Глава XI
правитьУтро веселилось и радовалось. Шестов сидел у окна. В нем сменялись смутные, неопределенные настроения. День выдался свободный-занятий в училище не было.
Он то брал в руки, то опять бросал на стул рядом с собою книгу, — не читалось. Рассеянно посматривал на немощеную улицу, где торчали серые заборы, бродили куры, росла буро-зеленая трава и жались к заборам желтые зонтики чистотела. «Задавал» себе думать о проекте Логина. Но невольно мысли направлялись в другую сторону. Своего, арестованного теперь, товарища он очень уважал за «ум», за презрительные отзывы обо всех и за то, что Молин был старше его лет на пять. Теперь Шестову жаль было, что Молин «взят под стражу». Но он с неприязненным чувством вспоминал, как бесился Молин, когда увидел, что дело плохо. В комнате, которую он занимал, со стен висели лохмотья порванных и запятнанных обоев, валялись поломанные гнутые стулья; его были следы буйства: накануне ареста Молин вернулся поздно ночью откуда-то, где его предупредили о предстоящем, и долго метался по комнате, энергично ругал кого-то, швырял с грохотом стулья и кидал в стены что ни попало. Шестов сказал ему:
— Алексей Иванович, ведь уж поздно, тетушка спит.
— О, черт вас возьми с вашей тетушкой! — закричал Молин и сильным ударом об пол раздробил легкий буковый стул.
Шестов скромно скрылся в свою комнату и уж больше не препятствовал порывам шумного гнева. Это бешенство даже подняло Молина в глазах наивного юноши, — «значит, невиновен, если так негодует». А все ж ему было досадно, — «стулья-то зачем ломать?» Вспомнил, что Молин был очень невыгодный квартирант: слишком много на него было расходов, а платил он мало, так что в последнее время накопился долг в лавках, а Молин еще не каждый день был доволен пищею. Его чрезмерная разборчивость выводила из себя Александру Гавриловну, тетку Шестова, и она говаривала:
— Не в коня корм.
Шестов упрекал себя за эти мысли и старался гнать их. Так привык уважать ум и честность Молина, что считал себя обязанным и теперь верить ему, а Молин уверял, что он невиновен. Но как только пробовал Шестов взглянуть на дело беспристрастно, так немедленно и несомненно убеждался, что Молин сделал то, в чем его обвиняют. И не только сделал, — мало ли что случайно может сделать человек, — но и способен был сделать: такой уж у него был темперамент, и такие наклонности, и такие взгляды. Это убеждение мучило Шестова, как измена дружбе.
А и друзьями-то не были, — пьянствовали только вместе, причем Молин не упускал случая выставить свое превосходство. Против этого Шестов и не спорил, но начинал догадываться, что это — плохая дружба. И с тех пор, как научился пить водку почти так же хорошо, как Молин, он начал замечать, что никакого превосходства нет. Уже слушал недоверчиво, когда Молин горделиво говорил:
— Меня здесь каким-то уездным Мефистофелем считают!
Но Шестов старался не давать воли слишком свободным мыслям о своем товарище: уж очень поразил и пленил его с самого начала, года два тому назад, Молин.
Если в таком сбивчивом настроении Шестов хватался за постороннюю идею, чтобы ею развлечься, то это была попытка отчаянная. Идея не могла прогнать прежних мыслей, хоть и велик был его восторг перед нею и перед ее автором.
Вдруг Шестов досадливо нахмурился: увидел на улице Галактиона Васильевича Крикунова, учителя-инспектора училища, в котором Шестов служил. Очевидно было, что Крикунов направляется сюда; он уж начал даже пальто расстегивать, когда приметил Шестова у окна.
Шестов считал Крикунова человеком злым и лицемерным, ненавидел его вкрадчивые манеры, ханжество, низкопоклонство перед значительными людьми, его взяточничество, несправедливое отношение к ученикам и мелочные прикарманивания казенных денег. В последнее время по некоторым мелким, но несомненно верным признакам Шестов стал догадываться, что и Крикунов его возненавидел. Причиною могли быть только разве неосторожные слова Шестова в «своей компании», то есть в кругу выпивавших с Молиным молодых людей. Но так как наиболее резкие из этих выражений были сказаны в разговоре с Молиным с глазу на глаз, да и в таком месте, где подслушать было некому, за городом, на шоссе, и так как Крикунов злился очень сильно, то Шестов подозревал, что все это передал Молин жене Крикунова и что, может быть, и свои собственные резкости взвалил заодно на Шестова. По своей повадке давать всем пренебрежительные клички, Молин иначе и не называл Крикунова в своем пьянствующем кружке, как сосулькою или леденчиком. Откровенно объясниться по этому поводу с Молиным Шестов не решался, отчасти по своей застенчивости, отчасти и потому, что боялся оскорбить Молина, если заговорит с ним о таких своих подозрениях.
Шестов с тяжелым сердцем вышел в переднюю встречать Крикунова.
— Здравствуйте, здравствуйте, с добрым утречком, — заговорил Крикунов, — вот и я к вам, Егор Платонович, рады не рады, — принимайте.
Носовые звуки его жидкого тенорка казались Шестову гнусными. Он покраснел, когда пожимал руку Крикунова, и неловко ответил:
— Очень рад, здравствуйте.
— Матушка, Александра Гавриловна! Сколько лет, сколько зим не видались!
Александра Гавриловна, худощавая и бодрая старуха высокого роста, лет пятидесяти с лишком, неприязненно оглядела сверху вниз маленькую, тощую и сутуловатую фигурку гостя и сказала:
— Редко у нас бываете.
— Некогда, голубушка, нисколиньки времячка нет, — отвечал Крикунов и придал своему лицу с острыми глазенками озабоченное выражение. — Вот забежал по делу, на минуточку. Я еще вчера хотел поговорить с вами, Егор Платонович, после обеденки, да вы, кажется, у обедни вчера не были?
Шестов вошел за Крикуновым в гостиную, Александра Гавриловна не пошла за ними. Крикунов подобрал фалды аккуратно сшитого сюртучка, уселся в кресло, медленно вынул из кармана серебряную табакерку, с видимым удовольствием повертел ее, похлопал по крышке, открыл ее и с наслаждением втянул понюшку. Приучился нюхать, чтоб отстать от курения: дешевле. Звучно и сладко чихнул. Серые, бойкие глазки шмыгали по углам большой, пустовато обставленной комнаты. Заговорил протяжно:
— Вот уж я вам похвастаюсь, — подарочек получил от бывшего ученика. Володя Дубицкий прислал, я его в корпус готовил: отлично сдал все экзамены, отец очень мне был благодарен. Да-с, Егор Платоныч, мы хоть и лыком шиты, а тоже…
— Хорошенькая табакерка, — сказал Шестов.
— То ведь мне дорого, что сам вспомнил; отец говорит, что никовушкото ему не советывал.
Крикунов показал Шестову выгравированную на нижней стороне серебряной крышки надпись и прочел ее вслух, раздельно и с чувством:
— Многоуважаемому Галактиону Васильевичу от благодарного ученика Володи Дубицкого.
— Молодец Володя! — сказал Шестов.
— Да, вспомнил старика, утешил. Крикунов не был стар, ему было лет сорок, стариком он называл себя, очевидно, для большей чувствительности.
— И вот, — продолжал он, — хоть вам, молодым людям, это и смешно, хоть вы и улыбаетесь…
— Помилуйте, Галактион Васильевич, вовсе не смешно, — совсем даже напротив, то есть хочу сказать, что вполне сочувствую, что это очень трогательно.
— Да, утешил, утешил. И карточку мне свою прислал.
— Тоже с надписью?
— Да-с, с надписью, — раздражительно сказал Крикунов.
Маленькие глазки его засверкали. Но сладость воспоминаний утешила, — повторил вкусно, с кошачьею ухваткою:
— С надписью! Сам Сергей Иваныч принес вчера вечером. Пришел ко мне, так, запросто. Посидели мы с ним, потолковали кое о чем. Вдруг подает мне. Очень меня тронуло. Грешный человек, чуть я не заплакал. Ведь что дорого? Что сам вспомнил, самушко вспомнил, мальчик милый!
Шестов натянуто улыбался.
— Уж такой, говорю, ваше превосходительство, вы мне праздник сделали, такой праздник! Теперь, говорю, уж я никогдашеньки с этой табакерочкой не расстанусь, всегда с собой буду носить, когда пойду куда-нибудь. Дома-то из старой берестяной тавлиночки понюхаю, а пойду куда, серебряную захвачу, пусть видят добрые люди. Похвастаюсь всем, говорю, ваше превосходительство: вот, мол, как мы нынче. Умирать стану, говорю, с собою в гроб прикажу положить эту табакерочку, ваше превосходительство.
Крикунов с умилением понюхал табачку, вздохнул и поднял к потолку плутоватые глаза.
— Вместе с записочкой? — спросил Шестов. Крикунов мгновенно окрысился.
— С какой записочкой?
— Да от Калокшина.
— Да-с, и ту записочку, и эту табакерку, вот как! Записка, о которой напоминал Шестов, имела вот какое происхождение: прошлою зимою приезжали в город для ревизии учебных заведений два чиновника: помощник попечителя учебного округа и при нем, чтобы вникать в подробности, окружной инспектор. Первый из них держал себя величественно, удостаивал более или менее распространенных обращений только лиц заслуженных, младших же служащих ошеломлял лаконизмом вопросов, внушительностью замечаний и молниями взглядов. Младший из ревизоров, более доступный, должен был однажды вечером передать Крикунову некоторое внезапное приказание помощника попечителя. Чтобы не призывать к себе Крикунова лично, — некогда было: предстояла интересная партия винта, окружной инспектор написал Крикунову коротенькую записку на лоскутке бумаги, чуть ли не оберточной. Эту записку Крикунов принял с волнением, как знак высокой милости: собственноручная записка, и в ней Крикунов назван по имени и отчеству! Положим, ревизор перепутал и назвал Галактиона Васильевича Василием Галактионовичем, но это, конечно, произошло по множеству забот. Что всего умилительнее, записка начиналась словом «уважаемый!». Растроганный до глубины души, показал Крикунов записку всем сослуживцам и объявил, что, умирая, прикажет положить ее себе в гроб; потом долго ходил по всем знакомым, показывал записку и повторял то же завещание, потом записку спрятал и рассказывал уже повторительно. Наконец дошли до него грубоватые насмешки Молина над его гробом, который обратился в корзину для сорных бумаг, так как служебная карьера его еще не кончена, — а в эти бумажки бросят и обсосанный леденчик. Крикунов обиделся и перестал рассказывать о записке.
В последнее время Шестов заметил, что Крикунов считает его автором непристойного уподобления Теперь Шестов спохватился, что дал Крикунову повод еще более убедиться в том.
«Ну к чему вот я? Эх, всегда-то я так наглуплю!» — терзался Шестов.
— Да-с, Егор Платоныч, — брюзжал Крикунов, — ничего, что гроб на мусорную корзину будет похож, ничего. Дай Бог всякому в такую корзину лечь!
— Да уж, конечно, где ж всякому! — говорил Шестов и сам не знал, зачем это говорит: с языка сорвалось, — да и вам дай Бог еще не скоро в гроб ложиться.
— Эх, Егор Платоныч! — вздохнул Крикунов, — неприятности везде. Сколько раз уж просил, чтобы взяли от меня училище, сделали простым учителем. Да нет, начальство просит остаться, да и родители… Видно, еще нужен я. Ну что ж делать, буду трудиться, пока Господь силы дает.
— Конечно, зачем уходить, коли вас так любят.
— Так-то, Егор Платоныч, голубчик вы мой. Вы еще молоды, а вы у меня спросите… Ну, да засиделся я. Пора к домам пробираться. Я ведь по делу.
— Что ж вы торопитесь, посидели бы.
— Некогда. Завтрашняя мне почта-ох! Вы ведь за меня не сделаете? Так вот дело-то какое: был я у Алексея Степаныча.
Глазенки Крикунова опять зашныряли по углам комнаты. Сладкое и нетерпеливо-злое выражение мелькало в них, как в глазах кошки, когда она издали почует добычу. Шестов смотрел на него и сидел неподвижно.
— Так вот. Алексей Степаныч просит вас пожаловать к нему.
— Когда же? — тоскливо, срывающимся голосом спросил Шестов.
— Да уж, вот сейчас же, если вам возможно.
— Он вам говорил зачем?
Крикунов забеспокоился, поерзал в кресле и встал.
— Наверно не знаю. А думаю, что по этому делу…
— О Молине?
— Да, по этому самому делу.
— Ну хорошо, я схожу.
— Ну вот и хорошо, вот и отлично. Уж вы, Егор Платоныч, послушайтесь меня, — не спорьте вы с ним,
— Как это? Я и не собираюсь спорить.
— Нет, видите ли, если он предложит вам сделать что-нибудь, понимаете, так уж вы не отказывайте.
— Что ж он мне предложит?
— Да это я так, больше по соображениям. Я ничего верного не знаю, — а только я вам же добра желаю, и вообще, чтоб все это получше как-нибудь обделать. Уж я вас прошу, уж пожалуйста, сделайте милость, Егорушка Платонович!
Крикунов поглаживал Шестова по плечу, чувствительно пожимал ему руки и глядел на него замаслившимися лукавыми глазами; для пущей ласковости он хотел было и отчество Шестова сказать в ласкательной форме, да только это у него не вышло. Шестову стало очень совестно и очень смешно.
Мотовилов и в городском училище состоял почетным попечителем. Шестов ему не понравился, из-за мелочей и сплетен.
Шестов надел новенький сюртучок, спрыснутый духами иланжилан по четвертаку за бутылочку, и отправился к Мотовилову с храбростью подпоручика, который первый раз идет на сражение и уверен, что его убьют, потому что он дурной сон видел. По дороге старался думать о предметах посторонних и преимущественно приятных.
Идти было недалеко, — в нашем городе и нет больших расстояний. Через десять минут Шестов стоял у дома Мотовилова. Это был деревянный двухэтажный дом, широкий, некрасивый; цветные стекла на крытом балконе; в первом этаже — магазин и кладовая, во втором — жилые покои.
Шестов сообразил, что приличнее пройти дальше, как будто бы гуляет, и уж только от следующего угла повернуть обратно и зайти. Так и сделал Но не дошел до намеченного угла, как вдруг решил, что достаточно показал свою независимость, — и стремительно повернул назад. Шага за три до крыльца подумал, что не лучше ли будет не идти. Ведь не ему нужно, а его хотят видеть, а ведь ему-то что ж за дело? Однако он остановился у крыльца. А раз остановился, то как не зайти? Еще, может быть, кто-нибудь видел, как он стоит у крыльца. Не войти, подумают, побоялся. Внезапно покраснел от этой мысли, взбежал на ступеньки крыльца, дернул медную ручку звонка и поспешно скрылся от предполагаемых наблюдателей за незапертою нижнею дверью.
В первой комнате, куда вошел он из прихожей вслед за отворившею двери горничною, попалась ему навстречу старшая дочь хозяина, Анна Алексеевна, молоденькая и миловидная девушка, предмет его тайных мечтаний. Он никогда не пользовался ее вниманием: застенчивый с барышнями, Неты он даже побаивался, считал ее насмешливою, хотя она была только смешлива. Но такой суровости, как сегодня, раньше никогда не бывало: Нета едва глянула на него, едва кивнула головою на его почтительный, неловкий поклон, презрительно отвернулась и молча прошла мимо. Горничная насмешливо улыбалась. Шестов упал духом и тихонько побрел в одну из гостиных, где горничная предложила ему подождать барина Ждать пришлось минут двадцать, и это время показалось очень длинным.
Солнце стояло еще не высоко. В гостиной, небольшой, в два окна, с цветами у окон и по углам, с темною мебелью, было светло и грустно. Сквозь закрытые двери из внутренних комнат не слышно было движения и голосов. Шестов несколько раз порывался уйти, несколько рая подходил к дверям — и оставался. Наконец совсем уже собрался уходить и пошел из комнат. Но через две или три комнаты встретил Мотовилова.
— А, это вы, — сказал Мотовилов, на ходу подал руку и пошел впереди.
Мотовилов высок и тучен. Привычка на ходу слегка раскачиваться. Небольшая голова, — низкий покатый лоб, — седеющие, кудрявые, густые волосы; борода клином, полуседая. Затылок широкий, скулы хорошо обозначены. В разговоре слегка наклоняется одним ухом к собеседнику, — глуховат.
Указал Шестову кресло у преддиванного стола и сам сел на кресло по другую сторону. Пеструю скатерть озаряли косые лучи солнца; на ней стояла глиняная красная пепельница в виде рака и невысокая тяжелая лампа. Мотовилов постукивал пухлыми пальцами по скатерти. Шестов молчал и жался.
— Я хотел с вами поговорить о деле Алексея Иваныча, — начал Мотовилов, — вы вместе жили, вам это лучше известно. Вы как думаете, виновен он или нет?
— Я не знаю, — нерешительно отвечал Шестов. — Он сам говорит, что невиновен.
Мотовилов строго посмотрел на Шестова и заговорил с растяжкою:
— Такс. Признаться, мы все больше расположены верить Алексею Иванычу, чем этой девице. Алексей Иваныч, как говорится, ни мухам ворог. Но очень нехорошо, что ваша тетушка позволила себе дать такое показание. Очень жаль это.
— Да, но я-то при чем же? — сказал Шестов и весь зарделся.
— Мне кажется, — внушительно сказал Мотовилов, — что вы, как товарищ, должны были позаботиться о том, чтобы не вредить Алексею Иванычу. Для вас это особенно важно ввиду неблаговидных слухов, которые ходят в городе, о том, что вы принимали участие в возникновении этого дела.
— Вздорные слухи!
— Тем лучше. Но не скрою от вас, что эти слухи держатся упорно. Конечно, показание вашей тетушки уже дано, но его можно изменить.
— Что ж, следователь может еще допрос сделать, — смущенно говорил Шестов.
— Но может и не сделать. Я вам советую убедить вашу тетушку, чтоб она сама явилась к следователю и заявила ему, что ее первое показание, так сказать, не точно, что она не слышала, там, этой двери, ну и так далее, вообще, чтоб видно было, что нельзя сказать, входил он в кухню или нет.
— Я, Алексей Степаныч, говорил со своей тетушкой об этом деле, — сказал Шестов дрожащим голосом.
— Такс, ну и что же? — строго спросил Мотовилов.
— Она, конечно, не согласится на это. Все именно так и было, как она показывала.
— Ну, вы должны убедить ее, наконец даже заставить.
— Как заставить?
— Да, именно заставить. Вы содержите ее и ее сына на свой счет, ее сын освобожден от платы в нашей гимназии, — и это надо очень ценить, — она должна вас послушаться.
В лучах солнца глиняный рак на столе краснел, как Шестов, и стыдливо прятался под его вздрагивающими пальцами.
— Выходит, как будто я должен припугнуть ее, что прогоню ее от себя, если она не послушается?
— Да, в крайнем случае намекнуть, дать понять, даже прямо объявить. Это для вас самих очень важно, вся эта грязная история может отразиться даже на вашей службе.
Мотовилов придал голосу и лицу внушительное выражение, что любил делать.
— Нет, Алексей Степаныч, я не могу так поступить.
— Напрасно. Потом сами пожалеете. Кто заварил кашу, тому и расхлебывать.
— Это, по-моему, даже нечестно, — давать ложные показания.
Шестов встал. Дрожал от негодования, искреннего и наивного.
— Нет, вы меня не поняли, — с достоинством сказал Мотовилов, — я вам недолжного не могу посоветовать, — посмотрите, у меня борода сивая. Я вас просил только, во имя чести и правды, повлиять на вашу тетушку, чтобы она вместо неверного показания дала верное.
— Вот как! — воскликнул Шестов.
— Да-с, вот как. У вашей тетушки свои виды, а по нашему общему мнению, тут только один шантаж, и это обнаружится, могу вас уверить. А если ваш товарищ, к нашему общему сожалению, и пострадает из-за вашего коварства, то вы, поверьте мне, ничего не выиграете по службе.
— Зачем вы мне грозите службой?
— Не грожу, а предостерегаю.
— Ну хорошо, нам с вами больше не о чем говорить, — с внезапной решительностью сказал Шестов, неловко поклонился и бросился вон.