительной болью и бешенством ненависти всплыла в его памяти. О, какую ошибку он сделал, что не приказал тогда мамелюкам задушить этого врага!

На губах императора дрожал вопрос. Он хотел знать, не около ли Марии Луизы находился в данный момент Нейпперг. Но он не решался спросить об этом графиню и вздумал легким маневром проверить, имеется ли хоть какое-нибудь фактическое основание у этого предположения. Поэтому, обсуждая возможность и вероятность ссылки на отдаленный остров, о котором ему рассказала графиня, он заметил, что императрица Мария Луиза воспользуется своим влиянием на отца и воспротивится такой несправедливости.

Графиня опустила голову и молчала, но под градом вопросов кончила тем, что выдала тайну Марии Луизы.

Она была женщиной, она любила императора. Она уже не питала иллюзий относительно возможности для нее стать снова его другом, его спутницей, дорогой возлюбленной, которой она была прежде; она читала в глубине взглядов своего царственного любовника неизбежность разрыва, отказ, безразличие. Он не любил ее более; прерванный роман не возобновится более. Сообщая Наполеону о мрачных замыслах против его свободы в Вене, она думала о совместном бегстве с острова Эльба. Будучи предупрежден, Наполеон поспешит обеспечить свою безопасность. Неаполитанский король даст ему такой приют, где Наполеон будет в неприкосновенности. Монархи не осмелятся двинуть свои силы вдогонку за жертвой, ускользнувшей от них. А потом если дело и дойдет до сражения, то разве союзные силы устоят против Наполеона и Мюрата, сражающихся бок о бок, но не за славу, не за новые завоевания, не за корону, а за саму жизнь? Они еще подумают, прежде чем решатся на такую авантюру, и когда улягутся политические страсти и утихомирятся мстительные инстинкты эмигрантов и маркизов Карабасов, ныне всемогущих в Тюильрийском дворце, когда согласятся с необходимостью уважать условия мира, заключенного в Фонтенбло, Наполеон сможет вернуться на этот остров, где и закончит жизнь, озаренную в прошлом былой славой и согретую мирным счастьем любви с ней, Валевской.

Теперь приходилось расставаться с этими мечтами. Наполеон по-прежнему любил Марию Луизу, рассчитывал на ее помощь. Надо было открыть ему глаза, во-первых, для того, чтобы дать ему истинное представление о грозящей ему опасности, которая казалась ему ничтожной благодаря заступничеству императрицы, и, во-вторых, — чтобы отомстить за свою боль оскорбленной любовницы; отталкивая ее, Наполеон наносил ей глубокую рану в сердце, так вот и она тоже ответит ему раной за рану!

С каким бешенством, с какой яростью Наполеон узнал о возобновлении любовного приключения императрицы. Возможность его он подозревал иногда, но никогда не считался с ним как с реальным, правдоподобным фактом! Зато теперь ряд крупных и мелких подробностей, отдельные детали, черточки, штрихи — все связывалось между собой, представляя стройную картину действительности, и маленькие, почти незаметные прежде факты теперь разрастались до трагической величины.

Поспешность, с которой Мария Луиза бежала из Парижа, воспользовавшись для этого письмом, уже устаревшим к тому времени, продиктованным при таких обстоятельствах, которых в данный момент уже не было, и содержавшим совет ей скрыться за Луару; затем ее вечный отказ присоединиться к нему как в Фонтенбло, как во время путешествия в ссылку, так и на острове Эльба; ее молчание, нежелание ответить на его полные страсти и нежности письма — словом все, все подтверждало, что графиня говорила правду, что Мария Луиза не любила его более, обманывала и не хотела более видеть.

И все-таки Наполеон еще сомневался. Он не мог заставить себя примириться с очевидностью, поверить в такую ужасную действительность.

Он вышел из себя, грубо набросился на графиню с упреками, почти с угрозами, корил ее тем, что все это она сочинила из подлого расчета, что она хотела очернить в его глазах чистый образ императрицы, чтобы снова завладеть его душой. В конце концов он довел до последних пределов эту женщину, которая крайне страдала от этой почти трагической сцены.

Он не хотел верить? Ну, что же, она заставит дать показание свидетеля! И какого свидетеля! Сама правдивость и невинность в кудряшках — его сын, малютка Александр-Наполеон!

Ребенок играл на лужайке перед домом. Мать позвала его, и, прежде чем Наполеон мог догадаться или успел спросить, зачем понадобился ей сын, графиня, ласково запустив пальцы в кудряшки мальчика, нежно сказала:

— Скажи мне, дорогая крошка, когда я приехала за тобой в ту страну, где еще растут такие большие деревья и высятся такие громадные горы…

— Это Тироль, — сказал ребенок, — эту страну зовут Тиролем, а мы жили в гостинице «Королевский орел».

Наполеон вздрогнул. Он по очереди глядел то на ребенка, то на мать и не без некоторого беспокойства спрашивал себя, чего графиня хотела добиться этим вопросом, но никак не мог отгадать.

Мальчик продолжал, гордый от возможности выказать свои познания:

— В гостинице «Королевский орел» не было орлов, но там было очень хорошо, гораздо лучше, чем здесь.

— Этот человечек разговаривает довольно-таки откровенно! — заметил Наполеон.

— Он всегда говорит правду, ваше величество! — поспешила заметить графиня. — Слушай-ка, Александр, скажи нам, что ты видел в этой гостинице, в Тироле… в гостинице, где не было орлов? Ты помнишь господина?

— Того господина, который явился вместе с нами? У него большая борода и толстая палка?

— Да нет, Александр, ты описываешь нашего доброго друга ла Виолетта. Вот преданный и верный защитник, ваше величество! — сказала графиня, как бы поясняя присутствие ла Виолетта императору.

— Я знаю ла Виолетта, это надежный человек! Но какого черта ему понадобилось в Тироле? — воскликнул удивленный император.

— Он сопровождал меня, ваше величество, и был моей защитой и охраной. Только благодаря ему я и могла вновь найти ребенка.

— У вас украли его, что ли?

— Да, ваше величество, некий негодяй, маркиз де Мобрейль, украл моего сына и увез его в горы Тироля.

— Господи, целый роман! Ну, а с какой целью было предпринято это похищение ребенка?

— Не знаю. Но я хотела бы, чтобы вы от ребенка услыхали имя или по крайней мере хоть описание того, по наущению которого было совершено это похищение.

— А какой в этом толк? Я не располагаю правом судить и карать в Тироле и не могу наказать преступника.

— Самое главное — это чтобы вы узнали, кто это такой. Да, ну же, сынок, — настаивала графиня Валевская, наклоняясь к ребенку, — постарайся вспомнить. Каков же был собой тот мужчина, который проводил тебя в комнату, где передал охране двух слуг, страшно пугавших тебя… ну, знаешь — тот мужчина, который был с дамой.

— Ах, да, да! Это мужчина с повязкой на глазу.

Наполеона передернуло от бешенства.

— Нейпперг! — пробормотал он. — Нейпперг был там. И дама с ним… Ну, а та дама, какова она была собою? Говори, мальчик, поскорее говори! — прибавил он полузадушенным голосом, наклоняясь к ребенку.

Мальчик испугался и не захотел отвечать. Тогда мать поцеловала его и сказала:

— Ну, а как говорил ла Виолетт с этой дамой, когда мы уезжали из гостиницы? Ты помнишь, эта дама стояла в подъезде, а ла Виолетт снял шляпу и сказал.

— Да, да, он сказал: «Ваше величество».

Наполеон глухо, страдальчески крикнул и судорожно запустил руку за жилет, словно желая вырвать сердце.

Ребенок, восхищенный своим успехом, так как мать казалась довольной его ответами, продолжал лепетать:

— Да, ла Виолетт два раза повторил: «Ваше величество», потом повертел тростью в воздухе. А! Он и еще кое-что сказал, когда мы уже были в карете. Он посмотрел на господина с черной повязкой и сказал…

— Что он сказал? — спросил Наполеон совершенно машинально, словно пробуждаясь от глубокого сна.

— Он сказал: «Да здравствует император!» — ответил ребенок.

Он ждал, что его расцелуют и приласкают за то, что он так хорошо отвечал. Но Наполеон сказал резким тоном:

— Прикажите, чтобы ребенка увели прочь отсюда!

Графиня взяла сына за руку и увела на улицу.

Когда она вернулась, Наполеон уже овладел собой и лицо его приняло обычное выражение. В те несколько минут, которые прошли во время отсутствия графини, он подумал и сориентировался.

Итак, значит, это было вполне очевидно, более невозможно сомневаться: Нейпперг и Мария Луиза живут как муж с женой, почти официально. Он, Наполеон, был достаточно легковерен, достаточно наивен, чтобы предполагать, будто жена не является к нему разделить его одиночество, только уступая давлению родственников, подчиняясь желаниям государей. Каким болваном был он, когда думал, что политика мешала этой женщине разделить его участь! Единственное, что она хотела разделить, — это ложе с Нейппергом. О, подлое создание! Он проклинал, он мысленно осыпал ее ругательствами. Если бы она была так близко от него, что он мог бы дотянуться до нее, он задушил бы ее.

Но нет! Если бы каким-нибудь чудом она очутилась возле него, то он раскрыл бы навстречу ей свои объятия, он с радостью прижал бы к своей груди ее очаровательную головку кающейся грешницы. Он все еще любил ее, все еще жаждал ее, более, чем когда-либо прежде!

Он сознавал, какое громадное оскорбление нанесла ему жена, жестоко терзался от этого оскорбления, но в то же время чувствовал, что способен забыть его. Простить он не будет в силах, нет, но станет поступать так, как будто ее вины вообще не существовало. Он любил Марию Луизу, и этого было достаточно, чтобы смыть всякую грязь, какой бы она ни забрызгала его. Он все еще хотел близости своей дорогой Луизы и, несмотря на ее измену, несмотря на все то, что сообщила ему графиня, несмотря на обнаружение интимных подробностей ее жизни в Тироле, несмотря на Нейпперга, все-таки не мог примириться с мыслью об окончательной разлуке с нею, не мог признать возможность, чтобы та, которая еще недавно принадлежала ему, отдалась окончательно и бесповоротно другому. Нет, Мария Луиза не могла умереть для него! Она жила, она дышала иным воздухом, но это было только временным отсутствием. Она разобьет оковы насильственной разлуки, которой связали его враждебные государи. От него зависело теперь изменить все, вновь вернуть себе любимую женщину вместе со всем прочим, утерянным им.

Затем, следуя логике своего острого мышления, он перешел от любимой женщины на трон, от любви — к славе.

Бедный великий человек чувствовал себя очень униженным, очень исстрадавшимся, очень маленьким, когда мысленно представлял себе любимую жену в объятиях другого; но утешался тем, что он еще воспрянет и будет сильным, гордым, более великим, чем когда-либо прежде; он снова смелым натиском овладеет утраченным могуществом, и еще ярче разгорится померкшая звезда его славы.

Мария Луиза ускользала от него. Ну что же — он попытается найти утешение и смысл жизни во власти. Он постарается снова сесть на тот самый трон, в узурпации которого его обвинили тогда, когда он был побежден, разбит. Он внезапно предстанет перед своими старыми солдатами, сказав им: «А вот и я!» — и они последуют за ним.

Теперь ему уже не приходилось считаться ни со своим зятем, австрийским императором, ни со всей Европой вообще. До тех пор он еще мог надеяться на возвращение Марии Луизы, пока еще он мог ждать от нее такого же сюрприза, который сделала ему графиня Валевская, он был готов примириться со своей участью. Он наивно верил, что, оставаясь безобидным повелителем острова Эльба, отказавшись от честолюбивых замыслов и желаний, не выказывая ни малейших поползновений на восстановление былой славы, он обезоружит ненависть государей и добьется от австрийского императора разрешения Марии Луизе прибыть в Портоферайо.

Теперь приходилось отказываться от этих ожидаемых минут величайшего счастья, от этих восторгов чистейшей радости. Легкомысленное сердце Луизы, все более и более возраставшее влияние на нее этого негодяя Нейпперга заставляли его сказать последнее «прости навсегда!» тихим радостям мирной супружеской жизни в одиночестве острова. Ну что же! Вместо такого мирного существования, в котором ему отказывали, он снова сядет на лошадь, снова зальет, если понадобится, кровью и дымом пожарищ пораженную Европу, которой придется снова смириться пред ним.

В то же время в тайниках души Наполеона теплилась мысль, что вернуть себе обратно Францию и скипетр значит, быть может, вернуть в то же время и расположение жены. Быть может, в случае если придется выбирать между Нейппергом и законным супругом, вновь ставшим вождем грандиозной армии, приветствуемый великой нацией, Мария Луиза, не задумываясь, вернется к нему.

В то же время все эти соображения поддерживались весьма важной причиной, о которой мы уже упоминали ранее, и эта причина придавала планам Наполеона характер необходимости.

Пенсия в пять миллионов франков, назначенная ему согласно договору в Фонтенбло, до сих пор не выплачивалась.

Его личные средства таяли с каждым днем, и уже недалек тот день, когда он вынужден будет распустить свою гвардию. А тогда он будет обречен жить в зависимости от великодушия врагов, которые будут в состоянии в любой момент атаковать его в его резиденции, или задушить, как советовал Брюлар, старинный вождь шуанов, или перевезти на острова Мадеру или Святой Елены.

Хотя Наполеон и решил действовать в величайшем секрете, но в этот проект следовало посвятить по крайней мере двух человек.

Когда графиня Валевская, удивленная переменой, происшедшей в душе Наполеона, спросила у него после сцены с удалением ребенка, не может ли она быть полезной ему во Франции, куда она собиралась возвратиться, лицо императора выразило удовольствие. Не открывая полностью своих планов графине, он дал ей понять, что в случае если народ призовет его снова во Францию, а армия выразит желание снова встать под его начало, он найдет возможность, воспользовавшись благоприятными обстоятельствами, тайно сесть на корабль и добраться до берегов Франции. Для того чтобы этот смелый план удался, достаточно было усыпить бдительность английского комиссара, сэра Нейла Кэмпбела, и избежать встречи с королевскими судами, крейсировавшими в Средиземном море. Ведь счастье, которое так помогало ему в этих самых водах при возвращении из Египта, могло помочь ему и в этот раз.

Графиня постаралась ободрить Наполеона, вдохновить его еще больше на выполнение этого намерения. Она обещала ему самым тщательным образом осведомиться о настроении умов во Франции.

Тогда Наполеон сказал ей, по обыкновению все предвидя и предусматривая:

— На обратном пути постарайтесь осведомиться и как следует сориентироваться в симпатиях и настроении гренобльского гарнизона. Если французы вновь призовут меня, то мне придется быть очень осторожным, в особенности в самом начале путешествия. Я теперь слишком хорошо знаю провансальцев, чтобы вторично довериться им. Дофинцы — совсем другой народ; они порядочны, храбры, преданны. Если когда-нибудь я решусь вернуться во Францию, то это возвращение произойдет через Гренобль.

— Хорошо, ваше величество, я побываю там. Там стоит полк полковника Анрио. Быть может, мне удастся через его жену Алису войти в сношения с некоторыми из офицеров гарнизона.

— Черт возьми! — сказал император. — Этот храбрец Анрио скучает здесь. В данный момент он вовсе не нужен мне; ему, вероятно, очень хочется расцеловать свою жену, вот я и пошлю его в Париж… через Гренобль. — Наполеон задумался на мгновение, а затем прибавил: — Чтобы не привлекать ничьего внимания, я дам ему поручение в Вену.

Графиня Валевская вздохнула. Значит, Наполеон все-таки думал о том, чтобы вновь завоевать расположение Марии Луизы! То, что она ему сообщила, не смогло уменьшить его страсть. Ее сердце сжалось, и, не в силах долее сдерживать свои истинные чувства, она попросила у императора дозволения сейчас же удалиться с острова.

Наполеон предложил ей остаться, чтобы отобедать у него с ребенком, прибавив, что вечером она сможет уехать на одном из связных судов.

Послали за полковником Анрио, и Наполеон дал ему соответствующие инструкции. Он должен был отправиться в Вену, попробовать увидеть де Меневаля, секретаря императрицы, а если будет возможно, то добиться личного свидания с нею; он скажет ей, что император чувствует себя хорошо и надеется на скорое свидание. Затем, исполнив это поручение, полковник направится в Гренобль, где стоит его полк. Там он постарается разузнать у офицеров, как они относятся к Бурбонам и продолжают ли они чтить память императора. Графиня Валевская, которую будет сопровождать полковник Анрио, позаботится о том, чтобы сведения, добытые полковником Анрио, были переправлены в полной тайне и сохранности на остров Эльба.

После обеда, во время которого император был в очень хорошем расположении духа, графиня покинула Марсиану и отправилась в маленькую бухту, где ее ждала лодка. Вместе с полковником Анрио и сыном ее отвезли на борт связного судна, на котором она и добралась до Ливорно.

Там, предъявив свой паспорт, она оказалась объектом особенного внимания со стороны английского комиссара Нейла Кэмпбела, тайного тюремщика Наполеона.

Он посовещался с английским консулом, был страшно любезен с красавицей полькой и спросил у нее, выпадет ли ему на долю счастье когда-нибудь снова увидать ее, будь то в Лондоне или на острове Эльба.

Графиня подумала, что из впечатления, которое произвела ее красота на стража царственного узника, можно будет извлечь кое-какую пользу. Ведь она могла бы усыпить его бдительность, отвлечь его внимание и тем способствовать бегству императора. Поэтому она не стала обескураживать галантного англичанина и обещала увидеться с ним в последних числах февраля, когда она, по всей вероятности, будет в Италии у неаполитанского короля.

Кэмпбел, влюблявшийся все более и более, поклялся графине, что при первом известии о ее присутствии в Италии он примчится туда. Прекрасная полька запомнила это обещание и решила воспользоваться им.

Из Ливорно она собиралась отправиться на английском корабле в Триест, откуда должна была проследовать в обществе Анрио в Вену. Когда она уезжала, Кэмпбел провожал ее до пристани, откуда еще долго махал платком, причем из глаз этого влюбленного вояки катились слезы.

После отъезда графини Наполеон погрузился в глубокую задумчивость. В его глазах заблестел огонь надежды, его лицо порозовело, и — редкое явление со времени его поселения на острове Эльба — он улыбался! Король Ивето умер, император вновь воскрес к жизни!

В последние месяцы 1814 года всю Францию охватило чувство глубочайшего разочарования. Все жалели об эпохе Наполеона. Войны, налоги, страдания, лишение свободы были забыты; вспоминали только былую славу времен Наполеона и сравнивали прежний нравственный подъем с теперешним нахождением под опекой духовенства и необходимостью переносить наглость старинной родовой аристократии.

Бурбонскому правительству плохо удавалось поддерживать свой авторитет в магистратуре и армии. Духовенство под покровительством герцога де Берри совершало ошибку за ошибкой, а маршал Сульт, ставший военным министром вместо Дюпона, пускался в такие авантюры, которые окончательно роняли престиж правительства.

Все офицеры империи чувствовали себя под надзором целой армии сыщиков, стороживших и выслеживавших каждое их движение. Они не могли даже и вздохнуть свободно. О малейшем слове немедленно доносилось, их переписка вскрывалась. В результате по всей Франции начался ряд конфликтов и скандалов между военными частями и офицерами запаса, получавшими лишь половину прежнего содержания и посылаемыми в различные, специально для них назначаемые местности. Между прочим, много шума наделал процесс генерала Эксельмана.

Эксельман получил приказ отправиться в Бар-сюр-Орнэн, место своего рождения. Это была ссылка. За отказ подчиниться этому несправедливому и беззаконному требованию маршал Сульт велел арестовать Эксельмана. В Суасоне последнему удалось ускользнуть от конвоиров; он укрылся в надежном месте и написал оттуда министру письмо, в котором требовал назначения над ним, Эксельманом, правильного суда, обещая немедленно отдаться в руки властям, как только для расследования его дела будут назначены беспристрастные судьи.

Заседание военного суда 16-й дивизии состоялось 23 января 1815 года в Лилле. Суд единогласно вынес Эксельману оправдательный приговор, который был встречен с неописуемым торжеством. Отныне офицеры запаса уже могли, значит, распоряжаться своей свободой по собственному усмотрению, ездить из города в город, как и куда заблагорассудится, не навлекая на себя репрессий.

Подобные происшествия с каждым днем все более и более выставляли напоказ, насколько призрачна власть и неустойчиво могущество реставрированной королевской власти. Недовольная, мятежно настроенная армия ускользала из-под ее влияния.

Да и общественное мнение тоже возмущалось все более и более. Наглое поведение королевской лейб-гвардии в Париже, вызывающий образ действий провинциального дворянства, вмешательство духовенства в домашние дела мирян, убытки торговцев, разоряемых англичанами, угрозы по адресу собственников земель, приобретенных у нации, подавление бурбонским правительством либерального духа — все эти беспорядки и притеснения возмущали офицерство и даже буржуазию, и в их среде уже развивались ферменты революционного движения, которое должно было вскоре превратиться в могучее и единодушное движение в пользу возвращения Наполеона.

Наполеон был в курсе всех этих событий и настроений: газеты, сообщая о различных эпизодах и инцидентах, рисуя картины внутренней жизни страны, давали ему основание быть твердо уверенным, что Франция уже жалеет о нем и готова вновь призвать его как законного повелителя.

Таково было настроение в стране, когда полковник Анрио ехал в Гренобль, где стоял его полк.

Согласно инструкциям императора, он поехал через Вену, чтобы поговорить с де Меневалем, секретарем Марии Луизы. Однако в момент приезда Анрио Меневаля не оказалось в Вене, а потому полковнику пришлось поговорить только с де Боссэ, камергером императрицы. Аудиенции он не получил, да и не добивался ее особенно. Нейпперг зорко следил за императрицей, и было бы более чем неосторожно открывать ей хотя бы в общих чертах надежду Наполеона снова свидеться с женой во Франции, во вновь отвоеванном Тюильрийском дворце.

Из Вены полковник Анрио и графиня Валевская отправились в Дофинэ через Альпы. Прошло уже две недели, как они ехали по дороге в город Гренобль. Они двигались очень медленно, принимали массу предосторожностей, вплоть до сокрытия своих настоящих имен. В это время стояли сильные холода, особенно в этих альпийских областях; всюду лежал снег. Однажды, подходя к дому, где они должны были переночевать, графиня Валевская, внезапно упав духом, ухватилась за руку Анрио и сказала ему сквозь рыдания:

— О, полковник, я хотела бы умереть! Я слишком устала… Хотя бы это кончилось поскорее!

— Смелее, графиня, смелее! — ответил Анрио, поддерживая молодую женщину. — Почему вы вдруг загрустили? Ведь мы вскоре доедем до цели нашего путешествия, и все наши трудности и усталости останутся позади!

— Меня мучает не настоящее, а будущее. Император был очень сдержан, слишком осторожен по отношению ко мне и к вам. Он не доверяет нам. Он не захотел связывать себя словом, что все наши усилия не пропадут даром и что он воспользуется нашими советами.

— Подобная осторожность была необходима, графиня. Он должен был сдержаться и не выказывать пред нами своих надежд. Вы не имеете права сомневаться в его доверии к вам. Он верит в армию, понимает, что все гонения и притеснения, чинимые министром, невольно кинут к нему офицеров. Да и не все они остались служить при Бурбонах, те же, которые остались на службе, сделали это по необходимости. Маршал Лефевр, удалившийся к себе в Комбо, далеко не один. Я вскоре увижу его, поговорю с ним о Наполеоне. Как только мы соберем армию, я отправлюсь в Комбо.

— Вы надеетесь встретить в Гренобле поддержку? — спросила графиня.

— Да! Там гарнизоном стоит мой полк; я увижу своих офицеров, своих солдат. Армия жалеет, ждет, жаждет возвращения императора… А потом, промахи, делаемые маршалом Сультом и герцогом де Берри, подготавливают ожесточенную борьбу против роялизма… Вскоре мы увидим, как повсеместно восстанут войска, возглавляемые угнетаемыми ныне офицерами.

— О, я не сомневаюсь в тех преданных героях, которые сейчас же придут на помощь Наполеону, как только колесо фортуны повернется к нему. Я сомневаюсь в решительности самого Наполеона: он не верит уже в свою звезду!

— Не думайте так, графиня! Стоит только вспомнить, с какой лихорадочной горячностью он комментировал газетные сообщения, порицал правительство, уверял в близком перевороте в пользу герцога Орлеанского или Наполеона Второго под регентством Марии Луизы.

— Его сын! Мария Луиза! А, это тоже мое больное место! — сказала графиня, подавляя рыдания.

Тогда Анрио понял наконец истинную скорбь и страдания этой женщины, все мысли которой были устремлены к Наполеону и к ее собственному ребенку от него.

Слезы заливали ее красивое, изящное лицо. Брови нахмурились, губы слегка вздрагивали, но вся ее подавленная горем фигура дышала глубокой гордостью. Наконец она вытерла слезы и, протягивая руку Анрио, сказала:

— Простите меня, полковник, но я чувствовала себя очень, очень несчастной! Слезы успокоили меня. С того самого момента, как мы расстались с императором, они подступали у меня к горлу и душили меня. Спасибо вам за то, что вы поняли меня. Спасибо, я не забуду этого!

— Сегодня вечером я надеюсь получить кое-какие добрые известия. У меня имеются друзья, с которыми мы должны встретиться. Мы поговорим об императоре и подготовим его возвращение, если Франция готова призвать его обратно.

— Да услышит вас Господь! Пусть поскорее вновь взойдет звезда, померкшая на мгновение! Пусть мое личное счастье навсегда закатилось для меня, но я буду счастлива хоть издали видеть, что Наполеон снова завоевал свою утраченную власть. Я ничего не жду от него, не имею права надеяться на что-либо с его стороны… Но об этом я даже и не думаю; я рада служить императору, не рассчитывая ни на какую награду, не претендуя на счастье или благодарность.

Они подошли к лачужке, занимаемой какой-то старухой и пастухом, около Малижэ, на берегу Дюранс.

Женщина, увидев подходящих к ней путников, вышла за дверь и сказала:

— Стоит страшный холод, добрый барин и красавица барыня, и я совсем заждалась вас.

— Найдутся у вас хорошие постели? — спросил Анрио, отдавая поводья какому-то парню, подбежавшему к нему.

— О, что касается хороших постелей, то я соврала бы, если бы сказала, что таковые найдутся у меня! Но зато что касается ваших лошадей, то им будет хорошо на конюшне, за это-то я ручаюсь. Не правда ли, Матюрен? Зато и огонек я развела для вас, вот уж увидите!

— Ну, и ладно! Войдем поскорее в дом!

Анрио подал графине руку и прошел вслед за ней в низенькую комнату лачужки.

В очаге горел жаркий огонь; путников сразу охватила приятная теплота. Графиня подошла к очагу, уселась на шаткую деревянную табуретку пред огнем и вытянула руки и ноги к пламени, весело игравшему по раскаленным углям. Лицо Валевской смягчилось. В его нежных чертах уже не отражались страдания, которые еще недавно мучили графиню.

Анрио с радостью видел, что ее душа отходила в этой атмосфере благодатного покоя, а затем подумал о свидании с друзьями, назначенном в этом уединенном месте.

Они с графиней прибыли ранее назначенного срока — тех еще не было; поэтому они принялись за ужин.

Работник все время торчал сзади них. Он с любопытством наблюдал за ними, следил за всеми их взглядами, за их отрывочными словами, как бы желая прочитать мысли, остававшиеся невысказанными, и превратить в стройные фразы брошенные путешественниками отрывочные слова.

Они и не замечали этого наблюдателя. Пастух был невелик ростом, очень коренаст, кривоног, с непомерно большой мохнатой головой. Вытянув шею, прищурив глаза, опустив плечи, он был очень похож на охотничью собаку в стойке. Казалось, что он подстерегал прибывших посетителей словно добычу.

Чего он ждал? Что делало его таким сосредоточенным и серьезным?

Подойдя к очагу, Анрио заметил Матюрена, но не обратил на него внимания. Он повернулся к крестьянке, которая собирала посуду и подавала свои незатейливые блюда, и сказал ей ласковым тоном:

— Итак, милая, значит, вы ждали нас?

— Да как же было не ждать! Ведь я не знала наверное, когда именно вы пожалуете.

— Нам пришлось сильно задержаться в пути. Во-первых, дороги у вас плохие, затем идет снег, а главное — мы не знали как следует дороги.

— Вам, вероятно, хочется навести справки о местных жителях? — вмешался Матюрен. — Здесь это не очень-то удобно. Все волком смотрят друг на друга; полиция не любит шутить, когда говорят об императоре.

— Об императоре? Что вы хотите сказать этим, друг мой? Я не понимаю вас!

— Э, барин, Господь с вами, это так просто! С тех пор как его заперли там, на острове Эльба, находятся порядочные люди, которые не перестают думать о Наполеоне. Говорят, что Бурбоны делают такие вещи, которые не следовало делать. Полицейские крючки рады были бы заставить замолчать всех тех, кто думает об императоре, ну, да это не так-то уж легко сделать… Можно быть последним нищим и все-таки иметь свое мнение. Никогда, никогда — слышите ли вы? — не было у Наполеона столько приверженцев, как с тех пор, когда его прогнали. Но он вернется, это уж во всяком случае!

— Вы так думаете, друг мой?

— Да, следует, чтобы он снова взял в свои руки управление страной, а то духовенство уже показало нам свои лапы, да и король старается отобрать все наше добро.

— А, значит, и вы так смотрите на вещи? — спросила графиня, плохо скрывая радость при этих словах Матюрена.

— Да, сударыня, я держусь такого мнения. Да и не один я, как мне кажется.

— А почему вы думаете, что император еще может вернуться? Недостаточно надежды нескольких бедняков, чтобы вернуть прежнего государя, ныне оставшегося без поддержки и без вооруженной силы.

— Это правда; но всем известно, что за это дело взялось много солдат и даже генералов. Мне не раз приходилось слышать об этом. Говорят, что…

— Ты лучше сделаешь, если отправишься в конюшню и посмотришь, все ли там в порядке, — перебила его старуха крестьянка. — Сам видишь, что твоя болтовня надоела доброму барину и красавице барыне. Ты еще навлечешь на нас разные беды всеми этими разбойничьими россказнями. Запрещаю тебе мешаться в политику. Наш король — это король, а кюре уверяет, что Наполеон — просто бесноватый, демон, бандит, способный на всякое преступление.

Матюрен только что собирался ответить старухе, как снаружи раздался троекратный стук в дверь. Он отправился открыть, а затем, отходя в сторону и пропуская троих путешественников, сказал:

— Добрый вечер, господин Робер! Вы пришли вовремя, чтобы заступиться за святое дело, и вы будете в силах сделать это лучше, чем я, так как у меня и слов-то не хватает.

Затем он скромно скрылся, отправившись на конюшню, чтобы позаботиться о лошадях и осмотреть, заперты ли двери, засунуты ли запоры и спущены ли собаки во дворе.

В этой лачуге, затерявшейся в альпийской лощине, должны были разыграться грандиозные и трагические события. Звезде Наполеона суждено было вновь возгореться под крышей этой простой и честной крестьянки.

Человек, которого Матюрен назвал Робером, заметив полковника Анрио, не мог сдержать крик радости. Они бросились в объятия друг другу и дружески расцеловались. Затем Робер представил своих спутников, назвав их своими друзьями.

После представлений позаботились удалить крестьянку.

— Вот что, старуха, мы займем эту комнату на добрую часть ночи, не следует нас беспокоить, — сказал вновь пришедший.

— О, понимаю, господин Робер, — ответила крестьянка, кивнув головой. — Матюрен в конюшне, а я отправлюсь спать. Вы будьте здесь как у себя дома. Располагайтесь как вам будет удобнее, не стесняйтесь, а если красавице барыне все-таки захочется спать, то я уступлю ей свою кровать. Она может там отоспаться всласть, стоит ей только сказать слово.

— Спасибо, я знаю, где ваша комната, — сказал Робер повелительным тоном. — Оставьте нас теперь!

Старуха сделала им почтительный реверанс, прибавила несколько любезностей и ушла к себе наверх.

Как только они остались одни, Робер снова представил своих друзей.

— Доктор Эмери, — сказал он, показывая на молодого человека с решительным выражением лица, — он прибыл из Гана. Это — пламенный приверженец императора; я часто говорил вам о нем… А это мой секретарь; он готов на все.

Анрио раскланялся и пожал руки обоим сторонникам Наполеона.

— Дорогой де Лабэдуайер, — сказал он, называя Робера его настоящей фамилией, которой суждено было завоевать трагическую славу, — благодарю вас за, то, что вы привели сюда обоих ваших друзей… Вы уже знакомы с графиней Валевской, которая пожелала сопровождать меня. Мы возвращаемся с острова Эльба. Наша преданность императору подскажет нам планы для исполнения наших общих задач; мы должны подготовить события, сгруппировать их, направить так, чтобы избежать всякого поражения… Что вы скажете?

— Что вы делали на острове Эльба? Что сказал император? Готов ли он рискнуть? Согласен ли он наконец последовать желанию всей Франции?

— Полковник, все будет зависеть от вас, — ответила ему Валевская.

— Но, графиня, все зависит только от самого Наполеона! Без него мы не можем рискнуть ровно ни на что! От него должна исходить вся инициатива. Страсти, подъем, воодушевление народа — все это магниты, которые может заставить действовать только его воля!

— Ну что же! Император ждет! Нам не удалось заставить его высказаться окончательно.

— Графиня, — сказал Анрио, — оставьте все ваши страхи! Наполеон с нами. Я только что убеждал вас в этом. Я умею отчасти читать в его душе, с тех пор как научился служить ему. Наше последнее свидание с ним значительно повлияло на его решимость. Он не хочет идти против желания народа, но любит Францию, жаждет мира и спокойствие страны ценит выше всего, даже выше собственной свободы. А если он пока еще немного и колеблется, то потому, что среди всех слухов, достигших его ушей в ссылке, он, несмотря на все наши убеждения, все еще не нашел окончательных и бесспорных доказательств того, что армия последует за ним, станет защищать его, будет приветствовать его криками восторга, на руках внесет в Париж.

— О, армия, — сказал полковник Лабэдуайер, — за нее я отвечаю вполне! Она еще никогда не была настолько расположена в пользу императора, как теперь!

— Генералы пока еще не решаются признаться в этом, — прибавил Эмери, — но во всех полках солдаты готовы крикнуть: «Да здравствует император!» — как только он предстанет пред ними!

— Это правда, — подтвердил Лабэдуайер. — Пусть он только покажется, а я уж отвечаю за подъем духа и восторг войск. Не правда ли, Эмери? По дороге из Гана в Визиль вас задержал генерал Мутон-Дювернэ! Он знает, как вы преданы императору, и все-таки отпустил вас, не посмев арестовать. Ну что вы заключаете из этого?

— Разумеется, он не решился задержать меня.

— Ну вот! — продолжал Лабэдуайер. — Со своей стороны, могу прибавить следующее: мы обедали у генерала Маршана со всеми офицерами гарнизона. Нас собрали, чтобы узнать наши мнения и убеждения. Большинство офицеров молчало, но, несмотря на присутствие высших военных властей, они не могли не показать, что им будет очень трудно пойти против Наполеона.

— В таком случае, Лабэдуайер, мы являемся господами положения, — оживленно сказал Анрио. — Предупреди: императора и подготовим почву, чтобы он мог вновь надеть на своих солдат трехцветные кокарды!

Лабэдуайер, сидя посредине у стола, задумался на мгновение.

Это был один из самых молодых офицеров армии, один из тех, на кого роялисты возлагали наибольшие надежды. Он принадлежал по жене к королевскому роду, был исконным дворянином, и ему покровительствовал двор. Солдаты обожали его и слепо повиновались. Его полк, седьмой пехотный, расквартированный в Шамбери, должен был в ближайшем будущем направиться в Гренобль.

— У меня есть своя идея, — заговорил он снова, отвечая Анрио, — но прежде чем я изложу вам ее, я хотел бы нарисовать вам точную картину положения в областях Дофинэ и Альп. Вы понимаете, что на Париж существует только одна целесообразная дорога: следует пройти через Гап, взять Гренобль, представляющий собой сильную крепость, неприступную благодаря своим позициям, укреплениям, политическому значению и настроению жителей. Раз Гренобль будет взят, Лион будет открыт сам собой, а это отдаст нам в руки Париж. Следовательно, нам надо позаботиться о том, чтобы подготовить все в этом городе. Наш друг, доктор Эмери, пользуется там симпатиями среди интеллигенции… Он-то и поможет нам завладеть столицей Дофинэ.

Лабэдуайер перешел к отдельным деталям этого грандиозного проекта свержения Бурбонов и восстановления империи.

Префектом Изеры был Фурье, а седьмой дивизией, стоявшей в Гренобле, командовал генерал Маршан. Фурье был ученым, страшно досадовавшим на политические смуты. Он не любил вмешиваться в уличные волнения, во всякие смуты, которые только пугали его. Он проделал вместе с Наполеоном египетскую кампанию и в глубине сердца остался верен ему, благоговейно храня в памяти воспоминания о былой славе. Он служил Бурбонам без всякого энтузиазма, только ради спокойствия. Что касается генерала Маршана, то это был очень храбрый и прямой солдат. Он боялся возвращения Наполеона из-за тех осложнений, которое оно вызовет, но в то же время негодовал на Бурбонов, которые не сумели успокоить Францию.

В Альпах предполагалось сосредоточить значительные военные силы; это уже начали делать в Франш-Контэ, в Лионе, в Дофинэ. Будут ли эти войска верны императору, когда он появится перед ними?

Горцы Дофинэ и Систерона оставались страстными приверженцами былой славы французского оружия, ненавидели иностранцев, презирали дворян и духовенство; без сомнения, они окажут императору хороший прием, первые станут приветствовать его, доставят ему лошадей, съестные припасы, будут защищать его до смерти в своих неприступных горах.

Накануне генерал Маршан не скрыл от Лабэдуайера в присутствии всех властей своих опасений, внушаемых настоящим моментом. Батальонные командиры не ручались за всех офицеров, офицеры не могли поручиться за своих солдат.

В Гренобле наряду с пятым пехотным полком находился также четвертый артиллерийский, в котором Наполеон начал военную карьеру и в который после роспуска императорской гвардии зачислили многих спутников Наполеона времен его славных походов; кроме того, там же стоял третий саперный полк, открыто высказывавший антипатию к Бурбонам.

Седьмая дивизия, образованная из четырех полков, разделялась таким образом на две поддивизии: гренобльскую, заключавшую в себе Изер и Монблан, и валенсийскую, заключавшую Дром и Верхние Альпы. Генерал Мутон-Дювернэ должен был каждый раз приезжать в Гренобль, когда следовало отдать распоряжение в Верхние Альпы, то есть в Гап.

Таким образом Гренобль был центром защиты, который правительство непременно хотело удержать за собой. Это была старинная и сильно укрепленная крепость. Там помещались артиллерийское училище, инженерное училище, материальный склад на восемьдесят тысяч ружей, двести артиллерийских орудий и большие запасы патронов и снарядов. Следовательно, именно в этом пункте и постараются сосредоточить все войска Дофинэ и части Савойи, еще принадлежавшей Франции.

— Вы видите, господа, — сказал Лабэдуайер, заканчивая свой длинный обзор положения, — что все это очень ясно и многозначительно. Бурбоны уже не чувствуют под собой твердой почвы, почти вся армия не на их стороне. Я нарисовал вам картину роялистских сил, их скрытые намерения, схему передвижения войск с того самого момента, когда Наполеон высадится на берег… Только бы он не вздумал явиться сюда через Италию! Но это совершенно невозможно! Мюрат не может помочь ему так открыто; ведь коалиционные силы держав уничтожат его, так что он не рискнет пойти на такой шаг. К тому же лучше всего будет направиться по настоящей дороге, по той самой, которую мы только что наметили.

— Первая же вспышка увлечет за собой всех остальных, — сказал Анрио. — А вы лично, полковник, как рассчитываете распорядиться вверенными вам войсками?

— Первым делом будет отдано распоряжение двинуть в Гренобль четвертый гусарский полк, так как там чувствуется недостаток в кавалерии; одиннадцатый и седьмой то есть мой, тоже должны будут последовать туда. Мы немедленно пустимся в дорогу. Таким образом я очень скоро окажусь в самом центре военных операций. На моих солдат можно положиться. Вот уже несколько месяцев, как я удваиваю им пайки и оделяю через верных людей деньгами. Я могу сделать с ними все, что захочу. С самого начала военных действий я поспешу к императору, сказав солдатам просто следующее: «Кто любит меня, последует за мной!» Ручаюсь вам, что весь полк побежит за мной с криками: «Да здравствует император!»

В этот момент снаружи послышался шум голосов.

Кто мог явиться в такой час? Ведь лачужка стояла в стороне от проезжей дороги, и не бывало еще, чтобы туда заходили случайные путники.

Свои последние слова полковник Лабэдуайер произнес очень громко, но, услышав шум голосов, остановился на мгновение в высшей степени удивленный. Заговорщики в немом спокойствии выжидали, что последует далее.

— Откройте! — сказал вдруг кто-то снаружи, постучав в дверь кулаком.

Никто из присутствующих не ответил ни слова. Анрио и доктор Эмери даже немедленно обнажили имевшееся при них оружие, готовясь дорого продать свою жизнь и свободу.

— Именем короля приказываю вам отворить дверь! — еще громче повторил прежний голос.

— Ни малейшего сопротивления! — сказал Лабэдуайер, обращаясь к друзьям. — Нам изменили… Всякое сопротивление будет напрасным. Людей, которых послали арестовать нас, наверное, достаточное количество. Придется сдаться, а там посмотрим.

Он встал и отодвинул запор.

Показался Матюрен, возглавлявший целый отряд стражников, и произнес:

— Я крайне сожалею, что господам полицейским приходится слегка потревожить вас, господин Лабэдуайер. Но, видите ли, политика имеет свою обратную сторону. Я лично держусь таких убеждений, которые вы не вполне разделяете, так что я счел своим долгом позаботиться, чтобы вас арестовали.

— Как, негодяй? Так это ты напустил на нас полицию? — сказал полковник Лабэдуайер, занося руку над уродливым пастухом.

— А ей-Богу же, я! Да и как было иначе поступить? Ведь я — верноподданный его величества короля! Уж давненько я выслеживаю вас, и не скоро придется подлому Узурпатору снова увидать Тюильри. Да и то сказать, ведь вы даже не принимали особенных предосторожностей. Ну, да ладно, теперь вы в надежных руках, и это большая удача для Франции и всех истинных верноподданных короля…

— Нельзя ли заткнуть глотку этому болвану? — сказал Лабэдуайер. — Господа, мы совершенно к вашим услугам! — Затем, обращаясь к полковнику Анрио, он прибавил еле слышным шепотом: — Дорогой брат по оружию, счастье изменяет нашим надеждам, но если нам и не придется увидать возвращение императора, то мы по крайней мере можем утешиться тем, что подготовили ему дорогу, и сознание этого у нас никто не может отнять. Наш долг исполнен! Так будем же храбрыми и гордыми! Звезда Наполеона поднимается, он еще засияет былой красотой и славой. Все эти люди так же боятся Наполеона, как если бы он все еще был всемогущ. А это явно доказывает конец роялизма! Но ввиду того, что нам нечем особенно рисковать, я все-таки попробую отвоевать нас у этих разбойников роялизма!

Графиня Валевская наклонилась к нему, прислушиваясь к последним словам.

Заметив это, Лабэдуайер, обращаясь к ней, сказал, но уже громче, чтобы полицейские слышали:

— Вы являетесь жертвой подлого предательства. Вас задерживают без всякого основания. Я офицер королевской армии, мне еще отдадут отчет в этой ошибке, и вас скоро отпустят на свободу. Не бойтесь ничего и крепитесь! Произвол недопустим и не опасен ни при какой форме правления. Он не может долго продержаться, и горе тому правительству, которое прибегает к нему как к средству управления!

Ордер об аресте, предъявленный им полицейским комиссаром, был составлен в неясных выражениях. Очевидно было, что сначала там были оставлены пустые места для имен, которые вписали в самый последний момент. Без сомнения, правительство боялось скандала.

Вспомнив о том, что накануне он обедал у генерала Маршана и ничем не выдал себя, Лабэдуайер рассчитывал в ближайшее время освободиться и выручить своих друзей из того неловкого положения, в которое они попали. Ведь не было никаких улик против него!

В данный момент интересы самих Бурбонов требовали величайшей осторожности и громадной тактичности в подобных рискованных шагах. Нельзя было на основании каких-то смутных, в высшей степени спорных улик нанести подобное оскорбление двум полковникам и доктору, пользовавшемуся огромным уважением со стороны населения большого города, а также арестовать графиню Валевскую. Доноса со стороны какого-то болвана пастуха было еще очень недостаточно для того, чтобы правительство могло пойти на это.

Поэтому, не вступая ни в какие пререкания и не оказывая ни малейшего сопротивления, Лабэдуайер и его секретарь, Анрио, доктор Эмери и графиня Валевская вышли из комнаты, дрожа от волнения за судьбу императора.

Они возлагали на него слишком великие надежды для того, чтобы упасть духом и отказаться от своей энергии и веры в него, а потому последовали за стражниками, надеясь, что очень скоро их отпустят, так что они смогут вновь приняться за свое дело освобождения императора и отпора его врагам.

Арест полковника Лабэдуайера мог повлечь за собой самые серьезные последствия. Со всеми предосторожностями арестованный был отправлен в Гренобль с Анрио и его друзьями, и во всем этом деле власти тщательно избегали огласки.

Общественное мнение, уже чрезмерно возбужденное оправданием генерала Эксельмана, волнениями в Лилле, а также произволом по отношению к офицерам, угрожало с минуты на минуту создать революционную обстановку во всей этой области Дофинэ, подстрекаемой к мятежу деятельными и уважаемыми бонапартистами.

Префекту Фурье было весьма неприятно принимать безотлагательные меры. Он опасался попасть впросак, совершить политическую ошибку, которая могла бы навлечь на него строгое порицание короля. Генерал Маршан, бывший в курсе дел, в свою очередь запросил совета из Парижа. Ответ не заставил себя ждать. Через свою семью Лабэдуайер состоял в родстве с домом Бурбонов. Он всегда выказывал верность своему долгу; его служба была безупречна. Начальники любили его, на него возлагали самые большие надежды. Состоявший под его командой полк пользовался безусловным доверием.

Накануне, за столом того же генерала Маршана, где в присутствии высшего начальства производили как бы экзамен совести, проверяли каждого в смысле верности общему делу, чести, служебному долгу на тот случай, если бы Наполеон сделал попытку вернуться, все офицеры отвечали утвердительно; своим поведением на этом банкете Лабэдуайер тоже оправдал доверие, которое оказывало ему правительство. Таким образом, его неожиданный арест сбил всех с толку.

Первый рапорт королевского прокурора о его аресте не содержал ни одной важной улики против его участия в каком-либо бонапартистском заговоре и допускал прекращение следствия. Герцог де Берри воспользовался этим; вмешавшись лично в дело, он приказал немедленно освободить Лабэдуайера с его секретарем. Присутствие женщины на ферме Малижэ допускало безобидное объяснение захвата молодого полковника, застигнутого врасплох на любовном свидании, и это обстоятельство поспешили ловко обратить в его пользу.

Но ни полковник Анрио, ни графиня Валевская, ни доктор Эмери не были отпущены на свободу. Их дело выделили из дела полковника Лабэдуайера, и правительство позволило правосудию пустить в ход все свое оружие и на законном основании наказать подсудимых.

Королевский прокурор был властолюбивый самодур с переменчивыми, непостоянными взглядами, без твердо установившегося мнения, жестокий и причудливый. Сначала он вступил в союз революционеров в Вандее, состоял членом многих комитетов, обладавших исключительной властью; в эпоху империи он обнаруживал жестокий, экзальтированный республиканизм, потом примкнул к правительству Бурбонов и оказался тогда одним из самых усердных агентов крайнего роялизма. Словом, этот человек творил зло всюду, куда только попадал; он не пользовался никаким уважением, но был известен своим резким характером, крайней нетерпимостью и готовностью ожесточенно и умышленно поражать противников данной минуты. Это был рьяный защитник короля и духовенства, один из тех отступников революции и империи, которые, чтобы заставить забыть прошлое, ударились в крайний легитимистский и религиозный фанатизм.

Избавившись от нежелательной обузы в лице полковника Лабэдуайера, прокурор вздохнул с чувством облегчения и удовольствия. Теперь ему открывалась возможность действовать по своему произволу, обращаться с подсудимыми, опасными бонапартистами, так, как они того заслуживали.

Ужасные репрессии судов не были еще придуманы герцогом Деказом, но гренобльский прокурор уже превратил свой кабинет в подобие камеры пыток для пожизненно заключенных, где обвиняемые, скорее подсудимые, подвергались самым жестоким мучениям. Он не щадил никаких человеческих чувств, не принимал во внимание никакое положение, никакое достоинство, звание или заслуги.

Разъяренный и в то же время избавленный от обязательства преследовать судом родственника Бурбонов, он собирался применить к полковнику Анрио, к Эмери и красавице польке все отвратительные приемы судебного следствия.

Законы о личном задержании, о крике, речах, мятежных письмах, частных и публичных собраниях, различные предложения на этот же счет, ежедневно утверждаемые роялистами в палате депутатов, а также удаление лиц администрации, сколько-нибудь не согласных с новым режимом, придали новую энергию прокурорам-роялистам, которые сдавливали свирепыми когтями каждый город. Видя повсюду виновных, они вынуждали представителей административной власти под страхом отставки вести самые инквизиторские розыски; они организовали комитеты, где держали всех под арестом и наказывали за самые пустяковые проступки. Политические, личные или местные страсти допускали самые вопиющие злоупотребления. Вернулось ужасное время комитета общественной безопасности, хотя теперь его существование нельзя было оправдать какой-либо опасностью, грозившей стране.

Превратно понятого слова, намека на прошлые и настоящие события, малейшей жалобы было достаточно, чтобы отстранять от должности чиновников, приговаривать к ссылке бывших военных, простых граждан, отмеченных как лица, враждебные королевской власти.

Честных людей отдавали под суд по оговору соседей, недоброжелательных чиновников, метивших на их место или решивших завладеть их состоянием, и произносили над ними безжалостный приговор.

Но все это беззаконие творилось согласно вероисповеданию, привычкам, а также — и это в особенности — по усмотрению комиссаров или генеральных прокуроров, и в очень многих случаях высшему суду и министерству приходилось пересматривать поспешные решения дел, смягчать приговор, каравший слишком сильно и дававший промах вместо того, чтобы метко попасть в цель.

Полковник Анрио не видел еще ни графини Валевской, ни доктора Эмери после их общего ареста, а также ничего не слышал об освобождении полковника Лабэдуайера. Он был в одиночном заключении. Наконец королевский прокурор потребовал Анрио к себе в кабинет; это был уже его четвертый вызов на допрос.

Было два часа пополудни, когда стража ввела Анрио к прокурору. Тот сидел за письменным столом, лицом к двери. Анрио слегка наклонил голову для приветствия и осмотрелся вокруг.

В комнате, освещенной высоким решетчатым окном, находившимся сбоку, царил обманчивый сумрак, мешавший при входе различать окружающие предметы. Глаз не сразу привыкал к этому тусклому свету.

Анрио сел немного поодаль, справа от прокурора, несколько впереди, но вдруг, через несколько минут, внезапно вскочил и рванулся с места. Причиной было то, что он только что заметил напротив, по другую сторону письменного стола, рядом с доктором Эмери, графиню Валевскую. При его порывистом движении его удержали конвойные; однако он, не обращая на них внимания, воскликнул, обращаясь к графине:

— Вы здесь?

— О, я не падаю духом, успокойтесь, мой друг! — с твердостью ответила она. — Я знаю, что нас недолго продержат в неволе; ведь мы не совершили ничего предосудительного.

— Это раскроет правосудие, — холодно пробормотал прокурор.

— Все равно, — заметил Эмери, — только бы не заставляли нас слишком долго ожидать его решения! Как бы ни было оно сурово, мы готовы беспрекословно подчиниться ему. Ваши строгости к нам — дело, привычное для нас… Меня уже многократно подвергали аресту; я прошел через сеть всех специальных статей закона, относящихся к нашему брату, — сеть, сплетенную подобно паутине исполинского паука, в котором мы неизбежно должны запутываться с нашими убеждениями, нашей верой, нашей честью… Времена не благоприятствуют нам, общее политическое положение против нас… Но при всем том мы верим в лучшие дни, в перемену судьбы, в справедливость. Вам не срубить дерева свободы революции; оно пустит ростки над всеми вашими ошибками, всеми вашими злодействами, всей вашей разрушительной деятельностью и над всеми вашими преступлениями! Все ваши усилия настолько же напрасны, насколько они неловки и жестоки, и вскоре вы будете изгнаны как обманщики и недостойные слуги! — пылко заключил доктор, не робея перед прокурором и угрожая ему взглядом и тоном.

— Эти слова не задевают меня, — возразил прокурор. — Они чересчур избиты. Вы слишком часто произносили их. Собрания, на которых вы разглагольствуете так же рьяно, как сделали это здесь, нам известны; мы давно знаем ваши речи и ваши намерения. В Гренобле, в Лионе и других местах, по всем мелким городкам вы неизменно стояли на стороне оппозиции. Вас щадили, чтобы оправдать некоторые меры, к которым приходилось прибегать в различные моменты. Ведь во всей вашей кипучей деятельности вы, сами того не подозревая, были только превосходным агентом королевской власти, и мы не хотели лишать себя ваших услуг, вполне добровольных и бессознательных. Теперь дело иное… вы говорили достаточно! Услуги, которые вы должны нам оказать, — безмолвного свойства.

— А почему, позвольте вас спросить? — надменно произнес доктор Эмери с плохо скрытой иронией. — Неужели вы воображаете, что можете сковать мой язык?

— Конечно! Мы просто хотим произвести над вами хорошую экзекуцию. Пример подействует, будет благодетелен.

— О, вы не можете осудить нас открыто! У вас нет достаточных поводов. Процесс обличит ваше лицемерие.

— Мы предпошлем ему соответственное судебное следствие и обставим его надлежащими доказательствами.

— Народ за меня, я имею многочисленных друзей!

— Вот именно! Ваш авторитет приобретает опасное влияние на дух толпы, вашими речами слишком увлекаются. Пора прервать ваше красноречие и предотвратить нежелательные последствия!

— Я стану защищаться, воспользуюсь всем доверием, которое вы сейчас подтвердили, обращусь к суду народа перед лицом всей нации и разоблачу вас! Вы не можете приговорить меня на основании предположений или ложных доносов!

— Неужели вы воображаете, что мы позволим вам доказывать свою невиновность, раз она уже опровергнута актами судопроизводства? Существуют приговоры, сообразные с преступлением, не забывайте этого! Обстоятельства всегда подсказывают правосудию верный приговор, зависящий от личности подсудимого. К вам мы будем беспощадны!

— Ну, берегитесь! Час возмездия ударит скоро.

— Бросьте эту декламацию! — сказал прокурор, посмотрев на разбросанные бумаги, валявшиеся на столе у него под рукой, а затем, повернувшись к секретарю, следившему за этими нападками и отпором на них, спросил, составил ли тот краткое изложение ответов обвиняемого. — Мы слишком заговорились, — продолжал прокурор, обращаясь к Эмери. — Сегодня наше следствие будет закончено. Я вызвал вас одновременно с полковником Анрио и графиней Валевской для последних уточнений, а также для разбора противоречий, пропусков в ваших предшествующих раздельных показаниях.

— Нам незачем возобновлять наши показания и нечего прибавить к ним, — заявил Анрио. — Я уверен, что графиня и мой друг показали чистую правду. Мы ничем не провинились против властей, против долга.

— Вы пытались составить заговор.

— С кем? Чьи имена можете вы приплести к нашим мнимым планам?

— Это я должен спросить у вас! Вот важный пункт, который как раз не выяснен в собранных нами документальных данных.

— Нам нечего сказать, — повторил доктор Эмери, — вы ничего не узнаете от нас. Мы отказываемся отвечать вам.

— Вы сознаетесь косвенным образом в существовании заговора? Вы сделали попытку развратить армию и с целью ниспровержения правительства подбить к побегу военных, считавшихся еще бонапартистами?

— Мы ни в чем не сознаемся, мы невиновны!

— Ну, а вы, графиня, — сказал судья, обращаясь к Валевской, — тоже упорствуете в своем отрицании? Я обязан сообщить вам без утайки и промедления, что у нас наилучшие намерения относительно вас и мы даже вполне готовы возвратить вам свободу.

— Я выйду из тюрьмы не иначе как с моими друзьями! — чистосердечно ответила графиня Валевская. — Я отказываюсь от всякой милости и не намерена воспользоваться никаким преимуществом, если оно не распространяется на полковника Анрио и доктора Эмери! Я хочу разделить их участь, последовать за ними всюду, куда бы ни послали их.

— Боюсь, что мы не в состоянии удовлетворить вас в этом отношении. Политика имеет свои строгости, которые вы не сумеете понять.

— Извините! Я могу со всем примириться, все понять, но вы никогда не вынудите меня совершить подлость. Впрочем, сердце и разум защитят меня от всякой измены, и я рассчитываю остался солидарной с моими товарищами по несчастью.

— А если я скажу вам, что получил исключительное распоряжение, содержащее особую милость для вас?

— Какова бы она ни была, я отказываюсь от нее! Я не хочу быть обязанной чем-либо правительству, которое я презираю и ненавижу всей душой, всеми силами.

— Вот вполне мятежнический язык! Но не горячитесь понапрасну! Знаете ли вы, что полковник Лабэдуайер оказывает вам лестное внимание совершенно особого свойства?

— Что вы хотите сказать этим? — воскликнула графиня.

— Самую естественную вещь на свете, на которой у меня нет охоты останавливаться… впрочем, если только вы не пожелаете и не заставите меня коснуться некоторых подробностей исключительно частного характера.

— Вот именно, я и спешу попросить вас об этом. Я не улавливаю вполне смысл ваших слов и не догадываюсь, куда вы метите. Будьте любезны объясниться; чтобы отвечать, мне нужно хорошенько вникнуть в ваши вопросы.

— Полковник Лабэдуайер был освобожден, равно как и его секретарь.

— Вы видите, что ваше обвинение не выдерживает критики, — с живостью перебил доктор Эмери. — Вы были вынуждены отпустить полковника и не можете предать нас суду!

— Извините, но я как раз намерен сделать это после того, как отвечу графине Валевской. Потрудитесь не прерывать меня больше!

Прокурор подумал с минуту, вертя в пальцах бумагу, которой он помахивал с каким-то лихорадочным нетерпением с самого начала допроса. Его лицо приобрело выражение холодной иронии, голос также изменился; он ради большего эффекта заговорил медленнее, положительнее.

— Графиня, — произнес он, обращаясь к Валевской, — у меня собраны документы по делу, и я, вероятно, сейчас прочту их вам вслух, если меня вынудит к тому ваше упорство. В них заключаются факты величайшей важности и вместе с тем нечто, касающееся вас лично. В моих руках имеется распоряжение, говорящее об особом благоволении к вам. Вы будете освобождены, но мне все-таки понадобилось устроить свидание между вами, полковником Анрио и доктором Эмери, которых я удерживаю под арестом, чтобы с помощью этой ставки узнать некоторые дополнительные подробности. Вы отказываетесь помочь мне скорее решить возложенную на меня трудную задачу. Сознаюсь, я весьма сожалею об этом, но это нисколько не изменит благосклонною решения вашей участи. Не бойтесь ничего! Приказ неотменим. Он — следствие ходатайства полковника Лабэдуайера, а это значит, что между ним и вами существовали отношения, совершенно чуждые политике.

— Это гнусность! Это неправда! — воскликнула возмущенная графиня.

— Никто не может поверить подобной клевете! — сказал Анрио. — Вы не имеете права прибегать к подобным инсинуациям. Полковник Лабэдуайер не способен говорить такие вещи, ручаюсь в том моей честью! Это судебная гнусность!

— Однако полученные мной сведения весьма подробны. Ведь благодаря именно тому, что полковник Лабэдуайер состоял в связи с графиней Валевской и явился на любовное свидание с нею на ферму Марижэ, где вы находились все трое вместе, мы смогли освободить его.

— О, какая страшная подлость! Я не позволю вам далее оскорблять женщину, находящуюся под моей защитой! — пылко сказал Анрио.

— Нельзя ли без угроз и напрасных слов! Надо признать доказанный факт, допустить весьма ясные положения. Графиня Валевская может защищаться сама по себе, она получит свободу и вольна лично обратиться за отчетом к полковнику Лабэдуайеру.

— Не терзайте мою душу! — промолвила графиня со слезами, удрученная тяжким обвинением. — Я не знаю, какие махинации скрываются за такими оговорами. Будущее пугает меня, потому что перед подобной чудовищностью цепенеет ум. Вам известно, кто я такая? Вы знаете, какого рода отношения соединяют меня с императором, и если бы у вас было сердце, то вы не могли бы оскорбить меня без краски стыда!

— Я так же хорошо знаю ветреных женщин, — холодно ответил прокурор, — равно как и то, что у политики есть пружины, которые должны оставаться неведомыми для публики; вдобавок к этому я сознаю свой долг и не позволю ни вам и никому другому отвечать мне таким тоном. Что касается меня, то мне все дозволено, вам же — ничего! Я ваш судья… вы принадлежите мне… вам остается лишь повиноваться! Итак, по моему приказу вы должны немедленно уйти, если не имеете ничего прибавить в качестве свидетельницы.

Конвойные уже собрались вывести графиню вон. Но она была так подавлена, что с трудом держалась на ногах. Волнение мешало ей отвечать, сделать малейшее движение.

Анрио счел нужным протестовать еще, просить ей несколько минут отсрочки.

— Ваши последние слова были слишком резки, — сказал он прокурору. — Вы неблагородны. Так нельзя поступать с беззащитной женщиной. Оклеветанная, униженная, оскорбленная в своем достоинстве, она безоружна против вашего тайного оговора. Вы заставляете ее слишком дорого расплачиваться за свою свободу.

— Полковник, вы мастер по части красноречия, — ответил прокурор. — Кстати, мне надо сообщить и вам целый ворох забавных вещей; дело, лежащее здесь, в значительной степени касается вас. Было бы довольно интересно видеть, как графиня Валевская, ваша приятельница и любовница корсиканца, которому она дарит незаконнорожденных детей, будет слушать чтение этих документов, следить за интересными перипетиями и, пожалуй, распространять их, как сделали вы сейчас относительно нее. Если я оскорбил эту даму, то охотно прошу у нее прощения ради удовольствия, которое она доставляет мне тем, что дает возможность ответить вам как следует на вашу брань.

И прокурор залился притворным смехом.

Наступило молчание, прерываемое подавленными рыданиями графини. Прокурор шарил между бумагами на письменном столе, рылся в них, перекладывая их с места на место с нервной дрожью в пальцах, что говорило о его лихорадочном нетерпении.

Полковник Анрио был поражен загадочными словами прокурора. Он пытался проникнуть в их смысл, но не мог. Увы, он не предвидел, как вся его любовь, все лучшее в его сердце и жизни обольется кровью и затрепещет в этом мрачном кабинете, куда он был вызван по обвинению политического свойства. То, что предстояло ему выстрадать, чувствуя, как оскорбляется его гордость доброго человека, храброго солдата и доверчивого мужа, то, что он был должен вырвать из своей души под взором безжалостного негодяя, в присутствии графини и доктора Эмери, граничило со смертельным ударом. Он очутился на краю пропасти, на той грани бедствия, которые навсегда старят самых великодушных и доводят до самоубийства и сумасшествия людей с самым закаленным характером.

— Итак, — спросил прокурор, — вы прибыли с острова Эльба, который покинули с разрешения Бонапарта, пожалуй даже по его приказу, и с секретной миссией, что будет тщательно рассмотрено! Теперь же вы намерены посетить свою жену, которая живет в Комбо при супруге маршала Лефевра?

— Совершенно верно, — ответил Анрио. — Тут нет никакой тайны. Я люблю свою жену и любим ею взаимно… мы оба спешим повидаться друг с другом. Она не могла приехать ко мне на остров Эльба; я испросил разрешение прибыть сюда, чтобы провести с ней несколько дней. Кажется, это вполне естественно?

— Да, разумеется! Но часто самые простые вещи быстро запутываются, создают самые противоестественные осложнения.

— Моя жизнь не отличается сложностью. Я известен походами, и мое имя не раз с честью упоминалось в приказах по армии. Что дурного в том, если я остался верен императору? Ваш арест мало тревожит меня. Докажите, что я согрешил против любви к отечеству, против долга и чести! Найдите улики, доказательства тому, что я замешан в готовящихся заговорах, тогда я умолкну! Нет, я вправе высоко держать голову и гордо смотреть перед собой!

Прокурор промолчал. Он казался занятым какой-то собственной мыслью и немного спустя потянул к себе объемистое «дело». Развернув его с мелочным тщанием, этот человек спросил, неторопливо произнося каждое слово:

— Знакомы ли вы с Мобрейлем, маркизом д’Орво, графом де Герри, французским авантюристом, родившимся в Мобрейле в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году?

— Да, — подтвердил Анрио, — я видел его не раз в Тюильри и у супруги маршала Лефевра в Комбо.

— Вы никогда не сходились с ним коротко, и ваши отношения оставались такими, какие существуют между светскими людьми, встречающимися в высшем обществе, на парадных церемониях, на вечерах и приемах?

— Именно такими! Все знакомство между нами ограничивалось просто вежливостью. Мы обменивались только незначительными словами при случайных встречах.

— Очень хорошо, полковник. Сведения, заключающиеся в этих бумагах, весьма точны. Я задам вам один довольно щекотливый вопрос. Можете ли вы сообщить, не имела ли ваша супруга более прямых отношений с Мобрейлем, которого она тоже встречала у супруги маршала Лефевра?

— Я могу с уверенностью утверждать, что моя жена никогда не видалась с де Мобрейлем без меня или супруги маршала. Моя дорогая Алиса выезжала очень редко… Неужели вы располагаете особыми сведениями относительно ее поведения, которые могли быть истолкованы неправильно?

— Я отвечу вам, или, скорее, факты, упомянутые здесь, подробно ответят вам на ваш весьма законный вопрос. Но предварительно позвольте ознакомить вас с некоторыми весьма важными фактами, касающимися маркиза де Мобрейля. — И прокурор объяснил, что Мобрейль был замешан в историю с похищением драгоценностей, которые увезла с собой Мария Луиза, повлекшую за собой его арест, после чего продолжал: — Мобрейль всегда оставался врагом Наполеона. Он продался Бурбонам, содействовал всем замыслам, которые могли окончательно погубить императора и даже отправить его на тот свет. Он покушался на его жизнь на дорогах Прованса, как и на жизнь его обоих братьев: Жозефа и Жерома. Эти факты, о которых мы делали донесения гораздо раньше, получили огласку. Ему выдавались неосторожные приказы за подписью военного министра Дюпона, временного комиссара общей полиции Англэ, главного почтдиректора Бурьена, русских и прусских военных властей от шестнадцатого и семнадцатого апреля, по которым в распоряжение Мобрейля поступили все военные силы, французские и иностранные, все агенты, могущие понадобиться ему для исполнения секретной миссии и осуществления мер, какие он пожелал бы принять «ради службы Людовику Восемнадцатому». — Сделав маленькую передышку, прокурор продолжал: — Все эти документы, безусловно подлинные, у нас перед глазами; они объясняют отчасти грабежи, которые ставят в вину Мобрейлю. Он сговорился с неким Дасси, бывшим смотрителем магазина в Ножан-на-Марне, снабженным теми же полномочиями. Мобрейль в мундире гусарского полковника, а Дасси в форме национального гвардейца отправились кратчайшим путем в Монтро. Они выдали себя за адъютантов военного министра и потребовали себе восемь мамелюков и гвардейских стрелков. Во главе этого отряда маркиз со своим сообщником остановил у деревни Фенар императрицу с ее свитой, покинувших Париж восемнадцатого апреля. При них оказалось одиннадцать чемоданов. Они были все взломаны, чтобы вынуть из них золотые вещи, драгоценности, бриллианты, а затем отправлены обратно в Париж. Императрица написала императору Александру, требуя назад свои драгоценности, как и возмещения убытков, понесенных ею в этой западне. Она везла с собою приблизительно на два миллиона бриллиантов; кроме того, у нее была отнята сумма в восемьдесят шесть тысяч франков золотом. Большую часть этих сокровищ нашли в различных жилищах Мобрейля, остальное подняли со дна Сены, около моста Инвалидов. Мобрейль не думал отрицать, что он организовал это нападение из засады, но утверждал, что не присутствовал при исполнении своего плана и что драгоценности были украдены без его ведома, вопреки строгому запрету похищать что-нибудь при этом дерзком предприятии. Он сознался в стремлении убить императора. Но это простительно, так как со стороны Наполеона всегда надо опасаться попытки к возвращению. Мобрейль виновен, допустим это. Он подлый искатель приключений, но не следует быть слишком придирчивым к нравственности человека, если он оказывает крупные услуги' нации. Разбойники часто совершают поступки, гнусные в смысле средств, но их извиняют цели. Именно при содействии смельчаков и забубённых голов, рука которых легко хватается за оружие, разрешаются трудные ситуации. Дасси был оправдан; Мобрейль предстанет перед исправительным судом департамента Сены.

Воспользовавшись паузой в речи прокурора, который настойчиво продолжал этот рассказ, пускаясь в излишние подробности, делая отступления, явно выказывая сочувствие разбойнику, плугу на королевской службе, полковник Анрио внезапно произнес:

— Вы крайне обязали бы нас, если бы сократили эту историю, не имеющую к нам никакого отношения. Мобрейль украл драгоценности — да разве это касается нас? Он хотел убить Наполеона, но, к счастью, потерпел неудачу; какая же связь между этими фактами и процессом, который затевается против нас?

— Мы как раз дошли до дела, полковник. В жизни мошенника все сплетается вместе. Он развращает все, к чему причастен, и каждая личность, соприкасающаяся с ним, неизбежно будет скомпрометирована. Обвинительный акт ставит Мобрейлю в укор неточность в исполнении приказов высших властей, отводя второстепенное место вооруженному грабежу на большой дороге.

— Одно не чище другого, — сказал Анрио. — Вашему делу служат наемники, достойные своей низкой работы. Когда государство нуждается в подобных помощниках, оно заслуживает сожаления.

— Не королевское правительство достойно жалости, но скорее вы сами, полковник, играющий роль жертвы или сообщника как раз в настоящем деле об украденных бриллиантах. Вы говорили мне, что ваша жена многократно встречалась с маркизом де Мобрейлем?

— Да, и я могу открыто заявить об этом. Тут нет никакого позора! Если бы все порядочные люди, знавшие этого Мобрейля, должны были навлекать на себя подозрение, это было бы плачевно.

— Пожалуй, но не у всех порядочных людей есть ветреная, неосторожная жена-кокетка! — иронически промолвил прокурор, не стараясь замаскировать свой ясный намек. — Постойте, хотите выслушать несколько слов вот отсюда? Это копия дела Мобрейля; тут изложены его ответы судебному следователю. В них вся защита подсудимого. И его оправдают, основываясь на ней, я нисколько в том не сомневаюсь, потому что он противопоставляет обвинению алиби, которое, по-видимому, доказано: ведь его показание подтверждено достоверными свидетелями. Прочтем, однако, рапорт, он поучителен.

Тут, переворачивая страницы, прокурор стал отыскивать отмеченное им место в обвинениях и ответах маркиза. Найдя что следовало, он поднял голову.

— Послушайте, вот подлинные слова Мобрейля: «Восемнадцатого апреля, в тот же день, когда королева Вестфальская покинула Париж, в три часа дня, я провел вечер и ночь в ресторане Латюиля в обществе жены полковника Анрио».

— Мерзавец! Негодяй! — воскликнул Анрио. — Этот человек лжет! Вы видите сами, что это невозможно. Пусть он установит, что его видели с моей женой в тот день, пусть докажет, что она скомпрометировала себя с ним!

— Он так и сделал, полковник; Мобрейль ловко взялся за это! Он представил свыше десяти свидетельств в свою пользу, сплошь достоверных.

— Они не могли признать мою жену, мою дорогую Алису; эти люди не видали ее в глаза: она никогда не бывала у Лятюйя.

— Жестоко ошибаетесь! Она много раз приходила в Ресторан с Мобрейлем в качестве кавалера, а также, до вступления союзников, с супругой маршала Лефевра, которая таскалась в свою очередь с сержантом ла Виолеттом.

— Эти факты ничего не доказывают, не оправдывают ужасной клеветы!

— Мобрейль думает наоборот. У него есть свидетели, повторяю вам. Он провел ночь восемнадцатого апреля в ресторане Лятюйя с госпожой Анрио. Жена Лятюйя, слуги, прислуживавшие им, люди, знающие в лицо госпожу Анрио, утверждают, что Мобрейль не лжет! Впрочем, у вас есть довольно простое средство убедиться в том, не обманул ли нас Мобрейль, нет ли тут, несмотря на многочисленные уверения, подтверждающие факты, умышленной ошибки, обмана.

— Какое же это средство?

— Напрягите хорошенько свою память и скажите мне, где провели вы ночь восемнадцатого апреля… не ночевали ли вы, например, вместе со своей женой? Стоит вам доказать это, как вся мерзкая ложь Мобрейля рухнет сама собой. Останется одна запутанная комедия, в которой он заставил сыграть роль обманщиков или доносчиков чересчур податливых свидетелей; и я первый встану тогда на вашу защиту.

Полковник Анрио медлил с ответом. Он переживал жестокую пытку.

Вопрос прокурора поставил его в сильнейшее затруднение. Какое ужасное сомнение, какой мрак должны были бы овладеть его умом, если бы, по какой-нибудь роковой случайности, ему не удалось разъяснить дело, найти немедленное и неопровержимое доказательство! С пылким нетерпением перебирал Анрио свои воспоминания. Однако ни единый луч торжества не освещал его лица, искаженного тревогой, ужасом при невозможности убедить себя.

Доктор Эмери с беспокойством следил за чтением прокурора и за действием жестокого признания Мобрейля на душу Анрио. За все это время он не произнес ни слова.

Графиня Валевская как будто дремала, до такой степени расстроили ее коварные обвинения, которые она выслушала за несколько минут до этого.

Она сидела потупившись, сложив руки, подавленная всем случившимся. Однако последние слова прокурора, обращенные к Анрио, заставили ее встрепенуться, и она с большим нетерпением ожидала ответа полковника.

Тяжелое молчание томило присутствующих.

Анрио испытывал невыносимую пытку. Вдруг он пошатнулся и воскликнул:

— Несчастная!

Доктор Эмери подхватил его на руки, тогда как графиня подвинула ему стул.

Анрио тихонько стонал, и слезы медленно катились по его щекам.

— О, Алиса, Алиса! Обожаемая красота моя, — воскликнул он, — ты обманула мою любовь, мое доверие. Ты была моей гордостью, моим божеством, моей лучезарной красой. Все кончено, горе убьет меня, я слишком люблю тебя!

Графиня Валевская искала нежные слова, чтобы смягчить эту глубокую скорбь. Доктор Эмери уговаривал и утешал как умел несчастного, советуя ему успокоиться, ободриться, хладнокровно принять случившееся.

Прокурор оставался бесчувственным и надменным. Плохо скрытая улыбка блуждала порой по его губам. Его маленькие моргающие глазки светились радостью. Он смотрел на нравственную гибель, вызванную им, на рану этого человека, подло пораженного им в сердце оружием закона.

Наконец графиня, обернувшись к нему, сказала:

— То, что вы сделали, отвратительно! Но я женщина, а женщины способны лучше сопротивляться сердечным ударам, крушениям чувства. Между тем мужчина, теряющий то, что он любит, бывает слаб; он не может овладеть собой и отдается уносящей его буре, беспомощный, измятый, израненный! Он все утратил, он не сознает более ничего. Где найти ту, которая заменит разбитый кумир? Он может только стонать, плакать… его храм разрушен, мрак надолго водворился у него в сердце; для него жизнь кончена!

— Вздор — все эти разглагольствования! Оставьте ваше нытье! — сказал прокурор. — Потрудитесь уйти, вы свободны!

— Я уйду не иначе как вместе с полковником Анрио и доктором Эмери.

— Этих господ я оставляю у себя. Вы должны отправляться одни, вам уже было сказано… все формальности соблюдены мной заранее! — И, приказав страже увести графиню, прокурор поднялся и вышел из кабинета через боковую дверь, тогда как графиня Валевская против желания получила свободу, а полковник Анрио, поддерживаемый доктором Эмери, был отведен обратно в тюрьму.

Как какое-нибудь существо без разума, как животное, которое ведут на бойню, полковник Анрио был отведен обратно в тюрьму, не успев даже вернуть себе хладнокровие. Удар был слишком силен, Анрио страдал под тяжестью того, что было раскрыто в суде.

Он оставался глух и ничего не отвечал на слова доктора Эмери, на нежные утешения графини Валевской, но его страдание было огромно и горе безысходно. Единственно, что он желал теперь, — это смерти. Лишь одна мысль жгла его мозг — мысль о том, что его безгранично любимая жена, его нежная, кроткая Алиса изменила ему, и с кем же? С каким-то негодяем авантюристом!

Когда он наконец пришел в себя, лежа на своей маленькой, низкой постели в тюремной камере, прошло довольно долгое время. Он оставался два дня без пищи и две ночи без сна. Но после этого периода уныния к нему вернулся некоторый душевный покой; мало-помалу у него снова возродилась энергия, и он стал думать о своем положении.

Он был скомпрометирован, и очень серьезно, в заговоре против Бурбонов, и это могло стоить ему жизни. Но вместо того чтобы защищаться, он открыл себя со всех сторон для нападения. Правда, так он мог спасти своего преданного друга, доктора Эмери, признанного опасным человеком в Гренобле.

Правительство хотело показать пример наказания населению, слишком расположенному к Наполеону, и рассчитывало, что, чем нагляднее будет пример, тем сильнее будет влияние.

Полковник уже знал, что его участь решена в военном совете. По донесению прокурора он вместе с доктором Эмери должен был подвергнуться суду королевского комитета, и относительно приговора у него не было никаких иллюзий.

Это решение обрадовало Анрио, и он благословлял обстоятельства, так хорошо сложившиеся для него. Последние юридические формальности должны были скоро кончиться; правительственный комиссар уже сообщил ему день, когда он должен предстать перед военным судом.

Конечно, полное успокоение не снизошло на Анрио, но зато теперь его поддерживало сознание своего долга и достоинства. Он решил, что должен оставаться спокойным и гордым, должен приготовиться умереть как храбрый солдат, а не как обманутый муж, которого угнетает сердечная боль; ведь он должен умереть за свое дело, а не от любовного горя.

Свидания с посторонними были вообще запрещены подсудимым, но в виде исключения полковнику Анрио было разрешено принять кого-либо по своему выбору, кому он пожелал бы передать последнюю волю. Эта милость была разрешена ему в награду за его признание. Он действительно признался, что стремился низвергнуть Бурбонов и восстановить императора Наполеона на троне; но, принимая на себя главную вину, он упорно старался выгородить Эмери и совершенно не упоминал о своем друге, полковнике Лабэдуайере. Ему предстояло через два или три дня появиться на суде, после которого приговор должен был быть немедленно приведен в исполнение, и он попросил пригласить к нему супругу маршала Лефевра.

Сторож явился за ним как раз в тот момент, когда он с глубокой грустью думал об их убежище в Комбо, и доложил:

— Вас спрашивает какая-то дама, очень похожая на доброго молодца, — фамильярно прибавил сторож. — Она одета как маркиза, но без всякой церемонии называет всех на «ты»… Должно быть, это очень хорошая особа.

— Да, знаю. Поспеши же.

Полковник прошел в приемную. Железная ажурная решетка отделяла его от комнаты, где находились посетители. Мадам Сан-Жень была одна; позади нее лишь стоял тюремный смотритель, чтобы присутствовать при их беседе.

— О, мой милый, как ты изменился! — проговорила госпожа Лефевр со слезами в голосе.

— Не плачьте, моя дорогая благодетельница, успокойтесь! Я не какой-нибудь страшный преступник, и, что бы ни случилось со мной, вам не придется жалеть меня, так как вскоре меня не будет. Я ухожу туда, где забвенье, покой.

— Что ты говоришь? А твоя жена, а маршал? Ты забыл о них, несчастный! Тебе нужно защищаться! Постарайся смягчить судей, добейся отсрочки. Ведь они — военные, ты же смелый, отважный офицер, они оправдают тебя.

— Не думаю. Я признался, я все взял на себя.

— Как? В чем ты признался? Ведь ты же не сделал ничего бесчестного. Ты наш, и мы ждем, что ты скоро вернешься к нам. Алиса хотела сопровождать меня сегодня, она плачет все время. Мы ничем не можем утешить ее.

— О, не говорите мне ничего об Алисе!

— Вот тебе раз? Почему же это? Ты писал нам и ни одним словом не заикался об Алисе. В последнем письме, где ты просил меня приехать к тебе, ты даже определенно сказал, чтобы Алиса не приезжала со мной. Ты, значит, хочешь быть один? Разве ты не понимаешь, что твое поведение странно и неприлично?! Ты и так много зла причинил бедной Алисе, которую мы любим так же, как и тебя. Вы оба — наши дети.

— Замолчите, умоляю вас, вы разбиваете мое сердце! — воскликнул Анрио, закрывая лицо руками.

Госпожа Лефевр, удивленная этим порывом, по-видимому, была сбита с толку выражением искреннего горя. Горькая мысль мелькнула у нее в голове: уж не узнал ли Анрио, что жена обманула его с Мобрейлем? Как же тогда он говорил о ней? Почему он плакал? Но нет! Этого не может быть! Ведь Анрио ни от кого не мог узнать ужасную истину и неверность, в которой так искренне раскаивалась Алиса и которая должна была оставаться навеки тайной для него.

— Послушай, дитя мое, — начала мадам Сан-Жень, — мне непонятны причины, которые так глубоко волнуют тебя. Конечно, твое несчастье велико, но ведь Алиса тут ни при чем, и ты не должен так говорить о ней. Ты обижаешь меня.

— Вы правы, я виноват в том, что выказал слабость перед вами. Прошу простить меня.

— Ну хорошо, успокойся, расскажи мне все откровенно!

— Да, да, я все расскажу вам. Вы поймете меня, вы так преданны и так прямы по отношению к маршалу, которого я люблю как своего родного отца! Вы чужды низости…

— Расскажи мне все, Анрио! — с состраданием произнесла мадам Сан-Жень. — Доверься мне как своей матери.

Анрио отер слезы и начал свою исповедь. Алиса изменила ему с Мобрейлем, он узнал об этом от прокурора, который сообщил ему об этом в присутствии его лучшего друга, доктора Эмери, и графини Валевской, красавицы польки, которой когда-то увлекался император. Этим почти публичным оскорблением ему была нанесена страшная рана.

— И несмотря на это, — продолжал Анрио, — я все же мысленно уношусь к тем мгновениям счастья, которые Алиса подарила мне! Я люблю ее как испорченного ребенка, звук ее невинного голоса до сих пор чарует меня, нега ее взора заставляет биться мое сердце. Мне немного нужно, чтобы сойти с ума. Я готов был бы разбить себе череп о стены тюрьмы, если бы во мне не было уверенности, что моя жизнь принадлежит императору, что я должен подчиниться ожидающему меня приговору; ведь моя казнь воскресит в этих местах сожаление по императору и увеличит ненависть к королевским палачам. Я отказываюсь от самоубийства, потому что мне обеспечена более благородная смерть.

— Но что, если тебя обманули, если Алиса осталась верна тебе? — проговорила Екатерина Лефевр, стараясь посеять сомнение и думая таким образом спасти тех, кого она называла своими детьми. — Ты не должен верить, должен забыть.

— Не верить, забыть? — повторил полковник. — Но я считал дни, часы рокового числа и каждый раз только глубже чувствовал весь стыд и весь ужас своего бесчестия. Восемнадцатого апреля Алиса находилась с Мобрейлем в ресторанчике Лятюйя, да, мне это известно… В этот день я был в Комбо и хотел, чтобы Алиса была со мной. Мы должны были провести вместе весь день перед моим отъездом к императору, который направлялся к Провансу и острову Эльба. Я уже так давно не был свободен! Но — вы помните? Несмотря на мои мольбы, Алиса уехала от нас, так как хотела быть в Париже. И она не вернулась. О, я все отлично помню теперь! Когда я спросил ее, почему она не приехала назад, она ответила, что не было почтовой кареты и что она осталась ночевать у де Бриньон, с которой я едва был знаком. Я написал этой даме, и она ответила мне, что ее не было в Париже весь апрель месяц; ее письмо здесь. До этого последнего доказательства я все еще сомневался… Но что же мне теперь делать? Разве это недостаточно ясно, грубо и ужасно?

Анрио говорил с лихорадочной торопливостью. Мадам Сан-Жень ничего не могла сказать; она была поражена. Ее честность также протестовала против измены Алисы, и она вполне сочувствовала Анрио.

— Послушай, дитя мое, — начала она, — то, что ты сообщил мне, действительно отвратительно. Но не следует отчаиваться, слагать оружие. Ты выйдешь отсюда, мы постараемся утешить тебя. В Комбо мы создадим тебе такую приятную, тихую жизнь, что ты все забудешь и простишь.

— Увы, я уже говорил вам, что моя жизнь кончена. Я не увижу Комбо. Передайте от моего имени маршалу, что я не перестану до гроба питать к нему чувства дружбы; что же касается Алисы, то пусть она забудет меня, неблагодарная! — Он на мгновенье прервал свою речь, видимо подавленный тяжестью обстоятельств, а затем продолжал: — Но теперь и нам придется расстаться. Я очень рад, что видел вас, но мне необходимо быть одному, так как я слишком страдаю. До свидания! Поцелуйте от меня маршала и прощайте навсегда, так как нам не придется увидеться более!

— Но почему же? Я думаю, наоборот, что мы скоро увидимся, — воскликнула мадам Сан-Жень прерывающимся от рыданий голосом.

Однако Анрио ничего не сказал и вышел, понурив голову.

Едва он удалился, как мадам Сан-Жень опустилась на скамью и дала волю слезам.

Три дня спустя полковник Анрио был приговорен к смерти, а доктор Эмери оправдан военным судом.

Приговор военного суда нисколько не напугал полковника Анрио. Он ожидал его, почти сам вызвал его, и его признания были вполне категоричными. Его поведение, так же как поведение доктора Эмери, было твердо в присутствии правительственного комиссара.

Доктор во время речи увлекся своими революционными идеями, которые в умах тогдашних либералов неразрывно сочетались с наполеоновским режимом и трехцветным знаменем.

— Господа, — сказал он, — я отлично понимаю, что у вас есть две причины, чтобы осудить нас. Во-первых, вы хотите показать, что можете покарать самых достойных и благородных офицеров, оказавших большие услуги отсутствующему императору, и в то же время хотите заставить поверить других, что мы не больше как исключение, что армия верна вам и забыла своего прежнего вождя. Но, мне кажется, ваша игра повредит только вам и от этого выиграем мы. Что значит наша жизнь, моя и полковника Анрио? Мы уже давно принесли ее в жертву. Мы не боимся вашего приговора. Но я считаю нужным заявить во всеуслышание: реставрация, которой вы служите, имеет призрачную прочность, данные ею обещания все оказались ложью. Народ в скором времени заметит ваш деспотизм и постарается уничтожить вас. И меры, к которым прибегнет он, будут ужасны! Неужели вы настолько слепы и глухи? Неужели вы ничего не слышите и не видите? Вы — жалкие безумцы! Разве вы не понимаете, что ваши деспотизм и репрессии повлекут печальные последствия и что за них придется отвечать Людовику Восемнадцатому и его семье, связанной узами родства с иностранными монархами, легионы которых пролили кровь наших соотечественников? Господа, ваше лицеприятие велико, ваше невежество безгранично, ваши приговоры низки и фанатичны! Если бы вы прислушивались к тем крикам, которые доносятся до моего слуха через плохо закрытые рамы окна, вы отпрянули бы в страхе и ужасе! Народ ожидает вашего приговора, но его бесконечная наивность, его доверие еще раз будут обмануты. Мое имя известно и пользуется уважением в этом большом и прекрасном городе Гренобле. Симпатии, которые охраняют мое имя, сильнее, чем все ваши статьи, они переживут ваш приговор и когда-нибудь заявят миру о вашей низости, о вашей рабской подлости и занесут ваше имя на скрижали истории, в красный список политических преступников.

Эта речь произвела большое впечатление на присутствующих и спасла жизнь доктору.

Анрио отказался от речи; он ограничился тем, что подтвердил свои показания.

Отведенный обратно в свою камеру, он ждал казни, которая должна была состояться через сорок восемь часов.

По закону приговоренные к смерти имели право видеться со своими друзьями или родственниками, а также могли распорядиться своим наследством, прежде чем состоится казнь; только ради этого и давалась эта незначительная отсрочка. Однако Анрио отказался видеться с кем бы то ни было, и ему нечего было также ни писать, ни передавать что-нибудь.

Поэтому он был немало удивлен, когда сторож ввел к нему двух дам и мужчину. Его камера еле освещалась узким окошком, выходившим на тюремный двор, и он не сразу признал вошедших.

— Неужели ты не хочешь расцеловаться с нами? — проговорил мужчина, хлопая полковника по плечу.

Анрио лежал в это время на своей узкой постели. Услышав возглас, он вскочил, точно на пружинах, и, приглядевшись, воскликнул:

— Маршал! Неужели это вы? Благодарю вас, что вы не забыли меня!

Он кинулся в объятия маршала Лефевра и крепко сжал его.

— Нас тоже следует поцеловать, — проговорила в свою очередь Екатерина Лефевр, подводя Алису, закутанную в густую вуаль.

— Вас — да. Но ее никогда, никогда… Я не могу! — воскликнул Анрио и, бросившись на шею к мадам Сан-Жень, зарыдал. Несколько успокоившись, он продолжал: — Ваш неожиданный приход является настоящим счастьем для меня! Но к чему вы привели Алису? Вы заставляете меня испытывать муки. Я не хочу видеть ее. Я хотел умереть с памятью о ней и с моим горем.

— Постой, посмотри на нее! — сказала мадам Сан-Жень, указывая на Алису, которая, стоя на коленях, тихо шептала про себя, точно молясь.

— Прости, прости, Анрио! — сказала она. — Я менее виновна, чем ты думаешь, уверяю тебя! Я пришла, чтобы покаяться в своих прегрешениях у твоих ног, рассказать тебе о своих страданиях. Я хочу, чтобы ты знал все тайны моего сердца, чтобы ты понял мою вину. Если после того, как ты выслушаешь меня, ты откажешься поцеловать меня, я умру раньше тебя. Жизнь стала адом для меня! Одна легкомысленная ошибка, один проступок, совершенный вопреки моей воле, заставили меня постареть на десять лет. Ведь и изменяя тебе, я сама не знаю, как это свершилось, я любила тебя. Это слишком тяжело! Тебе известно, что я обманула тебя низко и подло. Я сделала все, чтобы скрыть от тебя это чудовищное преступление, двадцать раз я готова была признаться тебе в своем проступке. Но я никогда не могла собраться с силами. Я чуть не умерла, когда осмелилась признаться нашей дорогой благодетельнице.

— Это правда, друг мой, — ответила герцогиня, — хотя еще три дня тому назад я пыталась успокоить тебя, но мне уже давно было все известно.

— Так, значит, весь мир презирал меня! — вскрикнул Анрио. — О, как я несчастен!

— Нет, Анрио, — возразила мадам Сан-Жень, — весь мир не мог презирать тебя. Наоборот, ты вызывал к себе лишь любовь и всеобщее уважение. Только Мобрейль виноват во всем этом, и только его презирали за его низость.

После этого она рассказала то, что когда-то она сама узнала от Алисы. Она сообщила, как горько раскаивалась бедная женщина, как сильно страдала она. Алиса никогда не любила Мобрейля; этот бандит, этот вор воспользовался положением женщины, воспользовался тем, что смог заставить ее подчиниться его влиянию, которое трудно объяснить, но которое снимало с нее ответственность за ее проступок. Алиса проклинала эту связь, которая едва не довела ее до пропасти самоубийства, и только ей, мадам Сан-Жень, удалось отговорить ее от этого решения покончить с собой. После этого молодая женщина снова как бы несколько успокоилась и с наивной, безумной верой начала верить в счастье. Госпожа Лефевр обещала ей забвение и мир, приняла в ней участие и сумела восстановить у нее веру в себя. Но с тех пор, как с Анрио случилось несчастье, она снова впала в отчаяние и решила во что бы то ни стало покончить с собой. Однако сперва ей хотелось повиниться Анрио, которого она не переставала любить, несмотря на измену. Она хотела покаяться в своем проступке, кричать о нем и искупить свою вину. Поэтому маршал и его супруга взяли ее с собой в тюрьму. Алиса узнала о той участи, которая ждет Анрио, и ее горю не было границ. Они взяли ее с собой, так как хотели, чтобы перед смертью муж узнал, что вина Алисы была не так велика, как ему могло показаться.

Рассказав все это, герцогиня подняла молодую женщину и, подтолкнув ее в объятия мужа, сказала:

— Поцелуйтесь же! Вы еще достойны один другого. Горе уравнивает характеры. Следует простить, я так хочу.

— Да, прости, — присовокупил со своей стороны маршал, — Алиса очень страдала и уже этим заслужила прощение.

— Хорошо, — сказал Анрио, — раз так вы хотите, маршал, и вы, моя добрая матушка, я прощаю! Насколько мои уста и мое сердце, которые были осквернены словами ненависти и злобы против моей дорогой Алисы, могут прощать, я готов простить и все забыть. Сколько бы я ни кричал на тебя, моя дорогая, я все-таки люблю тебя, я все-таки — твой самый верный и преданный обожатель. Я люблю тебя, Алиса, и готов забыть и простить все ради того счастья, которое испытываю в данный момент, снова видя тебя.

— Благодарю, — проговорила молодая женщина, обнимая его и запечатлевая на его устах свой пылкий поцелуй.

Графиня Валевская, выпущенная на свободу, решила предпринять все возможное, чтобы спасти Анрио. Прежде всего она решила известить обо всем Наполеона.

Казнь полковника могла сильно подогреть общественное мнение, настроить в сторону восстания крестьян и возмутить армию; поэтому нужно было воспользоваться трагическими обстоятельствами. Если император узнает об этой казни, может быть, он ускорит свое бегство.

Значит, ей снова нужно было отправиться на остров Эльба. Одной? Такое путешествие было и трудно, и небезопасно. Ей нужно было посоветоваться, но с кем? Кому можно было довериться?

Графиня колебалась, когда в Гренобль под охраной доброго ла Виолетта прибыли маршал Лефевр, его супруга и Алиса, чтобы попытаться отсрочить казнь Анрио и умилостивить военный суд. Графиня встретилась с ними.

Узнав, в чем дело, маршал и его жена, хотя и не веря в скорое возвращение Наполеона, тем не менее дали графине в провожатые ла Виолетта. Графиня и грубый, но добрый малый отправились в путь немедленно.

Прибыв в Ливорно, они встретили Нейла Кэмпбела.

Английский комиссар сильно скучал на острове Эльба. Он никогда не допускал мысли, что Наполеон мог покинуть остров, а потому постоянно устраивал себе небольшие передышки и приезжал то в Рим, то в Геную, то в Ливорно.

Обрадованный встречей с графиней, красота которой произвела на него при первом свидании огромное впечатление, Кэмпбел забыл про свои обязанности тюремщика и был занят только мыслью о том, как бы подольше удержать графиню в Ливорно. Кроме испытываемой им страсти он тешил себя мыслью, что, может быть, ему придется обладать любовницей Наполеона.

Графиня Валевская заметила это и стала кокетничать с англичанином напропалую, стараясь удержать его подальше от острова Эльба. Это ей удалось, а тем временем ла Виолетт отправился с ее устным поручением на остров.

Преданный тамбурмажор не знал, как ему удастся увидеться с императором, не навлекая на себя подозрений. В течение нескольких дней он посещал только своих знакомых солдат, говоря им, что хотел бы снова поступить на службу на остров. Он наблюдал за всем, стараясь как-нибудь попасть навстречу императору и воспользоваться удобным случаем, чтобы заговорить с ним. В то время как он бродил по Портоферайо, до него дошел слух, что на остров прибыл какой-то молодой человек с вестями из Франции. Ла Виолетт стал разыскивать этого молодого человека; последний не был послом, но, во всяком случае, его усиленно рекомендовал императору герцог Бассано. Встретив наконец этого человека, ла Виолетт сказал ему, что у него есть интересные новости из Гренобля, которые он должен передать императору. Флери де Шабулон, так звали молодого человека, ответил, что передаст это императору.

Впечатление, произведенное на императора привезенными Шабулоном сведениями о состоянии умов в Париже и о том, что он будет с восторгом принят там, было очень сильно, а сведения, привезенные ла Виолеттом, окончательно укрепили императора в его намерении. Наконец отсутствие Кэмпбела, а также уверенность, что графиня Валевская удержит его еще в течение двух недель вдали от Эльбы, заставили Наполеона поспешить с отъездом.

Тогда, не сообщая никому о своих планах, кроме своей матери, Наполеон начал свои приготовления. Мать Наполеона, узнав о его намерении, была потрясена.

— Дай мне возможность на один момент стать матерью, — промолвила она, — и я выскажу тебе, что чувствую.

Она страдала при мысли, что ее сын может быть арестован, выдан пристрастным судьям и затем расстрелян. И в то же время ей ясно представлялись те условия, в которых в дальнейшем будет протекать его ссылка.

Взвесив все эти возможности, она подняла голову и решительно сказала:

— Отправляйся, сын мой, отправляйся! Следуй тому, что уготовано тебе судьбой! Быть может, ты потерпишь неудачу и найдешь преждевременный конец. Но вместе с тем ты не можешь жить здесь; я с грустью убеждаюсь в этом ежедневно. К тому же будем надеяться, что Бог, который столько раз хранил тебя среди битв, сохранит тебя и на этот раз.

Она поцеловала его в лоб и ушла, взволнованная, но не удрученная, утешая себя мыслью, что ее сын не может находиться в бездействии на этом уединенном острове.

Наполеоном были приняты такие предосторожности, что никто, за исключением генерала Друо, не догадывался о готовящемся отъезде.

Бриг «Непостоянный» снова появился, но уже перекрашенный. Он теперь внешне походил на английские суда и мог смело пройти незамеченным среди сторожевых судов.

Двадцать шестого февраля 1815 года, в восемь часов вечера, когда войско только что окончило свой несколько ранний ужин, был дан приказ готовиться к походу.

Офицеры находились на балу, который устраивала княгиня Боргезе. Солдаты думали, что дело идет о каком-нибудь смотре или маневре, который хочет произвести император. Но вскоре все поняли истинное значение приказа, и прогремел громкий клич: «Да здравствует император!». Все стали целоваться друг с другом от радости, что снова будут во Франции и начнут новый путь к славе.

В тот момент, когда император собирался ступить на бриг, он заметил ла Виолетта во главе солдат на своем месте тамбурмажора и, сделав ему знак, спросил:

— Готов ли ты, ла Виолетт?

Жезл тамбурмажора поднялся и описал параболу в голубом небе. В тот же момент раздались звуки марша, который в последний раз играли на берегу острова.

Флотилия Наполеона распустила паруса. Император ступил на бриг в сопровождении генералов Берто, Друо, Камброна и директора рудников Рио Понса де Леро. Начальствование над островом было передано камердинеру Наполеона Лапису, который был переименован в губернатора.

Окрестности Эльбы охранялись французскими судами «Лилия» под командой шевалье де Гара и «Мельпомена» с капитаном Галле.

Как в отъезде, так и в высадке Наполеона все было как-то странно и чудесно. Но нужно помнить, что Кэмпбел все еще отсутствовал, а королевские суда должны были вечно крейсировать вокруг острова.

Переход длился две ночи и два дня. В понедельник 27 февраля бриг был встречен французским судном «Зефир» с капитаном Андрие. Командир брига, на котором плыл Наполеон, обменялся приветственными фразами через рупор с коллегой, которого он хорошо знал. Гренадеры в это время сняли свои мохнатые шапки и легли на палубу. Капитан Андрие ни на одно мгновение не заподозрил, кого вез его приятель. Рассказывают, что на вопрос, как здоровье императора, Наполеон сам взял рупор и ответил:

— Император чувствует себя очень недурно.

Во вторник 28 февраля, в семь часов вечера, увидали берег, но высадка произошла только на другой день, в час пополудни.

Был произведен пушечный салют, подняли трехцветное знамя, и войска были высажены в заливе Жуана. Один отряд солдат, по собственному почину, направился к маленькому городу Антиб. Но тут произошел случай, который можно было бы истолковать как дурное предзнаменование. Комендант укрепленного городка отворил ворота и впустил 25 солдат, но затем опять закрыл город и объявил солдат своими пленниками.

Графиня Валевская, которая тоже приехала в Антиб, чтобы одной из первых приветствовать императора на французской земле, была, как и солдаты, заперта в укрепленной части города, конечно, к немалому для себя неудовольствию. Несмотря на ее мольбы и жалобы, губернатор Орнано оставался непреклонен. Впрочем, так случилось, что губернатор влюбился в графиню и позднее заставил ее забыть Наполеона.

Едва высадившись на берег, Наполеон приказал принести карты и здесь же, под открытым небом, разложив их на столе, четко наметил свой будущий путь.

Наиболее удачным, конечно, представлялся путь, который идет по берегу моря мимо Тулона и Марселя на Лион. Но там находились войска, и если император мог более или менее верно рассчитывать на офицеров, то на маршалов была плохая надежда, так как для них переход на сторону Наполеона неминуемо был сопряжен с большим риском и с лишением всех тех привилегий, которые были приобретены ими на службе у Бурбонов. Кроме того, население Прованса вообще без особых симпатий относилось к императору и было преисполнено уважение к королям.

Однако благоприятные известия, привезенные ла Виолеттой из Гренобля, окончательно укрепили решение Наполеона, и его маленькая армия пустилась в путь через Грасс после небольшого отдыха в Канне.

Вначале поход проходил очень медленно. Наполеон приказал не прибегать к насилию и платить населению за все, чтобы не вызывать злобы.

Конечно, на Эльбе поднялся переполох, когда узнали об отплытии Наполеона. Тотчас же фрегат «Лилия» двинулся в путь, но прибыл в залив Жуана лишь 2 марта, когда Наполеон находился уже в двадцати милях от места высадки. Известие о высадке было послано в Марсель, где командовал Массена, но тогдашняя медленность сообщений благоприятствовала Наполеону, и нигде не предпринималось никаких мер ни для его встречи, ни для преграждения ему пути. Так, например, мост через Систерон, который легко было разрушить, дал ему возможность проникнуть в Альпы.

В это время были пущены в обращение прокламации — одна к народу и другая к армии, тщательно переписанные сержантами и фурьерами во время похода и помеченные «1 марта» и «залив Жуан».

«Мы не были побеждены, — говорилось в этих прокламациях. — Два человека, вышедшие из наших рядов, изменили нашим лаврам, своей стране, своему повелителю, своему благодетелю».

«Солдаты, в моей ссылке я слышал ваши голоса и пришел к вам теперь наперекор всем препятствиям и всем опасностям. Сорвите те цвета, которые изгнала нация и которые в продолжение двадцати пяти лет служили опорой для всех врагов Франции. Наденьте на себя трехцветную кокарду — вы носили ее в наши величайшие дни.

Мы должны забыть, что были владыками всех наций, но мы не должны терпеть, чтобы какая-нибудь из них вмешивалась в наши дела.

Солдаты, идите, собирайтесь под знаменами своего вождя; его существование является вместе с тем и вашим. Его права являются не чем иным, как правами народа и вашими. Его интерес, его слава, его честь — точно такие же, как и ваши интересы, ваша честь и ваша слава.

Победа пойдет шагом атаки, а орел с национальными цветами будет перелетать с колокольни на колокольню до самых башен собора Богоматери».

После этой пылкой прокламации Наполеон выразил благодарность жителям Нижних Альп, сказав:

— Мое возвращение рассеивает вместе с тем и все ваши страхи, а также гарантирует неприкосновенность вашего имущества, равноправие между отдельными классами; права, которыми вы наслаждаетесь вот уже двадцать пять лет и по которым тщетно вздыхали наши предки, составляют теперь как бы часть вашего существования. Я всегда с живым интересом буду вспоминать то, что мне пришлось видеть при переходе через нашу страну.

Шестого марта Наполеон выступил в направлении Гапа и послал Камброна вперед в Map, по дороге в Гренобль.

Городок Map в эту эпоху заслужил себе бессмертие. На этом пути Наполеон наконец мог перестать считать себя бродягой, которого могут застрелить из-за куста или расстрелять судебным порядком. Он пожинал успех за успехом.

Пятый линейный полк был послан преградить ему там путь. Капитан Ласар устанавливал солдат в боевой порядок, стараясь возбудить их против Наполеона. Копейщики и гренадеры Наполеона, вероятно, не замедлили бы броситься в атаку на полк, но Наполеон остановил их, выехал вперед один и, стоя на дороге и распахнув свой серый сюртук, крикнул:

— Я здесь, солдаты пятого линейного полка! Если среди вас есть кто-нибудь, кто хочет убить своего императора, пусть стреляет!

И, быстро расстегнув мундир, он обнажил грудь.

Опущенные ружья поднялись, и крики «Да здравствует император!» огласили воздух, и солдаты пятого полка пошли брататься с солдатами Наполеона.

Так шли навстречу Наполеону как войска, так и народ. После этого путь к Греноблю был открыт.

Наполеон не без смущения подошел к этому городу, ворота которого были закрыты. Неужели он будет вынужден напасть на город и заставить его силой отворить ворота? Это был первый из больших городов Франции, который встретился ему на пути. В то же время он знал, что против него уже выступили Массена и герцог д’Ангулем. В ту минуту, когда он стоял в раздумье, раздались крики «Да здравствует император!», ворота раскрылись, и навстречу императору вышел полк, украшенный трехцветными кокардами. Это был седьмой пехотный полк под командованием полковника Лабэдуайера. Вслед за ними высыпали гренобльцы, и гренадеры вступили в город со своим великолепным тамбурмажором ла Виолеттом, который как сумасшедший вертел и играл своим жезлом.

Первым следствием появления императора в Гренобле было, конечно, освобождение Анрио, который немедленно бросился к Наполеону, а тот в свою очередь обрадовался этой встрече и произвел его в генералы, так же как и Лабэдуайера.

Затем Наполеон, произведя смотр войскам и приняв городские власти, обратился к Камброну:

— В Париж, друзья мои! Мы не можем успокоиться прежде чем наши орлы не будут отдыхать на башнях собора Богоматери. — И он прибавил улыбаясь: — Камброн, скажите своим солдатам, что они могут побросать свои заряды; они не потребуются им больше…

Когда Наполеон, сидя в карете, следовал за торжественным шествием армии, казалось, что он никогда не был побежден, не был оскорблен; проезжая же мимо толп народа, он принимал дань восхищения, как будто в течение этого времени не произошло ничего особенного.

Алиса последовала за армией в Париж вместе с маршалом и, глядя иногда издали на Анрио, который находился среди блестящей свиты императора, думала: «Простил ли он меня?»

1