Действие третье
Анфиса. Сидят теперь внизу под лестницей… А говорю — «пожалуйте наверх, нешто, говорю, можно так», — плачут. «Папаша, говорят, не знаем где. Не дай бог, говорят, сгорел». Выдумали! И на дворе какие-то… тоже раздетые.
Ольга (вынимает из шкапа платья). Вот это серенькое возьми… И вот это… Кофточку тоже… И эту юбку бери, нянечка… Что же это такое, боже мой! Кирсановский переулок сгорел весь, очевидно… Это возьми… Это возьми… (Кидает ей на руки платье.) Вершинины бедные напугались… Их дом едва не сгорел. Пусть у нас переночуют… домой их нельзя пускать… У бедного Федотика все сгорело, ничего не осталось…
Анфиса. Ферапонта позвала бы, Олюшка, а то не донесу…
Ольга (звонит). Не дозвонишься… (В дверь.) Подите сюда, кто там есть!
Какой это ужас. И как надоело!
Вот возьми снеси вниз… Там под лестницей стоят барышни Колотилины… отдай им. И это отдай…
Ферапонт. Слушаю. В двенадцатом году Москва тоже горела. Господи ты боже мой! Французы удивлялись.
Ольга. Иди, ступай…
Ферапонт. Слушаю. (Уходит.)
Ольга. Нянечка, милая, всё отдавай. Ничего нам не надо, всё отдавай, нянечка… Я устала, едва на ногах стою… Вершининых нельзя отпускать домой… Девочки лягут в гостиной, Александра Игнатьича вниз к барону… Федотика тоже к барону, или пусть у нас в зале… Доктор, как нарочно, пьян, ужасно пьян, и к нему никого нельзя. И жену Вершинина тоже в гостиной.
Анфиса (утомленно). Олюшка милая, не гони ты меня! Не гони!
Ольга. Глупости ты говоришь, няня. Никто тебя не гонит.
Анфиса (кладет ей голову на грудь). Родная моя, золотая моя, я тружусь, я работаю… Слаба стану, все скажут: пошла! А куда я пойду? Куда? Восемьдесят лет. Восемьдесят второй год…
Ольга. Ты посиди, нянечка… Устала ты, бедная… (Усаживает ее.) Отдохни, моя хорошая. Побледнела как!
Наташа. Там говорят, поскорее нужно составить общество для помощи погорельцам. Что ж? Прекрасная мысль. Вообще нужно помогать бедным людям, это обязанность богатых. Бобик и Софочка спят себе, спят, как ни в чем не бывало. У нас так много народу везде, куда ни пойдешь, полон дом. Теперь в городе инфлюэнца, боюсь, как бы не захватили дети.
Ольга (не слушая ее). В этой комнате не видно пожара, тут покойно…
Наташа. Да… Я, должно быть, растрепанная. (Перед зеркалом.) Говорят, я пополнела… и не правда! Ничуть! А Маша спит, утомилась, бедная… (Анфисе холодно.) При мне не смей сидеть! Встань! Ступай отсюда!
И зачем ты держишь эту старуху, не понимаю!
Ольга (оторопев). Извини, я тоже не понимаю…
Наташа. Ни к чему она тут. Она крестьянка, должна в деревне жить… Что за баловство! Я люблю в доме порядок! Лишних не должно быть в доме. (Гладит ее по щеке.) Ты, бедняжка, устала! Устала наша начальница! А когда моя Софочка вырастет и поступит в гимназию, я буду тебя бояться.
Ольга. Не буду я начальницей.
Наташа. Тебя выберут, Олечка. Это решено.
Ольга. Я откажусь. Не могу… Это мне не по силам… (Пьет воду.) Ты сейчас так грубо обошлась с няней… Прости, я не в состоянии переносить… даже в глазах потемнело…
Наташа (взволнованно). Прости, Оля, прости… Я не хотела тебя огорчать.
Ольга. Пойми, милая… мы воспитаны, быть может, странно, но я не переношу этого. Подобное отношение угнетает меня, я заболеваю… я просто падаю духом!
Наташа. Прости, прости… (Целует ее.)
Ольга. Всякая, даже малейшая грубость, неделикатно сказанное слово волнует меня…
Наташа. Я часто говорю лишнее, это правда, но согласись, моя милая, она могла бы жить в деревне.
Ольга. Она уже тридцать лет у нас.
Наташа. Но ведь теперь она не может работать! Или я тебя не понимаю, или же ты не хочешь меня понять. Она не способна к труду, она только спит или сидит.
Ольга. И пускай сидит.
Наташа (удивленно). Как пускай сидит? Но ведь она же прислуга. (Сквозь слезы.) Я тебя не понимаю, Оля. У меня нянька есть, кормилица есть, у нас горничная, кухарка… для чего же нам еще эта старуха? Для чего?
Ольга. В эту ночь я постарела на десять лет.
Наташа. Нам нужно уговориться, Оля. Раз навсегда… Ты в гимназии, я — дома, у тебя ученье, у меня — хозяйство. И если я говорю что насчет прислуги, то знаю, что говорю; я знаю, что го-во-рю… И чтоб завтра же не было здесь этой старой воровки, старой хрычовки… (стучит ногами) этой ведьмы!.. Не сметь меня раздражать! Не сметь! (Спохватившись.) Право, если ты не переберешься вниз, то мы всегда будем ссориться. Это ужасно.
Кулыгин. Где Маша? Нам пора бы уже домой. Пожар, говорят, стихает. (Потягивается.) Сгорел только один квартал, а ведь был ветер, вначале казалось, горит весь город. (Садится.) Утомился. Олечка моя милая… Я часто думаю: если бы не Маша, то я на тебе б женился, Олечка. Ты очень хорошая… Замучился. (Прислушивается.)
Ольга. Что?
Кулыгин. Как нарочно, у доктора запой, пьян он ужасно. Как нарочно! (Встает.) Вот он идет сюда, кажется… Слышите? Да, сюда… (Смеется.) Экий какой, право… Я спрячусь. (Идет в угол к шкапу.) Этакий разбойник.
Ольга. Два года не пил, а тут вдруг взял и напился… (Идет с Наташей в глубину комнаты.)
Чебутыкин (угрюмо). Черт бы всех побрал… подрал… Думают, я доктор, умею лечить всякие болезни, а я не знаю решительно ничего, все позабыл, что знал, ничего не помню, решительно ничего.
Черт бы побрал. В прошлую среду лечил на Засыпи женщину — умерла, и я виноват, что она умерла. Да… Кое-что знал лет двадцать пять назад, а теперь ничего не помню. Ничего… В голове пусто, на душе холодно. Может быть, я и не человек, а только делаю вид, что у меня руки и ноги… и голова; может быть, я и не существую вовсе, а только кажется мне, что я хожу, ем, сплю. (Плачет.) О, если бы не существовать! (Перестает плакать, угрюмо.) Черт знает… Третьего дня разговор в клубе; говорят, Шекспир, Вольтер… Я не читал, совсем не читал, а на лице своем показал, будто читал. И другие тоже, как я. Пошлость! Низость! И та женщина, что уморил в среду, вспомнилась… и все вспомнилось, и стало на душе криво, гадко, мерзко… пошел, запил…
Ирина. Здесь посидим. Сюда никто не войдет.
Вершинин. Если бы не солдаты, то сгорел бы весь город. Молодцы! (Потирает от удовольствия руки.) Золотой народ! Ах, что за молодцы!
Кулыгин (подходя к ним). Который час, господа?
Тузенбах. Уже четвертый час. Светает.
Ирина. Все сидят в зале, никто не уходит. И ваш этот Соленый сидит… (Чебутыкину.) Вы бы, доктор, шли спать.
Чебутыкин. Ничего-с… Благодарю-с. (Причесывает бороду.)
Кулыгин (смеется). Назюзюкался, Иван Романыч! (Хлопает по плечу.) Молодец! In vino veritas[1], говорили древние.
Тузенбах. Меня всё просят устроить концерт в пользу погорельцев.
Ирина. Ну, кто там…
Тузенбах. Можно бы устроить, если захотеть. Марья Сергеевна, например, играет на рояле чудесно.
Кулыгин. Чудесно играет!
Ирина. Она уже забыла. Три года не играла… или четыре.
Тузенбах. Здесь в городе решительно никто не понимает музыки, ни одна душа, но я, я понимаю и честным словом уверяю вас, Марья Сергеевна играет великолепно, почти талантливо.
Кулыгин. Вы правы, барон. Я ее очень люблю, Машу. Она славная.
Тузенбах. Уметь играть так роскошно и в то же время сознавать, что тебя никто, никто не понимает!
Кулыгин (вздыхает). Да… Но прилично ли ей участвовать в концерте?
Я ведь, господа, ничего не знаю. Может быть, это и хорошо будет. Должен признаться, наш директор хороший человек, даже очень хороший, умнейший, но у него такие взгляды… Конечно, не его дело, но все-таки, если хотите, то я, пожалуй, поговорю с ним.
Вершинин. На пожаре я загрязнился весь, ни на что не похож.
Вчера я мельком слышал, будто нашу бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство Польское, другие — будто в Читу.
Тузенбах. Я тоже слышал. Что ж? Город тогда совсем опустеет.
Ирина. И мы уедем!
Чебутыкин (роняет часы, которые разбиваются). Вдребезги!
Кулыгин (подбирает осколки). Разбить такую дорогую вещь — ах, Иван Романыч, Иван Романыч! Ноль с минусом вам за поведение!
Ирина. Это часы покойной мамы.
Чебутыкин. Может быть… Мамы так мамы. Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет. Ничего я не знаю, никто ничего не знает. (У двери.) Что смотрите? У Наташи романчик с Протопоповым, а вы не видите… Вы вот сидите тут и ничего не видите, а у Наташи романчик с Протопоповым… (Поет.) Не угодно ль этот финик вам принять… (Уходит.)
Вершинин. Да… (Смеется.) Как все это в сущности странно!
Когда начался пожар, я побежал скорей домой; подхожу, смотрю — дом наш цел и невредим и вне опасности, но мои две девочки стоят у порога в одном белье, матери нет, суетится народ, бегают лошади, собаки, и у девочек на лицах тревога, ужас, мольба, не знаю что; сердце у меня сжалось, когда я увидел эти лица. Боже мой, думаю, что придется пережить еще этим девочкам в течение долгой жизни! Я хватаю их, бегу и все думаю одно: что им придется пережить еще на этом свете!
Прихожу сюда, а мать здесь, кричит, сердится.
И когда мои девочки стояли у порога в одном белье, босые, и улица была красной от огня, был страшный шум, то я подумал, что нечто похожее происходило много лет назад, когда набегал неожиданно враг, грабил, зажигал… Между тем, в сущности, какая разница между тем, что есть и что было! А пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести-триста лет, и на нашу теперешнюю жизнь также будут смотреть и со страхом, и с насмешкой, все нынешнее будет казаться и угловатым, и тяжелым, и очень неудобным, и странным. О, наверное, какая это будет жизнь, какая жизнь! (Смеется.) Простите, я опять зафилософствовался. Позвольте продолжать, господа. Мне ужасно хочется философствовать, такое у меня теперь настроение.
Точно спят все. Так я говорю: какая это будет жизнь! Вы можете себе только представить… Вот таких, как вы, в городе теперь только три, в следующих поколениях — больше, все больше и больше, и придет время, когда все изменится по-вашему, жить будут по-вашему, а потом и вы устареете, народятся люди, которые будут лучше вас… (Смеется.) Сегодня у меня какое-то особенное настроение. Хочется жить чертовски… (Поет.) Любви все возрасты покорны, ее порывы благотворны… (Смеется.)
Маша. Трам-там-там…
Вершинин. Трам-там…
Маша. Тра-ра-ра?
Вершинин. Тра-та-та. (Смеется.)
Федотик (танцует). Погорел, погорел! Весь дочиста!
Ирина. Что ж за шутки. Все сгорело?
Федотик (смеется). Все дочиста. Ничего не осталось. И гитара сгорела, и фотография сгорела, и все мои письма… И хотел подарить вам записную книжечку — тоже сгорела.
Ирина. Нет, пожалуйста, уходите, Василий Васильич. Сюда нельзя.
Соленый. Почему же это барону можно, а мне нельзя?
Вершинин. Надо уходить, в самом деле. Как пожар?
Соленый. Говорят, стихает. Нет, мне положительно странно, почему это барону можно, а мне нельзя? (Вынимает флакон с духами и прыскается.)
Вершинин. Трам-там-там.
Маша. Трам-там.
Вершинин (смеется, Соленому). Пойдемте в залу.
Соленый. Хорошо-с, так и запишем. Мысль эту можно б боле пояснить, да боюсь, как бы гусей не раздразнить… (Глядя на Тузенбаха.) Цып, цып, цып…
Ирина. Как накурил этот Соленый… (В недоумении.) Барон спит! Барон! Барон!
Тузенбах (очнувшись). Устал я, однако… Кирпичный завод… Это я не брежу, а в самом деле, скоро поеду на кирпичный завод, начну работать… Уже был разговор. (Ирине нежно.) Вы такая бледная, прекрасная, обаятельная… Мне кажется, ваша бледность проясняет темный воздух, как свет… Вы печальны, вы недовольны жизнью… О, поедемте со мной, поедемте работать вместе!
Маша. Николай Львович, уходите отсюда.
Тузенбах (смеясь). Вы здесь? Я не вижу. (Целует Ирине руку.) Прощайте, я пойду… Я гляжу на вас теперь, и вспоминается мне, как когда-то давно, в день ваших именин, вы, бодрая, веселая, говорили о радостях труда… И какая мне тогда мерещилась счастливая жизнь! Где она? (Целует руку.) У вас слезы на глазах. Ложитесь спать, уж светает… начинается утро… Если бы мне было позволено отдать за вас жизнь свою!
Маша. Николай Львович, уходите! Ну, что право…
Тузенбах. Ухожу… (Уходит.)
Маша (ложится). Ты спишь, Федор?
Кулыгин. А?
Маша. Шел бы домой.
Кулыгин. Милая моя Маша, дорогая моя Маша…
Ирина. Она утомилась. Дал бы ей отдохнуть, Федя.
Кулыгин. Сейчас уйду… Жена моя хорошая, славная… Люблю тебя, мою единственную…
Маша (сердито). Amo, amas, amat, amamus, amatis, amant[2].
Кулыгин (смеется). Нет, право, она удивительная. Женат я на тебе семь лет, а кажется, венчались только вчера. Честное слово. Нет, право, ты удивительная женщина. Я доволен, я доволен, я доволен!
Маша. Надоело, надоело, надоело… (Встает и говорит сидя.) И вот не выходит у меня из головы… Просто возмутительно. Сидит гвоздем в голове, не могу молчать. Я про Андрея… Заложил он этот дом в банке, и все деньги забрала его жена, а ведь дом принадлежит не ему одному, а нам четверым! Он должен это знать, если он порядочный человек.
Кулыгин. Охота тебе, Маша! На что тебе? Андрюша кругом должен, ну, и бог с ним.
Маша. Это во всяком случае возмутительно. (Ложится.)
Кулыгин. Мы с тобой не бедны. Я работаю, хожу в гимназию, потом уроки даю… Я честный человек. Простой… Omnia mea mecum porto[3], как говорится.
Маша. Мне ничего ненужно, но меня возмущает несправедливость.
Ступай, Федор.
Кулыгин (целует ее). Ты устала, отдохни с полчасика, а я там посижу, подожду. Спи… (Идет.) Я доволен, я доволен, я доволен. (Уходит.)
Ирина. В самом деле, как измельчал наш Андрей, как он выдохся и постарел около этой женщины! Когда-то готовился в профессора, а вчера хвалился, что попал, наконец, в члены земской управы. Он член управы, а Протопопов председатель… Весь город говорит, смеется, и только он один ничего не знает и не видит… И вот все побежали на пожар, а он сидит у себя в комнате и никакого внимания. Только на скрипке играет. (Нервно.) О, ужасно, ужасно, ужасно! (Плачет.) Я не могу, не могу переносить больше!.. Не могу, не могу!..
(Громко рыдает.) Выбросьте меня, выбросьте, я больше не могу!..
Ольга (испугавшись). Что ты, что ты? Милая!
Ирина (рыдая). Куда? Куда все ушло? Где оно? О, боже мой, боже мой! Я все забыла, забыла… у меня перепуталось в голове… Я не помню, как по-итальянски окно или вот потолок… Все забываю, каждый день забываю, а жизнь уходит и никогда не вернется, никогда, никогда мы не уедем в Москву… Я вижу, что не уедем…
Ольга. Милая, милая…
Ирина (сдерживаясь). О, я несчастная… Не могу я работать, не стану работать. Довольно, довольно! Была телеграфисткой, теперь служу в городской управе и ненавижу, презираю все, что только мне дают делать… Мне уже двадцать четвертый год, работаю уже давно, и мозг высох, похудела, подурнела, постарела, и ничего, ничего, никакого удовлетворения, а время идет, и все кажется, что уходишь от настоящей прекрасной жизни, уходишь все дальше и дальше, в какую-то пропасть. Я в отчаянии, я в отчаянии! И как я жива, как не убила себя до сих пор, не понимаю…
Ольга. Не плачь, моя девочка, не плачь… Я страдаю.
Ирина. Я не плачу, не плачу… Довольно… Ну, вот я уже не плачу. Довольно… Довольно!
Ольга. Милая, говорю тебе как сестра, как друг, если хочешь моего совета, выходи за барона!
Ведь ты его уважаешь, высоко ценишь… Он, правда, некрасивый, но он такой порядочный, чистый… Ведь замуж выходят не из любви, а только для того, чтобы исполнить свой долг. Я, по крайней мере, так думаю, и я бы вышла без любви. Кто бы ни посватал, все равно бы пошла, лишь бы порядочный человек. Даже за старика бы пошла…
Ирина. Я все ждала, переселимся в Москву, там мне встретится мой настоящий, я мечтала о нем, любила… Но оказалось, все вздор, все вздор…
Ольга (обнимает сестру). Милая моя, прекрасная сестра, я все понимаю; когда барон Николай Львович оставил военную службу и пришел к нам в пиджаке, то показался мне таким некрасивым, что я даже заплакала… Он спрашивает: «что вы плачете?» Как я ему скажу! Но если бы бог привел ему жениться на тебе, то я была бы счастлива. Тут ведь другое, совсем другое.
Наташа со свечой проходит через сцену из правой двери в левую молча.
Маша (садится). Она ходит так, как будто она подожгла.
Ольга. Ты, Маша, глупая. Самая глупая в нашей семье это ты. Извини, пожалуйста.
Маша. Мне хочется каяться, милые сестры. Томится душа моя. Покаюсь вам и уж больше никому, никогда… Скажу сию минуту. (Тихо.) Это моя тайна, но вы всё должны знать… Не могу молчать…
Я люблю, люблю… Люблю этого человека… Вы его только что видели… Ну, да что там. Одним словом, люблю Вершинина…
Ольга (идет к себе за ширму). Оставь это. Я все равно не слышу.
Маша. Что же делать! (Берется за голову.) Он казался мне сначала странным, потом я жалела его… потом полюбила… полюбила с его голосом, его словами, несчастьями, двумя девочками…
Ольга (за ширмой). Я не слышу, все равно. Какие бы ты глупости ни говорила, я все равно не слышу.
Маша. Э, чуднáя ты, Оля. Люблю — такая, значит, судьба моя. Значит, доля моя такая… И он меня любит… Это все страшно. Да? Не хорошо это? (Тянет Ирину за руку, привлекает к себе.) О моя милая… Как-то мы проживем нашу жизнь, что из нас будет… Когда читаешь роман какой-нибудь, то кажется, что все это старо, и все так понятно, а как сама полюбишь, то и видно тебе, что никто ничего не знает и каждый должен решать сам за себя… Милые мои, сестры мои… Призналась вам, теперь буду молчать… Буду теперь, как гоголевский сумасшедший… молчание… молчание…
Андрей (сердито). Что тебе нужно? Я не понимаю.
Ферапонт (в дверях, нетерпеливо). Я, Андрей Сергеич, уж говорил раз десять.
Андрей. Во-первых, я тебе не Андрей Сергеич, а ваше высокоблагородие!
Ферапонт. Пожарные, ваше высокородие, просят, дозвольте на реку садом проехать. А то кругом ездиют, ездиют — чистое наказание.
Андрей. Хорошо. Скажи, хорошо.
Надоели. Где Ольга?
Я пришел к тебе, дай мне ключ от шкапа, я затерял свой. У тебя есть такой маленький ключик.
Ольга подает ему молча ключ. Ирина идет к себе за ширму; пауза.
А какой громадный пожар! Теперь стало утихать. Черт знает, разозлил меня этот Ферапонт, я сказал ему глупость… Ваше высокоблагородие…
Что же ты молчишь, Оля?
Пора уже оставить эти глупости и не дуться так, здорово-живешь… Ты, Маша, здесь, Ирина здесь, ну вот прекрасно — объяснимся начистоту, раз навсегда. Что вы имеете против меня? Что?
Ольга. Оставь, Андрюша. Завтра объяснимся. (Волнуясь.) Какая мучительная ночь!
Андрей (он очень смущен). Не волнуйся. Я совершенно хладнокровно вас спрашиваю: что вы имеете против меня? Говорите прямо.
Голос Вершинина: «Трам-там-там!»
Маша (встает, громко). Тра-та-та! (Ольге.) Прощай, Оля, господь с тобой. (Идет за ширму, целует Ирину.) Спи покойно… Прощай, Андрей. Уходи, они утомлены… завтра объяснишься… (Уходит.)
Ольга. В самом деле, Андрюша, отложим до завтра… (Идет к себе за ширму.) Спать пора.
Андрей. Только скажу и уйду. Сейчас… Во-первых, вы имеете что-то против Наташи, моей жены, и это я замечаю с самого дня моей свадьбы. Если желаете знать, Наташа прекрасный, честный человек, прямой и благородный — вот мое мнение. Свою жену я люблю и уважаю, понимаете, уважаю и требую, чтобы ее уважали также и другие. Повторяю, она честный, благородный человек, а все ваши неудовольствия, простите, это просто капризы…
Во-вторых, вы как будто сердитесь за то, что я не профессор, не занимаюсь наукой. Но я служу в земстве, я член земской управы и это свое служение считаю таким же святым и высоким, как служение науке. Я член земской управы и горжусь этим, если желаете знать…
В-третьих… Я еще имею сказать… Я заложил дом, не испросив у вас позволения… В этом я виноват, да, и прошу меня извинить. Меня побудили к тому долги… тридцать пять тысяч… Я уже не играю в карты, давно бросил, но главное, что могу сказать в свое оправдание, это то, что вы девушки, вы получаете пенсию, я же не имел… заработка, так сказать…
Кулыгин (в дверь). Маши здесь нет? (Встревоженно.) Где же она? Это странно… (Уходит.)
Андрей. Не слушают. Наташа превосходный, честный человек. (Ходит по сцене молча, потом останавливается.) Когда я женился, я думал, что мы будем счастливы… все счастливы… Но боже мой… (Плачет.) Милые мои сестры, дорогие сестры, не верьте мне, не верьте… (Уходит.)
Кулыгин (в дверь встревоженно). Где Маша? Здесь Маши нет? Удивительное дело. (Уходит.)
Ирина (за ширмами). Оля! Кто это стучит в пол?
Ольга. Это доктор Иван Романыч. Он пьян.
Ирина. Какая беспокойная ночь!
Оля! (Выглядывает из-за ширм.) Слышала? Бригаду берут от нас, переводят куда-то далеко.
Ольга. Это слухи только.
Ирина. Останемся мы тогда одни… Оля!
Ольга. Ну?
Ирина. Милая, дорогая, я уважаю, я ценю барона, он прекрасный человек, я выйду за него, согласна, только поедем в Москву! Умоляю тебя, поедем! Лучше Москвы нет ничего на свете! Поедем, Оля! Поедем!