Глава XXXII
правитьПроснувшись утром, Логин почувствовал, что день, яркий, пронизанный солнечными лучами, грустен и ненужен. Тоскливо сжималось сердце, и груди тяжело было дышать, — весь этот свет давил ясною, жаркою тяжестью. Цветы на обоях глядели ярко, утомительно. Ночная встреча припомнилась, как невозможный сон.
Логин прислонился плечом к обоконью и смотрел на городские улицы, где на светло-серую пыльную землю ложились отчетливые тени домов и заборов, — и всему, что открывалось перед ним, чужда была мечта о ней. Как из другого мира была она, из мира далекого и невозможного. Странно было думать о том, что и она живет на той же земле и дышит тем же воздухом, как и эти люди безвременья и кошмара. Да, может быть, и нет ее, невозможной и несравненной? Мечтатель издавна, он, может быть, сам создал ее себе на утеху?
Страстно захотел увидеть Анну, — но грустные сомнения томили по дороге к усадьбе Ермолина. Голова тупо болела. В отуманенных глазах все представлялось пыльным, обветшалым; подробности предметов ускользали от внимания. Ветер набегал порывами, пыльные вихри крутились по дороге, взвивались и падали. Было жарко и тихо. Люди, которые попадались изредка, казались сонными.
В саду Ермолиных никого не было, и не слышно было ни голосов, ни шума. Логин быстро поднялся по ступеням террасы. Двери в дом были открыты. Поспешно прошел по всем комнатам нижнего этажа и никого не встретил. Вернулся на террасу. Не у кого было спросить об Анне. Страшным показалось опустелое жилище.
«Мечта, безумная мечта!» — думал он.
Вдруг Аннин голос громко и резко нарушил тишину. Звонкие вопли, мерно, долго… Смолкли.
Логин стоял, слушал. Или послышались где-то близко, за стеною, вопли боли, — призраки вопля?
Логин торопливо удалялся от этого дома к ненавистному городу.
Беспокойные улицы. Отдаленное галденье. На перекрестке внезапно пронеслась фура, черная с белыми краями. Пустая. Возница, высокий черномазый детина с подбитым глазом, яростно настегивал лошадей: видно, не дали ему больного, и боялся он, как бы ему самому не намяли боков.
Дома Логин подозвал к себе Леню и спросил его:
— Что, Ленька, нравится тебе Толя Ермолин? Леня оживленно заговорил:
— Он умный да занятный такой, — что ни спроси, все знает.
И рассказывал о Толе долго, с увлечением. Логин тревожно ждал, что он скажет и об Анне. Но мальчик от Толи перешел к другим, а жданного имени не упоминал. Наконец Логин спросил нерешительно:
— А что ты скажешь про Анну Максимовну? Ленькины глаза засверкали, он радостно засмеялся — и молчал. Логин хмуро спросил:
— Ну что ж ты?
Леня подумал, покрутил пальцы и медленно заговорил:
— Она-такая, — раз с ней поговоришь, — и точно всегда, — точно своя. Ей бы все можно сказать.
— Что ж, она добрая?
Леня еще подумал, поднял глаза на Логина и сказал:
— Нет. И не злая. Она так, сама по себе. С ней как с самим собою, — только с хорошим собою.
Логин накануне получил приглашение в городское училище, на публичный акт, торжество, ежегодно совершаемое по обычаю в конце учебного года.
Когда Логин вошел в училищный зал, там уже кончался молебен. Около стола, покрытого красным сукном с золотою бахромою, грузно покачивался Мотовилов и делал в приличных случаях маленькие крестные знамения.
За ним торчал Крикунов в новеньком мундирчике; узкий воротник жал шею; маленькая, коротко остриженная головенка с кругленьким выпуклым затылишком тряслась от наплыва религиозных чувств. На сморщенном личишке застыло жалостное выражение; это лицо напоминало цветом деревянную лакированную куклу; коричневый низенький лоб плоился семью складками. Еще дальше приютился у стола Шестов в учительском вицмундире, смущенный тем, что приходится принимать участие в торжестве. Старался держаться прямо и иметь независимый вид. Не удавалось: стоял, как на жаровне. Лицо раскраснелось. Чувствовал это, краснел еще больше, делал вид, что жарко и душно, и обтирался платком.
И в самом деле было жарко и душно, хотя окна были открыты. По одной стороне залы стояли рядами ученики. Лица у них были взволнованные. Остальное пространство тесно наполнено было публикою, которой сегодня, не в пример прошлых лет, набралось много. Здесь были дамы и барышни, — Нета успела сейчас передать записочку Пожарскому и потому была весела и благосклонно слушала глупый шепот Гомзина, — Ната делала глазки Бинштоку, — были все, кого можно встретить у Мотовилова. Дальше стояли родители из мещан. Впереди пахло духами, дальше к ароматам примешивался запах пота, сзади пахло потом и дегтем от смазных сапог. Ближе к дверям становилось теснее, — а впереди был простор и для «господ» рядами стулья.
Ученики пошли вереницею прикладываться к кресту. Отец Андрей торопливо и небрежно давал крест и кропил. Мальчики наскоро крестились и отходили с каплями священной воды на вспотевших носах.
Логин пробрался вперед. Баглаев толкнул его в бок пухлым белым кулаком, захихикал и спросил:
— Какова толпучка, а?
— Да, много. Да и жарко. Что ж, всегда так?
— То-то и дело, нет! Нынче собрались, — чуют скандальчик, а то кому тут бывать! Так, чуйки всякие.
— В школе, и вдруг скандал! Что за дребедень!
— Скандал везде может быть, это тебе всякий мальчишка скажет. Молина выпустили?
— Ну выпустили, — так что ж из того?
— Ну вот то-то, чудак! Всякому лестно посмотреть, придет ли он сюда.
— Что ж, он пришел? Баглаев свистнул.
— Прийти-то ему нельзя, друг любезный, — он в отставке числится, да и неловко. Но публика не соображает, — ей все-таки лестно посмотреть скандальчик.
— Да какой скандальчик, говори толком!
— Мотовилов речь скажет на злобу дня.
— А ты откуда знаешь?
— Я не знаю, я, брат, предвижу. На то я и городской голова: свое стадо знаю даже до тонкости. Я, брат, всю подноготную знаю. Нет, брат, ты у меня спроси, кто что сегодня обедает, так я тебе и то скажу!
Прикладывание к кресту кончилось, отец Андрей снял рясу. Публика усаживалась. Мотовилов занял среднее место за столом, по обе стороны сели Крикунов и отец Андрей.
— Пожалуйста, займите ваше место, — сказал Мотовилов Шестову снисходительно и важно.
Шестов досадливо покраснел и уселся на стул рядом с Крикуновым. Думал о Мотовилове:
«Нахал! Распоряжается, как у себя дома».
Публика волновалась, видимо, ждала чего-то, — теперь Логин ясно видел это по общей озабоченности и радостной возбужденности лиц. Особы постарше делали равнодушные лица; изредка значительно усмехались, переглядывались. Помоложе да понаивнее широко открывали глаза и жадно смотрели туда, в сторону стола под красным сукном, где величественно и грузно возвышался Мотовилов с выражением мудрости и добродетели на лице, морщился и корчился Крикунов, солидно посиживал и поглядывал отец Андрей и сгорал от смущения оглядываемый всеми Шестов. Вначале шло неинтересное. Ученики пропели громко и нестройно гимн святым Кириллу и Мефодию, Крикунов прочел обзор училищной деятельности, потом ученики снова прогорланили две развеселые народные песни, потом отец Андрей прочел список учеников, выдержавших и невыдержавших экзамены. Ученики, награжденные книгами и похвальными листами, подходили к столу и получали свое из рук Мотовилова, а он говорил им благосклонные слова. Потом ученики еще раз запели. Было скучно, — публика томилась от нетерпения и духоты.
Наконец поднялся Мотовилов. Струя оживления пробежала в зале, — и вдруг настала тишина, да такая жадная, трепетная тишина, что нервным людям даже сделалось жутко. Мотовилов говорил:
— Поздравляю вас, дети, с окончанием вашего годичного труда. При этом не могу не высказать вам моего наблюдения: я замечаю на ваших лицах отпечаток грусти. Не стану расспрашивать вас о причинах этой грусти, так как она касается отчасти и нас самих. Мы не видим в своей среде вашего учителя и нашего сотоварища, Алексея Иваныча Молина. Я не имею права вдаваться в обсуждение причин, по которым мы его здесь не видим. Но общественное мнение громко говорит об его невиновности, — и мы уверены, что закон и общественная совесть снимут с него пятно, возводимое обвинением. Мы можем надеяться, что снова увидим Алексея Иваныча в своей среде таким же, каким он был и прежде, полезным деятелем. Прощайте, дети! Идите по домам!
Все зашевелились. Задвигались стулья. Ученики расходились со своими родителями. Гости шумно заговорили. Какая-то барышня спрашивала:
— Только-то и было?
Многие были разочарованы-ждали большего. Казначей говорил:
— Да, это не того, — перцу мало. Надо было этого Шестова хорошенько пробрать.
Исправник заступился за Мотовилова:
— Нет, братцы, он все-таки молодец, енондершиш, за словом в карман не полезет.
— И гладко стружит, и стружки кудрявы, — сказал Дубицкий.
Крикунов был вполне доволен: глазки его весело горели, и он злорадно посматривал на Шестова. Мотовилова окружили: поздравляли, горячо восхваляли речь. Он сиял и самодовольно говорил:
— Я, господа, на правду черт. Я нараспашку, говорю по-русски, режу правду-матку.
Приглашал оставаться на завтрак. Для завтрака очищали место в этой же зале: несколько учеников относили стулья в сторону, сторожа волокли столы, составляли их вместе, покрывали скатертями. Когда лишний народ вывалился, стало свежее и прохладнее. С улицы доносились веселые детские крики, птичий писк и струи теплого воздуха.
— Вы останетесь? — спросил Шестов у Логина.
— Не имею охоты, — улетучусь незаметно.
— Ну и я с вами уйду.
Но не удалось уйти незамеченными: Крикунов бегал по училищу в хлопотах и попыхах и наткнулся на них, когда они разыскивали пальто-
— Василий Маркович! Егор Платоныч! Голубчики, куда же вы?
— Извините, Галактион Васильевич, не могу, — решительно сказал Логин.
— Помилуйте, да как же можно! Обидеть нас хотите. Да вы посидите хоть немножко.
— Душой бы рад, да некогда, не могу! Уж простите.
— Да нет, я вас не пущу. А вы, Егор Платоныч, да вам-то уж и совсем нельзя: ведь вы здесь свой, — как же это можно!
Шестов сконфузился и покраснел.
— Нет уж, я уж не могу, извините, — лепетал он и теребил пальто.
— Ну полно, полно, снимайте пальто! — все решительнее говорил Крикунов.
Шестов уже было повернулся к вешалке. Бросал умоляющие взгляды на Логина.
— Мое почтение, Галактион Васильевич, — решительно сказал Логин и пожал руку Крику нова. — Пойдемте, Егор Платоныч, — сказал он Шестову тем же решительным голосом, взял его под руку и быстро пошел к выходу.
Шестов обрадованно вздохнул. А Крикунов канючил им вдогонку:
— Ну как же это можно! Эх, господа, что ж вы делаете!
Шестов весело смеялся: чувствовал себя в безопасности.
Логин говорил, когда вышли на улицу:
— Не будь меня, пришлось бы вам провести несколько часов в осином гнезде!
— Да, что поделаешь, такой уж у меня характер, не могу отказываться.
— А вы и не отказывайтесь, если не можете; вы только делайте по-своему.
— Да, — жалобно протянул Шестов, — не очень-то это просто.
— Что там не очень! Вы меньше думайте о том, что о вас думают, да как на вас смотрят, а сами внимательнее посматривайте да послушивайте. Вот, хотите, я вам речь Мотовилова на память повторю?
Логин повторил речь от слова до слова. Шестов сказал:
— У вас отличная память!
— Просто развита привычка останавливать внимание на длинных предметах, а остальное на это время выкидывать из головы, чтоб не развлекаться. Да вы никак трусить начинаете?
— Да нет, я ничего.
— Ах, юноша, давно пора выбрать: или полная покорность, или полная независимость, — конечно, в пределах возможного: или мокрая курица, или человек, как надо быть. Ведь вокруг вас все такая дрянь!
В зале училища стол украсился винами и водкою. Принесли пирог с курии ею. Гости уселись за стол. Рюмки быстро опрокидывали свое содержимое в непромокаемые гортани. В соседней комнате хор учеников отхватывал народные песни.
Мотовилов медленно обвел стол глазами и спросил:
— А где же молодой учитель, господин Шестов?
— Ушел, не пожелал разделить нашей трапезы, — смиренно ответил Крикунов.
— Вот как!
— Да-с, и господин Логин тоже не пожелали остаться, — докладывал Крикунов, — они-то, собственно, и изволили увлечь нашего сослуживца.
— А что, господа, — говорил отец Андрей, — вот сейчас Алексей Степаныч изволил выразить надежду на то, что мы снова увидим в нашей среде Алексея Иваныча. Когда еще его формально оправдают, а я думаю, ему горько сидеть теперь дома, когда его друзья собрались в этих стенах, где он, так сказать, был сеятелем добра. Так не утешить ли нам его, а?
— Да, да, пригласить сюда, — поддержал Мотовилов. — Я думаю, это будет справедливо: если он не мог участвовать в официальной части, то мы все-таки покажем ему еще раз, как мы его любим и ценим. Как, господа?
— Да, да, конечно, отлично! — послышалось со всех сторон.
— Это будет доброе дело, — сказал Моховиков, — наше внутреннее сердце скажет это каждому.
— Так уж вы распорядитесь, Галактион Васильевич, — обратился Мотовилов к Крикунову, — он ведь и недалеко живет, а мы подождем со следующими блюдами.
Крикунов суетливою побежкою устремился к сторожам, послать за Молиным. Общество опять радостно оживилось: ждали Молина, как дети гостинца. Он явился так скоро, как будто ждал приглашения, — Крикунов послал за ним коляску Мотовилова. Молин был одет не без претензий на щегольство. На толстой шее белый галстук с волнистыми краями и с вышивкою; новенький сюртук хомутом; пахло от Молина-кроме водки, — помадою.
Гул приветственных восклицаний. Молин обходил вокруг стола, неуклюже раскланивался, пожимал руки и не без приятности осклаблял рябое лицо. Мямлил:
— Утешили! Сидел один и скучал. Признаться откровенно, — хоть и стыдно, — всплакнул даже.
— Ах, бедняжка! — восклицали дамы.
— Стыжусь сам, знаю, что раскис, да что делать с нервами? Расшатался совсем, — сижу и плачу. Вдруг зовут! Воскрес и лечу! И вот опять с друзьями!
— С друзьями, Лешка-шельма, с друзьями! — закричал Свежунов и обнял Молина, — ничего, не унывай, действуй в том же направлении!
— Поздравляю, енондершиш, — говорил исправник, — вас любят в обществе, — это умилительно!
Всякий старался сказать Молину что-нибудь утешительное, приятное. Его посадили к дамам, кормили пирогом, подливали то водки, то вина. А мальчишки задували себе развеселые песни. В антрактах пили чай, ели сладкие булки, — все от щедрот Мотовилова.
Раздался стук ножа по стакану. Кто-то крикнул:
— Т-с! Алексей Иваныч хочет говорить! Все замолчали. Молин поднялся и начал раскачиваться в ту сторону, где Мотовилов. Заговорил:
— Алексей Степаныч! Вы для меня сделали, прямо скажу, благодеяние. Ну, я человек не хитрый, красно говорить не умею, — что чувствую, прямо, по-мужицки, по-простецки… Да что тут говорить! Эх, прямо сказать: спасли! Дай вам Бог! На многая лета! За здоровье Алексея Степаныча, — ура!
Все закричали, повскакали с мест чокаться. Мотовилов и Молин обнимались, целовались.
После завтрака вытащили фисгармонику, под звуки которой распевали ученики, и пустились танцевать, — шумно, с хохотом, шалостями, вознёю: кавалеры кривлялись и неровно подергивали дам, дамы взвизгивали. Две бойкие барыньки овладели застенчивым юношею, сельским учителем. Он не умел танцевать; ему дали даму, сказали, что танцуют кадриль, и стали перепихивать его из рук в руки. Юноша горел от смущения и неловко топтался. Было весело и пьяным и трезвым.
В антрактах между танцами мальчуганы продолжали крикливый концерт. Им любопытно было посмотреть на веселые танцы: они не скучали и с удовольствием глотали пыль, летевшую в их наивно открытые ртишки. Их щеки горели, глаза смеялись. Их регент, дьякон, тоже подвыпил. Пришел в благодушное настроение и не теребил певчих. Во время пения и во время танцев одинаково бестолково махал руками и добродушно покрикивал:
— Ах, мать твоя курица! Но, но, миленькие, валяй напропалую! Во что матушка не хлыстнет!
Пожарский и Гуторович ходили обнявшись и напевали легкомысленные песенки.
Крикунов тоже раскис, без устали молол жиденьким, гаденьким голосенком сальные анекдотцы и замазывал их рыхлым смешком. Оказалось, что запас этой дряни у него велик. Память у него была хороша, особенно на мелочи и пустяки.
Молин, опьянелый от водки и от избытка чувств, подходил к певцам, целовался с ними, мямлил трогательные слова. При этом детские лица делались испуганными, каменели. Кому приходилось целоваться, открывали глаза, вытягивали губы, принимали глупый, оторопелый вид; потом обдергивали блузы, виновато озирались, смущенно крутили пальцы, а носы их против воли морщились от противно-перегорелого запаха водки и от того особого тепловато-аптечного аромата, которым был пропитан Молин, как все эти мужчины, которые, подобно ему, вечно возятся с лекарствами против секретных болезней.
От мальчиков Молин переходил к девицам и непослушным языком говорил неповоротливые любезности. Валя вздумала пококетничать. Это разлакомило и разнежило Молина— Охватил ее талью потною рукою. Она с громким хохотом отстранилась. Молин вдруг запустил широкую лапу за лиф Валяна платья. Лиф затрещал. Валя неестественно громко взвизгнула. Ее голос покрыл все звуки шумного веселья. Убежала в другие комнаты чиниться. Молин было за нею. Удержали.
Молин еще долго путешествовал из комнаты в комнату. Наконец ослабел, рухнул в зале на пол и мгновенно заснул. Гомзин говорил сторожу, тоже сильно пьяному:
— Послушай, Михей, ты ему подушку достань.
— Нет у мена теперь подушки, — отвечал Михей.
— Ну вот! Ты сходи к Галактиону Васильевичу и спроси, — убеждал Гомзин.
— Какая теперь подушка! — резонно говорил Михей. — Разве можно им теперь подушку подложить? Голова у них теперь тяжелая! Разве можно их теперь беспокоить? Бог с ними, пусть выспятся.
— Так нельзя, ты говоришь? — спросил Гомзин.
— Известно, нельзя. Сами изволите знать, — человек тяжелый, как им теперь подушку? Да помилуйте, да так им много лучше, потому в прохладе.
Мальчишки затянули: «На заре ты ее не буди». Кто-то догадался наконец прогнать их по домам.