Трудное время (Слепцов)

Трудное время
автор Василий Алексеевич Слепцов
Опубл.: 1865. Источник: az.lib.ru • Повесть

Слепцов В. А.

Трудное время

править
Повесть

Время стояло летнее, самое раннее лето. Ехал проселком вольный ямщик, вез в телеге, на тройке, проезжающего. Шла дорога полем, шла лугами да оврагами, и пришла дорога к лесу. Стали в лес въезжать. Дело было к вечеру.

— Далекo', что ли? — спросил проезжающий.

— Недалёко.

— А как?

— Да вовсе близко. Вот из лесу выедем, тут она и есть. Ямщик остановил лошадей, слез, походил вокруг телеги, подтянул чересседельник, дугу покачнул, опять сел и, вытаскивая из-под себя вожжи, крикнул лошадям:

— Но! Недалёко!

Телега запрыгала по корням; в воздухе вдруг почудилась сырая, пахучая свежесть. Проезжающий снял картуз, вытер лицо платком и начал пристальнее всматриваться вперед.

Сквозь жидкий дубняк и орешник беспрестанно то там, то сям проскакивали лучи покрасневшего солнца, по верхушкам птицы порхали. Лес заредел, стал все мельче да мельче, солнце разом выглянуло над кустарником, лошади круто повернули вправо, и вдруг телега очутилась на самом краю страшного обрыва, по которому вилась змеей дорога, вся изрытая, избитая и усыпанная мелкими камнями. Лошади стали…

С этого места видно верст на двадцать. Внизу, под самым обрывом — река, вся усеянная островами. Течет эта река из зеленых лугов, густо заросших мелким курчавым кустарником; извивается и прячется она в камышах, и опять сверкает вдали, и наконец совсем пропадает за далекими синими озерами. На другом берегу реки расстилаются сенокосы, хлебные поля и деревни. Ближе, поправее, село, вытянутое к церкви, с обеих сторон обсаженное садами, огородами, гумнами и старыми, почерневшими скирдами. Направо, в саду, на пригорке помещичий дом. В самом низу под горою шумит водяная мельница.

— Экое место! — Вслух сказал проезжающий.

— Место потное, — от себя заметил ямщик. — Годом бывает, сен? родятся богатые, — прибавил он немного погодя и стал спускать, приговаривая лошадям:

— Гляди небось!

Проезжающий осматривал местность; лошади скользили и оступались; ямщик, не оборачиваясь, спросил:

— Сродственники будете Лександру Васильичу-то?

— Нет.

— Так, значится, в гости побывать?

— Да, в гости.

— Доброе дело. Служите де, ай нет?

— Нет, не служу.

Ямщик оглянулся.

— Кто ж вы будете сами-то?

— Попов сын.

— Мм. Да, да, да.

Ямщик помолчал, потом сказал в раздумье:

— А и много тоже ноне вашего брата, кутейников-то 1 .

— Довольно.

— Довольно, довольно, — покачивая головою, говорил ямщик.

— Ну, и что же теперя, братец ты мой, в писаря, что ли, задумал к ям? Проситься?

— Нет, так, по своему делу.

— Да; по свому делу… Но! Дьяволы! Пропасти на вас нет! Ту, ту, ту!

Лошади поскакали, телега покачнулась на бок, потом на другой и, прыгая через кочки, понеслась по дороге к селу. Прежде всего кинулась в глаза проезжающему новая, крытая тесом изба, с крылечком, одиноко стоящая на лужайке; над входом голубая вывеска, и белыми буквами написано: «Волостное правление» 2 . Тут же, рядом с правлением, под навесом, виднелись пожарные инструменты: трубы, бочки, багры и проч. На селе куры бродили по улице, поросенок с визгом выскочил из-под колес, мужик торопливо снял шапку и тряхнул волосами…

— Эх вы, несчастные! — крикнул ямщик на лошадей; телега загремела по мосту, потом запылила по двору и остановилась у флигеля.

На крыльце стоял человек небольшого роста, в пальто, и, засунув руки в карманы, пристально смотрел на приезжего.

— Александр Васильич дома? — спросил его приезжий.

— Нету; их дома нету, — отвечал человек. — А вы от станового? — спросил он, подходя к телеге и подставляя ухо.

— Нет, не от станового; я сам от себя. Скоро вернется Александр Васильич?

— Они недалеко уехали с барыней, за двенадцать верст, к господину Ушакову. К вечеру хотели быть обратно. А вы кто такой?

— Я-то? Да я товарищ его. Он знает, он меня ждал.

— А! Так, так. Знаю-с. Пожалуйте! Я сейчас велю ваши вещи… Господин Рязанов?

— Да.

— Ну, так. Ждали… Как же…

— А где бы мне тут пристроиться пока?

— А вот тут во флигеле комнату приготовили, только теперь там, я вам скажу, такая идет чепуха: бабы это возются… Разные эти тряпки… Черт их возьми!.. Нет, нельзя…

Приезжий задумался:

— Как же быть?

— Да вы вот что-с: Вы пожалуйте пока в кабинет. Что ж такое? Ничего. Пожалуйте! А я вот… Эй! Кто там? Приказчик! Кликни кого-нибудь!

— Нет, Иван Степаныч, нечего и кричать, — говорил, подходя, приказчик, в долгополом армяке, спокойно и медленно шагая по двору своими большими сапогами. — Нету никого, — шабаш. Все на село ушли, — прибавил он, махнув рукой, и, подойдя к телеге, стал глядеть на лошадей.

— Онучински? — спросил он у ямщика.

— Онучински, — не глядя ответил ямщик.

— Ах, людишки проклятые эти! — горячился между тем Иван Степаныч. — Как господа со двора, так их собаками никого не сыщешь.

— Да вы не хлопочите, пожалуйста, — говорил приезжий.

— Я и сам внесу.

— Ах, нет. Как это можно! Приказчик! Ну-ка, брат, возьми чемодан, а я вот саквояж да подушку. Пожалуйте!

Приказчик поставил свою шляпу на крыльцо, взял чемодан и понес.

Дом был старинный, одноэтажный, с бельведером, но переделанный и перестроенный заново. Разные несообразности и неудобства, свойственные старым деревенским домам, были по возможности устранены с помощию кое-каких пристроек и сокращений, которые хотя и достигали своей цели, но зато лишали строение типичности и совершенно, по-видимому, исказили его прежнюю физиономию. Это было какое-то длинное, неправильное, выбеленное здание, с обоих концов снабженное фантастическими пристройками и террасами. В одном месте окно заколочено, в другом пробито новое. С первого же взгляда заметно было, что новый строитель имел в виду одну цель — удобство, о симметрии же и вообще о внешности заботился мало.

В передней, да, впрочем, и во всем доме, никого не было; только заходящее солнце, ударяя прямо в широкие окна зала, насквозь пронизывало багровою полосою целый ряд опустелых комнат. Внутри дома еще больше, нежели снаружи, заметны были свежие следы недавней реформы: новые двери, новые обои и перегородки, сделанные, как видно, во имя уютности; кое-где новая мебель, наконец, лампы нового устройства и едкий запах керосина. Но, несмотря на это, несмотря на всю несомненность произведенных улучшений, на всем, решительно на всем лежал еще другой, ничем неизгладимый отпечаток: низкие потолки, широкие изразцовые печи, да и самые размеры и расположения комнат — ясно доказывали, что дома такого рода сжечь можно, но пересоздать нельзя.

Гость тихо прошел по всему дому, молча останавливаясь в разных комнатах, и вернулся опять в переднюю; там в простенке висело большое дубовое зеркало, по бокам его стояли новые дубовые стулья с высокими спинками, дубовая вешалка в углу; но у стены так и остался широкий, неуклюжий, только заново выкрашенный коник 3.

— Куда же идти? — спросил гость у своего провожатого.

— А вот сюда, в кабинет. Пожалуйте! Да чаю не угодно ли? Умыться? — Сейчас.

Гость остался один; он сел на диван и повел глазами вокруг: шкафы с книгами, камин, бумаги, газеты на столе; в окнах сетки, под окнами сад, за садом солнце садится…

В столовой заскрипели сапоги.

— Что ж, сударь, на чаек-то?

В дверях стоял ямщик и чесал в затылке. В то же время вошел Иван Степаныч с рукомойником.

— Ах, подлый народишка, черт их возьми! Воды нет. Ямщика за водой посылал. Ну, народ!

— Что вы хлопочете? Успеется еще.

— Да нет, помилуйте, это… Ведь это ни на что не похоже! Так набалованы, из рук вон. Извольте умываться!

Пока гость умывался, Иван Степаныч все говорил:

— Мыло-с? — Вот!.. Ненадолго… Они долго там никогда не бывают. Неподходящий человек… Грубость эта, знаете… Помещик, одним словом, помещик… «Эй! Ванька, трубку!..» Вот-с! Хозяин… Да, хозяин… Машины эти все презирает… Марья Николавна не любют к нему ездить.

— Это кто Марья Николавна?

— А супруга Александра Васильича.

— Да, я и забыл, как ее зовут.

— Как же-с, да. Чудесная дама, воспитанная. Здесь таких нет. Я говорю, охота жить здесь, ей-богу! Провинция такая тут, не дай бог — шут ее возьми!

— А вы зачем же здесь живете?

— Я что же? Мое дело такое. Рад бы не жил.

— Что ж вы тут делаете?

— Я письмоводителем при Александре Васильиче состою. На бороде-то мыло осталось. Пониже! Пониже! Письмоводителем… Да что — письмоводитель!.. Черт ли тут?.. Помилуйте!.. Дела… Какие дела?.. Теленок в огород зашел, на грош потравы, на четвертак навозу одного накладет. Дело!.. Посредник… Судить. Самоуправление, говорит… Вон в газетах пишут: здравый смысл народа… Дьяволы! Право… Школы там… Пес их возьми… Вот полотенце. Я говорю Александру Василичу… Чаю угодно?

— Нет, не хочется. Я подожду их.

— Ну, подождите! Я говорю Александру Василичу: палкой их!

— Что ж Александр Васильич?

— Что Александр Васильич? У него обыкновенно один разговор — из газет гуманность. Ах, господи! Вот история! Свобода, говорит. Нет, вон она, свобода-то! Намедни пришли к нему государственные крестьяне проситься, что нельзя ли, мол, нам под вас записаться в крепостные, так и так, говорят, оченно наслышаны, — жить у вас хорошо. А? — Свобода!.. Здравый смысл!.. Нет, их, анафем, за этот здравый смысл мало еще тово… Мало пробирали… Нет, мало. Другой бы, знаете, как разжег, гуманность-то эту показал бы им.

В это время в соседней комнате, переступая с ноги на ногу, явился приказчик. Он издали заглядывал в дверь и подкашливал.

— Кажется, к вам, — сказал гость.

— Ах, да; приказчик. Сейчас. Нет, я вам скажу, это беда. Вот записывать надо идти. А Вам не угодно ли пока позаняться? Вот тут газеты: «Московские ведомости» 4, «Северная почта» 5… По-французски умеете? «Ленор» 6, «Ледеба» 7. Извольте читать! Погоди, приказчик! Сейчас. Журналы желаете?

— Хорошо. Я посмотрю, — говорил гость, садясь за письменный стол.

— Читайте! Читайте! — кричал, уходя, письмоводитель.

Гость, оставшись один, зевнул и начал перебирать газеты; но все это были старые номера, журналы тоже; да и ворочал-то он нехотя, лениво. На столе тут же попалось ему несколько русских и французских брошюр, вперемежку с пакетами мирового съезда 8 и безобразными тетрадками «Agronomische Zeitung» 9, разные счеты, ведомости, хозяйственные соображения, кое-как набросанные карандашом.

Впрочем, по мушиным следам и по загорелому виду листов заметно было, что бумаги писаны давно и разбросаны по небрежности. На стене, рядом с письменным столом, висели на крючках постановления, циркуляры, штрафные таксы за потраву и проч. В этом роде. На стульях лежали раскрытые коробки с бумагами, на диване валялась свежая неразрезанная книжка «Journal d`agriculture pratique» 10 и собачий ошейник. Гость потянулся в кресле и зацепил ногою под столом целый ворох «Русских ведомостей». Нераспечатанные пачки разъехались по полу. швырнув их ногою опять под стол, он встал и прошелся по комнате. Между тем становилось все темнее, так что уже с трудом можно было рассмотреть несколько фотографических портретов, висевших над диваном: лица всё были известные.

Гость сделал гримасу и, отвернувшись, неожиданно увидал в зеркале самого себя… Он вздрогнул — и начал всматриваться: на черном стекле тускло выступала тощая фигура с исхудалым лицом и неподвижным взглядом. Гость лег на диван и закрыл глаза.

Прошло четверть часа. Вдруг в доме поднялась суета. Кто-то пробежал со свечою в переднюю, собаки залаяли, к крыльцу подъехал шарабан в одну лошадь; в шарабане сидели двое: мужчина и дама. На крыльце слышались голоса:

— Кто?

— Не могу знать.

— Что ж ты не спросил?

Вслед за этим в кабинет вошел молодой белокурый мужчина и в недоумении остановился.

— Не узнал, — подходя к нему и протягивая руку, сказал гость.

— Ах, это ты, Рязанов! Я уж думал, ты и не приедешь. Ну, что? Ну, как ты? Дайте сюда огня!

Худ-то как, худ! Садись, что ли, я на тебя погляжу. Чай давай пить!

— Давай.

— Самовар скорее! — крикнул хозяин; потом обнял гостя и посадил его на диван. — Да ты рассказывай, как ты там в Питере? Что у вас там делается?

— Всё слава богу. Кланяться велели.

— Ну что ты врешь! Кто мне кланяется? У меня там ни одной собаки знакомой нет.

— Так чего ж тебе нужно?

— Ты мне вот что скажи: отчего ты не писал? В три года хоть бы слово! И не стыдно это тебе? А? — говорил хозяин, усаживаясь рядом с гостем на диван, и еще раз спросил:

— И не стыдно?

— Нет, брат, не стыдно. Да что толку писать? Нынче эту манеру бросают совсем.

— Эх, ты! А еще сочинитель называешься, — смеясь, говорил хозяин.

— Так что ж, что сочинитель? Что ж мне — для тебя письма, что ли, сочинять?

— Зачем сочинять? Писал бы о том, что есть.

— Странный человек! А если нет ничего?

— Рассказывай, брат! Разве я не знаю, чт? у вас там делается.

— Ну, а коли знаешь, так чего ж тебе еще? Тоже ведь небось газеты читаешь?

— Это все не то.

— Нет, именно то, что тебе следует знать, а больше ничего знать тебе не следует.

— Все ты не дело говоришь, — смеясь и вставая, сказал хозяин. — Да и я-то черт знает что спрашиваю. Человек с дороги, а я о литературе. Что же чаю? Постой, вот я свечи зажгу. Нет, это я очень рад, вот почему, — говорил он, шаркая спичкою. — Поэтому я и путаюсь. Ты меня извини, пожалуйста!

— Ничего, — отвечал гость, ворочаясь на диване. — Это даже хорошо, что ты путаешься.

Свечи разгорелись понемногу, осветились зеленые стены с темными портретами и две фигуры приятелей: один — сухощавый, черный, с длинными жидкими волосами и клиновидной бородою (Рязанов), — болезненно согнувшись, лежал на диване и серьезно всматривался в другого — белокурого, свежего молодого человека (Щетинина), вдруг неожиданно задумавшегося и неподвижно остановившегося с догоревшею спичкою в руке.

— Что задумался? — наконец спросил гость.

— Кто? Я? Нет, ничего. Это так, — ответил Щетинин, вздохнул и прошелся по комнате; потом круто повернул к Рязанову и, засунув руки в карманы своего пиджака, сказал:

— Ведь это, знаешь, что? Живешь здесь один, людей не видишь, ну и забудешься как-то; а вдруг вот услышишь такое слово, одно какое-нибудь слово, ну и пошло, и начнут подыматься старые дрожжи.

Гость молчал. Щетинин раза три прошелся из угла в угол, опять остановился перед гостем и торопливо заговорил:

— Нет, ведь я тебе рад, очень рад! — он протянул гостю руку, крепко пожал ее и подсел к нему с ногами на диван. — Ну, теперь рассказывай! Говори, — что и как там у вас. Худ-то ты как, э! Брат.

— Что ж делать, — равнодушно ответил гость.

— Вот что ты мне скажи, — подвигаясь ближе, вполголоса спросил Щетинин: — признайся, зачем ты сюда приехал?

— Как зачем? Ведь ты знал же, что я воздухом хочу лечиться. Сам же звал меня.

— Звал-то я звал, да я думал, что у тебя еще какая-нибудь цель есть, кроме воздуха.

— Нет; никакой у меня цели больше нет. Вот с тобой кстати повидаться.

Щетинин пристально смотрел гостю в глаза.

— Правду ты говоришь?

— Гм! Что ж ты меня спрашиваешь, правду ли я говорю? Если я не хочу тебе сказать, так не скажу, как ты меня ни спрашивай, как ни вытаращивай на меня своих проницательных взоров.

— Я думал, что ты скажешь.

— Напрасно думал… А если тебе очень уж так захотелось узнать, зачем я приехал, так ты сам старайся выведать, выпытывай поискуснее: заводи разговоры о таких предметах и замечай или пьяным меня напой. Мало ли средств… Может, и узнаешь.

— Ну, понес опять! Ты, я вижу, все такой же.

— Все такой же, брат.

— И не надоело это тебе?

— Что ж делать-то? Может, и надоело, да делать-то нечего, не переделаешься.

— А вот я так переделался.

— Ты?

— Да. Что ж, это тебя удивляет?

— Нет, не удивляет. А жена твоя где?

— Ей что-то нездоровится. Она, должно быть, уж легла. Ах, да! Вот ведь я забыл совсем, что тебе нужно приготовить ночлег. Там во флигеле есть комната, да нужно ее прибрать. Ты тут посиди пока!

— Посижу.

Щетинин ушел, гость встал с дивана и начал разминаться, прохаживаясь и покачиваясь из стороны в сторону.

В кабинете стало прохладнее; в открытые окна тихо плыл пропитанный весенним запахом березы вечерний воздух, весь наполненный комариным пением и далекими отголосками разных вечерних звуков.

Минут через пять вошел Щетинин.

— Здесь ничего, жить можно, — сказал гость, продолжая ходить.

— А я уж и не знаю, хорошо ли, — привык. Должно быть, в самом деле хорошо.

— Хорошо. А дети есть у тебя?

— Что это ты вздумал? Нет, брат, у меня детей; да и слава богу, что нету пока. Прежде

нужно им приготовить кое-что, нужно гнездо свить.

— Какого же тебе еще гнезда? — спросил гость, показывая рукою вокруг себя. — Или ты, может быть, намереваешься для каждого по курятнику выстроить?

— Нет; а вообще я такого мнения на этот счет, что обязанность родителей приготовить для детей кое-какие средства; ну, воспитание там… Нужно же подумать обо всем заранее.

— Да, — как бы соображая, говорил гость, продолжая ходить.

— Да; это похвально. Ну, и что же, — спросил он, — успешно идет заготовка?

— Ничего. Понемножку. Нельзя же вдруг.

— Нельзя. Конечно. А как же теперь эти… — спросил гость, останавливаясь перед Щетининым и показывая пальцем, — эти запасы по отдельным ящичкам разложены: это для Машеньки, а это для Николеньки, или так все вместе?

— Да что ты в самом деле! — шутя закричал Щетинин. — Смеяться, что ли, надо мной приехал?

— Нет; это я вспомнил, — усаживаясь на диван и улыбаясь, продолжал гость, — мать у меня была женщина чадолюбивая и аккуратная, скопидомка была; так вот она, бывало, как только родится у ней дочь, сейчас же и начинает ей приданое копить, и для каждой дочери особый короб предназначался. Ну, и все это идет ничего. Только как, бывало, которая-нибудь из них заспорит, видит мать, что дело плохо, не переспоришь, — «Постой же, говорит, сука, вот ты у меня без приданого насидишься!» сейчас возьмет и все тряпье из короба непокорной дочери и переложит к покорным. Ну, и драки же бывали у сестер из-за этого! Неимоверные драки! Только один отец и помирит, бывало: возьмет да у всех трех приданое-то и пропьет.

После этого рассказа и гость, и хозяин помолчали.

— А все-таки, брат, что ты там ни толкуй, а без этого нельзя, — наконец заговорил Щетинин.

— Без чего нельзя?

— Да без того, чтобы не копить.

— Ну, это кому как. Одному нельзя не копить, а другому нельзя не пропить. Это, брат,

дело полюбовное.

— Да нет; постой! — перебил его Щетинин. — Совсем ты не то говоришь. Понимаю я, понимаю; да только вовсе я не такой человек, как ты думаешь.

— Какой же ты человек? Ну, рассказывай!

— А вот я какой человек… Я человек… Да нет, я не могу о себе говорить. Черт знает, я как-то не умею.

Щетинин опять заходил из угла в угол с озабоченным лицом и ерошил себе волосы; наконец остановился, оперся руками на стол и сказал:

— Вот чт? я делал с тех пор, как не видался с тобой, это я могу рассказать.

— Ну, все равно. Это даже лучше будет.

— Да впрочем, ведь я тебе писал сначала.

— Что ты писал? Ты черт знает, что писал: воззвания какие-то; все меня призывал… Исполнять долг честного гражданина… Об алтаре там… Я это сейчас же в печку. Черт возьми, думаю себе, попадешься еще. Бог с ним!.. Опасный человек!

Щетинин хохотал, валяясь по дивану.

— Ах, чучело! Что он городит? Ну, да, хорошо, хорошо. Слушай же, я все сначала расскажу.

— И об алтаре опять будет?

— Нет, нет, не будет. Факты! Одни голые факты!

— Ну, вот это я люблю. Начинай! Ах, нет, постой! Еще один вопрос: чай-то будет? Не в рассказе, а вот здесь, на столе? Я, брат, еще не пил сегодня. Ведь это тоже факт неоспоримый.

— Как же, будет; непременно будет.

— То-то же. Ну, теперь трогай!

— Да; так вот, — откашлявшись, начал Щетинин, — тогда мать у меня умерла. Ты помнишь ведь?

— Как же, как же. Почтенная была дама. Помню, как же.

— Ну, так вот после ее смерти я приехал сюда и женился. Женщина эта… Да, впрочем, сам увидишь, какая это женщина. Я тебе одно только могу сказать, что, если бы не она, я, кажется, году бы не вынес той каторжной жизни, которую я вел здесь вначале, когда, знаешь, все это еще внове было, ни к чему приступиться не умеешь; а тут волнуется это все кругом, ничего слушать не хотят: ты им и то и другое, — ничего! Потом совсем было уж дело сладилось, уставную грамоту 11 писать, — вдруг — нет! Не хотим; подождем, чт? еще будет.

— Ну, да; это более или менее известная история, — заметил гость. — Как же ты с своими-то кончил?

— Как кончил? — Подарил.

— Всё?

— Всю землю, которой они владели.

— Что и требовалось доказать?

— Нет; доказать-то требовалось не это. Оно вышло-то совсем не то, чего я хотел.

— Что ж, ты не хотел дарить? Тебя принудили, что ли?

— Да нет же! Я ехал сюда с тем, чтобы отдать им все даром, и как приехал, сейчас же предложил им.

— Ну, и что же? — не берут?

— Не берут.

— Молодцы! Вот я за это люблю русский народ: по-латыни не знает, а dona ferentes 12 боится.

— Вот поди ж ты!

— Чего тут — «Поди ж ты?» понятное дело, что если человек что-нибудь даром дает, — не бери, надует. — Да ты выслушай, чего мне это стоило. Сколько я ночей не спал, неприятностей, врагов сколько нажил между соседями!

— Еще бы. Разумеется. Пример!

— Пример. Ну вот. Главное, они на это и взъелись.

— Само собой. Гибельный пример.

— Тут, брат, такие мерзости пошли. Один чуть было на дуэль меня не вызвал. Сплетни, крик по всему уезду…

— Ну, это напрасно. Нет, я бы с тобой лучше поступил. Я бы просто подбил твоих крестьян, чтобы они шепнули кому-нибудь.

— Было, любезный друг, все было.

— Ну вот; это последовательно по крайней мере. Далее что?

— Да что далее? Все кончилось благополучно. Мировой посредник тут… (отличный, брат, человек) вошел в мое положение, объяснил им это все, растолковал и свел меня, наконец, с крестьянами.

— А-а. Свел-таки?

— Да, свел. Нет, какова штука-то, заметь! мужики только через три года взяли то, что я им предлагал. Теперь, спрашивается, сколько они потеряли во все это время!

— Да; должно быть, много. Ну, а воинские чины тут не убеждали их принять твой подарок?

— Нет; слава богу, обошлось без этого.

— Значит, одному посреднику поверили?

— И я тут тоже толковал, говорил им: ребята, говорю, вы своей выгоды не понимаете.

— Да, уж это худо, когда человек сам своей выгоды не понимает. Ну, таким манером, стало быть, ты свершил в пределе земном все земное?

— Какое? Нет, брат, это еще только начало.

— А еще-то что же?

— А тут-то вот и начинается настоящее дело.

— Уголовное?

— Социальное, любезный друг, социальное.

— Да-да. Вот оно что! — сказал гость и внимательно посмотрел на Щетинина. — Теперь понятно, почему они доносили на тебя; теперь только я начинаю понимать, что ты мне тогда писал в Петербург. Да. Ну, так как же социальная-то пропаганда?

— Все ты вздор городишь, ничего ты не понимаешь, — полушутя, полусерьезно ответил Щетинин.

— Да ведь ты сам сейчас сказал.

— Так что ж, что я сказал? Я знаю, что ты думаешь. Но неужели ты воображаешь, что я способен на такие школьные выходки?

— Ничего я не воображаю. Ты говоришь, а я слушаю.

— Ну и слушай же толком. Я тебе серьезно говорю.

— Говори!

— Ничего я противозаконного не затеваю, никаких я теорий не провожу, я делаю только то, что всякий из нас обязан делать.

Щетинин встал с дивана, провел рукой по волосам и сейчас же опять сел: он, по-видимому, затруднялся, с чего начать, и царапал клеенку на диване; Рязанов спокойно и внимательно глядел ему в лицо.

— Прежде всего, — заговорил, наконец, Щетинин, — ты должен согласиться с тем, что всякое общественное дело тогда только может быть прочно, когда оно основано на чисто народных началах.

— Да.

— Пока народ не подал своего голоса, пока он молчит и только слушает, — никакая пропаганда не поведет ни к чему.

— Ну, так что ж?

— А то, что, следовательно, мы должны все наши силы направить на то… Да ты, может быть, спать хочешь?

— Да, брат, хочу.

— Так мы еще успеем переговорить обо всем. И я-то хорош! Человек устал… А что же чаю? Постой, я сейчас спрошу.

Щетинин позвонил. Прошло несколько минут, никто не являлся.

— Должно быть, спят уж, — сказал Рязанов. — Да и не нужно. Бог с ним, с чаем. Прощай!

— Ну, как же это! Я тебя провожу по крайней мере…

Щетинин заторопился, взял свечу и повел гостя во флигель.

Рязанов, оставшись один, разделся, отворил окно, потянул свежего воздуха, поглядел в темный сад, потонувший во мраке, и задумался. За стеной кто-то во сне старался выговорить:

— Ме-ме-мери-мериленд 13.

Рязанов погасил свечу и лег спать.

На другое утро гость проснулся рано, потому что рядом, за перегородкою, чуть свет началась возня: кто-то ходил по комнате, шуршал бумагою, шептал и сам с собою разговаривал. В отворенное окно вместе с утренним холодом влетали веселые звуки птичьего говора, заглушая тревожный и ласковый шепот, проникавший из сада. Гость оделся и сел у окна.

— Господин Рязанов, вы не спите? — спросил за перегородкою знакомый голос.

— Не сплю.

Вошел письмоводитель.

— Мое почтение! Ну, как спали? Ничего? А я, черт ее возьми, всю ночь промучился. Я слышал, как вы вчера пришли. Мушку поставил за ухом. Чево-с? Оглох. за рыбой ходил, простудился. Оглох.

Письмоводитель держал голову немного набок, а рукой прихватывал на шее мушку.

— Разве вы здесь живете?

— Здесь. Вот рядом-то. Тут у нас контора. Зайдите, полюбопытствуйте! Да что? Беспорядок.

Пришли в контору; такая же комната, как и первая: голые стены, стол с чернилицею и бумагами, два стула, шкаф.

— Вот-с, присутствие! Бумаги вот, книжки… У нас по книжкам все расчет. С бабами такая итальянская бухгалтерия у нас идет, двойная, с бабами. Сейчас ей кр?дит… А! Рот разинет. Дуры!.. Ведомости тут… Отношение мирового посредника… Тоже приказчик у нас умен… «Имею честь покорнейше просить вас, милостивый государь, выслать для объяснения…» Так тебе сейчас и выслали. Дожидайся!.. «Приидя ко мне на барский двор, с дерзостию отвечал…» Хм! Чертовщина!

Письмоводитель рылся в бумагах, читал их, бросал, опять принимался читать, вдруг швырнул какой-то пакет на пол и сказал:

— Что ж вы не садитесь?

— Нет, я пойду.

— Ну как хотите.

— А тут что же такое?

— Тут я живу. Пустяки всё.

Он отворил дверь в маленькую комнату, всю заваленную газетами, нотами, панталонами… На окне халат висит, чижик в клетке, духота, кровать стоит и скрипка лежит на кровати.

— А вы играете на скрипке?

— Черта я играю. Ничего я не умею. Так… Пойдемте! Что тут еще… Вы куда? Гулять? И я гулять. Нет, мне нужно. Что ж вы стоите? Надевайте картуз!

На дворе никого не было. От дома лежала широкая тень на траве; по кирпичному забору прыгали воробьи.

— Вы куда же? В сад, что ли? — спросил письмоводитель.

— Мне все равно.

— Ну, так пойдемте на базар.

— Пожалуй! А где же у вас базар?

— А вон площадь-то, за церковью. Базарная площадь. Сельскими произведениями торгуют: деготь тут это у них, лапти… Такая чушь! Коммерция!

Идет баба с ведрами; повар в белой куртке несет с погреба говядину; лошадей ведут на водопой; лягавая собака идет, хвостом машет…

— Танкред! Хо! Дурак, — говорит письмоводитель, лаская собаку.

— Ну, ну, ну! Ступай, ступай! Нечево, брат, тут, нечево. Ты и рад.

Танкред с неудовольствием отходит.

— Ах, постойте, — говорит письмоводитель, — забыл я тут… Дельце есть. Одна минута.

Вошли в людскую.

Стряпуха хлебы в печку сажает, грудной ребенок вертится у ней под ногами.

— Уйди ты, пострел! Чево-с?

— Матвей дома? — спрашивает письмоводитель.

— Нету; на футор до свету уехал.

— Скажи ему, что ж он о пашпорте-то о своем не хлопочет. Ведь штраф заплатит.

— Скажу.

— То-то, скажу. Ишь, тараканов что развели!

— Кто их разводит, проклятых?

— Вы разводите. Вы их любите до смерти; а после в ухо заползет. Ишь ты! Ишь ты! Это что? А? О дьяволы! Вот вас, чертей, за это надо разжечь. Что? Нет, врешь! Вы их жрете, анафемы. Пойдемте! Тут, я вам скажу…

Идет по двору мужик.

— Здравствуйте, Иван Степаныч!

— Здравствуй! Что тебе?

— К вашему здоровью.

— Зачем?

— Все насчет своих делов.

— это насчет телушки-то? Знаю. Деньги принес?

— Нет, не принес.

— Так что ж ты? Разговаривать пришел?

— А я так полагал, по-суседски, мол.

— Ступай, по-суседски деньги неси!

— Да ведь что ж, Иван Степаныч, много ли она потравила, — сами изволите знать. Только что быдто находила.

— Вас, мошенников, учить надо.

— Учить, это точно, Иван Степаныч; только, кажется, мы тоже довольно учены.

— Нет, мало.

— Ну, теперь, позвольте, так будем говорить: ваша скотина зашла ко мне в огород…

— Ну, и загоняй ее!

— Загнать недолго, да на что ж так-то?

— Как на что? Барин штраф заплатит.

— Ну, это тягайся там с вами еще! А незамай же я ей ноги переломаю, она лучше ходить не станет.

— Вот ты поговори еще!

— Право слово, переломаю.

— Ладно, брат. Толковать с ним. Очень нужно. Экой народишко подлый! То есть, я вам скажу, тут какую нужно дубину!..

— Неужели?

— Ей-богу. Помилуйте! Что это такое? Так набалованы! Так… Землю даром отдали. Э! Да что уж тут… Вот она, рыга-то.

— Где рыга?

— А вон, желтая, видите?

— что же там?

— М?шины. Земледельческие орудия… Даром деньги… Нет, одна ничего. Это штука любопытная, — грабли. Сейчас везет, везет, — раз! А, чтоб те! Англичане деньги берут. Нет, они хитрые, анафемы, шут их возьми. Да. Молотилка такая есть, чудесная. Семьсот целковых… Все равно вот, — пушка. Захотел, куда хочешь. Вот шельмы-то! занимательная штука. Ну, только тяжела, никуда не годится. Эй, Трофим, поди сюда! Это что у тебя в руке?

— Гвоздь.

— Ну, ступай!

Идут дальше. Солнце начинает припекать. Сел?. Старухи в синих платках сидят с детьми на завалинах; больной теленок лежит середь улицы, греется; нищий крадется сторонкой, и дребезжит его старческий голос:

— Родителев поминаючи, Христа ра-ади!

Письмоводитель ежеминутно останавливается, разговаривает с собаками, землю ковыряет палкой, ругается, а сам нет-нет и прихватит себя за мушку.

Идут селом прохожие, с лаптями и косами на плечах, идут молча, руками машут.

— Куда вы? — спрашивает их письмоводитель.

— На Дон, в казаки, — отвечает один прохожий.

— Сено косить, кормилец, сено, — проходя мимо, добавляет другой.

— Или у вас своего нету?

— У нас его отродясь не было, — на ходу отвечает третий.

— Ну, с богом, — говорит письмоводитель.

— Спасибо, родимый.

Базарная площадь. В конце виден кабак, навесы для торговли, лавочка и дума 1. Куры копаются середь площади, тишина, слышно, как свинья чешется об угол думы и вполголоса отрывисто похрюкивает.

Письмоводитель с гостем вошли в лавочку.

— Денис Иванычу, — говорит письмоводитель.

— Иван Степанычу, — не глядя, отвечает лавочник.

Он сидит на прилавке, в рубашке, в жилете и играет в карты с волостным писарем. Писарь в военном пальто и в резинковых калошах на босу ногу.

— Писчей бумаги! — спрашивает Рязанов.

— Есть. Пожалуйте! Алексей, покажи бумагу! Ходите, я вздавал. Вы зачем, Иван Степаныч?

— Бросьте вы карты-то! Что в самом деле!

— Погодите! Игра тут у нас идет. Третий день хороводимся. Да чего вам требуется? Черви.

— Нашатырь есть у вас?

— Вам на что? Вали! Вали!

— Для экономии.

— Это моя восьмерка. Что ты врешь? Для экономии?

— Да. Ну что же, есть, что ли?

— Это нашатырь-то?

— Да.

Лавочник пристально смотрит себе в карты и говорит:

— Нда. Вот что! Для и-кано-омии. Так, так. Самая подлецкая игра. Без двух. А нашатырю, похоже так, что нету. Ну, вздавай! Еще чего-с?

— Да будет вам играть!

— Ну!

— Сургуча две палочки.

— Есть. Алексей, подай сургуча две палки конторского. Иван Степаныч, садитесь с нами играть!

— Ну вас!

— Что ж такое? Мы на орехи.

— И на орехи не стану.

— Экие скупые! А у вас непременно деньги есть. Мое почтение! — говорит лавочник кучеру.

Кучер молча подходит к прилавку и глядит на полки с товарами.

— Вам что? — спрашивает лавочник.

— Идей-то у вас тут была, я гляжу, зеркила такая, круглая?

— А вон она.

Кучер берет зеркало и глядится в него. Письмоводитель роется в ящике с пряниками.

— Хороши, уж хороши! И глядеться нечего, — дружески говорит кучеру лавочник.

— Нельзя, — отвечает кучер. — Влюбиться хочу.

— Не говорите! Уж мы сейчас видим, который человек в веселом духе. Это горничная-то? Хм. Девочка ничего.

— Девка убедительная. Одно слово, чего извольте.

— Так, так.

— Беспременно надо влюбиться. Типерь, главная вещь, как-никак расстараться песенник достать.

Входит мужик.

— Денис Иваныч!

— Что ты?

— Отпустите!

— Дугу оставь!

— Как же я без дуги поеду? — Помилуйте!

— А мне что? Вас, чертей, жалеть нечего. Ну да ладно: бери дугу, скидавай зипун!

Мужик молчит, и все молчат, смотрят на него.

— М… Вот что, — про себя говорит мужик.

Молчание. Письмоводитель на прилавке раскалывает гирею орех.

— Так-то, — произносит мужик и чешет в затылке. Одно плечо у него начинает понемногу опускаться, зипун сползает с плеча…

Остановка.

— Скидавай! Скидавай! Нечего. Нынче, брат, не зима, не озябнешь.

Мужик вздыхает и шевелит губами, потом молча, потихоньку стаскивает зипун, бережно кладет его на прилавок и молча, в одной рубахе уходит.

— Ну, вздавай, — говорит писарю лавочник. — Нет, я говорю, — подбирая карты, говорит лавочник.

— Да.

— Я говорю, эти мужичонки подлыи… Типериче, как вы полагаете, сколько у меня за ними денег пропадает? Сейчас провалиться. Пас. Я за него подушные 2 заплатил.

— Дела, — с орехом во рту, произносит письмоводитель.

— Вот по этой причине они мне все и подвержены. Ходи!

— Ну вас совсем! Прощайте! — говорит письмоводитель.

— До приятного свидания.

Вернувшись с базара, гость и письмоводитель расстались. Письмоводитель пошел в контору, а гость отправился в дом. Проходя по двору, он увидел у крыльца несколько баб и мужиков. В дверях стояла молодая женщина в утреннем капоте и внимательно осматривала у одного мужика палец.

— Кто это? — спросил гость у лакея.

— Барыня.

— Гм.

Гость подошел к крыльцу. Женщина, стоявшая в дверях, несколько растерялась, но сейчас же переломила себя и еще внимательнее припала к мужичьему пальцу.

— Погоди, вот я тебе спуску дам, — сказала она и вдруг вскинула глазами на гостя: он стоял прямо против нее и пристально смотрел ей в лицо. Он поклонился, она тихо сказала: «Здравствуйте» и уже совершенно твердо продолжала говорить с мужиком:

— Да нет ли у тебя занозы?

— Кто ее знает. Нет, мотри, вряд.

— Так ты приложи вот это на тряпочку, а дня через два опять приходи сюда!

— Сюда опять притить — понаведаться?

— Да, да, сюда опять приди!

— Ладно, приду.

— А у тебя что?

На пороге стоял мужик на вид толстый, но бледный, и тяжело дышал.

— Чем ты нездоров?

— Я, матушка, всем нездоров, хвораю давно.

— Что же ты чувствуешь? Знобит, что ли, тебя?

— Нету; знобу такова нету; ну и поту настоящего в себе не вижу.

— А ешь хорошо?

— Как? хорошо! В неделю вот эдакой чашечки кашицы известь не могу. Брюхо-то у меня — ишь ты! — опухло. Хошь вшей на нем бить, так в ту же пору.

Гость взглянул на хозяйку: на лице у ней чуть-чуть передернуло один мускул, и опять все стало покойно, только она сейчас же торопливо спросила:

— Простудился ты, должно быть?

— Не знаю, родима, простудился ли, нет ли. Нет, так, должно, эта хворь пристала, с ветру. Утром встал, оглядел в себе ноги: настоящие колоды, — опухли. И зачало меня дуть, зачало дуть, пуще да пуще…

— Оглядел в себе ноги… — вполголоса повторил гость. — До этих пор он не знал, что у него ноги есть.

Хозяйка взглянула на гостя, сначала серьезно, потом как-то нерешительно улыбнулась и опять сделала серьезное лицо.

Гость постоял еще немного и пошел в дом. Он застал Щетинина в кабинете с газетою у окна.

— Я к тебе заходил, — сказал Щетинин, — Да мне сказали, что ты ушел куда-то.

— Да, я гулять ходил, — сказал гость, садясь на диван. — Ты рано встаешь?

— Часов в пять сегодня встал, проехался по хозяйству.

— Так ты не на шутку хозяйничаешь?

— Какие тут шутки! Нельзя, брат, нельзя.

— Да, — как будто размышляя, сказал Рязанов и потом прибавил: — Зверь такой есть — бобр, зверь речной, обстоятельный зверь; ходит не спеша, все как будто о чем-то думает; шуба на нем дорогая, бобровая и лицо точно у подрядчика. Так вот у этого зверя страсть какая? — Все строить. Поэтому он так и называется, бобр-строитель, castor fiber. И теперь куда хочешь ты его посади, хоть на колокольню, дай ему хворостку, он сейчас начнет плотину строить. Вот он может о себе сказать, что ему без этого уж никак нельзя.

— Ну, да. Да что с тобой говорить: у тебя все смех. Пойдем-ка, брат, лучше чай пить. Вон и хозяйка пришла.

В столовой зашуршало женское платье и загремели чашки. Гость и хозяин вошли в столовую.

— Вот, рекомендую тебе, — сказал Щетинин жене, — друг и гонитель мой — Яков Васильич Рязанов. Позвольте вас познакомить.

Хозяйка остановилась на минуту с чайником в одной руке и протянула гостю другую.

— Да уж мы виделись, — сказала она мужу.

— Когда?

— Я сейчас застал Марью Николавну, — сказал гость, — там на крыльце недугующих исцеляла.

Марья Николавна слегка улыбнулась, но вслед за этим наморщила брови и сейчас же привела лицо свое в порядок.

— А вам это смешно? — спросила она, наливая чай, и понемногу начала краснеть.

— Нет, не смешно.

— Скажи пожалуйста, — спросил Щетинин, положив руки на стол.

— Что это у вас в Петербурге все так, что вы не можете ни о чем серьезно говорить?

— Нет, не все, — совершенно серьезно сказал Рязанов и стал размешивать чай.

Помолчав немного, он как будто про себя повторил:

— Не все, — и, рассматривая что-то в стакане, продолжал: — Нет, есть и такие, которые обо

всем серьезно говорят. И даже таких гораздо больше. Я как-то одного встретил на улице, — я в баню шел, — «пора, говорит, нам серьезно приняться за дело». Я говорю: «Да, говорю, пора, действительно, говорю, пора. До свиданья». — «Куда же вы?» — говорит. «А в баню, говорю, омыться». — «Да, говорит, у вас все шутки. Я серьезно…» Ну, что же делать? — Вдруг спросил Рязанов, поднимая голову. — Ведь я тоже серьезно ему отвечал, а он говорит: шутки.

— Что ты рассказываешь… — начал было Щетинин, но Рязанов продолжал:

— Нет, ведь это глядя по человеку. Один и серьезно говорит, а все кажется, что он это так, шутит; а вон Суворов пел петухом, однако все понимали, что он в это время какую-нибудь серьезную каверзу подстроивает.

Марья Николавна пристально смотрела на гостя из-за самовара.

— Нет, в самом деле, — заговорил Щетинин, — я замечал, что Петербург как-то совсем отучает смотреть на вещи прямо, в вас совершенно исчезает чувство действительности; вы ее как будто не замечаете, она для вас не существует.

— Да ты это насчет выкупных операций 3, что ли? — спросил Рязанов.

— Нет, брат, я о другом говорю. Я говорю о той грубой действительности, которая нас окружает и дает себя чувствовать на каждом шагу.

— Ну, еще это бог знает, — ответил Рязанов, — Кто ее лучше чувствует. Всякому кажется, что он лучше.

— Поживи-ка, брат, здесь да погляди на нас, чернорабочих, как мы тут с сырым материалом управляемся; может, взгляд-то у тебя и изменится. Так-то, друг, — прибавил Щетинин, хлопнув гостя по коленке.

— Может быть, — улыбаясь, отвечал Рязанов.

— Что ты смеешься? Ты погляди, вот я тебе покажу, что это за люди, с которыми нам приходится иметь дело.

— Да.

— Вот ты тогда и увидишь, что мы должны мало того, что помогать им, но еще убеждать и упрашивать, чтобы они нам позволили им же быть полезными.

— Да. Как это Гамлет говорит? — «Нынче добродетель должна униженно молить порок, чтоб он позволил ей…» 4

— Да, брат, униженно молить порок… Я серьезно говорю. Если взялся за дело, так уж не до иронии.

— Какая тут ирония? Это уж филантропия, а не ирония.

— Ну, я не знаю, как это называется, а что вот меньший брат ко мне идет, это я знаю, — говорил Щетинин, глядя в окно.

— И еще знаю, что сейчас он будет просить, чтобы я ему телушку его отдал, а я не отдам.

— Почему же? — спросила Марья Николавна.

— А потому, что так нужно.

Щетинин наскоро допил стакан и вышел в переднюю. Дверь из столовой осталась незатворенною.

— Здравствуй! Что тебе нужно? — спросил он у мужика, вошедшего в то же время из сеней.

Мужик поклонился.

— К вашей милости…

— Зачем?

— Да все насчет того дела. Батюшка, Ликсан Василич!

Мужик стал на колени.

— Это ты все о телушке пристаешь? Встань, братец, встань! Как тебе не стыдно? Сколько раз я вам говорил, что это скверно. Я с тобой и говорить не буду, пока ты не встанешь.

Мужик встал.

— Ну, слушай! Пойми, что мне твоих денег не нужно, я от этого не разбогатею. Я беру с тебя штраф для твоей же пользы; для того, чтобы ты был вперед осмотрительнее, зря не распускал бы скотины. Сами же вы благодарить будете, что вас уму-разуму учат.

— И так много довольны, батюшка, Ликсан Василич. Благодарим покорно!

— Ну, вот видишь! Понимаешь теперь, что это для твоей же пользы?

— Понимаем-с.

— Ну, а коли понимаешь, стало быть и толковать нечего. Я тебе покажу, что лишнего ни одной копейки с тебя не требуют. Вот расписание, видишь? Печатное расписание от министра, сколько следует брать за потраву. Вот за корову, с первого июня по первое июля — рубль пятьдесят копеек…

— Тэк-с.

— Да за прокорм за трои суток по двадцати копеек, — шестьдесят копеек; всего: два рубли десять копеек. Так ведь?

— Это так точно.

— Пожалуй, на счетах прикинуть можно.

— Нет, что уж прикидывать.

— Ну, так чего же ты еще от меня хочешь?

— Мы ничаво… А как теперь насчет того, тыись, пуще сумляваемся, что быдто не по-суседски…

— Не по-суседски! Да ведь я тебе говорил.

— Это так-с.

— Закон. Понимаешь? — Закон.

— Слушаю-с.

— Так что ж я могу сделать? Ну?

Мужик молчал. Из столовой Рязанов, положив бороду на спинку стула, смотрел на эту сцену; Марья Николавна задумчиво катала из хлеба шарики.

— Прикажите за себя вечно бога молить, — вдруг сказал мужик и опять упал на колени.

Щетинин плюнул и ушел. Мужик еще несколько минут постоял на коленях, поглядел, поглядел, вздохнул и пошел по двору шаг за шагом, держа шапку в обеих руках.

— Ну что? Как меньший брат? — спросил Рязанов.

Марья Николавна заперла сахарницу и вышла в другую комнату. Щетинин походил из угла в угол, отворил окно.

— Черт знает, духота!.. Свинья — меньший брат, вот что я тебе скажу.

— Нет, я вижу, ты еще не умеешь молить порок, чтобы он тебе позволил… Оштрафовать себя, — сказал Рязанов, сидя за столом.

— Такая дрянь мужичонка! — продолжал между тем Щетинин.

— Когда ему что-нибудь нужно от меня, — ходит, клянчит, ноги целует, а случись так, что мне понадобится купить у него десяток яиц, так он готов рубашку снять.

— Это основательно. Ну, а другие-то как? — Хорошие?

— Если правду сказать, так и другие тоже со всячинкой; да не в этом дело. Мы сами виноваты. Нужно внушить им больше доверия; нужно, чтобы мы сами к себе были построже, тогда и они будут…

— Дешевле брать за яйца. Вероятно.

— Нет, будут строже к себе.

— Да будут ли?

— Конечно, будут.

— С какой стати?

— А с такой стати, что сами увидят.

— Что?

— Да что так лучше.

— А сам-то ты веришь, что так лучше будет?

— Еще бы! Что ты на меня смотришь? Какой же бы я был работник, если бы не верил в успех того дела, для которого работаю?

— То есть это — уверенность в невидимом, как бы в видимом 5, и в желаемом и ожидаемом, как бы в настоящем. Да, это приятно.

Щетинин, ничего не отвечая, стоял у окна и задумчиво смотрел на двор, потом, опомнившись, сказал:

— Да! Там постройка, — нужно съездить. Маша!

Марья Николавна вошла в столовую. Рязанов отправился на балкон.

— Я еду теперь, — говорил Щетинин жене, — тут придет ко мне баба, так ты… Поговори с ней!

— О чем же поговорить?

— Да она там тебе все это скажет сама. Ну, увидишь.

— Хорошо.

— Ты с ней хорошенько поговори. Знаешь, как ты хорошо-то говоришь.

Марья Николавна улыбнулась.

— А разве я когда не хорошо говорю?

— Нет; всегда, всегда. Умный ты мой! Ну, целуй меня!

К крыльцу подали беговые дрожки.

Рязанов стоял на балконе и смотрел в сад.

Прямо против него сквозь зеленую чащу акаций виднелась старая с провалившеюся крышей беседка, вся заросшая репейником и крапивою; дальше яблони цвели. За садом белела колокольня, а потом всё луга, воды, сверкающие на солнце, зеленые холмы и опять луга. В саду становилось жарко; только из кустов время от времени налетали тихие струи пахучей прохлады, вместе с торопливым щебетаньем притаившейся под кустом малиновки. Рязанов постоял на балконе и пошел бродить по саду. В одной аллее попался ему старик садовник, в белой рубашке, с белою бородою и с пучком салата под мышкою. Садовник снял картуз и низко поклонился. В кустах мелькнуло загорелое детское лицо со стручком во рту, но исчезло сейчас же, как только Рязанов взглянул на него; вслед за этим раздался по саду писк — и пятеро ребятишек кинулись со всех ног в малинник. Позади всех бежала отставшая от прочих маленькая девочка, плача и крича во все горло: — Ма-а-а. На пруду дворовая женщина полоскала белье. Заметив Рязанова, она подоткнула себе подол и, не оборачиваясь, поклонилась ему задом. Притаившиеся под берегом утки шумно бросились в воду…

Рязанов пошел было к себе во флигель, но в то время, как он проходил мимо дома, ему вдруг послышалось, что в сенях кто-то плачет. Он вошел на крыльцо. в сенях стояла Марья Николавна и разговаривала с крестьянскою бабою. Баба плакала, да и Марья Николавна имела расстроенный вид, но, желая скрыть свое смущение, она сказала Рязанову:

— Вот послушайте-ка, что она рассказывает.

Рязанов остался, но баба, не обращая на него никакого внимания, продолжала всхлипывать, говоря:

— Я ему баила: ты хушь бы людей-то постыдилси…

— Ну, а он-то что же? — спросила Марья Николавна.

— А он бат: чаво, бат, мне их стыдиться? Я, бат, перва у те косу всю вытаскаю, посля и зачну стыдиться.

— Мгм, — сделал Рязанов.

— Да уж что, сударыня, — продолжала баба, сморкаясь в рукав,

— Что уж говорить! Наше дело, известно, круг робятенок убиваисси, а им что? Озорство только у него на уме одно, мудрить над нашей сестрой. Ишь они мудрецы какие!

— За что ж он тебя бьет, я все-таки не понимаю, — сказала Марья Николавна.

— За что? — перепросила баба.

— Захотели вы, сударыня, у мужика понятия. Нешто он скажет, за что. Яму баба все одно вот — тьфу. Под руку подвернулась — хлоп. Уйди, говорит, ты от меня, постылая!..

Баба нагнулась и концом фартука утерла слезы.

— На кой, говорит, ты мне ляд таперя? Не видал нешто я дохлых-то. Только, говорит, ты на то и годисси — ворон пужать.

— Он тебя не любит, — тихо заметила Марья Николавна.

— Как не любить! Чаво ж яму еще? Я, чай, яму не чужая. Любить! Известно, где яму меня любить. Вон у меня грудь заложило, ни поднять, ни что. Что ж, нешто я этому рада, что я чижолая.

— Да-а! Вот оно что, — сказал Рязанов и пошел во флигель.

К обеду вернулся Щетинин с хутора, весь в пыли, усталый; снял галстух, выпил рюмку водки и молча сел за стол.

— Ну, что постройка — идет? — спросила его Марья Николавна.

— Идет, — нехотя ответил Щетинин. — Измучился я, как собака, — немного помолчав, сказал он и положил ложку на стол. — Такие скоты эти плотники! То сделали, что теперь нужно опять нижние венцы подымать. Они, знаешь, их не переметили как следует и перепутали; ну, и вышла такая гадость, что смотреть скверно: одно бревно так, другое эдак. Самый лучший лес у меня тут был наготовлен, они его весь испакостили. Теперь понимаешь, какая работа опять сызнова перекладывать весь сруб! Черт их возьми! Уж я их ругал, ругал… Мошенники!.. Ах, я и забыл, что ты здесь сидишь.

— Ничего, не стесняйся, — ответил Рязанов, продолжая есть.

— Нет, в самом деле, изо всякого терпения выводят.

— Ну, конечно, — заметил Рязанов.

— Посуди ты сам, — продолжал Щетинин, — Я им плачу почти вдвое, нежели сколько бы они получили у другого; потом, кроме того, мои харчи, и притом жалованье плачу помесячно.

— Да.

— Пришли ко мне оборванные, в ногах валяются: отец родной, есть нечего, дай работы! Ну, сжалился, взял их, одел, обул, за двоих подушное внес, вперед дал по целковому…

— И такая неблагодарность!..

— Нет, ведь что же? Стараешься, в самом деле. Уж, кажется, я ли для них не старался; а они вон какую штуку со мной сыграли. Они ведь этого и знать не хотят, что я по их милости убытку пятьдесят целковых понес. Далеко, видишь ли ты, бревна лежат, так им лень таскать. А? Как это тебе нравится?

— Нехорошо. Это с их стороны неблагородно, — сказал Рязанов, утирая салфеткою рот.

— Нет, серьезно?

— Чего ж тут. Понятное дело, что такого поступка одобрить нельзя.

— Ну, вот видишь. Так теперь ты скажи, имел ли я право назвать их мошенниками?

— Нет; мошенниками называть их ты права не имел.

— Почему?

— А потому, что этого тебе законом не предоставлено. Мало бы ты чего захотел. Этого нельзя. Ведь они уж вышли из крепостной зависимости?

— Вышли.

— Ну, так как же? Нельзя. Личное оскорбление. А вот к становому 6 — это другое дело.

— Я этого вовсе не желаю.

— А не желаешь, тогда лучше всего прямо войти с жалобою к посреднику, дабы повелено было на основании и так далее. Вот это уж всего вернее и… Приличнее, чем ругаться-то.

— Ах, да нет. Ты это…

— Ты думаешь, не взыщут? Нет, брат, теперь уж не те порядки пошли. Всё до последней копейки взыщут.

— Что ты говоришь!..

— Не отвертятся, не беспокойся.

Марья Николавна все время с напряжением следила за разговором и беспокойно взглядывала то на Рязанова, то на мужа; наконец, она не выдержала и, краснея, спросила взволнованным голосом:

— Да разве это хорошо — жаловаться в суд?

— А вы находите, что нехорошо? Почему же-с? — добродушно спросил Рязанов.

— А потому что… Их там наказывать будут… Я не знаю…

— Ну, так что же-с?

— Как — ну, так что же? Их посадят в тюрьму… Вообще это…

— Может быть, и посадят. Если увещания не подействуют и мерами кротости нельзя будет их склонить…

— Но ведь они бедные. Вы забываете… Откуда же они возьмут пятьдесят рублей?

— Ежели наличных денег не имеют, то, может быть, окажется движимость, скот.

— Ну, и…

— Продадут-с. Что ж им в зубы-то смотреть.

— Да ведь это я не знаю, что такое… Это варварство!..

— Очень может быть-с.

— Так как же вы предлагаете такие средства?

— Я никаких средств не предлагаю, я только напоминаю.

— Что же вы напоминаете?

— Я ему напоминаю его обязанности. Всякое право налагает на человека известные обязанности. Пользуешься правом, — исполняй и обязанности.

— Какие обязанности? Вы ему напоминаете, что он может, если захочет, злоупотреблять своим правом.

— Нисколько-с. Напротив; я ему напоминаю только о том, как следует благоприобретать, а злоупотребляет уж это он сам.

— Разве это злоупотребление, если он прощает этих плотников?

— А вы как же думали? Конечно, злоупотребление. Если бы он один только пользовался правом карать и миловать, тогда бог с ним, пусть бы его делал, что хотел. Если ему бог дал такую добрую душу, так что ж тут разговаривать. Хочешь идти по миру, ну и ступай. Но вы не забывайте, что нас много, что он, оставляя безнаказанными этих плотников, поощряет их на новые мошенничества и подает гибельный пример. А от этого мы все страдаем: он портит у нас рабочие руки.

Щетинин задумчиво смотрел в тарелку и водил по ней вилкою.

— Ну, хорошо еще, — продолжал Рязанов, — что я вот могу жить так, ничего не делая; но если бы я был рабочая рука, да я бы… Я бы непременно испортился. Я бы сказал: а! Так вот что! Стало быть, можно делать все, что хочешь. Пошел бы в кабак — эй, братцы, рабочие руки, пойдемте наниматься в работу! Сейчас пошли бы мы, нанялись к кому-нибудь сад сажать, набрали бы денег вперед, потом взяли бы насажали деревья корнями вверх, а дорожки все изрыли бы и ушли. Ищи нас! Что ж, разве это хорошо?

— Бог тебя знает, — наконец сказал Щетинин, — для чего ты все это говоришь.

— А для того и говорю, что не хочу тебя лишить дружеских советов. Вижу я, что друг мой колеблется, что ему угрожает опасность, что он может сделаться жертвою собственной слабости, да и нам всем напакостит; ну, вот я и не могу удержаться, чтобы не напомнить ему; я говорю: друг, остерегись, не поддавайся искушению, не поблажай беззаконию, ибо оно наглым образом посягает на нашу собственность. Священное право поругано, отечество в опасности… Друг, мужайся, говорю я, и спеши препроводить обманувшие тебя рабочие руки в руки правосудия…

Щетинин засмеялся, Марья Николавна нерешительно улыбалась, а лакей, стоя поодаль с чистою тарелкою в руке и насупившись, исподлобья посматривал то на того, то на другого и, по-видимому, ничего не мог понять.

— Вот ты говоришь, препроводить, — начал Щетинин, — Ну, хорошо; а что бы ты сказал, если бы я в самом деле так поступил?

— Чт? бы я сказал? Я сказал бы: вот примерный хозяин! И гордился бы твоею дружбою. И еще бы сказал: это человек последовательный; а лучшей кто бы мог хвалы тебе сказать?

— Так-то оно так, — со вздохом сказал Щетинин, — Да… Да нет, брат, я нахожу, что в некоторых случаях надо поступать непоследовательно. Маша, налей-ка мне квасу!

— Да. Ну, это как ты хочешь. Разумеется. Я тебя принуждать не буду; только уж…

— Да нет, видишь ли, — перебил его Щетинин, — штука-то в том, что в практическом деле такая строгая последовательность невозможна. Этого нельзя и требовать.

— Ну, да. С нас нельзя требовать, а с плотников можно. Это так.

— Нет, неправда. Этого и сравнивать нельзя.

— Почему же?

— А потому, что прежде всего у них нет никакой определенной цели, к которой бы они стремились.

— Вот что! Из чего же ты это заключил, любопытно знать?

— А из того, что я вижу всякий день.

— Например?

— Они только о том и стараются, чтобы как можно меньше работать и в то же время как можно больше получать.

— Мм. Что ж, это, по-моему, цель довольно определенная. Какой же тебе еще? Ты ведь, кажется, говорил, что у них нет никакой?

— Да разве это цель?

— Что же это такое?

— Это так, черт знает что, какое-то бессознательное стремление.

— Стремление! Стремление обыкновенно предполагает и цель. Ну, да хорошо, положим, стремление, и притом бессознательное. К чему же они стремятся? К тому вот, как ты говоришь, чтобы как можно меньше работать и как можно больше получать. Ты находишь, что это стремление нехорошее. Ну, а теперь позволь тебя спросить, ты сам-то к чему же стремишься? К тому, чтобы как можно больше работать и как можно меньше получать? Так, что ли?

— Н-не…

— Ну, так что ж тут разговаривать еще! Стало быть, стремления-то у нас с ними одни и те же; разница только в том, что мы сознательно желали бы их приспособить к нашему хозяйству, они же, как все глупорожденные, бессознательно упираются и всячески стараются схитрить. Ну, а на этот случай у нас средства такие имеются для понуждения их, средства, к народным обычаям приноровленные. Вот в древние века нравы были грубые, — тогда и орудия, которыми понуждались глупорожденные к труду, тоже были неусовершенствованные, как то: исправники, становые и проч., теперь же, когда нравы значительно смягчены и сельские жители вполне сознали пользу просвещения, и понудительные меры употребляются более деликатные, духовные, так сказать, а именно: увещания, штрафы, уединенные амбары и так далее. Вот и хороводимся мы таким манером и долго еще будем хороводиться, доколе мера беззаконий наших не исполнится. Только зачем же тут церемониться-то уж очень, нюню-то разводить зачем, я не понимаю. Штука эта самая простая, и весь вопрос в том, кто кого; стало быть, главная вещь не конфузься…

— Убирай, — Вставая из-за стола, сказал Щетинин лакею.

Вечером, часу в осьмом, дня через два по приезде, шел Рязанов берегом реки. Песчаная дорога, по которой он шел, извивалась между кустами и вела на мельницу. По ту сторону круто поднимался каменистый обрыв, поросший красноватым орешником, вперемежку с мелким курчавым дубом. С отлогого берега видна была серая, изрытая дорога, смело вьющаяся в гору, зеленая крыша водяной мельницы и барская усадьба, до половины сидящая в зелени. Солнца уже не было, только крутой берег реки весь был залит красноватым светом. В кустах сильно пахло сыростью и камышом. Рязанов шел потихоньку, глубоко погружая ноги в похолодевший песок. Позади его зашуршали колеса, он оглянулся: в кустах двигалась лошадиная морда с дугой, дальше показался мальчик в большом картузе и наконец батюшка в зеленой рясе и в шляпе с широкими полями. Батюшка ехал в полевых дрогах и, поравнявшись с Рязановым, спросил:

— Никак опять за рыбой ходил? Ах, извините! ошибся. Представилось мне, что это конторщик, — говорил батюшка, снимая шляпу.

— Мое почтение, — сказал Рязанов.

— Добрый вечер. Да вы не к господину ли Щетинину? Так прошу покорно садиться. А я, признаться, тоже было хотел его повидать.

Рязанов сел. Поехали.

— Вы, верно, приезжие? Ну, так. А я гляжу, гляжу, что такое? — ошибся. Ха, ха, ха! Вот прекрасно! Из Саратова?

— Нет, из Питера.

— А. Столичные жители. Погостить вздумали в наши места?

— Погостить.

— Мгм. Прекрасное дело. Имя ваше?

— Иаков.

— Да, да. Иаков, брат господень. По отчеству?

— Васильич.

— Яков Васильич. Да. Ну, так как же, Яков Васильич, в Питере-то дом свой имеете?

— Нет, не имею.

— Мгм. Квартирку нанимаете?

— Нанимаю.

— Служите небось?

— Нет, не служу.

— Да. Не похотели?

— Не похотел.

— Что ж, конечно, не всякому. Капитал у себя имеете?

— Нет, не имею.

— Звания дворянского?

— Духовного.

— Ну?!

Батюшка обернулся.

— Так вот-с. Очень рад. Будьте знакомы.

Въехали на плотину. Около мельницы стояли лошади и мужики, обсыпанные мукою; вода глухо шумела в колесах, в пруду копошились утки; дроги попрыгивали по кочкам. Становилось темно; Рязанов сидел рядом с батюшкою; волосы от батюшкиной бороды развевало ветром, и во время разговора они беспрестанно попадали Рязанову в рот. Батюшка спрашивал между тем:

— По первому разряду кончили курс? В попы-то что ж не посвятились? Неужто невесты не нашли 1? А! Да; не похотели.

Дроги въехали на барский двор; у крыльца толпились мужики, перед ними стоял Щетинин с тетрадкою в руке и говорил, поднося одному из них к носу карандаш.

— Если я вам еще вот хоть эдакий прутик продам, так я себе позволю в глаза наплевать.

— Что ж, Ликсан Васильич! — заговорили мужики.

— Нет, голубчики; будет с меня, поучили уж довольно. А, здравствуйте, батюшка!

— Мое вам почтение, — говорил батюшка, входя на крыльцо и подбирая рясу. — Во имя отца и сына и святого… Что это, никак опять они вас тово… Обманули?

— Что уж тут!..

Щетинин махнул рукой.

— Скажите, пожалуйста! Да это крюковские. Вы крюковские, что ли?

— Они самые, — нехотя отвечали мужики.

— Ну, так. Знаю я их до тонкости. Как же. То есть такие, я вам скажу, в высшей степени

плуты.

Мужики равнодушно смотрели на батюшку, один кашлянул в шапку.

— Ты что там кашляешь? — Вдруг спросил батюшка. — Ты, любезный, от меня не скроешься. Вот извольте, — продолжал он, обращаясь к Щетинину, — с этим самым мужичком… Как тебя звать, Семеном, что ли?

— Семеном.

— Да, вот с Семеном-то с этим задумал я прошлый год пчел держать пополам. Соблазнил меня, мошенник. — согласился. «Согласен», говорю. А ты поди сюда! Куда ты прячешься? Ну, хорошо. Я еще говорю: «Смотри, говорю, Семен…» — «Будьте покойны!» прекрасно. Я, признаться, и понадеялся на него. Представьте, надул ведь! То есть так аккуратно надул, как лучше требовать нельзя. Вот этот самый мужичонка. Лицемер такой… Я господину посреднику на него жалобу принести хочу.

— Позвольте, батюшка, — начал было мужик.

— Не лги! Я знаю, что ты лжец. Да чево тут? В глазах обманул, в глазах. Ты, любезный, меня этим обидел до крайности: духовного отца своего обманул. А? Извольте радоваться.

— Идите чай пить, — выходя на крыльцо, сказала Марья Николавна.

Все собрались в столовой вокруг самовара: Марья Николавна намазывала масло на хлеб, Щетинин сел было за стол, но потом опять встал, взял записную книжку и начал что-то записывать; Рязанов барабанил пальцами по столу, батюшка молча рассматривал подсвечник.

— Дорого дали? — наконец спросил он Марью Николавну.

— Не знаю. Это вот он.

— Что такое? — глядя в книжку, спросил Щетинин.

— Подсвечники батюшка спрашивает.

— Дорого ли? — прибавил батюшка.

— Рублей пять, кажется, — скороговоркою ответил Щетинин.

— Искусно, — заметил батюшка, ставя подсвечник.

— Два рубли восемь гривен, да рубль семьдесят две, да полтина… — бормотал про себя Щетинин.

— Какие ныне села богатые, — немного помолчав, сказал батюшка, но, не встретив ни в ком сочувствия, обратился к Рязанову:

— А у вас, Яков Васильич, там сено-то небось… Тоже, чай, покупаете когда?

— На что мне его?

— Стало быть, лошадок не держите?

— Нет, не держу.

— Да, да. Ну, муку-то всё покупаете. Почем мука-то у вас?

— А бог ее знает, почем она там, мука. Я в это не вхожу.

Марья Николавна улыбнулась.

— Что вы с ним, батюшка, об этих вещах разговариваете, — спрятав книжку в карман, заговорил Щетинин. — Ведь он… Вы думаете, он это знает что-нибудь. Он надо всем этим смеется.

Батюшка бросил на Рязанова беспокойный взгляд.

— Да я что ж… Ведь я не что-нибудь такое спросил… Обыкновенно… Что ж смеяться?.. Пожалуй, смейся.

— Вы его не знаете.

— Да нет, позвольте! Я ничего худого не говорил. Ведь если бы я спросил что-нибудь такое непристойное; а то ведь вот я при вашей супруге… Марья Николавна слышали; кажется, я довольно скромно спросил: почем, говорю, у вас в Санктпетербурге мука?

— Зачем ты нас с батюшкой хочешь поссорить? — сказал Рязанов. — Мы только что познакомились, а ты уж сейчас и вооружаешь его против меня. Это нехорошо.

Марья Николавна поспешила замять это объяснение и торопливо начала:

— Батюшка, ко мне тут сегодня одна баба приходила.

— Да-с.

— Она жалуется, что муж ее не любит.

— Сс.

Батюшка принял озабоченный вид.

— Да; это несчастная женщина, — сказал Щетинин.

— Скажите!

— Я с вами об этом давно хотел поговорить. Она все ко мне ходит, да посудите сами, что же я-то тут могу сделать?

— Ну, конечно. А уж лучше же ей прямо, коли так, к господину посреднику обратиться.

— Вот и я тоже полагаю, — заметил Рязанов, — к посреднику. Это его прямая обязанность.

— Натурально, — подтвердил батюшка.

— Нет; вот видите ли, батюшка, — не слушая, продолжал Щетинин. — Я думаю, что вы могли бы как-нибудь подействовать увещаниями, что ли…

— То есть как-с?

— То есть на мужа этой женщины.

— Да; увещаниями… Что ж? Ничего-с. Извольте. Это можно.

— Попробуйте-ка в самом деле!

— С моим удовольствием. Оно, конечно, как, знаете, эта самая грубость ихняя, ну, а впрочем…

— Вот ты с своей гуманностию, — сказал Рязанов Щетинину, — только под ответственность батюшку подведешь.

Батюшка с беспокойством посмотрел на Рязанова, потом на Щетинина.

— Батюшка — врач душевный, а тут дело-то, брат, уголовное.

— Как так?

— Да штука-то она очень простая; бьет, видите ли, мужик бабу, и за то он ее бьет, что она брюхата; понятно, чтС из этого может воспоследовать.

— Хм! Дело дрянь, — подумав, сказал батюшка.

— То-то и есть, — подтвердил Рязанов.

— Да нет, однако, это ведь черт знает что такое! — бросив ложку на стол, сказал Щетинин, — что же, по-твоему, стало быть, так и позволить ему бить эту женщину, сколько угодно?

— Да как же бы ты не позволил, любопытно знать?

— Очень просто…

— Ну-ка! Сообщи, сделай милость, а мы с батюшкой послушаем.

— Да чего тут! Взять ее от него, и кончено.

— Вы как это находите? — спросил Рязанов у батюшки.

— Нет, это вы действительно, Александр Васильич, — смеясь и добродушно хлопая Щетинина по коленке, сказал батюшка, — это вы немножко тово… Неправильно… Нет, не- неправильно… А вот я вас, Александр Васильич, — вставая из-за стола, продолжал он, — хотел побеспокоить насчет того дельца.

— Какого дельца?

— А то есть насчет сена-с.

После чаю Марья Николавна ушла в залу и начала играть на рояле какие-то вариации; Рязанов, засунув руки в карманы, стоял на террасе; Щетинин, задумавшись, прохаживался с батюшкою по зале; в гостиной горела лампа. Батюшка говорил, разводя руками:

— Ничего не сделаешь. Ежели бы они понимали что-нибудь, а то ведь, ей-богу, и грех и смех с ними иной раз. Вот вы говорите, убеждение. Да. Сижу я однажды в классе и спрашиваю одного мальчика (да и мальчонка-то, признаться, возрастный уж) — кто, говорю, мир сотворил? А он отвечает мне: староста, говорит. Вот извольте!

Щетинин на это ничего не сказал.

— Нет, я господина Шишкина всегда вспомню, — продолжал батюшка. — Прямо надо сказать, умный был помещик и такое ко храму усердие имел, даже это диковина.

— Мгм, — рассеянно произнес Щетинин.

— Теперь у него, бывало, мужики все дочиста у обедни. Как ежели который чуть позамешкался — в праздник на барщину! А вы как думаете, не скажи им, так ведь они лба не перекрестят. Эфиопы настоящие.

Марья Николавна закрыла рояль и, подходя к ним, спросила:

— Батюшка, как вам нравится этот вальс?

— Штука изрядная, — ответил батюшка.

Помолчав немного, все трое вышли на террасу.

В саду стояла теплая весенняя ночь, с бледно-голубыми звездами на потухшем небе. Сквозь прозрачный туман виднелись едва заметные призраки берез и вьющиеся между ними песчаные дорожки. Какая-то непонятная тишина подступала все ближе и ближе, застилая кусты и деревья и поглощая тревожный шелест и робкий шорох ветвей.

Вошедшие на террасу люди молча остановились перед темным садом и, как будто охваченные этою мрачною тишиною, долго прислушивались к чему-то.

— Боже, боже мой, — наконец, вздохнув, сказал батюшка и, посмотрев на небо, прибавил, — премудрость!

— Что вы сказали, батюшка? — спросила Марья Николавна.

— Премудрость, говорю-с.

— Да. А я думала…

— Нет-с, вот чтС господин Рязанов скажет, — заговорил батюшка. — Где вы тут? Не видать. Вот-с, — продолжал батюшка, отыскав Рязанова, — вот вы смелы очень на словах-то…

— Ну, так что же?

— Нет, я заметил, вы сердцем ожесточены. А помните, о жестоковыйных-то что сказано 2? То-то вот и есть. Смеяться умеете, а хорошего-то вот и не знаете. Стало быть, забыли, чему учились.

— Да ведь где же все упомнить? Мало ли чему нас с вами учили.

— То-то погодить бы смеяться-то; книжку бы сперва протвердить.

— И рад бы протвердить, — говорил Рязанов, всходя по ступенькам на террасу, — да все некогда.

— Да не закусить ли нам, господа? — Вдруг заговорил Щетинин.

Прошла еще неделя. Ни в занятиях, ни в образе жизни Щетининых не произошло никакой существенной перемены. Рязанова в доме почти не слышно было: он с утра уходил куда-нибудь в поле, или взбирался на гористый берег реки и с книгою просиживал под деревом до обеда; или уезжал с дьячковым сыном на острова и, сидя в камыше по целым часам, смотрел, как он ловит рыбу; иногда заходил в лавочку. После обеда туда обыкновенно многие заходили посидеть: волостной писарь, из дворовых кто-нибудь, а то, случится, иной раз заедет кто-нибудь по дороге и забежит трубочки покурить, рюмочку выпить. Вот сойдутся человека три — и в карты. Сидит Рязанов в лавочке на пороге и смотрит на улицу. Жара смертная; на двери балык висит, а жир из него так и течет, мухи его всего облепили; в лавочке брань идет из-за карт:

— Сейчас дозволю себе пять плюх дать, — кричит лавочник.

— Какое ты имеешь полное право в карты глядеть? — спрашивает писарь.

— Я не глядел.

— Нет, глядел.

— Подлец хочу быть.

— Ты и так подлец.

— Ну-ка-ся, — говорит проезжий мужик, держа стакан. Мальчик наливает ему водки. Мужик крестится и собирается пить. Вдруг в стакан попадает муха.

— Ах, в рот те шило, — говорит мужик, доставая муху. — Вот, братец мой, хрест-от даром пропал.

— Это твое счастье, муха-то, — замечает мальчик.

— И то, брат, счастье. Оно самое мужицкое счастие — муха. Ох, и сердита же только эта водка, — кряхтя и отплевываясь, говорит мужик.

Вечером, возвращаясь домой, Рязанов обыкновенно заставал в конторе кучу баб и девок, с которыми письмоводитель рассчитывался по окончании работы и при этом всегда сердился, спорил и ругался. Через перегородку слышно было, как бабы шептались, фыркали и толкали друг дружку; Иван Степаныч (письмоводитель) кричал на них:

— Эй, вы, дуры! Что вы — играть сюда пришли?

— Чу! Чу! — унимали бабы одна другую.

— Ну, много ли вас на десятине пололо? А ты зачем? Ведь тебе сказано. Эй, ты, как тебя? Анютка! Где у тебя книжки? Ишь, подлая, как запакостила. Гляди сюда! Кто гряды копал? Ты, что ли?

— Иван Степаныч!

— Ну!

— Погляди у меня в книжке.

— Я те погляжу! муж-то у тебя где?

— В солдатах.

— Чего тебе там смотреть?

— А это что такое?

— Это? — траспор 1. Поняла? Дура! Ничего ты не знаешь. Поди стань у печки!

— Иван Степаныч, чаво я тебя хочу спросить.

— Спрашивай!

— Таперь ежели я мальчика рожу, что яму…

— Пошла вон!

Кончив расчеты с бабами, Иван Степаныч иногда заходил к Рязанову и сообщал ему новейшие политические известия в таком роде:

— Газеты читали? Генерал Грант 2 получил подкрепление. Еще извещают, что генерал Мид перешел Рапидан и настиг главные силы генерала Ли. Вот опять чесать-то пойдет. Ах, черти! Ну, только им против майора Занкисова далеко.

— Ну, конечно, — подтверждал Рязанов.

— В «Московских ведомостях» описано: весь в белом, и лошадь белая, несется впереди, а белый значок позади. Сейчас налетит, — раз!.. Из Петербурга дамы прислали письмо: Кузьма Иваныч, сделайте ваше одолжение, наслышаны, так и так, обо всех доблестных делах… Всё удивление и признательность… Со значком среди опасностей боя… Будьте так добры, говорят, вот нашей работы… От души преданные вам дамы.

— Ага. Это хорошо, — говорил Рязанов.

— Нет, слышите, какая штука-то: там этот жонд 3 весь ихний — к чертям!.. А эти самые гмины 4, что ли, — черт их знаете, — говорят: вот, говорят, теперь мы свет увидали. А? Нет, ведь хитрые, анафемы. Да. А еще в деревне Граблах крестьянин Леон, двадцати лет, надев овечью шубу шерстью вверх, вечером отправился в дом Семена Мазура, а он его хлоп из ружья. Вот оглашенные-то! Ха, ха, ха! Чем занимаются? А? Тоже небось солтыс 5 какой-нибудь. Гха! Солтыс! А то еще войт 6 у них бывает… Войт…

Разговоры за обедом и за чаем с каждым днем становились все короче и короче. Самое ничтожное обстоятельство, самый ничтожный случай сейчас же делался темою для разговора, и всякий разговор неминуемо кончался спором, во время которого Щетинин разгорячался, а Марья Николавна с напряженным вниманием и с беспокойством ловила каждое слово и, видимо не удовлетворенная спором, уходила в сад или просиживала по целым часам в своей комнате, глядя на одно место. Встречаясь с Рязановым наедине, она пробовала заговаривать с ним, но из этого обыкновенно ничего не выходило. Она спросила его один раз:

— Вы, должно быть, презираете женщин.

— За что-с?

— Я не знаю; но судя по Вашим разговорам, я думала…

— Нет-с, — успокоительно отвечал он. — Да я и вообще никого не презираю.

Так разговор ничем и не кончился: Рязанов стал глядеть куда-то в поле, а Марья Николавна постояла, постояла, посмотрела на его жидкие, длинные волосы, на кончик галстуха, странно торчащий вверх, поправила свою собственную прическу и ушла.

В другой раз она встретила его в саду с книгою.

— Что это вы читаете? — спросила она Рязанова.

— Так, глупая книжонка.

— Зачем же вы ее читаете, если она глупая?

— На ней не написано — глупая книга.

— Ну, а теперь, когда уж вы знаете?

— А теперь я уж увлекся, мне хочется знать, насколько она глупа.

Марья Николавна немного помолчала и нерешительно спросила:

— Скажите, пожалуйста, ведь вы… Вы не считаете моего мужа глупым человеком?

— Нет, не считаю.

— Так почему же вы с ним никогда не соглашаетесь в спорах?

— А потому, что нам обоим это невыгодно.

— Почему же ему невыгодно? — торопливо спросила Марья Николавна.

— Спросите его сами.

— Я непременно спрошу.

Она сорвала ветку акации, начала быстро обрывать с нее листья и, сама не замечая, бросать их на книгу. Рязанов молча взял книгу, стряхнул с нее листья и опять принялся читать. Марья Николавна взглянула на него, бросила ветку и ушла.

После одного из таких разговоров она вошла к мужу в кабинет и застала его за работою: он поверял какие-то счеты. Она оглянулась и начала что-то искать.

— Ты что, Маша? — спросил ее Щетинин.

— Нет, я думала, что ты…

— Что тебе нужно?

— Да ведь ты занят.

— Что ж такое. Это пустяки. Тебе поговорить, что ли, о чем-нибудь?

— Ммда. Я хотела тебя спросить…

— Ну, говори! Садись сюда! Да что ты какая?

— Ничего. Пожалуй, Яков Васильич придет.

— Нет; он теперь, должно быть, уж не придет. Ты что же? Не хочешь при нем? А?

Марья Николавна молчала; Щетинин хотел было ее обнять, но она тихо отвела и пожала его руку. В кабинете было почти темно; на письменном столе горела свеча с абажуром и освещала только бумаги и большую бронзовую чернилицу. В окно, вместе с ночными бабочками, влетали бессвязные отголоски каких-то песен и тихий, замирающий говор людей, бродивших по двору. Марья Николавна сидела на диване, отвернувшись в сторону, и щипала пуговицу на подушке. Она то быстро оборачивалась к мужу, как будто собираясь что-то сказать, то вдруг припадала к пуговице и пристально начинала ее разглядывать; потом опять бросала и все-таки ничего не говорила.

— Да что? Что такое? — с беспокойством глядя на жену, спрашивал Щетинин.

— Вот видишь ли, — наконец начала она. — Я давно хотела спросить… Да… Да как-то все… Я, может быть, этого не понимаю…

— Чего ты не понимаешь?

— Да вот, что ты все с Рязановым споришь…

— Ну, так что ж?

— Почему ты его никогда не убедишь?

— Только-то?

— Да, только.

— Так ты об этом так волновалась?

— Ну, да.

— Господи! Я думал, бог знает что случилось, а она… — говорил Щетинин, вставая с дивана и смеясь.

— Так это… По-твоему, пустяки? — тоже вскакивая с дивана и подходя близко к мужу, спрашивала Марья Николавна. — Стало быть, ты сам не веришь тому, что говоришь? Стало быть, ты…

— Что такое? Что такое? — отступая, говорил Щетинин. — Я не понимаю, что ты рассказываешь?

Как это я не верю тому, что говорю? Объяснись, сделай милость!

— Тут объяснение очень простое, — говорила Марья Николавна, волнуясь все больше и больше. — Ведь ты споришь с Рязановым? Почему ты с ним споришь? — потому что ты думаешь… Ну, что он не так думает. Так ведь?

— Ну, да.

— Почему же ты ему не докажешь, что он не так думает? Почему ты его не переспориваешь?

Почему? Что же ты молчишь? Ну, говори же! Говори скорей! Говори-и!

Она дергала мужа за рукав.

— Что ты не отвечаешь? Стало быть, ты сам чувствуешь, что он прав? А? Чувствуешь? Он смеется над тобой, над каждым твоим словом смеется, а ты только сердишься… Стало быть… Да что же ты мне ничего не говоришь? Ведь ты понимаешь, что я… Ах, что же это такое!.. — вдруг вскрикнула она, отталкивая мужа, и упала на диван в подушку лицом.

Щетинин стоял среди комнаты и разводил руками.

— Тьфу ты! Ничего не могу понять… Да что с тобой сделалось, скажи ты мне на милость? — спрашивал он, подходя к жене и трогая ее за руку.

— Ничего, ничего со мной несделалось, — отвечала она вставая. — Я только теперь понимаю, что я… Что я ошибалась досих пор, ужасно ошибалась… — говорила она, уже совершенно спокойно.

— Да в чем же? В чем?

— Ты не знаешь? Да неужели ты думаешь, что я не поняла изо всех этих споров, что ты и меня и других стараешься обмануть. Меня ты мог, конечно, а вот Рязанов ловит тебя на каждом слове, на каждом шагу показывает тебе, что ты говоришь одно, а делаешь другое. Что? Это неправда, ты скажешь? А? Ну, говори! А-а! значит, правда! Вот видишь! Правда!..

Щетинин скоро ходил из угла в угол и пожимал плечами.

— Послушай, — сказал он, останавливаясь перед нею. — Ты с ним говорила?

Щетинин махнул головой на флигель.

— Говорила.

— Что же он тебе сказал?

— Он мне ничего об этом не сказал; да я и сама не спрашивала. Теперь для меня и без него все ясно. Ты думаешь, что я сама не могла этого понять, что ты хотел сделать из меня ключницу.

— Когда же? Когда? — подступая к жене, говорил Щетинин. — Маша! Что ты говоришь? Друг мой! Ну, послушай!..

Он сел с нею рядом и взял ее за руку.

— Нет, погоди, — сказала она, отнимая руку, — Когда я была еще… Когда ты хотел на мне жениться, ты что мне сказал тогда? Вспомни!

— Что я сказал?

— Ты мне сказал: мы будем вместе работать, мы будем делать великое дело, которое, может быть, погубит нас, и не только нас, но и всех наших; но я не боюсь этого. Если вы чувствуете в себе силы, пойдемте вместе. Я и пошла. Конечно, я тогда еще была глупа, я не совсем понимала, что ты там мне рассказывал. Я только чувствовала, я догадывалась. И я бы пошла куда угодно. Ведь ты видел, я очень любила мою мать, и я ее бросила. Она чуть не умерла с горя, а я все-таки ее бросила, потому что я думала, я верила, что мы будем делать настоящее дело. И чем же все это кончилось? Тем, что ты ругаешься с мужиками из-за каждой копейки, а я огурцы солю да слушаю, как мужики бьют своих жен — и хлопаю на них глазами. Послушаю, послушаю, потом опять примусь огурцы солить. Да если бы я желала быть такой, какою ты меня сделал, — так я бы вышла за какого-нибудь Шишкина, теперь у меня, может быть, уж трое детей было бы. Тогда я по крайней мере знала бы, что я самка, что я мать; знала бы, что я себя гублю для детей, а теперь… Пойми, что я с радостию пошла бы землю копать, если бы это нужно было для общего дела. А теперь… Что я такое? — экономка господина Щетинина; просто-напросто экономка, которая выгадывает каждый грош и только и думает о том: ах, как бы кто не съел лишнего фунта хлеба! Ах, как бы… Какая гадость!..

Она встала и хотела идти, но Щетинин сделал движение остановить ее. Она обернулась к нему и сказала:

— Нет; ведь я это все уж давно, давно поняла, и все это у меня вертелось в голове; только я как-то не могла хорошенько всего сообразить; ну, а теперь вот эти разговоры мне помогли. Я тут очень расстроилась, взволновалась. Это совсем лишнее. И случилось потому, что я все эти мысли долго очень скрывала: все хотела себя разуверить; а ведь, по-настоящему, знаешь, надо бы что сделать? Надо бы мне, ничего не говоря, просто…

— Маша! — подходя к ней, дрожащим голосом сказал Щетинин, схватив ее за руку. — Маша! Что ты говоришь? Да ведь… Ну, да… Да ведь я люблю тебя. Ты понимаешь это?

— Да и я тебя люблю… — сдерживая слезы, говорила она, — Я понимаю, что и ты… Ты… ошибся, да я-то, не могу я так. Пойми! Не могу я… Огурцы солить…

Щетинин взял себя за волосы и, зажмурившись, бросился на диван.

Когда он открыл глаза, Марьи Николавны в комнате уже не было.

Он посмотрел на дверь, встал и начал ходить из угла в угол, опустив голову и заложив руки за спину. По лицу его видно было, что ему беспрестанно приходили в голову какие-то новые, страшные мысли, которые то пугали его, то заставляли безо всякой нужды хвататься за разные вещи, разбросанные на столах. Он остановился перед окном, побарабанил по стеклу, потом помуслил палец и написал на стекле: огурцы, потом быстро стер это слово и, закинув обе руки на затылок, пошел было к двери, но вернулся, схватил щетку и начал чесать себе голову. Чесал, чесал долго, кстати и комод почесал, вдруг бросил щетку, сел на диван и закрыл себе лицо руками. Через несколько минут он открыл лицо, уперся локтями в колени и уставился в пол. Опять встал, тихо подошел к зеркалу и, глядя в него, осторожно, не торопясь, но совсем, по-видимому, бессознательно, снял галстух, расстегнул жилет и хотел было снять сюртук, но тут же опять вздернул его на себя так, что подкладка затрещала, и ушел. В темном коридоре он остановился перед комнатою своей жены и хотел было отворить дверь, но она была заперта.

— Кто там? — спросила Марья Николавна.

— Можно войти? — нерешительно спросил Щетинин.

— Зачем?!.

Щетинин молчал. Из комнаты тоже ответа не было. Он постоял еще немного, тихо отнял руку от двери и вернулся в кабинет. Медленно сел на диван, развернул книгу, подпер голову рукою и стал смотреть в книгу; осторожно соскоблил муху, приплюснутую между страницами, перевернул лист, не замечая, что книга лежит вверх ногами, и опять углубился в чтение.

Прошло полчаса. Наконец он вздохнул, отодвинул книгу от себя, посмотрел кругом и пошел во флигель.

Рязанов лежал на кровати и смотрел в потолок. На стуле подле него горела свеча; тут же валялась на полу развернутая книга.

— Ты что? — спросил его Рязанов.

— Я, брат… Вот что: история тут вышла…

— Какая история?

Рязанов повернулся на бок; Щетинин стоял над ним и рассматривал свечу.

— А такая, что… Как бы это тебе сказать?.. Там, знаешь, это бывает…

— Где бывает?

— Да в городе. Как они, черт? Как это называется?.. Съезды. Ну да. Мировые съезды бывают.

— Так что ж?

— Ну, поедем!

— У тебя дело, что ли, там есть?

— Какое, к черту, дело? На кой мне их!

— Так зачем же ты меня зовешь?

— Да я тебя зову, видишь ли, зачем…

Щетинин отошел к окну.

— Я тебя, любезный друг, зову… — продолжал он, поднимая с полу книгу и перелистывая ее, — чтобы… Понимаешь, не скучно было. И мне веселей, и тебе веселей. Понял? Ну да. Коптеть тут в деревне. Что хорошего? Так ведь? — говорил Щетинин, складывая книгу и отдавая ее Рязанову.

Рязанов пристально посмотрел на него и взял книгу.

— Что ты такое мелешь? — наконец спросил он. — Ты, должно быть, болен, болен, что ли?

— Да, брат; у меня ужасно голова болит. Прощай!

Рязанов посмотрел ему вслед, пожал плечами, опять раскрыл книгу и принялся читать.

Щетинин, вернувшись домой, прошел прямо в спальню, зажег свечу и сел на стул у кровати. На подушках лежала ночная кофта и чепчик Марьи Николавны. Постель, как была постлана, так и осталась неизмятою. На столике, рядом с подушками, стоял графин с водою. Щетинин налил стакан, выпил и долго, со стаканом в руке, глядел на подушку, потом поставил его на столик, поправил одеяло и ушел в кабинет.

На другое утро приказчик несколько раз приходил за делом, — Щетинин все спал. Часов в девять подали самовар, Марья Николавна вышла в столовую, заварила чай; в передней показались мужики. Наконец разбудили Щетинина, приказчик вошел в кабинет. Барин сидел за письменным столом, протирая глаза, и ничего не понимал. Приказчик постоял у двери, поглядел, сделал шаг вперед, поклонился, подождал и, кашлянув, решился спросить:

— Лексан Васильич.

— А?

— Во флигаре прикажете потолки настилать, или погодить до вас?

— Погодить, погодить…

— Стало быть, сами изволите быть?

— Ну, да. Конечно.

Щетинин все протирал себе глаза и никак не мог их протереть.

Приказчик еще немного помолчал.

В это время Щетинин уж начал дремать, облокотившись на стол. Приказчик кашлянул еще раз; Щетинин вздрогнул и открыл глаза.

— Насчет крюковских мужиков будет ваше приказание? — спросил приказчик погромче.

— Как же, как же, брат…

— Леску позволите им отпустить?

— Что ж, пусть их!..

— Все маненько почистится лесок.

— А?

— Почистится, мол.

— Ну, да. Чего тут еще…

— Глядеть так-то быдто лучше, веселей.

— Хх! отличная, брат, штука!

Щетинин улыбнулся и сейчас же опять задремал.

Через несколько минут приказчик спросил:

— Так когда же изволите приехать?

— Куда?

— А на футор-с?

— Ну, вот еще! за коим чертом я туда поеду? Не видал я тваво футора, — говорил Щетинин недовольным голосом и опустил голову на стол.

— Что ты к нему пристаешь? — из столовой вполголоса сказала приказчику Марья Николавна.

— Разве ты не видишь, что он спит?

— Кто спит? Я сплю? Это неправда! — вскочив со стула, говорил Щетинин. — Я не сплю.

Приказчик все еще стоял в дверях. Щетинин широко открыл глаза, потянулся, посмотрел вокруг, наморщил брови и задумался.

— Да, — как будто припоминая что-то, произнес он. — Это так… — потом, заметив приказчика, прибавил: — Ты, брат, вот что: ты там… Как это сказать?.. Ты, любезнейший… Ну, да; ты вели лошадей поскорее заложить, — говорил он, уже совершенно очнувшись. — А насчет дел, это там после, мы увидим. Ступай!

— Мужички тоже было… — заговорил приказчик, указывая на мужиков, стоявших в передней.

— Гони их, — крикнул Щетинин.

Пришел Рязанов; Щетинин наскоро выпил стакан чаю, умылся. Во все это время никто из них не сказал ни одного слова. Как только выехали в поле, Щетинин заснул и проспал до самого города.

Действительно, в городе был мировой съезд и к тому же — крестьянская ярмарка. По улицам бродили пьяные мужики и разряженные бабы; на базарной площади стояли палатки и шалаши с товарами; в подвижном трактире играла музыка и пели песни; солнце пекло, пыль тучею стояла над толпою мужиков, двигавшейся во все стороны; между возов пробирался на паре караковых исправник 1, с верховым полицейским служителем позади. В толпе ходили управляющие, барыни с узлами и с раскрасневшимися лицами.

В сторонке, у весов, стояло шесть человек гарнизонных солдат в суконных галстухах и в белых холщовых мундирах. Перед ними прохаживался капитан: он делал им смотр и ругался, а сам был пьян. Солдаты тоже были пьяные и, вздыхая, равнодушно посматривали на проходящих.

Тут же стояли дрожки 2, на которых приехал капитан. Он все собирался уехать, несколько раз подходил к дрожкам и поднимал ногу, но сейчас же опять возвращался и опять принимался ругаться. На правом фланге стоял солдат с заплаканным лицом. Он был пьянее всех; стоя ввытяжку, он плакал и не сводил глаз с своего командира.

— Я тебе по-ка-жу, твою мать, я тебе покажу! — кричал капитан, наступая на солдата.

— Готов, завсегда готов, — Вытягивая лицо вперед, отвечал солдат.

— Молчать!

— Слушаю, васскрродье.

— В гррроб заколочу!..

— С радостью…

Бац.

Солдат заморгал глазами и выставил свое лицо еще больше вперед. Проходящие мужики останавливались. Солдат всхлипывал и, не утирая слез, прямо смотрел в глаза начальнику.

— У! Рраспротак, — рычал капитан, косясь на солдата и подходя к дрожкам.

— С моим с удовольствием! — крикнул солдат.

— Молчать! — заревел капитан, снова подлетая к солдату.

По улицам ездили и бродили помещики; в домах тоже везде виднелась водка и закуска; из отворенных окон вылетал табачный дым вместе со смехом и звоном графинов.

В этот день назначено было открытие по возобновлении дворянского клуба, с переименованием его в соединенный, так как в новом клубе предполагалось соединить все сословия.

Мировой съезд помещался в том же здании, а потому у ворот и на крыльце толпились мужики, вызванные посредниками в город по делам.

Щетинин с Рязановым прошлись по ярмарке и отправились в клуб. На дороге им попались дворяне; они шли вчетвером, обнявшись, в ногу и наигрывали марш на губах.

Впереди маршировал маленький толстенький помещик и размахивал планом полюбовного размежевания вместо сабли.

— Здравия желаем, ваше-ство-о! — гаркнули дворяне, поравнявшись со Щетининым, и пошли дальше.

— Спасибо, ребята! — крикнул высунувшийся из окна помещик.

— Рады стараться…

— По чарке на брата! Идите сюда! — кричал он, махая рукою.

— Правое плечо вперед, — марш! — скомандовал начальник, и отряд завернул в ворота.

По улице пронесся легонький тарантас, запряженный тройкою маленьких лошадок. В нем сидел полный мужчина в военной фуражке, но с бородою, и делал Щетинину ручкою. Он поклонился.

Из окон выглядывали дамы и говорили, показывая на Щетинина с Рязановым: «вон они, коммунисты!»

Щетинин шел молча и рассеянно глядел по сторонам, рассеянно отвечая на поклоны. В клубе у подъезда стояли и лежали сельские власти: старшины, сотские 3, старосты и проч.; некоторые пристроились в тени, а шляпы их торчали на заборе.

Заседание мирового съезда еще не кончилось. В зале, посреди не, стоял большой стол, за которым сидели посредники с цепями на шее и с председателем во главе. Вокруг них толпились помещики, управляющие и поверенные; прочие дворяне бродили по зале и, по-видимому, скучали. Из буфета слышался бойкий разговор, смех и остроты.

— Да будет вам, — уговаривал один помещик посредников. — Ну что в самом деле пристали! водку пора пить.

— Погодите, — с озабоченным видом отвечали посредники. — Не мешайте!

— Позвольте мне, господа, прочесть вам, — громко заговорил один из посредников, обращаясь к съезду, — письмо, полученное мною на днях от землевладельца, господина Пичугина.

— Слушаем-с, — ответил председатель и сделал серьезное лицо.

Посредник начал читать: «Милостивый государь, Иван Андреевич, не имея чести быть лично с вами знаком, имею честь довести до сведения Вашего следующий анекдот. 1863 года, мая 12-го числа, крестьянин-собственник сельца Ждановки, Антон Тимофеев, приидя ко мне на барский двор в развращенном виде, с наглостию требовал от меня, чтобы я отдал ему его баб, угрожая мне в противном случае подать на меня жалобу мировому посреднику. И когда я выслал ему сказать через временно обязанную 4 женщину мою Арину Семенову, что по условию я могу пользоваться его бабами все лето, то он за это начал женщину мою всячески ругать, называя ее стерва и при том показывая ей язык. После этого что же, всякая скотина может безнаказанно наплевать мне в лицо! Конечно, они теперь вольные и могут все делать. Но я этого так не оставлю и буду просить высшие власти о защите меня от притеснения и своеволия мужиков. Нет, это много будет, если всем их пошлостям подражать. Им и без того отдано все, а мы лишены всего. Имею честь быть…» и проч.

— Господа! — воскликнул один из стоявших у стола помещиков, — господа, кому угодно пари, что господин Пичугин этого, как его, собственника-то, собаками затравил?

— Ну, вот!

— Да не угодно ли на пари? Я его знаю. Вы не верьте тому, что он пишет. Это он все врет, все сам сочинил.

Начался спор. Собрание между тем, поручив посреднику исследовать дело на месте, перешло к рассмотрению проекта, представленного одною помещицею, желавшею переселить крестьян в безводную пустыню. Немец, поверенный этой барыни, развернул план и положил его на стол перед собранием. Посредники стали рассматривать план: пустыня и на плане оказалась безводною; но, несмотря на это, поверенный утверждал, что для самих же крестьян так будет лучше. Позвали крестьян. Они вошли, осторожно ступая по крашеному полу, поклонились и встряхнули головами. Председатель начал им объяснять желание помещицы и указал на плане участок. Мужики выслушали и сказали — слушаем-с; только один из них как-то боком косился на план и, прищурив один глаз, шевелил губами. Но когда спросили их, согласны ли они на это, мужики все вдруг заговорили, полезли к плану и стали водить пальцами. Доверитель вступился и просил председателя не дозволять мужикам пачкать план. Мужикам запретили трогать его пальцами и велели отойти от стола.

— Ну, что, батюшка, как у вас свободный труд процветает? — спрашивал Щетинина один помещик, доедая бутерброд.

— Да ничего, — нехотя отвечал Щетинин.

— Ну, и славу богу, — улыбаясь, сказал помещик. — Мужики ваши все ли в добром здоровье, собственнички-то, собственнички? А? То-то, чай, богу за вас молят? Теперь какие небось каменны палаты себе построили. Че-ево-с?

— Почем я знаю, — с неудовольствием сказал Щетинин.

— Да; или вы нынче уж в это не входите? Так-с. Нет, вот я, признаться, — немного погодя прибавил помещик, — все вот хожу да думаю, как бы мне своих на издельную повинность переманить; а там-то бы уж я их пробрал; я бы им показал кузькину мать, в чем она ходит, они бы у меня живо откупились. Да, главная вещь, нейдут, подлецы, ни туда ни сюда.

— Как поживаете? — говорил Щетинин, раскланиваясь с другим, только что вышедшим из буфета помещиком.

— Вот как видите, — отвечал тот. — Закусываем. Как же нам еще поживать? Ха, ха, ха! Вот с Иван Павлычем уж по третьей прошлись. Да, черт, их не дождешься, — говорил он, указывая на посредников. — Господа, что же это такое наконец? Скоро ли вы опростаетесь? В буфете всю водку выпили, уж за херес принялись.

— Да велите накрывать, — заговорили другие.

— Стол нужен.

— Господа, тащите их от стола!

— Эй, человек, подай, братец, ведро воды, мы их водой разольем. Одно средство.

— Ха, ха, ха!

— Нет, серьезно, господа. Ну, что это за гадость! Все есть хотят. Кого вы хотите удивить?

— Что тут еще разговаривать с ними! Господа, вставайте! Заседание кончилось. Дела к черту! Гоните мужиков! Эй, вы, пошли вон!

Таким образом кончилось заседание. Посредники, с озабоченными и утомленными лицами, складывали дела, снимали цепи, потягивались и уходили в буфет.

— Александр Васильич, голубчик, давно ли вы здесь? — говорил один из них, подходя к Щетинину. — Позвольте вас поцеловать, душа моя. Et, madame votre Иpouse, comment ce porte’t’elle? 5

— Благодарю вас. Мой товарищ, Яков Васильич Рязанов; мировой посредник нашего участка, Семен Семеныч, — познакомьтесь, — говорил Щетинин.

— Очень рад, очень рад, — говорил посредник, расшаркиваясь и пожимая руку Рязанову. — Ах, позвольте, ваша фамилия мне знакома — Рязанов. — Да. Теперь я помню. Мы с вашим батюшкой вместе служили.

— Что же вы с ним, всенощную или обедню служили? — спросил Рязанов.

— То есть как?..

— Я не знаю, как. Должно быть, соборне. А то как же еще?

Посредник с недоумением смотрел на Рязанова.

— Да разве ваш батюшка не служил в гродненских гусарах?

— Нет; он больше в селах пресвитером служил.

— То есть…

— Попом-с.

— Да. Ну, так это не тот Рязанов, которого я знал, — конфузясь, говорил посредник.

— Я думаю, что не тот.

Стали стол накрывать. В ожидании обеда дворяне прохаживались по зале, закусывали и разговаривали.

— Господа, послушайте-ка!

— Ну!

— Не слыхал ли, или не читал ли кто, — земство 6, что за штука такая?

— Ну, вот еще что выдумал? Давай я тебя за это поцелую.

— Да нет, постой, братец, нельзя же.

— Чего тут нельзя! Иди-ка, брат, лучше водку пить. Разговаривать тут еще… Земство! Тебе какое дело?

— Как какое дело? Это вы отчаянные головы, вам все нипочем, а у меня, брат, дети. Господа, нет, серьезно, скажите, коли кто знает!

— Вот пристал!

— Пристанешь, брат. Ты небось за меня не заплатишь.

— Изволь, душка, заплачу, только пойдем вместе выпьем по рюмочке.

— Уйди ты от меня, сделай милость! Иван Павлыч, вы, батюшка, не знаете ли? Вы, кажется, журналами-то занимаетесь.

— Что такое?

— О земстве не читали ли чего?

— Как же, читал.

— Ну, что же?

— А ей-богу не знаю, голубчик.

— Да нет ли газет каких-нибудь?

— Какие тут газеты? Вон поди в буфете спроси! Эй, человек, подай ему порцию газет!

— Черти! Всю водку вылакали. Налей мне хоть рому, что ли!

— Так как же насчет земства-то? А? Так никто и не знает?

— Спроси у предводителя.

— Предводитель, скажи, братец, на милость, никак я толку не добьюсь, какая такая штука это земство? Что за зверь? ПСдать, что ли, это какая? А?

— А это, вот видишь ты, какая вещь…

— Да ты сам-то знаешь ли?

— Ну, вот еще. Мне нельзя не знать.

— То-то. Смотри не ври. Ну!

— Это дело, как бы тебе сказать? Государственное.

— Ну, да ладно. Об этом ты нам не рассказывай; а вот суть-то, главная суть-то в чем?

— Тут, брат, вся сила в выборах.

— Вот что. Кого же выбирать-то?

— Выборных.

— Да. Опять-таки выборных же и выбирать. Ну, а за коим же чертом их выбирать-то станут?

— А они там это будут рассуждать.

— Да, да, да. О чем же это они будут рассуждать?

— Об разных там предметах: об дорогах, о снабжении мостов и так далее.

— Да. Это, значит, по дорожной части. Ну, и за это мы им будем деньги платить? Так, что ли?

— Так.

— Ну, брат предводитель, спасибо, что рассказал. Теперь пойдем по рюмочке дернем.

За несколько минут до обеда на улице загремели бубенчики, и у крыльца остановилась взмыленная тройка отличных серых коней. В залу вошел полный, румяный молодой помещик в английском пиджаке, с пледом на руке.

— Петя! Душка! Вот он, урод! Мамочка! Давно ли?..

— Что у вас тут такое? Сословия сближаются? Ах, вы, шуты гороховые! Где же мужики-то?

— Какие мужики? Они там, на крыльце.

— А как же сословия-то?

— Ну, вот еще, сословия!

— Зачем же вы наврали?

— Кто тебе наврал? Вон, гляди, видишь, Лаков сидит. Чего же тебе еще?

На диване действительно сидел купец с красным носом и бессмысленно водил глазами.

— Да он, скотина, и теперь уж пьян. Лаков, что, брат, ты уж успел?

— Успел, — кивая головой и улыбаясь, отвечал купец.

— Экое животное!

— Нельзя… Ярмонка.

Из буфета выглядывал другой купец и, стоя в дверях, подобострастно кланялся, не решаясь войти в залу.

— А! И ты здесь, чертова перечница! Что же ты сюда нейдешь?

— Он не смеет.

— Я не смею-с.

— Ну, хорошо, братец; стой там, стой! мы тебя после обеда посвятим.

— Посвятим, посвятим…

Купец кланялся.

Подали суп. Стали садиться за стол. Купец лаков тоже взялся за стул.

— Что ж, господа, мне-то можно?

— Садись, чучело, садись, ничего.

Купец сел.

— Эй, половой, подай графин водки!

— За стол водку не подают. Что ты? Разве здесь кабак? — говорили купцу соседи.

— Ну, шампанского. Черт те дери!

— Много ли-с?

— Полбутылки.

— Эх ты! Полбутылки! Мужик! Где ты сидишь, вспомни!

— Что ж такое? Ну, мы полдюжину спросим. Подай полдюжины!

— Слушаю-с.

— Да закусить чего-нибудь, солененького. Проворней! Эх, в рот те шило…

— Лаков, веди себя скромней, — кричали ему с другого конца.

— Я и так скромно.

— Господа, слышали, в Саратове какой случай был?

— Какой?

— Поджигателей поймали 7. Теперь там такое дело… Оказывается, что тут замешаны разные лица…

— Эка штука! У нас мужики двоих поймали; взяли, дурачье, и отпустили.

— А что, позвольте вас спросить, — спросил Рязанова его сосед, уездный учитель, — телеграмму посылать будут 8?

— Я не знаю.

— Что он такое говорит?

— Я говорю-с насчет телеграммы.

— Какой телеграммы?

— То есть от всех сословий, вот теперь, во время обеда. Разве не будут?

— Нет; телеграммы не будет, а вот речь Петр Михайлович произнесет — на латинском языке.

— Ах, в самом деле! Петя, — кричал один посредник, — речь, брат, непременно сегодня речь!

— Уж это после обеда, — отвечал Петя.

— Нет, он на прошлой неделе, — мы с ним на охоте были, — уморил: собрал мужиков и им латинскую речь сказал.

— Ха, ха, ха!

После супа захлопали пробки и стали разносить шампанское.

— Господа, за соединение сословий! Лаков, слышишь, чучело?

— А, дуй вас горой!

— Ха, ха, ха! Однако ты, чертов сын, не ругайся!

— «Устюшкина мать собиралась умирать…» — затянул Лаков.

— Этих свиней никогда не надо пускать, — рассуждали дворяне.

— Вот посадили его за стол, а он и ноги на стол.

— «Умереть не умерла, только время провела». Что ж такое? Я за свои деньги… Ай у нас денег нет?

— Иван Павлыч, ваше здоровье, — чокались через стол помещики.

— Эх, драть-то вас на шест, — кричал между тем Лаков.

— Господа, что же это такое?

— Mais, mon cher, que voulez-vous donc? C`est un paysan 9.

— Эй, послушай, ты, мужик, — говорил Лакову один помещик. — Если ты, скотина, еще будешь неприлично себя вести, тебя сейчас выведут.

— Ты недостоин сидеть с порядочными людьми за столом.

Лаков струсил.

— Будешь смирно сидеть?

— Я смирно. Истинный бог… Подлец хочу быть, — смирно.

— Ну, так молчи же, не ругайся!

— В тринклятии провалиться — не ругался.

— Господа, за процветание клуба, — провозгласил предводитель.

— «Устюшкина мать…» — заревел Лаков. — Ай у нас денег нет? Всех вас куплю, продам и опять выкуплю.

— Нет, это из рук вон. Его нужно вывести.

— Вот они деньги, — получай! Эй! Кто у вас тут получает, — получай! Триста целковых… На всех… Жертвую, раздуй вас горой!..

— Вывести, вывести его! — кричали дворяне.

— Стой, — говорил Лаков. — За четыре бутылки назад деньги подай! Ладно. Ну, теперь выводи!

Через час после обеда дворяне ходили по комнатам, как во сне, все что-то говорили друг другу, кричали, пели и требовали всё шампанского и шампанского. В одной комнате хором пели какую-то песню, но потом образовалось два хора, и уж никто никого не слушал; только и можно было разобрать:

— Кубок янтарный…

— Чтобы солнцем не пекло…

— Полон давно…

— Чтобы сало не текло.

— Господа, это подлость!.. Ура-а — шампанского!.. Пей, пей, пей!.. Позвольте вам сказать!.. Чтобы солнцем… Поди к черту! Ура — шампанского!..

В то же время один помещик, сидя на столе, выводил тоненьким голоском: «Век юный, пре-елестный, дру-у-зья-аа, про-о-ле-етит…» 10

— Во-одки! — вдруг заорал кто-то отчаянным голосом.

В другой комнате происходило посвящение купца Стратонова. Судья, сидя на кресле, произносил какие-то слова, а хор повторял их. Два посредника держали под руки купца Стратонова и заставляли его кланяться судье. Купец кланялся в ноги и просил ручку. Судья накрывал его полою своего сюртука и произносил «аксиос» 11, «аксиос»; хор подхватывал; третий посредник махал цепью, как будто кадилом.

Щетинин с Рязановым вышли на крыльцо. Смеркалось. У ворот клуба их уже дожидался запряженный тарантас. На дворе видно было, как один помещик стоял, упершись в стену лбом, и мучительно расплачивался за обед.

Перед освещенными окнами клуба стояли мальчики и вели между собою следующий разговор:

— Ты туда не ходи! Там мировой.

— Это съезд.

— Он тебя съест.

— Кто?

— А мировой-то. Ишь ты! Ишь! Вон он какой страшный! Глядите, братцы! зубы-то, зубы!..

— Ур-а-а! — ревели в клубе дворяне и кидали в окна пустые бутылки.

По улицам бродили пьяные мужики. Ярмарка кончилась.

— Что ты такое начал рассказывать, когда я приехал, помнишь? — про какое-то социальное дело? — спросил Рязанов своего товарища, когда они выехали в поле.

— Нет, оставь это, прошу я тебя, сделай милость, оставь, — ответил Щетинин.

Щетинин с Рязановым вернулись из города ночью, часу в первом; Рязанов отправился к себе во флигель, а Щетинин прошел прямо в кабинет, разделся, прочел письма, развернул газету и, облокотившись над нею, задумался.

Прошло несколько минут.

— Кушать не будете? — угрюмо спросил его лакей.

— А?

Щетинин как будто очнулся.

— Кушать не будете? — тем же тоном и так же угрюмо повторил лакей.

— Нет, не буду.

Лакей хотел было уйти.

— Постой! Что… А-а… Барыня уж легла, не знаешь? — сбиваясь и разглядывая газету, спросил Щетинин.

— Не могу знать.

— А-а… Здоровы… Здорова она?

— Не могу знать.

Щетинин нахмурился и исподлобья посмотрел на лакея: лакей, заложив одну руку за спину, а в другой держа сапоги, стоял у притолоки и исподлобья смотрел на барина.

— Что это у вас за привычка, — раздражительно начал Щетинин: — «Не могу знать», да «Никак нет»? Черт знает, точно рекруты какие-то.

Лакей переступил с ноги на ногу и продолжал молча смотреть на барина.

— Просишь, кажется, ведь, — нет!

Молчание.

— Последний раз прошу: не говори так, сделай милость!

— Слушаю-с.

Щетинин махнул рукой.

— Ступай! Ступай уж, — говорил он умоляющим голосом.

Лакей ушел…

Щетинин поправил газету, хлопнул по ней ладонью и принялся было читать; но сейчас же забарабанил пальцами по столу и загляделся на подсвечник. Тихо стало; слышно, как на дворе лошадей отпрягают… Вдруг где-то, в дальних комнатах, что-то стукнуло, и зашуршало женское платье… Щетинин вздрогнул, поднял голову и начал прислушиваться: пол заскрипел… Шелест все ближе и ближе… Вот прошла в залу… Задела платьем за стул… Повернула в столовую…

— Друг мой, прости меня, — говорила Марья Николавна, входя в кабинет.

Щетинин бросился к ней и крепко схватил ее за обе протянутые к нему руки.

— Я тебя огорчила, — прости! Я сама теперь вижу, что ты все-таки хороший, хороший человек.

Щетинин положил ей на плечи свои руки и нежно смотрел ей в глаза.

— Это совсем не нужно было, что я наговорила тебе. Я ужасно раскаивалась…

Она сказала все это нежным, но твердым голосом; в глазах были слезы.

— Ну, полно, полно, — говорил Щетинин, целуя ее в голову.

— Нет, знаешь, я после, как ты уехал, целый день и тогда ночью тоже все думала, думала… Все свои мысли передумала сначала.

— Сядем, — сказал он, обняв жену и усаживая ее на диван. — Ну, что же ты выдумала?

Он вздохнул, прислонился головою к ее плечу и закрыл глаза.

— Как же ты меня измучила-то!

— Прости!

— Ну, да что тут! Это все пустяки. Нет, я уж вообразил, что… Впрочем, рассказывай, рассказывай!

— Что ты вообразил?

— Все вздор. Ведь уж прошло, так чего же еще? А ты мне вот что скажи: что это с тобой случилось?

— Да как тебе сказать? — Не знаю. Мне кажется, что со мной ничего особенного не случилось; а так вдруг представилось мне, что все это, — лечение там и что хозяйством я занимаюсь, что все это ужасные глупости.

— Да почему же? Ведь прежде это тебе не приходило в голову?

— Прежде? Видишь ли! Как бы тебе это рассказать?.. До сих пор я все еще чего-то ждала, до последней минуты ждала; я не рассуждала, я и не думала даже ничего, я просто верила, что так нужно почему-то. Ты мне сказал тогда, давно еще: «Маша, займись хозяйством, пожалуйста!» ну, я и стала заниматься; потом пришли больные мужики, ты мне сказал: «Маша, ты бы там пошла поглядела, что у них». Я и стала лечить. Ну, и ничего. Я так все и жила и жила… Я точно будто во сне была все это время. А тут вдруг эти споры начались.

— Так это, значит…

— Что?

— Нет, ничего, ничего. Так что же дальше-то?

— Сначала мне казалось, что это он так, нарочно; потом одно время, помнишь, когда он все советовал тебе судиться с мужиками? Ведь он смеялся тогда. В это время я не знаю что, я просто готова была его убить. Я только не говорила тебе, а я все об этом разговоре думала, припомнила каждое слово… А ведь это все правда.

— Что правда?

— Да он говорил. Правда ведь? Да?

— Мм…

— Нет, в самом деле, подумай; что мы такое делаем? Помещики как помещики. Меня это мучило ужасно. Ну, положим, ты вот все говоришь, что ты там пример, что ли, им хочешь показать, ну, я не знаю. Нет, а я-то что же тут?

Щетинин ничего не отвечал. Он, нахмурившись, глядел в окно и отвертывал кисть у своего халата. На дворе начинало светать.

— Вспомнила я, — помолчав немного, заговорила опять Марья Николавна, — вспомнила, как мы с тобой сначала говорили там о разных жертвах, а теперь посмотрела: какие же это жертвы?

Это так, забава. Занимаюсь я этим или нет, — решительно все равно. Да и что это за занятие? Обед заказать, белье отдать выстирать, — так это и без меня само собой сделается; а там пластырь какой-нибудь дать мужику, так я еще и не знаю, что я даю. Может быть, ему даже еще хуже будет от этого.

Я ведь не училась быть доктором, я ничего не умею. Так что же я могу сделать?

— Ну, расскажи-ка лучше, что же ты придумала, — прервал ее Щетинин.

— А вот что, — сказала она, приложив палец к щеке и как будто во что-то всматриваясь. — Я теперь все поняла. Ты тут совсем не виноват.

Щетинин немного повел бровями.

— Помнишь, тогда с мужиками ты все хлопотал, чтобы они… Как это?

— Ну, да; ну, да, — нетерпеливо сказал Щетинин.

— Чтобы у них все было общее. Как это называется?

— Да все равно. Так что же ты-то думаешь теперь?

— Погоди, не перебивай меня! Что я хотела? Да. Вот ведь ты тогда ошибся?

— Ошибся, — тихо ответил Щетинин.

— Ведь ты им добра желал?

— Да…

— Так почему же это не удалось?

— А потому, что они дураки, — резко ответил Щетинин.

Марья Николавна приостановилась.

— Своей же пользы не понимают, — прибавил Щетинин и, привстав на локте, потянул к себе подушку.

— Так за что же ты на них сердишься? — с удивлением спросила Марья Николавна.

— И не думаю. С какой стати мне на них сердиться?

— Ну, да. Ведь они в этом не виноваты, что не понимают. Они ошибаются. Ты и сам тоже ошибался. Их надо учить, тогда они поймут. Так ведь?

— Конечно, — размышляя, ответил Щетинин. — Только кто же это их будет учить? Уж не ты ли? — поднимая голову, спросил он.

— Да, я. Что ты на меня смотришь? Ну, да. Я буду их учить. Наберу детей и заведу у себя школу. Ведь это хорошо я придумала? А?

Щетинин опять опустил голову на подушку и сказал:

— Разумеется. Что ж тут. Только я не знаю…

— Что ты не знаешь? Сумею ли я справиться с этим делом?

— То-то, сумеешь ли? Ведь тут терпенье страшное…

— Не беспокойся. Насчет терпенья я… Да притом, вот и Рязанов, — Ведь он проживет здесь все лето, — он мне поможет, расскажет, как надо все делать.

-Рязанов?!. Да. — Щетинин поморщился. — Нет, уж ты лучше с этим к нему не обращайся.

— Почему же?

— Да так. Он вообще…

— Что вообще?

— Вообще… Он на это смотрит как-то странно.

Марья Николавна задумалась.

— Да разве ты с ним говорил что-нибудь об этом?

— Нет, не говорил, но мне так кажется, судя…

— Да нет; не может быть. Он не такой. Я, впрочем, сама с ним поговорю.

— Да. Ну, так, стало быть, — говорил Щетинин, приподымаясь и заглядывая Марье Николавне в лицо, — стало быть, ты не сердишься. Это главное.

— Нет: да ведь я и тогда не сердилась. Ведь это совсем не то. Ну, что же там в городе?

— ЧтС, в городе такая мерзость! Перепились все, как сапожники. Только всего и было. Однако уж светает.

— В самом деле, — сказала Марья Николавна вставая. — Так я завтра же начну это. Переговорю, во-первых, с Рязановым…

— Да, да; это хорошо.

— А потом… И начну. Только вот… Погоди!

Щетинин хотел ее обнять.

— Только вот книг нужно достать.

— Достанем, всего достанем.

— Ты в город-то ездил. Ах, какая я глупая!

— А что?

— Ты там бы мог купить.

— Что ж такое? Можно послать.

— Так ты завтра же… Постой! Завтра же пошли!

— Пошлю. Как же я устал-то, господи! — говорил Щетинин, потягиваясь. — Ну, теперь спать!

На другой день Щетинин встал раньше всех, один напился чаю и уехал на хутор, на целый день.

Марья Николавна долго ждала Рязанова за самоваром, наконец послала за ним во флигель, — оказалось, что он чуть свет ушел куда-то и еще не возвращался. Она пошла было в сад, но потом вдруг вернулась домой. Придя в свою комнату, она открыла рабочий столик, достала оттуда начатые рукавчики, взяла иголку и принялась было шить; потом опять распорола, выдернула иголку, оторвала кончик нитки и опустила руки на работу.

Так просидела она с полчаса, отвернувшись в сторону и в раздумье перебирая пальцами свое платье; только глаза ее медленно переходили с одной вещи на другую, ни на чем не останавливаясь и ничего не выражая, кроме одной какой-то мысли, которая не давала ей покоя. Пасмурный свет из окна, проходя сквозь зеленую занавеску, бледно ложился на одну сторону ее красивого, но и без того печального лица, неясно обозначая щеку, висок с неподвижною бровью и далеко откинутую назад темную косу.

Вошла горничная.

— Что ты, Поля? — мельком взглянув на нее, спросила Марья Николавна.

— Блюзку запошить прикажете или только сметать пока вперед — иголку?

— Все равно. Сама увидишь, как лучше.

Горничная молчала.

— Ну, запошей, что ли.

— Там вон девочку привели, — улыбаясь, сказала горничная.

— Какую девочку?

— Да мать привела, крестьянскую. Больная.

Горничная фыркнула.

— Что ж ты смеешься?

— Очень уж смешно. У девочки в ухе…

Горничная опять засмеялась.

— Что ж у ней в ухе?

— Горох вырос.

— Как горох вырос?

— Да извольте сами посмотреть. Обыкновенно, ребятенки баловались, засунули ей в ухо горошину; он у ней там и вырос. Видно, извольте поглядеть, из уха росток торчит.

Оказалось, у девочки действительно из уха виднелся росток.

Марья Николавна достала шпилькою горошину и налила девочке в ухо деревянного масла. Баба вытащила из-за пазухи четыре яйца и подала их Марье Николавне.

— Зачем это? Мне не надо.

— Ну! — сказала баба, все-таки отдавая яйца.

— Нет, право, мне не надо.

— Ну! Ничаво.

Баба старалась поймать ее руку.

— Ах, какая ты! Ведь я тебе сказала, что не возьму, — говорила Марья Николавна, спрятав свои руки.

— О? Ну, мотри же! А то возьми! Что ж?.. Ничаво.

— Не возьмет. Дура! Говорят тебе, — смеясь, прибавила горничная.

— Да ведь у нас денег нету. Какие у нас деньги?

Марья Николавна улыбнулась.

— А то я пзнички 1 принесу коли.

— Ничего мне не надо.

— Ну, благодарим покорно, — кланяясь, говорила баба. — Целуй у барыни ручку, — сказала она своей девочке. — Проси ручку! Сопли-то утри! Скажи: пожалуйте, мол, сударыня, ручку! Проси скорей!

— Нет, нет; и этого не надо, — конфузясь, говорила Марья Николавна. — А ты лучше вот что послушай-ка!

— Чаво-с?

Баба самой себе утерла нос.

— Ты из какой деревни?

— Мы-то?

— Ну, да.

— А мы вот кАменски.

— Это недалеко ведь, кажется?

— ВозлИ. За речкой-то вот.

— Который год твоей девочке?

— Девочки-ти? Да, мотри, никак девятый годочек пошел.

Марья Николавна нагнулась к девочке и взяла ее за подбородок. Девочка пугливо вскинула глазами кверху и ухватилась за подол своей матери.

— Как тебя зовут? — спросила девочку Марья Николавна.

Девочка молчала.

— Что ж ты, дура, молчишь? — говорила ей мать. — Скажи: Фроськой, мол, сударыня. Говори скорей!

— Фроськой, — прошептала девочка, схватилась обеими руками за мать и уткнулась носом ей в живот.

— Послушай, милая, — вдруг как-то решительно заговорила Марья Николавна и улыбнулась. — Отдай ее мне, я буду ее учить.

Баба взглянула на Марью Николавну и тоже улыбнулась и, нагнувшись к девочке, сказала:

— Вон, слышишь, барыня-то что говорит? Учить, говорит. Чу, мотри не балуй! Как забалуешь, учить.

Девочка взглянула на Марью Николавну и сейчас же опять спряталась.

— Ах, нет. Ты не понимаешь, — торопливо заговорила Марья Николавна. — Я ведь это не нарочно говорю. В самом деле, давай я ее буду учить.

— Ох, уж барыня! Что только они выдумают! — смеясь, говорила горничная.

Баба смотрела на них в недоумении.

— Грамоте учить. Знаешь, читать и писать, — толковала бабе Марья Николавна.

— Это на что же так-то? — не понимая, спрашивала баба.

— Она у тебя грамотная будет; будет уметь читать и писать, сосчитать, когда что нужно, письмо написать…

Горничная фыркнула себе в руку.

— Какая ты… Странная! Что ж тут смешного? — вспыхнув, заметила Марья Николавна.

— Ох, уж и не знаю… — говорила баба, улыбаясь и посматривая на горничную.

— Чего ж тут не знать? Это очень просто, — зачастила Марья Николавна.

— Ох, нет. Ох, уж не замай же она… Нет, уж помилуйте, сударыня!

— Да отчего же?

— Нет, уж сделайте божескую милость, — низко кланяясь, говорила баба. — Что с нее взять? Малый робенок.

Баба придерживала девочку, как будто у ней кто-нибудь хотел ее отнять. Девочка вдруг заревела.

— Ты, может, боишься, что ей здесь будет нехорошо?

— Нет, уж помилуйте, сударыня! Одна она у меня, девочка-то. Коли так, уж легче же я курочку вам принесу за лечение.

Марья Николавна молча постояла перед бабою, грустно улыбнулась, посмотрела на нее и сказала:

— Не надо. Ни курочки, ни девочки твоей мне не надо. Успокойся! — и ушла опять в свою комнату.

Немного погодя она вышла на крыльцо с зонтиком в руке и отправилась в людскую.

В людской сильно пахло щами и горячим ржаным хлебом, который лежал на лавке, прикрытый полотенцем. У окна сидел кучер и курил трубку; стряпуха собралась было разуваться и поставила одну ногу на скамейку; по полу, отрывисто чавкая, бродил поросенок; рядом с кучером, на лавке же, сидела двухлетняя девочка и ковыряла большою деревянною ложкою в пустом горшке, из которого всякий раз шумно вылетали мухи.

Кучер говорил девочке, дотрагиваясь до нее трубкою:

— Грушка!

— Мм! — с неудовольствием отзывалась девочка.

— Это у тебя что?

— Ммм!..

— Что это у тебя?

— Мм-ма-а! — кричала девочка, хлопая ложкою по горшку.

— Что ты, охальник, к робенку-то пристаешь! — кричала стряпуха.

В это время вошла Марья Николавна. Кучер встал и спрятал трубку за спину, стряпуха тоже встала и обдернулась. Марья Николавна поклонилась им, посмотрела вокруг и сказала:

— Как тут пахнет!

Кучер со стряпухою ничего не ответили. Марья Николавна подошла к девочке, погладила ее по голове и спросила:

— Это Груша?

— Грушка-с, — кланяясь, подтвердила стряпуха.

— Мм. Маленькая, — Вполголоса произнесла Марья Николавна, постояла еще несколько минут, взглянула на печку и заметила, что тараканов много.

— Довольно-с, — сказал кучер.

— Вы хоть бы выводили их.

— Выводили-с, — ответила стряпуха.

— Ведь это для себя же, — добавила Марья Николавна.

— Это справедливо, — подтвердил кучер. — Насчет чистоты ежели.

— Бог их знает. Уж и не знаю, что с ними делать, — говорила стряпуха, с сокрушением глядя на тараканов.

— Варом нет лучше, — заметил кучер, подходя к печке.

Сказав это, он сбросил одного таракана на пол и раздавил его ногою.

— До смерти не любит, как ежели его ошпаришь, — ту ж минуту помирает.

— Ну, да, — рассеянно сказала Марья Николавна. — А где столяр? — вдруг спросила она.

— Да никак они там, с Иван Степанычем, скрыпку, что ли то, налаживают, — ответила стряпуха.

— Какую скрыпку? Клетку строют для чижа, — сказал кучер.

— И то, мотри, клетку, а я скрыпку, — поправилась стряпуха.

— В сарае балуются, — добавил кучер.

Марья Николавна вышла на двор и послала кучера за столяром.

Пришел столяр, скинул с головы ремешок и поклонился.

— Послушай, — сказала ему Марья Николавна, — ее можешь ли ты сделать стол?

— Что ж, это можно-с, — подумав, ответил столяр.

— Простой, понимаешь, совсем простой.

— Слушаю-с. А сколь велик будет стол?

— Да вот этак, я думаю.

Она показала зонтиком на земле.

Столяр поглядел и сказал:

— Ничего. Это можно-с.

— И еще две скамейки такие, длинные.

— И это все ничего, бочкА, значит, в наград 2.

— Ну, я это не понимаю.

— Все дюйма полтора толщины доски потребуются, — говорил столяр, показывая два пальца.

После того Марья Николавна прошла во флигель, где жил Рязанов, и велела там очистить одну пустую комнату, всю заваленную разным хламом; а сама отправилась по дороге к селу.

Солнце пекло; она шла скоро, слегка шмыгая платьем, и прищурясь смотрела вперед. Неподалеку от церкви попался ей старый, проживавший в селе мещанин. Он шел с мельницы, с удочками на плече, и нес на веревочке пескарей.

— Мое вам почтение, сударыня, — сказал он, низко кланяясь.

— Ах, здравствуйте!

— Гулять изволите?

— Да.

— Очень прекрасно-с.

— Вы, кажется, рыбу ловили?

— Что делать, сударыня, — большую охоту имею.

— Семейство ваше как?

— Благодарю моего создателя, — слава богу-с.

— Дети ваши что делают? Старший где?

— Учится-с.

— Где же?

— Комзино село изволите знать? Ну вот-с, в мальчиках у купца в лавочке. Сам пожелал Федю моего у себя иметь, призывает. Приходим. — Какое, говорю, будет ваше положение? — а наше положение, говорит, будет вот какое: на первый раз, говорит, мы ему ничего не положим; а там посмотрим, ежели, говорит, будет стараться, тогда что положим. — Подумали, подумали мы с супругой: что ж, нечИм ему баловаться — вешаться, незамай же он учится. Так и отдали.

— Ну, а младший?

— Материн баловник. Махонький дома пока при матери-с. Тоже учится, родителей утешает.

— Кто же его учит?

— Сама-с.

— И охотно учится?

— Охотник смертный. И тепериче, доложу вам, не то чтобы бить, а даже то есть пальцем не трогаем.

— Как же вы делаете?

— Пряником-с. Пряником, и кончено дело-с. Возьмет это мать в руки пряник. «Ну-ка, говорит, Миша, прочитай богородицу!» и ту ж минуту садится, книжку берет, молитву читает. И так это чудесно мать приучила, занялся; верите ли, в одну неделю всю азбуку понял.

— Вот как. Прощайте!

— До приятного свидания-с.

Марья Николавна пошла дальше. На селе было совсем пусто; старухи, сидевшие у ворот, вставали и низко кланялись ей издали.

Под одним амбаром лежала куча ребятишек, тут же прыгала привязанная за ногу галка. Марья Николавна заглянула под амбар и спросила:

— Что вы тут делаете?

Ребятишки притаились. Она нагнулась еще ниже, поглядела на них — они стали прятаться друг за друга.

— Приходите ко мне ужо, я вам гостинцев дам, — ласковым голосом сказала она им.

Молчат.

— Придете, что ли? Зачем вы галку-то мучите? — спросила она, не дождавшись ответа.

Из-под амбара кто-то дернул за веревку, галка закричала и, ковыляя на одной ноге, скрылась под амбаром.

Марья Николавна постояла еще немного, вздохнула и пошла. Она остановилась у священнического дома и хотела отворить калитку; на дворе залаяла собака, но калитка была заперта изнутри и не отворялась.

— Кто там? — недовольным голосом спросил батюшка со двора.

— Это я, Марья Николавна.

— Ах, извините, сударыня! Пожалуйте!

Батюшка был в одном полукафтанье, с засученными рукавами; он заторопился и, продолжая извиняться, ввел Марью Николавну в горницу.

— Я к вам только на минуту, — говорила она входя. — Здравствуйте, матушка!

Матушка поклонилась и вдруг бросилась сметать со стола.

— Я вам, кажется, помешала.

— Нет, ничего-с. Помилуйте! За честь почту, что удостоили. А я, признаться, тут по хозяйству, было… Коровке вот бог дал, — отелилась; ну, я, знаете, сам… Все тут: и хозяин и бабушка. Ха, ха, ха! Что делать?

Марья Николавна улыбнулась.

— При народе-то, знаете, немножко неловко, — вполголоса прибавил батюшка. — Так как, можно сказать, служитель алтаря, ну, оно, знаете, странно несколько. Соблазн для простых людей.

— А я было к вам за делом, батюшка, — начала Марья Николавна.

— Самоварчик не прикажете ли? — спросила матушка.

— Нет, нет; благодарю вас. А я вот что, батюшка…

— Что вам угодно, сударыня? Вы извините меня, ради бога, что я так. Сейчас рясу надену.

— Зачем же это? Не беспокойтесь.

— Нельзя же-с. Все, знаете, приличие требует.

Батюшка сходил за занавеску, надел рясу, пригладил волосы, кашлянул, наконец вышел и сказал:

— Еще здравствуйте!

— Я, батюшка, к вам поговорить пришла, — торопливо начала Марья Николавна. — У нас тут в селе школа есть.

— Да-с.

— Там ведь крестьянские дети учатся. Так я вот что придумала: мне бы самой хотелось их учить.

— То есть как-с?

Батюшка откинулся назад и прищурился.

— Да так просто учить читать, писать; ну, вообще, что сама знаю: географию там, арифметику?..

— М-да-с, — размышляя, говорил батюшка. — Что же-с? Это как вам угодно. Конечно…

— Вот видите ли, мне хочется занятие найти; а то ведь я что же? Я ничего не делаю. Так все равно время… А тут по крайней мере польза.

— Без сомнения, — говорил батюшка, глядя в пол.

— Ну, и девочек я могла бы рукодельям учить… Все-таки хоть что-нибудь.

— Конечно, конечно-с. Только вот изволите видеть… Теперь у нас этим самым делом писарь заведует. Человек он небогатый; ну, а крестьяне тоже много дать не могут: мучки там или крупиц, кто что.

— Ах, да ведь я, разумеется, даром буду учить, — перебила его Марья Николавна.

— Нет-с, я насчет писаря-то, что ему-то оно, знаете, помощь, как бедному человеку; ну, а ежели они у вас будут учиться…

Марья Николавна задумалась было, но сейчас же спохватилась и сказала:

— Да. Но это ничего. Ему можно заплатить. Это ничего.

— Дело ваше, — сказал батюшка и развел руками.

Посидев еще немного, Марья Николавна встала и ушла.

— Ишь ее разбирает, — говорил батюшка, снимая рясу.

— Ты про кого? — не расслушав, спросила матушка.

— Да все про нее же.

— Что про нее?

— Зуда, говорю.

— О!

— А это все тот жеребец настроивает, он; непременно.

— Уж это как бог свят.

Вернувшись от батюшки, Марья Николавна зашла опять во флигель и остановилась в дверях; стряпуха, засучив платье, ходила на четвереньках по комнате и мыла пол. Марья Николавна постояла немного, осмотрела стены, велела открыть окно и вошла в контору.

— Газеты привезли? — спросила она, входя в контору.

— Чего-с? — крикнул Иван Степаныч, высунувшись в одном жилете из своей каморки, и опять спрятался.

— Привез вчера Александр Васильич из города газеты?

— Привезли-с, — Входя в комнату уже в сюртуке, отвечал Иван Степаныч. — Коканцев разбили 3, этих самых англичан у них отняли, — объяснял он, счищая пух с сюртука.

— Каких англичан?

— Или итальянцев, что ли. Пес их знает. Вообще европейского звания. Военнопленных. Ну, а между прочим, феферу им задали порядочного.

— Вот что, — рассеянно заметила Марья Николавна.

— Да-с, — прибавил Иван Степаныч. — Теперь все спокойно.

— Что, Яков Васильич дома? — спросила Марья Николавна.

— Дома, — ответил из-за перегородки Рязанов.

— Можно к вам войти?

— Войдите!

— Я еще у вас тут ни разу не была, — говорила она, входя в комнату.

Она села и посмотрела вокруг.

— Здесь ничего.

— Да, ничего, только блох много.

— А я у себя школу хочу завести.

— Вот как! Что ж, это хорошо.

— Небольшую, знаете, пока.

— Небольшую?

— Пока.

— Да. Пока, а потом и больше?

— Потом, может быть, и больше.

— Да, да, да.

Рязанов встал и тихо прошелся по комнате; Марья Николавна следила за ним глазами.

— Школу, — сказал он про себя и, остановившись пред Марьей Николавной, спросил:

— Для чего же, собственно, Вы желаете ее устроить?

— Как для чего?

— С какой целью то есть?

— Странный вопрос! Обыкновенно для чего: это полезно.

— Действительно.

Рязанов еще раз, два прошелся из угла в угол.

— И скоро?

— Что скоро? — быстро переспросила Марья Николавна.

— Да школу-то заведете?

— Я завтра хочу начать. Мне бы, знаете, хотелось поскорей.

— То-то. Не опоздать бы.

— Я уж все приготовила и с батюшкой переговорила.

— Да? Уж переговорили?

— Переговорила.

— Ага. Так за чем же дело стало?

— Ни за чем не стало, только…

— Что-с?

— Да я хотела… Как ваше мнение?

— Это о школах-то? Вообще я хорошего мнения. Вещь полезная.

— Нет, я хотела вас спросить о моей школе, что вы думаете?

— Да ведь ее еще нет. Или вы желаете знать мое мнение о том, что вы-то вот школу заводите?

— Ну, да, да. Что вы думаете?

— Что ж я могу думать? Знаю я теперь, что вам захотелось школу завести; ну, и заведете. Я и буду знать, что вот захотела и завела школу. Больше ничего я не знаю, следовательно и думать мне тут не о чем.

— А если я вас прошу подумать, — сказала Марья Николавна, слегка покраснев.

— Это еще не резон, — садясь напротив нее, ответил Рязанов.

— Почему школа, для чего школа, зачем школа, — Ведь это все не известно. Вы ведь и сами-то хорошенько не знаете, почему именно школу нужно заводить. Вон вы говорите, — полезно. Ну, прекрасно. Да ведь мало ли полезных вещей на свете. Тоже ведь и польза-то бывает всяческая.

— Стало быть, вы находите, — подумав, сказала Марья Николавна, — что я не гожусь на это дело?

— Ничего я не нахожу. Как же я могу судить о том, чего я не знаю?

Рязанов опять встал и начал ходить.

— Какие это у вас книги?

— Разные-с.

Она взяла одну книгу, развернула и прочла заглавие.

— Что это, хорошая книга?

— Как для кого. Для вас, может быть, и хороша будет.

— Что же в ней написано?

— Написано-то в ней много, да только все это в двух словах можно бы сказать.

— Какие же это два слова?

— «Ежели ты хочешь строить храм, то прими заранее меры, дабы неприятельская кавалерия не сделала из него конюшни».

— А больше ничего нет?

— Остальное все пустяки.

— Ну, так я и не буду ее читать.

— Как хотите.

После этого разговора Марья Николавна ушла домой и до вечера просидела в своей комнате.

— С этим гуманством, ей-богу, обовшивеешь совсем, — кричал утром Иван Степаныч, швыряя что-то и бегая в конторе из угла в угол. — Гуманничают, гуманничают, точно у них в самом деле тысяча душ; а тут вот человек без рубашки сидит.

— Вы что там ворчите? — спросил его через перегородку Рязанов.

Он пил чай у себя в комнате.

— Да помилуйте, это просто беда. Прачка белья не стирает, — нечего надеть. Вот извольте, — говорил Иван Степаныч, входя к Рязанову. — Мое почтение! Вот не угодно ли полюбоваться, другую неделю ношу рубашку. На что это похоже? Ну, добро бы зимой, а то ведь, посудите сами, лето: тоже ведь живой человек, — потеешь. Черт их возьми, — говорил он, бегая по комнате. — Прачка! А? Сволочь! Вы видали ее?

— Нет, не видал.

— Вы поглядите! Из Москвы привезли. Так вот мразь самая несчастная, а тоже поди… Небось тоже ведь думает о себе: я женским трудом занимаюсь. А? Кальцоны мои стирает, а сама думает… А? Женским трудом… Хх?

Рязанов улыбнулся.

— Не хотите ли чаю? — спросил он.

— Я не пью. Мне вредно. Вон еще школу заводить… Ах, ты! Наведут сюда… Вшей-то что будет! А? Нет, теперь все еще ничего, а поглядели бы вы прежде, как только женился, — вот гуманничали-то! По три дня без обеда сидели от этого от гуманства. Людишки эти до такой степени испьянствовались… Нагнется вот эдак сапоги взять, да тут же и… И сблюет. Вонь по всему дому. Господи! Всякий день драки. Это у вас какая книжка? Занимательная?

— Послушайте, — не отвечая, сказал ему Рязанов, — Вы зачем собаку бьете?

— Как зачем? Нельзя. Я ей говорю: Танкред, сотИ 1, а она не слушается, сотИ, расподлая твоя душа! — она сейчас хвост поджала, марш под анбар. Вот ведь подлая какая. Как же ее не бить?

— Нет, вы не бейте! Нынче новая мода пошла, — собак не бить.

— Да это вы про собачье гуманство-то. Знаю. Это все пустяки. Ежели ее не бить, так она, дьявол, и поноски подавать не будет.

— Будет.

— Да это вы, должно быть, аглицкого видели, понтера. Они, черти, так уж и родятся с поноской; хвост у него сейчас вот! Природная стойка. Мать сосет, а сам стойку делает.

— Какая природная! Дворняжка простая, — знаете, бывают лохматые такие.

— Ну?

— Сам видел.

— Ей-богу?

— Ей-богу.

— И подает?

— И пляшет, и поноску подает, и умирает. Что угодно.

— И умирает? Ах, пес ее возьми! Это занимательно. Как же так это, — расскажите!

— Самая простая штука: есть не дают; а до тех пор не дают, пока не сделает. Проморят ее голодом, потом возьмут вот так палку, а здесь кусочек положат, — сотИ! Вот она глядит, глядит… Делать нечего, перепрыгнет; а тут ей и дадут кусочек. И таким манером до трех раз, — потом уж и без кусочка будет прыгать.

— Н-да. Вот что, — обдумывая, говорил Иван Степаныч, — А это в самом деле, должно быть, правда.

— Истинная правда.

Рязанов, напившись чаю, пошел в дом; он застал Марью Николавну в кабинете за работою: она сидела на полу, вся в пыли, обложенная книгами. Он остановился в дверях и спросил:

— Александра Васильича нет?

— Он сейчас придет, — весело ответила она. — Здравствуйте!

Она протянула было ему руку, но вдруг спохватилась.

— Ах, нет; не могу вам дать руки, — смеясь, говорила она, — видите, какая чистенькая!

— Ну, все равно, — сказал Рязанов и сел на диван.

Марья Николавна перебирала разложенные на полу книги, торопливо перелистывала их и некоторые откладывала в сторону. В комнате было жарко, мухи лезли ей в лицо, в рот; она наскоро отмахивалась от них, ни на минуту, впрочем, не переставая разбирать книги. Пришел повар за сахаром, — она не глядя отдала ему ключи и опять с тем же напряженным вниманием принялась за работу. Рязанов поднял с полу первую попавшуюся книгу и развернул: это была книжка «Библиотеки для чтения» 45 года 2; он ее положил и взял другую: «Отечественные записки» 52-го 3. Пересмотрев еще десяток, он успокоился; взял лежавшую на столе газету и стал читать.

— Вы читали эти книги? — спросила его Марья Николавна.

— Читал. А что-с?

— Я прежде тоже их читала, а теперь вот начала было искать, да все как-то не могу добиться настоящего толку.

— Какого же вам толку?

— Мне, видите ли, хотелось прочесть как можно больше о народном образовании.

— А! Вам на что же?

— Да чтобы учить.

— Да! Это школу-то? Ну, так вы напрасно только руки марали: здесь этого вы не найдете.

— Нет, я уж нашла несколько статей и отобрала. Вот видите?

Рязанов взял поданные ему книжки журналов, конца пятидесятых годов.

— Что ж вы тут нашли, журнальные статьи-то?

Марья Николавна стояла перед ним и ждала чего-то.

— Журнальные статьи нашли, — повторил Рязанов.

— Ну, да, статьи о народном образовании. Вот одна, — раз; вот другая, — Видите? Вот эта тоже о народных школах. Да тут их много; а как же вы говорите, что нет?

— Я вовсе не о том говорю. Разумеется, есть тут всякие статьи: и о народном образовании должны быть; да только написано-то в них совсем не то, что вам нужно.

Марья Николавна, держа книги в руках, в недоумении смотрела на Рязанова.

— Послушайте, я не понимаю, что вы сказали. Как, вы говорите, не то написано?

— Не то-с, — ответил Рязанов.

— Вы ведь небось по заглавиям ищете?

— Разумеется, по заглавиям. А то как же еще?

— Ну, никогда ничего и не найдете. Мало ли я какое заглавие придумаю. Это ничего не значит.

— Как ничего не значит?

— Понимаете, это все равно вот, что вывески такие бывают, вот написано: «Русская правда» или «Белый лебедь», — ну, вы и пойдете белого лебедя искать? А там кабак. Для того чтобы читать эти книжки и понимать, нужен большой навык, — вставая, продолжал Рязанов. — На свежую голову, ежели взять ее в руки, так и в самом деле белые лебеди представятся: и школы, и суды, и конституции, и проституции, и Великая х[артия] в[ольностей] 4, и черт знает что… А как приглядишься к этому делу, — ну, и видишь, что все это… Продажа на вынос.

Рязанов хотел уйти.

— Нет, постойте, — говорила Марья Николавна, загораживая ему дорогу. — Вы мне скажите прежде, что же тут о школах-то написано?

Рязанов сел опять на диван.

— Какие там школы? Тут дело идет о предмете более близком. Школа! Это опечатка. Везде, где написано «школа», следует читать шкура. Вон там один пишет: трудно, говорит, очень нам обезопасить наши школы; он хотел сказать: наши шкуры, а другой говорит: хорошо бы, говорит, выделать их на манер заграничных, чтобы они не портились от разных влияний. Видите? А третий говорит: ладаном, говорит, почаще окуривать, ладаном. На себе, говорит, испытал — первое средство. Это все о шкурах. Ну, а публика, разумеется, так как она очень умна, то этого не понимает и думает, что в самом деле разговор идет о легчайшем способе обучения грамоте. Конечно, ей следует внушать, чтобы понимала.

Марья Николавна, закусив губы и сдвинув брови, стояла у стола напротив Рязанова и невольно следила глазами за движением его рук: он медленно, но крепко свертывал в трубку какую-то книжку.

— Как же это так, — спросила она, — ведь это значит — все неправда?

Лицо ее вдруг вспыхнуло.

— Что неправда?

— Да вообще все, что печатается?

Рязанов улыбнулся.

— Что же вы улыбаетесь? Вы скажите, неправда это все? Я уж буду знать по крайней мере.

— Нет, оно, пожалуй, кое-что и правда, да только…

— Что только?

— Только надо уметь читать.

— А зачем же так пишут, что нужно еще голову ломать?

— Да что ж делать? — привыкли.

— И вы так же пишете?

— И я так же пишу. Какой же бы я был писатель, если бы я так и валял все, что в голову придет. Этак всякий лавочник сумеет написать. Свет-то, видите ли, так уж устроен, — говорил Рязанов, вырезывая из бумаги какие-то городочки, — что когда у человека болит живот, то обыкновенно об этом умалчивают: не принято. По-видимому, что ж тут такого? Самое естественное дело, однако не принято говорить о страдании брюшных органов, и кончено. Светские обычаи требуют, чтобы больной в этом случае не объявлял о своем недуге публично. Голова болит — можно сказать, и нога болит, можно сказать, даже бок болит — хоть в присутствии высоких особ можно сказать; а живот болит — нельзя: сейчас выведут. Вот подите же! И ничего не сделаешь: светские обычаи требуют от вас, чтобы в то время, когда у вас болит живот, чтобы Вы беспечно предавались разным забавам и говорили комплименты; а не можете, ну, сидите дома и скажите, что у вас нервная атака.

— Как это нелепо!

— Вы полагаете? Нет-с, позвольте! Светские обычаи вовсе не так бессмысленны, как вам кажется. Они основаны на глубоком изучении натуры человеческой; а натура эта такова, что ежели позволить человеку говорить о боли в животе, тогда только и разговору будет, что об одних кишках. Что же тут хорошего, согласитесь сами! А, главное, этим дело ограничиться не может; сейчас пойдут рассуждения, — как, отчего, почему болит? Что ты делал, да что ты ел? Не объелся ли? Не надорвался ли с натуги? А что ты такое поднимал? Да кто тебя заставлял? Почему ты не позвал другого и не велел ему поднять? — И рад бы велеть, да не слушается. — Почему не слушается? — Денег нет. — Отчего у тебя денег нет? — Беден. — По какому случаю беден? Почему же вот он не беден? Да тут в такую трущобу заберешься, что и не вылезешь.

Марья Николавна задумалась и, как стояла у стола, так и осталась неподвижною, с книгами в руках. Наконец она вздохнула, положила книги на стол и сказала как будто про себя:

— Почему я никогда прежде об этом не думала? — и потом прибавила: — послушайте, однако это ужасно гадко — эти приличия.

— Чем же гадко? Цель их стоит в том, чтобы устранить всякие неприятные, докучные разговоры и сделать жизнь нашу легким и веселым препровождением времени.

— Да я этого вовсе не желаю, — запальчиво сказала Марья Николавна.

— А! Ну, это другое дело. Так уж вы так и объявите, что я, мол, этого не желаю.

Марья Николавна наморщила брови.

— Вы, кажется, смеетесь надо мной?

— А зачем же вы вздор говорите?

— Я не буду вздор говорить.

— Тогда и я не буду смеяться.

Она улыбнулась и начала перелистывать лежавшие на столе «Отечественные записки».

— Скажите, пожалуйста, — заговорила она, положив руку на книгу, — что же вы-то здесь видите?

— В этих книжках-то? — спросил Рязанов и, подумав, отвечал:

— Вижу я битву на Куликовом поле, слышу стук мечей, конское ржание и стоны умирающих.

«Инде татаре теснят россиян, инде россиянин теснит татари на…» а еще больше того вижу подвигов гражданской глупости, свойственной мирным россиянам.

— И после этого вы сами можете писать?

— А почему ж мне не писать?

— После того, что вы говорите?

— После этого-то и можно; а если бы ничего этого не было, тогда и писать было бы незачем.

Она молча постояла еще не сколько минут, потом вдруг весело сказала, показывая на груды валявшихся на полу книг:

— Ну, так давайте же убитых-то подбирать!

— Это можно.

И они оба принялись укладывать книги в шкаф.

В это время вошел Щетинин.

— Что это вы тут делаете?

— Тризну справляем, — ответил Рязанов, нагибаясь над книгами.

— Вот что! А я вот с живыми-то никак не справлюсь, — говорил он, отпирая письменный стол.

— С живыми труднее, — заметил Рязанов.

— Просто беда. Отпросились в город на ярмарку, да вот другой день не являются. Одного милого человека приказчик послал за покупками… Тоже и приказчик хорош! Знает, что пьющий человек, нет, дал ему денег, а он вот сейчас только вернулся, пьяный-распьяный; ну и, разумеется, ни денег, ни покупок. Черт его знает, где он там шлялся. Поди вон добейся от него: он лыка не вяжет. Что это за гадость, — говорил Щетинин, роясь в столе.

— Ну, как же теперь быть? — спросил Рязанов.

— Да! Как быть? Нет, скажи-ка ты теперь, как быть! Ты вот все говоришь…

— Что я говорю?

— Да вот… Что там взыскивать не нужно, то да сё.

— То да сё, положим, это я мог сказать; а когда же я тебе говорил, что взыскивать не нужно?

— Ну, да, разумеется, — неохотно ответил Щетинин.

— Когда же это было?

— Да что тут — когда? Вообще…

— Нет, послушай, скажи, пожалуйста, зачем ты вообще делаешь на меня ложные показания? Ведь тут, брат, свидетели есть: Марья Николавна налицо.

— Вот еще нашел свидетеля, — полушутя ответил Щетинин.

Марья Николавна, в это время уставлявшая книги, вдруг оглянулась, опустила руку, пристально посмотрела на мужа; но, ничего не сказав, опять принялась за книги. Щетинин не заметил этого движения, он повернулся на стуле лицом к Рязанову и продолжал:

— Нет, вот скажи-ка в самом деле, что тут делать, как поступить?

— Это с милым человеком-то?

— Да, с милым человеком. Вот ему доверили деньги, а он их пропил.

— Да ведь я тебе, кажется, говорил уж один раз?

— Ты говорил, там, к становому… Это что!

— Как, это что? Стало быть, ты находишь законное возмездие неудовлетворительным?

— Нахожу.

— Ну, так сам выдумай какое-нибудь. Что же ты меня-то спрашиваешь?

— Я хочу знать твое мнение.

— Оно тебе ни на что не нужно. Дело идет о том, как отомстить человеку за личную обиду, так зачем же тут еще посторонние советы? Ведь ты ему доверял, он твоего доверия не оправдал, ты обижен, а не я. Я к нему ничего не чувствую. Хоть бы он тебя самого, со всей твоей усадьбою, со всеми угодьями и с пустошами пропил, — мне какое дело?

— Ты представь себя на моем месте!

— Да я и представлять не хочу. На что это нужно? Я никогда в таком положении не буду, а если бы и могло это случиться, так почем я знаю, как бы я тогда поступил. Я, может быть, этого милого человека на кол бы посадил, а может ограничился бы тем, что вышиб бы ему только два зуба, а может быть еще сто рублей награждения дал бы ему за это.

— Нет, это все не то. Ты представь себе, что с тобой теперь вот, в настоящую минуту, как поступили.

— Я не понимаю, зачем тебе понадобились эти представления — они ровно ничего не объяснят. Ну, представь ты себе, что тебя в настоящую минуту кто-нибудь медом вымазал! Что бы ты сделал? Представь, что тебя колесом переехали! Представляй, сколько хочешь, что же из этого выйдет?..

— Я одного только понять не могу… — не слушая, говорил между тем Щетинин, ни к кому не обращаясь.

— Чего ты не можешь понять? — спросил Рязанов.

— Не понимаю, почему не сказать прямо. Если бы он мне сказал: я еду на ярмарку, я хочу пьянствовать. Я бы ему, не говоря ни слова, целковый в руки, — ступай, батюшка! Ну, что ж, праздник, понятное дело, человек работал целый год, трудился, — почему ж ему не выпить, не повеселиться на ярмарке? Разве это преступление? Об одном прошу только — скажи прямо! Нет, обманом, видишь ли, лучше. «Помилуйте, я, гворит, теперь закаялся, капли в рот не беру». Согласись, что это подло!

— Что подло, закаиваться?

— Нет, обманывать.

— Соглашаюсь, что вообще, в принципе, обманывать подло.

— Ну, вот. Я только об этом и говорю. Скажи прямо!..

— Да. Я вот буду к тебе в карты смотреть, — это ничего; а ты ко мне не смотри, — это подло. А то я, пожалуй, и смотреть не буду: скажи прямо, какие у тебя карты! Это прелестно.

— Совсем не то. Играть, так, по-моему, играть на чести.

— Я не знаю, зачем ты тут такие слова употребляешь. На чести! Враг всегда поступает подло; и чем подлее, тем больше ему чести.

— Ну, нет, брат. Я не желаю придерживаться таких правил.

— А с твоими правилами главнокомандующим сделать бы тебя. Интересно! Отдал бы ты, например, по армии приказ: ночью напасть на неприятельский лагерь; но ведь это подло? На спящих нападать! Стало быть, нужно послать адъютанта сказать: эй, вы, берегитесь! Сегодня ночью мы намереваемся вас всех передушить; так вы смотри те же, не зевайте!

Щетинин не отвечал.

— Или ты, может быть, желаешь уподобиться Аристиду 5 и побеждать врагов великодушием? Так это ты можешь.

— Что ж такое? Ну, желаю.

— Да. Оно, конечно, с одной стороны и возвышенно, об этом что говорить, — да только в хозяйском-то деле, я полагаю, небезубыточно.

— Это мое дело.

— Разумеется. Побеждай их своими боками, сколько угодно! Никто тебе не мешает. Ну, а вот рассчитывать на великодушие противника, — это уж, брат, по-моему, штука рискованная.

— Ни на кого и ни на что я не рассчитываю, кроме одного себя, — с недовольным видом сказал Щетинин и опять принялся рыться в бумагах.

— Так о чем же ты толкуешь?

— Ни о чем не толкую, — ответил он резко, но через несколько минут одумался, запер стол, потянулся и, зевая, сказал: — Так, стало быть, по-твоему, это война, что у меня Федька Скворцов три целковых пропил?

— Война.

— И что крюковские мужики лес у меня воруют — это тоже война?

— Война.

— Хм! Хороша война, нечего сказать!

— Партизанская, брат, партизанская. Больше всё наскоком действуют, врассыпную, кто во что горазд: тут и Федька Скворцов, тут и баба Василиса кочергой воюет, и крюковские мужики…

— Это всё партизаны?

— Партизаны.

— И по-твоему выходит так, что везде, где только есть мошенники, там и война? Так, что ли?

— Не совсем так.

— Как же?

— А вот как: везде, где есть сильный и слабый, богатый и бедный, хозяин и работник — там и война; а какая она — правильная или неправильная, это уж не наше дело разбирать.

Щетинин опять замолчал.

— Это, брат, Иван Степаныч даже знает, — продолжал Рязанов,

— Он мне на днях еще говорил: «Какая, говорит, штука! Я в „Московских ведомостях“ вычитал, на всем свете война. Вот, говорит, Персия, уж на что, кажется, пошлое государство, а даже и там, говорит, бабы взбунтовались» 6.

Щетинин нехотя улыбнулся и, подумав, сказал:

— Это значит, по-твоему, что хорошей прислуги незачем и желать. Так, что ли?

— Отчего же? Желать никому не запрещается. Можешь желать все, что тебе угодно.

— Но ты находишь, что это желание безрассудно.

— Нет. Я нахожу только, что оно немножко оригинально. Это все равно, если бы я пожелал, например, чтобы у тебя вдруг вскочил хороший волдырь на лице или чтобы ты схватил хорошую горячку. Согласись, что ведь это было бы очень оригинальное желание? Не правда ли?

Рязанов поднимал с полу книги и подавал их Марье Николавне.

Щетинин сидел задом к письменному столу, откинувшись на кресле и заложив руки под затылок; на лице его бродила какая-то неловкая, напряженная улыбка; он молча долго водил глазами по комнате, как бы соображая что-то, наконец кашлянул и заговорил, расставляя слова.

— Вот ты там все толкуешь — то не так, другое не так…

— Да, — нагнувшись над книгою, сказал Рязанов.

— А между тем вот уж скоро месяц, как ты приехал; было ли так хоть один раз, чтобы ты мне подал дельный, практический совет, сказал ли ты мне хоть что-нибудь такое, из чего бы я мог извлечь прямую, действительную пользу? А? Вспомни-ка!

Рязанов поднял кипу книг и, держа ее в руках, отвечал:

— Да. Если ты меня приглашал сюда затем, чтобы советоваться со мною о своем хозяйстве, так я тебя поздравляю.

Сказав это, он передал Марье Николавне последние лежавшие на полу книги и вытер себе платком руки.

— Ну, разумеется, не за этим, — быстро заговорил Щетинин, — это ты очень хорошо знаешь сам. Нет, я думал, что вообще твои мнения имеют больше… практического основания.

— И ошибся. Это жаль!

— Нет, совсем не то. Я давно знаю, что мы с тобой в некоторых вещах не сходимся; но именно на эту разность-то в наших взглядах я и рассчитывал. Я думал, что, высказывая свои убеждения, ты мне уяснишь мои собственные.

— Мм… — промычал Рязанов.

— Да, — торопливо перебил его Щетинин. — Давно известна пословица, что du choque des opinions jaillit la vИritИ 7.

— Как ты сказал?

— Я говорю: du choque des opinions jaillit la vИritИ.

— Это не то, что plenus venter non studet libenter 8?

— Нет, не то.

— Не то! Ну, так что же дальше-то?

— Да нет, видишь ли, — не слушая, продолжал Щетинин, — это ведь само собой как-то делается. Я говорю, ты мне возражаешь: таким образом борются два мнения. Согласись, что только тогда и выходит какой-нибудь толк, когда борются два противоположные начала: свет и тьма, добро и зло, плюс и минус…

— Дает минус, брат, минус.

— Да! Ну черт с ним! Впрочем, все равно; дело не в сравнении.

— Конечно. Хорошие практики всегда бывают плохие теоретики.

Марья Николавна улыбнулась и села.

— Да. Так вот я и говорю, — несколько недовольным тоном продолжал Щетинин, — Нужно только, чтобы спорящие взаимно уважали мнения друг друга.

— Это зачем же?

— Как зачем? Если мы не будем уважать мнений один другого, что же это будет?

— Спор будет.

— Нет, уж это, по-моему, драка.

— И по-моему тоже.

— Стало быть, в этой словесной драке кто кого побьет, тот и прав?

— Тот и прав. Разумеется. Других споров и не бывает.

— Нет, брат; я таких споров не одобряю.

— Ты, стало быть, такие любишь, чтобы оба были правы?

— Нет. По-моему, если спорить, так спорить так, чтобы не оскорблять противника.

— Правило похвальное. Это что говорить. Только я все-таки не понимаю, к чему ты вел всю эту канитель.

— А я хочу сказать, что вообще я замечаю в последнее время какое-то ожесточение во всех, решительно во всех.

— А прежде не замечал? Так это значит, что ты не только во мне, но и вообще разочаровался в людях. Так?

— Да нет; видишь ли, человек я мирный, я люблю людей, и не могу я, ну, просто не могу смотреть на них как на врагов, против которых надо ежеминутно принимать предосторожности, ежеминутно ждать подкопов… Не могу я этого. Ну, что ты хочешь, вот — не могу, да и все.

Говоря это, Щетинин ни на кого не глядел и перочинным ножом скоблил письменный стол.

— Да; вот, говорят, во дни Соломона 9, — сказал Рязанов, — жить было хорошо: всякий сидел под кущей своей и под виноградом своим, а царь Соломон сидел на престоле и судил всех сам. Ни споров, ни драк в то время не было.

— А по правде тебе сказать, ей-богу лучше было, чем теперь, — заметил Щетинин.

— Кто же виноват, любезный друг, что ты с такими мирными наклонностями и принужден жить в такое военное время? Как же быть теперь? Уж я, право, и не знаю.

— Я, брат, знаю, как мне быть, — вставая, сказал Щетинин.

— Ну, а знаешь, так, стало быть, и разговаривать не о чем, — тоже вставая, сказал Рязанов и ушел.

Щетинин постоял у окна, посвистал, потом спрятал руки в карманы и, поглядывая себе на ноги, медленно пошел к двери.

— Послушай, — заговорила Марья Николавна.

— Что тебе?

Щетинин, не оборачиваясь, остановился в дверях.

— По-каковски это он тебе сказал тогда?

— По-латыни.

— Что же это значит?

— Так, вздор.

Щетинин сделал шаг вперед.

— Нет, не вздор, — вслед ему сказала она.

Щетинин остановился было на одно мгновение, но в ту же минуту поправился и ровным шагом вышел из комнаты.

Наступило самое жаркое время; начался покос, рожь забурела; знойный, удушливый ветер лениво бродил по озерам, чуть-чуть нагибая верхи камышей. А то вдруг закрутит, взовьется кверху черным столбом и пойдет по полям… Небо стояло синё и безоблачно, по ночам грозы бывали.

В последнее время Щетинин стал работать еще больше прежнего. Он проводил целые дни на хуторе или в лесу; домой возвращался большею частию поздно вечером усталый, измученный, наедался за ужином простокваши и ложился спать. Споры с Рязановым прекратились совершенно. Это случилось вдруг, точно по взаимному соглашению: оба в одно и то же время перестали спорить, и кончено. Разговоры стали сводиться все больше и больше на простую передачу сведений, возражения ограничивались легкими замечаниями, вроде того, что — да, разумеется, понятное дело; ну, оно, я тебе скажу, а впрочем… Конечно… и т. д. Случалось иногда, что Щетинин увлекался каким-нибудь рассказом, а Рязанов слушал молча и рассматривал в это время скатерть; а выслушав, все-таки продолжал молчать. Щетинин не выдерживал и говорил:

— Ты что молчишь? Разве я не знаю, что ты думаешь?..

— Тем лучше для тебя и тем приятнее для меня, — отвечал Рязанов, и сам начинал рассказывать Марье Николавне о том, например, как они со Щетининым, в бытность свою в университете, учились маршировке.

— Славное это время было, — говорил Рязанов, — Кончатся, бывало, лекции, наслушаешься там всякого этого римского права, соберешь тетрадки и в манеж. Главное, близко, вот чем хорошо. Инспектор об одном только и просит, бывало: «Не заваливайтесь, господа, ради бога! Сделайте одолжение, подайтесь грудью вперед!» Ну, и подашься.

— Особенно хорош, я помню, был, — продолжал Рязанов, — Троицкий один: семинарист, лет тридцати уж он был, из Оренбурга пешком пришел учиться, занимался историей; уж он теперь профессором. Так вот, бывало, мЩка-то; не может налево кругом повернуться, что хотите вот. А росту был громадного, сутуловатый, руки длинные. Инспектор пристает к нему: «Господин Троицкий, стойте прямей! Унтер-офицер, поправь господина Троицкого! Чувствуете ли вы локтем товарища?» — «Чувствую-с, Федор Федорович, батюшка, чувствую-с…» — а сам даже зубами заскребет.

— И вы учились маршировать? — спрашивала Марья Николавна, с особенным любопытством всматриваясь в Рязанова.

— И я учился, и глаза на-пра-во делал, все как следует. Как же-с.

— Ну, что это! — с недовольным видом говорила Марья Николавна. — Зачем же вы это делали?

— А чем же я хуже других?

Впрочем, Марья Николавна этими рассказами не довольствовалась; она всякий раз, когда оставалась вдвоем с Рязановым, старалась завлечь его в серьезный разговор; кроме того, брала у него книги и прочитывала их одну за другой без остановок. Гуляя по саду, она подходила к его окну и вызывала гулять. Иногда они уходили далеко в поле или бродили по берегу. Она расспрашивала его о том, что делалось прежде, чем делается теперь, и жадно слушала эти рассказы; при этом лицо ее становилось все серьезнее и сосредоточеннее, иногда она даже плакала, но потом быстро утирала слезы и начинала махать себе платком в лицо. Один раз, после такого разговора, она спросила Рязанова:

— Послушайте, неужели он этого ничего не знает?

— Как не знать.

— Так почему же он мне этого никогда не рассказывал?

— Не знаю.

— Я ему этого никогда, никогда не прощу, — говорила она, и глаза ее гневно метались кругом.

Домашнее хозяйство шло своим порядком: она им почти не занималась. Щетинин этих прогулок как будто и не замечал; один раз только он спросил жену:

— А что же твоя школа?

— Да я ее отложила до осени, — отвечала Марья Николавна.

— Теперь лето, кто же будет заниматься? — жарко.

Щетинин посмотрел ей в глаза, но ничего не сказал и начал петь. Она заговорила о другом.

— Почему вы перестали спорить с Александр Васильичем? — спросила она Рязанова.

— Да вы видите, что ему это неприятно.

— Так что ж такое?

— Зачем же я буду безо всякой нужды раздражать человека?

— Да, это правда. Ну, так вы со мной по крайней мере спорьте! Я очень люблю, когда вы спорите.

Марья Николавна, однако, не могла удержаться и иногда при муже начинала какой-нибудь разговор, имеющий свойство вызывать жаркие прения; Рязанов в подобных случаях обыкновенно прекращал в самом начале зарождавшийся спор каким-нибудь коротким замечанием, против которого возражать было нечего.

Один раз вечером он сидел в своей комнате и собирался идти гулять; вдруг входит Марья Николавна.

— Приходите к нам сейчас!

— Зачем?

— К нам гости приехали, и одна барыня тут есть. Мне очень хочется, чтобы вы ее видели.

— К чему же это нужно?

— Ни к чему не нужно, а так… Ну, я вас прошу.

Рязанов пожал плечами.

— Приходите же!

Марья Николавна подобрала свое платье и побежала в дом.

Рязанов застал гостей на террасе: Марья Николавна разливала чай; рядом с нею сидела дама лет тридцати пяти, с худощавым лицом и немного прищуренными глазами, которые она старалась сделать проницательными. Тут же немного поодаль стоял знакомый Рязанову посредник, Семен Семеныч, и разговаривал с мужем этой дамы. Марья Николавна улыбнулась и познакомила Рязанова с гостями. Он сел к столу. Приезжая дама прищурилась еще больше, но, встретясь глазами с Рязановым, заморгала и начала чесать себе глаз. Посредник в то же время говорил ее мужу:

— Что же мне прикажете делать? Их вон нелегкая угораздила, — три года сряду горят. Горят, и кончено. Что с них взять?

— Да нельзя ли хоть что-нибудь получить? — приставал помещик.

— Вы в мое положение войдите: мне жену за границу нужно отправлять. Нельзя ли их переселить, что ли?

— Да вы их сколько раз уж переселяли?

— Что ж такое? Ну, два раза. Эка важность!

— Ну, как же вы хотите? Это бесчеловечно. А третий раз переселите, так и вовсе по миру пойдут.

— Да ведь не то, чтобы в самом деле, а нельзя ли по крайней мере хоть припугнуть их переселением?

— Идите чай пить, — позвала их Марья Николавна.

— Нет, вот-с, я вам доложу, Марья Николавна, — говорил посредник, принимая стакан. — Merci, я без сливок. Досталось мне в участке именьице, — Отрада село, — знаете? Две тысячи недоимки, третий год не платят. Что хотите вот! Предместник мой, Павел Иваныч, бился, бился, так и бросил: ничего сделать не мог. И роту водили, и драли-то их — ничего. А я в три недели взыскал все до последней копейки и пальцем никого не тронул.

— Как же это? — спросила Марья Николавна.

— А очень просто: приехал, созвал, — деньги! — нету денег, и кончено. Народ — разбойники.

— Так нету денег? — нету. Хорошо я сейчас, кто первый попался из толпы, — сюда его! Ты не хочешь платить? — Не хочу. — Взять его! Другого: ты не хочешь платить? — Батюшка, отец родной!

— Без разговоров! Взять его! Да таким манером отобрал десять человек, — в анбар, на хлеб и на воду! Время-то, знаете, рабочее, мужику каждый час дорог, — сиди! Старшине сказал: -ты мне отвечаешь за них. Если ты, да у меня, да хоть одну ракалию выпустишь, — всех сыновей твоих в солдаты! Только ты их и видел. Отлично. А сам уехал. Через неделю приезжаю, — Ну, что, голубчики? Как? — Кормилец, батюшка, помилуй! — Ага! Покаялись? Что-о? — прикажи нас наказать! — Нет, зачем же? Я вас наказывать не буду, а вот ступайте-ка вы теперь же, при мне, на село и просите своих, чтобы они вас выручили! — пустил их — через полчаса семьсот целковых принесли. Прекрасно. Засадить их еще на неделю! Да ведь я вам скажу, до чего-с: как щепки исхудали, глаза впалые. Приезжаю в другой раз — опять та же комедия. В три недели все до последней копейки взыскал.

Кончив рассказ, посредник хлебнул из стакана и самодовольно посмотрел на всех.

— Да, — со вздохом сказал помещик. — Вот ведь вы, Семен Семеныч, для других делаете, а для меня не можете. Это нехорошо-с.

— Да ведь странный же вы человек, позвольте вам сказать, — воодушевляясь, заговорил посредник. — Как же вы своих сравниваете? Ваших сколько угодно сажай, — ничего не будет, только с голоду подохнут. Что с них взять? — Ведь они нищие.

— Нет; это что-с. Это не отговорка. Желания нет у вас. Вот главное-то что.

— И чудак же вы только, извините меня, — закричал посредник.

Начался спор и продолжался до тех пор, пока пили чай. Рязанов все время молчал. После чаю пришел батюшка, раскланялся и спросил:

— А хозяин?

— На хуторе.

— По обыкновению.

Марья Николавна позвала Рязанова в залу и сказала ему:

— Поговорите, пожалуйста, с этой дамой; мне очень хочется знать, что вы о ней скажете.

— Да ведь я, право, не умею с дамами разговаривать.

— Ну, ничего. А как же вы со мной-то разговариваете? Разве я тоже не дама? — смеясь, говорила она. — А знаете, в самом деле, — прибавила Марья Николавна, — как они мне все стали противны теперь, если бы вы только знали! А делать нечего, надо идти. Пойдемте, — шепнула она ему, выходя на террасу и с улыбкою оборачиваясь назад. Потом она взяла гостью под руку, сошла с нею в сад и позвала Рязанова. Они втроем пошли по аллее. Начинало смеркаться.

— Вы пишете? — спросила у Рязанова дама.

— Пишу.

— Ах, опишите, пожалуйста, здешний уезд!

— Зачем же это?

— Здесь такие гадости делаются, вы себе представить не можете; особенно в суде.

Рязанов молчал.

— Vous n’avez-pas l’idИe, ma chХre, ce que c’est 1, — сказала она, обращаясь к Марье Николавне. — Сил никаких нет. Представьте, полгода мужу моему не выдают свидетельства. Пожалуйста, обличите это все, мсьё Рязанов! Я вас прошу.

— Вот скоро новые суды будут 2, — заметила Марья Николавна.

— Je vous en fИlicite 3, — ответила дама. — Нет, уж избавьте! знаем мы эти новые. У нас

всё так. Тоже всё кричали: ах, посредники, посредники! Ну, вот вам и посредники. На что они годны, je vous demande un peu 4 . Не может недоимки взыскать! Новые суды. Non ma chХre, on ne nous y prendra plus 5.

Они молча прошли еще аллею и повернули к дому.

— Вот еще там земство какое-то выдумали, — начала было дама. — Правду Катков 6 говорит, que c’est une kyrielle. C`est bien vrai, ma chХre 7. Я не знаю, что это такое. Денег ни у кого нет, les chemins sont atroces 8…

— Не хотите ли отдохнуть? — перебила ее Марья Николавна, входя на лестницу.

— Нет-с, вот в Пензе случай был тоже, — заговорил батюшка при появлении Рязанова. -Идет по улице духовное лицо-с; а по ту сторону мещанин какой-то пьяный, да вот эдак: «Фю-фю-фю! О-го-го!» — говорит…

Батюшка встал со стула, подперся в бок рукою и представил мещанина.

— Нет-с, как вы полагаете? Мещанина-то ведь за эти дела… Тово, сослали. А всего только и слов его было, что огого. Так вот оно что-с, — заключил батюшка, насмешливо посматривая на Рязанова.

— Это что, — сказал посредник.

— В Саратове со мной случай был. Как я одного молодца оборвал!..

Рязанов вышел в залу.

— Послушайте! Нет, уйдите отсюда, пожалуйста! Я их видеть не могу с вами вместе.

— Да я и так хотел уйти.

— Мне досадно, гадко. Простите меня, что я позвала вас сюда!

Рязанов ушел во флигель и лег спать. Часу в двенадцатом пришел туда посредник. Ему приготовили постель в конторе.

— А я вам хочу маленькое предложение сделать, — сказал он, входя к Рязанову.

— Какое предложение?

— Не хотите ли завтра со мной прокатиться по участку? Для вас как для столичного жителя это будет любопытно.

Рязанов подумал и согласился.

В четвертом часу утра приказчик разбудил Рязанова и посредника. Вышли на крыльцо: погода хмурая, петухи поют, того и гляди дождь пойдет; у подъезда стоит тарантас. Посредник зевает и охает.

— И охота вам. Спали бы, — ворчит Иван Степаныч, в одной рубашке выглядывая из окна.

— Нельзя, батенька, — служба, — отвечает посредник.

Сели, поехали.

Народ на селе сбирается в поле; сонные бабы с ведрами, овцы, едкий запах свежего дыма, мужики шапки снимают.

— Здорово, — невыспавшимся голосом покрикивает им посредник и засыпает.

Выехали в поле: роса, ветерок подувает, небо с востока покраснело, из побуревших озимых вылетает перепел…

Овраг, заросший орешником, внизу- мост. Пристяжные, понурив головы, шагом спускаются под гору и дружно подхватывают в гору; вдруг сильный толчок, — посредник всхрапывает, открывает глаза, бессмысленно смотрит по сторонам и опять засыпает.

Туман поднялся, все чище и чище становится даль, ярче цветА, прозрачнее воздух, и встают кругом одно за другим далекие села, леса и озера… Вдруг засверкала роса, загорелась медная бляха на шлее у коренной, и побежали от лошадей по траве длинные черные тени — солнце взошло…

Рязанов глядел, все глядел, как лошади бегут, как жаворонки сверху падают в зеленую рожь и опять, точно по ступенькам, поднимаются выше и выше; как стадо пасется по косогору…

Вон лежит в лощине свинья, а на свинье сидит ворона.

— Семен Семеныч! А Семен Семеныч!

— М?

— Извольте вставать!

— Мгм.

— Семен Семеныч!

— М-м?

— Приехали.

— А! Приехали. Где старшина?

— Я здесь, Семен Семеныч. Пожалуйте, я вас высажу.

— Самовар есть?

— Сейчас будет готов.

— Живо! Ну, как у вас? — спрашивает посредник, входя в волостное правление.

— Всё слава богу-с, — кланяясь, отвечает старшина.

Писарь, в нанковом пиджаке 1, сметает рукавом пыль со стола, тоже кланяется и отходит к стенке.

— Хорошо, — говорит посредник, садится и все еще сонными глазами осматривает стены. Лицо у него измято, вдоль лба красный рубец.

Старшина стоит, наклонившись немного вперед и заложив руки за спину.

— Принесите-ка там портфель!

Старшина с писарем бросаются вон из избы.

Солнце начинает сильно пригревать, мухи толкутся в окне, на дворе отпрягают лошадей.

— Вот этот у меня старшина ничего, — говорит посредник Рязанову, — только неопытен еще, расторопности мало.

— Мм, — отвечает Рязанов.

Старшина бережно, точно боится расплескать что-нибудь, вносит портфель и, положив его на стол, отходит к сторонке. Писарь на цыпочках крадется к шкафу и вытягивается за спиной старшины.

— Ну, а недоимка у вас как? — спрашивает посредник, надевая себе на шею цепь.

— Плохо-с, — со вздохом отвечает старшина.

— Что ж ты, братец, не понуждаешь?

— Понуждаем-с, — вполголоса отвечает писарь, бесстрастно глядя на посредника.

— Мы понуждаем-с, — уныло склоня голову набок, повторяет старшина.

— Стало быть, плохо понуждаешь, — говорит посредник. — Вон помещик жалуется мне, что вы до сих пор не можете остальных пятисот уплатить с прошлого года, с октября. Ведь это срам!

Писарь стремительно подходит к столу и, порывшись в бумагах, почтительно указывает мизинцем в книгу, говоря:

— С пятнадцатого февраля сего года остается четыреста девяносто пять рублей семьдесят две копейки-с.

— Ну, да, — подтверждает посредник. — Слаб ты, брат; вот что я тебе скажу, — обращается он к старшине.

Старшина вздыхает.

— Разве, ты думаешь, мне приятно слушать жалобы на вас?

Старшина наморщивает брови и старается не глядеть на посредника.

— Ну, опишут, продадут. Что хорошего? Сам ты посуди!

— Хорошего мало-с, — рассматривая свои сапоги, отвечает старшина.

— То-то вот и есть, — наставительно заключает посредник.

— Сами вы себя не бережете.

Несколько минут тяжелого молчания.

— О-охо-хо! — Вздыхает посредник. — Так как же, брат?

— Чего извольте? — тревожно спрашивает старшина.

— Насчет самовара-то?

— Шумит-с.

Писарь бросается в дверь.

— Н-да, — в раздумье глядя в потолок, говорит посредник.

— Все божья воля-с, — со вздохом замечает старшина.

— Да, брат, вот как продадут, тогда и узнаешь божью волю.

Слышно, как в сенях писарь раздувает самовар.

— Дела какие-нибудь есть? — внезапно спрашивает посредник.

Старшина глядит в дверь на писаря и манит его пальцем.

— Есть, васкродье, — входя в комнату и обчищаясь, говорит писарь. — Жалоба временнообязанной крестьянки Викулиной, сельца Завидовки, на побои, нанесенные ей в пьяном виде крестьянином того же сельца, Федором Игнатьевым.

— Разобрали?

— Разобрали-с, — весело отвечает старшина.

— Как решили?

— А так решили, что малость попужали обоих-с.

— То есть как?

— Да то есть хворостом-с, — уже совершенно смеясь, отвечал старшина.

— А. Это хорошо. Главное, у меня пьянства этого чтобы не было. Слышишь?

— Слушаю-с.

— Еще что?

— Еще-с… — сделав шаг вперед, доносит писарь. — Еще дело о загнатии двух свиней с поросятами, принадлежащих удельного ведомства крестьянину Петру Герасимову.

— Кто загнал?

— Здешний обыватель-с. Да Петр Герасимов жалуется теперь, что так как, говорит, во время загнатия, говорит, мальчишке его нанесены были побои…

— Ну!

— Но, а здешний обыватель в показании своем показал, что якобы, то есть, ограничился надранием вихров-с.

— Да. Ну, так что же теперь?

— Да они, Семен Семеныч, насчет того, то есть, пуще сумляваются, — вмешивается старшина, — что которые, говорит, например, эти самые свиньи теперь загнаты…

— Да…

— То есть неправильно-с, — добавляет писарь.

— Это так точно, — подтверждает старшина. — Почему что как у них это смешательство вышло, ну, и по заметности…

— Вражда эта у них идет давно-с, — таинственно сообщает писарь. — И, собственно, насчет баб-с.

— Да что тут! Это прямо надо сказать, такую они промеж себя эту пустоту завели, такую-то пустоту… Ах, никак самовар-от ушел.

Старшина выбегает в сени и приносит самовар; писарь подает чашки и связку кренделей.

— Как же решили это дело? — спрашивает посредник.

— Да никак не решили, — отвечает старшина, выгоняя из чайника мух. — Кшу, проклятые! Хотели было они, признаться, до вашей милости доходить…

— Внушение сделано, чтобы не утруждать по пустякам, — добавляет писарь.

— Оштрафовать нужно, — решает посредник. — Ты их отштрафуй по рублю серебром в пользу церкви! Слышишь?

— Это можно-с.

Посредник заваривает чай; Рязанов читает развешанные по стенам циркуляры и списки должностных лиц.

— А главное, — продолжает посредник, — вино. У меня чтобы и духу его не было. Слышишь?

— Слушаю-с, — неохотно отвечает старшина.

— От него все и зло, — рассуждает посредник.

— Это так-с, — утверждает старшина.

Писарь сдержанно кашляет в горсть.

— Пьяный человек на все способен. Он и в ухо тебя ударит…

— Ударит. Это как есть.

— И подожжет.

— Подожжет-с. Долго ли ему поджечь.

— Вон они, пожары-то 2!

— Да, да. О господи!

— Народ толкует, поляки жгут…

— Толкуют, точно. Ах, разбойники!

— Нет, не они. Где им!

— Это все от вина.

— Так, так. Это все от него, от проклятого. А что я вас хочу спросить, Семен Семеныч.

— Что?

— Типерь который мы помещику оброк платим…

— Ну?

— Народ болтает, колько, говорит, ни плати, все равно это, говорит, что ничего.

— Да. Пока на выкуп не пойдете, это все не впрок. Век свой будете платить, и все-таки земля помещичья.

— Вот что! значит, его же царствию не будет конца?

— Не будет. Что ж делать? Сами вы глупы.

— Это справедливо, что мы глупы. Дураки! Да еще какие дураки-то!

— Так-то, ребятушки. Сколько вам раз говорил, — Вздохнув, говорит посредник. — Сливки есть?

— Есть-с.

Старшина приносит в деревянной чашке сливки и вытаскивает оттуда мух.

— О, каторжные! Извольте, Семен Семеныч!

— Что, и у вас, должно быть, много мух?

— Такая-то муха — беда, — почтительно улыбаясь, отвечает старшина. — И с чего только это она берется?

Посредник с Рязановым пьют чай; старшина смотрит в окно; писарь от нечего делать приводит в порядок лежащие на столе бумаги, перья и сургуч.

Молчание.

— Ну, а школа как идет? — спрашивает посредник, прихлебывая из стакана.

— Слава богу-с.

— Учит батюшка-то?

— Когда и поучит. Ничего.

— Много учеников?

— Довольно-таки.

— А сколько именно?

— Да так, надо сказать… — старшина вопросительно смотрит на писаря. — С пяток никак есть.

— Вовсе мало-с, — отвечает писарь.

— Не так чтобы оченно много-с, — кивая головой, докладывает старшина.

— Ты за этим наблюдай, — говорит посредник, — чтобы непременно учились. От этого для вас самих же польза будет.

— Известно, польза-с. Типерь который мальчик грамоте знает, и сейчас он это может, например, всякую книжку читать и что к чему. Очень прикрасно-с.

— Да, вот кабы побольше грамотных было, и пьянства бы меньше. Вместо того чтобы в кабак идти, он стал бы книжку читать.

— Книжку. Сейчас бы книжку читать. Это верно-с.

— Отчего же это так мало охотников-то учиться?

— А так, надо полагать, по глупости это больше-с.

— Что ж, твое дело им внушить, растолковать.

— Я уж довольно хорошо им внушал и батюшке тоже говорил: Вы, говорю, батюшка, глядите, посредник велел, так чтобы нам с вами в ответе не быть.

— А он что?

— Ну, а он: хорошо, говорит, ступай! У меня вон, говорит, сено-то еще не кошСно. Так-то. Опять и мужички вот тоже из того опасаются, что которых грамотных, слышь, всех угнать в кантонисты 3 хотят.

— Это все вздор. Вы этому не верьте!

— Слушаю-с.

— А чтС, бумага, которую я онамедни прислал, — подписали?

— С-сумляваются-с.

— Вот я тебе покажу, — сумляваются! Какой же ты старшина после этого? Дня через три я

назад поеду, так чтобы к тому времени была подписана. Слышишь?

— Слушаю-с, — нетвердо выговаривает старшина.

Посредник начинает потеть и вытирает себе лицо платком.

— А вот я забыл вашей милости доложить — батюшка тут приходил с садовником. У них опять эти пустяки вышли.

— Какие пустяки?

— Из телят. Зашли батюшкины телята к садовнику в огород; садовник их загнал, стало быть это, на двор, запер. Батюшка, значит, сейчас приходит; так и так, как ты мог полковницких телят загонять?

— Каких полковницких телят?

— Да то есть это батюшкиных-то. Он так считает, что, мол, полковник я.

— Да.

— Ну, теперь это теща его выскочила, телят, обнаковенно, угнали…

— Ну, что же?

— Кто их разберет? Садовник жалится: он, говорит, у меня на шесть целковых обощии помял, а батюшка теперь за бесчестие с него, то есть, требует пятнадцать, что ли то…

— Пятнадцать целковых, — подтверждает писарь.

— За какое же бесчестие?

— Ну, тещу его, слышь, обидел.

— Как же он ее обидел?

— Слюнявой, что ли то, назвал. Уж бог его знает. Слюнявая, говорит, ты, — смеясь, объясняет старшина. — Ну, а батюшка говорит, мне, говорит, это очень обидно. Пятнадцать целковых теперь с него и требует.

Посредник тоже засмеялся; даже писарь хихикнул себе в горсть.

— Ну, это я после разберу, — вставая, говорит посредник. — А теперь, брат, вот что: вели-ка ты мне лошадок привести!

— Готовы-с.

— Молодец, — говорит посредник, трепля старшину по плечу.

Старшина кланяется, потом вместе с писарем провожают посредника на крыльцо.

На козлах сидит мужик, лошади земские.

— Ты дорогу-то знаешь ли?

— Будьте спокойны.

— Гляди, малый, — толкует мужику старшина, — чуть что, так ты и того, полегоньку!

Мужик самоуверенно встряхивает шапкой.

В это время в конце села показывается небольшая кучка людей. Завидя посредника, они еще издали снимают шапки и, понурив головы, медленно подвигаются к правлению. Впереди всех идет баба, за нею молодой мужик, позади идут старики.

— Это еще что такое? — Всматриваясь в них, спрашивает у старшины посредник. — Это, кажется, опять давешние муж с женой, что разводиться-то хотели?

— Они самые-с, — улыбаясь, отвечает старшина.

— Вот, батенька, — говорит посредник Рязанову, — обратите внимание, женский вопрос! Вы как об нас думаете? И мы тоже не отстаем. Можете себе представить, с тех пор, как объявили им свободу, недели не проходит без того, чтобы не приходили бабы с просьбою развести их с мужьями. Потеха.

Старшина с писарем смеются.

— Ну, и что же? — спрашивает Рязанов.

— Да у меня этот вопрос решается очень просто. Здорово, ребятушки, — говорит он просителям, которые в это время подходят к крыльцу.

Они молча кланяются.

— Что скажете?

— К вашей милости.

Баба становится на колени.

— Встань, голубушка, встань! Что валяться? Говори дело! Видно, опять накутила? Старички, сказывайте, как и что!

— Чаво сказывать-то? Батюшка, Семен Семеныч! Вот баба от рук отбилась совсем.

— Слышишь, что старики говорят? Как тебя, — Маланья?

— Аграфена.

— Слышишь, Аграфена? И не стыд но это тебе?

Баба не выказывает стыда ни малейшего; даже, напротив того, окидывает стариков презрительным взглядом. Под глазом у ней синяк. Посредник несколько затрудняется.

— Не слухатся, вовсе не стала слухаться, — шамшит сзади старик.

— Ни за скотиной, ни что, — добавляет другой.

— Такая-то озорница баба, беда, — подтверждает старшина.

Посредник качает головой.

— У них вся родня такая, непутная, — замечает старшина.

— Как же это ты так, Аграфена? А? — спрашивает посредник.

Баба ничего не отвечает.

— А ты, молодец, чего же смотришь? — обращается он к ее мужу. — Ведь ты ей муж, глава.

Муж встряхивает волосами. Лицо у него глупое и печальное, губы толстые.

— Ты должен учить жену, чтобы она почитала старших, — наставляет его посредник. — Да.

Муж насупливает брови и сосредоточенно смотрит в землю, держа шапку в обеих руках.

— А ежели твоя жена не будет стариков уважать, — продолжает посредник, — что же тогда будет? Ну, хорошо ли это, — подумайте-ка!

— Вот и я так-то им говорю завсегда, — добавляет старшина, указывая на просителей, — потому нам в законе показано: ты бабу кормить корми, а учить учи!

— Ну, это ты врешь, — останавливает его посредник. — Этого в законе не показано; но мы должны жить в любви и в согласии, потому что так богу угодно.

— Это справедливо-с, — подтверждает старшина.

— Ну да; однако мне некогда тут с вами растабарывать. Ты, голубушка, дурь-то из головы выкинь! Ежели кто тебя станет сбивать, приди и скажи вот ему — старшине. А ты, молодец, присматривай за женой и внушай ей почтение к старшим! Ну, теперь поди сюда, Аграфена, и ты, как тебя?

— Митрий.

— Аграфена и Дмитрий, поцелуйтесь и живите, как бог повелевает: любите друг друга, уважайте родителей, слушайте начальников. Дай бог вам счастия!

— Семен Семеныч! — говорит старшина.

— Что ты?

— Да уж прикажите ее кстати поучить старичкам-то. Маненько попужать бы ее здесь, в правлении, для страху.

— Нет; пока не нужно. Итак, друзья, ступайте с богом.

Просители кланяются и уходят.

Старшина с писарем усаживают посредника в тарантас.

— Ну, совсем, что ли? — спрашивает старшина.

— Совсем.

— Хорошо сели?

— Хорошо.

— Ну, господи бослови! Ямщик, трогай!

— А, дуй вас горой!

Поехали.

— Теперь еще от них многого и не требуйте, — говорит Рязанову посредник.

— Да я ничего не требую. Впрочем, и теперь уж успехи заметны значительные.

Разговор не клеится. Посредник понемногу начинает напевать романс.

— «Скажите ей, как дорого мне стоит…» Здорово! — между пением покрикивает он встречным мужикам.

— «И трудно мне…» откуда везешь? — высунувшись из тарантаса, спрашивает он у мужика, везущего бревна. Мужик торопливо останавливает лошадь и, скинув шапку, кричит:

— Из Ключей.

— Почем покупал?

Но уже ничего не слышно, что отвечает мужик; видно только, что он дергает лошадь, разевает рот и машет рукою.

— «Скажите ей, как стрррашно сердце ноет», — снова затягивает посредник.

Едут полем; земские лошади с выщипанными хвостами бегут резво; ноги у них косматые, уши длинные.

— Эх, вы, гусары, — весело покрикивает ямщик, постегивая их по резвым ногам.

Жарко становится. В поле тишь; на небе неподвижно стоят белые облака с висящими в воздухе ястребами.

Посредник перестает петь — одолела его дремота; у Рязанова тоже начинают слипаться глаза…

— Ты что же не кланяешься? А?

Рязанов открывает глаза: деревня, у тарантаса стоит мужик, посредник его спрашивает:

— Отвалятся у тебя руки — шапку снять? А?

Мужик молчит.

— Мне твой поклон не нужен, — толкует ему посредник. — Вас, дураков, вежливости учат, для вашей же пользы, понимаешь?

— Понимаем, — глядя в поле, отвечает мужик.

— А вот, чтобы ты вперед помнил и со всеми был вежлив, я тебя велю на сутки в анбар. Друзья, — обращается посредник к стоящим поодаль мужикам, — отведите этого невежу к старосте и скажите, что, мол, посредник велел его на сутки в холодную запереть.

Два мужика подходят, берут невежу под руки и ведут, не оглядываясь, тихо ведут, держа свои шапки под мышками. Невежа растопырил локти и переваливается из стороны в сторону; ноги у него короткие, босые.

— Трогай, — говорит ямщику посредник.

— Но! Милые, — задумчиво вскрикивает ямщик.

Едут молча.

— Все еще из них эту грубость никак не выбьешь, — смеясь обращается посредник к Рязанову.

— Да, — отвечает Рязанов.

Съехали под гору. За речкой другая деревня видна. Попадаются мужики из поля, конные и пешие с косами на плечах.

— Здорово, ребятушки! Обедать, что ли? — спрашивает их посредник.

— Обедать, кормилец.

— Хлеб да соль, — вслед им кричит посредник.

Въехали в деревню. По самой средине улицы лежит что-то большое, покрытое холстиною.

— Стой! Что это? Ямщик, открой!

Лежит мужичье тело, в стоптанных лаптях, брюхо у него раздуло, глаза выпучены; в головах чашечка стоит, в чашечке медные деньги.

— Эй, баба, что это за тело?

— Прохожий, родимый, прохожий. Вот уж пяты сутки помер, — подходя к тарантасу, отвечает баба. — Бог его знает, с чего это он так-то. Пришел с товарищем, начал разуваться, закатился, закатился…

— Где ж товарищ?

— В избе сидит, воет.

— Сотник донес становому?

— Донес.

— Что ж он?

— А бог его знает, что он.

— Пахнет покойник-то?

— И-и, бяда! Ишь раздуло как.

— Ну, царство небесное, — вздохнув, говорит посредник и бросает в чашку двугривенный.

— Трогай!

Опять полевая дорога, жар и пыль, вьющаяся из-под лошадей; чахлый кустарник вдоль оврага; мужики, вереницею далеко стоящие в траве и дружно машущие косами; жидкий осиновый лесок, с кочками, комарами и небольшими лужицами зеленоватой воды между кочек. Сейчас же за осинником начинается село, разбросанное по косогору; за речкой стоит старый помещичий дом, с серыми стенами, зелеными ставнями и развалившеюся деревянною оградою; немного дальше, в лощине, другой, маленький, новенький, с молодым стриженым садом и с купальнею на пруду. Дальше еще барская усадьба — длинный, неуклюжий дом, с галереями, колоннами, выбитыми окнами и провалившеюся крышею; на косогоре виднеется еще дом, с соломенною крышею, но все-таки барский: ходят по двору тощие борзые собаки, клокочут индейки, попадаются и дворовые люди, с длинными примазанными висками, в казакинах.

— Помещиков, помещиков-то здесь… — как будто всматриваясь во что-то, говорит посредник.

— Много?

— Как собак.

— И хорошие помещики? — немного помолчав, спрашивает Рязанов.

— Куды к черту хорошие! Всё голь одна. Разорено! Гроша ни у кого за душой нет.

— Значит, все погибло, кроме чести.

— Нет: тут все, тут уж и честь погибла. Да и какая там честь, когда нечего есть. Поверите ли, — вдруг оборачиваясь к Рязанову, говорит посредник, — обидно! за своего брата, дворянина, обидно.

— Я думаю.

— Нет, ведь что они только делали, если порассказать; да и до сих пор что делают с этими несчастными крестьянами. Вы себе представить не можете, что это за народ. Где только можно прижать мужика, уж он прижмет, своего не упустит.

— Ну, а мужики-то свое упускают?

— Разумеется, если правду сказать, и мужик себя в обиду не даст: не тем, так другим, а уж

доедет и он помещика.

— Стало быть, здесь происходит взаимное доезжание. Ну, а вы-то что же тут?

— Как что? Да ведь роль мирового посредника состоит…

— В чем-с?

— Ну, в разбирательстве там разных недоразумений.

— Из-за чего же возникают эти недоразумения?

— Да ведь вот вы видели: из-за разных там потрав и так далее.

— Одним словом, из-за имущества. Так ведь?

— Да, так.

— То есть одному желательно приобресть то, что другой вовсе не желает отдавать. Из-за этого?

— Ну, да.

— Так в чем же тут может быть недоразумение? В том, что ли, что в душе-то я и желал бы отдать вам эту вещь, но мне кажется, что я не желаю? Так, что ли?

— То есть как?

— Да вот я, например, возьму эту подушку и думаю себе: не отдам я ему; лучше я сам на ней буду спать. А тут приходит такой прозорливец и говорит мне: это — недоразумение. Ты хотя и думаешь, что тебе не хочется отдать Семен Семенычу эту подушку, но тебе это только так кажется, а в душе ты сам этого желаешь и даже после будешь благодарить меня за то, что я велел тебе отдать эту вещь Семен Семенычу. Так-с?

— Разумеется, оно… Видите ли… Да я вот вам случай расскажу. Есть тут у меня в участке имение, в котором я должен сделать разверстание угодий; вот я и хочу приступить, а земля-то, оказывается, принадлежит крестьянам с незапамятных времен. Деды еще их купили на свои кровные деньги; но так как они сами тогда были помещичьи и не имели права владеть землею, то и купили на имя помещика. Тот помещик давно умер, а нынешний владелец ничего знать не хочет.

— Ну, и что же-с?

— Да то-с, что отнимут ее у крестьян, то есть не отнимут, а заставят ее выкупать.

— В другой раз?

— Да; в другой раз. Что ж прикажете?

— А вы-то что же?

— Да я тут ничего сделать не могу.

— А губернское присутствие?

— И оно тоже ничего не может, потому что в подобных случаях принимаются в расчет только одни письменные документы. Нет, мое-то положение представьте себе! Я говорю крестьянам: владелец желает отдать вам вот такой-то участок, а они мне отвечают: да ведь это вся земля-то наша.

— И вы уверены, что она действительно им принадлежит?

— Да как же! Совершенно уверен.

— А все-таки говорите, что владелец дает вам такой-то участок?

— А все-таки говорю. Что ж делать-то?

— Да. Это действительно недоразумение. И все в таком роде?

— Что?

— А недоразумения-то?

— Да почти что.

— Мм… Деятельность почтенная.

В это время тарантас поравнялся с помещичьей усадьбой: новенький домик, крытый соломою под щетку, вокруг с десяток молодых лип; тут же неподалеку новая изба, сарай и амбар. На дворе стоит сам владелец, седой, в архалуке, без шапки, кланяется.

— Мое почтение! — крикнул ему посредник и сделал ручкою. — Вот анафема-то, — прибавляет он, обернувшись к Рязанову. — То есть такая треклятая бестия, я Вам скажу, что вы и в Петербурге ни за какие деньги не сыщете. Замечательная бестия! Он какие штуки делает, например: снял он полдесятины земли у кого-то подле самой дороги, посеял там овса, что ли, и караульщика посадил караулить. Как только скотина пойдет мимо, уж непременно какая-нибудь заденет или щипнет, — караульщик сейчас ее цап. Потрава! Ну, и берет штраф. Вот ведь шельма какая! А начнешь ему говорить, — помилуйте, говорит, что ж, ведь я человек небогатый; меня всякий может обидеть. Я этим только и кормлюсь. Ну, что вы тут сделаете с таким человеком? Остается плюнуть.

За усадьбою пошли крестьянские зады, с гумнами и конопляниками; кузница, мельница на пригорке.

— А вот сейчас будет дом тоже одного любопытного субъекта, — объяснял посредник. — Представьте, он что сделал: когда получен был манифест об освобождении 4, и он, разумеется, получил, прочел, потом сейчас же запер в стол и говорит своим людям: «Если кто-нибудь из вас да посмеет только пикнуть об этой воле, — запорю».

Вправо показался помещичий дом, стоящий задом к лесу, выкрашенный дикою краскою с белыми разводами. Собаки выскочили со двора и бросились под лошадей.

— Знаете что? — заедемте обедать к одному господину. Мне же кстати нужно к нему, для соглашения с крестьянами.

Рязанов согласился; посредник велел ямщику завернуть на двор. На крыльцо вышла баба, с лоханкою, выливать помои.

— Дома барин? — спросил ее посредник.

— Дома, — сказала баба, выплеснув помои.

— Ну, тоже и этот гусь хорош, — сказал Рязанову на ухо посредник, вылезая из тарантаса. — Наш брат, военный.

В передней никого не было, только охотничий рог да волчья шкура висели на стене. В зале, среди комнаты, стоял сам хозяин, еще молодой человек, с подвязанной щекой, и жаловался на зубную боль.

— Ничего говорить не могу, — сказал он, придерживая щеку. — Садитесь, пожалуйста.

Посредник спросил его о деле и намекнул насчет обеда.

— А я вот ничего есть не могу третьи сутки — зуб смерть болит. Впрочем, я сейчас велю.

Подали водки и огурцов.

— Вы бы выдернули, — посоветовал посредник.

— Ммм… — застонал хозяин и замахал рукой. — Боюсь.

Посредник вздохнул и выпил водки; Рязанов тоже выпил. Помолчали. Хозяин ходил по комнате и плевал в угол. Через час принесли битки и яиц всмятку. Поели.

— Нельзя ли кликнуть мужиков? — спросил посредник.

Кликнули мужиков, посредник вышел к ним на крыльцо и начал соглашать их с помещиком. Мужиков было немного, всего человек пять; однако они не соглашались. Посредник несколько раз входил в комнату, весь красный и в поту, выпивал наскоро рюмку водки и, закусывая черным хлебом, вполголоса говорил хозяину:

— Ничего не поделаешь. Главное, этот, анафема, кузнец. Да вы прикажите его удалить!

— Ах, да вы не слушайте их, делайте, что нужно, — отвечал хозяин, сходив предварительно в угол.

Посредник задумался, пожал плечами и опять отправился на крыльцо, но через несколько минут вернулся, говоря, что мужики еще требуют лугов. Хозяин выслушал, не говоря ни слова, потом вышел на крыльцо, сделал из своих пальцев какой-то знак и молча показал его мужикам. Мужики посмотрели и тоже ничего не сказали.

— Ну, что, православные, видели луга? — спросил их посредник, когда хозяин вернулся в комнаты.

— Видели, — отвечали мужики.

— Вот то-то и есть.

Хозяин ходил по зале, придерживая щеку и покачивая головой из стороны в сторону. Вдруг он повернулся, опять вышел к мужикам и, сдвинув со рта повязку, сказал кузнецу в самую бороду:

— Вот только что у меня зубы, а то бы я тебе показал. Моли бога, что зубы болят.

Кузнец попятился.

Соглашение продолжалось до заката солнца, и все-таки ничего из этого не вышло. Наконец посредник махнул рукой и велел подавать лошадей.

Поехали. Стало смеркаться.

— Куда ж теперь ночевать? — спросил у ямщика посредник.

— Да в волостную, к Петру Никитичу. Больше некуда.

— Ступай к Петру Никитичу.

— Там спокой, — заметил ямщик.

— Что-о?

— Спокой, мол.

— Черта там спокой, — недовольным голосом сказал посредник. Он был расстроен; но, приехав в волостную, несколько успокоился действительно.

Писарь, отставной солдат, собрался было спать. Зажгли свечку, послали за старшиной.

— Поглядите, — говорит посредник Рязанову. — Сейчас придет Петр Никитич. Вот, батюшка, голова-то- министр! Что, нерешенные дела есть какие-нибудь? — спросил он у писаря, уже стоявшего навытяжке у двери.

— Никак нет, васкродие.

— Стало быть, все благополучно?

— Точно так, васкродие.

— Вот видите, — сказал посредник Рязанову, самодовольно улыбаясь. — Уж я наперед знаю, что у Петра Никитича все в порядке: ни одной жалобы, ни драк, ни пьянства, ничего.

— Что же, тут общество трезвости, что ли? — спросил Рязанов.

— Нет, какое там общество? Тут в третьем участке вздумали было крестьяне зарок дать (это еще до меня, впрочем), ну, и чем же кончилось? — передрали только их за это, больше ничего и не вышло. Теперь опять такое пьянство пошло, просто мое почтенье. А здесь нет пьянства благодаря распорядительности Петра Никитича.

Писарь во все время неподвижно стоял у двери и только иногда подходил к столу, ловко плевал себе на пальцы и, расторопно сняв со свечи, опять уходил к двери; кашлять и сморкаться он отправлялся в сени.

В комнате было душно, маятник стучал медленно, поскрипывая и задевая за что-то, по стенам сидели мухи; на улице, далеко где-то, слышалось пение; в сенях кто-то возился и сопел…

— А что, не залечь ли нам на боковую, — зевая, сказал посредник, но в это время, мерно стуча сапогами, вошел старшина, поклонился и стал среди комнаты.

— Вот-с! Вот вам рекомендую, — показывая на него рукою, сказал посредник.

Старшина, небольшой, плотный мужик, с проседью и спокойным лицом, еще раз поклонился и, заложив руки назад, молчал.

— Ну, Петр Никитич, как у вас, все благополучно? — спросил посредник.

— Все благополучно-с, — степенно отвечал старшина.

— Что уж и говорить про тебя! Разве у тебя бывает когда-нибудь неблагополучно?

— Случается-с.

— Ну, полно!

Старшина почтительно улыбнулся.

— А насчет той бумажки, что я прислал, как? — подписали?

— Подписана-с.

— У тебя, значит, без сумления?

— У меня этого нет-с.

— Молодец!.. Нет, вот я вам про него расскажу анекдот, — говорит посредник. — Праздник тут был в селе; мужики, обыкновенно, перепились. А он, надо вам сказать, заранее их предупреждал: смотрите, говорит, праздник придет, пить можете, гулять сколько угодно; ну, только чтобы безобразия у меня не было никакого. Хорошо. Вот перепились мужики так, что многие валялись на улице. Он их всех велел подобрать и в анбар. На другой день у них, разумеется, голова с похмелья трещит. Петр Никитич мой ведет их к церкви, ставит на паперть на колени и по сту поклонов каждому велит сделать; молитесь! Я, говорит, вас наказывать не буду, а вот помолитесь-ка богу, чтобы он простил ваше вчерашнее безобразие! Ну, те, делать нечего, кладут поклоны, а он стоит да считает. Так, я вам скажу, мужики мне говорили: лучше бы, говорят, он нам по двадцати пяти розог дал, только бы не заставлял поклоны класть, потому, понимаете, с пьяной-то головой каково это? Да, молодец, молодец Петр Никитич, — говорил посредник, трепля его по плечу.

Петр Никитич спокойно улыбался.

— Ну, брат, как бы нам теперь постель состроить?

— А я уж приказал там на дворе приготовить. Спокойнее будет-с.

— Отлично, брат.

— Приказов никаких не будет?

— Нету, брат; какие там приказы? Вот завтра уж поговорим.

Старшина пожелал спокойной ночи и ушел.

— Ты, брат, тоже ложись, — сказал посредник писарю.

— Слушаю, васкродие, — ответил писарь и повернулся налево кругом марш — спать. Посредник вышел. Рязанов посидел, посидел и тоже пошел на двор. В сенях кто-то бродил и шарил впотьмах.

— Кто это? — спросил Рязанов.

— Это я, — сказал посредник и запел: — тра-ра-та-та.

Рязанов прошел на двор. Там под навесом была уже приготовлена постель. Он начал было раздеваться и вернулся опять в комнату взять пальто. В сенях он наткнулся на ямщика, которого посредник выпроваживал, говоря:

— Шел бы ты себе, любезнейший, спать к лошадям!

— А вот я зипунишко захвачу. Агафья, посто-кась, где он тут был, зипун-от, у меня? — говорил ямщик сонным голосом, отыскивая впотьмах зипун. — Ах, прСклят он будь! Вот он! Ты на что у меня зипун унесла? Агафья!..

На другой день рано утром Рязанов сидел в комнате и пил чай, в сенях посредник разговаривал с мужиками; входил в комнату, прихлебывал из стакана чаю и опять уходил и все что-то горячился. Мужики возражали сначала, но потом стали стихать больше и больше, наконец совсем стихли; остался один угрюмый, монотонный голос, бесстрастно и ровно звучавший в ответ посреднику. Этот голос не умолкал. Посредник стал горячиться и кричать еще пуще — голос не умолкает… Вдруг…

— Ах, ты!

Бац, бац, бац — раздалось в сенях, и голос умолк. Тихо стало.

Рязанов, не допив стакана, взял фуражку и вышел из комнаты. В сенях стояла толпа мужиков и взбешенный посредник; с полу вставал мужик, дико ворочая глазами… Поодаль, так же спокойно и самоуверенно, заложив руки за спину, стоял Петр Никитич.

Рязанов вышел на улицу, завернул в первые ворота и нанял мужика довезти до Щетинина.

К вечеру они приехали. Марья Николавна увидала его в окно, побледнела и выбежала на крыльцо.

— Что случилось? — крикнула она, протягивая руки.

— Да ничего, — спокойно отвечал Рязанов. — Он там драться стал… Ну, я и уехал. Бог с ним!

Щетинин тоже вышел на крыльцо.

— Что такое?

— А то, что вот он… Приехал, — задыхаясь, говорила Марья Николавна.

Она не могла скрыть своей радости.

Щетинин холодно поглядел на нее, потом на Рязанова и пошел в комнату.

Марья Николавна сидела в зале за роялью и одной рукою брала аккорды; Рязанов ходил по комнате; прямо в окно ударяло заходящее солнце.

— Что, Александр Васильич ничего вам не говорил? — спросила Марья Николавна, наклоняясь грудью на рояль.

— Ничего. А что?

— Нет. Я так только спросила.

Она взяла еще несколько аккордов и остановилась.

— А знаете, — сказала она, — Вы это отлично сделали, что уехали от него 1.

— Что ж тут особенно хорошего?

— Понимаете, теперь весь уезд про это узнает. Скандал. Вот что хорошо.

— Я вовсе об этом и не думал.

Рязанов опять начал ходить. Марья Николавна, размышляя и улыбаясь в то же время, говорила про себя: «Это мне очень, очень понравилось, — потом приложила палец к губам, еще подумала немного и сказала так же тихо: — Очень… вообще все хорошо», — потом вдруг ударила по клавишам и громко, с лихорадочною силою заиграла марсельезу. Эти звуки в одно мгновение преобразили ее: глаза засверкали, она вся вытянулась, подняла голову и, грозно нахмурив брови, смело бросила свои красивые загорелые руки. Сделав последний внезапный переход, она прижала педаль и с новою силою ударила по клавишам. Все лицо ее сияло небывалою отвагою… Она кинула на Рязанова самоуверенный, вызывающий взгляд и остановилась.

Рязанов тоже остановился.

— Привычка-то что значит, — сказал он, подходя к рояли. — Вот вы заиграли марш, мне сейчас же и представилось, что вот тут, рядом со мной, ходит фельдфебель и твердит: левой, правой, левой, правой…

— Что вам за охота вспоминать об этих фельдфебелях, — с неудовольствием ответила Марья Николавна.

— Нет, изредка ничего. Это освежает мысли.

Марья Николавна посмотрела на него и спросила:

— Да вы знаете ли, какой это марш?

— Знаю.

— Так что же вы говорите!

— Я ничего не говорю.

— Однако вы должны же согласиться, — вставая, сказала она, — что и марши бывают разные.

— Еще бы.

— И этот совсем не то, что дармштадтский 2, например.

— Разумеется. Но какой бы он там ни был, а все-таки марш; следовательно, рано или поздно будет «стой — равняйсь» и «смирррно» будет; и этого никогда не нужно забывать.

— Я и не забываю.

— То-то же. Стало быть, не из чего и горячиться.

Марья Николавна замолчала; постояв немного перед Рязановым и соображая что-то, она отошла к окну и взглянула на солнце, которое в эту минуту кровавым пятном опустилось над лесом и нижним краем своим уже касалось его зубчатых верхушек; несколько минут она прямо, не сморгнув ни разу, смотрела на солнце, озарявшее все лицо ее грозным красноватым светом.

— Вы понимаете, что я делаю? — спросила она не шевелясь.

— Что?

— Я хочу его переглядеть. — Она указала на солнце. — Знаете, такая игра есть — кто кого переглядит.

Рязанов ничего не отвечал; прислонившись плечом к косяку, он глядел на нее сбоку: она по-прежнему стояла неподвижно, положив обе руки на спинку стула и слегка закинув голову, вся облитая горячим сиянием, и продолжала упрямо, почти с дерзостью смотреть на солнце. Наконец выражение лица ее стало напряженнее, брови сдвинулись, она вдруг быстро заморгала, закрыла глаза руками и отвернулась от окна.

— Ну, что? — спросил Рязанов.

— Не переглядела, — ответила она и засмеялась.

Рязанов тоже отошел от окна.

— Какая глупость мне пришла в голову, — продолжала она, не открывая глаз, — Когда я смотрела на солнце. Я вспомнила, как меня в детстве пугали господом богом: мне тогда говорили, что и на него тоже нельзя смотреть.

— И вы верили?

— Нет; я и тогда не верила. Мне все это как-то смешно было. У моей няньки иконка была: бог-отец, сидящий на воздухе; только воздух был так гадко нарисован, точно будто Саваоф 3 сидит на яйцах. Нянька меня, бывало, пугает им, а я ничего не боюсь. Как посмотрю на него, так и засмеюсь.

— А теперь-то вы не боитесь его?

— Конечно, не боюсь.

— Да так ли это? Подумайте-ка хорошенько! Может быть, это вы только так храбритесь.

— Какой вздор! Не только [его], я и вас даже не боюсь. Я вас только… Уважаю…

Последнее слово она произнесла почти шепотом, как будто нечаянно обронила его, и в то же время бросила быстрый, пугливый взгляд на Рязанова.

Он стоял потупившись и щипал свою бороду.

— Пойдемте куда-нибудь, — вдруг сказала она, сделав движение к двери.

— Куда же?

— Да куда-нибудь, все равно, только уйдемте отсюда!

Рязанов пристально посмотрел на нее.

— Что же вам здесь-то не сидится? Кто вам мешает?

— Все мешает: стены, потолок, все. Я хочу теперь идти, идти куда-то дальше, дальше…

Она остановилась.

— А вы знаете, что я вас теперь совсем не вижу, — говорила она прищурясь. — Вместо лица у вас теперь зеленое пятно. Ах, как это странно! Ну, пойдемте же!

Она сбежала с террасы в сад и оглянулась: Рязанов задумчиво и медленно спускался с лестницы, продолжая одной рукой щипать свою бороду. Она подождала его и, когда он поравнялся с нею, спросила:

— А как вы думаете, Александр Васильич боится [бога] или нет?

— Я думаю, что боится.

В это время тихими шагами, с нахмуренным лицом, в залу вошел Щетинин и, засунув руки в карманы, остановился в дверях; потом вышел на террасу и начал было спускаться с лестницы, но на последней ступеньке остановился, поглядел вслед Марье Николавне с Рязановым, приложил к носу палец, подумал и вернулся.

На дворе все еще жары стоят; жнитво подошло. У Марьи Николавны с Рязановым всё разговоры идут, и конца нет этим разговорам.

— Господи, что ж это такое будет? — вслух рассуждает сам с собою Щетинин, прохаживаясь из угла в угол в своем кабинете.

Полдень. На берегу озера, под тенью, на траве сидит Рязанов и, не двигаясь, смотрит на воду; солнце печет; по ту сторону, из-за кустов, белеет песок, поросший лопушником; у самой воды, пугливо оглядываясь кругом, сидит цапля; где-то кто-то в жилейку дудит. В двух шагах от Рязанова, прислонившись к дереву плечом, с зонтиком в руке, стоит Марья Николавна; по лицу ее и по белому платью медленно, почти незаметно ползут прозрачные тени. Глаза у нее полуоткрыты — ей трудно смотреть на свет; она утомлена зноем и тяжкою полуденною тишиною. Они оба молчат.

— Когда это лето кончится? — говорит она, безнадежно глядя в даль. — Хоть бы уехать, что ли, куда-нибудь.

— Не все ли равно, летом везде жарко, — помолчав, говорит Рязанов.

Опять молчат.

— Я воображаю, каково теперь этим несчастным бабам жать на такой жаре.

— Да-а.

— Ужасно!

— Вы бы им зонтики купили.

Марья Николавна нахмуривается, потом вдруг опускает зонтик и застегивает его на пуговку.

— Не хочу больше зонтика носить. Поле подарю.

Рязанов улыбается.

— Кому же это назло?

— Никому, самой себе.

— Да ведь им-то от этого не легче.

— Кому?

— Бабам-то. Они все-таки без зонтиков останутся.

Марья Николавна молчит и, крепко стиснув зубы, порывисто тычет зонтиком в землю.

— Зачем же вы чужой зонтик ломаете?

— Какой чужой?

— Да ведь это полин.

— Это… Это я не знаю, что такое, — быстро поднимая голову, говорит Марья Николавна и уходит домой.

Сумерки. Рязанов сидит в своей комнате у окна и, подпершись локтями, смотрит в сад. К окну из сада подходит Марья Николавна.

— Что вы тут сидите?

Рязанов подбирает свои локти.

— Какая скука!

— А вы бы музыкой занялись.

— Какой вздор! Разве музыка поможет?

— Ну, книжку почитайте!

— Все это не то вы говорите.

— Чего же вам нужно?

— Сама не знаю. Мне как-то все это… Грустно мне очень.

Рязанов ничего не отвечает.

— Понимаете, — скороговоркой продолжает она, — я знаю, что все это никуда не годится, что нужно что-то такое делать, поскорей, поскорей… Ну, может быть, не удастся… Страдание… Что же такое? Это ничего… По крайней мере знаешь, за что. А то что это такое? Я хочу жить. Что же Вы молчите?

— Что же мне прикажете говорить?

— Скажите что-нибудь!

— Да разве на это можно отвечать сколько-нибудь основательно: Вы сами посудите!

— Да вы хоть так, неосновательно отвечайте!

— Что же толку-то будет?

— Все толк, толк…

— Странная вы женщина! Да ведь сами же вы его добиваетесь.

— Ну, да, да. Разумеется. Не слушайте меня. Я сама не знаю, что говорю. Прощайте!

Вечер. На террасе сидит Марья Николавна и приготовляет чай; Рязанов на другом конце просматривает только что привезенные газеты. Входит Щетинин, бросает на них небрежный взгляд, стоит несколько минут на средине террасы, зевает и говорит:

— Однако вечера-то прохладнее стали. Сыро, я думаю, гулять.

Молчание.

— Не наливай мне чаю: я не хочу, — говорит он жене.

Она молча отодвигает его стакан в сторону.

— А вы хотите? — спрашивает она Рязанова.

— Что-с? — очнувшись, спрашивает он.

— Чаю хотите?

— Хочу.

Он подходит к столу и, всматриваясь в Щетинина, подвигает себе стул.

Щетинин задумчиво стучит по столу пальцами.

— Ну, что в газетах? — спрашивает он, не глядя на Рязанова.

— Да ничего особенного; по части внутренних дел все хорошо: усмирение идет успешно 1, крестьяне освобождаются, банки учреждаются, земские собрания собираются. Ну, а в европейской политике небольшое замешательство вышло по случаю того, что Наполеон опять имел с Бисмарком дружеское шептание 2.

Марья Николавна улыбается; Щетинин сидит, опершись на руку щекою, и смотрит на лепешки; потом берет одну из них, разламывает и говорит:

— Как этот Степан стал скверно лепешки печь, — просто ни на что не похоже, точно деревянные.

На это никто ничего не отвечает.

— Маша, ты хоть бы сказала ему, что ли.

— Ты бы сам сказал.

Щетинин, не поворачивая головы, а подняв только брови и скосив глаза, долго смотрит на жену; она очень внимательно пьет чай.

— О-охо-хо, — насильно зевает Щетинин. — Когда же это мы в лес-то соберемся? — опять заговаривает он немного погодя.

— Собирались, собирались, так и не собрались. Вот и Иван Павлыч с женою тоже хотели с нами.

— Что за лес? — вполголоса замечает Марья Николавна.

— Нет; оно бы хорошо, знаешь, съездить эдак чаю напиться, отдохнуть. А? Как ты думаешь, Рязанов?

— Да, ничего.

— Ну, вот видишь! Вот и он тоже согласен, Маша!

— Что?

— И он с нами поедет!

— Ну, и пусть его едет. Мне-то какое дело?

— Да ведь ты прежде сама это любила.

— Прежде!..

— Нет; я думал… Одним словом… Черт знает, ужасно как-то здесь… Душно, — внезапно сдергивая с себя галстух, говорит Щетинин и встает из-за стола.

— Вот осень придет, — рассуждает он сам с собою, стоя уже на другом конце террасы и глядя в сад, — здесь еще нужно акаций подсадить, а то пусто как-то оно… выходит. Опять эти мужики проклятые, — раздражительно произносит он, заметив подходящих к крыльцу мужиков, — когда они меня оставят в покое? — говорит он, хватаясь за голову, и уходит.

На террасе опять наступает молчание. Рязанов, прочитав письмо, рассматривает конверт.

— Что вы рассматриваете? — спрашивает его Марья Николавна.

— Печать смотрю. Скверный какой нынче сургуч стали делать 3.

— А что?

— Да не держится.

— Послушайте: сколько стоит дорога отсюда до Петербурга?

— Это смотря по тому как ехать.

— Ну, самый дешевый способ?

— Рублей пятьдесят.

— Только-то! Это ничего.

— Уже Вы не собираетесь ли?

— Н-не знаю. А что?

— Ничего…

Марья Николавна пристально всматривается в него.

— А что бы Вы сказали, если бы я поехала?

— Ничего бы не сказал. Я не знаю, зачем бы вы поехали.

— Не знаете?

— Не знаю.

— Гм.

Марья Николавна придает своему лицу небрежное выражение, встает из-за стола и, напевая что-то, подходит к перилам террасы; долго стоит, опершись обеими руками, и, прищурясь, всматривается в картину, широко раскинувшуюся позади сада: на синие озера, подернутые вечерним туманом, на лиловатые кучи столпившихся на западе облаков и бледное, мало-помалу холодеющее небо… В саду наступила уже тихая, росистая ночь, и на дворе совсем тихо; только слышно, как во флигеле Иван Степаныч играет на скрипке «Коль славен наш…»

— Любили вы когда-нибудь прежде? — вдруг оборачиваясь к Рязанову, спрашивает Марья Николавна.

— Нет.

Она долго и недоверчиво смотрит ему в лицо.

— Отчего?..

— Некого было.

Она медленно поворачивается к нему спиною и, нагнувшись лицом к перилам, почти шепотом спрашивает:

— А теперь?..

— Н-н…

— Хоть бы ужинать, что ли, — неожиданно входя в двери, говорит Щетинин.

Воскресенье. Утром, после обедни, пришел батюшка и принес Марье Николавне просвирку. Подали завтрак.

— В церковь что редко жалуете? — спросил ее батюшка.

— Не хотите ли водочки? — спросила она батюшку.

Он на это ничего не сказал, только крякнул и, засучив правый рукав, потянулся к графину.

— Жарко, батюшка, — ответил Щетинин.

— Тепло-с, — ответил он, намазывая масло.

Щетинин ходил по комнате; Марья Николавна сидела за столом и рассеянно крошила хлеб.

Выпив рюмку, батюшка откусил кусок хлеба и, поглядев на следы своих зубов, оставшиеся на масле, спросил:

— А этот, как его? Господин… студент… Все еще здесь проживает?

— Здесь, — глухо ответил Щетинин и сейчас же спросил батюшку: — Как дела ваши?

— Что дела-с? Дела худы.

— Что такое?

— С коровой своей никак не соображусь: молока не дает, и так надо думать, что лишится она молока совсем. Да и попадья что-то не тово — животом все жалуется.

— Это нехорошо, — заметил Щетинин и опять пошел ходить из угла в угол.

— Утомился, — сказал батюшка, усаживаясь за стол. — О боже мой! День-то жаркий, да и сверх того проповедь сказывал.

— Какую проповедь? — с участием спросил Щетинин, очевидно думая о другом.

— Так, небольшое слово сказал. Да и слово-то, признаться, давно уж оно завалялось у меня; старое слово, от тестя покойника досталось мне. Ну, все-таки, как бы то ни было. Нельзя. Строгости эти пошли…

— О чем же слово-то? — спросила Марья Николавна.

— О любомудрии-с.

— О чем?

— О любомудрии, сударыня, — отчетливо повторил батюшка.

— Это что же такое? Это значит, если кто любит мудрить, что ли? — улыбаясь, спросила она.

— Н-да-с; мудрить, — тоже улыбаясь, ответил батюшка. — Сами знаете, какое ныне время. Мне вон онамедни в городе кафедральный протопоп сказывал, — преосвященный 4 его призывал, — уж он, говорит, уж он, говорит, мне пел, пел; ежели, говорит, да чуть что услышу, в порошок истолку, сгниешь в дьячках, говорит; так я, говорит протопоп, — Вы как думаете? — насилу ушел; дверей-то, говорит, не найду. Не найду дверей, и шабаш. Спасибо, служка указал. Так вот оно какое дело. Гордость-то нас до чего доводит, — заключил батюшка, обращаясь к Щетинину.

— Да, — заметил Щетинин.

— Не хотите ли еще? — спросила его Марья Николавна, указывая на графин.

Батюшка посмотрел на него испытующим взглядом.

— Гм. Да как вам сказать? Оно точно что… С горя нешто? Ха, ха, ха!

Батюшка выпил.

— Да; строго, строго нынче насчет этих порядков, — говорил он, нюхая корку. — Фф! Строго.

— Без строгости нельзя, — проходя мимо стола, рассеянно сказал Щетинин.

Батюшка обернулся.

— Хорошо вам говорить, Александр Васильич, нельзя. А я вот вам скажу теперь наше дело.

Щетинин остановился.

— Благочинный 5?

— Да. Вы как об нем полагаете?

— Так что же?

— А то же-с, что в старые годы, например, книги представлять, метрики там эти, — гусь, ну, много, много, ежели я ему поросенка сволоку, полтинник денег. И еще как довольны-то были! А теперь поди сунься-ка я к нему с поросенком-то, — осрамит. «Что ты, скажет, к писарю, что ли, пришел?» Бутылку рому, да фунт чаю, да сверх того три целковых деньгами. Глядишь, они, метрики-то эти, в шесть целковых тебе и влетят, как одна копеечка. Верно. Вот что-с. Новые порядки. А попу теперь ежели еще рюмку выпить, — вдруг заговорил батюшка, переменяя тон, — то это будет в самую препорцию. Чего-с?

— На здоровье, — сказала Марья Николавна.

Батюшка налил рюмку и, поглядев в нее на свет, спросил:

— Дворянская?

— Дворянская, — ответил Щетинин.

— Пронзительная, шут ее возьми, — заметил батюшка, покачав головой, потом выпил и с решимостию отодвинул от себя графин.

— Ну ее к богу!

Щетинин все ходил по комнате, по-видимому чем-то сильно озабоченный, и почти не обращал внимания на то, что вокруг него происходит. Он время от времени останавливался, рассеянно смотрел в окно, ерошил себе волосы с затылка, говорил сам себе «да» и опять принимался ходить. Марья Николавна равнодушно следила за ним глазами и вообще имела скучающий вид; батюшка замолчал, начал вздыхать и вдруг собрался уходить. В то же время вошел Рязанов. Марья Николавна оживилась и предложила ему идти провожать батюшку. Рязанов согласился. Марья Николавна взяла зонтик, но сейчас же его бросила и торопливо повязала себе на голову носовой платок. Пошли.

Сходя с лестницы, батюшка покосился на Рязанова, потом на Марью Николавну и, вздохнув, сказал: «Грехи!».

Едва успели они отойти от крыльца, как Марья Николавна, поравнявшись с Рязановым, начала его спрашивать:

— Где же вы вчера целый день пропадали? Что же я вас не видала?

— Марья Николавна! — крикнул сзади батюшка.

Она оглянулась. Батюшка прищурил один глаз и, подняв палец кверху, сказал:

— Не доверяйтесь ему — обманет.

Она улыбнулась и опять заговорила с Рязановым.

— А я вчера вас все в саду искала.

Они вышли на улицу.

— Поведения худого, — рассуждал батюшка, идя позади их. — Так и запишем: весьма худого. Гордость, тщеславие, презорство 6, самомнение, злопомнение… Не хорошо…

Марья Николавна шла, не обращая внимания.

— Господин Рязанов!

Рязанов оглянулся.

— Квоускве тандем, Катилина 7… Доколе же, однако… По-латыни знаешь? А? Как небось не знать. Пациенция ностра… утор, абутор, абути — испытывать, искушать. Худо, брат, садись! А вы, барыня, тово… Вы меня извините!

— Что вы тут городите, — сказал Рязанов, отставая от Марьи Николавны.

— Сшь!

Батюшка взял Рязанова под руку и подморгнул ему на Марью Николавну.

— Не пожелай 8!.. Понятно? Парень ты, я вижу, хороший, а ведешь себя неисправно. А ты будь поскромней! С чужого коня, знаешь? — середь грязи долой. Согрешил, ну, и кончено дело. ТАците! 9 Сшь. И прииде Самсон в Газу 10, и нечего тут разговаривать.

— И шли бы Вы лучше спать, — сказал Рязанов.

— И пойду. Захмелел… Что ж с меня взять, с пьяного попа? Мы люди неученые.

— Прощайте, батюшка, — сказала Марья Николавна, останавливаясь у церкви.

— Прощайте, сударыня! Вы меня извините, бога ради. А тебе… — батюшка обратился к Рязанову, -тебе не простится. Мне все простится, а тебе нет. Вовек не простится. Нельзя. Никак невозможно простить, потому этого презорства в тебе много. Вот что. Адью!

Батюшка сделал ручкой и запер за собой калитку.

Расставшись с батюшкою, они долго шли рядом и оба молчали.

Тропинка, по которой они шли, вывела их к мельнице. Запертая по случаю праздника, вода глухо шумела внизу, пробираясь сквозь щели затвора; в пруде полоскались утки. Перебравшись через плотину, они очутились по ту сторону реки, на песчаном берегу, в кустарнике. Высоко стоящее солнце жарко палило широкие заливные луга, усеянные зелеными кочками, и темные, подернутые зеленою плесенью воды; сквозь прозрачно-волнующийся воздух четко виднелся противоположный гористый берег, густо заросший мелким лесом и залитый ярким полуденным светом.

Марья Николавна остановилась в кустах и села на траву. Рязанов тоже сел.

— Cлавно как здесь, — сказала она, усаживаясь в тени.

Рязанов опустился на один локоть и посмотрел вокруг. Марья Николавна подумала и улыбнулась.

— Как это странно, — сказала она, — что меня все это теперь только забавляет. Право. И этот поп. Прелесть как весело!

Она повернулась к воде, ярко блиставшей между кустов, и жадно потянула в себя свежий воздух.

— Хорошо здесь, — повторила она, — прохладно; а там, видите, на горе какой жар? Деревья-то, видите, как они стоят и не шевелятся? Их совсем сварило зноем. А?

— Вижу.

— И трава вся красная… — прищуриваясь, говорила она. — Мелкая травка… А там точно лысина на бугре. Вон лошадь в орешнике. Видите, пегая лошадь стоит? И ей, бедной, тоже тяжко… Хорошо бы теперь, — помолчав, продолжала она, — хорошо бы, знаете что? На лодке уехать туда вверх по реке; заехать подальше и притаиться в камышах. Тихо там как!.. А? Поедемте, — вдруг сказала она, решительно вставая.

— Что это вам вздумалось? Да и лодка-то рассохлась, течет.

— Так что ж такое?

— Намочитесь.

— Вот еще! Велика важность.

— Как хотите.

— Мы вот что сделаем: заедем туда, за острова, и пустим лодку по течению; пусть она несет нас куда хочет.

— Да ведь дальше плотины не уедем. Опять сюда же нас принесет.

— А впрочем… — сообразив, сказала она, — впрочем, в самом деле уж это я что-то очень… расфантазировалась. Пойдемте! Домой пора. Но мне все-таки весело, — начала она опять, когда они прошли через плотину,

— Мне сегодня как-то особенно легко. Мне хочется со всеми помириться, простить всем моим врагам. Ведь можно? Как вы думаете? Только на один день заключить временное перемирие? На один день? А? Ведь можно?

— Да вы знаете ли, зачем хорошие полководцы заключают временные перемирия?

— Зачем?

— А затем, чтобы под видом дружбы высмотреть неприятельскую позицию и дать отдохнуть войскам.

— Ну, и я хочу высмотреть позицию; пойдемте по селу, — смеясь, сказала она и, свернув с дороги, пошла мимо амбаров в солдатскую слободку.

— С кем же это вы воюете, любопытно знать? — спросил Рязанов.

— Сама с собой пока.

— А.

Место, по которому они шли, было глухое, несмотря на то, что находилось вблизи большого села: какой-то косогор, внизу лужа с навозными берегами, навозный мосток. В луже, подобрав портчонки, бродили ребята; по берегу торчали кривые ощипанные ветлы; сквозь их жидкие листья белели крошечные, сбитые в кучу, кое-как лепившиеся по косогору мазанки одиноких солдаток, с огородами, в которых тоже кое-где стояли обломанные и загаженные птицами деревья; с разоренных плетней шумно кинулись воробьи. Дальше в одну сторону пошел овраг, заросший чахлым кустарником; в овраге валялась ободранная собаками дохлая лошадь. В другую сторону — крестьянские гумна и село.

Марья Николавна остановилась на площадке и, подняв руку над глазами, посмотрела кругом.

— Как я, однако, давно не была здесь, — сказала она, как будто удивляясь чему-то.

И чем дальше они шли, тем серьезнее становилось ее лицо, тем внимательнее и тревожнее начала она оглядываться по сторонам, как будто она нечаянно зашла в какое-то новое, незнакомое место и не узнает, совсем не узнает, куда это она попала…

Пустынная сельская улица, ярко освещенная солнцем, была мертва и безлюдна: мужики кое-где лениво слонялись у ворот; бабы и девки, притаившись в тени, шарили в голове друг у дружки; маленькие девчонки забрались в новый избяной сруб и, сидя в нем, что есть мочи визжали какую-то песню; на крышах неподвижно торчали ошалевшие от зноя галки.

Марья Николавна сняла с головы платок и пошла по холодку на край дворов. Рязанов шел за нею следом, глядя в землю.

В одном проулке, у плетня, кучей сидели девки и затянули было «ох и уж и что»… Но, заметив господ, остановились. Марья Николавна подошла к ним и ласково спросила:

— Что ж вы остановились?

Девки встали.

— Что ж вы не поете?

Девки, ничего не отвечая, глядели по сторонам.

— Мы бы вот послушали, — уже не так твердо прибавила Марья Николавна.

Девки вдруг начали фыркать, зажимая себе носы и прятаться друг за дружку.

Марья Николавна с сожалением поглядела на них, потом взглянула на Рязанова и пошла дальше.

Девки захохотали. Марья Николавна оглянулась — они затихли и вдруг всею кучею бросились бежать от нее на гумно. Марья Николавна слегка нахмурилась и пошла.

Миновав несколько дворов, она остановилась и начала присматриваться к одной избе. Изба была ветхая, с одним окном, подпертая с двух сторон подпорками; в отворенные ворота глядела старая слепая кобыла с отвисшею нижнею губою и выдерганною гривою. Она стояла в самых воротах и, качая головою из стороны в сторону, потряхивала ушами. Тут же перед избою стоял мальчик лет четырех и держал длинную хворостину в руках.

Марья Николавна подошла к мальчику и погладила его по голове; мальчик не трогался с места и не шевелился.

— Где твоя мать? — спросила его Марья Николавна.

Он ничего не ответил и даже не поглядел на нее, только поднял плечи кверху и стал языком доставать свою щеку; потом бросил хворостину и ушел в избу.

Марья Николавна заглянула в ворота: на дворе валялся всякий хлам, на опрокинутой сохе сидела курица.

— Мамка к тётки Матлёни побигла, — вдруг крикнул тот же мальчик из окна.

Марья Николавна подошла к окну; но в избе было темно, и со свету ничего нельзя было разглядеть; только пахло холодною гарью и слышно было, что где-то там плачет еще ребенок. Марья Николавна начала всматриваться и понемногу разглядела черные стены, зипун на лавке, пустой горшок и зыбку, висящую середь избы; в зыбке сидел ребенок, весь облепленный мухами. Он перестал кричать и с удивлением смотрел на Марью Николавну; мальчик, которого она видела у ворот, дергал зыбку и приговаривал:

— Чу! Мамка скола плидет. Чу!

— Это брат твой, что ли? — спросила Марья Николавна.

— Это Васька, — ответил мальчик.

Мальчик, сидевший в зыбке, ухватился руками за ее края и покачивался из стороны в сторону, вытаращив испуганные глаза на Марью Николавну, — посмотрел, посмотрел и вдруг закашлялся, заплакал, закричал…

— Он у нас хваляит, — заметил мальчик и опять принялся его качать.

Марья Николавна хотела было еще что-то спросить, но поглядела в окно, подумала и пошла. У ворот по-прежнему стояла слепая кобыла и, потряхивая ушами, беззаботно шлепала своею отвисшею губою.

Рядом с этою избою стояла другая, точно такая же, и дальше все то же: гнилые серые крыши, черные окна с запахом гари и ребячьим писком, кривые ворота и дырявые, покачнувшиеся плетни с висящими на них посконными рубахами. Людей совсем почти не видно было, только среди улицы стоял, выпучив бессмысленные глаза и развесив слюни, Мишка-дурачок и, покачиваясь, тянул: лэ-лэ-лэ…

Марья Николавна шла все скорее и скорее, опустив глаза и стараясь, по возможности, не взглядывать по сторонам.

— Что вы приуныли? — шутя спросил ее Рязанов.

Она ничего не ответила, только вскинула на него своими черными печальными глазами и опять сейчас же опустила их в землю.

— А как же перемирие-то? Или уж раздумали?

— Раздумала, — тихо сказала она, кивнув головою, и пошла еще скорее.

В самом конце села, у волостного правления, толпился народ. Марья Николавна остановила какую-то старуху и спросила ее:

— Что это они там делают?

— А господь их знает, родима. Должно, судьбишша у их там идет. Промеж себя что-нибудь.

Марья Николавна пошла было прямо, но потом остановилась и, сообразив, обошла вокруг пожарного сарая; подкралась сзади к плетню и посмотрела. Рязанов подошел и тоже стал смотреть. Сквозь щели было видно все, что происходит на дворе: на крылечке в рубашке сидел старшина; неподалеку от него, опершись на палочки, стояли старики в затасканных шляпенках, с медными бляхами на зипунах; дальше толпился народ. Время от времени на крыльце появлялся писарь, спорил с мужиками, кричал кому-то: «нет, ты поди сперва почешись! Почешись поди, знаешь, где? А потом уж я с тобой буду разговаривать», — и опять уходил. Мужики что-то кричали ему вслед и спорили между собою. Сначала ничего нельзя было разобрать, но потом понемногу дело разъяснилось; спор шел о податях; спорила и горячилась, собственно, толпа, должностные же лица в это дело не мешались; старшина, сидя на приступочке, зевал и рассеянно посматривал по сторонам, старики разговаривали между собою, ковыряя батожками землю. Но тут же, у стены, только немного поодаль от прочих, стояли еще два мужика без шапок и в спор не вступались. Один из них, высокий, черноватый, с широким, угрюмым лицом, скрестив на груди руки и подавшись немного вперед, внимательно вслушиваясь в говор толпы, тревожно поворачивал голову то правым, то левым ухом и в то же время то поднимал, то опускал, то сдвигал свои густые черные брови; у другого лицо было совсем бабье, дряблое, с жиденькою белокурою бороденкою и маленькими красными глазками.

Он преспокойно смотрел вверх и очень внимательно следил за воробьями, как они скачут по крыше пожарного сарая и что мочи орут, стараясь отнять друг у дружки какую-то корку. Ему даже это смешно стало…

— Ну, так как же, братцы? — громко спросил один старик, отходя от стены и оглядывая всю толпу. — Колько ни толкуй, а, видно, тово…

Оба мужика встрепенулись — и вытянулись.

— Да нет, ты погоди! Нет, постой, — опять заговорили в толпе.

— Чаво стоять-то? Отбузунил их, да и к стСроне.

— Знамо. Рожна ли тут еще, — подтвердил другой.

— Им потачки давать нечего.

— Зачем потачку давать?

— Что на них глядеть? Да пра.

— Гляди — не гляди, а подать за них все плати.

— Ишь они ловки!

— Мир за них плати, а они этому и рады.

— Что ж, неужели им теперь плакать? Ах, братцы мои, — пошутил кто-то.

Все засмеялись, даже старшина полюбопытствовал:

— Чаво это?

— А мы про то, ваше степенство, что, мол, попужать их маненько. Эдак-то лучше, — скромно доложил один маленький мужичок.

— Это не вредно, — подтвердил старшина и опять зевнул.

— Для страху, чтобы страх знали, — заметил один старик.

— Опосля сами благодарить станут, — прибавил мужичок.

— Обнаковенно.

Вдруг все замолкли; совсем тихо стало, только слышно, как старик какой-то кашляет и кто-то все еще бормочет про себя недовольным голосом: «Ишь ты… На-ка что… Так-то…»

Чернобровый мужик притаился и, зажмурив глаза, не трогался с места; другой, с полуоткрытым ртом и наклоненной набок головою, тоже остался недвижим… Но тут старшина встал и, потягиваясь, произнес:

— Что ж, драть так драть; черта ли проклажаться?

Народ колыхнулся; неплательщики, стоявшие у стены, оба в одно время взглянули на старшину и потупились. Опять начался бестолковый говор, кто-то крикнул: «Погодить бы…», но уже никто никого не слушал, толпа задвигалась, мужики всходили на крыльцо, путались, некоторые пошли вон из ворот. Из правления вышел сотский, неся под мышками два пучка хворосту; перед крыльцом опросталось место.

— Кого вперед? — спросил один десятский, снимая с себя зипун и расстилая по земле; толпа расступилась, потому что в это время один из неплательщиков (чернобровый) продирался одним плечом вперед, выпучив глаза и с ожесточением потряхивая бородой; маленький выборный мужичок держал его за рукав. В то же время на этого чернобрового мужика наскочили двое и хотели его повалить; но он отчаянно замахал руками и повалился перед стариками на колени, без толку мотая головой и говоря захлебывающимся голосом:

— Отцы! Голубчики! Кормилицы! Батюшки!..

Позади его, слезливо посматривая на стариков и придерживая рукою гашник, стоял другой неплательщик.

— Клади его, — тихо сказал старшина…

Чернобровый мужик заметался, но на него навалилось несколько человек, окружили, толпа осела посередке и глухо завозилась над ним; «батюшки», — В последний раз, но уже тихо, как будто под землею простонал тот же голос; толпа отшатнулась, что-то жикнуло, и вслед за тем раздался дикий, безобразный мужичий крик…

Марья Николавна взвизгнула и в ужасе, схватив себя за голову, бросилась от плетня. Она бежала без оглядки, заткнув себе уши, по улице, мимо церкви, сбивая с ног встречных, ничего не видя, добежала домой, бросилась в свою комнату, упала на кровать и зарыдала. К ней вошел Щетинин.

— Что с тобой? Что случилось?

Она махнула рукой:

— Уйди! Все уйдите!..

Марья Николавна целый день не выходила из своей комнаты; Щетинин ломал руки; наконец велел накрывать на стол и послал Рязанова звать обедать, а сам в волнении ходил по комнате; однако не выдержал — пошел к нему во флигель, но встретился с ним на крыльце, взял его под руку и повел в залу. Войдя в комнату, он поглядел на дверь и, путаясь в словах, сказал:

— Послушай! Ты знаешь, между нами там… Несходство в убеждениях, но это ничего не значит… Я тебе верю. Слышишь ли?

— Ну, слышу.

— Я знаю, что… Ты меня обманывать не станешь… Мое положение… Ты понимаешь, войдя в мое положение, как это для меня важно, знать причину того, что тут вышло. Я уверен, что ты объяснишь мне все. Ты мне этим докажешь свою… Дружбу.

— Это я могу.

— Растолкуй же мне, сделай милость, что это с ней случилось. Какая причина?

— Причина очень простая, — спокойно отвечал Рязанов, — увидала, как мужика дерут!

— И больше ничего?

— Больше ничего.

— Честное слово?

— Чудак! Да ведь сам же ты сказал, что веришь мне.

— Да!..

Щетинин хлопнул себя по лбу.

— Пойдем обедать, — прибавил он, вздохнув. — А я-то сдуру вообразил… Впрочем, и ты, брат, хорош, — говорил он весело, садясь за стол. — Как же это ты позволил ей присутствовать при этой экзекуции?

— То есть как?

— Почему ж ты ее не увел оттуда?

— Зачем?

— Да ведь согласись, что… Такая картина хоть кого перевернет.

— Ну так что ж?

— Да ведь ты с ней был?

— Так ты-то что же думал? Ты надеялся, что я с твоею женою поступлю в этом случае так, как поступают осторожные маменьки с своими неопытными дочками, то есть даст ей книжку и говорит: на вот, душенька, это ты можешь читать, а вот что пальцем закрыто, того тебе нельзя. Так я тебе скажу, друг любезный, что, во-первых, я за это никогда не брался, а во-вторых, такой штуки, брат, пальцем не закроешь.

— Да, ну, положим, что, по-твоему, оно, может быть, и так, только все же… Да, как ты хочешь, неприлично, наконец.

— А! Ну, это уж твое дело. Напрасно же ты ей прежде не внушал, что благородной даме неприлично смотреть на мужиков в то время, когда их порют.

В продолжение дня Щетинин несколько раз подкрадывался к жениной комнате и прислушивался, но, ничего не расслушав, объявил прислуге, что барыня почивает, и не велел ее беспокоить. Вечером он вздумал было заняться делом, но не мог: порылся в бумагах, постучал на счетах, взял книгу, почитал… Нет, что-то не читается; начал лампу поправлять: вертел, вертел ее, только и сделал, что начадил полну комнату, наконец погасил совсем, зажег свечу, отобрал несколько нумеров газет и, осторожно ступая, отправился в залу. Там целый день были заперты окна, а потому было душно, как в бане, и пахло что-то странно, краской не краской, вообще каким-то кадетским корпусом. Щетинин открыл окна, сел у стола и долго просидел так, с газетою на коленях, присматриваясь к своей собственной зале и беспрестанно прислушиваясь к чему-то.

Поздно вечером, часов в одиннадцать, вошел Иван Степаныч.

— Тише, тише, — махая рукой, шепотом сказал ему Щетинин. — Вам что?

— Пожалуйте ружье!

Щетинин удивился.

— Зачем?!

— Чего-с?

— Зачем вам ружье?

— Для собаки-с. По селу бешеная собака ходит, так нужно ее застрелить.

— Как же вы теперь ее застрелите? — темно.

— Я завтра пораньше. Да еще ведомости одолжите, когда прочтете 1. Мне там очень желательно продолжение насчет стриженых девок. Читали, как их ловко отделывают? Это одна мать. Она прямо об себе говорит: я, говорит, мать. Очень чудесная статья. Вы прочитайте!

Щетинин ничего не ответил и, помолчав, спросил:

— Послушайте, кого это там в волостной сегодня наказывали, Вы не знаете?

— Не знаю-с.

— Как это глупо, однако, — продолжал Щетинин. — Черт знает что такое! Хоть бы вы им сказали, зачем они это делают. Неужели так уж другого места нет, непременно на улице.

— Это что, — смеясь, ответил Иван Степаныч. — Я у исправника жил, у Петра Иваныча, так вот пороли-то мы их, — страсть! Уж можно сказать, что пороли. Бывало, выйдет на крыльцо, трубку закурит…

— Ну, да; знаю, знаю, — перебил его Щетинин.

— Чего-с?

— Слышал. Так вы возьмите ружье-то, оно там, у Агафьи в кладовой… Да тише только, пожалуйста, — Марья Николавна почивает.

Иван Степаныч с ружьем зашел к Рязанову в комнату и застал его за писаньем.

— Что это вы, сочиняете?

— Да, сочиняю.

— Ну, сочиняйте! А я какую штуку хочу устроить!

— Какую?

— Сельскую стражу хочу завести из крестьянских ребятишек.

— Зачем же это?

— А собак бить бешеных. Я уж их набрал штук двадцать, этих ребят; всем велел, чтобы палки у них были. Такие палки завел с шишками, форменные. И учу их. Вот потеха-то! Учу. Они у меня называются, знаете как? — «гмины». Эй ты, гмина! Я кто такой? — Иван Степаныч. — Сейчас за виски, чтобы не смели Иван Степанычем звать, — солтыс. — Кто я такой? — Cолтыс. — Ну, так; молодец, сахару ему. Ха, ха, ха! И комиссия мне только с этими ребятишками, я вам скажу. Прощайте!

Просидев часу до второго ночи, Щетинин заснул, не раздеваясь, в кабинете на диване; на другое утро проснулся поздно. На дворе было пасмурно, шел мелкий, почти невидимый дождик; в окна пробиралась гнилая, холодная сырость. Щетинин протер глаза, посмотрел вокруг себя и хотел было потянуться, как вдруг увидал на столе запечатанное письмо. Он взял его, повертел, пожал плечами и распечатал. В письме было написано:

«Я уезжаю. Не старайтесь меня уговаривать, потому что это ник чему не поведет: я уж давно все обдумала, на все решилась и знаю теперь, что мне нужно делать. Я Вам теперь скажу, что я Вас не люблю; да и не только вас, но и вообще все, что здесь делается, все эти люди… Я их ненавижу, мне все это гадко. А вас я разлюбила за то, что Вы (сознательно или бессознательно, — все равно) заставили меня играть глупую роль в вашей глупой комедии. Я давно уже догадывалась об этом, но вчера один случай окончательно показал мне, в каком гнусном деле Вы заставляли меня принимать невольное участие. Вы, разумеется, этого не понимаете; но тем хуже для Вас. После всего этого я не могу здесь жить и не хочу, и кроме того… Да, одним словом, не хочу. И больше, пожалуйста, Вы со мной не объясняйтесь…»

Пробежав письмо, Щетинин несколько минут стоял среди комнаты с полуоткрытым ртом, держа себя одною рукою за голову, потом бросился в комнату к Марье Николавне, — Дверь заперта. Он постучал и просил позволения войти; ему сказали: «Нельзя». Постояв у двери, он пошел и написал записку, в которой повторил просьбу позволить ему переговорить об очень важном деле; через несколько минут на той же записке был получен ответ: «После».

Он скомкал записку и, засунув ее, вместе с рукою, в карман, постоял среди комнаты, подумал и пошел во флигель, к Рязанову; оказалось, что его дома нет.

Щетинин вышел на двор и без шапки отправился, глядя в землю, прямо, мимо конюшни, мимо сада, через дорогу, по меже, в поле… Дождик его стал мочить; он все идет, не оглядываясь, не поднимая глаз. Шел, шел и пришел на какой-то пчельник. Тут он остановился, сел на траву, вытащил из кармана руку со сжатою в ней запискою, развернул ее и вдруг припал лицом к земле и заплакал, как дитя, катаясь по траве и оглашая одинокий пчельник своими безумными рыданиями.

Серый, ненастный день почти незаметно превращался в сумерки; в воздухе сеялась мелкая изморозь. Неподалеку от села, узкой лесной тропинкой, засунув в сапоги панталоны и заложив руки за спину, шел Рязанов. Рядом с ним шел юноша лет семнадцати (дьячков сын), в белом холщовом пальто и босиком — сапоги он нес с удочками вместе на плече; а в другой руке на нитке висели у него караси; впереди бежал, без толку мыкаясь из стороны в сторону, большой легавый щенок, с коричневыми ушами и неуклюжими толстыми лапами. Он то и дело забивался в кусты, но сейчас же являлся обратно, по-видимому для того, чтобы показать свою губастую морду, и, поколотив по ногам дьячкова сына длинным, необрубленным хвостом, сейчас же опять исчезал. Тропинка, по которой они шли, вела их разными изворотами почти по самому краю обрыва, густо поросшего орешником и мелким дубом; она то заводила их в глубь перелеска, в непроходимый кустарник, где вдруг обдавало их крупными каплями падавшей с листьев росы и где они должны были, нагнувшись, пробираться сквозь мокрую чащу и ломать по дороге сучья; то выводила их эта тропинка на простор, на самый край крутого обрыва, заросшего в этом месте короткой скользкою травою, изрытого дождевыми потоками, усеянного мелкими каменьями. И тут открывалась перед ними картина подернутых сероватым туманом полей и лугов, с посиневшими озерами. Внизу, под обрывом, темными кучами виднелись крестьянские избы.

Дьячков сын шел, не глядя себе под ноги, не засматриваясь по сторонам и только в крайнем случае разводя попадавшиеся навстречу ветви. Он очень скоро и озабоченно что-то объяснял Рязанову, рассуждая при этом рукою, в которой были у него караси:

— Нет, я еще хочу испытать одно средство, — говорил он, подумав.

— Какое же это? Опять убеждение?

— Да ведь что же делать-то, Яков Васильич? Больше средств никаких нет.

— Вы вот все лето его убеждаете, да что-то плохо он поддается на это. Что же он вам вчера сказал?

— Все то же. Обыкновенно у него разговор: ты, говорит, несчастный осел, вот женить, говорит, тебя нужно, и больше нечего с тобой разговаривать.

— И Вы все-таки надеетесь, что он убедится и пустит вас в университет? Чем же вы его убедите, любопытно знать?

— А я тут в книге нашел одно такое место…

— Да?

— Там очень хорошо развита эта мысль, что родители сами становятся поперек дороги своим детям и лишают их счастия.

— Ну, так что же из этого?

— Там и примеры есть.

— Это все пустяки. Никакие убеждения, никакие примеры для родителей не существуют. Вы придаете книгам значение, а для вашего отца все это- чепуха, которую пишут такие же шелопаи, как и вы; так что ж тут с книгами соваться!

Дьячков сын задумался.

— В таком случае, зачем же он давал мне возможность развиваться?

— Никогда не давал. Он вам доставил возможность сделаться попом, Христа славить, требы исправлять. Он, как отец, желал Вам счастия, которое, по его мнению, для вас доступно.

— Какой он мне отец, он враг мой, больше ничего, — сказал юноша, с ожесточением ломая ветку, загородившую ему дорогу.

— А коли враг, так вы с ним так и поступайте! К чему ж тут убеждения? Тут просто нужна интрига, военная хитрость, коли на то пошло. Чего ж вы смотрите?

— Я тут один ничего не могу сделать, Яков Васильич. Вот если бы…

— Что?

— Если бы вы мне помогли в этом деле, совсем бы другая музыка пошла. А что же я один?

Рязанов молчал и чесал в затылке; дьячков сын смотрел ему в лицо и ждал.

— Хорошо. Пойдемте, — сказал Рязанов.

Дьячков сын весело свистнул; щенок в ту же минуту выскочил из-за куста, и они все трое стали спускаться с обрыва.

Через час Рязанов вернулся домой, усталый и по колено в грязи. Проходя по двору, завернул в кухню и попросил себе самовар.

Когда он пришел во флигель, совсем уже почти смерклось; в комнате было темно и пахло сыростью, в саду шумели деревья, и падавшие с них капли дождя глухо ударяли в окна. Рязанов зажег свечу и, не снимая фуражки, остановился среди комнаты, задумчиво осматривая стены, деревенской работы кровать и стол, с разбросанными на нем книгами и листами писаной бумаги. На перегородке, оклеенной старыми газетами, неподвижно стояла его собственная тень, с перегнувшейся на потолке головою; за перегородкою, спросонья судорожно вздрагивая и шурша крыльями, возился чиж в новой клетке.

Постояв несколько минут, Рязанов снял с себя мокрое платье, надел теплое пальто и, пожимаясь, сел за стол. Бумага, лежавшая перед ним на столе, была исписана мелким неразборчивым почерком и закапана чернилами. Он развернул новую книжку журнала, порывшись в бумагах, отыскал какую-то черновую тетрадь и долго сличал ее с книжкою, пощипывая бороду одной рукой, а другою водя по строкам; потом захлопнул книжку, вместе

с тетрадью швырнул ее на окно и задумался. Вошел лакей и принес на подносе чайный прибор; только что Рязанов принялся наливать, как за перегородкою послышался шорох женского платья.

— Что это Вы, нездоровы? — с озабоченным видом говорила Марья Николавна, скоро входя в комнату.

— Нет, ничего, озяб только. Сыро. Был в лесу, ну и промок.

— Как же вам не стыдно, что Вы себя не бережете, — говорила она, качая головою. — Хотите малины? Постойте, я вам налью. Давайте сюда, вы не умеете. А не лучше ли велеть здесь затопить? А? Я сейчас скажу.

— Да вы не хлопочите! Я вот напьюсь горячего, и все пройдет.

— Ну, да. Как же! Так сейчас и прошло. Разве можно этим шутить?

— А вы, кажется, и серьезно меня больным считаете. И зачем Вы сюда пришли?

Марья Николавна оглянулась.

— Вы что же этим хотите сказать? Я вам мешаю?

— Нет, я сказал потому, что вот Вы ходите по сырости, ноги промочите.

— А вам какое дело до моих ног? Вот это мило. Может быть, я нарочно хочу их промочить, может быть, я умереть хочу.

— Да! Ну…

— Что ну-то?

Рязанов улыбнулся.

— Смешная вы женщина, — сказал он, застегивая пальто на все пуговицы, и сел к столу.

Марья Николавна тоже села, налила ему стакан малины и поставила перед ним графин с ромом.

— Если я и умру, так обо мне плакать будет некому, — сказала она, складывая на коленях руки.

Рязанов взглянул на нее исподлобья и ничего не ответил, потом взял графин и, наливая себе рому, сказал:

— А Александр Васильич-то?

Марья Николавна махнула рукой.

— Это мне все равно.

Рязанов положил сахару в стакан, помешал и спросил:

— А другие не все равно?

— Разумеется.

— Стало быть, Вы не то хотите сказать. Плакать-то будут, только не те, кому следует; Вы и боитесь, что, в случае Вашей смерти, на этот счет может выйти беспорядок. Так, что ли?

— Ну да. однако какой я глупый разговор завела, об смертях там об разных… Бог знает что!

— Чем же глупый? Нет, ничего; разговор подходящий: сумерки, погода скверная; самое время о смертях рассуждать.

Она молча покачала головой; Рязанов подождал, что она скажет, и хлебнул из стакана. В это время где-то за садом грянул ружейный выстрел. Марья Николавна вздрогнула.

— Что это такое? — тревожно спросила она.

— А это, должно быть, Иван Степаныч забавляется.

Она подумала, и пугливо посмотрев вокруг, сказала:

— Нет, не хочу я умирать, не хочу.

— Да вас, кажется, никто и не принуждает.

— Давайте вот что… Давайте лучше говорить о чем-нибудь другом, о хорошем. Я ведь, знаете, зачем к вам пришла?

— Ну-с!

— Я хочу поговорить с вами об одном очень важном для меня деле.

— Так что же?

— Прежде всего я хочу поговорить собственно о Вас.

— Обо мне? Ну, это предмет еще не слишком интересный.

— Для меня, напротив, очень; тем более, что с ним связаны и другие еще там разные.

— Да-с. Так что же вам угодно от меня?

— Во-первых, мне угодно, чтобы Вы со мной не разговаривали таким образом.

— Каким?

— А вот этим тоном. Я очень люблю, когда Вы с другими так говорите, только не со мной.

— Да ведь тон… Как вам сказать? Это такая вещь, которая зависит не от одного желания.

— От чего же?

— Да больше, я полагаю, от окружающей нас жизни.

— Вы хотите сказать, что в этой жизни диссонансы?

— Нет, я хочу сказать, что тон задается жизнью, а мы только подпеваем. Пожалуй, можно и повыше его поднять, да что толку? Жизнь сейчас и осадит.

— Так вы находите, — подумав, сказала Марья Николавна, — что в этой жизни (она показала рукою вокруг себя) нет ничего такого, что бы заставило Вас говорить хотя немножко не так, как вы привыкли. Хорошо. Положим, что это так. Ну, а прежде? Неужели в вашей жизни не было таких случаев, каких-нибудь там происшествий, так чтобы вы рассердились или пришли в восторг? А? Были?

— Конечно были, да что из этого?

— Ну, а теперь? Вот здесь? Ну, что Вы думаете теперь, в настоящую минуту? О своем положении, например, что Вы думаете? Скажите!

— О моем положении-то? Да что ж о нем думать? Вообще живу я теперь на летнем положении, в деревне, время провожу приятно; простудился было немного, но теперь напился малины и начал потеть; ну, вот еще думаю, что сидит передо мною женщина, хорошая женщина, и пересыпаем мы с нею из пустого в порожнее. Вот и все.

— Нет, Вы не так меня поняли.

— Очень может быть.

— Я хочу знать, как Вы смотрите на все, что окружает вас здесь, в деревне; на все, что здесь происходит. Неужели с тех пор, как Вы приехали сюда, не случилось ничего такого, что бы могло Вас поразить, удивить, обрадовать или огорчить?

— Не помню, право. Должно быть, не было. Да я не знаю, что это Вам кажется странным. Если бы Вы захотели подумать, Вы убедились бы и сами, что нет тут ничего такого особенного. Жизнь как жизнь: все совершается в строгой зависимости и надлежащем порядке, случайностей никаких нет и быть не может. Чему же радоваться, о чем сокрушаться? В риторике Кошанского 1 есть такой пример (и бог его знает только, как он туда попал): «Вот, говорит, медведь душит волка, волк режет овцу, овца ест траву, трава из земли сок получает; а лев, говорит, и медведя, и волка, и овцу, и всех побеждает». Вот это порядок. Теперь какие же тут могут быть случайности? Разве что резал волк овцу, да не дорезал, потому что его самого в это время медведь задушил, или что лев мимо медведя прошел и не тронул его?.. Такие случайности бывают, — это точно; но удивляться этому я, право, надобности никакой не вижу.

— Это я все понимаю, но почему же, когда Вы говорите об разных там делах, у Вас выходит так, как будто вы находите, что все это так и должно быть? Я, конечно, этому не верю.

— Напрасно.

— Как напрасно? Да ведь вы это говорите нарочно, для них?

— Напротив; я и для них, и для Вас, и для всех говорю именно то, что думаю.

— Стало быть, Вы находите, что все эти гадости так и должны быть?

— Какие гадости?

— Да вот, что… Ну, я не знаю… одним словом, все это хозяйство… Ну, вот, что надо мужиков наказывать, давать им за работу как можно меньше и прочее.

— Я никогда не говорил, что так надо и что иначе и быть не может.

— Но ведь вы находите, что все это очень естественно и натурально.

— А вы не находите? Так это потому только, что вы не хотите подумать. Если, положим, человека посадят в угарную комнату, и он там угорит, — так это, по-Вашему, будет неестественно? Если ему не дадут есть двое суток и у него живот подведет, так это, по-вашему, будет не натурально?

— Ну, конечно, так; только согласитесь, что уж это вовсе не естественное желание морить другого голодом?

— Я с этим никак не могу согласиться, потому что если на двоих отпущена только одна порция хлеба и из этих двоих один сильнее другого, то со стороны сильнейшего будет самым естественным делом — отнять этот хлеб у слабейшего. Что же может быть натуральнее этого побуждения? И это, однако, нисколько не мешает человеку в другом случае самого себя лишать пищи в пользу другого, то есть следовать совершенно противоположному побуждению, которое в свою очередь тоже очень естественно и натурально. Все зависит от условий, в которые человек поставлен: при одних условиях он будет душить и грабить ближнего, а при других — он снимет и отдаст с себя последнюю рубашку. Видимые результаты всегда естественны и натуральны, когда причина их известна; да сила-то не в них.

— А в чем же?

— В том, чего мы с Вами не видим и не знаем. Икс такой есть неизвестный; так вот в нем-то вся и штука, а это все… Все это гроша медного не стоит.

Рязанов замолчал и выпил залпом стакан остывшей малины.

— Вот Вы говорите, — начал он опять, — Вы говорите, почему я не ужасаюсь, не радуюсь, не удивляюсь тому, что вижу здесь. Хорошо. Но что же я здесь вижу? Какие могут быть здесь такие удивления достойные картины? Ну, вот прежде всего я вижу прилежного земледельца, вижу я, что этот земледелец ковыряет землю и в поте лица добывает хлеб; затем примечаю я, что в некотором отдалении стоят коротко мне знакомые люди и терпеливо выжидают, пока этот прилежный земледелец в должной мере насладится трудом и извлечет из земли плод; а тогда уже подходят к нему и, самым учтивым манером отобрав от него все, что следует по правилам на пользу просвещения, оставляют на его долю именно столько, сколько нужно человеку для того, чтобы сохранить на себе зрак раба и не умереть с голоду. Эта картина нумер первый. Чему я тут могу удивляться, я Вас спрашиваю? Прилежанию земледельца? Но ведь он потому, собственно, и называется прилежным; это качество ему присвоено издревле; он так и по-латыни даже называется: sedulus rusticus — прилежный земледелец; стало быть, тут и разговаривать нечего. Теперь уж поздно, рад не рад, а будь прилежен, потому что реноме такое заслужил. И удивляться нечему. Еще чему же? Великодушию моих знакомых? — но если бы они не были великодушны и сразу отняли бы у него все, ведь они лишили бы его возможности впредь наслаждаться трудом, они уморили бы его с голоду, тогда кто же бы стал трудиться на пользу просвещения? Стало быть, надо было свеликодушничать; стало быть, и тут удивительного мало. Необходимость! Вот и все. И Вы, надеюсь, тоже не удивляетесь? Нет? Прекрасно. Что же еще я вижу здесь? Вижу я других моих знакомых, вижу их сидящих на реках вавилонских, сидящих и плачущих, выкупными свидетельствами горьки слезы утирающих. Это картина нумер второй. Но причина их скорби, вероятно, и вам известна: опять нужда, опять-таки необходимость; стало быть, и тут… Да нет, знаете ли, — оживляясь, заговорил Рязанов, — знаете ли, что вся эта механика до такой степени проста, что ведь серьезно нужно удивляться тому, что есть еще на свете люди, которые над этакими пустяками ломают голову, не понимают, удивляются… Ведь после этого что же? После этого надо удивляться тому, что я вот напился потогонного да вдруг и вспотел. Как это странно в самом деле!

— Все это так. Положим. Но ведь согласитесь, что нельзя же на все это смотреть хладнокровно, нельзя не скорбеть, что все это так.

— Да что толку в этой скорби? Я знаю многих, которые скорбят о том, что вот, дескать, народ, такой великий, доблестный народ, что столько сил, надежд и прочего, и все это, можно сказать, ни за нюх табаку пропадает. Отлично. Это все равно, что я вот пойду в лес, стану перед дубом и буду рассуждать: «Ах, боже мой! Такой прекрасный дуб и весь загажен птицами, и черви-то его, беднягу, точат, и свиньи тут же кстати пользуются провиантом; а кабы этот самый дуб да в хорошие руки, чтобы тут можно добра наделать? Одних полозьев сколько бы тут вышло, не говоря уж об ушатах, бочках, ведрах и прочей разной домашней утвари. Да и паркет, пожалуй, вышел бы отличный». А? Как вы находите, прискорбно это или нет?

— Ну, да. Я понимаю. Это значит, что здесь нечего делать.

— Нет, это значит только, что есть такая точка зрения, с которой самое любопытное дело кажется таким простым и ясным, что на него скучно смотреть. Вы желали знать мой взгляд на вещи, так вот он самый к Вашим услугам. Но обыкновенно люди этого не любят и, как нарочно, выбирают такие дела, в которых черт ногу переломит, потому что, хотя толку от этого бывает мало, зато на каждом шагу можно удивляться, радоваться и ужасаться. Ну, время-то и проходит, и кажется, что как будто в самом деле живешь.

Марья Николавна задумалась.

— Да, это правда, — наконец сказала она, — лучше жить хоть как-нибудь, хоть глупо, да жить, чем так…

— Однако вот эта жизнь уж перестала вам нравиться. А почему? Вы поняли ее нелепость и уж не можете жить этою жизнью. Стало быть, чем больше вы будете узнавать жизнь вообще, тем больше и больше будете лишаться возможности жить, как люди живут.

— Но что же тогда? — почти с ужасом спросила Марья Николавна, — что же остается делать человеку, который потерял возможность жить так, как все живут?

— Остается… — Рязанов посмотрел кругом, — Остается выдумать, создать новую жизнь, а дотех пор…

Он махнул рукой.

— Нет, погодите! Скажите мне: есть же у вас какая-нибудь жизнь, которой вы живете?

— Конечно, есть.

— Ну, вот мне бы хотелось только узнать ее, какая она.

— Напрасно. Не стоит.

— Но почему же?

— А потому, что это и не жизнь, а так, черт знает что, дребедень такая же, как и все прочие.

Она остановилась.

— Нет, не может быть.

Рязанов пожал плечами.

— Я вам не верю. Вы не хотите только мне сказать.

— Поймите же, что нечего сказать.

— Неужели я этого не стою? Послушайте, — вдруг заговорила она и протянула ему руку.

— Хотите вы быть моим другом? А? Хотите?

Он молча, не глядя ей в лицо, пожал ее руку, потом осторожно освободил свою и положил ее на стол.

Марья Николавна, покачнувшись к нему, ждала, что он скажет.

— Да, — наконец выговорил он, — это, конечно, очень приятно, только…

— Что?

— Только я, право, не понимаю, какая же между нами может быть дружба, — кончил он вполголоса, как будто сам с собой рассуждал. — Ничего из этого не выйдет.

— А если вы не понимаете, — скороговоркой прибавила она, — так я вам скажу, что я уезжаю отсюда.

— То есть как? Совсем?

— Да, совсем. Между мной и моим мужем все кончено. Я свободна.

— Вот как, — глядя в пол, тихо произнес Рязанов.

— Теперь я бы желала только одного, — все больше и больше воодушевляясь, говорила Марья Николавна, — я бы желала устроить так мою жизнь, чтобы я могла все силы, все способности мои употребить на то, чтобы хоть в чем-нибудь Вам быть полезной. Я много не желаю, мне хотелось бы только хоть чуть-чуть помогать вам в Ваших занятиях. Что вы мне скажете, то я и буду делать. Сначала, конечно, мне будет нужна ваша помощь, потому что я ведь ничего не умею; а потом я привыкну понемногу. Таким образом мы и будем помогать друг другу…

— В чем?

— Как в чем?!.

— Подумали ли вы, в чем же это мы с вами будем помогать друг другу? И какое это такое занятие вы нашли, я не понимаю хорошенько. Учиться, что ли, мы будем друг у друга, или так просто жить?.. Да нет; постойте! Прежде всего вот что: Вы-то, собственно, зачем Вы едете?

— Вы все-таки не знаете?

— Все-таки не знаю.

— Хорошо. Я вам скажу. Я еду для того, чтобы начать новую, совсем новую жизнь — мне эта опротивела; эти люди мне гадки, да и вся эта деревенская жизнь. Я могла жить здесь до тех пор, пока я еще ждала чего-то, одним словом, пока я верила: теперь я вижу, что больше ждать мне нечего, что здесь можно только наживать деньги, да и то чужими руками. К помещикам и ко всем этим хозяевам я чувствую ненависть, я их презираю; мужиков мне, конечно, жаль, но что же я могу сделать? Помочь им я не в силах, а смотреть на них и надрываться я тоже не могу. Это невыносимо. Ну, скажите же теперь, ведь это правда? Ведь незачем мне больше здесь оставаться? Да?

— Да, разумеется; если уж это Вам так противно.

— Вы это так говорите… Мне кажется, Вы не желаете, чтобы я ехала?

— Напрасно вам это кажется. Напротив, я желаю, чтобы Вы делали именно то, что Вам хочется; но, кроме того, я еще желаю получить ответ на вопрос, который я вам сделал: зачем Вам хочется туда?

Он показал в окно.

— Что вас влечет dahin, dahin? Уж не думаете ли вы серьезно, что там растут лимоны? 2

— А знаете ли, в самом деле, как я представляю себе, что такое там? Я всегда воображала, что там где-то живут такие отличные люди, такие умные и добрые, которые все знают, все расскажут, научат, как и что надо делать, помогут, приютят всякого, кто к ним придет… Одним словом, хорошие, хорошие люди…

— Да, — В раздумье говорил Рязанов, — хорошие, хорошие люди… Да, были люди. Это правда.

— А теперь?

— И теперь, пожалуй, еще с пяток наберется.

— Как? Отчего так мало? Где же они?

— Гм! Странно как вы спрашиваете! Да разве они не люди? Разве они тоже не подвержены разным человеческим слабостям? Одни умирают, а другие не умирают…

— Так что же?

— Так просто погибают…

— Как погибают?

— Да так вот, пропадет — и кончено. Вон как в балетах: все танцует, все танцует, найдет на такое место — вдруг хлоп! Пропал.

Марья Николавна вздохнула и задумалась.

— Да, подобрались покрупнее — то которые, подобрались, — рассуждал между тем Рязанов,

— Осталась одна мелкота. Впрочем, вы на нее не смотрите, что она мелкота. Это нужды нет. Она, мелкота-то эта, все дела справит и все эти артели заведет… На законном основании; они вас там приютят и все порядки вам расскажут, как и что… Да, впрочем, сами увидите.

— А вы? — с удивлением спросила Марья Николавна.

— Н-нет, я уж так как-нибудь обойдусь, собственными средствами.

— Да почему же? Разве вы не верите в успех этого дела?

— Как не верить. Нельзя не верить. Успех-то будет несомненно, только мы-то вот, кажется, немножко того… Немножко опоздали для этого успеха.

Рязанов медленно обвел глазами комнату и, откинувшись на спинку стула, провел рукой по волосам; Марья Николавна напряженно следила за каждым его словом и, не сморгнув, пристально смотрела ему в лицо.

— Да, — снова заговорил он, — жизнь — штука любопытная, я вам скажу. Так вот всю видишь, кажется, ее насквозь и человека знаешь вдоль и поперек; чего бы, кажется, еще? Так нет; все мало. Еще чего-то нужно. Страсть нужна. Тут нужно просто прийти и взять… Однако я вот говорю, говорю, а сам все эту малину прихлебываю, да и забыл совсем, что она с ромом, черт ее возьми! Пьян напился.

Он отодвинул от себя стакан.

— То-то я замечаю, как-то уж очень я тово… Фигурно стал выражаться, — прибавил он, выпрямляясь на стуле.

И действительно, на лице у него выступали багровые пятна, а глаза беспокойно и подозрительно переходили с одного предмета на другой. Он встал и сделал несколько шагов по комнате, видимо стараясь ступать как можно тверже.

— А я было хотела спросить Вас еще об одной вещи, — нерешительно сказала Марья Николавна.

— О какой вещи?

Рязанов обернулся и, засунув руки в карманы, остановился перед Марьей Николавной.

— Что ж, спрашивайте! Да только я-то вот закутил по случаю сырой погоды.

— Это ничего.

— Впрочем, вы ведь, кажется, желали даже видеть меня в ненормальном состоянии, так вот вам отличный случай.

Марья Николавна подняла голову и посмотрела ему в лицо.

— Что вы смотрите? Вы думаете, я буду откровеннее? Нет, на меня вино производит совершенно обратное действие: я становлюсь еще недоверчивее, грубее. Да я, кажется, и в трезвом-то виде не слишком деликатно обращался с вами. А? Марья Николавна! Так ведь? Грубо я с Вами поступал? Вы на это не сердитесь! Это все пустяки…

Он покачнулся.

— Сядьте, — тихо сказала она, взяв его за руку.

— Ну-с, так какая же это вещь-то, о которой Вы хотели спрашивать? — говорил он, садясь опять на прежнее место.

— Вы мне все-таки не сказали… Вы мне ничего положительно не сказали о том… — она замялась и, все ниже и ниже нагибаясь к столу, с расстановкой, почти шепотом, прибавила, — Неужели вы не знаете до сих пор…

— Я знаю только одно, — перебил ее Рязанов, — и самым положительным образом знаю, что я завтрашний день отсюда уеду.

— Куда? — быстро поднимая голову, спросила Марья Николавна.

— Да это смотря по тому, как… Вообще в разные места.

Марья Николавна не спускала с него глаз и все еще ждала чего-то.

— Больше к югу, — прибавил Рязанов.

Она не шевелилась, даже не вздрогнула и продолжала по-прежнему смотреть на него, хотя по глазам ее видно было, что она уже не ждет ничего и мысли ее полетели дальше.

— Время подходит ненастное, — продолжал Рязанов, глядя в окно, — дождь идет. Видите, погода-то какая сволочь!

Марья Николавна все смотрела на него и, должно быть, не слушала; взгляд ее перешел с Рязанова на стену и остановился; на лице у ней ничего не выражалось: оно было совсем неподвижно и только вдруг как-то осунулось, точно после трудной болезни. Рязанов замолчал и начал пристально всматриваться в нее. Слегка нахмурив брови, он водил глазами по всему ее лицу, по вытянутым и неподвижно лежащим на столе рукам ее, а сам в то же время основательно и не торопясь мял свои собственные руки, так что пальцы на них хрустели; потом хотел было вздохнуть, набрал воздуху, но сейчас же закусил губу и подавил этот вздох; потом встал и задел за столовую ножку.

— А?! — Вдруг очнувшись, пугливо спросила Марья Николавна.

Рязанов молча доставал с окна какую-то книгу.

Она провела по лицу рукой, посмотрела вокруг и, наступив себе на платье, — ничего не замечая, — сделала было несколько шагов к двери; но тут она остановилась и обернулась. Рязанов стоял, потупившись, у окна, с книгою в руке. Марья Николавна взглянула на него и ровным, холодным тоном сказала:

— Прощайте!

— Куда вы? — тихо спросил он.

— Я еду… То есть теперь я иду домой, а потом поеду…

— Туда?

— Да, туда, — твердо сказала она и пошла к двери.

— Желаю вам успеха, — не трогаясь с места, проговорил он уже в то время, когда она уходила из комнаты, и почти в то же мгновение изо всей силы швырнул книгу под стол и, схватив себя обеими руками за волосы, бросился вперед… Но тут же остановился, опустил руки, покачал головой, улыбнулся и стал ходить по комнате.

Ночью шел дождь, и к утру погода совсем расклеилась: небо все сплошь заволокло тучами, пошла слякоть.

Щетинин сидел в кабинете на диване, поджав под себя ноги, и задумчиво смотрел в окно. В последнее время он очень изменился и похудел; да и в самом костюме его стало заметно неряшество: он был без галстуха, в старом затасканном пиджаке и в туфлях. Тут же на диване около него валялась книга; за письменным столом сидел Иван Степаныч и дописывал какую-то бумагу; из передней слышался мужичий кашель и отрывистое чавканье грязных сапог. Щетинин взял было книгу, подержал ее в руках, посмотрел, даже помуслил палец для того, чтобы перевернуть страницу, но тут же опять задумался и загляделся в окно, хотя, собственно говоря, там решительно не на что было смотреть: по двору с ноги на ногу пробирались по кирпичикам какие-то мокрые люди; по крышам, нахохлившись, сидели воробьи и уныло встряхивали мокрыми крыльями.

— Дописал-с, — резко произнес Иван Степаныч, кладя перо на стол. — Извольте подписать!

Щетинин нехотя встал с дивана, лениво взял перо, подписал с одного маху: «Землевладелец, коллежский секретарь Александр Васильев сын Щетинин» — и опять сел на диван.

— А я шкуру-то эту отдал выделать, — заговорил Иван Степаныч, засыпая песком бумагу.

— Ага, — равнодушно произнес Щетинин.

— Шапку хочу сделать, собачью. Скунсовая аккурат будет 1. Что застрелил-то я.

— Мгм.

— Нет, я Вас хочу спросить, — вставая, говорил Иван Степаныч. — Александр Васильич!

— Что?

— Вы науки знаете?

— Знаю.

— Я хочу вас спросить, что правда это или нет?

— Да что?

— Ведь она бешеная была.

— Кто?

— А шапка-то. Ведь она от бешеной собаки.

— Ну, так что ж?

— Я слыхал, что ежели, говорят, ее близко к воде поднести, так она вся вот эдак, шапка-то, дыбом встанет шерсть-то на ней. Вы об этом в книжках не читали?

— Нет, не читал.

Иван Степаныч задумался.

— А может, и врут. Да мне, черт их возьми совсем, я все-таки сошью, — решил он, махнув бумагой. — А то еще, пожалуй, воротник выйдет к шинели. А? Собачища страшенная. Вы как думаете, выйдет? Вот эдакая вот!

Он показал руками.

— Да выйдет. Я знаю, что выйдет, — говорил Иван Степаныч, стоя перед Щетининым, — вот одно только нехорошо, — заметил он, покачав головой.

— Что нехорошо? — очнувшись, спросил Щетинин.

— Да, говорят, в церковь нельзя в этой шинели ходить.

— Почему же?

— Да ведь он собачий, воротник-то.

— Ну, это ничего, — заметил Щетинин, — А вы вот что: Вы отдайте бумагу-то мужикам да перетолкуйте там с ними о делах.

— Эх, уж эти мне толки, — с неудовольствием сказал Иван Степаныч и отправился в переднюю.

Через минуту оттуда уже слышалась брань.

Щетинин опять задумался. В это время вошел Рязанов. На лице его заметно было желание казаться как можно равнодушнее, а потому оно выходило уж как-то слишком беззаботно. Щетинин, заметив его издали, поморщился было немного, но, взглянув ему в лицо, спросил:

— Что, ты, я слышал, нездоров?

— Нет. Я пришел проститься, — отвечал Рязанов, садясь с ним рядом на диван, — я еду.

— Как? Уже?

Щетинин привстал.

— Вместе?..

— Я еду один, — отчетливо сказал Рязанов.

Щетинин снова опустился на диван.

— Когда же? — спросил он, переводя дух.

— Когда лошадей приведут. Я уж послал.

Щетинин молча щипал подушку.

— Что ж тебе за охота в такую погоду? — с притворным участием спросил он наконец.

— Да заодно уж мочиться-то: не сегодня, так завтра, не все ли равно?

— Возьми тарантас хоть, по крайней мере до города доехать.

— Вот еще! О пустяках толковать.

Рязанов махнул рукой.

— Ну, как знаешь. Куда ж ты, — в Питер?

— Нет, так, куда придется. Да не в этом дело. Я ведь вот зачем, собственно, пришел…

Щетинин еще раз вздохнул и, поджав под себя ноги, обернулся к Рязанову, стараясь, впрочем, не глядеть ему в лицо.

— В последнее время, — начал Рязанов, — у нас с тобой там какие-то недоразумения вышли. Мне-то это все равно, но ты, кажется, имеешь повод быть мною недовольным, так я вот объясниться хотел на прощанье.

Щетинин пожал плечами.

— Я, право, не знаю, какое же у нас с тобою может быть объяснение. Впрочем, конечно… Я одно только могу сказать, что я этого не ожидал от тебя.

— А я думаю, напротив, что этого всегда надо было ожидать.

Щетинин вспыхнул.

— Чего же ты хочешь от меня, наконец? — закричал он, вскакивая с дивана. — Ты меня лишил всего: ты отнял у меня энергию, спокойствие, мало того, ты разрушил мое семейное счастие… Ведь как бы то ни было, вот ты находишь, что глупо там, но ведь как бы то ни было, да жил же я до сих пор, делал дело, ну, глупое дело, по-твоему, да я по крайней мере знал, что я тружусь, что я не даром небо копчу… А ты тут с этими своими разговорами… И еще вдобавок я же виноват во всем. Вот это мило!

Щетинин бегал по комнате и сильно размахивал руками.

— Да кто тебя винит? Успокойся, сделай милость, — сказал Рязанов, тоже вставая с дивана.

— Разве тут может быть кто-нибудь виноват?

— Так что же это, по-твоему, судьба, стало быть, такая?

— Судьба не судьба, а во всяком случае вещь неизбежная. Рано или поздно, а это должно было случиться.

— Не будь этих разговоров, ничего бы и не было.

— Что ж, разговоры? Ты думаешь, это и бог знает что — разговоры?

— Еще бы! Если целый день, с утра до ночи в уши дудят: то не так, другое не так… Женщина молодая, неопытная, понятно, что должна была увлечься.

— Однако ты вот не увлекся же.

— Я! Я совсем другое дело.

— В том-то и штука. Тут сила, брат, не во мне. Не со мной, так с другим, не с другим, так с бабой с какой-нибудь поговорила бы по душе, все то же бы вышло. Не теперь, так через год, а уехала бы все равно. Вот разве совсем запретить разговаривать… Да впрочем, и то надо принять в расчет, что книжки такие есть. И без разговору всю эту штуку поймет. Ничего не поделаешь.

Щетинин задумался.

— И напрасно это ты только стараешься найти виноватого, — прибавил Рязанов, — я уж об этом думал: тут, брат, как ни кинь, все клин.

— Да за что же, наконец, за что? — снова оживляясь, заговорил Щетинин, — что я такое сделал против нее? Ведь нужно же все-таки хоть какое-нибудь основание. Не тряпка же я в самом деле, чтобы мною помыкать: то люблю, то не люблю.

— Основание тут, брат, жизнь. Жить хочет женщина; а мы с тобой так только, в качестве благородных свидетелей, участвуем в этом деле. И роли-то наши самые пустые: ты ей нужен был для того, чтобы освободиться от матери, я ее от тебя освободил, а от меня уж она сама освободилась; теперь ей никто не нужен, — сама себе госпожа.

Щетинин стоял у окна и водил пальцем по стеклу.

— Стало быть, ты с нею не едешь? — тихо спросил он наконец.

— Я тебе сказал уж, что еду один и притом совсем в другую сторону.

— Хм, — размышлял Щетинин, — так это совсем другой разговор выходит.

— Разговор тут самый короткий, — заметил Рязанов, — «Спящий в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий!» 2

— Что ж, не умирать же в самом деле?

— Умирай не умирай, это как ты хочешь, а на жизненном пиру тоже мы с тобой не очень раскутимся. Места-то наши там заняты давно.

— Ну, нет, брат, шалишь! Я еще жить хочу. Я так дешево не расстанусь. Не удалось семейное счастие, ну, что ж делать, попытаем что-нибудь другое. Жизнь еще впереди. Что ж, мне тридцать лет всего. Эка штука!

Рязанов молчал.

— А я вот тут с горя-то, — продолжал Щетинин, значительно понизив тон, — книжонка тут одна мне попалась, я и стал ее перелистывать от нечего делать…

— Да.

— Ничего. Книга дельная.

— Ну, и что же?

— Да я нахожу, что автор совершенно прав: он говорит, что без капитала никакое серьезное, прочное дело невозможно.

— Так.

— Что, говорит, прежде всего необходимо сосредоточить большие денежные средства, а потом уж, как деньги у тебя в руках, тогда что хочешь делай… Какие хочешь там перевороты…

— Да. Ну, а тебе-то какое же дело?

— А такое, что эта книга наводит меня на совершенно новые предположения; она мне показала, что еще не все потеряно. По правде тебе сказать, я на тебя совсем и не сержусь. Что сделано, того уж не воротишь. Но сидеть сложа руки и плакаться на судьбу я тоже не могу; мне нужно дело, нужно занятие, и я придумал такое дело.

— Любопытно.

— Да, брат, будет и на нашей улице праздник; авось бог даст и мне порадеть на пользу общую. Дай срок мне только разбогатеть, а с деньгами мы все эти дела обработаем.

— Давай бог.

Щетинин почти повеселел: измятое лицо его оживилось; он начал ходить по комнате и, задумчиво улыбаясь, поглаживал себя по голове, потом вдруг остановился.

— Да! Что ж я? Ведь ты едешь. Я и забыл. Закусить что-нибудь?

— Я не хочу.

— Да нельзя, братец. Хоть мы с тобой и соперники в некотором роде, — шутя говорил Щетинин, — а проводы все-таки следует справить по чину; по крайней мере бутылочку распить.

Он приказал подать вина.

— Так-то, брат, — уже совсем повеселев, сказал Щетинин и хлопнул Рязанова по коленке. — Вот осень подходит, стану хлеб скупать, а к весне овец заведу. Главная вещь — денег сколотить как можно больше, а там… Вот тогда я погляжу, что ты скажешь, по-гля-жу.

— Я все равно и теперь могу сказать.

— Что же такое?

— Старую ты песню поешь: «Разбогатею, а потом начну благодетельствовать человечеству».

— Да если и старая, так что ж тут дурного? Ведь я тебе говорю же, куда я употреблю эти деньги.

— Понимаю. Цель-то, положим, что и хорошая, да средство это такое…

— Чем же? Деньги — это сила.

— Сила-то, она, конечно, сила, да только вот что худо, — что пока ты приобретешь ее, так до тех пор ты так успеешь насолить человечеству, что после всех твоих богатств не хватит на то, чтоб расплатиться. Да главное, что и расплачиваться будет как-то уж неловко: желание приобретать войдет в привычку, так что эти деньги нужно будет уж силою отнимать у тебя.

— Зачем ты непременно везде и во всем видишь зло? А разве не могу я честным образом?

— М, — трудно. Впрочем, мне один знакомый протодиакон рассказывал, — был случай, что одна благочестивая девица и невинность соблюла и капитал приобрела. Да, бывают такие случаи, но редко.

Лакей принес на подносе бутылку рейнвейну и два стакана.

— Тебя послушать, — говорил Щетинин, наливая в стаканы вино, — так в самом деле только и остается, что камень на шею да в воду. Давай-ка выпьем мы с тобой, дело-то вернее будет.

— Это, конечно, верней, — заметил Рязанов и чокнулся со Щетининым. — Но овец-то ты все-таки ведь заведешь?

— Заведу, брат; это уж ты меня извини!

— Ну, да. И хлебом барышничать все-таки будешь?

— Буду, брат; что делать? — буду. Нельзя, потому наше дело торговое, в убыток продавать не приходится.

— Разумеется. Так ты не слушай! Мало ли что говорится, всего не переслушаешь. Однако мне пора. Вон и лошадей уж привели.

Щетинин взглянул в окно: на дворе, у флигеля, стояла телега, запряженная парою шершавых крестьянских лошаденок; на козлах сидел мужик.

— Да куда же ты стремишься-то, однако? А? — спросил Щетинин.

— В какие страны?

— А сие нам доподлинно не известно, — улыбаясь, ответил Рязанов. — Ну, прощай же!

— Прощай, брат, прощай, — как-то задумчиво и вместе нараспев протянул Щетинин, пожимая ему руку. — А знаешь ли, что я тебе скажу? Вот хочешь ты мне веришь, хочешь нет; а ведь мне, ей-богу, жаль тебя, то есть душевно жаль. Честное слово.

— Верю, — тихо сказал Рязанов и стал завязывать носовым платком себе шею.

— И что бы я взял теперь вот эдак мыкаться по белу свету, — рассуждал между тем Щетинин, заложив руки в карманы и покачиваясь из стороны в сторону, — то есть, кажется, осыпь меня золотом, чтобы я согласился, — да ни за что! Без приюта, без пристанища, ничего назади, ничего впереди…

— До свиданья, — отрывисто сказал Рязанов и вышел. Проходя через переднюю, он заглянул в залу и увидел Марью Николавну; она стояла в дверях, прислонившись к косяку, и, по-видимому, ждала его. Он подошел к ней.

— Я хотела с Вами проститься, — сказала она, отходя от двери и приглашая его войти в залу.

— И я тоже хотел, — отряхнув фуражку, сказал Рязанов.

Он взглянул ей в лицо: оно было совершенно спокойно, даже как будто немного торжественно и напоминало то выражение, какое было на нем три месяца тому назад, когда Рязанов только что приехал в деревню.

— Мы с Вами, — начала она, — столько говорили все лето, что…

— Все уж переговорили, — подсказал Рязанов.

— Нет, еще не все, — сухо заметила она. — Так как говорили больше вы, а я все только слушала, то теперь ваша очередь выслушать, что я вам скажу.

— Слушаю-с, — наклоняя голову, сказал Рязанов.

— Я хотела… Во-первых, я хотела поблагодарить вас за все, что вы для меня сделали, и, кроме того, еще за вчерашний раз говор.

Рязанов стоял перед нею, наклонив голову, опустив глаза, и слушал.

— За это объяснение я особенно Вам благодарна.

На слове особенно она сделала ударение.

— Этим объяснением Вы предостерегли меня от очень важной ошибки. В эту ночь я пережила душевный кризис, но теперь я уж совсем здорова. Вы помогли мне в этом. Вы, может быть, и сами не знали, какую оказали мне услугу. Но я вам должна сказать еще одну вещь, которая, вероятно, вас очень удивит. Слушайте! Все наши рассуждения, все, все решительно я помню, я не забыла ничего; каждое ваше слово я помню и знаю, что это так, что вы мне правду говорили…

— Да-с.

— Но, странное какое дело, — представьте, что сегодня я уж Вам не верю; то есть я как-то Вам именно не верю. Это Вас удивит, конечно.

— Нет, — поднимая глаза, отвечал Рязанов. — Я знаю еще другой подобный случай, мне одна барыня вот тоже говорила: я, говорит, знаю, что земля кругла, но я этому не верю.

Марья Николавна закусила губы и торопливо заговорила:

— Ну, да; и я знаю, что у вас на это хватит остроумия, только Вы напрасно трудитесь; на этот раз я говорю совсем серьезно.

— И я на этот раз так же серьезно отвечаю вам, что в моем сравненье нет ничего для Вас обидного; напротив, это так и следует: не верьте никому и мне в том числе; тем лучше, меньше будет душевных кризисов, меньше ошибок.

— Нет, я на это не согласна.

— В таком случае как вам угодно, а я должен ехать, потому что пока мы здесь беседуем, один прилежный земледелец, приглашенный мною, чтобы довезти меня до города, потеряет много золотого времени.

— Ах, я Вас не держу.

— Вы не имеете ничего больше сообщить мне?

— Н-ничего.

Марья Николавна покачала головой.

— Прощайте!

Она протянула ему руку. Рязанов еще раз мельком взглянул ей в лицо: оно было совершенно холодно.

— Прощайте, Иван Степаныч, — сказал Рязанов, входя во флигель.

— Куда вы? Едете? Ну, вот! Не ездите!

— Что ж делать, надо ехать.

— Эх, вы! А я было сбирался с Вами за зайцами. А? Как бы закатились! Ну, так постойте же, я Вам завяжу, — говорил он, вырывая у Рязанова узел. — Ничего Вы не умеете.

Рязанов принялся застегивать чемодан.

— Да что в самом деле, — говорил Иван Степаныч, — Я и сам погляжу, погляжу, да и тово… Уеду тоже куда-нибудь, в Польшу, — вдруг решил он, поднимая узел. — А? Как вы думаете? Отличная штука! Вы тоже в Польшу 3? Поезжайте, поезжайте! Вот там места-то, говорят.

— Да, места, — не слушая, ответил Рязанов, нагнувшись над чемоданом.

Пока Рязанов с помощью Ивана Степаныча укладывал свои пожитки в телегу, ко флигелю подошла старая дьячиха и привела сына, одетого в заячий тулупчик. Она долго крестила его и, усадив в телегу, все еще кутала и прикрывала старым ситцевым одеялом; торопливо доставала из-за пазухи какие-то узелочки и, будто украдкой от кого-то, совала ему в карман; наконец сняла с себя платок и повязала ему шею.

Марья Николавна все время стояла у окна, и когда мужик задергал вожжами и замахал на лошадей хворостиной, она вздохнула; опустив голову, тихо и задумчиво прошла в свою комнату и стала укладываться в дорогу.

ПРИМЕЧАНИЯ

править

Впервые опубликовано в журнале «Современник» (1866, N 4,5,7,8). Во всех дореволюционных изданиях повесть «Трудное время» печаталась с большими цензурными искажениями. И только после того как были найдены экземпляр повести, изданный в 1866 году, с поправками, сделанными самим Слепцовым, а также рукопись «Трудного времени», К. И. Чуковский восстановил подлинный текст произведения. Он же сумел расшифровать многие места повести, написанные эзоповским языком, объяснить те иносказания и намеки, которых немало встречается на страницах «Трудного времени».

1 Кутейник — шуточное прозвание церковнослужителей.

2 …волостное правление — орган местного крестьянского самоуправления, в состав которого входили волостной старшина, сельские старосты и другие должностные выборные лица.

3 Коник — прилавок, ларь для спанья.

4 «Московские ведомости» — см. Примечание в кн. 1, к стр. 112.

5 …"Северная почта" — газета министерства внутренних дел, выходила в Петербурге (1862—1868), отстаивала и защищала политику правительства, вела борьбу с прогрессивной журналистикой.

6 …"Ленор" («Le Nord» — «Север») — бельгийская газета, издававшаяся на деньги русского правительства.

7 …"Ледеба" («Les Debats» — «Дебаты») — французская газета, издававшаяся в Париже.

8 …мировой съезд — съезд мировых посредников под председательством предводителя уездного (или губернского) дворянства. Мировые посредники — должностные лица, которые после реформы 1861 года должны были улаживать отношения между освобожденными от крепостной зависимости крестьянами и их бывшими владельцами — помещиками.

9 «Агрономическая газета» (нем.).

10 «Журнал практического сельского хозяйства» (фр.).

11 Уставная грамота — документ, определявший взаимоотношения помещиков и освобожденных крестьян, устанавливавший размер земельного надела и повинности за их пользование.

12 Dona ferentes (лат.) — «тех, кто приносит дары». Цитата из II песни поэмы Вергилия «Энеида», где рассказывается о том, что вероломные данайцы подарили жителям осажденной Трои деревянного коня, внутри которого были спрятаны воины.

В данном случае речь идет о «гуманных» и «щедрых» помещиках, в бескорыстие которых не верят крестьяне.

13 Мериленд (Мэриленд) — один из штатов Северной Америки. Во время гражданской войны в США (1861—1865) находился в сфере военных действий.

1 «Думою» называется в базарных селах сарай, в котором хранятся весы и меры (Примеч. В. А. Слепцова).

2 Подушные — подушная подать. В России XVIII—XIX вв. основной прямой налог. Облагались все мужчины податных сословий независимо от возраста. Отменена в 80-90-х гг. XIX в.

3 Выкупные операции. — «Освободив» крестьян, правительство Александра II заставило их выкупать земельные участки у помещиков.

4 Нынче добродетель должна униженно молить порок, чтоб он позволил ей… — неточная цитата из трагедии В. Шекспира «Гамлет» (действие III, сцена IV, перевод А. И. Кроненберга). У Шекспира:

В наш злой, развратный век и добродетель

Должна просить прощенья у порока,

Да, ползать и молить, чтоб он позволил ей

Творить ему добро.

5 …уверенность в невидимом, как бы в видимом… — иронически цитируется катехизис православной церкви: «Что есть вера? Вера есть уверенность в невидимом…» и т. д.

6 Становой — становой пристав. Полицейское должностное лицо, заведовавшее станом, то есть административно-полицейским округом, состоящим из нескольких волостей.

1 …невесты не нашли? — По церковному уставу, окончивший семинарию, перед тем как «посвятиться в попы», должен был жениться.

2 …о жестоковыйных-то что сказано? — В библии о «жестоковыйных» сказано: «И накормлю их плотию сыновей их, плотию дочерей их, и будет каждый есть плоть своего ближнего» (Иеремия, XIX, с. 6-15).

1 Транспор — правильно: транспорт — бухгалтерский термин, означающий перенос итога с одной страницы на другую.

2 …Грант Улисс Симпсон (1822—1885)- американский генерал, главнокомандующий армией Севера во время гражданской войны в США (1861—1865), боролся за объединение нации и уничтожение рабства. Мид — генерал армии северян. Ли Роберт Эдуард (1807—1870) — американский генерал, главнокомандующий армией южан во время гражданской войны в США. Был разбит при Геттисберге (1863). Излагаемые здесь события относятся к маю-июню 1863 г.

3 Жонд народовы — центральный коллегиальный орган повстанческой власти в ходе польского восстания 1863—1864 гг.

4 Гмина — крестьянская община в Польше.

5 Войт — глава крестьянской общины в Польше.

6 Солтыс — помощник войта, наделенный административно-полицейскими функциями. Царское правительство требовало упразднения гмин и настаивало на замене войтов и солтысов царскими урядниками.

1 Исправник — начальник уездной полиции.

2 Дрожки — легкий открытый рессорный экипаж на 1-2 человек.

3 Сотский — выборное (обычно от ста дворов) должностное лицо для выполнения общественных, а также полицейских обязанностей.

4 …временно обязанную. — После реформы 1861 года крестьяне обязаны были в течение двух лет работать на прежних своих помещиков, то есть до того времени, пока были составлены уставные грамоты, определявшие их земельные права.

5 Как здоровье вашей супруги? (фр.).

6 Земство (земские учреждения) — выборные органы местного самоуправления (земские собрания, земские управы).

7 Поджигателей поймали. — В Петербурге и в других городах в 1862 году были большие пожары, виновниками которых реакция объявила представителей революционного лагеря.

8 …телеграмму посылать будут? — речь идет о приветствии М. Н. Муравьеву (1796—1866), который за необычайную жестокость при подавлении польского восстания 1863 года прозван «вешателем».

9 Но чего же ты хочешь, мой милый? Ведь это мужик! (фр.).

10 «Век юный, прелестный, друзья, пролетит…» — первая строка из «Песни» Н. М. Коншина (1793—1859), поэта-романтика, автора многих повестей и исторических произведений.

11 …аксиос (греч.) — достойный. В православной церкви при посвящении в сан священника церковный хор многократно повторяет это слово, которое означает, что посвящаемый достоин своего сана.

1 Пзничка — местное название земляники.

2 БочкА, значит, в наград. — БочкА — ножки, которые вставляются в пазы, сделанные специальной пилой — наградкой.

3 …Коканцев разбили… — речь идет об одной из операций русских войск против кокандского ханства.

1 СотИ — прыгать (от фр. sauter).

2 «Библиотека для чтения» 45 года — ежемесячный журнал, издавался в Петербурге (1834—1865), рассчитан был на мелкопоместное дворянство, городское мещанство и чиновничество. В 40-е годы занимал откровенно реакционные позиции, выступал против В. Г. Белинского и «натуральной школы».

3 … «Отечественные записки» 52-го — ежемесячный литературно-политический журнал, издавался в Петербурге с 1839 года под редакцией А. А. Краевского. В начале 50-х годов занимал умеренно-либеральные позиции.

4 Великая х[артия] в[ольностей] — грамота, подписанная в 1215 году королем Англии Иоанном Безземельным, которая ограничивала власть короля и предоставляла некоторые привилегии рыцарству и верхушке свободного крестьянства. В данном случае упоминается в ироническом смысле.

5 Аристид (ок. 540 — ок. 467 до н. э.) — афинский полководец.

6 «…Персия, уж на что, кажется, пошлое государство, а даже и там… бабы взбунтовались». — Невежда Иван Степанович называет «бабами» представителей секты бабистов (по имени ее основателя Баба, а точнее, Али-Мухаммеда (1820—1850), которые в начале 1850-х годов подняли восстание против персидских (иранских) феодалов.

7 Из столкновения мнений рождается истина (фр.).

8 Сытое брюхо к ученью глухо (лат.) (Примеч. В. А. Слепцова).

9 Соломон — царь израильско-иудейского царства (965—928 до н. э.). Согласно библейской традиции, славился необычайной мудростью.

1 Вы и представить себе не можете, моя дорогая, что это такое (фр.).

2 Вот скоро новые суды будут. — Имеется в виду судебная реформа 1864 г.

3 С чем вас и поздравляю (фр.).

4 Разрешите спросить (фр.).

5 Нет, моя милая, этим уж нас не надуешь (фр.).

6 …Катков Михаил Никифорович (1818—1887) — публицист, издатель журнала «Русский вестник» и газеты «Московские ведомости». Выступал с реакционных позиций против реформ 1863—1865 годов.

7 …что это одна канитель. Это так и есть, моя милая (фр.).

8 …дороги убийственные (фр.).

1 Нанковый пиджак — пиджак из плотной хлопчатобумажной ткани.

2 Вон они, пожары-то! — Речь идет о петербургских пожарах 1862 г.

3 Кантонист — учащийся военно-учебного заведения низшего разряда для солдатских детей.

4 Манифест об освобождении. — Речь идет о Манифесте 19 февраля 1861 года об освобождении крестьян.

1 От посредника (примеч. В. А. Слепцова).

2 Дармштадтский марш — ироническое название государственного гимна России. Родственники царя (со стороны жены) были выходцами из немецкого города Дармштадта.

3 Саваоф — одно из ветхозаветных имен бога.

1 …усмирение идет успешно… — речь идет о подавлении польского восстания (1863—1864) против царизма.

2 …Наполеон опять имел с Бисмарком дружеское шептание. — Речь идет о переговорах между французским императором Наполеоном III (1808—1873) и прусским канцлером Бисмарком (1815—1898).

3 Скверный какой нынче сургуч стали делать. — Намек на то, что полиция перлюстрировала письма лиц, находившихся на подозрении.

4 Преосвященный — архиерей, епископ.

5 Благочинный — здесь священник, под надзором которого находится несколько церквей и приходов.

6 Презорство — высокомерие, гордость, надменность.

7 …квоускве тандем, Катилина… — первые слова речи римского политического деятеля, оратора и писателя Марка Туллия Цицерона (106-43 до н. э.), обращенной к своему врагу Катилине (ок. 108-62 до н. э.): «До каких пор, Катилина, будешь ты испытывать наше терпение?»

8 … «не пожелай!..» — первые слова библейской заповеди: «Не пожелай жены ближнего своего…»

9 ТАците! — молчите! (от лат. tacere — молчать).

10 …и прииде Самсон в Газу… — имеется в виду предание о посещении героем ветхозаветных преданий Самсоном дома блудницы в Газе.

1 Да еще ведомости одолжите, когда прочтете. — Речь идет о газете «Московские ведомости» (см. выше).

1 Кошанский Николай Федорович (1781—1831) — профессор русской и латинской словесности, автор учебника «Общая риторика».

2 Dahin (нем.) — туда. Рязанов цитирует «Песнь Миньоны» Гете: «Туда, туда, где цветут лимоны».

1 Скунсовая аккурат будет — то есть похожая на шапку из скунса (семейство куньих), животного, обитающего в Америке.

2 «Спящий в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий!» — цитата из стихотворения В. А. Жуковского «Торжество победителей» (1828).

3 Вы тоже в Польшу? — после разгрома польского восстания 1863 года царское правительство стремилось насадить в польские учреждения русских чиновников.