Укрепа (Ремизов)

Укрепа
автор Алексей Михайлович Ремизов
Опубл.: 1916. Источник: az.lib.ruСлово к Русской земле о земле родной, тайностях земных и судьбе
Слово
Страдной России:
Страдной России
Николин завет
За Родину
Солдат-доброволец
Доля солдатская
Шишок
Солдат
За Русскую землю
Белая Пасха
Земные тайности:
Хлебный голос
Гол-камень
Пчеляк
Урвина
Кабачная кикимора
Магнит-камень
Яйцо ягиное
Спрыг-трава
Банные анчутки
Нужда
Морока
Клад
Пупень
Клекс
На все Господь:
На все Господь
Голова
Подожок
Оттрудился
Заря перегорелая
Глухая тропочка
Заяц съел
Праведный судья
Скоморошик
Награда
Семь бесов
Примечания.

Алексей Михайлович Ремизов.
Укрепа

править
Слово к Русской земле о земле родной, тайностях земных и судьбе
Посвящаю С. П. Ремизовой-Довгелло

Камень не камень, твердынное, как камень, чистым серебром окладенное, лежало слово на русской земле.

Осенний ветер вызнабливал сердце, вьюжливой мете-люжливой зимой зимскою сковывал мороз, заливал снежный на́слуд и шумно топило его половодьем.

А придет весна теплая, да долгая, отдохнут все поля и там, на реке Костроме, где в зеленых низовьях шелестят камыши и на мелком песку светятся гладкие голыши, греется оно, твердынное, под ясным солнцем — или и осеннему ветру не повыкрушить сердца! — слушает звон колокольный: над воскресным утром от далекого Озера Святого до Ипатия несется над Волгой звон благовестный.

То место свято — святая и крепкая Русь.

Во времена лихолетья гудел набат в слободах Костромы, собирал народ, подымался русский народ, и от роду родов не бывало, чтобы даром врага промеледили — Стань к стороне! — разбивался враг о твердыню.

То место свято — святая и крепкая Русь.

Шелестят камыши, лениво струится река — темные волны, волна за волной, в широкую Волгу, и по приволью большому зеленеют зеленые дали, — там когда-то стояли костры становища дикого каменного люда и гремели дикие песни.

Не дикие песни, шелестят камыши, слышат тепло — лето ведреное Бог посылает, и чудится в ночи, слышно ржанье коней да глухой мечный звон, — это дружины русские вышли на защиту родной стороны под святой клич «За русскую землю!» и от реки, вырытой шведской рукой, вплоть до подземного под Костромою-рекой годуновского хода стала под стяг стародавняя православная Русь.

То место свято — святая и крепкая Русь.

Камень не камень, твердынное, как камень, чистым серебром окладенное, лежало слово на русской земле, крепло от века с крепкою Русью, стойкой, готовной верой и правдой до смерти постоять за родимую землю.

И безмолвное, через все испытания, пожар и напасти хранимое пречистым Покровом, в грозный час вот воспрянуло оно, стародавнее, поновить русскую землю, поднялось оно, крестное, во всей своей силе укрепить и утвердить — наполнить сердце духом единым и единою мыслью русской за Русь, за Россию родимую.

Страдной России:

править

Страдной России

править

На страду вашу братскую — в поле бранное, в ту горькую пустыню, где пост велик и час скор, донесет ли мой голос в Христову ночь —

Христос Воскрес!

Как пустыня, други, печаль залегла по полям и в лесах на Руси. Темны ночи и долги часы: забудешь — вспомнишь, вспомнишь, не воротишь. И одни только думы…

Други, Христос Воскрес!

В полночь колокол ударит, загудёт — сердце родимое матери — земли родной загудёт. Вас, мои братья, верные трудники за русскую землю, вспомянет русский народ —

Христос Воскрес!

1915 г.

Николин завет

править

За Онегой — гремучим морем жил один богатый мужик сильный, да своих не трогал и от народа честь ему шла, Филиппом звали. Была у него семья большая — и все сыновья на войну пошли воевать, и остался он со старухой, да невестки с ними.

И случилось на Николу, лежит Филипп ночью, раздумывает — и праздник пришел, престол в их селе, а от сыновей ни слуху! — и стало ему смутно, не до сна, и жалко. И слышит среди ночи звон. Прислушался — или ветер? — нет, звонили в колокол. Встал Филипп и пошел из двора, разбудил стариков.

— Слышали, — говорит, — что?

— Да, — говорят, — в колокол ударили.

Пошли в церковь. А ночь была крепкая, да такая светлая — звезды, как птицы, плыли из конца в конец, белые над белой землей. Подошли к колокольне, смотрят — на колокольне нет никого, а звонит… раз пять ударило в колокол.

Вызвался Филипп, дай самому разведать. Поднялся на колокольню и видит — стоит под колоколом старик, так, нищий старик, ни руками, ни ногами не двигнет, а колокол звонит.

— Ты кто? — спрашивает нищий старик.

— Я Филипп с Николиной тропы, а ты кто?

А старик только смотрит, да добро так, милостиво: «Филиппушко, мол, аль не признаешь?..» У Филиппа дух захватило, сложил Филипп руки крестом.

— Прости, — говорит, — ты меня, Никола угодник Божий… и зачем ты звонишь ночью?

— А звоню я, — говорит угодник, да стал такой грозный, — я звоню потому, что крещеные грешат, часа не помнят, землю свою забывают. За землю всякому пострадать надо. А им бы только чаю, кофию попить. Ступай и скажи, пусть все знают, а не то я на них наказание пошлю.

— Не поверят, коли словами скажу, — сказал Филипп, он стоял перед угодником, руки крестом сложены.

— Поверят! — сказал угодник Божий и благословил милостивый Никола идти Филиппу к народу по земле родимой, — за землю всякому пострадать надо.

Филипп хотел протянуть руку, а рук не разжать.

Крестом сложены руки, так сошел с колокольни и рассказал, что видел и слышал и что с ним стало: крестом сложены руки.

А наутро по обедне Филипп простился с домом, со старухой. Всем миром проводили Филиппа. И пошел он из родного погоста мимо изб осиротелых по дальним широким страдным дорогам, укрепляя народную думу, силу и веру — пострадать за родимую землю.

1914 г.

За Родину

править

— В три стороны тебе воля, — иди, куда хочешь, гуляй вовсю, а в четвертую — родную сторону ни по-ногу, своих не трожь, за родину проклянет народ.

Гулял Степан, разбойничал — вострая сабля в руках, за плечами ружье, охотничал разбойничек: дикая птица, двуногая, с руками, с буйной головой добычей была. Ухачи, воры — товарищи. Где что попадалось, все тащил, зря не бросал и не проглядывал, что висло висело. И был у него большой дом — табор разбойный, и хлеба, и одежды, и казны вдоволь, полны мешки серебра. Смолоду было — лизнул он камень завечный и все узнал, что на свете есть. И не знал уж страха, и не было на свете того, кто бы погубить его мог. И Саропский лес приклонился перед ним к земле.

Гулял Степан, разбойничал, Турецкое царство разбил; Азовское море и море Каспийское в грозе держал. И полюбил народ Разина за гульбу и вольность его: отместит разбойничек обиду народную!

Ночь ли темная, или напрасная кровь замутили вольную разбойную душу, нарушил Степан завет родителев, пошел на своих, своих стал обижать — не пройти, не проехать по Волге, замаял. И вышел у народа из веры.

— В три стороны тебе воля, — иди, куда хочешь, гуляй вовсю, а в четвертую — родную сторону ни по-ногу, своих не трожь, за родину не простит, проклянет народ.

Вот он с разбою ехал по Волге. Никто его не встречает, один страх стоит по Волге. Мимо Болгар проезжал, про прежнюю вспомнил — про свою первую пощаженную встречу. Что-то скучно ему…

«Дай к ней зайду!»

Вышел Степан из лодки, завернул к купцову полукаменному дому — было когда-то в доме веселье, знавал и разгул ку.

Отворила дверь сама Маша. Смотрит, глазам не верит — Стенюшка ли это милый?

— Что, Егоровна, али стар уж стал? С Жегулиной горы гость к тебе.

Посидели молча. И вспоминать не надо.

— Что-то мне скучно, Маша.

А она только смотрит. Вспоминать не надо! И вспомнила, обиду вспомнила и простила, за себя простила, и другую вспомнила обиду — и не простила.

— Истопи мне, Машенька, баню, как бывало.

— Ладно! — и хотя бы глазом моргнула, как камень.

Истопила Марья баню, снарядила в последний раз дружка. А сама на село.

— Стенька парится в бане! — кричала на все село.

Взбулчал старшина, нарядили народу — кто с дубиной, кто с топором, кто с косой, кто с ружьем.

Там гвал, тут гамят.

— Давай его сюда!

— Иди к нему!

— Чего глядишь-то!

— Тащи его! А ни с места.

А проходил селом странник, старый старик.

— Что у вас за сходка? — спрашивает старик.

— Хотим Стеньку изловить. Посмотрел старик, покачал головой.

— Где вам, братцы, его пымать! Разве мне…

Поумолкли.

Снял старик шапку, три раза перекрестился и пошел к купцову полукаменному дому, подошел к бане.

Тихим голосом сказал старик:

— Степан!

Громко ответил Стенька:

— Эх ты, старый хрен! Не дал ты мне помыться.

А уж значит судьба, делать нечего, стал собираться.

И вышел Степан из бани. Поглядел на все стороны, перекрестился и пошел за стариком.

Тихим голосом сказал старик:

— Старшина, давай подводу!

Не галдел народ. Как стояли, так и замерли — кто с дубиной, кто с топором, кто с косой, кто с ружьем.

Посадил старик разбойника на телегу, сам впереди сел — и с Богом.

Так и привез в город.

— Нате вот вам разбойника Стеньку Разина в каземат.

Сбежался народ. Топчутся, не знают, как подступить. Исправник говорит:

— Надо в железо его сковать.

Побежали за кандалами. Принесли кандалы. Заковал его кузнец.

Стенька тряхнул ногой, и железы прочь полетели.

— Глупые, не поможет тут железо, дайте я его свяжу!

Взял старик моченое лыко, ноги и руки лыком связал.

— Ну, готово, теперь ведите.

Степан поглядел на старика.

— Прости, дедушка!

А старик будто не слышит.

— Прости, дедушка!

Старик нахмурился.

— Прости меня! — в третий раз сказал Степан.

Поднял посох старик…

— Не прощу

И пошел такой старый, не простой, бездомный странник, не оглянулся, пошел по дороге туда, где тихо поля родные расстилаются и лес нагрозился.

1914 г.

Солдат-доброволец

править

Три сына росли у Касьяна. А по тем местам такие были дряби да грязи, — не пройти, не проехать.

Вот и говорит Касьян сыновьям:

— Вы, детушки, теперь выросли, давайте-ка миру послужим, замостим мостами дрябь, чтобы людям ходить хорошо было.

И три года мостили, осталось последний гвоздь вколотить, — будет путь во все стороны.

Старший сын мостил через мхи, приустал, прилег отдохнуть под мостом и слышит, идет через мост старичок и Бога молит:

— Дай, Господи, кто этот мост мостил, чего попросит, то и дай.

Вышел старшой к старичку:

— Мы мостили, три брата нас, да батюшка.

— Что тебе надо? — спросил старик.

— А мне много не надо, а чтоб ни за чем в люди не ходить, дома жить.

— Так и будет.

И пошел старичок своей дорогой.

На другой день середний сын прикорнул под своим мостом, и тот же старичок идет и Бога благодарит. И, как старшой, пожелал середний сын:

— Ни за чем в люди не ходить.

— Так и будет, — посулил и ему старик.

На третий день сидит под мостом малый сын. Идет через мост старичок, молит Бога.

Выходит малой.

— Что тебе надо? — спрашивает старик.

— А хочу я царю-батюшке помогать, хочу в солдаты идти.

— Трудное дело, Иван, да и молод еще! — сказал старик.

— Нет, я пойду!

— Ударься о землю! — приказал старик.

Ударился Иван о землю и стал оленем. Бегал, бегал, из сил выбился, прибежал к старику.

— Был олень, стань рысью! — сказал старик.

И стал Иван рысью и побежал, уморился и назад идет.

— Был рысью, стань соколом!

И уж соколом полетел он и много летал, примахались крылья, спустился.

— Был соколом, будь мурашом!

И обратился Иван в муравья, уж ползал, ползал с ветки на ветку, с прута на пруток.

— Ну, довольно.

И стал Иван опять человеком.

— Бог тебя благословляет на службу, — сказал старик, — служи верой и правдой. Когда будет нужно, ударься о землю — и станешь оленем, рысью, соколом и мурашом.

И пошел старичок своей дорогою.

Стали братья жить-поживать, каждый своим делом занялся, на что Бог благословил. Старшой промышлял торговлей, и дело хорошо пошло, средний на земле хозяйствовал и тоже не жаловался, а меньшой Иван, — так уж знать ему на роду написано, — как сделалась завороха-война, занабирали народу, и пошел он охотой в солдаты.

Целый год шли войной. Дал Бог, повоевал царь много земель, победил неприятеля, и пришло время перемирию.

Все цари собрались на собрание, все в коронах. Хватился наш царь, где корона? — без короны в собрание не пускают, — а корону-то дома забыл. И дают царю три дня сроку, а то назад отберут все земли или опять войну начинай. Что поделаешь, надо корону! И заразыскивал царь народу, кто может в трое суток домой сходить и назад с короной придти?

Да кому это возможно, — год ведь шли! — отказываются.

И выискался Иван. — Я схожу.

Обрадовался царь:

— Вот что, Иван, исполнишь, — дочь за тебя отдам.

Написал царь письмо царевне и с царским письмом снарядил в путь солдата.

Вышел Иван из виду вон, да как ударится о землю — и стал соколом и полетел.

Через реки летит соколом, по полям — оленем, сквозь леса — рысью, так и шел и шел.

В сутки добежал оленем. Народ кричит:

— Хватайте! Хватайте!

А старые люди головой качают:

— Ой, не весть ли от царя? Прямо ко дворцу бежит.

И несдобровать бы оленю, — самоход задавит, — да он муравьем обернулся и муравьем попал во дворец на верхи к царевне и там стал солдатом.

Ужаснулась царевна.

— Как, — говорит, — ты вошел, солдат, и по какому случаю?

Солдат ей письмо от царя и рассказывает, как донес письмо.

Не верит царевна: год шли войной, как в одни сутки поспеть!

— Я тебе покажу, царевна!

И ударился солдат о землю и стал соколом.

А царевна из него перышко вытянула да в платочек.

— А еще как?

И стал он оленем.

Царевна у него рожка отломила и опять в платочек.

— Еще покажи!

И стал он рысью.

Царевна у него шерстки клок вырвала и к рожку в платочек.

— А как, — говорит, — во дворец попал?

— Я мурашом вполз.

И обернулся муравьем.

А царевна из него бочечку-яичко вытянула да в узелок завязала.

И поверила. Дала ему царскую корону и письмо отцу написала.

Забрал солдат корону, запрятал письмо, обернулся соколом.

— Прощай, царевна! — и улетел.

Ближней дорогой, как сокол, долетел Иван до моря. И всего ничего оставалось, да устал, вздумал отдохнуть малость и повалился на берег.

А у моря два солдата на часах стояли: Хайлов да Ваганов, — корабли стерегли. Видят солдата на берегу, пошарили, хвать, а у него царская корона да письмо от царевны.

— Ой, — говорит Ваганов, — уж не вор ли?

— Вор не вор, а прощелыга. Так оставить невозможно.

И давай будить Ивана. Уж головой били о землю и все ему ребрышки посчитали, а он и ухом не ведет, — очень уморился. Ну, пеняй на себя, долго разговаривать некогда, и живо на корабли. И вовремя к царю с короной поспели.

На радостях царь забыл про Ивана: тут дело такое, не до Ивана.

Думал Иван часок отдохнуть, разоспался, и ночь наступила, а он спит и спит. В полночь вышел внучок Водяного на бережку поиграться, — на море тишина стояла, ни кораблика не плавало в море, — увидал внучонок Ивана, сграбастал да в море, к деду.

— Дедушка, дедушка, я тебе солдата поймал.

Видит дед, человек не худой:

— А пускай с тобой гуляет.

Ну, и остался Иван жить у царя Водяного при его внучонке.

И месяц прошел, и другой, и третий, — много прошло. Кормят и поят Ивана, да скучно. И запечалился Иван, отстал от еды. Думы-то там, на земле:

«Уж, поди, — думает, — царь мир заключил, то-то там весело».

— Что, Иван, аль стоскнулся о белом свете? — спрашивает Водяной.

— Хоть бы глазком поглядеть! — запросился Иван.

— Ладно, выпущу тебя на часок, а боле не бывать! — да как крикнет ребят.

И откуда взялось, собрался народ — все были набросаны в море! — и живо его со дна вынесли и на островок положили.

Ударился Иван о землю и соколом улетел.

Море за ним, — подымалось, подымалось, — а уж высоко, не утянуть, так и улетел.

Отлетел Иван от моря и пошел. Дошел до деревень, спрашивает:

— Что, крещеные, вернулся царь с войны?

— Да уж месяца два будет, — говорят Ивану.

Он дальше, все идет и идет, пришел в город. И остановился у нищей старухи Волкивны.

— Что это у вас все песни поют?

— А как же, — говорит Волкивна, — за солдата Хайлова царская дочка замуж выходит: достал царю корону мир заключать! А товарища его царь первым генералом сделал: тоже старался. Да, слышно, царевне-то неохота. Завтрашний день дает царь пир с музыкантами, через три дня свадьба.

— А нельзя ли мне, бабушка, на царевну посмотреть?

— Чего же нельзя, надень музыкантское платье и иди на пир.

А был у Волкивны приятель из музыкантов, помер, а мундир завещал старухе: Волкивна его у себя под подушкой держала.

Нарядился Иван в музыкантское платье и на пир, сел с музыкантами.

Царевна с женихом прогуливается, а тот товарищ его за ними ходит. Подошла царевна к музыкантам.

— Не слыхал ли кто, как солдат царю корону достал мир заключать?

Никто ничего не отвечал.

Тут поднялся Иван.

— Я, — говорит, — про такое не слышал, а сам в старину так делал: обернусь соколом и лечу, через реки — соколом, по полям — оленем, сквозь леса — рысью, а где надобно и мурашом.

— А теперь можешь?

— Могу.

Вышел Иван на площадь, ударился о землю и соколом полетел, подлетел к царевне.

А царевна вынула из платочка перышко, приложила.

— Вот, — говорит, — тут и было.

Обернулся Иван рысью.

Царевна шерсти клочок приложила, и пришлось. Бегал Иван оленем, ползал муравьем. И рожка, и бочечку приложила царевна, и все пришлось.

И говорит царевна отцу:

— Вот, батюшка, мой суженый, вот кто корону достал!

Тут Хайлов и Ваганов в ноги царю, повинились: не хотели губить человека, да так уж вышло.

Царь их выдал Ивану и сейчас же за свадьбу.

Повенчался Иван на царевне и стал жить-поживать. А товарищей отпустил на волю: Бог с ними, и так натерпелись, бедняги.

1914 г.

Доля солдатская

править

Сидел солдат в окопах, и осень сидит и зиму сидит, и захотелось ему на родине побывать.

— Хоть бы, — говорит, — черт меня туда снес, глазком взглянуть!

А он тут-как-тут.

— Ты, — говорит, — Королев, меня звал?

— Звал.

— Домой захотел?

— Да мне бы на недельку.

— Изволь, на три, — черт растопырился, — давай в обмен душу!

— А как же я службу брошу?

— Я за тебя.

И решено было у солдата с чертом: солдат неделю и другую и третью на родине проживет, а черт это время в окопах просидит.

— Ну, скидывай! — сказал черт солдату.

Солдат снял с себя шинель, шапку, подал черту и ружье отдал. И не успел опомниться, как очутился дома.

А черт кое-как ремни подвязал и залег с ружьем.

Дело-то ему непривычно, думал, что как-нибудь обойдется, а в первую же ночь хвост к земле примерз, уж отдирал, отдирал, едва высвободился. А ничего не поделаешь, — служба! Да и голодно: привык по трактирам шататься, а тут тебе не трактир. И сам уж не знает, что в голову полезло: известно, какая уж совесть, а тут послали выбивать штыками, — рука не подымается, вроде как жалко.

Неделя прошла, — за год показалась. Полегоньку завшивел черт, а бородища отросла во! — ни на что не похоже.

Так и сидел черт в окопах, мерз да зубами щелкал. И уж чья-то добрая душа черту в окопы кисет прислала. Ко хвосту его черт приделал, а легче не стало.

Наконец-то настал срок солдату.

Простился солдат с домашними.

— Невозможно, — говорит, — больше оставаться, прощайте! — и опять попал в окопы.

А черт, как завидел солдата, все с себя долой.

— Ну, — говорит, — с вашей и службой-то солдатской! И как это вы терпите?.. — да стрекача из окопов, забыл и про душу.

1914 г.

Если другой раз и человека нипочем не берет пуля, то против нечистой силы что плевок, что пуля.

Стояли солдаты в земле не нашей, очереди дожидались и заскучали, стоявши. Вот он и задумал подшутить над ними.

— Стреляйте, — говорит, — в меня, сколько влезет, мне ничего не будет! — и стал сам мишенью.

Ну, и выискались охотники, нацелятся — выстрелят, а он сейчас же пулю из себя, и несет тому, что стрелял.

Диву давались солдаты.

А был один старичок в обозе, — угодники-то нынче, слышно, все туда, на войну ушли! — и говорит старичок солдатам:

— И чего вы, други, мудрить над собой даетесь, да и добро попусту изводить грешно!

— А как бы нам, дедушка, его осилить?

— А очень просто, — старичок-то все знал, — только зря не годится: отместит, окаянный.

Стали приставать к старику, скажи да скажи. А уж шишок, видно, сметил и что-то не слышно стало. Старичок и открыл тайность.

— Очень просто: пуговицу накрест разрежь, заряди ружье и стреляй, — завертится!

Ну, схватились было искать, туда-сюда…

А тут такое пошло, не до того уж: вдруг повалил настоящий, гляди, не зевай, — силища страсть, и откуда только берется, так и прет.

Да Бог дал, из беды вышли.

Отстал от товарищей Курин, из третьей роты, не завалящий солдат, во! — папироску закуришь. Туда пойдет, нет дороги, повернет в сторону, — и того хуже. Так и пробирался на волю Божью, а уж едва ноги волочит, ой, пришлось туго!

Бредет Курин мимо пруда и видит: сидит на плотине… узнал, он самый, ногами в воде бултыхает, а рожу на Курина, язык высунул, дразнит:

«Что, мол, ничего, солдат, не сделаешь!»

И так это Курину досадно стало, вспомнил он старичка, про что старичок-то сказывал, подошел поближе к плотине, живо отхватил пуговицу, зарядил ружье, прицелился да как трахнет.

Так того в прах.

— Ага! — словно обрадовался кто-то. Только и услышал Курин, ноги соскользнули. И сказывали, без вести солдат сгинул.

1915 г.

Солдат

править

Служил солдат царю верой и правдой, за родину терпел и трудился, во скольких боях побывал, уж смерть как на него зубы точила, да Бог миловал, цел остался. А вернулся, нет у него ни угла, ни крова, три сухаря в сумке, — доживай век, как знаешь!

И пошел солдат, куда глаза глядят.

Вот ходит он день, и другой, и третий, кончил все сухари и, хоть ложись, да протягивай ноги, нет больше сил…

И видит солдат, идет ему навстречу человек такой чудный.

— Куда идешь, солдат?

— Куда глаза глядят, добрый человек! — и рассказал солдат всю свою жизнь, как служил царю верой и правдой, за родину терпел и трудился.

— Ну, правильно ты прожил, солдат, в сем веке, ступай в царство небесное!

А это сам Господь был.

Поблагодарил солдат за такую милость.

«Вот когда поживу-то!» — и пошел по дорожке направо.

Долго ли, коротко ли, достиг солдат райского места.

И уж такая там благодать: какие поля, какие луга! — ходит солдат, только диву дается. Насмотрелся, нагляделся всяких чудес, покурить захотелось, а табаку ни крошки. Вот он и туда заглянет, и сюда зайдет, — здания все огромадные, как дворец, ни одной лавчонки.

А шли из лесочка праведные старцы. Солдат к ним:

— Покурить больно хочется, нельзя ли как, старички, табаку раздобыться!

— Какой такой табак! Что ты, солдат, нешто тут этим балуются?

И так его пошуняли, уж не рад, что связался.

Сильно солдату досталось. А курить смерть хочется.

— Может, где его тайная продажа есть? — да местностей-то он не знает и спросить уж боязно.

И пошел солдат, куда глаза глядят.

И опять ему навстречу тот человек, такой чудный.

— Что это ты, солдат, голову повесил? Или тебя кто обидел?

А это сам Господь был.

— Терпенья нет, курить хочется.

— Ну, коли так, ступай по той вон дорожке: там все есть!

Поблагодарил солдат, повернул налево, да скорей в путь.

А уж бесы бегут навстречу, лапками так и разметывают. И припекать стало, да солдату что, — видывал и не такое: один вошиный зуб чего стоит!

Обступили бесы, жужжат, что пчелы.

— Что тебе, солдат, угодно? Да не надо ли чего? Да мы все тебе, что хочешь! Рады служить! Приказывай!

Солдат от них отбиваться, — летели бесы, как пули, — ну, где на землю приляжет, где ползком. Как-никак, добрался до самого пекла.

— Дайте, — говорит, — местечко, передохну малость. Тут его бесы под ручки, посадили в угол, вроде, как у плиты жаркой.

— А что, табачишко найдется? — спросил солдат бесов.

— Есть! Сколько хочешь!

— Да не хочешь ли папиросов?

— Все равно, что есть, то и ладно.

И натащили бесы махорки — страсть! Кури, сколько влезет.

Покурил солдат хорошо, и вздумалось ему вздремнуть с пути. Да только это дело не сладилось. Стали бесы его прижимать: кто за руку дернет, кто за ногу, кто коготком погладит. Он уж что-что ни делал, нет, лезут!

День прошел и другой прошел, и стал пообвыкать солдат в пекле. Табак, слава Богу, есть, и опять же тепло, жить можно, и одно только тошно: уж очень пристают. И пустился на выдумки, как бы так оградиться от нечистой силы.

Вот взял солдат шнур, вынул кусочек мелку, намелил шнур и давай мерить пекло.

Сначала-то бесы ничего, только под руку подталкивали, а потом смекнули, должно быть, что затевает солдат неладное, подскочил один черт…

— Что ты, — говорит, — солдат, делаешь?

— Разве ослеп, не видишь, меряю: церкву хочу поставить. У вас тут и помолиться негде.

Как бросится черт к главному черту.

— Дедушка, погляди-ка, солдат-то что выдумал, хочет церкву у нас поставить!

Поднялся сам, пошел проверить.

И правда, трудится солдат, ползает со шнурком — пекло мерит: хочет в пекле церкву поставить.

— Он еще и нас заставит молиться! — захныкали бесы. Ну, сейчас же отрядил главный бес послов в небесное царство с жалобой на солдата.

— Какого солдата прислали в пекло! Хочет церкву поставить! Нешто это возможно, в пекле — церква!

— А зачем таких к себе принимаете? — сказали в царстве небесном.

— Да возьмите его от нас! — просят бесы.

— А как его взять, раз сам пожелал. Так ни с чем и вернулись.

— Что нам теперь, бедным, делать, закадит, замолит нас солдат несчастных! — завопил сам их главный.

Тут, откуда ни возьмись, выскочил один бесенок, пискун называется, так, востроносенький.

— Сдери, — говорит, — дедушка, с меня кожицу, натяни барабан и пускай с барабаном выйдет кто за ворота и забьет тревогу. Солдат живо сам уйдет.

Ведь, какую умную штуку придумал, даром что и звания-то — пискун!

Содрал дед с бесенка кожу, натянул барабан.

— Смотрите ж, — наказывает чертям, — выскочит солдат из пекла, и сейчас запирайте ворота, а то еще, чего доброго, опять ворвется, и уж пропадай с ним!

Забили черти тревогу.

Солдат как услышал барабанный бой, да сломя голову бежать из ада, всех чертей распугал, словно бешеный. Выскочил за ворота.

А им только того и надо, — ворота хлоп и заперлися.

Осмотрелся солдат: никого, и тревоги больше не слышно. Повернул назад, торкнулся, — заперто. Давай стучать.

— Отворяйте, черти! Ворота сломаю!

А они из подворотни только хвостиками помахивают:

— Нет, брат, дудки! Ступай, куда хочешь, нам без тебя веселее. Не пу-устим!

Куда теперь солдату?

Слава Богу, что еще кисет с чертячьей махоркой цел! Покурил солдат с горя и пошел, куда глаза глядят.

Шел, шел и повстречался ему тот человек, такой чудный.

— Куда идешь, солдат?

— И сам не знаю. Выперли меня черти.

— Ну, куда ж я тебя, Устинов, дену? Послал в царство небесное — не хорошо, послал в ад, — и там не поладил.

— Да хоть на часах где постоять!

— Ладно, становись у тех врат, видишь. Да смотри, зря никого не пускай.

А это сам Господь был.

Сам Господь ко своим вратам небесным поставил на часы солдата.

Поблагодарил солдат и пошел, стал на часы. И вот идет… глазищи выпятила, зубы оскалила.

— Кто идет?

— Смерть.

— Куда?

— К Богу.

— Зачем?

— За повелением, кого морить прикажет.

— Погоди, — остановил солдат, — сам пойду, спрошу!

А было повеление от Господа Бога, чтобы три года морила смерть самый старый люд.

Солдату жалко, — стариков стало жалко.

Вышел и говорит смерти:

— Ступай, смерть, по лесам, грызи три года самый старый дуб.

Заплакала смерть:

— И за что Господь так прогневался, — посылает дубы грызть!

А ослушаться не смеет, и побрела в лес. И три года шаталась там, в лесу там, выбирала вековые дубы, подгрызала их под корень, три года трудилась ночь и день.

Изошли три года, и воротилась смерть к Богу.

— Зачем опять? — остановил солдат.

— За повелением, кого Господь прикажет морить.

— Погоди, я сам пойду.

И было повеление от Господа Бога три года морить смерти молодой народ.

А солдату жалко: братьев вспомнил, — ведь, всех их уморит смерть.

Вышел и говорит смерти:

— Ступай назад, три года точи молодые дубки. Так Господь приказал.

Заплакала смерть:

— И за что, Господи, на меня гневаешься!

А ослушаться нельзя: не по своей воле смерть смертью по миру ходит, не сама берет, а повеленное. И побрела в лес и три года точила молодые дубки, измаялась.

Изошли три года, вернулась смерть за повелением.

И в третий раз не допустил ее солдат, сам пошел.

А было повеление от Господа Бога три года морить смерти младенцев.

Жалко солдату, — ребятишек жалко.

И велел солдат смерти идти опять в тот самый лес, три года по кустикам лазать, заячью долю есть.

— Господи, за что Ты меня мучаешь! — заплакала смерть, а пошла, и три года по кустам питалась листьями, извелась вся: известно, не заяц, на листочках-то долго не продержишься!

Идет… едва ноги передвигает. Ветер подует — так от ветру и валится.

«Ну, — думает, — расцарапаюсь с солдатом, а дойду сама до Господа Бога. Девять годов Он меня наказует!»

Солдат окликнул.

Молчит, лезет на крыльцо.

Тут солдат ее за горбушку. А та его косяшкой. И такой поднялся шум, не дай Бог.

И выходит тот самый человек, такой чудный.

— Что такое?

А это сам Господь был.

Упала смерть Ему в ноги.

— Господи! За что на меня прогневался? Девять годов я мучаюсь, по лесам таскаюсь: три года вековой дуб грызла, три года дубки точила, три года глодала листики.

А солдат винится: простит его Господь, очень уж жалко ему народа!

И повелел Господь девять годов носить солдату смерть на закорках, кормить орехом, чтобы смерть поправилась.

И тотчас смерть так и села верхом на солдата.

А солдат — делать нечего, Божье повеление! — встряхнул ее и повез. Уже возил он ее, возил по лесу, у орешенья, нажралась смерть орехами.

— Вези, — кричит костлявая, — прокати меня, солдат, по дубравушке! — и залопотала что-то по-своему, песню что ли смертную.

Песня-то песней, Бог с нею, пускай себе, да трудно с такою ношей, а крепится — повеленное надо исполнить.

Приостановился солдат, вытащил из-за голенища кисет, закурил.

Увидала смерть.

— Солдат, дай и мне покурить!

А солдат ей кисет, — развязал.

— Полезай, — говорит, — и кури, сколько хочешь.

Известно, смерть в чем-в чем, а насчет табаку плохо, и что и к чему, ничего тут не понимает.

И юркнула в кисет.

А солдат, не будь дурак, закрутил кисет, да за голенище. И уж налегке пошел опять ко вратам небесным, стал на часы, как ни в чем не бывало.

И идет тот самый человек, такой чудный, увидел солдата.

— А смерть где?

— Со мной.

— Где с тобой?

— Да за голенищем.

— А ну, покажи?

Солдат мнется: выскочит смерть из кисета, засядет на закорки и опять носи ее.

— Покажи, я тебя прощаю.

Солдат вытащил кисет, развязал.

А смерть — у! так и скаконула на него, да прямо на плечи.

— У, солдатик!

И повелел Господь Бог смерти уморить солдата.

Соскочила смерть на землю.

— Ну, солдат, слышал?

— Слышал, такая воля Божья! Стало быть, помирать надо.

Тут его смерть и уморила

1914 г.

За Русскую землю

править

Вечером на Невском встретил я новобранцев. Из трамвая я их увидел. Очень их много было — целый полк, и такие все молодцы — один к одному, в новеньких полушубках и шапках барашковых.

Кто-то из трамвайных соседей моих сказал, что это ратники, а гонят их издалека.

А как они шли ходко и твердо!

Две молодые бабы едва поспевали, бабы бежали обок. Что говорить, под стать мужьям, такие же. Но как они бежали и, кажется, будь у них крылья, они полетели бы! И глаза такие, ну, как из сказки, у Василисы, глаза, как колодцы.

Я соскочил с трамвая. Весь полк пропустил. Перешел на тротуар и с другими прохожими, — все мы очень торопились, — нагнал у Литейного средние ряды.

А как они шли ходко и твердо!

Никогда не забуду, как у Аничкова моста один вышел из ряду. И Василиса остановилась.

Пусть же будет для них этот каменный мост калиновым — счастливый! — и они поцеловались.

Не оглядываясь, побежал он догонять товарищей, а она пошла назад. И все оглядывалась. Пройдет немного и оглянется, и опять идет, и опять оглянется. И уж за трамваями скрылись казенные повозки с сундуками, и в вечернем сыром тумане лишь вспыхивали огоньки фонарей трамвайных, а она все оглядывалась, точно и сквозь туман непроглядный видела, и не могла не оглянуться, не могла наглядеться…

Оттого ли, что кормилицей моей была солдатка… и вот я почувствовал от ее слез горьких так близко всю горечь разлуки. Я словно вспомнил и те часы, когда она, захлебнувшись от слез, меня кормила, и те ночи, когда я кричал от ее затаенной тоски.

У Знаменья Василису встретила закутанная в клетчатый платок старуха в стареньком полушубке, — это его мать. Не угнаться было за сыном, и с вокзала дошла она до Знаменья, тут и поджидала.

И я видел, как обе стали перед образом, тут за оградой, и как старуха-мать, кладя крест своей землистой темной рукой, долго и крепко держала сложенные для крестного знамения пальцы на темном, как родимая земля, изборожденном лбу, — к Знамению, последней заступающей защите… к кому же ей обратиться в ее горькой разлуке? — помиловать просила, еще раз увидеть сына и уж навеки закрыть глаза, от земли уйти в родимую землю, за которую шел умирать ее сын.

И потом я видел, как они переходили площадь мимо памятника к вокзалу и как старуха-мать вдруг обернулась и истово перекрестила вслед великим благословением своим на жизнь и смерть — сама земля наша сына своего.

Как-то вечером выбрался я по соседству к знакомым. С войны у них не был, а раньше, приходилось, засиживался и за полночь, и помню, запала мне одна особенность их дома: встречал меня всегда швейцар — молодой такой толковый парень Иван, а выпускала жена его Ольга. И это, как мне однажды объяснили, такой уж завелся распорядок них: они недавно женаты, и вот Ольга, чтобы не будить мужа: — ему, ведь, целый день у двери дежурить! — сама по ночам вставала отворять дверь.

Какая трогательная заботливость! Оба молодые, оба здоровые — как берегли друг друга!

И мне запомнилось: Иван да Ольга.

Против обыкновения, у дверей никого не оказалось, и я сам поднялся на лифте. Я себе объяснил это тем, что по нынешнему времени мало ли какой случай: — в доме был лазарет, — и всегда могли куда-нибудь услать Ивана. Не засиживаясь поздно, ушел я из гостей вовремя, и, хотя еще был час до полночи, у дверей я встретил не Ивана, а Ольгу. И сразу не узнал: в черном платочке и какая-то красная, не похожая на Ольгу Зазнобину.

Тут только я понял, — конечно, Иван на войне!

— Что ж, Иван, — спросил я, — пишет с войны? Ольга, не отвечая, пошарила где-то у себя на груди и подала открытку.

И мне сразу бросилось — с красным крестом штемпель и число… совсем на днях!

«Дорогая Оля! Пишу Вам неприятный привет, что Ивана Зазнобина убили ружейным огнем в правый глас на пруцкой границе у города Гостиннова, больше писать нечего».

— Не помиловал Господь! — сказала Ольга и посмотрела, как там, на мосту Василиса, нет, не так…

Мне хотелось сказать ей… но увидев эти глаза — как она посмотрела: «не помиловал!» — я вернул ей открытку и пошел…

1914 г.

Белая Пасха

править

Как настанет на Поморье тёмно время холодное с трескунами морозами — нет конца зимы. А придет Спиридон, станут дни прибывать на овеяно зерно, тут поднимется ветер и дует и дует, а за ветром — белая кутня с виньгом, со свистом, как закуделит: глаз раскрыть не моги!

Поп Вакул с дьячком Яковом только и знай, что печку топили. Да дрова-то попались не колки. Уж Яков язык от колокола отвязал, языком по обуху колотил, так дрова и колол.

Печь ли жаркая, кутня ли белая, выбили из ума дни попа.

«Посту-то надо быть конец, — думает Вакул, — а когда Пасха, Господь ведает!»

И посылает дьячка.

— Сходи, — говорит, — Яков, к попу Анике на за-реку, спроси, когда Пасха?

А поп Аника — за десять верст от Вакулы, и дело его ничуть не лучше: до церкви не дойти, за снег запнешься. Поп Аника о ту пору сам задумался и своего дьячка шлет к Вакуле за тем же.

Вот на полпути Яков и встретил кума. И что им делать, не знают. Стали посередь дороги, смотрят, где на деревне печь топится, и решают идти на дымок, спросить, не знает ли кто из крещеных. Идут по деревне, а уж в вечерях было, и видят, старуха Савиха молока крынку тащит.

— Бабушка, куда с молоком-то бежишь?

— Что вы, деточки, ведь, завтра Пасха!

Кум — к Анике, Яков — к Вакуле.

Пришел Яков, а уж ночь.

— Батюшка, завтра Пасха, пора к заутрене звонить.

Всполошился Вакул.

— Беги скорей, звони!

Яков бегом на колокольню, хвать, а у колокола языка нет. Эка напасть! Слез с колокольни, взял лопату и давай у овина, где дрова колол, снег разрывать, и пока-то искал язык, да нашел, да привязал, стало светать.

Тут и народ понабрался, свечи зажгли — огоньки пасхальные.

Взял Вакул крест, — руки стынут, — и стал градить крестом.

— Христос воскрес!

И запели по-пасхальному.

А на воле кутня куделит, заливается со свистом, с виньгом, валит белые сугробные забо́йни.

— Христос воскрес!

Слушает Савиха, красный огонек свечи колыбается, вспоминает бабушка…

«Где-то деточки горемычные?»

И словами старыми молит и просит за родимое Поморье, за землю крещеную.

— Христос воскрес!

По пустынному Поморью глубоки снеги.

1915 г.

Земные тайности

править

Хлебный голос

править

Жил-был царь. И как не стало царицы, царь и призадумался: и то худо, что царицы нет, да на то воля Божья, и опять же хозяйство на руках и не малое, надо кому распорядиться, надо и гостей принять честно, да чтобы все было, как у людей есть, а ему на старости лет дай Бог с царством-то управиться.

А было у царя три сына, все трое женаты, при отце жили. Вот царь и призвал к себе снох, и старшую и среднюю и младшую, и решил испытать, кому из них большухой быть.

— Какой, — говорит, — голос дальше слышен?

Старшая думала, думала, — какой голос?

— Да вот, — говорит, — батюшка, намедни бычок за Москва-рекой рычал, так у Андроньева на обедне слышно было.

— Эка, дурёха! — отставил царь старшую сноху и к середней: — какой голос дальше слышно?

— Петух у нас, батюшка, седни пел поутру, а в Соколинках у мамушки слыхали, Софоровна сказывала.

Царь только бороду погладил: ну, чего с такой спросишь? — и к младшей:

— Какой голос дальше слышно?

— Не смею, батюшка, сказать, сами знаете.

— Как так, говори, не бойсь.

— Хлебный голос дальше слышно.

— Какой такой хлебный?

— А такой, батюшка, если кто хорошо кормит, да голодного не забывает, накормит, согреет, утешит, про того далеко слышно.

— Ну, — говорит царь, — умница ты, Поля, по-русски сказала, так и будь ты большухой.

— И пошло с этих пор на Руси — хлебный голос всех дальше слышен.

1914 г.

Гол-камень

править

Шли две богомолки к святым местам помолиться, пристала к ним третья, — баба как баба, а голос мужичий, все словно с дубу рвет, и ни разу в дороге не перекрестилась.

Шли, шли, стали к монастырю подходить, а эта самая их товарка, Бог ее знает, отстала. Оглянулись богомолки, что больно долго, а та себе в землю грязнет: что ни ступит, то дальше уходит, и ушла по пояс.

Богомолки со страха пятиться, — пятились, пятились, да задом и побежали, добежали до монастыря, схватили монаха, да с монахом назад.

— Кайся, окаянная, что ты сделала!

А та себе грязнет, едва языком воротит.

— …и месяц не раз скрадывала, я людей портила! — больше язык уже не повернулся.

— Будь ты отныне и до веку анафема проклята! — как крикнут, она и пошла сквозь землю, а с гулом, да с шумом.

И на том самом месте гол-камень оказался, проклятое место.

1914 г.

Пчеляк

править

У пчеляка пчел было пропасть, тысячи пеньков стояло, а лошадь не водилась. А у лошевода, его соседа, лошадей сколько хочешь — отличные кони, а пчел и в заводе нет.

Раз сосед с соседом и разговорились:

— Скажи, пожалуйста, почему у тебя лошадям вод, меня нет?

А тот ему:

— Скажи ты, почему у тебя пчелы, а у меня нет, тогда и я скажу.

Разговор-то зашел мирно, да оба с норовом — не уступают. Перекорялись, перекорялись, пчеляк первый сдался:

— Изволь, я скажу.

И повел соседа на пчельник, привел в избенку, положил меду полную тарелку, да в подпечек и сунул.

И выскаканула оттуда лягушка и ну мед есть, и все съела, всю тарелку дочиста облизала, да опять назад все в подпечек и отрыгнула. И стало лягушку раздувать, больше да больше, и стала лягушка с быка.

— Полезай ей в рот!

— Нет, не полезу! — испугался лошевод.

— Полезай, а то пропадешь!

— Не полезу!

— Не полезешь? — пчеляк за нож, лошевода колоть.

— Стой! — кричит лошевод, — теперь я скажу тебе, отчего у меня лошадям вод.

Да скорее с пчельника и повел пчеляка к своему гумну.

— Отчего же у тебя лошадям вод?

— А оттого, что лошадушек моих кормлю: по десять фунтов муки замешиваю да полмеры овса даю.

— Этак-то я и без тебя знаю, еще бы лошади не водились, коли их кормить!

— А ты как же думал, что не кормя можно?

Ну, на это сказать нечего, и ушел пчеляк к себе на пчельник.

1914 г.

Урвина

править

Девки устроили с парнями вечеринку. И началось неладом: одни девки своих парней больше пригласили, что любы им были, а тех не пригласили, которые другим были любы, ну, и разожглись друг на друга. И хоть с виду и помирились, и пошло, как ни в чем, веселье — пляс и смешки, и хихиньки, да в сердце-то затаили.

Одни девки своим парням песни поют, другие — своим, парни пьют да девок потчуют. А как подпили, уж все перемешалось, только стон стоит. И чего-чего не вытворяли, на какие выдумки не пускались, а все будто мало.

Тут сердце-то и заговорило: одна обиженная девка и пришепни счастливой, а той — море по колено. Подговорила та свою подругу, оделись, да тихонько из избы и вышли. И — ведь что придумать! — на кладбище пошли девки, вынули там двух мертвецов из общей могилы, завернули мертвецов в рогожи, да на своих косах и приволокли в избу, да за печку их и поставили.

А сидела на печке девчонка Машутка и все видела, — испугалась девчонка мертвецов-то, молчит, прижалась в уголок, сердешная.

Девки вошли в горницу, посмеиваются, а никому и невдогад, что там за печкой, какие такие гости пожаловали.

Уж стали мертвецы пошевеливаться.

— Что, брат, разогреваешься?

— Разогреваюсь, брат.

— И я, брат, разогреваюсь.

Машутка-то на печке не пикнет, а вся изба, ей горя нет, пляшет, ой, весело!

В самую полночь девка обиженная, что на такое дело надоумила, и говорит подругам счастливым:

— Спойте вашим молодцам песенку, да повеселей, плясовую! — сама подмигивает: понимай, каким молодцам запечным!

Девки и запели песню веселую. И проняла до сердца мертвецов песня: мертвецы вдруг стали огненные, как головни горящие, языки высунули, изо рта пламя пошло, жупел, а сзади вытянулись, помахивают собачьи хвосты.

Как их в песне-то стали величать, как они из-за печки-то выскочат, да в горницу, и давай плясать по-своему и кривляться, и ломаться, и кувыркаться, да девок и парней лягать, пламенем, жупелом палить, да за бороду да за косы рвать.

Куда тебе и хмель вон, ноги подкосились: кто где стоял, так тут ничком и грохнулся.

А мертвецы, знай, пляшут, не могут стать — дали им волю, и рады бы, не могут, пляшут — половицы вон из полу летят, посуда прыгает, все вдребезги, все в черепки.

До петухов мертвецы плясали и, как запел петух, так сквозь землю и провалились, инда земля застонала.

Поутру пришел народ, смотрят — кто без головы, кто без руки, кто без ноги, кто без бороды, кто без косы, и все мертвы, а посреди избы — урвина, сама бездонная, дна не достать.

А Машутку сняли с печки, едва откачали девчонку: и! напугалась-то как, сердешная! Машутка про все и рассказала.

1914 г.

Кабачная кикимора

править

Кабак стоял на юру у оврага, овраг осыпался, и кабак чуть лепился на овраге. Дважды в неделю в селе были большие базары, и в кабаке шла большая торговля. Да целовальник не долго сидел в кабаке, живо проторговывался: находили недочет, а главное, большую усышку вина и рассыропку. В откупной конторе много было толку о кабаке, и странно было, что все целовальники рассказывали одно и то же, как ровно в полночь кто-то в кабаке вино цедит, когда же зажигали свечку, видели вроде хомяка — хомяк бёг от бочки и прямо под пол, в нору. Кабак перестали сымать, и даже даром, без залогу, никто не сымал, кабак стоял заброшен.

Один пьянчужка, не раз штрафованный и пойманный в приеме краденого, промотался и попал в большую крайность, а был он человек семейный, не глупый и отчаянная голова. Ему-то откуп и предложил кабак. Пьянчужка согласился: все лучше, чем ходить из кабака в кабак.

В первую же ночь целовальник заготовил свечку, спичек, положил топор на стойку, выпил полуштоф и завалился спать.

— Теперь хоть сам черт приходи, никого не боюсь! — и заснул.

И слышит целовальник, кто-то цедит из разливной бочки, зажег свечку, топор в руки, осмотрелся и — к бочке. Видит, печати целы и только кран полуотворен. Постукал топором в бочку — звук не тот, вина, стало быть, меньше; сорвал печать, накинул мерник, — так и есть: трех ведер, как не бывало.

— Черт что ли отлил! Коли черт, покажись! Я чертей не боюсь, до чертиков не раз допивался, не привыкать стать видеть вашего брата! — и уж протакаял так, как душе хотелось.

Под полом раздался треск, — стала половица поворачиваться и стало из-под пола дерево вырастать. Все растет и растет — сучья, ветви, листья, все выше и шире, уж закрывают кабак и склонились над головою.

Целовальник взмахнул топором и ну рубить.

— Так, брат, вот как по-нашему! Я тебе удружу.

Вдруг топор словно во что воткнулся — нет возможности сдвинуть: чья-то рука удерживала топор.

— Пусти меня! — целовальник не струсил, — знаю, черт, пусти! Я рубить буду!

И слышит, над самой головой кто-то тихо так и кротко:

— Послушай, любезный, не руби! Это — я.

— Да ты кто?

— Мы с тобой будем друзьями, и ты будешь счастлив.

— Да кто ты? Говори толком! И топор пусти, выпить хочу.

— Ну, брат поднеси и мне.

— Да как же я тебе поднесу, коли тебя не вижу!

— Ты меня никогда не увидишь… впрочем, когда прощаться буду, может, покажусь.

— Правду говоришь?

— Давай выпьем, потом и поговорим.

— Ну пусти ж топор.

Топор высвободился.

Целовальник зашел за стоику, взял штоф и хотел наливать.

— Послушай, любезный, — остановил его голос, — ты много не пей. Для нас довольно и полуштофа. Возьми вон тот, у него донышко проверчено, в нем, брат, вино хорошее, не испорчено еще.

— А ты откуда знаешь? Я сам принимал посуду: все полуштофы были целы.

— А ты ходил отпускать вино-то мужику?

— Ходил.

— Тебе нарочно дистаночный и подменил полуштоф, чтобы наперед узнать, будешь ли здесь мошенничать.

Целовальник взял полуштоф, посмотрел перед свечкой — и вправду, на дне дырка проверчена, воском залеплена.

— Ну, чертова образина, теперь уж я верю, что ты черт.

— А ты не ругайся, друзьями будем. Угости лучше!

Целовальник налил два стакана, свой выпил, — сам скосился, что будет — другой стакан поднялся и так в воздухе и опрокинулся, будто его кто пил, и так сухо, что и капли не осталось, только кто-то крякнул:

— Ну, брат, спасибо за угощенье.

— Спасибо-то, спасибо, а ты мне расскажи, кто ты.

— Расскажу потом. А теперь слушай: всякий день в полдень и в полночь ставь в чело на заслонку стакан вина, да на меду лепешку. Этим я и буду кормиться, а ты себе торгуй. И не бойся ни поверенных, ни дистаночных, ни подсыльных, я буду предупреждать: за версты узнаешь, кто едет и кто подослан. Ложись и спи. Да образов, пожалуйста, не ставь, да и молебны не служи. А как я отсюда через год уйду — от кабака до кабака скитаюсь, вот я какой! — так и ты выходи, а то худо будет. Слышал?

— Слышал.

— Так и поступай.

Целовальник выпил еще стакан и лег.

А дерево стало все меньше и меньше, ниже и ниже, и скрылось под полом, и половица опять легла на свое место, как ни в чем не бывало.

И свечка погасла.

На другой день был базар.

Целовальник поутру встал рано. Торговля открылась хорошая, и он полупьяный, торговал целый день, и ни в чем не обсчитался. К вечеру проверил выручку и смекнул, что лучше торговать и не придумаешь, а что ночью тот ему говорил, он все исполнил: не забыл угостить и в полдень и в полночь и вином и лепешкой.

С этого дня целовальник торговал всем на зависть. Никогда он не попадал под штраф, а продавал вино рассыропленное, он всегда знал, кто из дистаночных или поверенных приедет к нему за проверкой, и был наготове.

Диву давались ловкости его, а больше тому, что хоть пил, а пьян не напивался.

Прошел год.

И вот в годовую полночь, когда целовальник, по обыкновению, спал себе мирно на стойке, вдруг по кабаку голос:

— Прощай, брат. Ухожу. Завтра и ты выходи!

— Ну, что ж! — целовальник поднялся, — ты мне все-таки покажись!

— Возьми ведро воды и смотри.

Целовальник взял ведро, зажег свечку и стал смотреть на воду. И увидел, прежде всего, себя, ну, лицо известное, и долго только это одно и видел, инда в глазах зарябило, и как-то вдруг с левого плеча увидел другое, — черноглазый, чернобровый и, как мел, белый, а в щеках словно розовые листочки врезаны.

— Видишь?

— Вижу.

Кто-то вздохнул, и все пропало. И всю ночь в трубе был воп и плач.

Целовальник наутро не ушел, а, как всегда, отворил кабак — хотел еще зашибить копейку. Но попался: нагрянул дистаночный и жестоко оштрафовал.

Тут только он схватился и сейчас же сдал должность.

И уж больше не целовальник, купил он на награбленные деньги постоялый двор, перестал пить и сделался набожным человеком.

1914 г.

Магнит-камень

править

Шел улицей старец по духовному делу и повстречал молодых: парня с молодой хозяйкой. Загляделся старец на молодуху, — сколько жил он на белом свете, сколько видывал всяких, а такой не видел.

— Где, добрый молодец, ты такую красавицу взял?

— Господь дал, дедушка.

— Может ли это быть… Дай-ка я помолюсь, даст ли?

— Даст и тебе, дедушка.

С тем и попрощались. Молодые пошли по своим делам, а старец повернул в свое скитное место.

И круглый год молился старец Богу, просил Бога дать ему такую красавицу, как тому встречному счастливому парню. А был старец великой веры, и молитва его была горяча и чиста и неустанна.

Случилось о ту пору, задумал царь царевну замуж выдавать и кликнул царь клич по всему царству, чтобы охотники ко дворцу явились смотреть царевну. А была царевна такая красавица, краше ее и не было.

Дошел клич и до старца. В последний раз помолился старец и вышел из своего скитного места и прямо к царскому дворцу. Подходит к воротам и просится в палаты с царем поговорить. Доложили часовые, и велел царь пустить к себе старца.

Пал старец перед царем на колени.

— Что ты, дедушка? — спрашивает царь.

А старец подняться сам уж не может, стар очень.

Поднял его царь, усадил с собой. Отдышался старик.

— Ну, что же ты, дедушка?

— Да вот наслышался про вашу дочку-царевну, свататься пришел. Отдадите или нет?

Слушает царь, ушам не верит. Что за притча? Сперва-то даже страшно стало: не указание ли какое? Стал расспрашивать старика, откуда он и какой жизни. И рассказал ему о себе старец, как от юности своей ушел он от мира и в чистоте прожил в трудах скитских.

Видит царь, старик жизни хорошей, и говорит ему:

— Послушай, Федосей, человек ты толковый, до таких лет дожил, дай Бог каждому, сам ты понимаешь, ну куда тебе жениться?

А старик одно свое заладил, и ничем его не собьешь и никаким словом не остановишь: пришел царевну сватать, да и только.

— Я с дочери воли не снимаю, — говорит царь, — ступай к ней: как она скажет, так и будет.

Простился старец с царем, и провели старика к царевне в палату.

— Что тебе, дедушка, надо? — спросила царевна.

— Да вот сватать вас пришел. Пойдете или нет?

Переглянулась царевна с сестрами и говорит:

— Подумаю, — говорит, — выйдите на немного в прихожую.

Вышел старец. Стоит у двери, дожидается, а сам думает:

«Господи, неужели по молитве моей не дастся мне!» — и вспоминает, как тот парень сказал: «Дастся и тебе!»

А уж от царевны требуют.

— Ну, что, царевна?

— Я пойду за тебя, — говорит царевна, — дай только отсрочки с добром справиться!

А сестры ее тут же стоят и смеются.

— А сколько, царевна?

— На три года.

— На три года! Да я до той поры умру, царевна. Нет, либо нынче, либо завтра свадьба.

— Ну, хоть на два года, — просит царевна.

Старик не сдается.

— Ну, хоть на год!

— На три недели, царевна.

— Ладно, — согласилась царевна, — только так просто я за тебя не пойду, а достань ты мне магнит-камень, тогда и пойду.

А сестры ее тут же стоят и смеются.

Попрощался старец с царевной и пошел себе из дворца.

Не то, что достать, а он с роду родов не видывал, какой это магнит-камень.

Вышел старец в чистое поле, стоит и повертывается на четыре стороны.

— Господи, даешь мне царевну, а где я магнит-камень найду?

И видит, в стороне леса чуть огонек мигает. И пошел он на огонек. Шел, шел, — а там келейка стоит. Постучал — не отзываются, отворил дверь — нет никого. И вошел в келейку, присел на лавку, сидит и думает:

«Где же я магнит-камень найду?»

И отвечает ему ровно бы человечьим голосом:

— Эх, Федосей, выпусти меня, я тебе магнит-камень достану.

— Кто ты?

— Все равно не поймешь, зачем тебе.

— Где же ты сидишь?

— В рукомойнике; выпусти, пожалуйста.

Старик думает, чего же не выпустить, коли магнит-камень достанет! Да насилу отыскал рукомойник: от старости-то очень глазами слаб стал.

И выпустил, — словно что-то выскользнуло, — не то мышь, не то гад.

Бес разлетелся с гуся и улетел.

«Ну, — хватился старик, — чего это я наделал!»

А уж тот назад летит, и камень в лапах.

— Вот тебе, получай!

Осмотрел старец камень, потрогал, — вот он какой магнит-камень! А сам себе думает: «Как же так, освободил он нечистую силу, и за то в ответе будет!» И говорит бесу:

— Вот ты такой огромный, гусь, а залез в такую малую щёлку?

А бес говорит:

— Да я, дедушка, каким хочешь могу сделаться!

— Ну, сделайся мушкой.

И вот бес из гуся стал вдруг мухой, самой маленькой мушкой.

Старец инда присел: не упустить бы.

— Пожужжи!

Бес пожужжал.

— Ну, полезай теперь на старое место, а я посмотрю, как это ты туда пролезешь…

Тот сдуру-то и влез. Влез, а старец его и зааминил.

Не с пустыми руками, с камнем — с магнитом-камнем пришел старец к царевне.

— Вот тебе, царевна, — и показывает камень.

Посмотрела царевна: магнит-камень!

— Ну, стало быть, судьба моя, собирайся венчаться.

А старец и говорит:

— Нет, царевна. Куда мне? Я год молился. Я только Господа исповедал. И теперь вижу, и больше мне ничего не надо. Прощай царевна.

И пошел в свое скитное место, доживать в трудах последние дни.

1914 г.

Яйцо ягиное

править

Баба-яга снесла яйцо.

Куда ей? — не курица, сидеть нет охоты. Завернула она яйцо в тряпицу, вынесла на заячью тропку, да под куст. Думала, слава Богу, сбыла, а яйцо о кочку кокнулось — и вышел из него детеныш и заорал. Делать нечего, забрала его Яга в лапища и назад в избушку.

И рос у нее в избушке этот самый сын ее ягиный.

Ну, тут трошка-на-одной-ножке и всякие соломины-воромины и гады, и птицы, и звери, и сама старая лягушка хромая принялись за него вовсю — и учили, и ладили, и тесали, и обламывали, и вышел из него не простой человек — Балдахал-чернокнижник.

А стоял за лесом монастырь и спасались в нем святые старцы, и много от них Яге вреда бывало, а Яга-баба на старцев зуб точила.

И вот посылает она свое отродье.

— Пойди, — говорит, — в Залесную пустынь, намыль голову шахлатым, чтобы не забывались!

А ему это ничего не стоит, такое придумает — не поздоровится.

И вот, под видом странника, отправился этот самый Балдахал в Залесную пустынь.

Монастырь окружен был стеною, четверо ворот с четырех сторон вели в ограду, и у каждых ворот, неотлучно, день и ночь пребывали старцы, разумевшие слово Божье: у южных — Василиан, у северных — Феофил, у восточных — Алипий и у западных, главных, — Мелетий.

Балдахал, как подступил к воротам, и затеял спор, и посрамил трех старцев.

— Кто переспорит, того и вера правей! — напал нечестивый на последнего, четвертого старца у ворот главных.

И день спорят, и другой, и к концу третьего дня засла-бел старец Мелетий.

Замешалась братия. И положила молебен отслужить о прибавлении ума и разумения. Да с перепугу-то, кто во что: кто Мурину от блуда, кто Вонифатию от пьянства, кто Антипе от зуба. Ну, и пошла завороха.

А уж Балдахал прижал Мелетия к стене и вот-вот в ограду войдет и тогда замутится весь монастырь.

Был в монастыре древний старец Филофей, прозорливец, святой жизни. И как на грех удалился старец в пустынное место на гору и там пребывал в бдении, и только что келейник его Митрофан с ним.

Видит братия, дело плохо, без Филофея ума не собрать ниоткуда, и пустилась на хитрость, чтобы как-нибудь дать знать старцу, сманить с горы. А случилось, что на трапезу в тот день готовил повар ушки с грибами. И велено ему было такой ушок сделать покрупнее да с грибом вместе письмо запечь, да, погодя, поставить в духовку, чтобы закалился.

И когда все было готово, подбросили этот каленый ушок к главным воротам на стену перемета.

И вот, откуда ни возьмись, орел — и унес ушок.

Старец Филофей сидел в своей нагорной келье, углубившись в Святое Писанье. А келейник прибирал келью, понес сор из кельи, глядь — орел кружит. И все ниже и ниже и прямо на Митрофана, положил к ногам ношу и улетел.

— Что за чудеса! — со страхом поднял Митрофан ушок каленый да скорее в келью к старцу.

И как раскрыли, а оттуда письмо, и все там прописано о старцах и о Балдахале.

«Хочет проклятый обратить нас в треокаянную веру! Соблазнил трех старцев, за Мелетия взялся, и ему несдобровать».

— Что ж, идти мне придется, что ли? — сказал старец.

— Благословите, батюшка, я пойду! — вызвался келейник.

— Под силу ли тебе, Митрофан? — усумнился старец, — а ну-ка, давай испытаю: я представлюсь нечестивцем Балдахалом и буду тебя совращать — толковать Писание неправильно, а ты мне говори правильно.

Митрофан крякнул, подтянул ременный пояс и ну вопрошать старца. И, ревнуя о вере, в такой пришел раж, всего-то исплевал старца, и, подняв персты, ничего уже не слыша, вопил:

— Победихом!

Немалого стоило старцу унять его. Опомнившись, с рыданием приступил Митрофан к старцу, прося прощение.

Старец сказал:

— Бог простит. Это знамение, — победишь проклятого!

И, благословив на прю, дал ему кота, зеркальце да зерен горстку.

— Гряди во славу!

С котом под мышку вышел Митрофан на великую прю. Балдахал давным-давно прикончил с Мелетием, вошел в ограду, да в монастырских прудах и купается.

— Пускай-де с меня сойдет вся скверна: упрел больно с дураками!

Услышал это Митрофан и тут же, на бережку, расположился, достал кувшин, напихал в него всякой дряни, да и полощет: обмыть старается. А ничего не выходит, все дрянь сочится.

Балдахал кричит:

— Дурак, в кувшине сперва вымой!

Задело Митрофана:

— А ты чего лаешь, сам себе нутро очисти!

— Экий умник, — рассмехнулся Балдахал, — тебя только недоставало.

Вылез из прудов и, в чем был, книгу в охапку да к Митрофану.

И началась у них пря.

И с первых же слов стал нечистый сбивать с толку Митрофана. Растерялся было Митрофан и видит — мышка указывает усиком Балдахалу по книге. Митроха за кота: выпустил Варсофония. Варсофоний за мышкой — и пошел уж не тот разговор. Да не надолго. Опять нечистый взял силу. И видит Митрофан — голубь ходит по книге, лапкой указывает Балдахалу. Митрофан за зерно, посыпал зернышка — и пошел голубь от книги, ну клевать, наклевался, отяжелел и ни с места. И Балдахал запнулся. Да вывернулся проклятый. И не знает Митрофан, что ему и делать: ни слов нет, ни разуму! И вспомнил тут о зеркальце, вытащил его, да как заглянет — и сам себя не узнал: откуда что взялось! Балдахал только глаза таращит, и вдруг поднялся над землею и понесся. Осенил себя Митрофан крестным знамением и за ним вдогонку, только полы раздуваются да сапог о сапог стучит. И занеслись они так высоко — к звездам, там где звезды вертятся, и не дай Бог коснуться: завьют, закрутят и падешь, как камень.

— Эй, — кричит Митроха, — гляди, не напорись!

— А что там? Что такое?

— А вот подбрось-ка туда космы.

Балдахал сграбастал пятернею свои космы да и подбросил — и хоть бы волосок на голове остался, гола, что коленка.

«Ну, слава Богу, хоть голова-то уцелела!»

И раздумался. Видит, что враг — добрый человек: предостерег! И удивился.

Тут его Митрофан и зацапал, и повел в заточение.

Кельи в монастыре стояли без запора — так и по уставу полагалось, да и не к чему было: разбойники братию не обижали. И только одна казна книжная под замком держалась, чтобы зря книги не трогали да не по уму не брали. В эту казну книжную и заточил Митрофан Балдахала.

И там трое суток держал его, нечистого, без выпуска.

В первый-то день, как завалился Балдахал на книги, так до полудня второго дня и дрыхнул без просыпа, а потом, надо как-нибудь время убить, взялся перебирать книги. И вот в одной рукописной — подголовком ему служила — бросилось в глаза пророчественное слово.

А написано было, что в некое новое лето явится в Залесную пустынь нечестивец, именем Балдахал, и обратит в свою треокаянную веру четырех привратных старцев — Мелетия, Алипия, Феофила, Василиана, а с ними замутится братия, и один лишь келейник святого старца Филофея, Митрофан, смирит его.

Вгляделся Балдахал в буквы, потрогал пергамен, понюхал — времена древние, и устыдился.

«И чего я такое делаю, окаянный!» — и давай жалобно кликать.

И когда на клич его жалкий наутро третьего дня пришел Митрофан и с ним старцы и братия, посрамленная от нечестивого, пал Балдахал пред ним на колена, раскаялся и обратился к правой вере. И перед лицом всего собора дал крепкую клятву переписать все книги, загаженные им в заточении, и новую написать во осуждение бывшего своего нечестия.

В лес же к Яге больше не вернулся, трудником в монастыре остался Балдахал жить при сторожке.

1915 г.

Спрыг-трава

править

Затеял один дошлый на Ивана-Купалу спрыг-траву искать — цвет купальский. Известно, сами морголютки неладные и те тогда ладно жить с тобой будут!

Вымылся он в бане, надел чистую рубаху, достал белый платок, да с платком, как стемнело, и пошел в лес. И в лесу там на поляне очертил три круга, разостлал под папоротником платок, присел, ждет, что будет.

Вот слышит, шум по лесу, треск, какие-то звери дерутся, а там стук, чего-то делают, и словно земля вся начинает кончаться, и вдруг набежал вихорь страшный — приблизилась полночь.

И ровно в полночь тихо папоротник расцвел, как звездочка.

И стали цветки на платок падать, и насыпало много, как звездочки.

Тут зря зевать не годится, завязал он цветы в узелок, но только что ступил, откуда ни возьмись медведи, начальство, саблями так и машут.

— Брось, — кричат, — а то голову долой!

И за руки хотят схватить.

И вдруг война началась, такая пошла резня — беда! Из пушек палят, раненые валятся.

— Из-за тебя проливаем кровь! Брось!

И появилась высокая каменная стена, и воткнуты в стене копья прямо перед глазами, того и гляди, выколют глаз. И стала земля проваливаться, и остался он на одной кочке. Все водой заливает — буря страшная, волны так и хлещут. Снег пошел.

Тонет народ, кричит, просят бросить цветок.

— А то, — кричат, — измаялись наши душеньки!

И вдруг, видит, запылала деревня, и дом свой видит, горит, и какие-то черные с крючками топочут вокруг.

— Не пускай! Не пускай его! Пускай горит!

А ветер так и воет, подкидывает бревна, несет головни, вся земля горит.

Не жив, не мертв, дрожкой дрожит, а держит узелок, не выпускает из рук — будь, что будет! А они, черные, уж так и этак стараются достать его: крючки закидывают, да не могут, — за кругом стоят.

И рассвело. Солнце взошло. Слава Богу, миновалось. Он и пошел из лесу, а лес зеленый, птицы поют — заслушаешься.

Шел, шел, — узелок в руке держит.

Вдруг слышит, позади кто-то едет. Оглянулся, — катит в красной рубахе и на него, налетел на него, да как жиганет со всего маху, узелок из рук и выпал.

Смотрит, — ночь, как была ночь. И нет ничего, один белый платок под папоротником лежит, а сам он, как есть мокрый: купальская росная была ночь.

1914 г.

Банные анчутки

править

Во всякой бане живет свой банник. Не поладишь, — кричит по-павлиньи. У банника есть дети — банные анчутки: сами маленькие, черненькие, мохнатенькие, ноги ежиные, а голова гола, что у татарчонка, а женятся они на кикиморах, и такие же сами проказы, что твои кикиморы.

Душа, девка бесстрашная, пошла ночью в баню.

— Я, — говорит, — в бане за ночь рубашку сошью и назад ворочусь.

В бане поставила она углей корчагу, а то шить ей не видно. Наскоро сметывает рубашку, от огоньков ей видно.

К полночи близко анчутки и вышли.

Смотрит, а они мохнатенькие, черненькие у корчаги уголья, у! — раздувают.

И бегают, и бегают.

А Душа шьет себе, ничего не боится.

Побоишься! Бегали, бегали, кругом обступили, да гвоздики ей в подол и ну вколачивать.

Гвоздик вколотит:

— Так. Не уйдешь!

Другой вколотит:

— Так. Не уйдешь!

— Наша, — шепчут ей, — Душа, наша, не уйдешь!

И видит Душа, что и вправду не уйти, не встать ей теперь, весь подол к полу прибит, да догадлива девка, начала с себя помаленьку рубаху спускать с сарафаном. А как спустила всю, да вон из бани с шитой рубахой и уж тут у порога так в снег и грохнулась.

Что говорить, любят анчутки проказить, а уж над девкой подыграть им всегда любо.

Выдавали Душу замуж. Истопили на девишник баню и пошли девки с невестой мыться, а анчутки — им своя забота, — они тут-как-тут, и ну бесить девок.

Девки-то из бани-то нагишем в сад и высыпали на дорогу и давай беситься: которая пляшет, да поет что есть голосу не-весть-что, которые друг на дружке верхом ездят, и визжат и хоркают по-меринячьи.

Едва смирили. Пришлось отпаивать парным молоком с медом. Думали, что девки белены объелись, смотрели, нигде не нашли. А это они, это анчутки ягатые, нащекота ли усы девкам!

Дурная молва пошла, перестали баню топить.

Приехал на ярмарку кум Бублов печник, сорвиголова, куда сама Душа! Вздумал с дороги попариться, его стращают, а ему чего — Бублов! — и пошел в баню.

Поддал, помотал веник в пару, хвать — с веника дождик льет, взглянул, а он в сосульках. Как бросит веник, да с полка хмыль из бани, прибежал в горницу.

— Ну, говорит, — теперь верю, что у вас за баня.

— Это тебе, кум, попритчилось, видно! — смеются.

Ну, при честном народе рассиживаться нагишом не очень годится, сходили в баню за Бубловой рубахой и штанами, принесли узелок. Развернули, а они все-то в лепетки изорваны. Так все и ахнули.

Вот, они какие, анчутки банные.

А малым ребятам они ничего не делают, и днем при них не скрываются, по своим делам ходят, как при своих, черненькие такие, мохнатенькие, ноги ежиные, а голова гола, что у татарчонка.

1914 г.

Первое, видеть надо и все узнать… не узнаешь — не почувствуешь, не почувствуешь — не откликнешься, не откликнешься — не будешь свой, не будешь свой — изомрешь.

Рос царевич до всего вострый и чтобы все самому, задумал царство объездить, всю державу выведать — и кто как живет и кому чего надо, чтобы верою править и правдой судить.

Слушает, бывало, царь мальца, не натешится — и в кого такой зародился! — то-то горазд.

— Я, батюшка, все сам хочу знать! — скажет и смотрит, и так, ровно уголечки глаза горят: дай подрастет, будет первым царем, не пропадет с таким русское царство.

Отпускал царь царевича — сына, куда ему любо: пускай ездит один по белому свету. Только что Тимофей с ним, кучер.

Вот раз въезжает царевич на тройке в село под Москвою.

А морозило крепко и от мороза не только что люди, шавки и те попрятались все по конуркам, а от коней так пар и валит, и видит царевич, на краю дороги мужичонко дрова рубит, вот как резко рубит — лицо от морозу разгорается, а видно, не может согреться, уж очень одежонка-то худа.

— Бог помощь тебе, крещеный!

— А спасибо ж, царевич.

— В такую стужу ты рубишь?

— Не я, царевич, нужда рубит.

Царевич к Тимофею:

— А что, Тимофей, какая это нужда? Ты ее знаешь?

Усмехнулся во весь рот царский кучер, инда с бороды сосульки поскакали, а пар лошадиный пошел.

— Запамятовал что-то… Нам харчи сытные.

— Какая же это нужда? — соскочил царевич с саней да мужичонке, — где она у тебя, мне бы ее поглядеть!

— На что тебе, царевич, и не дай Бог с ней познаться!

— Нет, мне ее надо видеть!

А там в чистом поле на бугрине стояла со снегом былина.

— А вон, царевич, на бугрине стоит! Эвона как от ветру шатается.

— Веди нас, покажи.

— Можно, — положил мужичонко топор, прикрыл ветками.

Вот сели на тройку и поехали в чистое поле глядеть нужду. И скоро выехали на бугор, миновали былину, а за нею там дальше другая стоит.

— Где же нужда?

— А вон — вон за тою былиной… Только ехать нельзя: снег глубок.

Царевич соскочил с саней.

— Покарауль-ка, крещеный, пойду погляжу.

И пошел, ну и Тимофей за ним, — царская служба, — нельзя.

И полезли по снегу: былину пройдут, другая маячит, к другой подойдут.

Где же нужда?

А мужичонко стоял и стоял у саней, караулил. Иззяб, окоченел весь бедняга, ну, взял, да и выстегнул царскую тройку, сел, — только и видели.

Все по сугробу, да по сугробу, полазали вот как царевич с Тимофеем, и все попусту, нет нигде нужды, не оказывалась.

— Где, где она, эта нужда?

Уж смеркалось, пора было домой возвращаться, и повернули назад. Едва-едва на дорожку выбрались, хвать, а лошадушек и след простыл.

Эка беда! Что делать? И сани бросать не годится: за царское добро Тимофей в ответе.

— Впрягайся в корень, а я на пристяжку! — говорит царевич.

А Тимофей думает себе: так не годится.

— Так не годится, я простой человек, тебе царевич, в корень, а я на пристяжку.

Запряглись и поехали. Везут и везут, повезут и привстанут.

А тот мужичонко — не промах — поприпрятал лошадушек царских, да на дорогу, и пошел им навстречу.

— Чтой-то ты, царевич, санки на себе везешь?

А царевич из сил выбился, уж не смотрит.

— Уйди! Это нужда везет.

— Какая это нужда?

— Ступай, там вон в поле на бугрине!

А сам везет да везет.

Едва до села добрались. Тимофей на что крепок — царский ведь кучер! — и тот уморился. Слава Богу, наняли на селе лошадей. И приехали домой в Москву на троечке — на чужих.

Спрашивает царь:

— Чьи ж это лошади?

А царевич ему:

— Батюшка, я нужду увидел, лошадушек потерял!

Вот он какой — сам нужду увидел! А станет царем, будет первым царем, царь первый Петр.

1915 г.

Морока

править

Служил один солдатик двадцать пять лет царю верой и правдой, а царя в глаза не видал. Пришел срок, получил солдат отставку и пошел домой.

Выходит он из городу и раздумался:

«Что я за дурак за солдат, двадцать пять лет верой и правдой царю служил, царя не видал. Спросят про царя, что я скажу?» — взял да и повернул назад в город и прямо к царским палатам.

У ворот сторожа.

— Куда, земляк, идешь? — остановили.

— А вот, земляк, царя посмотреть: двадцать пять лет царю служил, царя в глаза не видал.

Доложили царю про солдата. И велел царь позвать солдата к царю на лицо.

— Здравствуй, земляк!

— Здравия желаю, ваше царское величество.

— Что тебе, земляк, нужно?

— Лицо ваше царское посмотреть: двадцать пять лет царю прослужил, царя не видал.

Царь посадил солдата на лавку.

— А что, — говорит, — солдатик, загану я тебе загадку: сколь, солдатик, свет велик?

— А не очень, ваше царское величество, свет велик: в двадцать четыре часа солнышко кругом обходит.

— Правда, солдат! А сколько от земли до неба высоты?

— Не очень, ваше царское величество, от земли до неба высоко: там стучат, здесь слышно.

— Ладно. А загану я тебе третью загадку: сколько морская глубина глубока?

— Ну, ваше царское величество, там неизвестно: был у нас дед семидесяти лет, ушел на тот свет, — и теперь его нет.

— Правда, солдат!

Понравились царю ответы, и дал царь солдату в награждение четвертной билет. Попрощался солдат, да прямо от царя в трактир.

Сутки погулял — десять золотых прогулял. Жалко стало солдату царской награды.

— Вот, — говорит трактирщику, — на тебе мой четвертной билет, я пойду тебе золота добывать.

И пошел солдат на базар, купил морковь, сделал десять золотых, и назад в трактир, подает трактирщику.

— Получайте!

Трактирщик золото принял, четвертную солдату отдал, а золото в шкатулку спрятал. Солдату тут бы и уйти с Богом, а он, нет, у трактирщика околачивается. Вздумал трактирщик проверить шкатулку, хвать, а там не золото, а кружки морковные. Трактирщик кружки в карман себе сунул да из трактира, в чем был, так и выскочил, да солдата за шиворот и прямо к царю, и приносит царю на солдата жалобу, что прогулял солдат десять золотых, а отдал десять морковных кружочков.

— Ваше царское величество, велите ему показать, чем я разделался!

Трактирщик и вынимает из кармана — ан не морковь, а золото — как золото из чекану.

— Видите, ваше царское величество.

Царю то уж больно понравилось, отпустил царь трактирщика в трактир и говорит солдату:

— Молодец-солдат, сядь-ка, побеседуй со мной.

Присел солдатик на лавку, ждет царской воли.

— Ну-ка, солдатик, пошути ты и надо мной шутку, да легоньку.

— Могу, ваше царское величество! — и просит царя на диван пересесть.

Послушался царь солдата, пересел на диван.

— А который будет час, ваше царское величество?

— Первый в начине, — сказал царь.

И вдруг дверь — у-у-ух! — полна палата воды: затопило царя на диване по шейку, — и ударился царь из палат своих бежать, а на дворе ему вплавь. Куда тут деться? Ухватился он за лестницу и ну карабкаться. И покрыла матушка-полая вода все леса темные. Сидит царь на конечке, захлебывается. Тут откуда ни возьмись лодка, — бряк в лодку. Поднялся ветер и унесло царя Бог знает куда.

Стала вода понемногу пропадать и пропала. И крепко захотелось царю поесть. Идет старуха, несет булочки.

— Пожалуй, бабушка, сюда, — говорит царь, — продай мне булочку.

— Ох, ваше царское величество, булочки-то больно жестки, ночевочки, нате подержите, я вам мяконьких принесу.

Царь у старухи взял булки, держит, думает себе:

«Слава Богу, хоть что-нибудь!» — очень проголодался. только что хотел отщипнуть кусочек, идет надзиратель Борисов.

— Чего, — говорит, — ты тут держишь?

— Булочки.

— Ну-ка, я посмотрю.

Царь разжал руку, глядь — человечьи головы.

Борисов его цоп — в часть.

До утра в части просидел, а там и суду предали, да в острог. И пока искали да разыскивали, натерпелся в остроге-то. И дознались, судили и засудили: приговорили к наказанию и навечно в каторгу.

«Ох, солдат, солдат, что надо мною сделал!»

Везут царя, а палач только усмехается.

И привезли на площадь, раздели, поставили. Взял палач двухвостный кнут…

— А, батюшки! — как закричит царь.

Тут вбежали в палату сторожа-приближенные, смотрят: сидит царь на диване, а против царя солдат на лавке.

— Ну, спасибо, солдат, пошутил ты надо мной хорошо!

— А посмотрите-ка, ваше царское величество, который час?

Царь-то думает, что времени с год прошло, а всего-то один час прошел.

И попрощался царь с солдатом, отпустил его на все четыре стороны.

Приходит солдат в деревню. У околицы народ стоит кучкой.

— Мир вашему стоянию, пустите ночевать!

— Пойдем ко мне, солдатик, — выискался старик.

Ну, и пошел солдат за стариком. Пришли в избу, дед и спрашивает:

— А не умеешь ли ты сказки сказывать?

— Можно, дедушка.

— Ну-ка, скажи.

— А что тебе одному сказывать, чай у тебя есть семейка?

— Есть, солдатик, два сына, две невестки.

— А вот и хорошо, когда придут в избу, все и послушают.

Сошлись сыновья и невестки, сели ужинать, поужинали, да и спать.

Лег дедушка с солдатом на полати.

— Ну-ка, солдатик, скажи сказку-то!

— Эх, дедушка, сказки-то я ведь не хорошими словами сказываю, а вон невестки сидят.

Старик перегнулся с полатей.

— Невестки, живо спать!

Невестки деда послушали, постельки постелили и спать легли.

— Ну, солдатик, скажи теперь! — уж очень деду хочется сказку послушать.

— А что я тебе скажу, дедушка! Посмотри-ка хорошенько, кто мы с тобой? Ты-то — медведь, да и я-то медведь.

Ощупался дед, пощупал солдата: так и есть — и сам-то медведь, и солдат-то медведь.

— Медведи, солдатик.

— То-то и оно-то, что медведи, дедушка, и нечего нам на полатях разлеживаться, надо в лес бежать.

— Известно, в лес! — согласился дед.

— А смотри, дедушка, в лес-то мы убежим, а там охотники нас и убьют. И если, дедушка, тебя наперед убьют, так я через тебя перекувырнусь, а если меня убьют, ты через меня кувыркайся, — будем оба живы.

Прибежали в лес, а охотнички тут-как-тут: грох в солдата — и убили. Дед стоит: что ему делать? бежать? — и его застрелят, и вспомнил, что перекувырнуться надо, перекрестился, да через солдата как махнет.

— А, батюшки! — закричал голосом старик. Невестки повскакали, огонь вздули, а дед на полу лежит врастяжку: эк, его угораздило!

— Хорошо еще Бог спас! с этакой высоты!

Поднял солдат деда на полати — больше не надо и сказок! — и до света ушел.

1914 г.

Лоха был большой любитель до всяких кладов, и был у Лохи товарищ Яков, тоже под стать Лохе. Оба частенько на Лыковой горе рылись, но ничего никогда не находили.

Клад — с зароком, и нередко такой зарок кладется: тот клад добудет, кто не выругается нехорошим словом, — а русскому человеку нешто удержаться? ну, клад и не дается!

Раз Лоха пошел за грибами на Лыкову гору, набрал груздей, спустился с горы, дошел до родничка и присел отдохнуть. А было это пред вечером, уморился Лоха с груздями, сидит так — хорошо ему у родничка, отдыхает.

И видит Лоха, товарищ его Яков с сухими лутошками едет.

— Куда, брат, едешь?

— Домой.

— Возьми меня!

— А садись на заднюю-то лошадь.

Яков на паре в разнопряжку ехал с двумя возами. Лоха повесил себе на шею лукошко с груздями, уселся, погоняет лошадку.

— Кум, — говорит Яков, — поедем ко мне горох есть. Василиса нынче варила. Уж такой, что твоя сметана.

— Поедем, кум.

Приехали к Якову, распрягли лошадей. Яков вперед в избу пошел, Лоха за ним.

Вошел Лоха в сени, двери-то в избу и не найти. Кричать — а никто голосу не подает. Вот он лукошко на землю поставил и стал шарить дверь. Бился, бился — нету двери. Начал молитву читать, а двери все нет, и молитва не помогает. Так руки и опустились.

И увидел Лоха вдали свет чуть пробивается, и будто в кузнице кузнецы куют. Поднял он с земли лукошко и пошел на свет.

Шел, шел, дошел до железной двери, отворил дверь — там длинный-предлинный подземный ход, а справа и слева очаги и наковальни, и кузнецы стоят.

Кузнецы большие, в белых, как кипень, одежах, и у каждого очага по три кузнеца: один дует мехами, другой раскаливает железо, третий кует.

Подошел Лоха к первым кузнецам — куют лошадиные подковы.

— Бог помочь вам, кузнечики.

Молчат.

Он к другим — шины куют.

— Бог помочь, кузнечики!

Молчат.

Он к третьим — куют гвозди.

— Бог помочь!

И эти молчат, только смотрят на него.

Ну, он дальше: дальше куют у каждого горна все разные вещи. Он уж ни с кем ни слова. И далеко прошел, уставать стал.

И вот откуда-то из побочного хода появился будто приказчик какой, распорядитель их главный, в кожаной одеже, сам смуглый, ловкий такой парень.

— Как ты, — говорит, — Лоха, попал сюда? Что тебе надо? Денег? Пойдем, я тебе их покажу.

— Нет, родимый, — Лохе уж не до денег, — ты меня лучше выпроводи отсюда, запутался я.

— Ну, вот еще! Я тебе наперед покажу, а потом и на дорогу выведу. Пойдем.

И пошел водить Лоху по разным ходам между кузнецами: то в тот переулок, то в другой, — так заводил, так замаял, могуты не стало.

— Бог с тобой, с твоими деньгами. Выпусти! — запросился Лоха.

— Сейчас! — да знай себе ведет, не остановится.

Наконец-то подвел к подвалу, повернул ключ в двери, отворил дверь — там лестница железная, весь подвал фонарями освещен и полн золота, серебра, меди, железа, стали и чугуна. И все, как жар, горит.

— Видишь, Лоха, богат-то я как! Хочешь золота, хочешь серебра? Бери сколько хочется.

— Да куда мне, родимый? Отпусти! Мне и взять-то не во что.

— Да вот голицу-то насыпай.

— Не донести мне.

— А ты от онуч веревки отвяжи, да и перевяжи рукавицу-то.

Лоха соблазнился: уж очень красно золото! — насыпал рукавицу золотом, а другую тот насыпал.

— Довольно, что ли?

— Спасибо, родимый. Дай тебе Бог здоровья на много лет.

— Ну, что там! Благодарить не за что. А ты вот что, ты с Яковом хлеба нам привези. Видел, сколько у меня работников, так их всех накормить изволь. Да, смотри, привези печеного, нам мукой-то не надо!

— Когда ж тебе, родимый?

— Да вот как первый урожай будет.

— Постараюсь, родимый.

— Не забудь же.

И повел, вывел его из подвалу да по коридорам, и к какой-то трещине. Тут и стал.

— Видишь, Лоха, свет?

— Вижу.

— Иди на него

Лоха и пошел на свет-то, и чувствует, что на воздух вышел.

Осмотрелся, — что за чудеса! — сидит он у родничка, где отдыхать сел, и лукошко его с груздями, как поставил, так и стоит. Взглянул под ноги, а у ног его голицы связанные, пощупал — деньги. Себе не верит, развязал малость, запустил руку — золото.

Темно было, чуть заря.

Поднялся Лоха, вытряхнул из лукошка грибы, положил в лукошко голицы с золотом, прикрыл травой и пошел себе по дороге. Да улицами-то не шел, а с заднего двора и прямо к себе в амбарушку.

Рассветало уж.

Вынул он из лукошка голицы, да не развязывая — в короб, короб на замок, и вошел в избу.

— Где это ты пропадал столько? — спрашивает жена.

— Да чего, в лесу заплутался.

— Все тебя, все село, три дня искали, думали, без вести пропал. Эко дело какое с тобой случилось!

Поговорили, поговорили, дали поесть. Сильно проголодался Лоха, поел всласть, да опять в амбарушку, лег там под коробом и заснул.

И видит он во сне, явился к нему тот самый приказчик, распорядитель кузнечный, и говорит:

«Ни, Боже мой, никому не говори, что ты у меня был и золота взял. Ежели откроешь, худо тебе будет!»

Но Лоха не только что говорить или кому показывать, а с опаски уж и сам, как положил голицы в короб, так хоть бы раз посмотрел, какое там у него в коробу золото лежит. В амбарушку пройдет понаведаться, короб осмотрит, да назад в избу.

И, должно быть, заметили люди, что Лоха в амбарушке что-то прячет, что-то таит, о чем-то помалкивает.

Раз пришел Лоха в амбарушку, хвать, а короба-то и нет, — украли!

Украли его короб, нет золота, нет его клада.

Кто же украл?

Никто, как Яков-кум.

Лоха и объявил подозрение на Якова. Стали Лоху допрашивать, где Лоха золотые взял, он и открылся — забыл наказ! — все рассказал и про кузнецов и про золото.

И вернулся Лоха домой с допроса, заглянул в амбарушку, постоял, потужил, пошел в избу — тоскливо ему было, прилег на постель, лежит — ой, тоскливо! И чувствует Лоха, ни рукой ему двинуть, ни ногой не пошевельнуть, хотел покликать, а язык и не ворочается.

Так и остался. А какой был-то! — одно слово, Лоха.

1914 г.

Пупень

править

Рыли бабы понаслыху клад на валу, Алена да Анисья. И вырыли бабы пупень и вдруг от Ивана Предтечи — вал-то у церкви — гул пошел. С перепугу задрожали у баб руки — пупень в яму, сами присели. И видят, идет по валу старичок какой-то.

— Чего, — говорит, — вы, бабы, испужались?

Бабы ему в ноги:

— Не губи, клад роем.

Ну, старичок посмотрел, посмотрел, да и говорит:

— Да нешто так роют? Этому кладу пора ночная.

И наставил старичок баб на разум, зря чтобы на валу не рылись, а ждали Пасху и на Пасху, между заутреней и обедней запаслись бы красным яичком и, кто бы на валу ни показался, похристосовались бы, не пугаясь.

— Тогда сам выйдет!

Старичок пошел своей дорогой, а бабы достали из ямы пупень и по домам ждать Пасхи.

Протянулась осень, прошла зима, катит весна-красна, а с весною Пасха.

Еще на посту стало не до сна бабам: какой им такой клад выйдет!

Старичок-то учил, запастись по яичку, а они каждая себе по три выкрасили, подоткнулись и в передник положили: как тот появится, чтобы поскорее яйцо ему в руку сунуть — бери, отворяй клад!

Кончилась заутреня, бабы на вал и ну рыть. И уж заступ стал задевать за что-то: плита ли там чугунная, либо котелок с золотом? И пошел вдруг гул от Ивана Предтечи — и гул, и зык, и рев. Оглушило баб, а земля ровно кисель под ними, так и трясется.

И видят, идет по валу, ой! медведь не медведь, козобан: рот — от уха до уха, нос, что чекуша, граблями руки, а глаза так и прядают. Идет, кривляется и гудит и гудит.

Стали бабы рядом, оперлись на заступ, в руках по яйцу: так вот сейчас и похристосуются.

А тот словно крадется — и медленно, медленно и прямо на них, да как рявкнет.

Выронили бабы яйца да бежать, да что есть духу, добежали до паперти, обе и обмерли.

Ну, тут добрые люди опрыскали баб святой водицей из колодезя: от усердия, думали, с бабами такое вышло. И опомнились бабы, и скорее домой.

«Бог с ним и с кладом, верно в землю ушел».

А какой котелок там был с золотом, какая плита чугунная!

И остались бабы, — не клад, а пупень.

1915 г.

Из всех дней первый — Пасха. В ту святую ночь стоит сама земля раскрытая.

Отправился Семен к заутрене, а идти ему было на погост мимо озера. Вот и идет он берегом, а там, на другом берегу, какой-то так колышек из воды лукошком что-то в лодку таскает.

«И кому в такую пору, — думает Семен, — в воде бултыхаться?»

Тут в колокол ударили, и тот вдруг пропал.

Перекрестился Семен, прибавил шагу, обошел озеро и прямо к лодке. А в лодке полно клексу.

«Эка невидаль, чешуя рыбья! Али взять?»

И набрал в карманы клексу и в церковь.

Хороша на Пасху служба, не ушел бы из церкви. Похристосовался Семен: «Христос воскрес!» — освятил пасху и домой разговляться. Шел в обход озером мимо самого того места, а уж лодки не было: ни лодки, ни клекса. Так домой и вернулся.

Сел Семен за стол, закусил пасхи, да хвать за карман — вспомнил! — а там серебро звенит. Вот какой клекс был, серебряный!

И с той поры обогатился Семен.

И с той поры на озере, чуть тихий час, завоет кто-то жалобно… Ну, и Семена больше не заманишь к озеру, — на мешках сидит серебряных.

1915 г.

На все Господь

править

На все Господь

править

Жил Ипат не бедно, не богато, да пришло крутое время, и до того добился, что и питаться нечем стало. Жена, дети — что делать? И пошел он из села за тридцать верст на озеро рыбачить. И там, на озере, исправил себе балаган земляной и перевез на новое место жену и детей.

И так ему было горько на новом месте и жалко, — да так, стало быть, Бог дает! И положил он каждый день удить для жены и детей.

«Если на себя не заужу, то не буду есть!»

День удит, ночью Богу молится. И с месяц удил, зауживал на жену и детей, а на себя хоть бы раз попало. И дал ему Бог терпение, — за этот месяц он ничего не ел.

И вот выдался денек такой, заудил он две рыбки лишних.

«Слава Богу, сжалился надо мной Господь и мне дал. Нынче и я поем!»

Приходит с рыбой к балагану.

— Говори, жена, «слава Богу»!

— А что «слава Богу»?

— Я на себя заудил, две рыбки лишних попались, Господь на меня дал!

— Не на тебя это, я тебе еще родила два сына, на них Господь и дал.

— Ну, придется и опять не евши. Слава Богу, что родила благополучно.

И трое суток еще удил, заужал на жену и детей, а на себя нисколько. Трое суток кончилось, пора бы ребят крестить.

— Надо ребят крестить, пойду на село к попу!

И поутру пошел, оставил жену с детьми на озере в балагане.

Встречу попадает Ипату молодец.

— Куда, Ипат, идешь?

— А родила у меня жена два сына, надо крестить.

— Возьми меня в кумовья. Посмотрел Ипат через правое плечо.

— Нет, ступай уж… И без тебя потонул я в грехах. А тот как захохочет, да в сторону.

— Ишь, какой!

Нечистый был это дух.

Отошел Ипат немного, идет молодец чище того.

— Куда тебя, Ипатушка, Бог несет?

— Жена родила два сына, иду к попу, надо окрестить.

— Возьми меня в кумовья.

Посмотрел Ипат через правое плечо, видит, хорошей души.

— Ладно, покумимся.

— На тебе три золотых, — подал кум, — даром поп на своей лошадке не поедет. Отдай ему золото, а я пойду к твоей жене.

А это был ангел. За терпение человеку послал его Господь.

Не долго шел Ипат, за какой час в село поспел к попу.

— Батюшка, я до твоей милости… жена у меня родила два мальчика, а живу я нынче в балагане на озере за тридцать верст, надо бы мне их окрестить. Я до твоей милости.

Посмотрел на Ипата поп.

— А ты б их склал в полу, притащил сюда, я бы их и окрестил. Мне тащиться такую даль не рука!

И вышел в горницу.

Тут Ипат три золотых на столик, мнется.

— Ты чего? — выглянул поп.

А на столике золото так и блестит. Поп как увидел золотые и сейчас же стряпке: «Станови самовар!» — а кучеру: «Лошадь запрягай!»

— Ну, Ипат, чайку напьемся, поедем, окрещу тебе ребят.

— Нет, батюшка, чаю твоего не буду пить. Ты чаю напьешься, поедешь и меня нагонишь, я пойду пешком.

Поп пожалуй только еще из двора пошевелился, уж Ипат пришел на озеро. Смотрит: проруби его, а где балаган? Нет балагана, а на том самом месте стоит дом каменный и круг дома цветы расцвели.

Удивился Ипат. «Али неладно пришел?» А ему навстречу из дому старшие дети бегут.

— Кто этот дом построил?

— Пришел к нам какой-то молодец, вдруг все появилось.

Ипат за детьми.

В новом доме кум сидел на лавке.

— Что, Ипат, загрустил?

— А что, кум, непременно поп раздумал. Сколь я дорогой оглядывался, все нет, не догоняет.

— Скоро будет! — утешил кум.

А поп тут-как-тут. Остановил лошадку.

Что за причина? Звал его Ипат в балаган, а, на-кась, дом каменный!

«Али неладно приехал?»

И повернул, было, лошадку назад ехать.

— Иди скорей, Ипат, зови батюшку! — говорит кум.

Ипат на крылечко вышел. Поп увидал Ипата.

— Ах, Ипат! Как поживаешь? Домик-то какой состроил, этакого и на селе нет!

— На все Господь.

И повел Ипат попа в дом.

— Ты, Ипат, поди в кладовую, — посылает кум, — три поклона положь, там стоит купель, а я за водой пойду, мне, брат, это полагается.

Ипат нашел кладовую, положил три поклона. Дверь сама ему отворилась. Там стоит купель золотая и купель серебряная. Он их вытащил в горницу, поставил середь горницы.

Кум с водой поспел, налил полну купель золотую и серебряную, велит за детьми сходить, детей принести.

Пошел Ипат и скоро вернулся один. Испугался.

— Сходи, кум, сам принеси, руки не подымаются!

— Экой, ты! — и пошел: одного взял на руку, другого — на другую, принес детей.

Один — в золотой ризе, другой — в серебряной. Поп, как увидел, и оробел.

— Подобает ли крестить таких?

— Открой книгу, — сказал кум, — гляди, какой сегодня день ангела, и крести!

Сам снял с них ризы, подал их попу.

Поп посмотрел в книгу, назначил имена им.

— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.

Кум передал их Ипату.

— Снеси жене и по три поклона за них положь.

А сам из купели воду вылил, из золотой и серебряной, и опять поставил середь горницы.

Вернулся Ипат от жены.

— Неси купель, — говорит ему кум, — а выйдешь из кладовой, три поклона положь.

Поп глядит и в толк не возьмет, что они это такое исправляют.

А Ипат снес купель золотую и серебряную, да к куму.

— Нет ли, — говорит, — чем попа угостить? За тридцать верст приехал, небось есть захотел.

— А поди, Ипат, вон к той кладовой, — учит кум, — три поклона положь, там на столике все приготовлено, тащи сюда.

Пошел Ипат, положил три поклона. Дверь сама ему отворилась. Там на престоле всего довольно. Постоял, посмотрел, а взять не взял, не решился.

— Кум, — вернулся Ипат, — нельзя ли нам, чем таскать-то, за этим престолом угоститься?

— Можно; иди, батюшка, с нами.

И втроем пошли в кладовую. И там угощались и поздравляли.

— Батюшка, — поднялся кум, — тебе домой пора, засиделись долгонько.

— Не очень-то, — ответил поп, — часа, поди, три прошло, не больше.

— Нет, батюшка, ты у нас в гостях три года: три зимы прошло, три лета. Там тебя без вести потеряли и на твоем месте другой уж служит.

— А нельзя ли мне с вами еще пожить? — попросился поп: больно уж приглянулось ему.

— Ступай на свое место, — сказал кум, — недостоин ты жить здесь. И знай наперед: хочешь свою душу спасти, так ты, что дадут тебе, только то и бери… слышишь? Слепых на ум наставляй, чтобы они Бога могли признавать.

И проводили попа домой.

— Тебе от Божьего храма не откажут! — утешил кум попа.

Так и распрощались.

— Кум, — сказал Ипат, — мое дело — не легкое: ты уйдешь, останусь один, чем я буду детей пропитывать?

— А есть тут еще кладовка, в этой кладовке лежит мешок большой, лопата и кирка, неси сюда.

Пошел Ипат, принес мешок, кирку и лопату.

— Вот жене твоей, — сказал кум, — тут на пропитание всего довольно будет. А ты со мной пойдем.

И повел его с озера не путем, не дорогою, — диким местом Уралом.

И так его вел, что тот на себе все порвал, и с тела кровь на нем ручьями льет. Все терпел.

— Кум, — стал Ипат, — за тебя, гляжу, ничто не задевает, а я на себе все прирвал, мне трудно за тобой идти.

— Эх, Ипат, Господь не то терпел, а ты что не можешь терпеть: что кровь бежит?

И завел его в пещеры.

Там свечи горят.

— Что же это, к чему свечи горят?

— Это наша жизнь продолжается: который человек родится, тому становится свеча. Если может кто сто годов жить, сто годов горит и его свеча.

— А которая моя свеча?

— А вон, гляди, свеча сейчас потухнет и жизнь твоя нарушится.

— Кум, у меня дети малые…

— Жизнь твоя — короткая. Дойдешь домой, — хорошо, не дойдешь… Иди скорей, может, поспеешь.

Побежал Ипат. Добежал до озера, где оставил каменный дом. А дома-то уж нет, балаган стоит земляной.

— Жена, дай мне рубашку беленькую, мне теперь помирать.

Обрядился, лег под святые, благословил детей, перекрестился…

— Здравствуй, Ипат, Христос воскрес! Кум… не кум стоит, ангел Господень.

1915 г.

Голова

править

Трудился один пустынник, и был у него сын на возрасте, вместе с отцом трудился. И жили они в чистоте, мирно, за мир Бога молили. И случилось одному разбойнику проходить лесом мимо их избушки, вздумал разбойник отдохнуть от своего разбою, постучался в избушку, его и пустили.

Подзакусил разбойник, обогрелся и стал на отдых готовиться, да казну свою понаграбленную и развалил среди пола.

Пустынник все это видел, позвал сына, вышли они во двор, и говорит старик сыну:

— Сынок, давай разбойника этого удавим. Деньги наши будут.

— Эх, батюшка, — говорил сын, — мы тридцать лет с тобой трудимся, да это дело делать будем!

Разбойник к ночи ушел и казну свою всю унес. А наутро идет отец с сыном в лес, глядь, а разбойник-то висит, — удавили! Видно, лихой человек и своего брата не пощадил.

И опять стали трудиться отец с сыном, только не то стало, — затосковал сын и отпросился у отца на богомолье сходить.

Идет парень по дороге, а за ним вслед голова катится, нагнала его и говорит:

— Молодец, айда, куда я тебя поведу!

Оторопел парень, признал голову.

— Погоди, — говорит, — дай к угодникам схожу.

— А ты долго ли там пробудешь?

— Дён семь.

Побывал парень у святых мест, за душу погубленного помолился, семь дней прошло, идет назад — голова навстречу катится.

— Ну, пойдем теперь со мной!

— Ну, пойдем.

И пошел за головой.

Катится голова лесом, глухой дорожкой, докатилась до кельи, да в келью, и парень за ней.

В келье три окна прорублены; голова и говорит парню:

— Сиди в келье, я по саду погуляю, только в те два окошка не гляди, в одно это гляди.

Парень сидит и думает:

«Почему в те голова глядеть не велела? Дай погляжу!»

Поглядел на восход солнца и увидел все царствие небесное, ангелов Божьих, престолы и светильники — свет нерукотворенный. Поглядел на запад и ужаснулся: там ад кромешный, писк, визг, много несчастных мучатся и отец-старик в котле кипит, так и ныряет.

Жалко стало отца, потянул он руку, уцепил его за бороду — старик нырнул, борода в руках и осталась.

А голова тут-как-тут, прикатилась в келью.

— Ну, что, я, ведь, не велела глядеть в окошки.

— Поглядел.

— Видел?

— Все видел.

— А смекнул, за грех какой?

— Укажи мне, как до отца дойти, долго я здесь засиделся.

— Долгонько: три года сидишь.

— Как! Три года?

— Три года времени прошло.

Запечалился парень, стоит, в руках старикова борода, не знает, что делать.

— Вот тебе дорога, ступай к отцу.

Один пошел парень из кельи домой. И долго шел. Приходит к отцу. Слава Богу, жив старик, старенький какой, а борода облиняла — ни волоска нет.

— Эх, батюшка, согрешил ты.

— А что, сынок?

— Да тогда, как разбойник-то сидел, или забыл?

— Грешен, хотел его порешить.

— Ну, батюшка, уготовано тебе место.

1914 г.

Подожок

править

Жил-был старик со старухой, был у них сын, и была у сына собака страшная, большая, и всякий раз, как идти ему на разбой, брал он эту собаку, и с пустыми руками никогда не возвращался и все, что принесет, в подожок запрячет: в подожке посередке была дырочка — полну ее золота насовал.

Отец с матерью дознались, какими делами сын промышляет, ругали его, а он все свое: как ночь, айда на разбой.

Пришло такое время — святая ночь, на Светлое Христово Воскресение, взял он свою собаку, взял подожок, ковригу, мяса, винца полуштофчик да вострый нож, — и на разбой на большую дорогу.

А один парень на чужой стороне работал, захворал, свезли в больницу, выписался и к празднику домой задумал, еле ноги тащил.

Встречает его разбойник. И была у разбойника повадка: не пропускал он первую встречу и хоть за деньги, хоть и без денег — участь одна.

— Стой! Зарежу!

— Чего меня резать! У меня и копейки-то нет.

— Ну, ты — первая встреча, без денег убью.

И Бог знает, жалко ли стало, или уж так, разбойник разостлал полотенце, вынул ковригу, полуштоф водки, мясо.

— Давай-ка сядем, наперед разговеемся.

Делать нечего, парень сел.

Разбойник налил себе стакан водки, выпил, дал парню. Выпили по стакану, да по другому, пирожка закусили.

Парень и говорит:

— Все-то мне равно помирать, налей третий!

И выпил третий стакан.

— Ведь, у меня, — говорит, — денег нет ни гроша!

Разбойник вынул нож, режет мясо, режет да подъедает. А парень хмельной стал. Разбойник вонзил нож в кусок мяса, поднес на ноже ко рту, а парень в руку его тык — разбойник хнык, и свалился.

Завертела собака хвостом, да домой, а парень поднял подожок и за собакой бежать.

Старик со старухой на краю села живут, в окошке у них огонек светит, разговляются.

— Пустите, Христа ради, Христос воскрес!

Обрадовались старики живой душе, пустили парня.

— Христос воскрес!

Похристосовался парень, подожок под лавку положил, присел к столу. А собака уж под лавкой лежит, спит.

Старуха и говорит старику:

— Старик, посмотри-ка, ведь, нашего сына подожок!

Старик заглянул под лавку.

— Ох, да, старуха, самый он!

Старуха к парню:

— Не видал ли кого?

— Видел одного и такой от него страсти набрался.

— А где ты этот подожок взял?

— А вот на дороге, я человека убил! — и рассказал старикам, как их сына разбойника на дороге убил.

Затеплили старики свечку, стали молиться Богу со слезами.

— Слава Ти, Господи, поразил его! — и к парню, кланяются: — спасибо тебе. Как тебе Господь помог! Ты не человека, ты грех убил!

И отдали старики парню подожок полон казны и стал парень богат, и теперь такой богатый и! и! и!

1914 г.

Оттрудился

править

У Федоры было два сына Анисим да Терентий, — меньшой посмирнее, а большой поперечный. Федора Анисима отделила и с Терентием жить осталась. Прошло время, разжился Анисим своим хозяйством, а у Терентия с матерью все несчастье. И женился Терентий, взял жену не худую, втроем стали жить, а справиться не могут: все в раззор и в раззор.

Пришла Пасха, а у Терентия и нечем разговеться.

Вот Терентий жену и посылает к брату попросить муки — кулич испечь: хоть бы праздник провести по-людски, а там как Бог даст!

Анисим невестке отказал.

— Да, чего, — говорит, — сам я что ли муку делаю? И без вас нынче трудно стало, всем надо, чего раньше-то глядели?

Так с пустыми руками и вернулась баба.

Делать нечего, вернулись от заутрени домой и разговеться нечем.

Матери-то и обидно.

И посылает она наутро Терентия:

— Иди к брату, попроси хоть для меня кусочек.

Пошел Терентий.

Брат еще не вставал. Похристосовались. Просит у брата не для себя, для матери.

— Так, кусочек, разговеться!

А того уж за сердце взяло: и что это, в самом деле, ходят и просят, и хоть бы для праздника покой дали.

— Хочешь разговеться, — сказал Анисим брату, — вот встану, садись с нами, сделай милость, а посылать я не намерен.

Терентий отказывается:

— Как же так, рассядусь я у тебя, а старуха там ждать будет. Нет, Бог с тобой, уж пойду. Только помни, за мать ответишь. Прощай!

— А чего меня выделила? Жили бы вместе, все бы и было. Да лучше мне змею накормить! — вскочил, ногой топнул.

Ну и вернулся Терентий без ничего. Горько заплакала Федора.

— Ну, сынок мой, так уж Богу угодно!

А Анисим выпроводил брата, помолился Богу, кричит жене:

— Сходи-ка, хозяйка, в чулан, принеси мне пасхи.

Ну, та живо самовар на стол и в чулан за пасхой. Отворила чулан, хвать, а там на пасхе, обвивши, змея лежит. Скорее назад.

— Анисим, глянь-ка, змея на пасхе!

— Какая змея, ты с ума сходишь! Откудова?

И сам пошел. И верно, в чулане на пасхе лежит змея, — живая, шевелится, сипит на него. Осмотрелся, чего бы такое взять вспороть змею. Да уж некогда, — вздыбащилась змея да на шею ему, обвилась вокруг шеи и давай грызть.

Он ее с себя рвать, да что ни делает, не отлипает. И закричал Анисим не в голову, а она еще крепче, еще больнее.

Видит жена, дело плохо, побежала на деревню. Собрался народ. Рассказала она все по порядку, как невестка приходила, как брат приходил…

— Господь, верно, наказывает!

Ну, и народ тоже между собою толкует, что верно за это Господь наказал. Да оставить так человека мучиться не годится и присоветовали попробовать молоком змею утишить.

Достали молока, полили ему на шею, — змея лизнула молочка, понравилось, и успокоилась. И стало Анисиму легче, можно терпеть. И вышло так, что одно средство — поить змею молоком.

Тут Анисим к матери, просит прощенье. А она уж забыла, не помнит на нем обиды, рада все сделать для сына, лишь бы так не мучился, и простила.

Мать простила. Или Бог не прощает? Змея не уходит. Как обвилась вокруг шеи, так и лежит: ест молоко, — ничего, а нет молока, — жалит.

Простился Анисим с матерью, простился с женою и братом и пошел странничать.

Вес с кувшинчиком, и сам не доест, а змею накормит. Все для змеи, чтобы только она сыта была: ведь только тогда и свет видит! Пробовал кислым молоком угощать, не принимает. Пробовал в печку лазать париться, не отпустит ли от духу? И дух не берет, — видно, Бог ее сохранял! — только распарится вся, да пуще и укусит.

И так странничал бедняга год, и другой, и третий.

Пришел он на Пасху к заутрене, да уж в церковь-то войти не смеет, на паперти с нищими стал.

Пошел крестный ход вокруг церкви, оттеснили его в уголок, и вот ровно сон напал на него. Вдруг очнулся, слышит: «Христос воскрес!»

— Христос воскрес! — вытянул шею, чтоб из-за народа посмотреть, да что-то легко будто…

Что такое? — Да змеи-то нет больше!

Оттрудился, знать, за обиду, Бог и помиловал.

1915 г.

Заря перегорелая

править

Мало мы чего знаем и понятием, к чему что, не больно богаты, а помолчать, когда чего не знаешь, на это нас нет.

Пахал Кузьма пашню, измаялся. И вечер стал, заря перегорала, а Кузьма все пашет. И попадается ему навстречу старичок: смотрит куда-то, будто о чем задумал.

— Скажи, говорит, Кузьма, к чему это заря перегорает?

— Да к ненастью, старинушка, — ответил Кузьма.

Старичок его за руку, да через оглоблю, перевел через оглоблю — оборотил конем и ну на нем землю пахать.

Перегорела заря, звезды небо усеяли, месяц вон-а где стал, когда кончил старичок пахать, — а это сам Никола был угодник. И уж еле поплелся Кузьма с поля домой.

На другой день пашет Кузьма, и опять ему старичок навстречу.

— Ну, Кузьма, к чему заря перегорает?

А день стоит светлый да теплый.

Тут Кузьма — вечерошнее-то ему, ой, как засело! — и повинился, что не знает.

— То-то, не знаешь, а коли чего не знаешь, о том помолчи! — сказал старичок и пошел — и пошел наш угодник уму-разуму учить нас, на думу ленивых, гневный, карать неправду, милостивый, жалеть и собирать нас раз-бродных.

1914 г.

Глухая тропочка

править

Жили соседи, два охотника, и такие приятели, водой не разольешь, ходили за охотой, тем и жизнь свою провождали.

Идут они раз лесом, глухой тропочкой, повстречался им старичок. И говорит им старичок:

— Не ходите этой тропочкой, охотники!

— А что, дедушка?

— Тут, други, через эту тропочку лежит змея превеликая, и нельзя ни пройти, ни проехать.

— Спасибо тебе, дедушка, что нас от смерти отвел. Старик пошел — не узнали, за простого человека сочли, а это был сам Никола милостивый угодник.

Постояли охотники, подумали.

— А что, — говорят, — нам какая вещь — змея! Не с пустыми руками, эвона добра-то! Как не убить змею?

Не послушали старика, пошли по тропочке и зашли в чащу дремучую. А там превеликий бугор казны на тропочке.

И рассмехнулись приятели:

Вон он что, старый хрен, насказал! Кабы мы послушали его, он бы казну и забрал себе, а теперь нам ее не прожить!

Сели и думают, что делать: уж больно велика казна, на себе не дотащить.

Один и говорит:

— Ступай-ка, товарищ, домой за лошадью, на телеге ее и повезем, а я покараулю. Да зайди, брат, к хозяйке к моей, хлебца кусочек привези, есть что-то хочется.

Пошел товарищ домой, приходит домой, да к жене:

— Тут-то, жена, что́ нам Бог-то дал!

— Чего дал?

— Кучу казны превеликую: нам не прожить, да и детям-то будет и внучатам останется. Затопи-ка поживее печь, замеси лепешку на яде, на зелье. Надо: приятеля угощу.

Ну, баба смекнула, ждать себя не заставила: живо лепешка поспела на яде, на зелье. Завернула лепешку, положила ему в сумку. Запряг он лошадь и поехал.

А товарищ там, сидючи над золотой кучей, о своем раздумался, зарядил ружье и думает:

«Вот как приедет, я его и хлопну — все деньги-то мои и будут! А дома скажу, что не видел его!»

Подъезжает к нему приятель, он прицелил, да и хлоп его, а сам к телеге, да прямо в сумку, проголодал очень, лепешечки поел и тоже свалился.

А казна так и осталась никому.

1914 г.

Заяц съел

править

Хорош был для миру кузнец: в кузнице работал, за работу ни с кого не брал, ко что даст только. За своего пошел кузнец среди бедных людей, все его очень любили; узнали и чужестранные, стали ездить на праведного кузнеца посмотреть. И жил кузнец хорошо и спокойно, ни в чем нужды не знал и всем был доволен.

Вот и приходит к нему раз старичок какой-то. Это сам Никола угодник пришел испытать его.

— Что́, говорит, кузнец, как ты работаешь, за какую работу что́ берешь?

— Кто что даст.

— Какая это твоя работа! Пойдем со мной, я лекарь. И брать ничего не будем, а денег больших добьемся.

Подумал кузнец, подумал, чего же не пойти, коли такое дело: и миру польза и душе не обида. И согласился.

И они пошли.

А взяли они с собой в дорогу один кошель с хлебом, а хлеба там всего-то по такому кусочку. Старик ходко идет, и хоть бы что́, а кузнец едва уж ноги тащит: и устал, и есть захотел. Наконец-то старичок вздумал сесть отдохнуть.

Тут кузнец за кошель, развязал кошель, вынул по кусочку. Старичок и к хлебу не притронулся, в кошель назад положил, встал себе, да в сторонку, за хворостом, хворост посбирать. А кузнец весь хлеб свой съел — есть еще больше хочется, съел и стариков хлеб, да, чтобы концы в воду, кошель и закинул, лег и заснул.

Будит старичок кузнеца.

— Где, говорит, кошель?

— Не знаю.

— Где хлеб?

— Гляди, заяц съел!

Заяц, так заяц, ничего не поделаешь.

Смотрит старичок. И хочется кузнецу правду сказать, да как сказать: ведь всего этакий кусочек съел!

— Ну, ладно, — сказал старичок, — пора за дело. Пойдем к морю, за морем царь живет, у царя дочь больна, вылечим царевну.

И дошли они до моря, а лодок нет. Айда по морю. Кузнец едва поспевает. Середь моря зашли, стал старичок.

— Кузнец, ты съел мою долю?

— Нет! — и стал кузнец по колено в воде.

— Не ты?

— Нет.

Старичок посмотрел. А у кузнеца сердце упало: признаться б, да как признаешься: ведь всего этакий кусочек!

— Ну, пойдем.

Вышли они на берег и сказались, что лекаря: нет ли больных где?

— У царя, — говорят, — три года царевна хворает, никто не мог вылечить.

Донесли царю. И сейчас же царь пришлых лекарей призвал.

— Можете вылечить дочь?

— Можем, — сказал старичок, — отведи нам особу комнату на ночь, да из трех колодцев принеси по ведру воды. Наутро за одну ночь здрава будет.

Отвел им царь комнату, сам и воды принес. И остались они с хворой царевной.

Старичок разрезал ее на четверо, разложил куски, перемыл водой, и опять сложил, водой спрыснул, — царевна здрава стала.

Кузнец глядит, глазам не верит.

Наутро стучит царь с царицей.

— Живы ли?

— Живы.

— Ну, слава Богу.

Взял царь лекарей в свою главную палату, угостил их и открыл перед ними сундуки с казной: один сундук с медью, другой с золотом, третий с бумажками, — бери сколько хочешь!

— Что, — спрашивает старичок кузнеца, — доволен деньгами?

— Доволен, — говорит, — доволен.

— И я доволен.

Попрощались с царем и пошли из дворца, понесли казну большую.

— Пойдем, — сказал старичок, — теперь к купцу, Купцова дочка хворает, вылечим ее, еще больше денег дадут.

А купец уж идет, кланяется.

— Вылечите, дочь больна!

— Вылечим, — сказал старичок, — отведи нам особу комнату на ночь и из трех колодцев принеси по ведру воды. Наутро за ночь здрава будет.

Натаскал купец воды, привел дочь, оставил с ними. Старичок говорит кузнецу:

— Видел, как я делал?

— Видел.

— Ну, делай, как я.

Кузнец разрезал купцову дочь, а сложить не может. до рассвета бился, ничего не выходит. Старичок видит, кузнецово дело плохо, взял, сложил куски, водой спрыснул — стала купцова дочка здрава.

Стучит отец.

— Живы ли?

— Живы.

— Ну, слава Богу.

И угостил их купец и денег дал много. Старичок за деньги не брался, а брал кузнец и напихал полную пазуху бумажек, фунтов десять.

— Довольны?

— Довольны, хозяин.

Простились с купцом и пошли к Волге в кузнецово село.

Старичок и говорит:

— Давай, кузнец, деньги делить. Я от тебя уйду, а ты домой ступай.

И начал кузнец раскладывать казну на две кучки — тому кучка и другому кучка. Сам раскладывает, а самому так глаза и жжет, вот подвернется рука и себе переложит.

— Что, кузнец, разделил?

— Разделил.

— Поровну?

— Поровну.

— Ты у меня не украл ли?

— Нет.

— Бери себе все деньги, только скажи мне: это ты тогда съел кусочек или заяц?

— Я не ел твой кусочек! — и стал кузнец по колена в земле.

— Скажи, не ты ли? Деньги мне не надо, все твое.

— Нет! — и стал кузнец в земле по шейку.

— Когда ты неправду говоришь, так провались ты в преисподнюю от меня!

Кузнец и провалился, и деньги за ним пошли.

1914 г.

Праведный судья

править

Где их искать, судей праведных? А вот был один такой, и далеко, куда за Москву, и по Сибири шла о нем слава. Случись что, спор, иди к Кузьмичу: Кузьмич все рассудит.

Заехал раз к одной вдове человек проезжий, а жила вдова на большой дороге, постоялый двор держала, баба хозяйственная.

Приехал этот самый человек на жеребце, вошел в дом, поздоровался и спрашивает:

— Что у тебя, тетка, кобыла-то жерёба?

— Нет, батюшка, не благословил Бог.

— Ну, а у меня жеребец-то жерёбый.

Ну, жерёбый, так жерёбый, мало что другой по позднему времени и не такое еще скажет.

Чуть свет поднялась баба — по хозяйству все нужно справить, вышла во двор кобылу свою попоить, глядь, а по двору жеребенок бегает. Вот Бог-то послал нежданно! Ну, пока то да сё, проснулся и гость проезжий, заглянул в окно, жеребенка увидел. Баба самовар несет, а сама, что самовар.

— Вот у меня кобыла-то ожеребилась!

— Как у тебя?

— А что ж, у тебя что ли?

— Да ведь, ты ж вчера говорила, что у тебя кобыла не жерёба. Известно, это моего жеребца жеребенок!

— Нет, мой!

Дальше, да больше, пошел спор. И ведь, баба-то тихая, а до того уверилась, что это ее жеребенок, — да как же иначе-то? — глаза выцарапает, не уступит.

— Пойдем к Кузьмичу! Я на тебя, окаянного, найду управу.

— Пойдем!

И пришли к праведному судье и рассказали ему все, как было. Выслушал Кузьмич каждого по очереди и велел обоим выехать на перекресток: бабе — на кобыле, а проезжему человеку — на жеребце.

Сказал праведный судья:

— За кем жеребенок побежит, та лошадь и ожеребилась.

Пустили жеребенка.

И побежал жеребенок за жеребцом.

А раз побежал, так тому и быть.

Баба судье покорилась, повела домой кобылу на постоялый двор, на себя серчала: и как это она пошла на такое, ей ли не известно, что проста ее кобыла, только зря время потратила, да себя и другого в грех ввела.

А проезжий человек забрал своего жеребца. Судье низкий поклон.

— Спасибо, что рассудил по правде.

Видит судья, не постой этот человек проезжий, позвал его к себе на беседу.

Посидели, потолковали. Друг другу по душе пришлись. Проезжий и говорит:

— Пойдем теперь ко мне.

— Ну, что ж, пойдем! — очень уж человек-то мудреный, как не пойти к такому.

Вышли из ворот. Судья остановился, прислушался.

— Что это, дома-то воют будто?

— Да это по тебе, Кузьмич: ведь, душа-то твоя со мною.

— Вот оно как! — и пошел по дорожке с гостем в гости, откуда нет уж возврата.

Праведных-то судей, видно, Бог к себе берет: Ему нужны.

1915 г.

Скоморошик

править

Вздумал один человек на старости лет Богу потрудиться, поселился в лесу и стал жить один в своей келье, как пустынник. А оставались у него на возрасте дети, отца почитали, — вот навезут они в лес ему всяких разных закусок, рыб всяких копченых, икорки и селедок, ну ничего ему и не надо, помолится, поест и спать. Так мирно шли дни без греха и соблазна в пустыне.

Раз наелся пустынник соленых копчушек, прохладился чайком, вышел из кельи, прилег на заваленку и спит.

Идет мимо старичок.

— Мир твоему кормному борову лежать!

— Я пустынник, я Богу тружусь!

— Богу тружусь! — смотрит старичок, а это был сам Никола угодник, — наешься, напьешься, да спишь, экий труд! А ты в город иди, там есть Вавило скоморох, коли его труд перенесешь, будет толк, в царствие небесное угодишь.

— А каким он, дедушка, трудом трудится?

— Да уж как сказать каким, только слышно про него, колокол далеко звонит.

— И пошел старичок — Никола угодник наш.

А пустынник и раздумался, и вправду, какой его труд: поест, попьет и спать! — но какой же должен быть тот скомороший труд, чтобы толк был, в царствие небесное попасть?

Бросил пустынник свою келью и пошел в город скомороха Вавилу искать, потрудиться его трудом.

И не долго по улицам плутал пустынник, живо ему дорогу показали. И удивился пустынник: кого он ни спрашивал о скоморохе, все ему сердечно отвечали, и не потому, чтобы сам он располагал к доброму ответу, а потому, что спрашивал о скоморохе, о скоморошике, как величали Вавилу люди, словно уж в самом имени в скоморошьем было что-то и приятное и доброе людям.

Подошел пустынник под скоморошье окошко. А у скомороха были две женки — родные сестры, стерегли Вавилу.

— Здесь Вавило скоморох?

— Здесь.

Женки впустили пустынника в дом.

— Где скоморошик?

— На игрищах играет.

— На каких?

— Да у губернатора, там скачет и пляшет.

— А скоро придет?

— Придет, как первы кочета споют, либо привезут.

Присел пустынник, ждет скомороха. Ждать-пождать, стало ко сну клонить, а скомороха все нет.

Первые петухи пропели, пришел домой Вавило.

— Чей это старичок? — спрашивает у своих женок.

— Тружельник из лесу.

Пустынник к скомороху, рассказал Вавиле, как один старичок прохожий наставил его идти в город, отыскать скомороха и потрудиться скоморошьим трудом.

— Эх, дедушка, какой мой труд! Я только скачу да пляшу, огонь да гвозди глотаю, вот и весь труд.

— А хочу тебя спросить, скоморошик, какую ты пищу ешь?

— Моя пища: сухая крома, да пустая вода. Вот мои женки поят, кормят меня и на постелю кладут.

— Я хочу, Вавило, твой труд понести.

Рассмеялся скоморох.

— Не доведется это тебе: тяжел. Посмотрите, какой я тощой, и этак и так перевьюсь. Нет, дедушка, без привычки надорвешься.

Вот утром рано приезжает человек за скоморохом.

— Дома скоморошик?

— Дома.

— Пожалуйте к Овошину на именины.

— Ступай с Богом. Пешком приду, только умоюсь.

Разбудил скоморох пустынника-гостя. Сели завтракать: женки скоморошьи дали им по куску хлеба.

— Ну, друг, пойдем на именины.

— Пойдем, Вавило, а какой там твой труд будет?

— Пустяки, только сапоги надеть.

— И я твои сапоги надену.

— Что ж, попробуй.

Захватили они с собой сапоги, отправились к Овошину на именины.

Не велики сапоги скоморошьи, а легки, что лапотки самые малые. Вавило обулся и ну скакать и плясать. А пустынник, как влез в них, так и почувствовал — там были гвозди вершковые понатыканы. И проголодался, а с места сойти не может: где посадили на стул, там и сидел.

Вавиле привычно, — скачет и пляшет. И до петухов скакал скоморох и плясал.

— Пойдем, брат тружельник, домой.

Старик чуть не плачет. Кое-как поднялся, но и полпути не прошел: ноги идти отказываются, и пятки больно. Вавило попросил человека довезти старика до двора. И поехали.

Приехали в скомороший дом.

— Ну, что, дедушка, хорош мой труд?

— Хорош, скоморошик, очень хорош.

— А ты?

Старик снял сапоги, а сапоги полны крови.

— Попытаю еще, какой твой труд есть, — сказал старик, — переночую ночь.

Сели ужинать. Дали им женки сухую крому, да теплой водицы. Позаправились — краюшка-то не больно сытна, да делать нечего.

— Ну, женки, спать хочу, положите меня на постелю!

А в постель у скомороха в сенях была, на вольном воздухе.

Взяли его женки за руки, за ноги, раскачали да на кровать и шваркнули.

Старик — за столом, видит, что делается, и говорит скоморошьим женам:

— Надо и мне этакий труд понести.

Женки его за руки, за ноги да к Вавиле на постель и кинули. И впиялись в него гвозди лютей сапожных.

И лежал старик, как камень, ночь-то.

До свету приехали за скоморохом, зовут на крестины.

Легко поднялся скоморошик, а старик ни рукой, ни ногой пошевельнуть боится. Позвал Вавило женок.

— Сымите, — говорит, — тружельника с моей постели.

Женки взяли старика под руки и привели в комнату.

— Что, дедушка, пойдем со мной?

— Нету, скоморошик.

— Что так?

— Не могу. Велик твой труд, Вавило! Тебе велел Господь снесть и неси, а я не могу. Чую, не дойти до двора к детям. Прощай, скоморошик.

— Прощай! А коли хочешь, иди со мной.

Старик ушел. Старик видел труд и сам потрудился, теперь не надо ему и лесной его кельи, как-нибудь тихонько проживет он с детьми, ему и жить-то осталось не много.

А скоморошик скакал и плясал: день скакал на именинах, другой — на крестинах, третий — на свадьбе, четвертый — так, людям на развлеченье.

Выдался свободный денек, сидел скоморох у солдатика в гостях в казарме, чесал языком, прибаутки сыпал.

Солдатик вдруг всполошился.

— Вавило, — говорит, — за твоей душой пришли.

— Кто?

— Святы ангелы.

— Каки ангелы?

— Нет, ступай Вавило. Прощай скоморошик!

Делать нечего, простился скоморох с приятелем и пошел домой.

А дома видит уж гроб стоит и женки ревут.

— Ложись, скоморох, — ревут, — в гроб!

Лег. Лежит Вавило в гробу.

Голубь влетел.

— Ты голубь?

— Голубь.

— Какой ты голубь?

— Твой святой ангел. Тебя, скоморошик, Бог наградит!

Тут скоморошик и покончился.

1914 г.

Награда

править

Трудился труженик в пустыне тридцать лет. И все тридцать лет дьявол только и думал, как бы смутить старца. Уж как следил его, а нет, ни так, ни сяк не уловит. И нашел-таки лазейку! Был очень жалостлив старец, вот ему прямо в сердце дьявол и направил свой рог базучий.

Ночным бытом встал старец на молитву и слышит, тоненько так где-то под дверью плачет, — два голоса детских.

«Боже милостивый! Что такое? Два голоса детских!»

Сотворил старец молитву, вышел из кельи, а на пороге у двери — девочка и мальчик, и ручонками тянутся к старцу.

Старец было за дверь: очень испугался.

«Куда мне девать их? Что с ребятами делать, маленькие?»

Да рассуждать не время: плачут ребятишки, попить просят. Он их и забрал к себе в келью.

И стал старец поить и кормить детей. А они, карапузы, так и тормошат, подымут возню: и уж он вроде лошадки, и они на нем скачут, а то будто бык, да бодает-то не он, а его, и как норовят побольнее — кулачонки так поставят рогами, да с налету в него — и грех, и смех.

Какая там молитва! Днем с кормом — покормить, ведь, надо, как следует, а это не так-то просто, вечером — с игрою, время и пройдет. И хоть бы ночью, растормошат и ночью: то сказку рассказывай, то страшно, то беда какая.

Извелся совсем старец, но чтобы Богу пожаловаться, этого ему и в мыслях ни разу не пришло: ведь за все тридцать лет пустынных в первый раз познал он в своем сердце эту радость — вот так с малыми ребятами возиться! Забыл и о дьяволе думать. Видно, Божья это ему награда за тридцать его трудных лет! И ничего уж не просил у Бога, только благодарил Бога.

А ребятишки растут и растут, и много ль прошло, а они уж вот какие: лет пятнадцать и больше. Известно, как роду нечистого духа и растут не по-нашему.

Девчонка-то стала разуметь. Выпадет час старцу стать на молитву — Бога поблагодарить, а она с ним играть. И чем дальше, тем пуще эта ее игра. Стала старца к худым делам притеснять: ночью мальчишка заснет, а она соскочит с кровати и виснет.

— Меня, — говорит, — скука обуяла!

Ну, и смутила старца, поддался он на худое дело.

— Худое дело делать будем, а куда братишку твоего денем?

— А давай убьем!

А который дьявол все это дело затеял, — ребят-то под дверь подкинул, — стоит у дверей да караулит: то-то ему радость, вот он сейчас так и сглотнет старца, и куда весь его труд пустынный!

— Бери топор, — говорит девчонка, — я Ванюшку свалю, а ты голову руби!

Вышел старец из кельи, вернулся с топором. Девчонка на брата, и не то что свалила, а сам он лег. Тут подскочил старец, да топором его по шее, кровь так и брызнула, а голова прочь.

— Куда мы его денем? — мечется старец по келье: кровью-то, знать, ударило.

— Открывай половицу в подпол! — кричит девчонка. Старец за половицу, бился, бился, едва открыл, взял мальчишку в беремя и хочет мальчишку в подпол ссунуть, да никак не выходит, тычется на месте, и сам весь в крови.

А дьявол тут-как-тут, отбил дверь, будто человек какой прохожий, да в келью.

Девчонка к нему, повисла на шее, дрожит вся, и горько так заплакала:

— Батюшка, родимый мой, кому ты оставил нас? Меня замучал к худым делам, а брату вон отрубил голову.

И уж полна келья, Бог его знает, кто набежал, — лягастые, квакастые и ивкают, и гайкают, ногами затопали, прыгают, хлопают, и все на старца, да как вцепятся и потащили…

— Наша! Наша душа! — и потащили.

А сам дьявол-то по головке его, по головке…

— Погляди-ка мне через левое-то плечо! Сколько лет я ходил, сколько лаптей проносил, да вот и уловил голубчика!

Тут старец словно бы опамятовался, — оградился крестом.

— Нет, ты погляди мне через правое-то плечо! Бес поглядел, да так и согнулся.

— Святый Боже, Святый Крепкий! — душу несли его ангелы с пением райским.

И все бесы, кто как был, так и проскочили сквозь землю.

1915 г.

Семь бесов

править

Есть такие города у нас на матушке на Руси, куда в Христову ночь не только серебряный кремлевский ясак, а зазвони и сам царь-колокол, сам царь-колокол не донесет.

В Сольвычегодске на пустынном усолье, где над холмиками-домами одни церкви-кресты стоят, там случается, задастся год, и счастливые в полночь слышат звон… разливной, гудёт по Устюжине шире Сухоны, Лузы, Юга и Вычегды — «Христос воскрес!» А Сольвычегодск ведь — на полпути от той дебери печорской, где нам выпало провождать дни, и среди нас Винокурову с замоскворецких Толмачей.

Человек по языку и ухваткам московский, жилистый и упорный, от крепкого кореня гостя московского, был Винокуров не без того… и чем кончил, одному Богу известно. А ожидать всего можно было, и сказывали — лет пять назад такой слух прошел, — будто уж вольный, очищенный от грехов всяких, попался он в мошенничестве и угнан под наказание. Впрочем, может, и неверно все, и живет он себе, слава Богу, где у печенгских старцев в работе духовной, да китов ловит мурманских, либо на Алтае где дела делает, либо… и совсем недельно, замореный, гнет свою линию деловую в Петрограде на Неве-реке. Мы его семь бесов называли. А окрестил его так Костров Веденей Никанорыч, человек учительный и верховой, с тем и пошло.

— Семь бесов да семь бесов!

Ну, и ничего… только посмеивается.

И ведь так сидит, бывало, ничего — вечно под носом книга, любил книгу, и за год комната его прибралась, что библиотека. И невзначай так спросишь о чем, толково-таки ответит и пример приведет… только эти его примеры, — а он любил приводить, — поясняли, да не то совсем, а то и совсем обратное. Правда, эту слабость свою знал он за собой лучше всякого, да не очень смущался.

— Самое для меня трудное было, — вспоминал он о годах своих ученических, — это когда задаст, бывало, учитель примеры приводить: уж как стараюсь, и все мимо. Ну, а зато по геометрии любую теорему от противного докажу.

По геометрии-то возможно… да это он так про геометрию, — сочинения ему всегда давались легко!

И бывали вечера, соберутся к нему гости, и все попутному, примется какую историю рассказывать, и скажу, ей Богу, иной раз за сердце тронет. И уж думаешь, да не ошибаемся ли, бесов-то в человеке выискивая?

— Семь бесов, да семь бесов!

И не в тебе ли они самые завелись, за нос тебя водят?

И станет скучно. И придумываешь, чем бы такое вину загладить.

А пройдет день, другой, и только что быка за рога, глядь, а он снова — и весь тут и все бесы его.

— Семь бесов.

Был один из заключевников наших Шведков несчастный, глаза в жизни лишился, и при жене своей жил вроде как помогал ей: если шила, — машинку вертел, — и такой, в чем душа, а по этой части, хлебом не корми. У Винокурова, как известно, частенько и хозяйские и соседские девицы находом гостили и Шведкову это на руку — ему, ведь, хоть около постоять, праздник! Вот он и притащится и войти-то войдет честь-честью, а тот как свиснет подрушным, — такие всегда водились из своих же, — и они на Шведкова разом, да все с него срывом. И уж в чем мать родила при всем честном народе визжит несчастный, тычется и ловит, чтобы как-нибудь прикрыться, — потеха!

Винокурову потеха — от хохота трясется.

И без пира вечер проходит весело.

И еще был один Штык, в деле своем дельный, тихий и работящий простои человек, и затеял этот самый Штык в простоте своей заняться каким-нибудь предметом, все ведь скуки ради для развития своего за что-нибудь принимались. И Винокуров его по-итальянски учил. Старался Штык несчастный, из кожи лез, но и в русской-то грамоте слабый, совсем с толку сбился. И как, бывало, примется Винокуров с ним по-итальянски объясняться, со смеха живот надорвешь.

Какую угодно дурость над человеком сделает, не облизнется.

Тоже студент Снеткин… был такой у нас, большой спорщик, человек общественный, как сам величал себя, с утра, бывало, выйдет из дому и до вечера по знакомым и все говорит — и как говорил! — с одного, не поспеешь и слова ввернуть. И влюбился студент Снеткин в устьвымьскую учительницу Налимову и все, как слышно, сговорено у них было и, как кончится срок, обвенчаются. Конечно, дело велось в большой тайне, да разве утаишь чего, и особенно в таком деле? Винокурову все было известно.

И случилось как-то, поехал Снеткин в отпуск, — разрешили, — пробыл там с месяц и благополучно вернулся и прямо к Винокурову с разговором. Слушал его, слушал Винокуров и час и другой и третий, изловчился, наконец, да в передышку так, будто мимоходом:

— А слышали, — говорит, — Василий Васильевич, Налимова-то замуж вышла?

Тот только глаза вытаращил, заплеснуло в голове, сказать ничего не может.

— И точно не знаю, — продолжал Винокуров, — за Колесникова, кажется…

А того, как варом, — Колесников телеграфист, действительно, приударял за учительницей! — да живо за дверь, да бегом. И с той поры — будет! — никаким разговором к Винокурову с разговорами не затащишь.

Учительница-то устьвымьская, Налимова, конечно, и не думала выходить замуж, а несчастный чуть не рехнулся.

Да то ли еще, много чего видывали, и слышали, и испытывали от бесов Винокуровых: замутить, в грех втянуть человека ему ничего не стоило.

Спутал молодежь нашу с наблюдающим — был такой наблюдающий при полиции забитый человек Фыркин, должность его была проверная вроде сыскной, а дара от Бога не отпущено: и то уследит, что под дозволением, и проворонит такое, того и гляди в шею погонят. С этим-то

Фыркиным и свел Винокуров, ну и началась всякая удаль с пьянством и буянством, и уж сам исправник Сократ Дмитриевич Гусев замечание сделал, что не годится, а Фыркина самого под надзор поставил.

А скучное житье наше было!

Сядешь, бывало, у окна, — печка натоплена жарко, — тепло, греешься и смотришь. А в окне — снег, и пока глаз хватает, все снег — ровный белый, и лишь сторонкой частокол черный — лес, и в лесу там не только Медведь Медведич, сама Яга Ягишна собственный домик имеет на козьих рожках, на бараньих ножках: там им попить, там им поесть! Любо и ветру — безрукому деду — у! как выйдет гулять, крыши долой так и рвет. Да и местный житель, испоколенно который на земле трудится, так свою жизнь поведет, ему не до скуки. С работой нешто скучают? А ее везде найдешь: и в аду найдешь, коли обживешься, а не то что тут, среди снегов и теми в большую зимнюю пору и долгих белых, как день, ночей с незакатным весенним солнцем. Ну, а так человеку пришлому, заключевнику, скучно.

Скучно — в глазах белый снег — пустынно…

Хорошо, конечно, на возрасте лет для души в пустыне пожить, подумать. Да опять же без работы не справиться и, как пить, с лествицы скувырнешься. Сами старцы, доброй волей удалявшиеся в пустыню, прямо говорят, что в пустыне жить без работы невозможно, — там уныние находит и печаль и тоска велика. А наш возраст-то, за малым исключением, голоусый и думать нам еще не о чем было: у нас не было ни белого дня, ни красного солнца, ни блеклой луны, ни частых звезд, ни глухой полночи, еще надо было добыть их, — ничего мы в жизни не сделали, нам дело делать надо было, не покладая рук, силы свои расточать для родины, строить землю — кормилицу нашу, людей смотреть да себя показывать.

И так худо, — безвременно, да еще и дела нет, — совсем плохо.

Сами видите, как человека судить, если другой раз не выдержишь, поддашься бесам Винокуровым.

И скажу не в осуждение, участь эта дурацкая не миновала ни единого из нас: все мы так или этак, а в лапы его попадались. И только один из всех нас старейший Костров Веденей Никанорыч, человек учительный и верховой, стоял твердо на страже.

У всех у нас грешки водились, ну, человеческие, по слабостям душевным и телесным, а уж Веденея Никанорыча ни в чем не попрекнешь. И потрудился он немало на своем веку, с народом пожил, поучился и сам уму-разуму поучил. И живи он одиночно, был бы прок для него и в сем нашем житии пустынном: по лествице исхитрился бы подняться и с Божьей помощью за год какой дошел бы до рассмотрения дел человеческих и рассуждения. Да беда в том, что не одиночно жил он, нас орава неприкаянных вечно на глазах у него: тот клянчит, другой жалуется, третий нюнит, пятый беснуется. Зрителем да наблюдателем безгласным он не мог оставаться, вот и хороводился с нами, и за нашим назоем уж о своем ему подумать часу за день недоставало, и только что ночным бытом.

За год заключевной жизни своей снискал себе Веденей Никанорыч всеобщее уважение и сам Сократ Дмитриевич Гусев, наш исправник, если что надобно бывало, — выходило ли распоряжение от губернатора, либо по собственному какому своему наказу, вызывал к себе одного Кострова, и наоборот, если случалось недоразумение, шел за всех Веденей Никанорыч. И на почте доверенность Кострова стояла высоко. Писем получал он со всей России и сам писал во все края и по этим письмам почтмейстер Запудряев доподлинно удостоверился, что Веденей Никанорыч человек правильный, да, кроме того, по собственному признанию Запудряева же, Костровы письма доставляли большое развлечение и сердцу отраду.

Веденей Никанорыч кореня костромского и речь его округлая.

И как станет, бывало, в красный угол под вербушкой, — «власы поджелты, брада Сергиева», умилишься, глядя.

«Эх, — подумаешь, — Веденей Никанорыч, отец, да быть бы тебе старцем, проводить житие во пустыне среди полей родимых Богу на послушанье, людям в наученье, какие там цветы расцветают, какие колокольчики… жить бы тебе во пустыне в келейке у березок — белых сестер благословенных!»

Веденей Никанорыч в миру жил, хотел устроить жизнь нашу по совести. Сызмлада от житий угодников наших, хранителей правой милосердой святой Руси, запало ему в душу. Веденей Никанорыч в миру жил и, делая дело прямое и полезное, видимое и понятное на сей день с его бедой и горем, несправедливостью и бессовестностью, и, как все мы, ошибаясь и плутая в средствах устроить этот сей день, никогда не забывал от пустыни заповеданное, что лишь отречением и жертвою подымается человек для дел, направляющих жизнь нашу, спутанную и своими житейскими средствами нераспутываемую.

Так в задушевной беседе сам он мне однажды признался, когда я ему о пустыне… колокольчиках, о березках, белых сестрах благословенных, свои мысли вслух говорил.

Кстати сказать, умиление это перед березками не раз мирило его с Винокуровым: от сорока ли сороков московских, либо по дару Божьему понимал Винокуров тайное слово земли русской с ее белыми березками.

В заботах о нас проходила жизнь Веденея Никанорыча, все хотелось ему собрать нас беспастушных, растерявшихся в безвременной жизни среди дебери печорской обок с Медведем Медведичем и Ягой Ягишной.

И тут немало досаждал ему Винокуров.

И как-то на Святках, наткнувшись на обнажение Шведкова и на прочее содомское бесстудие, отряс он прах от ног своих и больше к Винокурову не наведывался.

— Семь бесов!

Прошли Святки, прошла пора венца, понаехала самоедь на Масленой с оленями, да с оленюшками, и весною повеяло.

Как почернело небо над белым снегом — я никогда не видал такого черного неба над таким белым снегом, как завыло в лесу — ой, не Яга ли Ягишна, окрещу окно! — и как ударили к службе по-великопостному, помянулось на сердце о Пасхе, и все помирилось.

— Скоро Пасха!

Все семь седмиц прошли мирно.

Что-то не слыхать стало и о Винокуровых бесах, — ни разу Шведкова не обнажали, хоть и таскался он к Винокурову по-прежнему языком почесать, и сам итальянский язык на время был оставлен, и Штык несчастный понемножку приходил в себя. Или и сам Винокуров не такой сделался? Заглянешь, бывало, сидит вроде меня у окна, смотрит на черную тучу, с сороками разговаривает — сорочье под окнами так и прыгает. Или и впрямь, и не только в Чистый понедельник, а и в весь пост бесу скучно!

В Великую субботу Веденей Никанорыч загодя зашел к Винокурову: вместе уговорились идти на заутреню к Стефану Великопермскому. Все на нем было по-праздничному и только не умудрился подстричься. В нашей дебери печорской ни куаферов, ни парикмахеров не водилось, и если нужда бывала, стриг городовой Щекутеев: собирался Веденей Никанорыч к Щекутееву, да что-то помешало.

— Позвольте, Веденей Никанорыч, — у Винокурова так глаза и загорелись, — да я вам бородку поправлю!

Другой раз Веденей Никанорыч, может, и подумал бы, даваться ли, но тут под Пасху…

— Так с боков бы немножко! — поглаживал Веденей Никанорыч свою браду Сергиеву.

И откуда-то в мановение ока появился одеколон, вата и пудра, — у Винокурова этого добра всегда водилось, а за пудрой и ножницы — большие, для газетных вырезок, маленькие — ногтевые. Только бритвы не доставало.

— Ничего, — утешал Винокуров не столько Веденея Никанорыча, сколько себя самого, — я вам маленькими ножничками чище бритвы сделаю! — и что-то еще говорил так несвязное, словно бы поперхивался, и на минуту исчез в соседнюю комнату к сеням.

Не предайся Веденей Никанорыч умилению своему пасхальному, наверно бы спохватился, — время еще было. Ведь, что говорить, выбегал Винокуров к сеням не за чем-нибудь, а просто-напросто тихонечко выхохотаться: мысль о стрижке, какую такую бородку смастерит он Веденею Никанорычу, занялась в нем неудержимой игрой — бесы не моргали, все семь.

Зеркала стенного не было, печорская деберь не Париж, но зато было одно стоячее, его и поставил Винокуров на стол перед Веденеем Никанорычем и, хоть Веденей Никанорыч себя никак в нем поймать не мог, а все-таки перед зеркалом вроде как по-настоящему. И все шло по-настоящему: подвязал ему Винокуров белое — занавеску белую, запихал за воротник ваты, щелкнул в воздухе большими ножницами.

Был час десятый — в соборе у Стефана Великопермско-го ударили к деяниям.

— В одну минуту!

И заработали Винокуровы ножницы.

«Хорошо бы еще поспеть к деяниям…» — подумалось Веденею Никанорычу.

— И к деяниям успеем, — стрекотал Винокуров. Работа кипела.

И под ножничный стрекот неугомонный кипели воспоминания о часах грядущих. Винокуров припоминал московскую Пасху и, мыслью ходя по векам стоглавым, заглядывал в церковки и монастыри и часовни на пасхальную службу.

— У нас на Костроме тоже, — сдунул волос Веденей Никанорыч, — деяния все до конца прочитают и начинается утреня, и после канона, как унесут плащаницу, до слез станет и страшно…

— Тогда игумен и с прочими священники и диаконы облачатся во весь светлейший сан, — истово, как по писанному, словами служебника Иовского, выговаривал Винокуров, — и раздает игумен свечи братии. Параеклисиарх же вжигает свечи и кандила вся церковная пред святыми иконами, приготовит и углие горящие во двоих сосудах помногу. И наполняют в них фимиана благовонного подовольну, да исполнится церковь вся благовония. И ставят один посреди церкви прямо царским дверям, другой же внутрь алтаря, и затворят врата церковные — к западу. И взъемлет игумен кадило и честный крест, а прочая священницы и диаконы святое Евангелие и честные иконы по чину их, и исходят все в притвор. И тогда ударяют напрасно в канбанарии и во вся древа и железное и тяжкая камбаны и клеплют довольно.

Винокуров забрал глубоко и из брады Сергиевой вытесывался помаленьку колышек.

— Выходят же северными дверями, — продолжал Винокуров, — впереди несут два светильника. И, войдя в притвор, покадит игумен братию всю и диакону, предносящему перед ним лампаду горящую. Братия же вся стоят со свечами.

Время бежало — поди уж и деяния оканчивались бегло бегали ножницы, а еще только одна сторона подчищалась, другая кустатая неровно кустела.

— По окончании же каждения, — слово в слово выговаривал Винокуров, — приходят пред великия врата церкви и покадит игумен диакона, предстоящего ему с лампадою, и тогда диакон, взяв кадило от руки игумена, покадит самого настоятеля, и снова игумен, держа в руке честный крест, возьмет кадило и назнаменает великия враты церкви, затворенные, кадилом крестообразно и светильникам, стоящим по обе стороны, и велегласно возгласит:

«Слава святей единосущней и животворящей неразде-лимей Троице всегда и ныне и присно и во́ веки веков». И мы отвечаем: «Аминь». Начинает по амине велегласно с диаконом:

«Христос воскресе из мертвых, смертию на смерть наступи, и гробным живот дарова!» — трижды и мы поем трижды.

«Да воскреснет Бог и разыдутся врази Его…» — мы же к каждому стиху «Христос воскресе» трижды. — «Яко исчезает дым да исчезнут…» «Тако да погибнут грешницы от лица Божия, а праведницы да возвеселятся…» — «Сей день иже сотвори Господь, возрадуемся и возвеселимся в онь…» «Слава…» «И ныне…» — и скажет высочайшим гласом:

«Христос воскресе из мертвых, смертию на смерть наступи!» — и крестом отворив двери, ступит в церковь, и мы поющие за ним, — «и гробным живот дарова». И тогда ударяют напрасно во вся древа и железная и тяжкая кам-баны и клеплют довольно, — три часы.

— Три часы, — протянул за Винокуровым Веденей Ни-канорыч.

И как в ответ ему внезапно ударило… ударил из темной воли колокол у Стефана Великопермского и покатился — и покатился над белым снегом разливной, как вестница-туча, над снегом, над лесом, над Ягой, над Медведем и катился — колокол за колоколом — по белым снегам за Печору к Уралу.

— Христос воскрес!

И не трыкнув, запрыгали ножницы. Веденей Никанорыч поднялся.

— Веденей Никанорыч, еще немножко! — чуть не плакал Винокуров.

Оставалось и вправду немножко: левая сторона совсем готова была и только с правой все еще кустики, срезать кустики — и делу конец.

— Сию минуту! — чуть не плакал Винокуров, усаживая Веденея Никанорыча.

Но если и в пассаже у Орлова, где бритва либо сам автостроп действуют и то не одну папироску выкуришь, дожидаясь очереди, а ножницами… ножничками только с первого взгляда, кажется, пустяки: отрежешь волосок, за ним другой, за этим третий, — а ты попробуй-ка волосок за волоском, да и не как-нибудь, а начисто, да и свету такого нет, одна лампа не обманет ночь.

Молчком трудился Винокуров.

Время бежало, минуты летели, летели, как ветер — дед безрукий, а он летал за окном, разбужденный внезапным звоном.

— Ничего, ничего, успеем, — вдруг утешился Винокуров, — ризы долго меняют, у нас, в Толмачах сто риз батюшка переменит.

Веденей Никанорыч сидел, на себя не похож.

— Ничего, ничего, — утешал Винокуров, — «…кто пропустит и девятый час, да приступит, ничто же сумняся, ничто же бояся, и кто попадет только в одиннадцатый час, да не устрашится замедления: велика Господня любовь. Он приемлет последнего, как и первого!»

Веденей Никанорыч сидел на себя не похож: ус его необыкновенно длинный, и тот и другой, и если не поднять его кверху, что-то вроде печенега получается, а поднимешь — Мефистофель, и притом бородка…

И когда зазвонили к обедне и, наконец-то, отвязал Винокуров занавеску, прошелся пуховкой, сдунул волос и так навел зеркало, чтобы можно было посмотреться, Веденей Никанорыч безнадежно замотал головою.

— Что это? — он потягивал себя за бородку.

— Колышек! — и глаза Винокурова так и горели.

Веденей Никанорыч стоял, на себя не похож.

Волей-неволей, а пришлось усы кверху поддернуть, ничего не поделаешь. Винокуров ему и закрутил их, на кончиках тоненькие, как мышин хвостик.

И вышли на волю.

Звонили к обедне.

Хлопьями снег летел, несло и мело, и в крещенской крути со звоном, с железом и тяжким камбаном выла метель, вывывала —

— Христос воскрес!

1915 г.

Примечания

править

Положено в основу рассказов моих народное. Я пользовался сборниками — самарским, северным, пермским: Д. Н. Садовников, Сказки и предания Самарского края, Записки Имп. Рус. Географ. Общ. по отделению этнографии, XII т. Спб., 1884 г., Н. Е. Ончуков, Северные сказки, Записки Имп. Рус. Географ. Общ. по отделению этнографии, XXXIII т. Спб., 1908 г., Д. К. Зеленин, Великорус, сказки Пермской губ… Записки Имп. Рус. Географ. Общ. по отделению этнографии, XLI т. Пгр., 1914 г. Привожу NoNo-а сказок в азбучном временнике-указателе.

Николин завет. — Из Олонецких легенд № 8. Этнограф Обозр. М., 1891 г. № 4 (кн. XI).

Шишок. — М. Борейша, Солдат и черт. Э. О. 1891 г. № 3 (кн. X), А. Колчин, Верования крестьян Тульской губ. Э. О. 1899 г. № 3 (кн. XLII).

Солдат. — А. Н. Афанасьев, Народные русские легенды. Изд. Современные Проблемы. М., 1914 г. № 16.

Хлебный голос. — Из Олонецких легенд № 10. Э. О 1891 г. № 4 (кн. XI).

Яйцо ягиное. — А. Д. Руднев, Хори-бурятский говор. Изд. Факультета Восточных языков Имп. С.-Петербургского Университета. № 42. Вып. 3. Спб., 1913—1914 гг. № XXII.

Оттрудился. — А. Васильев, Жив. Старина, 1911 г.

Рассказы, вошедшие в книгу Укрепу (1914-15 гг.) напечатаны были в газетах и журналах.

I. Газеты: «Биржевые Ведомости», Пгр.; «День» (приложение), Пгр.; «Речь», Пгр.

II. Журналы: «Вершины», Пгр.; «Голос Жизни», Пгр.; «Нива» (приложения). Пгр.; «Новый Журнал для всех», Пгр.; «Огонек», Пгр.; «Отечество», Пгр.; «Русская иллюстрация», М.; «Современник», Пгр.

Комментарии (И. Ф. Данилова)

править
Укрепа. Слово к Русской земле о земле родной, тайностях земных и судьбе*

Печатается по изданию. Укрепа. Слово к русской земле о земле родной, тайностях земных и судьбе Пгр: Лукоморье, 1916.

В сборник «Укрепа» вошли сказки, написанные по большей части в 1914-м, а также в 1915 году. Только три из них («Солдат-доброволец», «Белая Пасха» и «Клекс») восходят к ончуковскому собранию «Северные сказки», сыгравшему ключевую роль в формировании предшествующего сборника сказок Ремизова «Докука и балагурье» (1914). Для «Укрепы» почти столь же значимо другое известное издание — «Сказки и предания Самарского края», подготовленное Д. Н. Садовниковым. Причем чаще всего писатель обращается к текстам, записанным от жителей г. Симбирска П. С. Полуэктова, Е. Г. Извощиковой и особенно Абрама Новопольцева. В 1914—1915 годах все ремизовские сказки были опубликованы в периодической печати (см. его азбучный временник-указатель. — С. 434—436), а в конце 1916 года петроградское издательство «Лукоморье» выпустило и сам сборник. Вокруг его выхода в свет разгорелся некий «скандал» (Ремизов упоминает о нем в своем временнике: Ремизов А. М. Помесячная роспись петроградских адресов, мест и времени поездок по России и за границу. 1913—1919 // ИРЛИ Ф. 256. Оп. 2. Ед хр. 6. Л. 14) Вероятно, одной из причин этого инцидента была задержка как с самим печатаньем книги, так и с высылкой авторских экземпляров писателю (см. об этом в письмах Ремизову М. Бялковского: Ремизов А. М. Переписка редакций и издательств «Аргус», «Лукоморье», «Народоправство» и др. в связи с изданием его произведений. 1913—1919 // ИРЛИ. Ф. 256. Оп. 2. Ед. хр. 24. Л. 25, 27).

Циклизация разрозненных сказок будущего сборника началась уже в 1914 году. Так, в письме к В. Н. Гордину от 26 августа 1914 года Ремизов упоминал свою рукопись — сказки «Земные тайности» (РНБ. Ф. 124. Ед. хр. 3614. Л. 14). А в письме к А. И. Тинякову, датированном Михайловым днем (т. е. 8 ноября) 1915 года, сетовал: «У меня Николины сказки лежали в Ниве больше году» (РНБ. Ф. 774. Ед. хр. 33. Л. 46, об.). Это последнее сообщение особенно любопытно, так как является одним из ранних свидетельств начала систематической работы Ремизова над большой темой своего творчества — легендарным образом Николая Чудотворца в русской культуре, которая впоследствии нашла отражение в таких его книгах, как «Николины притчи» (1917), «Никола Милостивый» (1918), «Звенигород окликанный» (1924), «Три серпа» (1927) и «Образ Николая Чудотворца» (1931). Первые четыре включали в себя и Николины сказки, опубликованные в «Укрепе».

Другой не менее важной новацией сборника по сравнению со всеми предыдущими были так называемые солдатские сказки, помещенные в основном в первом разделе «Страдной России» (впоследствии они составили специальный раздел в итоговом сборнике 1923 года «Сказки русского народа, сказанные Алексеем Ремизовым»). Их появление в ремизовском сказочном репертуаре именно в 1914 году далеко не случайно. Первая мировая война застала Ремизовых в Германии, откуда они, вместе с другими русскими, были этапированы «в телячьем вагоне» (выражение самого писателя) до порта на Балтике и затем через Скандинавию вернулись в Петербург (об этом см: Ремизов А. М. Помесячная роспись адресов, мест и времени поездок по России и за границу. 1913—1919 Л. 2)

Начало войны произвело на Ремизова неизгладимое впечатление. Впоследствии в дарственной надписи жене на книге «За святую Русь» он вспоминал о тогдашней «взбити чувств» и охватившем его «чувстве конца» (Волшебный мир Алексея Ремизова. С. 19). Вернувшись в Россию, Ремизов обнаружил ура-патриогическую истерию, совершенно не совпадавшую с его собственными апокалиптическими настроениями. Вместе с тем позицию писателя нельзя назвать сугубо пацифистской, так как война представлялась ему пусть и ужасной, но судьбой, которую следует принять и пережить. Именно так Ремизов оценил пафос своего сборника в дарственной надписи на «Укрепе» С. П. Ремизовой-Довгелло. «Это в самый разгар войны в самый быт войны, когда война стала для некоторых выгодной и все приспособились — отвратительное время и вот за это-то и наступила расплата — революция. И это надо помнить и понимать — ничего даром не делается в мире» (Волшебный мир Алексея Ремизова. С. 19). И хотя он принципиально не писал «на злобу дня», охотнее апеллируя в своем творчестве к древности, все же тема войны не могла не волновать писателя со столь выраженным социальным темпераментом, пусть и облеченным в игровые, а не в политические формы. Поэтому Ремизов и обратился к материалу солдатских сказок. Причем попытался раскрыть тему солдата, каким его видит народ (хитрым и ловким, отнюдь не безгрешным, способным обмануть не только черта, но и саму смерть), поместив ее в контекст более общей нравственно-философской проблематики. Идея сборника отражена в его композиции и сформулирована в подзаголовке «Слово к русской земле о земле родной, тайностях земных и судьбе», т. е. данность «страдной России» соотносится здесь с «земными тайностями» одушевленной материи, воплощенной народным сознанием в образы низшей демонологии, и с тайнами духа, высоким нравственным императивом христианского смирения со страдой мира («На все Господь»). Такой подход к теме не отвечал тогдашним настроениям в обществе. Не случайно, рецензент не понял ремизовской мысли: «Начать с того, что мораль многих сказок более, чем сомнительна. Вряд ли утверждает святость сказка о пустыннике, соблазненном дьяволом на блуд и убийство, но спасенного от ада благодаря тому, что он вовремя перекрестился („Награда“); <…> или о том, что захочет Господь, — даст в награду за терпение богатство, захочет — назад отнимет („На все Господь!“) <…>» (Левидов Мих. [Рец.] А. Ремизов. «Укрепа» // Летопись. 1916. № 2. С. 350).

Позже писатель развивал тему войны и революции в основном за пределами своих сказочных сборников. А сказки «Укрепы», как это обычно бывает у Ремизова, продолжали кочевать из книги в книгу. Они включались в такие сборники, как «Русские женщины» и «Сказки русского народа, сказанные Алексеем Ремизовым». Кроме того, сохранились макеты неосуществленного издания маленьких сборников но шесть-во-семь сказок, среди которых есть и книжечка под названием «Хлебный голос и другие сказки», куда включены пять текстов из «Укрепы» (ИРЛИ Ф. 172. Ед. хр. 573)

Слово

Наслуд — наледь, вода, выступившая поверх льда на водоеме, а также второй пласт льда, если натечная вода замерзла

от далекого Озера Святого до Ипатия — Имеется в виду озеро Светло-яр (Светлое озеро) в Семеновском уезде Нижегородской губернии Существует легенда о граде Китеже, скрывшемся в этом озере при приближении войска хана Батыя. Видеть Китеж и слышать колокольный звон его церквей могут только люди праведной жизни. Светлояр особо почитается старообрядцами Интерес к сектантству в символистской среде побудил некоторых знакомых Ремизова совершить путешествие к Светлому озеру. Так, например, Мережковские посетили его в июне 1902 года (см. об этом Гиппиус 3. Н. Светлое озеро Дневник // Новый путь. 1904. № 1, 2), а М. М. Пришвин побывал здесь летом 1908 года (еще до этой поездки, в 1900 году, он написал повесть «У стен града невидимого»).

Глубина исторических ассоциаций и поэтическая законченность образа Светлого озера, на дне которого до срока сокрыт священный Китеж-град, способствовали тому, что эта легенда стала одной из ключевых идеологем в историософских построениях символистов. Ипатий — т. е. Ипатиево-Троицкий мужской кафедральный монастырь первого класса, находившийся во времена Ремизова в одной версте от г. Костромы. Основан около 1330 года на месте явления Божьей Матери среди других и одному из родоначальников рода Годуновых татарскому мурзе Чете (в крещении Захарию), вследствие чего Годуновы на протяжении многих веков способствовали процветанию монастыря. Именно в этом монастыре 44 марта 1613 года Михаил Федорович Романов согласился вступить на царский престол.

…врага промеледили… — здесь: помедлили с расправой над врагом (от меледить — медлить, мешкать).

…лето ведреное… — т. е. сухое и ясное (от вёдро — ясная, тихая, сухая и вообще хорошая погода).

…от реки, вырытой шведской рукой… — Вероятно, Ремизов подразумевает один из каналов так называемой Мариинской водной системы, тянущейся от Онеги и Белого озера до Волги; например, канал вдоль Ладожского озера от Шлиссельбурга до Новой Ладоги.

…до подземного под Костромою-рекой годуновского хода… — Имеется в виду одна из легенд, связанных с историей Ипатиевского монастыря (см. о нем выше в прим. к С. 339), которую мог рассказать Ремизову его близкий друг, юрист и «книгочей», археолог, архивист, собиратель документов по истории России, организатор Румянцевского археологического и этнографического музея в г. Костроме в 1910—1914 годах Иван Александрович Рязановский (1864 или 1869 — после 1927). Ремизов посетил его в Костроме в 1912 году. Рязановский был прототипом нескольких центральных персонажей ремизовской прозы 1910-х годов. Оценку его роли в возрождении русской словесности в начале XX века писатель дал в главе «Книжник» своей мемуарной книги «Подстриженными глазами» (С. 153—155).

…хранимое пречистым Покровом… — т. е. хранимое заступничеством и молитвой Богородицы. Покров или омофор Пресвятой Богородицы — покрывало, с которым она предстательствовала и молилась за людей. Церковный праздник Покрова Пресвятыя Богородицы отмечается 1 октября ст. ст.

Страдной России

При первой публикации в журнале «Отечество» (1915. № 8. С. 9) ремизовский автограф этого пасхального слова был воспроизведен факсимиле перед печатным текстом.

Страдной России — т. е. борющейся.

Страда — тяжелая работа и всякого рода лишения, а также пора уборки урожая; в данном случае подразумевается «жатва» на поле брани.

Христова ночь — ночь со Страстной субботы на Светлое Христово Воскресение.

Трубники — здесь: мученики.

Николин завет

Текст-источник: № 8. Божье письмо (Из Олонецких легенд / Записи Г. И. Куликовского и В. X. // Этнографическое обозрение. 1891. № 4. С. 198).

За Онегой — гремучим морем… — Имеется в виду Онежское озеро. В тексте-источнике место действия еще больше конкретизировано — «в Каргополе».

И случилось на Николу… — Подразумевается церковный праздник особо почитаемого на Руси святителя и чудотворца Николая, который отмечается 6 декабря ст. ст. В простонародном обиходе именуется «Никола Зимний». Подробнее об интересе Ремизова к этому святому см. в преамбуле к наст. сборнику.

…престол в их селе… — т. е. в селе находится храм, посвященный св. Николаю, и потому этот праздник отмечается здесь как храмовый или престольный (от престол — столик в алтаре, перед царскими вратами, на котором совершается таинство Евхаристии; так как его священность распространяется и на само место, в дореволюционной России, если по каким-либо причинам церковь упразднялась, над престолом воздвигали часовню).

…стоит под колоколом старик… — В иконографии, а также в легендах и преданиях св. Николай изображается в виде старика-странника.

А старик только смотрит ~~ милостиво… — Еще один намек на Николая Чудотворца. В легендарной традиции бытует представление об особом милосердии св. Николая, считающегося заступником от всех бед и несчастий, и потому он часто именуется Милостивым (см. об этом, например, в притче Ремизова «Никола Милостивый»: Николины притчи. Пгр.; М., 1917. С 63—67) В тексте-источнике вместо св. Николая под колоколом стоит сам Господь Однако реми-зовская версия не противоречит степени почитания этого святого на Руси, так как он считается первым после Бога, более того, в православных церквах еженедельно по четвергам ему совершается особая служба наряду с апостолами.

…им бы только чаю, кофию попить — Ср в тексте-источнике: «скажи им, чтобы не грешили: на гармонике бы не играли, не крутились бы, чаю, кофию не пили бы» (курсив мой. — ИД).

И пошел он из родного погоста… — В тексте-источнике герой отправляется в Соловецкий монастырь, где через два года у него наконец «расходятся» руки Погост здесь — село как часть церковного прихода.

За Родину

Текст-источник: Садовников № 110а, е. Про Стеньку Разина

Ухачи — т. е. ухари, удальцы.

Камень завечный — Вероятно, от заветный, т. е. заповедный или зарочный, обладающий волшебными свойствами.

И Саропский лес приклонился перед ним… — Ремизов цитирует здесь текст-источник.

Взбулчать — встревожиться, переполошиться (от взбулгачиться).

Гвал — шум, крик, гам, суматоха.

Гамить — кричать, громко говорить.

Солдат-доброволец

Рукописные источники: «Солдат-доброволец». Сказка — автограф — РГАЛИ. Ф. 420. Оп. 1.Ед. хр. 22.

Тексты-источники: Ончуков. № 156. Солдат доброволец; № 279. Иван-солдат.

Дряби — здесь: болота.

Самоход — т. е. автомобиль. Характерный для Ремизова прием: введение в сказочное пространство реалий современного быта.

Прощелыга — плут, мошенник.

Доля солдатская

Текст-источник: Садовников. № 80. Солдат и черт.

…а тут послали выбивать штыками… — т. е. в штыковую атаку.

Неделя ~ за год показалась — Скрытая отсылка к тексту-источнику: там договор между солдатом и чертом был заключен на год.

…да стрекача из окопов… — т. е. убежал.

Шишок

Тексты-источники: 1) № 3. Солдат и черт (Литовские легенды / Записи Меч. Довойны-Сильвестровича и М. Борейши // Этнографическое обозрение. 1891. № 3. С. 233); 2) Разд. II. Духи. № 3. Водяной (Колчин А. Верования крестьян Тульской губернии // Этнографическое обозрение. 1899. № 3. С. 28).

…угодники-то нынче — на войну уйти! — Ремизов подразумевает прежде всего св. Николая, обычно именуемого угодником Божьим; он считается не только заступником за всех страждущих, но и хранителем на водах, так как прославился чудесами на море, что важно для сюжета данной сказки.

Шишок — от шишига, т. с бес и вообще злой дух В тексте-источнике у А. Колчина речь идет о водяном, который назван здесь в соответствии с устойчивой фольклорной традицией чертом. Шишигой именуют также коми-пермяцкий женский мифологический персонаж, обитающий в воде. Ремизов мог почерпнуть эту информацию в работе И. Н. Смирнова «Пермяки» (Известия Общества археологии, истории и этнографии при Имп. Казанском университете Казань, 1891. Т. 9. Вып 2. С. 275), тем более что в начале 1910-х годов имел контакты с казанским профессором В. Н. Ивановским, а подобного рода общение обычно сопровождалось получением труднодоступных этнографических материалов. Само слово «шишок», скорее всего, ремизовский неологизм, результат соединения мужского персонажа водяного с женским шишигой.

Солдат

Ремизов предполагал заключить этой сказкой, дав ей другое название «Солдат и смерть», небольшой сборник из шести произведений «Рыбовы головы и другие сказки», макет которого хранится в фонде Института истории искусств в Рукописном отделе Пушкинского Дома (см.: ИРЛИ. Ф. 172. Ед. хр. 575).

Текст-источник: № 16. Солдат и смерть (Афанасьев А. Н. Народные русские легенды. М., 1914. С. 135—160). Афанасьев приводит три варианта этой сказки, в том числе два из собрания В. И. Даля. Ремизов контаминирует в своей версии все три текста.

Какой такой табак! — В тексте-источнике речь идет не только о табаке, но и о вине. Подробнее о теме табака в творчестве Ремизова см. наш комментарий к повести «Что есть табак» (сборник «Заветные сказы») в наст. издании.

Пощунять — пожурить, усовестить.

Заячья доля — имеется в виду так называемая заячья капуста, растение с кислыми листьями, употребляемое у восточных славян в пищу в сыром виде.

За Русскую землю

…на Невском… — главная магистраль Петербурга Невский проспект.

Ратники — ополченцы, как правило, земского войска, которые подлежат призыву исключительно в военное время Сам Ремизов тоже был ратником. Осенью 1916 года, в то время, когда публиковалась «Укрепа», он был призван на военную службу, освидетельствован в Клиническом военном госпитале, где находился с 24 октября по 6 декабря, и временно освобожден от воинской повинности по состоянию здоровья. Подробнее об этом см.: Ремизов А. М. Помесячная роспись адресов, мест и времени поездок по России и за границу. 1913—1919 // ИРЛИ. Ф. 256. Оп. 2. Ед. хр. 6. Л. 4, 9, 16; письма Ремизова к И. А. Рязановскому от 12 и 24 декабря 1916 года (РНБ. Ф. 634. Оп. I. Ед. хр. 33. Л. 8, 9); Переписка Л. И. Шестова с А. М. Ремизовым / Вступит, заметка, подгот. текста и примеч. И. Ф. Даниловой и А. А. Данилевского // Русская литература. 1992. № 4 С. 120.

…у Литейного — один из основных проспектов в центральной части Петербурга, пересекающий Невский пр. под прямым углом.

у Аничкова моста… — каменный трехпролетный мост через Фонтанку по Невскому пр, сооруженный по проекту И. Ф. Буттаца на месте моста XVIII века в 1839—1841 годах и украшенный оградой, выполненной по рисунку А. П. Брюллова, а также знаменитыми четырьмя бронзовыми скульптурными группами укротителей коня работы П. К. Клодта (установлены в 1849—1850 годах).

…кормилицей моей была солдатка… — Ремизов имеет в виду свою кормилицу Евгению Борисовну Петушкову (см. о ней в главе «Первые сказки». Подстриженными глазами С. 27—33). Впоследствии писатель утверждал, что именно кормилица пробудила в нем интерес к фольклору и стала эталоном подлинно народного рассказчика: «Читая потом записи сказок в этнографических сборниках, я все прислушивался, я искал среди строчек, я хотел вспомнить те первые, и случалось, вдруг слышу — и тогда я писал не по тексту, а с голоса калужской песельницы и сказочницы, Евгении Борисовны Петушковой» (Там же. С. 32).

У Знаменья… — Подразумевается церковь Входа Господня в Иерусалим, располагавшаяся на углу Невского и Лиговского проспектов напротив Николаевского (ныне Московского) вокзала Она была построена в 1794—1804 годах по проекту Ф. И. Деменцова. В этом храме находилась особо почитаемая в народе икона Знамения, написанная в Новгороде в 1175 году греком Христофором Семеновым. Именно поэтому церковь гораздо более известна под неофициальным названием Знаменская, которое было распространено на прилегающие к ней улицу (ныне ул. Восстания) и площадь перед Николаевским вокзалом (ныне пл. Восстания). В 1938 году церковь была закрыта, а через два года взорвана В 1957 году на ее месте построена станция метро «Площадь Восстания» (см Антонов В. В., Кобак А. В. Святыни Санкт-Петербурга Историко-церковная энциклопедия: В 3 т. СПб, 1994. Т. 1. С 172—174).

переходили площадь мимо памятника к вокзалу… — Имеется в виду Знаменская площадь перед Николаевским вокзалом (см. предыдущее прим), на которой в 1906 году был установлен памятник Александру III работы Паоло (Павла Петровича) Трубецкого. После революции он был демонтирован и чудом избежал переплавки. Долгое время находился во внутреннем, служебном, дворе Русского музея. В настоящее время помещен перед центральным входом в Мраморный дворец, где ранее стоял ленинский броневик. При первой установке памятник был воспринят современниками весьма негативно как потому, что русское общественное мнение между революциями 1905 и 1917 годов было довольно критически настроено по отношению к самодержавию, так и по причинам эстетического характера Сейчас стало очевидно, что это лучшая конная статуя России в XX веке, более того, выдающееся произведение мирового искусства.

Белая Пасха

Тексты-источники: Ончуков № 233. Поп Пасху забыл; № 260 Рождество или Пасха?

Поморье — территории Архангельской губернии, примыкающие к западному берегу Белого моря. Ончуковские сказки, послужившие Ремизову фольклорным источником, записаны на Летнем берегу Белого моря. В первой из них (№ 233) местом действия названо Поморье.

…придет Спиридон, станут дни прибывать на овеяно зерно… — Речь идет о дне памяти преп. Спиридона, епископа Тримифийского, который отмечается 12 декабря ст. ст. и приходится на зимнее солнцестояние. В народе Спири-дон называется поворотом, так как с этого дня солнце поворачивает на лето. Считается, что на Спиридона медведь переворачивается в берлоге на другой бок, а день прибавляется на воробьиный скок или на овсяное зерно. Последнее представление Ремизов почерпнул непосредственно из текста-источника (№ 260).

…куптя с виньгом… — вихрь, метель; от кутить — кружить, крутить, вихрить (о ветре, погоде), и вынуть — дунуть.

Закуделить — дуть.

Обух — противоположная лезвию часть топора, образующая проушину для топорища.

Забойни — снег, прибитый ветром к строению или в овраг, а также собственно сугроб.

Земные тайности
Хлебный голос

Рукописные источники: «Хлебный голос» Сказка — автограф — РГАЛИ. Ф. 420. Оп. 3. Ед. хр 7, а также № 1 в составе макета неосуществленного издания сборника «Хлебный голос и другие сказки» (ИРЛИ. Ф. 172. Ед. хр. 573).

Текст-источник: № 10. Какой голос дальше слышен? (Из Олонецких легенд/ Записи Г. И. Куликовского и В. X. // Этнографическое обозрение. 1891. № 4. С. 198).

Сноха — то же, что невестка, жена сына.

Большуха — здесь: главная, старшая.

…У Андроньева… — Имеется в виду московский монастырь, основанный во второй половине XIV века учеником Сергия Радонежского преп. Андроником; назван но имени своего основателя. Сам Ремизов, москвич по рождению, в детстве ходил в Андрониев монастырь на богомолье. Воспоминания об этом нашли отражение во многих произведениях писателя и стали непременным атрибутом автобиографического героя (см., например, рассказ «Богомолье» из «Посолони», роман «Пруд», мемуарную книгу «Подстриженными глазами»).

Соколинки — т. е. Сокольники.

Гол-камень

Рукописные источники: «Гол-камень» (фрагмент) — автограф — РНБ. Ф.634. Ед. хр. 6. Л. 1; ЦРК АК. Кор. 12. Папка 11.

Текст-источник: Садовников. № 73 О ведьме.

…а голос мужичий ~ словно с дубу рвет… — Точная цитата из текста-источника.

…месяц не раз скрадывала, а людей портила — Обычные обвинения в адрес ведьм.

Пчеляк

Рукописные источники. «Пчеляк» — автограф с авторской правкой <1912> — РНБ. Ф. 634. Ед. хр 6. Л. 1—2; а также: № 2 в составе макета неосуществленного издания сборника «Хлебный голос и другие сказки» (ИРЛИ Ф. 172 Ед. хр. 573).

Тексты-источники: Садовников. № 74 в. Про пчеляков, № 116 а. О фармазонах.

Пчеляк — т. е. заводчик пчел, пчеловод. В «Сказаниях о знахарстве» (главка «Пчельное дело») И. П. Сахаров отмечает: «Пчельное дело в селениях почитается самым таинственным, важным и, сверх того, не для всех доступным занятием. Люди зажиточные, хозяйственные, имеющие до ста и более ульев, всегда, по народной молве, состоят в дружественной связи с нечистою силою. Мнения поселян о пчельном деле столь разнообразны, что одни избирают для него покровителями св. угодников, другие обрекают водяному дедушке. Пчельники, приверженцы этого последнего мнения, называются в селениях ведунами, дедами, знахарями. <…> Ведуны думают, что пчелы первоначально образовались в болотах, под рукою водяного дедушки. <…> Знахари полагают, что все пчелы первоначально отроились от лошади, заезженной водяным дедушкою и брошенной в болото» (цит. по: Сказания русского народа, собранные И. П. Сахаровым. М, 1990. С. 98, 99). В тексте-источнике № 74 в пчеляк впрямую назван колдуном; здесь особо подчеркивается: «А известное дело, если у кого пчел такая пропасть, так это неспроста» (С. 245). Эпизод с лягушкой, раздувающейся до размеров быка, заимствован Ремизовым из второго текста-источника (№ 116 а). В первом фигурирует просто огромная лягушка, да и сам пчеляк здесь менее кровожаден, он предлагает лошеводу всего лишь съесть тот мед, который отрыгнула лягушка. В фольклорной традиции лошадь и пчела устойчиво связаны друг с другом и соответствуют середине мирового древа.

Гумно — место, где ставят хлеб в снопах и где его молотят, крытый ток.

Урвина

Текст-источник: Садовников. № 72 е. О мертвецах.

Жупел — горючая сера; горящая смола, жар и смрад.

…как запел петух, так сквозь землю и провалились… — Здесь отражено общемифологическое представление о петухе как символе света, солнца, с восходом которого, под влиянием его очистительной силы, вся нечисть и нежить вынуждена покидать землю

Урвина (рвина) — вообще то, что вырыто заступом, яма, готовая могила

Кабачная кикимора

Текст-источник: Садовников. № 70. Про кабачную кикимору.

Кикимора — мифологическое существо, живущее в доме и вредящее людям; днем сидит невидимкою за печью, а проказит по ночам; происходит из умерших некрещеными детей и младенцев, убитых своими матерями.

…на юру… — на бойком, открытом месте, торжище или шумном базаре.

…усышку вина и рассыропку — т. е. убыль (от усыхать) и разбавление (от рассыропить).

Откупная контора — ведающая откупами, в том числе арендой кабаков с вином и водкой, так как продажа последних находилась в дореволюционной России в монополии у государства.

Полуштоф — четырехугольная стеклянная бутыль с коротким горлышком, содержащая определенную меру жидкости, объем которой был разным в ту или иную эпоху.

Протакаять — т. е. подтвердить верность своих слов (от такать)\ возможно, здесь употреблено также в значении «польстить».

Дистанонный — начальник округа (иногда определенного пространства вообще) либо смотритель участка дороги, реки (от дистанция).

…в чело на заслонку — Так называется большой дугообразный проем в русской печи, ведущий к ее устью, которое, после того как печь протопится, закрывают заслонкой

Поверенный — здесь: проверяющий, инспектор по откупам.

Магнит-камень

Текст-источник: Садовников. № 103. Старик и царская дочь.

…а достань ты мне магнит-камень… — Мифологическое представление о чудодейственных свойствах магнита, способного притягивать к себе железо, восходит к глубокой древности. До сих пор оно широко бытует в детской среде. Ремизов, в свое время, тоже не остался равнодушным к таинственному магниту, о чем впоследствии рассказал в мемуарной книге «Подстриженными глазами» (С. 194—203; глава «Магнит»).

Зааминить — здесь: заклясть молитвой, которая заканчивается возгласом «аминь!».

…Господа исповедал — здесь в значении «проверил», «испытал».

Яйцо ягиное

Текст-источник — № XXII. Балдам-пахал и Арьяндива (Руднев А. Д. Хори-бурятский говор (Опыт исследования, тексты, перевод и примечания) СПб., 1913—1914. Вып 3. Перевод и примечания С. 074—077, сер. «Издания Факультета Восточных языков Императорского С.-Петербургского Университета». № 42. Вып. 3).

Текст записан от Галана Ниндакова, бурятского мальчика тринадцати лет, который был увезен своим учителем в дацане Агваном Доржиевым в Петербург и летом 1911 года гостил у Руднева на даче под Выборгом. Галан слышал этот чрезвычайно популярный в ламаистской среде рассказ от ламы Кежингинского дацана Шойвана. В своей сказке Ремизов скрупулезно следует тексту-источнику, однако «русифицирует» его, снабжая характерными деталями православного монастырского быта, который изображается здесь, как и в повести «Что есть табак», в пародийном ключе (см. об этом наш комментарий к сборнику «Заветные сказы» в наст издании) «Яйцо ягиное» близко «Табаку» и по своей теме: обращение от нечестия к правой вере.

Трошка-на-одной-ножке — действующее лицо народной сказки «Пустой барабан» (Садовников. № 9).

Соломина-воромина — персонаж детской считалки.

Старая лягушка хромая — фарфоровая игрушка с отбитой лапкой из коллекции Ремизова, которую ему подарила 3. Н. Гиппиус 25 сентября 1905 года (об этом см.: Кукха. С. 22). В «Посолони» она появляется в сказке «Зайка» (см. ремизовское примечание к С. 72).

Балдахал-чернокнижник — В тексте-источнике он назван Балдам-пахал. Ремизов убрал из этого имени три буквы, отчего в нем отчетливо зазвучали как прославленный Пушкиным персонаж русских сказок Балда, так и слово «нахал», емко характеризующее темперамент героя. Балдам-пахал — реальное историческое лицо, которому приписываются некоторые буддийские сочинения. По версии текста-источника, он родился из яйца (и с этим, вероятно, связан не поясняемый здесь смысл имени героя), но не от Бабы-яги, а от ведьмы, воспитавшей его без участия каких-либо чудесных помощников. В записи Руднева сказано, что мальчик стал «очень великим книжником, все знающим и очень сведущим в еретических учениях» (С 074), после чего мать отвела его в монастырь Наландра-хит для состязания на религиозные темы Впоследствии, «приняв веру», он «составил великое сочинение» взамен «изгаженных книг» и «сделался великим книжником-ученым» (С. 077)

Яга-баба — Эта инверсивная форма имени Бабы-яги заимствована Ремизовым из народной сказки «Рыси», текста-источника его сказки «Несчастная» (другое название «Младепа матерь»; написана, как и «Яйцо ягиное», в 1915 году) из сборника «Русские женщины», где колдунья называется «ягабова» или «Яга-баба» (см.: Едемский М. Семнадцать сказок, записанных в Тотемском уезде Вологодской губернии в 1905—1908 гг // Живая старина. 1912 [1914] Вып II—IV. № 14. С 248).

Шахпатый — косматый.

…у южных — Василием — у западных, главных, -- Мелетий — Ремизов полностью повторяет описание монастыря в тексте-источнике, однако у ворот там стоят безымянные «великие книжники».

…Мурину от блуда — Вонифатию от пьянства — Антипе от зуба — Подразумеваются специальные молитвы, или заговоры, от блуда, пьянства и зубной боли. Действительно, преп. Антипию, «зубному исцелителю», молились о прекращении зубной боли, а великомученику Вонифатию от пьянства (примеры таких заговоров см.: Русский народ, его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия / Собр. М. Забылиным. М., 1880. С. 342, 364). Между тем Ремизов вводит в этот ряд пародийный элемент, так как св. Мурин, который оберегал бы от блуда, народной традиции не известен; это якобы имя собственное произведено здесь от нарицательного «мурин», что значит «арап, негр, чернокожий», в фольклорных текстах муринами иногда называются черти.

Замутиться — т. е. лишиться чистоты веры; впасть в несогласие, ссоры, раздоры.

Келейник — послушник или монах, служащий монашествующему лицу. В данном случае Митрофан находится в послушании у старца, пребывая с ним на горе в бдении (т. е. в духовном созерцании), так же как в тексте-источнике Арьяндива является учеником ламы, который, взойдя на гору, углубился в книги.

Ушки — пельмени.

Пря — спор.

С котом под мышку… — Далее эта скрытая метафора будет реализована: кот погонится за мышкой.

…достал кувшин, напихал — всякой дряни, да и полощет… — В тексте-источнике символический смысл этого жеста еще более акцентирован. Арьяндива говорит Балдампахалу: «А когда ты омываешься снаружи, то как же очистятся внутренние твои скверны?» (С. 076).

…и вдруг поднялся над землею и понесся — В комментарии к тексту-источнику Руднев дает мотивировку этого полета со слов А. Доржиева: Балдам-пахал полетел для того, чтобы получить помощь от своего покровителя (С. 0114).

…в некое новое лето… — Ср. в тексте-источнике: «в будущие времена» (С. 077).

…книги, загаженные им в заточении… — Отсылка к тексту-источнику: в заточении Балдам-пахал «испражнялся и мочился» на священные книги (С. 076).

Трудник — работающий на монастырь по обету, бесплатно.

Спрыг-трава

Рукописные источники. «Спрыг-трава» (фрагмент) — автограф с авторской правкой <1912> — РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 6. Л. 2, а также: № 3 в составе макета неосуществленного издания сборника «Хлебный голос и другие сказки» (ИРЛИ. Ф. 172 Ед. хр 573).

Тексты-источники: Садовников № 75. Про Иванов цвет; № 113. Мельник-знахарь

Дошлый — хитрый, пройдоха, а также знающий.

…на Ивана Купалу… — Речь идет о церковном празднике рождества св Иоанна Крестителя, отмечаемом 24 июня ст. ст. Он приходится на день летнего солнцестояния и поэтому в народной традиции соединяется с древним языческим праздником, который именуется Иванов день или Иван Купала В ночь с 23 на 24 июня выбирают себе брачную пару, очищаются огнем, прыгая через костры, и водой, купаясь в водоемах Кроме того, считается, что травы, собранные на Ивана Купалу, обладают целебными и чудесными свойствами. Существует поверье, что в Купальскую ночь расцветает папоротник, способный открывать клады. Именно этой теме и посвящена ремизовская сказка, в которой подробно описывается как сам способ добыть цветок папоротника, так и морок, насылаемый на его собирателя нечистыми духами, охраняющими клады, а в Иванову ночь, по поверью, свободно разгуливающими по земле Ремизов родился 24 июня Поэтому в его мифопоэтической системе Иван Купала выполняет важную функцию Купальская тема лейтмотивом проходит через все его творчество Более того, этим фактом своей биографии писатель объясняет собственный дар сказочника.

Спрыг-трава — сказочная, чудесная трава, от которой открываются замки и запоры, а также даются клады; обычно этим именем называется цветок папоротника.

Морголютки — нечистые духи (отморготь — смрад, чад, дым); Ремизов заимствовал это слово из текста-источника № 113.

Жигать — палить, истреблять огнем.

Банные анчутки

Рукописные источники: «Банные анчутки». Сказка — автограф <1914> — РГАЛИ. Ф. 420. Оп. 1 Ед. хр. 5.

Тексты-источники: Садовников. № 69 я и г. Про бани.

У банника есть дети — банные анчутки… — Банником называется мифологический персонаж, род домового, который обитает в банях. По народным представлениям у него нет детей. Этот мотив является авторской новацией Ремизова, так как банные анчутки и есть банники В тексте-источнике они описываются так: «<…> в бане видели чертей, банных анчуток, кикиморами что прозываются. Мохнаты, говорят, а голова-то гола, будто у татарчат; стонут» (№ 69г, С. 231—232).

Душа — Имя героини заимствовано из текста-источника № 69 г, хотя сама история Души, которая встречалась в бане с мертвой матерью, не имеет отношения к ремизовской сказке. Писатель контаминирует несколько рассказов о случаях с разными девками в бане, создавая собирательный образ. Характеристика Души «девка бесстрашная», как и весь эпизод шитья рубашки, восходит к № 69 а.

Истопили на девишник баню — Накануне свадьбы совершают ритуальное мытье в бане, обряд очищения, который в тексте-источнике (№ 69 г) называется «размывать невесте усы» В ремизовском тексте этот мотив трансформируется в «щекотанье усов девкам» банными анчутками.

…поет что есть голосу не-весть-что… — Ср. в № 69г: «поет что есть голосу похабщину» (С. 232).

…хоркают по-меринячьи — т. е. издают звуки в подражание мерину (холощеному жеребцу).

…кум Бублов печник… — Этот персонаж заимствован из № 69 г. В контексте данного повествования особенно знаменательна его профессия, так как в народных представлениях печники нередко считаются ведунами, связанными с домовым.

Хмыль — шмыг.

…влепетки… — здесь: в клочки; выражение восходит к № 69 г.

Нужда

Текст-источник: Садовников. № 67. Про нужду.

Бугрина — бугор.

Выстегнуть — здесь: выпрячь из саней.

Впрягайся в корень, а я на пристяжку! — То есть на место коренной лошади (по центру) и пристяжной (сбоку).

…царь первый Петр — Текст-источник не имеет отношения к циклу сказок о Петре 1, в нем вообще фигурирует барин, а не царь.

Морока

Рукописные источники: № 4 в составе макета неосуществленного издания сборника «Хлебный голос и другие сказки» (ИРЛИ. Ф. 172. Ед. хр. 573).

Текст-источник: Садовников. № 25. Морока.

…загану я тебе загадку… — Все царские загадки заимствованы Ремизовым из текста-источника.

Четвертной билет — купюра достоинством двадцать пять рублей.

Ан — здесь: а это.

Надзиратель Борисов — персонаж взят Ремизовым из текста-источника.

Чай — вероятно, думаю, надеюсь.

Полати — лежанка на печи.

…сказки-то я ведь не хорошими словами сказываю… — Ср. в тексте-источнике: «я сказки-то ведь поматерно сказываю» (С. 119).

…и до света ушел — В тексте-источнике концовка несколько иная: старик приказал выгнать солдата, и тот ушел «куда знает, а старик и теперь помирает» (С. 119).

Клад

Рукописные источники: № 5 в составе макета неосуществленного издания сборника «Хлебный голос и другие сказки» (ИРЛИ. Ф. 172. Ед. хр. 573).

Текст-источник: № 112. Про клады.

Лоха — От какого имени собственного образовано имя персонажа, не ясно Возможно, Ремизов подразумевал здесь слово «лох» — разиня, шалопай, или же имел в виду его другое, офенское, значение — мужик, крестьянин вообще.

Нетто — здесь: разве.

Лутошка — липа, с которой снята кора; она сохнет и вся чернеет. на паре в разнопряжку. — т. е. на паре лошадей, запряженных последовательно каждая в свой воз одна за другой

Кипень — белая пена от кипения.

Шипа — здесь: железный обруч, туго набиваемый на обод колеса.

Горн — род печи с широким челом и с мехом для накаливания и иногда плавки.

Голица — кожаная рукавица.

Короб — лубяной (т. е. липовый) сундук.

…ни рукой ему двинуть — а язык и не ворочается… — Этот пассаж заимствован из текста-источника

Пупень

Текст-источник: Садовников. № 112 л. Про клады.

Понаслыху — те. понаслышке, руководствуясь людской молвой.

Пупень — Вероятно, Ремизов подразумевает здесь камень, пуп земли. В тексте-источнике бабы вырыли кинжал и пистолет.

…идет по валу старичок… — В тексте-источнике бабы сами обращаются к начётчику-чернокнижнику, который «по черной книге прочитал» им, что нужно делать, а в конце сказки объяснил, что клад ушел в землю.

Козобан — Очевидно, ремизовский неологизм, соединение козла и кабана в одно существо. В тексте-источнике не упоминается.

Чекуша — то же, что чека, т. е. засов, затычка, гвоздь.

Прядать — здесь: моргать.

…от усердия, думали… — те полагали, что от усердия в посте и молитве.

Клекс

Текст-источник: Ончуков № 230 Рыбий клеек.

Погост — здесь: церковь; погост — место вокруг церкви, на котором бывает и кладбище.

Клекс — рыбья чешуя. В тексте-источнике: клеек.

Пасха — освященный сыр или специальный творог, которым разговляются после пасхальной заутрени.

На все Господь

Текст-источник: № 15. Побывальщинка (Зеленин Д. К. Великорусские сказки Пермской губернии. Пгр., 1914; см. также научное переиздание этого сборника СПб., 1997).

Балаган — любое временное строение для хранения товаров, ремесленных работ или промысла; здесь — землянка.

Посмотрел Ипат через правое плечо — По народным представлениям за правым плечом человека неотступно стоит Ангел-хранитель, а за левым — черт, который караулит его душу. Именно поэтому плюют исключительно через левое плечо, т. е. в лицо дьяволу.

Покумиться — т. е. стать кумовьями.

Стряпка — стряпуха, кухарка.

Риза — здесь: ткань, в которую восприемник принимает младенца от купели во время крещения.

Престол — имеется в виду столик.

…диким местом Уралом — Эта географическая реалия позаимствована Ремизовым из текста-источника.

…лег под святые… — т. е. лег под образа.

Голова

Текст-источник. Садовников. № 100 Разбойничья голова.

…отпросился у отца на богомолье… — В тексте-источнике сын попросил отца женить его, женился и идет по дороге с женой.

Грешен, хотел его порешить — В фольклорном источнике старик признается, что удавил разбойника. У Ремизова же кара предполагается за нравственный грех, согрешение помыслом, а не поступком.

Подожок

Текст-источник: Садовников № 105. Дорогой подожок.

Подожок — вероятно, подразумевается небольшой ручной жернов (от под).

Оттрудился

Текст-источник: № VI. Как Бог наказал сына за матерь (Васильев А Шесть сказок, слышанных от крестьянина Ф. Н. Календарева / Изд. А. М. Смирнов // Живая старина 1911. Вып 1 С. 128—130) Название своей сказки Ремизов позаимствовал из предпоследней фразы текста-источника: «оттрудился за материну обиду» (С. 130).

Заря перегорелая

Текст-источник: Садовников. № 90. Перегорелая заря.

Глухая тропочка

Текст — источник Садовников № 89 Миколай угодник и охотники

Заяц съел

Текст-источник: № 5 Ион-завидущие глаза (Афанасьев А. И. Народные русские легенды. М., 1914 С 84—89).

…сказались, что лекаря… — т. е. назвались лекарями.

Праведный судья

Текст-источник: Садовников № 96 О праведном судье.

Жерёбая — те беременная жеребенком

…проста ее кобыла — т. е. пустует.

Скоморошик

Рукописные источники: «Скоморошьи сказки». № 3. Скоморох — автограф — РНБ Ф. 1012. Ед. хр 7.

Текст-источник: Садовников. № 98 Вавило-скоморох.

Крома — краюха, наружный ломоть или горбушка хлеба.

Вершковый — от вершок — старая русская мера длины, употреблявшаяся до введения метрической системы мер, один вершок равен 44,45 мм.

Награда

Текст-источник: Садовников № 97. Пустынник и дьявол

Базучий — скотский, вероятно, от баз — скотный двор.

Семь бесов

Этот заключающий сборник рассказ принципиально отличается от всех других, вошедших в «Укрепу» В нем повествуется о якобы имевшем место в реальной жизни эпизоде из биографии самого писателя, относящемся ко времени его пребывания в ссылке на Русском Севере Впоследствии на правах подлинного мемуарного свидетельства в переработанном виде, но под тем же названием он был включен в книгу воспоминаний «Иверень» (С. 185—190) Такой прием, когда к фольклорному по своим источникам материалу подключается текст из сферы мифопоэтической, в основе которого лежит мифологизированный автобиографизм, и тем самым они уравниваются в пространстве книги, свидетельствует не только о расширительном толковании Ремизовым понятия «сказка», но и о начале принципиально нового с точки зрения литературной стратегии этапа в ею творчестве, подготовленного работой над русским фольклором. Таким образом, «Укрепа» в известном смысле выступает в роли связующею звена между ремизовской прозой 1910-х годов и ею большими «монтажными» произведениями 1920—1930-х годов.

…серебряный кремлевский ясак… — последний колокол Ивановской колокольни в московском Кремле (другое название Иван Великий, построена в 1600 году) звон которой имел особую мелодию и назывался «красным звоном». В церковном уставе этот колокол именуется «кандея» и представляет из себя «маленький звонец, которым дается знать звонарю на колокольне о времени благовеста или звона Он повешен не на колокольне, а на восточной стене Успенского собора» (Рычин Ф. И. Путеводитель по московской святыне. М, 1890. С. 144) Упоминается Ремизовым в заключительной главе книги «Взвихренная Русь» (С. 521)

Царь-колокол — отлит из бронзы мастерами И. Ф. и М. И. Моториными в 1733—1735 годах; имеет массу свыше 200 тонн; в 1836 году был установлен около Ивановской колокольни в московском Кремле.

Усолье — соляной завод; здесь подразумевается некая конкретная топографическая реалия.

Винокуров с замоскворецких Толмачей — автобиографический персонаж, получивший в «Иверне» фамилию Подстрекозов. Ремизов родился в Замоскворечье, в доме своего отца в Малом Толмачевском переулке, находившемся в приходе Николы в Толмачах.

…гостя московского… — т. е. московского купца.

Костров Веденей Никанорыч — прототипом этого персонажа является Федор Иванович Щеколдин, фигурирующий в «Иверне» под своим настоящим именем. Подробнее о его взаимоотношениях с Ремизовым см: Дворникова Л. Я. Из истории прототипов книги А. Ремизова «Иверень» (Ф. И. Щеколдин) // Алексей Ремизов: Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 231—237.

…с лествицы скувырнешься — В сочинении преп. Иоанна Лествичника (ок. VI в. н. э.; память празднуется 30 марта ст. ст.) «Лествица райская», являющимся руководством к иноческой жизни, последняя описана как путь непрерывного восхождения по лестнице духовного самосовершенствования, состоящей из 30 ступеней, которым соответствуют 30 глав «Лествицы». Именно эту лествицу подразумевает здесь Ремизов.

…дошел бы до рассмотрения дел человеческих и рассуждения — Исключительно значимая для Ремизова идеологема, с которой он неизменно связывал особенности своей поэтики. Ср., например: «В мистических школах учили „рассмотрению“ вещей, это значит, поставить или расположить факты в порядке, а затем высшая ступень — „рассуждение“ вещей; тут начинается проникновение в самое сердце живого существа событий. „Рассуждение“ вещей просто не дается, механически научиться нельзя» (Кодрянская С. 134); «Рассмотрение слов: на глаз и ухо. Рассуждение слов, сочетание» (Там же. С. 135)

Бесстудие — бесстыдство.

…прошла пора венца… — Подразумевается время от Богоявления Господня (6 января ст. ст.) до Масленицы, считающееся наиболее благоприятным для заключения браков, разрешенного в этот период церковью.

Самоедь — так в старину называли лопарей (саамов), а затем это поименование было распространено также на ненцев, селькупов и другие народы Севера.

Семь седмиц — семь недель Великого поста к Стефану Великопермскому — Св Стефан Пермский (ок. 1340—1396) прославился обращением языческих народов Русского Севера, в том числе коми (зырян), в христианство С 1383 года был епископом этого края Повсеместно, в Перми, Вычегде, Усть-Выми и других городах, ставил храмы. Здесь подразумевается храм, ему посвященный. Память этого святого отмечается 26 апреля.

Куафер — парикмахер.

…ударили к деяниям — По уставу перед пасхальной заутреней читают «Деяния апостолов».

Плащаница — ткань с изображением положения Спасителя во гроб.

Служебник Иовский — Имеется в виду служебник первого Московскою патриарха Иова (1589—1605), который был издан при его жизни в Москве в 1602 году (см.: Зернова А. С. Книги кирилловской печати. М., 1958 № 18).

Параеклисиарх — пономарь (Словарь русского языка XI—XVII вв М, 1980. Вып 7. С. 41)

Канбанарий — колокольная звонница (Там же).

Камбан — колокол (Там же).

Клепать — бить в доску, клепало (Там же)

.

Ризы — здесь: одежда священника.

кто пропустит и девятый час — Цитата из Слова отца церкви св. Иоанна Златоуста (IV в и э), которое читается в конце пасхальной заутрени.


Источник текста: Ремизов А. М. Собрание сочинений. Т. 2. Докука и балагурье. — М.: Русская книга, 2000. С. 339—433.